С отъездом Монтсе я вновь стал возвращаться внутренне к тому, о чем я уже много раз размышлял прежде: например, что город — это прежде всего состояние души. Только после того, как она покинула меня, я понял, что на виа Джулия нет деревьев. Знаю, это может показаться мелочью, но, лишь почувствовав себя без нее незащищенной сиротой — ведь я уже считал наше расставание окончательным, — я обратил внимание на то, насколько голы бесконечные городские пейзажи. Как я уже сказал, на виа Джулия не было деревьев, но я не замечал этого, потому что, когда наша жизнь течет по нормальному руслу, нам кажется, что ненормальное является ее неотделимой частью. Однако достаточно простой перемены нашего душевного состояния, чтобы предметы и вещи, окружающие нас, перестали быть просто элементами декорации и тоже начали служить нам утешением. Я хочу сказать, что настоящая архитектура всегда является следствием какой-либо глобальной причины, и наше отношение к ней тоже имеет под собой причину, в данном случае — личную. Зрительное восприятие мира обусловлено особенностями нашего зрения, которое, в свою очередь, имеет глубинную связь с чувствами, так что любое эмоциональное переживание может изменить наше видение окружающего. Верно говорят, что города живые, что они дышат, но делают они это благодаря сердцам своих обитателей. Так я открыл для себя иной Рим, отличающийся от того, каким я знал его до сих пор. И именно так я открыл неизвестную мне прежде часть своей души. Как будто мое «эго», зеркало сознания, разбилось на тысячу кусочков.
В мае Германия и Италия подписали новый союзнический договор, а у меня состоялся разговор с Юнио, пробудивший меня от летаргического сна, в каком я пребывал вот уже несколько дней. Сообщив об окончании моей работы в качестве курьера, он рассказал, что ситуация в Германии осложнилась по вине ватиканского шпиона, которого не могут обнаружить тайные службы нацистов и который имеет отношение к отравлению Карты Творца; он хорошо владеет немецким, и его кодовое имя — Посланец. И добавил:
— Впрочем, нацисты считают, что его зовут Николас Эсторци. Они уверены, что он является членом древней католической секты убийц, копирующей организацию арабского происхождения, которые убивают ради достижения рая.
Кем бы там ни был Николас Эсторци, меня удивил тот факт, что Юнио упомянул криминальные группы, вышедшие из лона католической церкви.
Еще раз встретившись со Смитом номер два в Е-42, чтобы подробно изложить ему содержание своих бесед с принцем Чимой Виварини, а также назначив новое свидание с падре Сансовино в крипте церкви Святой Цецилии, я снова утратил интерес ко всему и даже стал подумывать о самоубийстве. Помню, на протяжении нескольких недель, пока Юнио безуспешно пытался найти мне работу в архитектурной мастерской, я читал биографии великих людей, по тем или иным причинам принявших решение уйти из жизни. Меня потрясла полная страданий и безысходности жизнь Эмилио Сальгари. Его сын Надир писал, что отец, не боявшийся тропических лесов и морских бурь, не смог выдержать прозаических нужд цивилизованной жизни, потому что бедность всегда была его самой верной спутницей, несмотря на то что книги Сальгари выходили большими тиражами. Однако больше всего меня поразила его трагическая смерть: он сделал себе харакири малайским крисом с изогнутым лезвием в далеком уголке Валь-Сан-Мартино, на отрогах туринских Альп, через шесть дней после того, как умерла его жена, актриса Аида Перуцци. В конце концов я решил, что примеру Сальгари следовать не стоит, тем более что Монтсе, насколько мне известно, была жива и здорова.
В начале июля меня навестил принц. Он сказал, что вид у меня «весьма больной», я «похудел, и глаза впали», как и уведомила его донна Джованна; он говорил, что мое здоровье беспокоит его — я действительно питался по большей части mozzarella di bufala[50] с pomodori pacchino[51], да еще немного макарон и кусочек-другой пекорино[52] с сицилийским кизилом, — и предложил мне отправиться вместе с ним в Белладжо, симпатичный маленький городок на озере Комо, в нескольких километрах от Милана и от швейцарской границы.
Мысль о том, чтобы провести часть лета в обществе Юнио, нисколько меня не привлекала, но после отъезда «изгнанников» и стажеров академии в Испанию он остался единственным, с кем я поддерживал более или менее постоянный контакт. Не стану анализировать, связывала ли нас с Юнио истинная дружба (иногда дружба может основываться на неприязни, подобно тому, как улыбка бывает презрительной), поскольку в ней всегда были свои взлеты и падения, однако сознание того, что этому человеку нельзя доверять, вопреки логике наполняло меня спокойствием и уверенностью. Я подозревал, что Юнио известно о моей деятельности, а поскольку, с моей точки зрения, все эти факторы положительно сказывались на наших взаимоотношениях, я принял его приглашение. Вероятно, после того, как я не смог сделать себе харакири малайским крисом, во мне поселилась надежда найти смерть рядом с принцем — то ли потому, что он прикажет меня убить, то ли потому, что я погибну вместе с ним от рук одного из его врагов, которых, как мне казалось, у него должно быть немало.
Мы доехали из Рима до Комо в комфортабельной carrozza[53] поезда, следовавшего в Лугано, и остановились в «Гранд-отель Сербеллони», старинной частной гостинице, построенной семейством Фриццони в 1852 году. Юнио и Габор заняли большие смежные комнаты (если память мне не изменяет, именно тогда я понял, какова сексуальная ориентация принца); я же обосновался в очень просторном и светлом люксе с видом на озеро в другом конце здания. Номер был обставлен французской мебелью, на окнах висели тяжелые бархатные шторы, на полу лежали старые персидские ковры; кроме того, помещение украшали chandeliers[54] из муранского хрусталя и фрески. Я никогда прежде не видел такой роскоши, и, разумеется, больше она в моей жизни не повторилась, так что воспоминание о тех днях можно сравнить с приятным сном, который по мере своего отдаления во времени все ярче врезается в память и вызывает все большую нежность.
Погода снова наладилась, воздух стал чистым, прозрачным и бездонным, словно воды озера, наполняя собой все уголки пространства; на придорожных клумбах распускались яркие цветы; в общем, жизнь моя пропиталась вялой негой, какую способны испытывать лишь мышцы, отдыхающие после больших физических усилий. Потому что мое существование в Риме после отъезда Монтсе действительно требовало больших усилий. Я даже стал завидовать сельским жителям, сдержанным, спокойным и не столь активным в проявлении своих политических взглядов, нежели итальянцы-горожане. Юнио обычно говорил: «Они ведут себя как настоящие швейцарцы».
Должен признать, в те дни мне стало казаться, что рай не земле существует.
Почти каждое утро мы ходили «на природу», по выражению Юнио, как будто она и без того нас не окружала. В ресторане отеля нам готовили корзину с провизией и бутылку prosecco[55], и Габор вез нас на машине к мысу Спартивенто, перешейку, разделявшему озеро на три рукава: правый — Лекко, левый — Комо — и среднюю северную часть. Оттуда открывался превосходный вид на горы, описанные Алессандро Манцони в романе «Обрученные», с грозными вершинами, покрытыми вечными снегами. Или же мы посещали расположенные в тамошних местах знаменитые виллы, чьи хозяева радушно принимали Юнио. Я до сих пор помню древние фамилии этих амфитрионов, чей домашний покой мы побеспокоили своим любопытством: Альдобрандини, Сфорца, Гонзага, Русполи, Боргезе и так далее. Однако чаще всего Габор садился за руль, и мы колесили по извилистым окрестным дорогам. А однажды утром мы сели на пристани Белладжо на traghetto[56] и отправились на «Виллу д’Эсте» — отель, не уступающий «Сербеллони». Байрон, Россини, Пуччини, Верди и Марк Твен значились в числе постояльцев этого легендарного заведения. Не говоря уже о королях, князьях и промышленных магнатах, превративших «Виллу д’Эсте» в своего рода витрину, место в которой обеспечивало ощущение морального превосходства от сознания того, что попал в число избранных среди избранных. Не знаю, говорил ли я об этом прежде, но Юнио принадлежал к числу тех, кто был бы рад дару вездесущности, чтобы иметь возможность находиться в двух местах одновременно. Эту тягу я всегда объяснял его живым, подвижным характером, находившимся в явном противоречии с ремеслом, коим он занимался. Но в этом был весь Юнио: человек двойственный, что-то вроде доктора Джекилла и мистера Хайда, головорез, испытывавший волнение при чтении стихов лорда Байрона.
Однако этим не ограничились открытия, сделанные мною в те дни. Однажды утром, когда мы завтракали на одной из террас «Сербеллони» с видом на озеро, Юнио стал рассказывать мне о своем детстве (он охарактеризовал его как «блудное» из-за многочисленных путешествий и частой смены местожительства), о семье (из-за денег слишком разобщенной, вследствие чего каждый делал, что хотел) и даже намекнул на то, какой путь ему пришлось проделать, чтобы стать тем, кем он стал. Он объяснил свою преданность делу фашизма и приверженность националистической доктрине Гитлера «семейными обязательствами», поскольку прочные узы связывали его род с руководящими классами обоих движений. Он назвал себя человеком умеренно религиозным, чуждым всякого экстремизма, потому что в жизни им движут прежде всего практические соображения. Юнио хотелось, чтобы светское государство переняло некоторые католические ценности, а церковь согласилась с рядом светских постулатов. Таких, например, как развод.
Как-то раз я спросил его, почему он избрал Белладжо, а не Венецию в качестве места для отдыха. Он ответил:
— Во-первых, потому, что моя мать, личность необычайно сильная, подчинила себе все в Венеции (затопив окрестности и устроив вторую лагуну), а во-вторых, потому, что в юности я снискал себе там дурную репутацию, а всякий уважающий себя благородный дворянин обязан беречь свою дурную репутацию. Если же мои сограждане увидят, во что я превратился, они в то же мгновение перестанут обо мне говорить и даже здороваться со мной. И будут правы.
Он помолчал и добавил:
— Венеция — единственный город в мире, куда не обязательно возвращаться постоянно, потому что приезжать в нее и мечтать о ней — абсолютно одно и то же. Не нужно даже засыпать, чтобы она начала вам сниться. Пойми меня правильно: говоря о снах, я имею в виду и кошмары тоже.
— Я Венецию совсем не знаю, — признался я.
— Правда? Мне казалось, ее знает весь мир. По крайней мере что все о ней слышали. Ты ведь миллион раз слышал, что Венеция — город влюбленных, однако я считаю иначе: это как раз город, не подходящий для влюбленных пар. Хочешь знать почему?
— Конечно.
— Потому что Венеция — лишь декорация. Она — как фальшивая любовь. Я поведаю тебе вкратце, что можно увидеть в Венеции: старинные дворцы с заброшенными чердаками, в которые могут попасть только их обитатели, похожие друг на друга как две капли воды, — и все это пахнет сыростью, пропитано тоской, а легион комаров каждую секунду напоминает нам, что город расположен в лагуне с затхлой водой. Гондолу можно воспринимать двояко: как черного лебедя или как плавучий гроб. Я сторонник второго толкования. О постоянных наводнениях, туманах и зимнем холоде я расскажу тебе в другой раз.
Однажды в жаркую и звездную ночь, после того как мы выпили бутылку тосканского вина с ароматом старой кожи и запахом бархата, две порции амаретто и несколько коктейлей на основе выдержанного рома и грушевого сока, он спросил:
— Она написала тебе?
Мы никогда не говорили с ним о Монтсе, с самого ее отъезда, но ясно было, что он может иметь в виду только ее одну.
— Мне — нет.
— Мне тоже, но, полагаю, это хороший знак, — заметил он.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Она написала бы только в том случае, если бы решила не возвращаться.
— Ты так думаешь?
— Да, я так думаю. Монтсе принадлежит нам.
Но я-то знал, что приручить Монтсе, представить, что она может кому-то принадлежать, пусть даже в навеянных алкоголем мечтах двух пьяниц, — это все равно что попытаться схватить одну из звезд, блестевших в ту ночь на ломбардском небе, и положить ее в карман.
В начале августа я стал работать в мастерской архитектора Бьяджо Рамадори. Этот человек не обладал архитектурным талантом, зато имел чутье, позволявшее ему заводить связи с нужными людьми. Благодаря этой способности налаживать контакт с представителями высших сфер власти Рамадори пообещали масштабный проект в Е-42. Однако 1 сентября 1939 года гитлеровские войска вступили в Польшу, после чего Франция и Англия вынуждены были объявить войну Германии. И то, что до сих пор являлось преимуществом и позволяло получать прибыль, теперь обернулось против архитектора Рамадори, поскольку ввиду возможного вступления Италии в вооруженный конфликт ему поручили спроектировать бункер для Дворца администрации. Эту работу ему предстояло осуществить под руководством Гаэтано Минуччи. Рамадори назвал поручение «пустячным делом» («принимая во внимание мой талант и услуги, оказанные мною режиму», — сказал он) и, чтобы уязвить Минуччи, который занимал пост главы архитектурного управления проектом, переложил всю работу на меня. Я так и не узнал об истинных причинах ссоры между Рамадори и Минуччи (полагаю, они были такими же, как у всех: ревность, зависть и высокомерие, позволяющее считать себя выше ближнего), но следствием ее стал поворот моей профессиональной карьеры на девяносто градусов: я стал работать на одного из лучших архитекторов того времени. Конечно, моя деятельность ограничивалась бункером Дворца администрации, но барабанная дробь войны звучала все громче и громче, сложилось так, что в мастерскую Минуччи заказы сыпались градом, а он, сосредоточившись главным образом на осуществлении проекта Е-42, поручал мне проектирование и разработку новых объектов.
Чтобы спроектировать бункер, нужно учитывать множество аспектов. Прежде всего бункер предназначен не для того, чтобы стать частью окружающего мира, а чтобы защищаться от него. Во-вторых, здесь мы имеем дело с архитектурой чрезвычайных ситуаций: она должна выстоять в момент катастрофы; поэтому такого рода здания обычно отличаются небольшими размерами и скромной отделкой. Внутренность бункера — не что иное, как залитая бетоном полость. Поэтому проект бункера, мягко говоря, это не голубая мечта архитектора.
Я стал тщательно изучать все существующие технологии защиты, применявшиеся в разных странах, начиная с войны четырнадцатого года, со знаменитой линии Мажино (лучшая из когда-либо воздвигавшихся линия укреплений; она насчитывала 108 основных оборонительных сооружений, разделенных расстоянием в 15 километров, множество менее крупных заградительных пунктов и более 100 километров крытых траншей и протянулась вдоль всей франко-германской границы, но в конечном счете себя не оправдала) до бельгийских стратегических сооружений, и пришел к выводу, что конструкция чешских бункеров действительно является новаторской. Традиционно бункеры всегда были ориентированы на линию вражеского наступления. Это значит, что артиллерия противника стреляла прямо по позициям, на которых располагались оборонные сооружения. Так вот, чешские инженеры решили эту проблему, обратив свои фортификации к врагу тылом. Преимущества очевидны: огонь неприятеля обрушивался на наименее уязвимую часть конструкции, в то время как оборона осуществлялась путем атаки на флаги, а не фронтальной. При таком размещении соседние бункеры защищали друг друга. Кроме того, все бункеры соединялись между собой телефонной линией, заложенной на большой глубине, и подземной сетью коридоров, служивших для переброски войск и доставки продовольствия и боеприпасов. Так что мне оставалось лишь последовать примеру чехов, улучшив некоторые детали.
Юнио воспользовался моей внезапной «славой» и порекомендовал меня компании «Хохтиф», главному конструкторскому предприятию Германии, с одним из руководителей которого я встретился в римском «Гранд-отеле». Договора мы не заключили, но тем не менее условились в ближайшем будущем работать вместе. Что и произошло, начиная с 1943 года.
Моя новая должность очень устроила Смита номер два, которому я, кроме информации, полученной от принца, начал поставлять также сведения, связанные с моей работой архитектора. Этот качественный скачок в моей шпионской «карьере» наполнил меня гордостью и даже заставил понять, что тайная служба может оказаться почетным ремеслом. Смит, который всегда был честен со мной, оценивая степень риска в выполняемом мною задании, предупредил, что с того момента, как я вручу ему первый чертеж, жизнь моя подвергнется серьезной опасности в том случае, если меня раскроют. Но на тот момент я уже принял для себя решение, что не стану поворачиваться спиной к новой войне, поскольку в ней на карте стояла уже не судьба маленькой страны, а будущее всего мира.
Полагаю, поступая таким образом, я пытался найти способ забыться. С одной стороны, вокруг меня росла пустота: каждый раз, просыпаясь утром, я обнаруживал, что какая-то часть мира исчезла. На самом деле исчезал не мир, а мой интерес к нему. С другой стороны, моя жизнь в последнее время так сильно изменилась, что теперь я испытывал угрызения совести из-за того, что не участвовал в Гражданской войне в Испании, и это чувство заставляло меня не прятаться от только что начавшейся. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, у меня возникает впечатление, что своим поведением я все же искал смерти, потому что у меня не хватало мужества оборвать жизнь собственными силами. Должен признать, работа архитектора очень помогла мне преодолеть это душевное смятение; как только у меня появились регулярные доходы, я начал подыскивать себе жилье подальше от донны Джованны и ее маний. Парадоксально: собираясь умереть, я занимался поисками нового дома, то есть вел себя весьма нелогично. То, насколько серьезно я относился к проблеме жилья, показывало, что мой упадок духа объяснялся не потерей интереса к жизни, а утратой всего, что меня в ней привлекало. Отъезд Монтсе стал здесь решающим моментом, и мысли о ее отсутствии постепенно превращались в привычку, которая, повторяясь изо дня в день, в конце концов воздвигла стену между мной и окружающим миром. Так что, когда я решил переехать на другую квартиру, я страдал своего рода аутизмом и утратил всяческую связь с реальностью. Мне приходилось рисовать один бункер за другим, чтобы прийти в себя. И я понял, что мои занятия приносят пользу и что, если я стану работать по двенадцать-тринадцать часов в сутки, жизнь моя обретет смысл. И я работал по тринадцать часов, а спал по восемь, так что оставалось только три свободных часа, которые приходилось чем-то заполнять. Именно тогда я и принялся искать дом. Обойдя больше двадцати квартир, я решил снять мансарду с террасой по виа деи Риари, тихой улочки, начинавшейся от виа делла Лунгара и тянувшейся до самых склонов Яникульского холма. С террасы открывался прекрасный вид на Трастевере и на Палаццо Фарнезе — прямо напротив, на том берегу Тибра. Вскоре, как и во время своего пребывания в академии, я стал считать купола и башни, попадавшие в мое поле зрения: Иль-Джезу, Сан-Карло-аи-Каттинари, Сант-Андреа-делла-Валле и Кьеза-Нуова.
В этом доме я живу вместе с Монтсе. Думаю, настал момент рассказать о том, как она ко мне вернулась.
Война сожрала 1940 год с той же жадностью, с какой Германия заглатывала другие страны. Несмотря на советы итальянской политической верхушки и самого короля присоединиться к Германии, в первые месяцы года Муссолини колебался. Нежелание дуче вступать в войну объяснялось тем, что он знал, насколько ограничены возможности итальянской армии, хотя служба пропаганды и заявляла о ней всему миру как об одной из самых воинственных и подготовленных. Наконец, убедившись в неизбежности поражения Франции, он объявил ей и Великобритании войну: скорее из страха, что Италию наводнят немецкие войска в случае, если он не предпримет этого шага, чем вследствие уверенности в победе своих солдат на поле боя. Было 10 июня 1940 года, а в то время ни один здравомыслящий итальянец не сомневался в том, что Германия победит.
Однако неспособность итальянцев подчинить себе юг Франции, несмотря на то что немцы разгромили действовавшие там армейские части, предопределила судьбу дальнейшего участия войск Муссолини в вооруженном конфликте. Армия, возглавляемая герцогом Савойским, окружившим себя графами, герцогами, маркизами и верховными фашистскими иерархами, еле-еле продвигалась вперед по французской земле. Всего за несколько недель сражений было убито шестьсот человек и две тысячи ранено. Подписание перемирия положило конец военным действиям. Однако, несмотря на то что победительницей считалась Италия, условия мирного договора диктовала Германия, потому что именно она нанесла поражение французским войскам. Муссолини потребовал себе Корсику, Авиньон, Баланс, Лион, Тунис, Касабланку и еще ряд территорий меньшего значения. Гитлер, мотивируя свое поведение тем, что не следует унижать Францию, тем более теперь, когда он планирует использовать ее как плацдарм для нападения на Англию, позволил Италии создать демилитаризованную зону на узкой полоске протяженностью в пятьдесят километров на итало-французской границе и еще одну — на границе Ливии и Туниса.
После неудач итальянской армии сначала в британском Египте, а позже в Греции немцам пришлось прийти им на помощь, и это обстоятельство окончательно подорвало веру большинства итальянцев в своих солдат и в своего дуче.
Хотя Юнио не осмеливался выражать разочарование открыто, в начале октября 1940 года он стал активно контактировать с СС. 15 октября он снова отправился в Вевельсбург, где его ожидал Гиммлер. Кажется, он намеревался в свите Гитлера двинуться в Андайю, где у фюрера была запланирована встреча с Франко, чтобы потом сопроводить рейхсфюрера в его дальнейшем путешествии в Мадрид и Барселону. Позже Юнио рассказал мне одну из историй, которые так нравилось слушать Смиту номер два. Речь шла о катарской легенде, согласно которой Чаша Христа находилась в замке Монсегюр, на юге Франции, попав туда незадолго до падения крепости в 1244 году. Однако Монсегюр высился на фундаменте из цельного камня, и это навело ученых, мечтавших обнаружить Святой Грааль, на мысль, что он хранится в одной из пещер монастыря Монтсеррат, по другую сторону франко-испанской границы. Так что Гиммлер принял решение ехать в Монтсеррат, чтобы осмотреть тайные подземелья барселонского монастыря. Кроме Юнио, в экспедицию Гиммлера входили еще двадцать человек; среди прочих — Гюнтер Алькен, редактор журнала «Дас шварце корпс», начальник штаба генерал Карл Вольф и странный персонаж по имени Отто Ран. Я говорю — странный, потому что Ран был экспертом по средневековой литературе и истории катаров, автором книги «Крестовый поход на Грааль» и еще одной весьма любопытной работы — «Трон Люцифера», одного из любимых произведений Гиммлера, в переплете из хромовой кожи, распространявшегося среди двух тысяч высших офицеров СС. Но у Рана, дослужившегося до высокого чина в генеральном штабе Гиммлера, была одна проблема: бабушку его звали Клара Гамбургер, а прадеда — Лео Кучер. Типичные для Европы еврейские фамилии, но вследствие этого его решили «уничтожить», чтобы он продолжал оказывать услуги СС под другим именем.
Таким образом Отто Ран превратился в Рудольфа Рана. Я обращаю особое внимание на этого персонажа, потому что в последние месяцы оккупации его назначат германским послом в Риме.
Помню, когда я спросил Юнио, намерен ли он разыскивать Монтсе, он ответил:
— Нет, я буду искать Святой Грааль. Но если я встречу ее, то скажу, как сильно ты по ней скучаешь.
— Ты сделаешь это для меня?
— Обещаю тебе.
И, поразмыслив несколько секунд, добавил:
— Думаю, в мире все было бы гораздо проще, если бы вместо того, чтобы искать Грааль или другие реликвии, люди довольствовались бы поисками любви. Тебе не кажется?
— Что ты имеешь в виду?
— Ничего особенного. Просто иногда мы гоняемся за призраком, отвергая то, что находится у нас под рукой. Как будто простого, естественного недостаточно для того, чтобы заполнить мир желаний или, лучше сказать, чтобы наполнить человеческую потребность в желании. Но думаю, так было всегда, иначе не существовало бы такого количества мифов и богов. Гитлер считает, что нашел решение этой проблемы, предложив миру свою концепцию богочеловека, высшего существа, в котором заключены все вопросы и все ответы.
Однажды ветреным и непогожим ноябрьским днем, когда я впал в глубокую тоску, Юнио постучал в дверь моего дома. Он только что вернулся из поездки в Барселону и принес мне новости о «нашей подруге», как он ее назвал. Вид у него был торжествующий; мне показалось, он говорит о Монтсе как человек, выполнивший висевший у него над душой долг перед прошлым или искупивший грех.
— Грааль определенно спрятан не в Монтсеррат, зато я встретился с нашей подругой, — сказал он.
— Ты ее видел? Где?
— Сначала налей мне чего-нибудь.
— Могу предложить миндальный ликер. Другого алкоголя у меня нет.
— «Аверну»?
— «Аверну».
— Хорошо. Я встретил ее в отеле «Ритц». По чистой случайности, потому что именно там остановились люди из сопровождения Гиммлера.
— Быть может, это вовсе не случайность, — предположил я. — Вероятно, о приезде Гиммлера в Барселону сообщали в местных газетах, а Монтсе известно о твоих тесных отношениях с рейхсфюрером, так что она могла прийти в отель «Ритц» в надежде встретить тебя.
— Возможно. Как бы там ни было, я не мог покинуть отель, потому что из номера Гиммлера исчез портфель с документами, и все мы искали пропажу. Видел бы ты, какая суматоха там поднялась.
Когда Юнио рассказывал мне эту историю, я и представить себе не мог, что за вышеупомянутой кражей стояла Монтсе. И тем более что через две недели я сам буду держать в руках портфель рейхсфюрера.
— Монтсе спрашивала меня о тебе, и я рассказал ей, что ты теперь работаешь архитектором в мастерской Минуччи, а также описал ей твой новый дом. Она была очень довольна, услышав, что у тебя все хорошо. И попросила у меня твой адрес, чтобы написать письмо.
— А как она? Чем занимается? — поинтересовался я.
— Она порвала отношения с отцом и больше не живет со своей семьей. Раз в месяц она встречается в отеле «Ритц» со своей матерью, и донья Монтсеррат вручает ей небольшую сумму денег, чтобы она могла достойно существовать до тех пор, пока не найдет хорошо оплачиваемую работу. Живет она в пансионе и работает переводчицей в издательстве. Я попытался уговорить ее вернуться в Рим. Сказал, что здесь ей будет лучше, надежнее, чем в Барселоне, несмотря на войну. И вручил ей конверт с деньгами и пропуск для беспрепятственного проезда в Италию. Она обещала подумать.
Этот разговор с Юнио встревожил меня и в то же время вселил надежду — я ведь привык считать, что больше никогда не получу известий от Монтсе. Собственно говоря, я уже не знал, в нее ли влюблен или в воспоминание о ней. До сих пор я полагал, что Монтсе, живя в Барселоне, не испытывает никаких трудностей и лишений, и вот рассказ Юнио убедил меня в обратном. Если бы это было в моих силах, я бросился бы ей на помощь, но у меня был контракт с мастерской Минуччи. Я даже представить себе не мог, что в этот самый момент Монтсе в барселонском порту ждала посадки на корабль, который отправлялся в Рим.
Я не понимал, зачем понадобился Монтсе мой адрес (ведь она говорила, что лучше нам не писать друг другу), пока однажды холодным, дождливым декабрьским утром она не появилась у меня на пороге. Когда я увидел ее в дверной глазок, мне показалось, что она только что вынырнула из воды: волосы ее намокли, по лицу текли дождевые капли. Она не была накрашена и куталась от холода в старое шерстяное пальто, красноречиво свидетельствовавшее о том, в какой суровой бедности она живет. Несмотря на это, красота ее нисколько не поблекла. Лицо сохраняло ровное выражение, большие зеленые глаза блестели, в них читалось спокойствие и здравомыслие. Заглянув в них, чувствуешь себя моряком, после долгого и утомительного плавания заметившим на горизонте луч света, исходящий от маяка, который приведет его в порт. Да, такие глаза вселяли уверенность.
— Монтсе! Как я рад! — воскликнул я.
Она не поцеловала меня, а коснулась моих губ тонкими пальцами.
— Подожди, я вся мокрая, — объяснила она.
Я много раз представлял себе нашу встречу, но эта принесла мне полное разочарование. На какой-то момент мне даже показалось, что передо мной стоит незнакомка. Она взглядом попросила у меня что-нибудь теплое, чтобы согреться.
— Проходи, снимай пальто. Я поищу полотенце.
— Можно мне пожить у тебя, пока я не найду себе квартиру? — спросила она.
Она задала этот вопрос не для того, чтобы оценить свои возможности, а чтобы испытать меня, проверить. Она тоже хотела убедиться, остался ли я прежним.
— Конечно! Считай, что это твой дом.
Вытирая волосы и лицо, она осмотрела комнату и направилась прямо на террасу: тучи висели так низко, что казалось, будто их края вот-вот коснутся пола.
— Значит, вот где ты теперь обитаешь. Мне нравится, — сказала она.
— Здесь еще многое надо сделать. Я даже не успел обставить ее.
Действительно, я так жестко распределил свое время, что не осталось ни минуты на обустройство и прочие пустяки — я боялся, что в свободные часы меня снова охватит уныние.
— Юнио сообщил мне, что ты работаешь архитектором и проектируешь бункеры для итальянского министерства обороны.
— А мне он сказал, что ты занимаешься переводами в издательстве.
— Я ушла оттуда. Там мало платили, и книги были неинтересные. Я решила эмигрировать из Испании.
Монтсе произнесла это с такой естественностью, что сам собой напрашивался вывод: она не понимает, что говорит.
— Эмигрировать?
— Я навсегда порвала со своей семьей, — добавила она.
— Ты ненавидишь своего отца, я понимаю.
— Речь идет о более серьезных вещах. Помнишь, я как-то раз рассказывала тебе о моем дяде Хайме?
— Да, помню эту историю, — подтвердил я.
— Вернувшись в Барселону, я решила узнать, что с ним стало. Больше года я считала его мертвым, а четыре месяца назад нашла адресованное отцу письмо, подписанное полковником Антонио Вальехо Наджерой, начальником военно-психиатрической службы Франко. В послании он рассуждал о психофизических корнях марксизма и упоминал о пациенте, в чьем состоянии не наблюдалось никаких улучшений ввиду «политико-коммунистического фанатизма субъекта». Заинтригованная содержанием письма, я решила выяснить, кто такой этот полковник. Я узнала это несколько дней спустя, увидев в витрине книжного магазина на пасео де Грасиа книгу под названием «Сумасшествие и война. Психопатология испанской войны», изданную в Вальядолиде в 1939 году; автор — доктор Антонио Вальехо Наджера. Не стану утомлять тебя подробностями; вкратце: в работе говорилось о глубинной связи между марксизмом и умственной неполноценностью и высказывалась мысль о необходимости с детства изолировать марксистов от общества, чтобы оградить его от опасных психопатов. И тогда я начала догадываться, кто этот пациент. Я стала донимать расспросами свою мать и добилась от нее правды: мой дядя Хайме по-прежнему жив; по окончании войны его арестовали, и под предлогом необходимости спасти его от него же самого мой отец «вручил» его психиатру Вальехо Наджере, чтобы тот испытал на нем свое искусство и попробовал выкорчевать из него «красный ген», разрушивший его душу. Кажется, «лечение» проводится в концентрационном лагере в Миранде-де-Эбро, который курирует гестапо, заинтересованное в результатах экспериментов, проводимых доктором Вальехо Наджерой над своими пациентами. И насколько мне известно, мой дядя находится там.
— Ужасная история, — согласился я.
— Поэтому я решила отомстить.
— Отомстить?
— Как только я узнала, что Гиммлер собирается приехать в Барселону и остановиться в «Ритце», у меня появился план. Двадцать лет назад, когда мой дядя Хайме стал жить отдельно, он взял с собой горничную, которую уступила ему моя бабушка. Эта женщина, Анна-Мария, любила его как сына, хотя злые языки говорили, будто между ними существуют более тесные отношения. После того как мой дядя по идейным соображениям перестал поддерживать отношения со своими братьями и с деньгами у него стало действительно туго, Анна-Мария устроилась ключницей в отель «Ритц» и работает там до сих пор. Так что я пошла к ней и рассказала ей, что мой дядя жив и что его используют в качестве подопытного кролика. Потом я попросила у нее копию ключа от номера Гиммлера и униформу горничной: я предполагала, что среди документов, которые он носит в своем портфеле, вероятно, есть и бумаги, касающиеся экспериментов, проводимых доктором Вальехо Наджерой в Миранде-де-Эбро и других концентрационных лагерях. Я сообщила ей о своем плане: выкрасть документы, а потом опубликовать их в международной прессе, чтобы нейтралитет, которого так желает Франко, оказался под угрозой, если он не положит конец подобной медицинской практике. Анна-Мария сумела достать мне то, о чем я просила, и выбрала подходящее время для осуществления моего замысла, так что войти в номер Гиммлера и выйти из него оказалось легче легкого.
— Но ты ведь не знала, что за документы находились в портфеле Гиммлера, — заметил я.
— Верно. А поскольку я не умею читать по-немецки, то продолжаю пребывать в неведении. Но наверняка это важные документы. Поэтому я подумала, что будет лучше, если они окажутся в руках Смита.
И с этими словами Монтсе достала из своего чемодана черный кожаный портфель.
— Ты приехала из Барселоны в Рим с портфелем Гиммлера в чемодане? — ахнул я, не веря собственным глазам.
— Я спрятала его среди нижнего белья. Кроме того, Юнио дал мне пропуск — на случай, если я однажды захочу вернуться в Рим. Это было нетрудно.
Я оторопел от такой храбрости. Она сама разработала план, осуществила кражу (можно сказать, хитроумную для человека, не сведущего в таких делах), а потом хладнокровно переправилась на другой берег Средиземного моря, спрятав добычу в нижнем белье. Поступок, достойный восхищения!
— Ты настоящая Мата Хари.
— То, что случилось с моим дядей, открыло мне глаза. Я решила сражаться с фашизмом любыми способами, — заявила она.
— А почему ты не можешь заниматься этим в Барселоне?
— Потому что у Франко в Испании все под контролем. А вот если Гитлер и Муссолини проиграют войну в Европе, у Франко не будет союзников, он окажется в изоляции… Ты продолжаешь видеться со Смитом?
— Да. Раз в три или четыре недели.
— Окажешь мне услугу? Передашь ему документы?
Я схватил портфель и положил его в шкаф, даже не взглянув на содержимое.
— Завтра утром я постараюсь договориться с ним о встрече, — пообещал я.
— Слава Богу. Во время плавания я постоянно думала о том, что ты… мог измениться.
— Я действительно изменился, уверяю тебя. Я передаю Смиту чертежи бункеров, которые проектирую. Он утверждает, что за это меня могут обвинить в государственной измене.
Я впервые обсуждал эту тему с посторонним человеком, и у меня возникло ощущение, что я говорю о ком-то другом, тем более что изменником я себя вовсе не чувствовал. Я просто поступал по совести и не видел в своих поступках ничего плохого, а только пользу, которую они принесут моей душе.
— Это значит, что тебя могут расстрелять, — заметила Монтсе.
Даже Смит не осмеливался вот так, напрямую, высказать подобную мысль.
— А как ты думаешь, что сделают с тобой, если история с портфелем Гиммлера откроется?
— Значит, нас расстреляют вместе. Это будет зловещая шутка судьбы.
Меня встревожило, что она с такой легкостью говорит о столь серьезном деле.
— Вопрос в том, умрем ли мы гордо, с сознанием выполненного долга. Полагаю, именно это утешение остается у приговоренного к смертной казни. Мысль о смерти не пугает меня, но я не могу себе представить, как и когда умру. Меня не интересуют детали, и, конечно же, я не знаю, как поведу себя перед расстрелом. Я думаю, что моя храбрость пока абстрактна, и мне бы не хотелось подвергать ее испытанию.
— У меня все наоборот. Я могу вообразить себя перед расстрелом: я посмотрю на своих палачей, высоко подняв голову; но я не люблю думать о смерти или, лучше сказать, о ее истинном значении. Иногда мне хочется умереть — так было, когда я узнала правду о дяде, но мне кажется, это просто проявление свойственной любому человеку эмпатии, сопереживания с теми, кто страдает. Подобное желание умереть дает силы продолжать жить, чтобы бороться с несправедливостью.
Ночь наступила почти неожиданно, и я вдруг сообразил, что в доме всего одна спальня, с одной-единственной кроватью, так что кому-то из нас придется спать на диване.
Но когда пришла пора укладываться, она велела мне лечь в постель и погасить свет, а сама переоделась в ванной и устроилась подле меня с такой естественностью, будто уже лет десять спала рядом. Кажется, я никогда больше не испытывал такого ужаса, как в ту ночь; легкие мои сжались, мышцы от напряжения одеревенели, как у трупа. В каком-то смысле я чувствовал себя гитарой в руках настройщика. Все, решительно все, случившееся той ночью, произошло по воле Монтсе, и это определило наши дальнейшие отношения. Я никогда не обсуждал этого с нею, но всякий раз в минуты близости у меня возникает странное и неловкое ощущение, будто она находится где-то далеко, в мире, куда мне нет доступа. Быть может, другой мужчина вел бы себя иначе, но моя гордыня не позволяет мне жаловаться, потому что, в сущности, я согласен довольствоваться той частью Монтсе, которая принадлежит мне. Я никогда не требовал от нее верности, в том числе и потому, что не знаю, как обсуждать с ней этот вопрос. Меня даже не волнует то обстоятельство, что она могла изменять мне, потому что я слишком хорошо знаю ее и понимаю: ее любовнику, как и мне, она отдаст лишь часть себя, ибо она никогда и никому не будет принадлежать полностью.
В ту ночь не произошло ничего необычного, и однако, она навсегда закрепила наш союз. Монтсе одарила меня близостью и радостью, оттого что мы вместе завтракаем, сидя на террасе нашего дома и глядя на утопающий в густой листве Яникульский холм, обедаем и ужинаем, пока мир вокруг нас непоправимо истекает кровью. Оглядываясь назад, я думаю, что, несмотря на разницу в характерах, мы оба сохранили в душе оптимизм — качество по тем временам столь же редкое, как мясо или импортные товары. Яркое подтверждение моих слов — мы поженились через несколько недель, наперекор войне. Мы могли бы отложить свадьбу до тех пор, пока не окончится война, но наш поступок придал нам уверенности в себе, укрепил нас в мысли, что мы можем управлять обстоятельствами, а не подчиняться им. Собственно говоря, я продолжаю считать оптимизм одной из основ наших отношений. Можно сказать, что он приносит нам пожизненную ренту.
Любовь к Монтсе помогла мне смириться с тем фактом, что у нас никогда не будет детей. Помню, когда мы заговорили о свадьбе, она попросила меня, прежде чем принимать решение, выслушать ее.
— Это самый печальный эпизод в моей жизни, — добавила она.
А потом с удивительным спокойствием рассказала мне историю о том, как неопытная и влюбчивая девушка потеряла голову из-за молодого человека на несколько лет старшее ее, чья привлекательная внешность, идеалы и огромный жизненный опыт ослепили ее. Она оказалась в интересном положении, но знала, что дни ее любовника в этой стране сочтены, поскольку он был иностранцем. Если она оставит ребенка, это обернется бесчестием для нее и для ее семьи. Не говоря уже о том, что это могло скомпрометировать молодого человека, занимавшегося чрезвычайно важной работой, имевшей государственное значение. Последовать за любимым в его страну она не могла, поэтому решила ничего ему не говорить и сделать аборт. Для этого и прибегла к помощи своего дяди, сторонника либеральных идей. Он знал врачей, способных решить подобную проблему. К несчастью, после операции Монтсе лишилась возможности в дальнейшем иметь детей, и она решила, что это наказание, которому подвергает ее Господь за ее поступок. Прошло три года, прежде чем она сумела оправиться, и все равно время от времени ее начинали мучить угрызения совести — эта болезнь стала для нее хронической.
— Поэтому я так благодарна моему дяде Хайме, и поэтому же у меня никогда не будет детей, — заключила свой рассказ Монтсе.
Даже нападение Германии на Польшу и Францию не удивило меня так сильно, как это признание. Признаться, я думал, что Монтсе — девственница. Однако после того как она закончила свое повествование, я сказал:
— Мне все равно. После войны мир наполнится детьми-сиротами, и если мы захотим стать родителями, то всегда сможем усыновить кого-нибудь.
— Ты не понимаешь, да? Я никогда не смогу никого усыновить. Каждый раз, глядя в лицо этому ребенку, я буду вспоминать того, другого, которого я добровольно вырвала из своего чрева. Нет, я не хочу детей.
Я много раз испытывал искушение попросить ее рассказать мне о том молодом человеке, которому она отдала всю свою страсть, но так и не осмелился этого сделать. В сущности, если бы в ее жизни не было того юноши, мне бы тоже не было в ней места. И если я иногда чувствовал к нему ревность или даже ненавидел его, это была неопределенная ревность и неосознанная ненависть. Так что я научился принимать достоинства Монтсе и не обращать внимания на ее недостатки. Я где-то читал, что в любом браке у людей возникает желание обмануть партнера, утаив от него какую-нибудь свою слабость, потому что невыносимо жить с человеком, который в курсе всех твоих маленьких недостатков. Поэтому многие супружеские союзы и терпят неудачу. Совокупность этих недостатков перевешивает в конечном счете любой позитивный аспект совместного существования. Я целиком и полностью подписываюсь под этими словами и сам стараюсь игнорировать слабости Монтсе; впрочем, несмотря на это, я не уверен, что наш брак можно назвать счастливым.
Церемонию венчания провел падре Сансовино, в роли свидетелей выступили Юнио и кое-кто из моих коллег по мастерской. Мы решили обвенчаться только лишь из тех соображений, что гражданская процедура сыграла бы на руку фашистскому государству. Со вступлением Италии в войну усилилось противостояние между государством и церковью. И хотя новый папа пытался, словно канатоходец, сохранять равновесие в отношениях с вовлеченными в конфликт державами (позже, по прошествии нескольких месяцев, он превратится из эквилибриста в марионетку в руках нацистов), часть церковников перестала закрывать глаза на происходящее и обвинила Муссолини в потворстве жестокостям, которые немцы творят на завоеванных территориях. Перед началом церемонии, пока ее участники беседовали между собой, я пересказал падре Сансовино все то, что сообщил мне Юнио о поездке Гиммлера в Монтсеррат.
— Я в курсе путешествия рейхсфюрера в Барселону. Но реликвия находится в Валенсии, и это общеизвестно, — ответил он.
— А как же тогда быть со всеми этими легендами, приписываемыми катарам? — спросил я.
— Это всего лишь легенды, не более того. Признаваемый церковью Грааль объявился в Уэске накануне арабского завоевания Пиренейского полуострова. В 713 году епископ Уэска, некий Аудаберт, покинул епископский престол, прихватив с собой Грааль, который потом спрятал в пещере горы Пано. В том самом месте впоследствии построили монастырь Сан-Хуан-де-ла-Пенья. Документ, датированный 14 декабря 1134 года, подтверждает, что Чаша Христа хранилась в вышеупомянутой обители. В другом документе, от 29 сентября 1399 года, сообщается, что реликвия была отдана в дар королю Мартину Первому Арагонскому. Грааль отправился сначала во дворец Альхаферия в Сарагосе, а потом в часовню Святой Агаты, в Барселону. Там он находился до самой смерти Мартина Арагонского. Потом, в царствование Альфонса Великодушного, Грааль перевезли в кафедральный собор Валенсии. С 1437 года он находится там. Такова официальная история, и, как видите, катары в ней не фигурируют.
— Что же тогда искал Гиммлер в Монтсеррат?
— Этого я не знаю, однако мне известно, что он даже не пожелал посетить собор. В результате святые отцы Монтсеррат отказались принять его. За торжественный прием рейхсфюрера отвечал падре Риполь, он говорит по-немецки. По словам этого священника, Гиммлера интересовал не монастырь, а его окрестности; он заявил, что именно там возникла альбигойская ересь, с которой у нацизма так много общего.
— Я не знаю, в чем смысл этой ереси, — признался я.
— Катары, также известные в миру как «добрые люди», не верили в то, что Иисус умер, попав в руки римлян, и поэтому отвергали крест. Они признавали священной книгой только Евангелие от Иоанна, носили длинные черные туники и странствовали по землям Лангедока — всегда в паре, — оказывая помощь нуждающимся. Их совершенно не привлекали материальные блага, и вскоре их приняли все слои общества, испытывавшие потребность в какой-нибудь освободительной идеологии. Но потом это движение распространилось за границами Франции и обосновалось в Германии, Италии и Испании. И тогда Рим решил вмешаться. Учитывая, что эти «добрые люди» считали Люцифера — они называли его Лусбелом, — благодетелем человечества, папе Иннокентию III было очень просто организовать против них крестовый поход. И тогда началось жестокое преследование этого движения, унесшее жизни тысяч человек; тогда же возникла легенда, согласно которой катарам, прежде чем их истребили, удалось спасти несметные сокровища, в том числе и Грааль. Не знаю, что общего Гиммлер нашел у нацистов с катарами. Разве что признаваемый церковью Грааль и тот, что ищет рейхсфюрер, — не одно и то же.
— Что вы имеете в виду?
— В некоторых древних языческих легендах утверждается, что Грааль — это не чаша с Тайной вечери, а священный камень, способный проводить небесную энергию. Поэт Вольфрам фон Эшенбах в своем «Парцифале» говорит, что Грааль — это «камень особой породы». Другие называли его «одухотворенным камнем» или «электрическим камнем». Существует теория, согласно которой речь идет о нейтральной энергии, которую охраняют ангелы, известные под именем «Наблюдателей», поскольку они не участвовали в противостоянии между Богом и дьяволом. Фон Эшенбах, в чьем произведении рассказывается о событиях, случившихся во время крестового похода против катаров, писал об этих ангелах:
Когда небеса сотрясало войною
Меж Господом Богом и сатаною,
Сей камень ангелы сберегли
Для лучших, избранных чад земли[57].
— Значит, Гиммлер искал в Монтсеррат не Чашу Христову, а источник энергии.
— Возможно. Нейтральной энергии, которую можно использовать как во благо, так и во зло. Не говоря уже о том, что в битве этих двух начал Гиммлер играет ту же роль, что и черный маг, старый рыцарь Грааля Клингсор.
— Полагаю, теперь рейхсфюрер надеется найти точное местонахождение камня на Карте Творца.
— Не исключено. Хотя, честно говоря, я вижу в этой истории множество противоречий.
— Каких же?
— Катары отказывались обладать материальными благами, тот, кто принимал их веру, должен был даже отказываться от своего имущества. Кроме того, они не поклонялись иконам. Так что идея о том, что они обладали каким-то сокровищем и делали все возможное, чтобы его спрятать, — попросту абсурд, потому что такое поведение идет вразрез с их принципами. Боюсь, Гиммлер просто помешался на всем этом.
— Понимаю.
Некоторый свет на происходящее пролил Смит, когда перевел документы из портфеля рейхсфюрера. Чертежи, которые видела Монтсе, действительно имели отношение к подземельям Монтсеррат, хотя там также находились проекты бункеров, возводимых армией Франко в Ла-Линеа-де-ла-Консепсьон. В общей сложности речь шла о четырехстах девяноста восьми бетонных укреплениях, которые, как говорилось в комментарии внизу страницы, будет использовать немецкая армия, чтобы захватить Гибралтар. От этой операции под кодовым названием «Феликс» Гитлер откажется после встречи с Франко в Андайе. Кроме чертежей, в портфеле Гиммлера содержались документы, касавшиеся сотрудничества между политической полицией Франко и СС. А еще был странный отчет, в котором упоминалось о существовании тринадцати подземных городов в Андах. Тринадцать городов из камня, озаренные искусственным светом и соединенные между собой туннелями, со столицей в Акакоре, находившемся на плоскогорье за рекой Пурус, на границе между Бразилией и Перу. В этом подземном царстве, построенном по приказу Великих Магистров несколько тысяч лет назад, работал завод, занимавшийся размягчением камня. А этой технологией нацисты мечтали завладеть любой ценой. Рейхсфюрер считал, что, осуществив свои цели, сможет пошатнуть основы мироздания.
Сейчас, размышляя обо всех минувших событиях, я понимаю, что смог пережить их благодаря Монтсе. Судьба словно в компенсацию за будущие страдания дала мне ее. Не знаю, как бы я смог в одиночестве вынести необходимость работать на нацистов. Смит номер два относился к этим теориям очень серьезно, мне же они казались напрасной тратой времени, потому что, пока мы разбирали названия каких-то легендарных городов на Амазонке, немецкая военная машина продолжала свое неумолимое наступление. Да, для меня охота за Картой Творца, Священным Копьем Лонгина или за Святым Граалем не имела никакого смысла, и я был сторонником действий более решительных, направленных на то, чтобы остановить движение немецких бронетанковых войск. Я бы без колебаний бомбил мною же спроектированные бункеры, о расположении которых я сообщил Смиту номер два. Я даже злился на него за его пассивное поведение, но он всякий раз успокаивал меня и просил быть терпеливым: ведь армия союзников сумеет использовать предоставленные мною сведения в нужный момент.
То же самое происходило и с Юнио. Я осуждал его не только за криминальные дела, но и за то, что он попал под власть предрассудков. Поначалу я думал, что это у него в характере, но со временем пришел к выводу, что его тяга к эзотерике — не более чем каприз, одна из нелепых прихотей, которые могут позволить себе богатые люди. Не считая увлечения палеографией и политикой, Юнио никогда нигде не работал. Он даже не участвовал в делах семьи: ведь ими занимался целый легион адвокатов, брокеров, маклеров и бухгалтеров. Вероятно, именно так и должен вести себя принц, который может похвастаться дружбой с итальянским королем.
Как и во всех нас, война проявила все лучшее и худшее в Юнио. И когда из-за слабости итальянской армии окончательно рухнула его вера в фашистское движение, он стал искать убежища в эзотерике с неистовством алкоголика, путающего свое опьянение с реальностью. Когда мы виделись, он почти всегда начинал рассказывать об очередном сумасбродном поручении Гиммлера: найти Молот Вотана, установить место, где живет Владыка Мира, добыть Жезл Власти и так далее. Помню, например, историю, которую он поведал нам за ужином в ресторане «Нино», на виа Боргоньона. По словам Юнио, рейхсфюрер дал ему ответственное задание: организовать экспедицию в Центральную Америку ради поиска так называемого «черепа судьбы». По словам принца, в 1924 году путешественник Фредрик Митчелл-Хеджес обнаружил на Юкатане, в развалинах архитектурного ансамбля цивилизации майя череп из горного хрусталя и окрестил его «Лубаантун» (что означает «Город упавших столбов»). Сей необычный предмет весил пятнадцать килограммов и был выполнен из цельного куска, а совершенство огранки, точность деталей (хорошо прорисованная челюсть) и твердость (семь из десяти по шкале Мооса) делали его поистине уникальным. Поскольку эксперты утверждали, что его могли высечь и отшлифовать лишь алмазом или корундом и, предположительно, вручную, получалось, что мастера затратили на его изготовление более трехсот лет. Но это еще не все: кекчи, тамошние аборигены, утверждали, что существует тринадцать подобных черепов: они принадлежали жрецам и традиционно использовались для магических обрядов, так как являлись источником силы, способной лечить и убивать. Митчелл-Хеджес не сомневался: найденные им руины и череп относятся к наследию потерянного материка Атлантиды.
— Вот видите, как говорил Рильке, наш мир — театральный занавес, за которым прячутся глубинные тайны.
Юнио воспринимал подобные поручения всерьез, я же видел в его увлеченности попытку скрыться от реальности. И небезосновательно: ведь крах итальянского фашизма с каждым днем становился все очевиднее, а люди испытывали разочарование, ужаснувшись напрасными жертвами. Все уже понимали, что нить натянута слишком сильно, и за высокомерным и воинственным взглядом дуче, некогда символизировавшим твердость и уверенность в выборе пути, который должен был привести нацию к вершинам славы, скрывается одно лишь упрямство.
1941-й и 1942 годы принесли с собой тяготы и лишения. Обещанная Гитлером экономическая помощь так и не пришла, и условия жизни итальянцев стали невыносимыми. Количество ходивших в обращении денег утроилось, производство упало до уровня тридцати пяти процентов от исходного, а мечта о величии, о которой Муссолини так много говорил в предвоенные месяцы, обернулась кошмаром.
И только Рим во время войны словно превратился в остров: будучи колыбелью нашей цивилизации, он избежал бомбардировок союзников, пожелавших сохранить его культурные ценности. Именно поэтому в город, как и следовало ожидать, стекались сотни тысяч беженцев со всей Италии: они ютились в домах, на лестницах и в подъездах, и в результате дефицит продовольствия увеличился.
Между тем я продолжал оснащать север и юг страны бункерами, а Монтсе устроилась библиотекарем в Палаццо Корсини, находившийся неподалеку от нашего дома. Она получала всего несколько сотен лир, но эта работа позволила ей реализовать свое давнее призвание.
В середине 1942 года мне снова довелось путешествовать в обществе Юнио — на сей раз чисто по профессиональным причинам. Судя по всему, воюющие державы боялись наступления союзнических войск с юга, с Сицилии, и поэтому потребовали проверки (и в случае необходимости усиления) оборонных сооружений на Пантеллерии, маленьком острове, принадлежавшем Италии и расположенном примерно в семидесяти километрах от мыса Мустафа, относящегося к побережью Туниса, и в ста — от сицилийского мыса Гранитола. Пантеллерия не зря считалась воротами на Сицилию, а та играла эту же роль для всего Апеннинского полуострова. Перед войной на острове воздвигли укрепления по проекту архитектора Нерви, и, оценив увиденное, я мог лишь констатировать, что больше, чем уже сделано, сделать невозможно.
Поскольку на острове негде было остановиться, нам пришлось поселиться в даммузо — типичном для тамошних мест домике с элементами арабского стиля, поразившем меня своей простотой и тем, как хорошо он защищал от летнего зноя. Каждый вечер после работы мы отправлялись на вездеходе до Кала-Трамонтина любоваться закатом; море здесь выглядело красивее, чем на всем остальном острове, a maestrale[58] из Африки завивал у наших ног маленькие вихри. Я никогда не видел моря, так похожего на небо. И неба, похожего на море.
Как и на озере Комо, Юнио стал более открытым. Помню, однажды вечером, когда мы ужинали при свечах (в ночные часы на Пантеллерии запрещалось включать электрический свет из-за возможных бомбардировок союзников), он рассказал мне, что СС за убийство партизанами Рейнхарда Гейдриха (бывшего шефа гестапо, назначенного Гитлером заместителем протектора Богемии и Моравии) истребило более миллиона трехсот тысяч чехов. Тот факт, что виновных обнаружили в Праге и они покончили с собой, когда немецкие солдаты приперли их к стенке, ничего не изменил. Гиммлер приказал казнить все население деревни Лидице. А когда я спросил Юнио, почему рейхсфюрер велел расправиться именно с жителями этой деревни, а не какой-либо другой, он ответил:
— Потому что их обвинили в укрывательстве членов движения сопротивления, убивших Гейдриха. Гиммлер распорядился расстрелять всех мужчин старше десяти лет, выслать женщин в концентрационный лагерь Равенсбрюк, а детей отправить в Берлин, чтобы там из них отобрали достойных представителей для дальнейшей германизации. Потом бригада из заключенных-евреев выкопала ямы для погребения мертвых, дома в деревне сожгли, землю заровняли, и Лидице полностью исчезла с карты.
Не так давно я прочел в итальянской газете, освещавшей трагедию в Лидице, что лишь сорок три женщины вернулись домой живыми после войны, а из девяноста восьми детей, отправленных в Германию, только одиннадцать сочли пригодными для германизации и отдали на усыновление в семьи офицеров СС. После войны нашлись еще восемнадцать. Остальные погибли в газовых камерах концлагеря Челмно.
Было видно, что Юнио потрясен случившимся. Он вышел из даммузо и под усыпанным звездами небом произнес, имея в виду Гиммлера:
— Правила ведения наземной войны, принятые на Гаагской конференции в 1907 году, предусматривают наказание лишь для тех, кто осуществляет насилие против оккупационных сил. Этот человек совершенно безумен. И разумеется, Германия не выиграет войны убийством мирных жителей.
В первый и последний раз Юнио открыто осудил действия немцев. Я воспользовался этим моментом слабости и спросил его, верны ли ходившие по Риму слухи о том, что евреев со всей Европы свозят в концентрационные лагеря, чтобы там уничтожить. Ответ Юнио был красноречив:
— Вскоре Европа превратится в огромный концлагерь и в гигантское кладбище.
Во время этой поездки наши приятельские отношения окрепли. То, что я отдал свой талант архитектора итальянской армии, в глазах принца превращало меня в ее часть. Не знаю, подозревал ли он на тот момент о моих шпионских делах, но он ни разу этого не показал. Я уже говорил, что Юнио был человеком практичным, и в середине 1942 года он не сомневался: война окончится поражением Италии и в конечном счете разгромом фашизма. Собственно, наша поездка уже показала, что Италия побеждена еще до боевых действий на ее территории. Не говоря о нищете, в которой погряз весь юг страны из-за опустошительного воздействия войны, пожиравшей мир, подобно злокачественной опухоли, итальянский народ потерял веру в своих лидеров.
Крах Муссолини был уже вопросом времени, и к февралю 1943 года его положение оказалось действительно шатким. Заместитель министра иностранных дел Бастианини выступал за разрыв всяческих отношений с Гитлером и установление мира с союзниками. Месяцем позже начались манифестации на миланском заводе ФИАТ: рабочие объявили забастовку. Они требовали выплаты компенсаций жертвам бомбардировок. Забастовка распространилась и на другие предприятия Северной Италии, социально-политическая обстановка в стране стала невыносимой. Но худшее было впереди.
18 июля 1943 года выдался одним из самых жарких в то лето дней, и Юнио заглянул к нам домой, чтобы пригласить нас на пляж в Санта-Севере. Он захватил с собой корзину с вином и бутербродами, гамаки, складные стулья, полотенца и, конечно же, приехал на машине с шофером. Мы не смогли отказаться.
День прошел очень приятно. Мы купались, загорали и закусывали под ветвями раскидистой сосны, в тени которой собралось несколько семейств, выбравшихся из города ради нескольких часов отдыха. Глядя на то, как мы лежим в гамаках или сидим на складных стульях в праздности, позволяя летаргическому времени медленно скользить по нашим телам, словно капли пота, можно было подумать, что Рим — мирный город и его жителей не коснулась война, бушевавшая в других европейских столицах. После завтрака Монтсе снова превратилась в Афродиту и долго плескалась, а потом надела рубашку из сендаля[59] и отправилась бродить по пляжу, собирая морские раковины. Даже Габор воспользовался всеобщим состоянием расслабленности, разделся и выполнил несколько гимнастических упражнений — дети были в восторге от его рельефной мускулатуры. Мы с Юнио не вылезали из-под гигантского зонтика, которым стала для нас сосна, и любовались изумрудным морем, омывавшим берег, вдыхая влажный воздух, пахнущий солью. Ни один из нас даже не подозревал, что это было затишье перед бурей и что судьба города вот-вот изменится навсегда.
На следующий день примерно в четверть двенадцатого утра завыли сирены, предупреждавшие о появлении вражеских самолетов — такое случалось часто, но обычно они обходили Рим стороной, и мы считали, что беспокоиться не о чем. Однако в тот день бомбардировщики американских ВВС не собирались пролетать мимо, и на город градом посыпались бомбы, земля задрожала, все загорелось. Погибли полторы тысячи и были ранены шесть тысяч человек; десять тысяч домов оказались разрушенными, сорок тысяч жителей лишились крова. Больше всего пострадали кварталы Пренестино, Тибуртино, Тусколано и Сан-Лоренцо; вода, газ и электричество пропали на несколько недель. Рим превратился из cittá perta в cittá olpita[60].
В тот же день Муссолини встретился с Гитлером в нескольких сотнях километров от Рима, в Фельтре. Главный вопрос обсуждения — неспособность Италии продолжать войну на стороне Германии. Во время совещания Муссолини получил известие о бомбардировках Рима, однако он не смог предъявить Гитлеру свои требования, сказался больным и замолчал.
Наутро на одном из зданий, пострадавших от авиации союзников, появилась надпись: «Meio l’americani su’lla capoccia che Mussolini tra i coioni» — «Лучше американцы над головой, чем Муссолини в заднице»[61].
Король Виктор Эммануил III, опираясь на поддержку Большого фашистского совета, предложил свергнуть Муссолини, разорвать договор с Германией и начать мирные переговоры с союзниками.
Всего за несколько часов Рим превратился из столицы итальянского фашизма в столицу мирового антифашистского движения. И когда ночью по радио передали сообщение об отставке Муссолини, город вдруг весь осветился и люди высыпали на улицы с криками «Долой Муссолини!», «Да здравствует Гарибальди!». Повсюду загорелись костры, на которых жгли предметы и символы, имевшие хоть какое-то отношение к фашизму; толпа даже подожгла редакцию газеты «Тевере», одной из тех, что поддерживали режим. Огромная толпа собралась на пьяцца Венеция, и столько же — в соборе Святого Петра, дабы возблагодарить Бога и помолиться о мире.
Должен признать, мы с Монтсе тоже вышли на улицу, чтобы порадоваться падению Муссолини.
Армия союзников вот-вот готова была пересечь Мессинский пролив, и немцы не могли позволить Италии капитулировать. Гитлер приказал дать отпор наступлению, построив вокруг Рима оборонные сооружения, а его войска вошли в столицу.
10 и 11 сентября шли бои между защищавшими Рим итальянцами (это были гражданские и солдаты распущенной армии) и немецкими войсками. Немцам удалось захватить город и установить над ним контроль.
Вечером немцы развесили на улицах прокламации, гласившие:
Главнокомандующий германскими войсками на юге приказывает:
Вверенная мне территория Италии объявляется зоной военных действий. На всей ее протяженности действуют немецкие военные законы.
Совершивших преступления против представителей немецких вооруженных сил будут судить по немецким военным законам.
Забастовки запрещаются; их участники подлежат суду военного трибунала.
Организаторы забастовок, саботажники и вольные стрелки предстанут перед судом в ускоренном порядке и будут казнены.
Принято решение поддерживать закон и порядок в стране и оказывать всестороннюю помощь действующим итальянским властям ради блага нации.
Итальянские рабочие, добровольно явившиеся на принудительные работы, получат вознаграждение в соответствии с немецкими стандартами заработной платы.
Итальянские министры и представители судебной власти остаются на своих местах.
Железнодорожное сообщение, коммуникации и почта начинают функционировать немедленно.
До будущих распоряжений запрещается частная переписка. Телефонные разговоры, которые надлежит сократить до минимума, будут строжайшим образом прослушиваться.
Власть и гражданские организации несут передо мной ответственность за соблюдение общественного порядка. Им разрешается продолжать свою деятельность только при условии тесного сотрудничества с немецкими властями и в согласии с мерами, принимаемыми немецким командованием ради предотвращения актов саботажа и пассивного сопротивления.
В ту ночь Гитлер обратился к итальянцам по радио из генерального штаба в Растенбурге, в Восточной Пруссии. Он выразил радость по случаю оккупации Рима и заверил всех, что Италия дорого заплатит за измену и свержение «своего самого выдающегося сына», имея в виду дуче.
Уже через день Отто Скорцени вызволил Муссолини из заточения на лыжной станции Гран-Сассо; после чего дуче велели возглавить Социальную Республику Италии со столицей в Сало, городке, располагавшемся недалеко от реки Одер и озера Гарда и являвшемся бастионом нацистов.
Наибольшую выгоду от этих перемен получил майор Герберт Капплер — это он обнаружил местонахождение Муссолини, за что и был награжден Железным крестом и званием подполковника, а также его молодой лейтенант Эрих Прибке, получивший капитана. Позже Капплер стал оберштурмбанфюрером СС и доверенным лицом Гиммлера в Риме. В тот же день рейхсфюрер позвонил Юнио, чтобы попросить его помочь Капплеру в столь сложном деле.
Первый приказ, полученный Капплером от Гиммлера, состоял в следующем: задержать и выслать из столицы всех евреев. Однако, поскольку Капплер хорошо знал реалии итальянской жизни, он решил, что подобные меры могут принести оккупационным войскам больше неудобств, чем пользы, не говоря уже о том, что он не располагал достаточными для осуществления операции средствами. Поэтому он решил предупредить еврейскую общину через Юнио и немецкого посла перед папским престолом Эрнста фон Вайцзакера. Учитывая, что обстановка в городе стабилизировалась и немецкие войска, находившиеся в городе, вели себя мирно, лидеры еврейской общины в Риме сочли увещевания принца Чимы Виварини и фон Вайцзакера чрезмерным преувеличением. Они не послушали и своего раввина Израэля Дзолли, поверившего в безумный план нацистов и предлагавшего закрыть синагоги, забрать денежные средства из банков и укрыть членов общины в частных домах и христианских монастырях. Тем временем, пока Капплер отстаивал необходимость использовать римских евреев, чтобы получить от них информацию о «международном еврейском заговоре», Гиммлер продолжал требовать «окончательного решения». Капплер, встретившись с маршалом Кессельрингом в штабе вермахта во Фраскати, изменил тактику и потребовал от еврейской общины предоставить ему пятьдесят килограммов золота в течение двадцати четырех часов, если они хотят избежать массовой депортации. Этим Капплер и Кессельринг пытались спасти римских евреев и использовать их в качестве дешевой рабочей силы, как это произошло в Тунисе. Капплер поместил золото в сейф и отправил его в Берлин, генералу Кальтенбруннеру, чтобы эти деньги могли пополнить скудные фонды разведслужбы СС, но в ответ Гиммлер направил к нему капитана Теодора Даннекера — человека, руководившего облавами на евреев в Париже. Смысл был ясен: Капплер и прочие высокопоставленные представители германской верхушки в Риме избрали для себя ошибочную линию поведения, поставив под вопрос приказы верховного командования, а это недопустимо. Даннекер появился в Риме во главе отряда подразделения войск СС «Мертвая голова», состоявшего из сорока пяти человек: офицеров, унтер-офицеров и солдат. Встретившись с Капплером, он потребовал у него подкрепления и список римских евреев. Рейд назначили на утро 16 октября. Осень выдалась необыкновенно жаркой, но в этот день шел проливной дождь. Только лишь в одном гетто схватили более тысячи евреев: их отвезли на грузовиках к военному училищу, расположенному на берегу Тибра, всего в пятистах метрах от Ватикана. Арестованных ждал концентрационный лагерь Аушвиц. Когда Пий XII узнал об этом, он отдал распоряжение открыть ворота городских монастырей, чтобы там могли укрыться евреи, которых еще не успели арестовать.
Описанные выше события произвели на жителей города удручающее впечатление, через несколько часов переросшее в негодование. Как и боялся Капплер, прямое нападение на еврейскую общину в Риме подняло дух сопротивления у остальной части населения, и с того момента усилились саботаж и атаки на оккупантов.
Помню, как Монтсе наутро после арестов принесла экземпляр подпольной газеты «Италия либера», и один из заголовков гласил: «Немцы целый день перемещались по Риму, хватая итальянцев, чтобы отправить их в свои северные крематории».
Благодаря дружбе Юнио с полковником Ойгеном Доллманном, осуществлявшим связь между СС и итальянскими фашистами, меня пригласили разрабатывать сооружения оборонных линий, которые должны были остановить продвижение войск союзников.
Мне пришлось пройти лишь один тест на пригодность — обед с Юнио и Доллманном. За столом полковник много говорил о красоте итальянских женщин, о ста способах приготовления лангустов, о том, как ему нравится tartufo nero[62] (ел он блины со сметаной и черной икрой) и о прочих банальностях его рафинированного сибаритского вкуса. Единственным его замечанием, касавшимся политики, стала похвала маршалу Кессельрингу, осуществлявшему высшую военную власть в Италии. Доллманн рассказал нам, что Кессельринга интересовало его мнение, какой будет реакция римлян, если город окажется оккупирован немецкой армией.
— Я сказал ему, что римлянам на протяжении истории всегда нравилось подниматься, не важно, по утрам ли или против врага, и данный случай не станет исключением. Я заверил его в том, что они будут сложа руки выжидать, кому достанется город — британцам и американцам или немцам. И я не ошибся в своем прогнозе, ведь именно так они и поступили.
Доллманн забыл о шестистах с лишним римлянах, пожертвовавших жизнью, чтобы помешать немцам захватить город.
Потом он в первый раз за все время обратился непосредственно ко мне:
— Принц говорит, что вы молодой и блестящий архитектор. Если вы согласитесь работать на нас, я позволю вам вести переписку с супругой, несмотря на запрет, — произнес он.
Полагаю, за этим разрешением стоял Юнио. Я все время спрашиваю себя: почему он всегда обращался с нами так хорошо, даже тогда, когда уже наверняка знал о нашей шпионской деятельности. И в голову мне приходит одно-единственное объяснение: он по-прежнему был влюблен в Монтсе.
— Могу ли я отказаться делать то, о чем вы меня просите? — спросил я, чтобы подразнить Доллманна.
— Разумеется, можете, но тогда мне придется отправить вас на принудительные работы, — ответил он с нескрываемым цинизмом.
А потом, залпом допив вино, ухмыльнулся, добавив шутливо:
— Вы знаете, что Кессельринга называют «улыбчивым Альбертом»? Так вот, улыбка сошла с его лица, а терпение его лопнуло. Для строительства укреплений на южном фронте требовалось шестьдесят тысяч человек, и шестнадцать тысяч четыреста из них должен был предоставить Рим, однако явились лишь триста пятьдесят добровольцев. Альберт так рассвирепел, что увеличил цифру до двадцати пяти тысяч, а поскольку они по-прежнему не спешили являться, распорядился хватать их прямо в домах, в трамваях и автобусах.
— Я сегодня утром стал свидетелем одного из таких рейдов. Я сел на трамвай на площади Колизея, а через пять минут в вагон вошли представители СС и велели нам покинуть его. Проверив документы у всех мужчин, они задержали четверых, — заметил Юнио.
— Вы знаете, какую шутку придумал генерал Штахель с этими облавами? Он сказал: «Половина жителей Рима прячется в домах другой половины». Римляне-мужчины словно под землю провалились. Однако им следовало учесть вот что: если они долго не будут появляться в своих домах, их место у очага займем мы, немцы — вы знаете, что я имею в виду…
И Доллманн оглушительно расхохотался.
Наконец в ресторан вошли Марио — итальянский шофер Доллманна — и Куно — его немецкая овчарка, принявшая объедки со свойственным собакам благородством.
Недавно опубликовали словесный портрет Доллманна, составленный в июне-августе 1945 года: там о нем говорится, как о человеке необычайного ума и удивительной для немца жизнерадостности. Якобы, несмотря на свое тщеславие и беспринципность, он был таким благоразумным и таким гедонистом, что, вероятно, не совершал жестоких поступков.
Мне неизвестно, какие преступления приписывают Доллманну, но при взгляде на него создавалось впечатление, что национал-социализм интересует его не как идеология, а как средство для достижения определенных целей, по большей части сводившихся к роскошной и легкомысленной жизни в комфортабельной квартире на виа Кондотти. Со строго политической точки зрения я не знаю другого немецкого офицера, столь далекого от нацистской этики: ведь еще прежде, чем окончился обед, я получил должность, не отвечая при этом ни на какие вопросы. Сейчас мне кажется, что наша встреча послужила Доллманну предлогом для того, чтобы закатить банкет в компании своего друга принца. Ему достаточно было рекомендации от Юнио, потому что его совершенно не интересовало, кто я такой.
Не помню, чтобы я так много и так тяжело работал за всю свою жизнь: проект нужно было закончить как можно скорее, и при этом предстояло возвести сооружения на огромном расстоянии с различной топографией (от крутых уступов Ла-Маинарде до пологих склонов гор Аурунчи). Не нужно забывать, что на тот момент союзники уже высадились в Салерно и теснили немецкую Десятую армию на север, за реку Волтурно, протекавшую всего в сорока километрах от наших позиций. Черчилль намеревался превратить итальянский сапог в ахиллесову пяту немцев, пробив здесь брешь, которая заставит Гитлера отвлечь силы с восточного и западного фронтов. Но Кессельринг был крепкий орешек и умелый военный и оказал врагу такое сопротивление, какого тот не ожидал.
Линия Густава — так называлось главное оборонное сооружение германской армии — начиналась в горах Абруццо, одна из ее осей шла по Монте-Кассино, а потом тянулась вдоль рек Гарильяно и Рапидо к морю. Всего за несколько дней под ледяным дождем, в нещадном холоде мы должны были построить укрепления, включавшие башни спрятанных под землей танков, бункеры, казематы с реактивными минометами, пушки калибра восемьдесят восемь миллиметров, — не считая того, что нам предстояло очистить местность от растительности и заминировать поля.
Когда мне не нужно было обходить позиции с одного конца в другой, чтобы надзирать за процессом, я работал в монастыре, построенном Браманте для аббатства Монте-Кассино. Этот памятник архитектуры, относящийся к 1595 году, напомнил мне о днях, проведенных в Испанской академии. С балкона, выходящего на запад, открывался потрясающий вид на долину Лири. Даже сейчас, закрывая глаза, я могу представить себе аббатство Монте-Кассино целым и невредимым, до того, как бомбы, сброшенные самолетами союзников, разнесли его на куски, а долина Лири превратилась в кладбище для польских солдат.
Однако я находил время, чтобы писать Монтсе. Это задание дал мне Смит номер два, узнав о разрешении Доллманна: через нее он получал от меня сведения с фронта (собственно, Монтсе просто передавала мои письма Марко, официанту пиццерии «Поллароло»). Мы использовали крайне простой метод шифровки: писали несколько фраз, внешне совершенно невинных, но на самом деле имевших важное значение. Например, я сообщал: «Из аббатства открывается потрясающий вид» — и это означало, что немецких войск поблизости не наблюдается. Если же я писал: «Скучаю по твоим объятиям», — стало быть, немецкие войска занимают позиции в окрестных деревнях. Преимущество такой кодировки заключается в том, что не нужно таскать с собой тетрадь с шифром, рискуя быть обнаруженным, — достаточно просто выучить ключевые фразы наизусть.
Хотя письма проходили цензуру у германских военных властей, им не удалось перехватить ни одно из посланий.
Когда я закончил работу в Монте-Кассино, меня отвезли на линию Рейнхарда, расположенную в нескольких километрах от линии Густава, а потом на линию Зенгер-Ригеля, известную также как линия Гитлера: она соединяла Понтекорво, Акино и Пьедимонте-Сан-Джермано. Существовал еще один массив укреплений, ближе к столице, но в его возведении я не участвовал, так как в те дни меня неожиданно вызвали в Берлин.
Получив это известие, я испытал такой шок, что у меня пресеклось дыхание. Учитывая, что по всей Италии многократно увеличилось число депортированных, равно как и количество причин, по которым теперь отправляли на расстрел или в концлагерь, я опасался худшего.
Через пять часов я уже находился в доме номер 155 по виа Тассо, в штабе гестапо в Риме, в обществе Юнио, полковника Доллманна и капитана СС, человека по имени Эрнст, в чью обязанность входило сопровождать меня в Германию. Похоже, настало время поработать на строительную компанию «Хохтиф».
Эрнст был на целую пядь выше Габора, и волосы у него были несколько светлее — казалось, он явился на свет прямиком из лаборатории Гиммлера. И могу поклясться, что я никогда еще не встречал человека, столь усердного в своей работе. Если я говорил Эрнсту, что мне надо в ванную, Эрнст вместе со мной шел к ее двери и оставался там до тех пор, пока я не выходил. Во время перелета, который мы совершили на скромном «юнкерсе-52», рассчитанном на пятнадцать пассажиров, он признался мне, что участвовал в Einsatzgruppen[63] — боевых отрядах, занимавшихся уничтожением евреев и цыган в Восточной Европе. Однако он не смог стрелять в беззащитных людей, в женщин и детей. И его отправили в Рим — климат города считался подходящим для лечения душевных расстройств. Теперь, по прошествии года, он чувствовал, что к нему вернулись силы, и готов был отправиться домой и продолжать бороться с врагом, пусть даже из-за письменного стола в кабинете. А когда я спросил его, чем он занимался до войны, он ответил:
— Я продавал сосиски. У меня была мясная лавка в Дрездене.
Благодаря тому, что мне позволили забрать из дома кое-какие вещи, я смог попрощаться с Монтсе.
— Меня посылают по делам в Германию. Внизу ждет немецкий офицер, так что у меня мало времени на объяснения. Если захочешь связаться со мной — поговори с Юнио. Он сумеет это устроить.
Мы обнялись — как мне показалось, в последний раз, — и она сообщила мне:
— Падре Сансовино мертв. Он покончил с собой.
У меня внутри все сжалось.
— Это невозможно. Священникам запрещено самоубийство.
— Кажется, Сансовино обнаружил, что падре Роберт Либерт, личный помощник папы, — немецкий шпион. Так что Капплер велел арестовать его, как только тот ступит на римскую землю. Юнио рассказал мне, что Сансовино, видя приближающихся к нему гестаповцев, проглотил капсулу с цианистым калием, которую носил с собой.
— Он попадет в ад. Все мы попадем в ад, — пробормотал я, не в силах скрыть охватившую меня ярость.
Потом я взял бумагу и карандаш и нарисовал несколько чертежей, указав места, где были размещены оборонные сооружения немцев, и добавив кое-какие комментарии (топографические координаты и прочее), облегчающие обнаружение объектов.
— Договорись о свидании со Смитом и передай ему эти чертежи, — попросил я. — Самое надежное место для встречи — крипта Святой Цецилии. Но будь осторожна, убедись, что за тобой нет слежки. Если тебя схватят, мы оба погибли.
— Не беспокойся, я буду осторожна.
— Еще вот что: Смит, который будет ждать тебя там, — не тот Смит, с каким ты познакомилась на протестантском кладбище. Смит номер один уже давно умер, но у меня все не было подходящего случая, чтобы рассказать тебе правду.
— Сейчас правда уже не имеет никакого значения, тебе не кажется?
Пока я спускался вниз по лестнице на улицу, меня охватило чувство, будто я спускаюсь в ад.
Когда самолет приземлился в аэропорту Темпльхофер, мое внимание привлекло несколько обстоятельств. Во-первых, хорошая сохранность построек. Во-вторых, упрощенная процедура прохождения таможни; похоже, что все прибывавшие в Германию подвергались проверке и досмотру заранее (я, например, не только приехал по приглашению главной строительной компании страны, но и вез с собой подписанную Доллманном сопроводительную записку, в которой сообщалось о том, какой вклад я внес в возведение оборонительных сооружений на юге Италии). В-третьих, царившая здесь атмосфера спокойствия — как будто война являлась событием второстепенной важности. Наконец после короткой беседы в кабинете гестапо мне вручили талоны на питание на целую неделю, и шофер отвез нас в центр города.
Берлин подходил для намерения Гитлера оставить память о себе «в документах из камня». Он привлек к работе одного из самых выдающихся архитекторов Германии — Альберта Шпеера. Ему было поручено превратить провинциальный Берлин в новую столицу, затмевающую по красоте и величию Париж и Вену. Завершение реконструкции планировалось на 1950 год. Предполагалось строительство проспекта, по ширине превосходящего Елисейские Поля, большой арки высотой в восемьдесят метров и что-то вроде дворца съездов, увенчанного куполом в диаметре двести пятьдесят метров. Все сооружения планировалось возводить из камня, учитывая, что они должны были простоять тысячу лет, как и Третий рейх. Тем временем Шпеер занимался строительством новой канцелярии — монументального здания колоссальных размеров, которое собирался завершить в течение года.
Помню, при виде помпезной резиденции правительства на Вильгельмштрассе мне сразу вспомнилась фраза философа Артура Меллера Ван дер Брука: «Монументальность производит то же впечатление, что и великие войны, народные восстания или рождение нации: она освобождает, консолидирует, диктует свою волю и вершит судьбы».
От этой величественной архитектуры действительно захватывало дух, она заставляла человека чувствовать себя маленьким, поражала и пугала. Стиль отличали горизонтальность линий и симметрия, он казался одновременно напыщенным и неоригинальным. Однако, как и в случае с другими произведениями фашистской архитектуры, за этими невыразительными зданиями, похожими на крепости, на самом деле крылась огромная пустота.
Я заметил также, что сады превратили в огороды, на которых росла картошка и прочие овощи.
Осенью 1943 года Берлин уже был столицей побежденной страны, несмотря на то что пропаганда утверждала обратное. Собственно, сам факт моего присутствия здесь подтверждал эту мысль. Мои услуги потребовались компании «Хохтиф» для того, чтобы я помог им превратить город в огромное противовоздушное укрытие, а ведь подобная цель явно шла вразрез с «Германией» Альберта Шпеера.
Несмотря на многочисленные меры по борьбе с несогласными внутри страны (например, заградительные отряды, которые наблюдали за каждым домом), людей, которые не разделяли нацистские идеи, становилось все больше. Как сказал один борец с режимом, страна вела в ту пору двойную жизнь и бок о бок с Германией свастики, военной формы, марширующих колонн тайно существовала еще одна — она присутствовала везде, и вполне ощутимо. Германия походила в то время на ретушированную картину: если аккуратно и терпеливо снять верхний слой, под ним обнаруживается совершенно другая картина, возможно, пострадавшая от ретуши или реставрации, но настоящая, красивая и гармоничная.
С тех пор прошло девять лет, но в ушах у меня до сих пор звучит сигнал тревоги, оповещавший о появлении вражеской авиации, и бесконечный страшный свист бомб. Начиная с середины ноября бомбардировки Берлина усилились. Сначала их осуществляли ВВС Британии, они всегда летали по ночам. Позже берлинское небо стали бороздить летучие крепости американцев, предпочитавших сбрасывать смертоносный груз днем. В результате город превратился в огромный кратер, а многие улицы стали похожи на шрамы. Две трети зданий были разрушены или пострадали. Все, кто мог, покинули город.
Но те, кто уйти не смог, вынуждены были проводить дни и ночи на какой-нибудь станции метро — надо сказать, нам, иностранцам, запрещалось находиться в противовоздушных убежищах, предназначенных исключительно для представителей арийской расы.
Однажды ночью, когда я ждал окончания бомбежки в одном из туннелей станции «Нидершеневайде», ко мне подошел офицер СС, испанец по происхождению. Его звали Мигель Эскерра. Выяснилось, что он сражался в рядах Голубой дивизии и решил остаться в Германии после того, как ее распустили. Теперь он состоял на службе в германской разведке, и нацисты поручили ему вербовать всех испанцев, какие ему попадутся, в испанское подразделение СС. Он рассказал мне, что ему уже удалось набрать более сотни — это были рабочие, отправленные Франко на фабрики по производству вооружения и потерявшие свои рабочие места, потому что предприятия были разрушены во время бомбардировок.
— Ну, что скажешь? Ты запишешься? — спросил он.
— Я работаю в качестве архитектора на компанию «Хохтиф», — стал отказываться я.
— Не обязательно сейчас; позже, когда дела пойдут хуже.
В этот момент в нескольких метрах от нас разорвалась бомба, и на голову нам посыпалась штукатурка.
— Чертов Мясник Харрис! Как близко упала! — крикнул Эскерра.
Так называли в Берлине маршала британских ВВС, сэра Артура Харриса. Харрис заслужил это прозвище, потому что именно он издал приказ о замене взрывных бомб на зажигательные.
— Я живу в Риме, там меня ждет семья, — сказал я, когда под землей снова стало спокойно.
— При теперешнем положении дел ты, вероятно, не сможешь уехать из Берлина.
Если что и тревожило меня в то время, не считая бомбежек, смерти или ранения, — так это мысль о том, что мне придется остаться в Берлине до конца войны.
— Если я не смогу вернуться в Рим, значит, Германия проиграла войну, — заметил я; это было утверждение, а не вопрос.
— Если что, ты найдешь меня в бараках завода «Моторенбау». Это недалеко отсюда.
Разумеется, меня чрезвычайно удивило то обстоятельство, что на станциях, таких как «Нидершеневайде», «Фридрихштрассе» или «Анхальтер», полно людей вроде Мигеля Эскерры: латышей, эстонцев, французов, грузин, турок, индусов и даже англичан, готовых отдать жизнь за Третий рейх.
Я снова встретил Эскерру во время сильнейших бомбежек с 22 по 26 ноября. С ним пришел один из его подчиненных — человек с блуждающим взглядом и нервным тиком (у него дергалось веко), некто Либорио, чьей единственной заботой были поиски еды. Если память мне не изменяет, 26 ноября, услышав, что от бомб союзников взорвался и загорелся берлинский зоопарк, этот человек сказал:
— Если мы поторопимся, то, вероятно, найдем там мертвого крокодила или гуся. Будет чем живот набить. Может, они даже уже поджарились. Это единственная польза от чертовых зажигательных бомб: благодаря им мы получили готовое жаркое.
— Вам нравится гусятина, архитектор? — спросил меня Эскерра.
— Спасибо, я уже поел.
— Ах да, ведь вы, жители Унтер-ден-Линден и Александерплац, обедаете каждый день, не так ли?
— Обычный паек, как у всех. Капуста, картошка…
— Вы ошибаетесь, в Берлине теперь едят далеко не все. И если дело пойдет так и дальше, скоро мы начнем жрать друг друга, — заметил Эскерра.
Мне ничего не оставалось, как пригласить их на ужин в ресторан «Штеклер», на Курфюрстендамме. Из отпущенных мне по талонам продуктов я потратил сто двадцать пять граммов мяса, столько же картофеля и тридцать граммов хлеба, не считая резиновых пирогов, за которые нам не пришлось ничего платить. Эти пироги были изобретением фирмы «И. Г. Фарбен», выпускавшей также яйца, сливочное масло и прочие витаминизированные продукты путем переработки некоторых минералов. Позже я узнал, что «И. Г. Фарбен» являлся крупнейшим в мире химическим консорциумом и в своем филиале в Леверкузене производил газ «Циклон-Б», при помощи которого в концлагерях умерщвляли миллионы евреев, цыган и гомосексуалистов.
Насытившись, Эскерра пригласил меня в клуб Гумбольдта, где немецкие власти намеревались устроить прием в честь живущих в Берлине иностранцев в последнее воскресенье перед Рождеством.
— Там будут еда и танцы, несмотря на запрет. По крайней мере в прошлом году нам разрешили петь и танцевать, — добавил Либорио.
Я отказался, сославшись на то, что буду ужинать с руководством фирмы «Хохтиф».
Потом мы говорили о том, что русские, вероятно, дойдут до Берлина, и о том, как сильно боится этого население.
— Нога Ивана, — так некоторые называют русских, — никогда не ступит на улицы нашего города, потому что у фюрера есть туз в рукаве: тайное оружие, смертоносное оружие, которое изменит ход войны, — заявил Либорио.
И тогда Эскерра, показывая, что он тут главный, потянул своего товарища за рукав и указал на табличку, висевшую на стене заведения: «Осторожно. Враг подслушивает».
Когда мы вышли из ресторана, город тонул в густых, плотных сумерках, которые, казалось, можно было потрогать рукой, тем более что с наступлением темноты берлинцы опускали на окна занавески из черной бумаги, герметично закрывавшие все щели, чтобы свет не проникал наружу.
Однажды, когда я шел по улице, с неба вдруг стали падать бомбы. Я плохо знал город и не смог быстро найти вход в метро, поэтому пришлось искать укрытия в подъезде. Там я наткнулся на маленькую женщину восточного типа: она лежала на полу, закрывая голову руками. Рядом с ней валялся Luftschutzkoffer, чемоданчик, который всем полагалось непременно носить с собой на случай бомбежки: там находились документы, продовольственные карточки и кое-что из еды и одежды. Быть может, это была служанка, которой, как и мне, запрещалось входить в противовоздушные убежища. Через две минуты крышу здания пробила бомба, и сверху, через лестницу, градом посыпалось стекло и строительный мусор. За ним последовала лавина воды и песка — не то из чьей-то ванной комнаты, не то из тех ящиков с водой и песком, что жильцы держали у двери. Потом на расстоянии шестидесяти или семидесяти метров от того места, где мы находились, посреди улицы упала еще одна бомба, образовав огромный кратер. Когда третья бомба разрушила фасад здания напротив, я понял, что нам нужно как можно скорее уходить оттуда. Но я не знал, куда нам деваться. Я жестом велел женщине следовать за мной, но страх парализовал ее. Она меня не видела. И не могла двинуться с места. Тогда я поднял ее на руки и побежал к кратеру. Очередная бомба попала в наше здание, и оно рухнуло. Мы чудом избежали смерти. Грохот бомб и орудий противовоздушной обороны стал невыносимым, и женщина прижалась ко мне, свернувшись в клубок, подобно тому, как закрывается цветок с наступлением ночи. Так мы просидели полчаса, обнявшись, боясь выглянуть наружу, туда, где нас караулила смерть. Мы не обменялись ни словом, но оба знали, о чем думает другой — каждое мгновение, с разрывом каждой новой бомбы. Невозможно объяснить, что чувствуешь в такие минуты, но у меня никогда и ни с кем не возникало больше такой сильной и тесной связи.
Когда бомбежка прекратилась, я высунул голову из кратера, чтобы посмотреть, что творится на улице. И увидел прямо перед собой немецких солдат: они сновали под снегом, напоминая копошащихся муравьев, строя баррикады из вещмешков и устанавливая тяжелое вооружение. Другая группа в спешном порядке гасила зажигательные бомбы, похожие на блестящие золотые слитки, шипевшие на земле, вызывая многочисленные пожары. Существовал лишь один способ борьбы с ними: засыпать их песком. Потом я взглянул на небо: к нему поднимались сотни столбов дыма, пыли и огня. Я вспомнил чье-то изречение, что войны ведутся ради сохранения того, что мы любим, и подумал: за только что пережитым мною могла стоять лишь презренная душонка, неспособная испытать даже каплю любви. Я обернулся, ища глазами женщину, но она уже исчезла.
Бомбежки британских ВВС стали эффективнее после того, как англичане обнаружили, что немецкие батареи противовоздушной обороны ориентируются по коротковолновому передатчику: контактируя с металлической обшивкой самолетов, волны находили источник сигнала, указывая точное местонахождение противника. Чтобы обмануть эту систему, пилоты ВВС разбрасывали над городом пластинки фольги, поглощавшие волны. Так что иногда после ужасной бомбардировки на наши головы лился дождь из кусочков фольги.
Еще я помню, как в компании представителей руководства «Хохтифа» побывал в кабинете Альберта Шпеера, в ту пору министра вооружений и амуниции Третьего рейха. Я знаю, что на Нюрнбергском процессе Шпеера приговорили к двадцати годам тюрьмы за преступления против человечества и военные преступления, но, познакомившись с ним, я увидел перед собой унылого, растерянного человека, только что получившего известие об уничтожении военно-воздушной базы в Пеенемюнде, одного из наиболее важных испытательных ракетных центров немецкой армии.
В ходе нашей встречи шла речь о строительстве нового бункера для фюрера, помимо уже существовавшего противовоздушного убежища в саду старой канцелярии. Более чем очевидный симптом того, что нацисты и сами сознавали свое близкое поражение.
Я никогда не видел всех чертежей этого проекта, но у меня была возможность взглянуть на некоторые из них, более того, со мной даже консультировались по поводу отдельных технических аспектов сооружения. Таким образом, я понял, что речь идет о бункере в пятнадцать метров глубиной, состоящем из двух этажей, каждый размером примерно двадцать на одиннадцать метров, соединяющемся с бункером 1936 года лестницей, снабженном аварийным выходом и конической вентиляционной башенкой, выполнявшей также и защитную функцию. Толщина стен составляла два с половиной метра, а крыши из железобетона и стали — около трех с половиной метров.
Но особенно в кабинете Шпеера мое внимание привлек макет «Германии», на котором весь город группировался вокруг креста, образованного двумя огромными проспектами: один из них шел с севера на юг, а другой с запада на восток, и от них концентрическими кругами отходили улицы и бульвары, словно густая паутина пятидесяти километров в диаметре. Просторные улицы (некоторые достигали ста двадцати метров в ширину и семи километров в длину) символизировали собой завоевание Lebensraum — жизненного пространства. В центре этого воображаемого города располагался Большой Зал, самое мощное здание из всех, проекты которых я когда-либо видел, высотой двести девяносто метров, весом в девять миллионов тонн, способное вместить примерно сто пятьдесят — сто восемьдесят тысяч человек.
Собственно говоря, всякому, кто захочет изучить войну в ее эволюции, достаточно будет лишь бросить взгляд на архитектурные труды Шпеера, вначале проектировавшего утопический город колоссальных масштабов, а под конец занимавшегося чертежами крепостей, вроде той, что построена в Рице, — речь идет о гигантском подземном убежище, на строительство которого ушло двести семьдесят тысяч кубометров бетона и стали и сто километров труб. Да, в 1944 году Третий рейх ушел глубоко под землю, обреченный на прозябание в туннелях. В каком-то смысле мечта Гиммлера найти подземный мир реализовалась, и, продлись война еще какое-то время, я уверен, нацисты продолжали бы раскапывать недра земли до тех пор, пока не добрались бы до самого ада.
Выбраться из Берлина оказалось нелегкой задачей, поскольку для этого требовалась виза полиции, а она выдавалась лишь так называемым Ausgebombte, то есть жертвам бомбежек. Поэтому мне опять пришлось прибегнуть к помощи Юнио, а тот обратился к полковнику Доллманну.
Когда самолет взлетел и описал параболу в берлинском небе, я взглянул вниз, на город, покоящийся на своих собственных развалинах. За четыре долгих месяца — именно столько продлилось мое заключение здесь — я неоднократно видел страшные разрушения, нанесенные бомбежками, но в тот момент, с высоты, я впервые в жизни увидел город, агонизирующий в окружении заснеженных полей, похожих на саваны.
Я вернулся в Рим в середине февраля 1944 года, и, хотя город по-прежнему стоял невредимый, иллюзии его жителей полностью развеялись. С одной стороны, Четырнадцатая немецкая армия поспешно явилась на помощь Кессельрингу с севера Италии, и в результате высадка союзнических войск на побережье Анцио и Неттуно застопорилась. Разочарование римлян от известия, что союзники запаздывают с освобождением города, хотя и находятся так близко, лаконично выражала анонимная надпись, появившаяся в Трастевере: «Американцы, сопротивляйтесь! Мы скоро вас освободим!» В довершение всего союзники все чаще бомбили город, так что ясные, безветренные дни стали именовать «una giornata da В-17», то есть «днями В-17» — так называлась одна из американских летучих крепостей. Жители начали умирать от голода — по крайней мере те, которые не желали принимать «германизацию», а таких было подавляющее большинство. Начались инфекционные заболевания, а вода была лишь в кварталах, занятых немцами. Парашютисты вермахта денно и нощно патрулировали границу, отделявшую Ватикан от оккупированного германскими войсками Рима. Участились рейды по отлову тех, кого потом отправляли на рабских условиях работать на рейх. Кессельринг приказал покончить с сопротивлением, и телефонные линии постоянно обрывались, а разговоры прослушивались. Беседовать по телефону в церкви считалось преступлением. Помощь «беженцам» каралась смертью. То же самое происходило с теми, кто отваживался сесть на велосипед: у немцев был приказ стрелять, не задавая вопросов. В общем, Рим превратился в пограничный город, как написал Эцио Бачино, стоящий на ничейной земле, расположенной между двумя враждующими армиями. Подозрительность, контрабанда, террор, запуганность и пресмыкательство — такими словами можно охарактеризовать жизнь в городе во время немецкой оккупации. Герберт Капплер и его заместитель капитан Эрик Прибке лично занялись допросами мятежников, а штаб гестапо на виа Тассо превратился в ад, где применяли самые замысловатые и жестокие пытки. По слухам, которые вскоре распространились по городу, Капплер и Прибке использовали бронзовые кастеты, дубинки с шипами, хлысты, паяльные лампы, иголки под ногти и даже делали мятежникам специальные инъекции, чтобы добыть показания. А итальянские фашисты учредили особый отдел полиции, известный как банда Коха. Его главой стал итальянец Пьетро Кох, требовавший называть себя «доктором». Отец его был немцем, а сам он специализировался на охоте за партизанами. Под штаб организации шеф полиции Тамбурини выделил ему пансион под названием «Ольтремаре» на виа Принчипе Амадео, около вокзала Термини. Банда Коха применяла еще более изощренные пытки, чем немцы: заключенных избивали железными прутьями и деревянными палками, дробили кости, вбивали острые предметы в виски, вырывали ногти и зубы, набивали им рот золой или лобковыми волосами. Позже, в конце апреля, Коху и его людям стало тесно в «Ольтремаре» (пансион занимал всего один этаж, и соседи жаловались на шум), и они реквизировали особняк Яккарино, красивый дом в тосканском стиле на виа Романья. О банде Коха ходило множество зловещих анекдотов. Поговаривали, что среди ее членов находился монах-бенедиктинец по прозвищу Эпаминонда — его обязанностью являлось играть на фортепиано Шуберта, пока пытали заключенных, чтобы снаружи здания не было слышно криков. По другую сторону баррикад действовали подпольные коммунистические, социалистические и монархические организации, к которым следовало добавить также тайные службы участвовавших в войне держав. Если раньше я сказал, что Рим превратился из cittá aperta в cittá colpita, то теперь он стал cittá esplosiva[64] и был готов рвануть в любой момент.
Меня самого дважды задерживало СС, когда я ехал трамваем на работу. В обоих случаях мне удавалось уклониться от принудительных работ благодаря услугам, оказанным мною рейху. Но я не подозревал, что моя судьба вскоре круто изменится.
Однажды вечером, вернувшись с работы, я застал у нас дома Юнио. Выражение его лица было серьезным и суровым, а фашистская форма показывала, что пришел он по делу. Монтсе сидела рядом с ним и выглядела расстроенной. Едва я появился в гостиной, она вскочила. И тогда Юнио произнес:
— Задержан глава незаконной организации под названием «Смит». Среди документов, изъятых в его доме, обнаружили чертежи линий немецких укреплений. Почерк на этих бумагах совпадает с твоим. Капплер сегодня ночью подпишет приказ о твоем аресте. Я сказал Монтсе, что тебе лучше на время спрятаться.
Я давно уже знал, что появление этой темы в нашем разговоре — вопрос времени, так что даже не стал отпираться.
— Полагаю, рано или поздно это должно было произойти, — сказал я вместо признания.
— В Риме с каждым днем все труднее хранить тайны. Немцы всерьез занялись подпольными организациями. Они хотят любой ценой подавить сопротивление, — заметил Юнио.
— Что стало со Смитом? — поинтересовался я.
— Он не выжил после допроса в гестапо. Но он не назвал твоего имени. Как я уже сказал, немцы вышли на тебя другим способом.
Тот факт, что Смит не назвал нацистам и имени Монтсе, успокоил меня.
— Где ты предлагаешь мне спрятаться?
— Помнишь квартиру на виа деи Коронари? Там ты будешь в безопасности, пока обстановка не нормализуется.
— Этого не случится до тех пор, пока немцы не уйдут из Рима, тебе это известно так же хорошо, как и мне.
— Тебе придется набраться терпения.
— Я терпелив, но наивностью не грешу. Теперь ответь мне на один вопрос: зачем ты мне помогаешь?
— Потому что мне не важно, что ты там мог натворить. Сейчас уже все не важно. Мы все ошибались, в большей или меньшей степени. Кроме того, есть еще Монтсе, — признался Юнио.
— Действительно, есть еще Монтсе. Я не хочу оставлять ее одну. Если немцы не найдут меня, вероятно, они возьмутся за нее.
— Я смогу ее защитить. Со мной она будет в безопасности.
Именно такого поворота событий я и стремился избежать любой ценой. Я не хотел оставлять ее с ним. Я больше не хотел быть ему обязанным. Своей работой я обязан Юнио; если нам нужно мясо или лекарства, их достает он… Его влияние на нашу жизнь и так уже чрезмерно.
— Мне кажется, ты не понимаешь: я давно хочу защищать ее сам.
Мы говорили о Монтсе так, словно ее не было в комнате, в то время как она внимательно следила за нашим разговором.
— Боюсь, в твоем положении это невозможно, — возразил Юнио.
— Ты можешь оставить нас наедине на несколько минут? Нам с Хосе Марией нужно поговорить, — вмешалась в наш спор Монтсе.
— Хорошо. Я приехал один, без Габора. Буду ждать внизу, в машине.
— Спасибо.
Когда дверь за Юнио закрылась, я произнес:
— Я не хочу подвергать тебя опасности. И расставаться с тобой не хочу.
— Боюсь, уже слишком поздно, — сказала она ровным голосом.
В это мгновение я понял, что в какой-то момент, пока меня не было, колдовство нашего брака разрушилось.
— Что ты хочешь этим сказать?
Монтсе подошла к одному из книжных шкафов, стоявших в гостиной, достала оттуда книгу, полистала ее и протянула мне лист с печатным текстом, озаглавленный: «Правила партизанской борьбы». Я наугад прочел один параграф, в котором советовалось начинать с самых простых действий, например рассыпать шипы на дорогах, по которым чаще всего ездит техника противника, или натягивать тросы над шоссе, чтобы «отпиливать» головы водителям и пассажирам вражеских мотоциклов.
— Что это такое, черт возьми? — удивился я.
— Я кое с кем познакомилась… — произнесла она с запинкой.
— С кем? — настаивал я.
— С членами Сопротивления из патриотических боевых отрядов, — призналась Монтсе.
— То есть с убийцами. То, что они предлагают, не слишком отличается от действий немцев.
— Разумеется, отличается! — возмутилась она. — Они сражаются за правое дело.
— Отрезая головы?
И в подтверждение своих слов я помахал листовкой, которую она мне вручила.
— Это необходимо, — тихо произнесла она.
— Я до сих пор помню, как ты отреагировала, когда твой отец и секретарь Оларра оправдывали убийство евреев в «Хрустальную ночь».
— Обстоятельства разные, — стала оправдываться она. — Я пообещала им свою помощь, и ничто не заставит меня изменить свое решение.
— Ты также обещала быть рядом со мной в бедах и радостях, — напомнил я.
Я чувствовал, что наши отношения могут кардинальным образом испортиться, но не осмеливался делать столь далеко идущие выводы. Я привык мириться с недостатками Монтсе, а она — с моими. Худшим из моих пороков, несомненно, была ревность. Это властное чувство сжимало мне сердце и превращало меня в человека одержимого и одновременно в неудачника.
— Мое решение никак не связано с нашим браком.
— С чем же оно тогда связано?
— Со мной, Хосе Мария, с моей совестью.
Я начинал ощущать себя негодяем, пытающимся шантажировать порядочного человека, завоевав его доверие.
— И сейчас твоя совесть велит тебе покинуть меня, чтобы убивать немцев.
— Ты чудовищно несправедлив! Я просто считаю, что ты выбрал неудачный момент, чтобы просить меня исполнять роль примерной жены.
В самом деле, после долгих месяцев, проведенных мною сначала на линии Густава, а потом в Берлине, мне хотелось именно этого — чтобы она была мне женой. Однако в то время Монтсе, как и многих римлян, увлек ветер сопротивления. О какой уж тут спокойной семейной жизни можно было говорить. Конечно, мы жили в оккупированном городе, но именно поэтому нам не помешала бы лишняя капля любви и тепла. Я понимаю, когда с неба падают бомбы, любовь — слишком уязвимое убежище. Любовь — чувство слишком хрупкое, и война, как правило, наносит ей непоправимый ущерб, но в случае с Монтсе все зашло слишком далеко.
— Можно поинтересоваться, где ты познакомилась с этими людьми?
— Ты действительно хочешь знать?
Я кивнул.
— Они приходили за тобой.
— За мной?
— Они хотели убить тебя. Считали тебя коллаборационистом, думали, что мы предатели. Мне пришлось рассказать им правду. Я сообщила им о Смите и о твоих планах. И теперь все мы сражаемся с общим врагом.
Я хотел было спросить ее, кто такие «все мы», но потом решил оставить риторику в стороне и заставить ее понять, что борьба, о которой она говорит, сопряжена со множеством опасностей.
— Ведь Юнио уже сказал тебе: Смит погиб в гестапо. Видит Бог, я не прощу себе, если с тобой случится то же, что и с ним.
Но моя речь не произвела на нее никакого впечатления.
— Если я сейчас буду прятаться, мне придется прожить остаток жизни с сознанием того, что я струсила.
— Мы уже сделали достаточно. Если бы это было не так, немцы не охотились бы за мной.
— Война идет на улицах Рима, и я не буду прятаться, — твердо произнесла она.
После наших споров власть, которую Монтсе имела надо мной, часто становилась сильнее. Причина тут довольно проста: большинство таких дискуссий возникало из-за моих возражений.
— Тебе дали какое-нибудь поручение? — поинтересовался я.
— Завтра мне предстоит забрать ящик с шипами из скобяной лавки в Трастевере, а потом я должна буду распространять подпольные материалы.
Мало что так досаждало немцам, как эти шипы — изобретение Рима времен цезарей, подхваченное партизанами: они исключительно эффективно протыкали шины автомобилей германской армии.
— Твои друзья сообщили, что тебя расстреляют, если поймают с этими шипами?
— Я знаю. Приходится рисковать. Разбрасывать шипы и распространять листовки, призывающие к восстанию, — это часть моего обучения. По окончании подготовки мне поручена более важная миссия, — призналась Монтсе.
— Что за миссия?
Монтсе несколько секунд молчала, прежде чем ответить:
— Я должна убить Юнио.
На какое-то мгновение я подумал, что она шутит, но напряжение на ее лице заставило меня понять: она говорит серьезно.
— И ты намерена это сделать? — ужаснулся я.
— Именно об этом мы с ним разговаривали, когда ты пришел. Я посоветовала ему уехать из Рима, потому что это может сделать кто-нибудь еще из наших товарищей.
Похоже, Монтсе как следует освоила тактику партизан. С каждым днем сопротивление становилось все более отчаянным.
— И что сказал Юнио?
— Он просил меня не беспокоиться за его безопасность: дескать, он знает, как себя защитить; кроме того, он пообещал спасти тебе жизнь, если я поклянусь ему, что не буду ничего замышлять против него.
— И ты, конечно, согласилась.
— Разумеется.
— Значит, ты сохранила ему жизнь в обмен на мою.
— Что-то вроде того.
— Я пойду собирать чемодан.
— Вещи, которые пропали… я их пожертвовала, — добавила она.
— Ты пожертвовала мою одежду?
— Только ту, что не была тебе нужна.
— Можно узнать кому?
— Беженцам, евреям, которым приходится прятаться в доме друзей, солдатам, дезертировавшим из итальянской армии и отказывающимся подчиняться приказам немецких военных властей. Всем нуждающимся.
— Монтсе, я тебя не узнаю.
— Быть может, ты считал, что я буду сидеть сложа руки, пока ты рискуешь жизнью в Берлине? Я вовсе не была уверена в том, что увижу тебя снова. Мне нужно было обрести смысл в жизни.
— Твоя жизнь и так уже имела смысл.
— Жизнь не может иметь смысл, если миришься с самой жестокой из всех диктатур, какие человечество когда-либо знало, — торжественно заявила она.
Что я мог возразить? Никто не может бороться с фанатизмом, а Монтсе перестала быть идеалисткой и превратилась в фанатика. Теперь она была гораздо более холодной и расчетливой, чем я привык считать. Быть может, в этом и состоит разница между идеализмом и фанатизмом. Идеалист — человек страстный и пылкий; фанатик же холоден и беспощаден, он пытается любой ценой навязать окружающим свои идеи, пусть даже ценой собственной жизни. Мне оставалось только проверить, готова ли Монтсе зайти так далеко.
Я сел в машину Юнио, пытаясь держаться с достоинством, словно разговора, только что состоявшегося у нас с Монтсе, не было и в помине. Я не хотел его сочувствия и, разумеется, не намеревался благодарить его за спасение. Однако спустя мгновение, оказавшись с ним наедине впервые за долгое время, я передумал. Мне слишком о многом хотелось с ним поговорить и слишком много сомнений разрешить с его помощью.
— Все в порядке? — поинтересовался он.
— Более или менее. Можно задать тебе вопрос?
— Конечно.
— Ты бы предложил мне свою помощь, если бы не Монтсе?
Юнио внимательно посмотрел на меня, после чего ответил с непроницаемой улыбкой на лице:
— Ну разумеется. Я всегда хорошо к тебе относился.
Тут я вдруг заметил, что он ведет машину неуверенно, словно не знает, что делать с педалями, рулем и коробкой передач.
— А Габор?
— Я дал ему выходной. Скажем так: ему незачем быть в курсе всех дел.
— Твоей измены Третьему рейху?
— Это не измена.
— В таком случае что же это?
— Немного человечности. Немного здравого смысла на фоне всеобщего безумия. Человеческая жизнь всегда должна цениться выше идеологии, ты согласен?
Мне захотелось спросить его, когда и по какому поводу он изменил свое мировоззрение.
— Кроме того, позволив Капплеру пытать тебя, а потом расстрелять, я бы до конца жизни винил себя в твоей смерти, — добавил он.
— Зато ты мог бы утешить вдову, — заметил я.
Юнио воспринял мой очередной выпад с поистине рыцарской выдержкой. Впрочем, он всегда оставался дворянином и рыцарем, сколько бы ни рядился в фашиста.
— Монтсе — сильная женщина, она всегда была такой. Ни одному мужчине не придется «утешать» ее, если она овдовеет. Ты же… Достаточно лишь посмотреть на тебя.
— Что я?
— Ты будешь плохим вдовцом. Станешь пить, или что-нибудь в этом роде.
— Возможно, я даже покончу с собой, — предположил я.
— Нет, самоубийство не для тебя.
— Почему ты так уверен?
— Потому что, покончив с собой, ты лишишься удовольствия чувствовать себя виноватым. Смерть означала бы прекращение страдания, а без Монтсе единственным смыслом твоей жизни станет именно это — смаковать собственное горе, падать в бездну отчаяния, подниматься и снова падать, раз за разом, вечно. Многим людям известен лишь один способ выносить существование — получать удовольствие от своих собственных горестей.
У Палаццо Браски принца устрашающими жестами и пронзительными голосами поприветствовала компания фашистов.
— Да здравствуют принцы Юнио Валерио Чима Виварини и Юнио Валерио Боргезе! — прокричал самый юный из собравшихся.
Принц Боргезе был руководителем Десятой флотилии MAC, подразделения итальянской армии, всегда, даже в самые трудные времена, сохранявшего лояльность к Муссолини и немцам.
— Зато эти получают удовольствие, заставляя страдать ближнего, — продолжал Юнио, вяло отвечая на приветствие.
— Они встречают тебя как героя и сравнивают со вторым принцем, которого зовут так же, как тебя.
— Тот, кто сегодня заискивает перед тобой, завтра может тебя расстрелять. Уверяю тебя, в тот день, когда мне придется спасаться бегством, я не стану делать это в обществе подобных типов. Я даже Габору не позволю себя сопровождать.
— Я думал, вы друзья.
— Нет, мы просто товарищи по оружию. Габор — та цена, которую мне пришлось заплатить за возможность пользоваться доверием нацистов. Его обязанность — следить за мной (хотя сам он считает, что я об этом не знаю), а я за это поручаю ему всю грязную работу. Создается впечатление, что я его выдрессировал, но это лишь видимость. Когда его сделали осеменителем, я надеялся, что избавился от него раз и навсегда. Но его сперма оказалась не столь драгоценной, как думали немцы и он сам, так что его снова отправили ко мне. Он вернулся, поджав хвост, лучше и не скажешь. Просто все эти годы я скрывал свою неприязнь к нему. Нет, я собираюсь бежать один, поэтому и решил наконец научиться водить машину.
Интонация голоса Юнио была столь же странной, как и его слова. Он как будто повторял заученный наизусть план поведения на тот случай, когда дела пойдут плохо.
— И куда ты намерен бежать?
— Пока не знаю, но, вероятно, в какой-нибудь далекий уголок Африки или Азии. Важно найти место, где ни я не буду понимать местных жителей, ни они меня. И пока я там буду жить, я не собираюсь учить их язык или обычаи, потому что ищу именно уединения. Я презираю созданный нами мир, даже теперь, когда мы его разрушили.
Еще одна компания фашистов подняла руки в приветственном жесте, завидев нашу машину.
— Porci, corogne fasciste![65] — воскликнул я.
— Если тебе легче, когда ты кричишь, кричи, но постарайся, чтобы никто из этих бесноватых тебя не услышал, потому что в противном случае даже я не смогу им помешать повесить тебя на фонаре. А если с тобой что-нибудь произойдет, уверяю тебя, Монтсе исполнит свою угрозу.
— О чем ты подумал, когда она рассказала тебе, что ей приказано тебя убить?
— Ни о чем, но на душе у меня стало тяжело. Когда первое ощущение прошло — вот тогда я кое о чем подумал.
— О чем именно?
— О том, что если уж суждено умереть, то лучшего человека, чем она, который бы нажал на курок, не найти. Ведь не все равно, стреляет в тебя ангел или дьявол, ты не согласен? А потом мне пришло в голову, что я не знаю человека отважнее ее. И наконец я вспомнил о тебе… и почувствовал огромную зависть: ведь твоя жена подарила мне жизнь, чтобы я в обмен спас твою, — полагаю, это доказательство ее любви к тебе.
— Почему же тогда она не хочет спрятаться вместе со мной, пока все не успокоится?
— Именно потому, что она отважная женщина.
И тогда я вдруг обратился к нему с необычной просьбой.
— Я хочу, чтобы ты мне кое-что пообещал, — сказал я.
— Ты о чем?
— Если Монтсе схватят… Мне бы не хотелось, чтобы она страдала, пусть у нее будет легкая смерть…
Юнио взглянул на меня с нескрываемым удивлением:
— Ты предлагаешь мне убить ее в случае, если она попадет в руки к немцам?
— Ты — единственный из всех моих знакомых, кто сможет с ней видеться, если ее арестуют. Я не хочу, чтобы этот зверь Капплер к ней прикасался. Мне невыносима мысль о том, что последним ее воспоминанием может стать паяльник, сжигающий ей подошвы.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты снова перевязываешь рану прежде, чем она появилась. В действительности тебя заботит не то, что может произойти, а страдания, которые причинила бы тебе ее смерть, — с осуждением произнес он.
— Все гораздо проще, — сказал я.
— Разве? Давай-ка вспомним наше положение. Монтсе подарила мне жизнь, чтобы я взамен спас твою, а теперь, когда оба мы в безопасности, у тебя появились такие мысли. Боюсь, это совсем не просто.
— Забудь.
— Разумеется, я забуду об этом разговоре, и, надеюсь, ты ради своего же блага сделаешь то же самое. Тебе придется некоторое время провести взаперти, одному, и не думаю, что ты сможешь долго там продержаться, если будешь думать о подобном.
— Кто-нибудь сможет ко мне приходить?
— Тебе будут приносить еду раз в неделю.
— Это будет какой-то определенный человек?
— Да, конкретный человек. Нужно соблюдать меры предосторожности.
— А Монтсе не может стать этим человеком? Мы были четыре месяца в разлуке — и, быть может, пройдет еще столько же, прежде чем союзники возьмут город.
— Меня самого удивляет, что они этого до сих пор не сделали, — признался он. — Хорошо, я постараюсь, чтобы еду тебе приносила Монтсе.
— Благодарю.
— Тебе не за что меня благодарить, я поступаю так, заботясь о своем будущем. Приказ о твоем задержании за подписью Капплера откроет тебе множество дверей, когда власть в городе сменится, и то же самое ждет Монтсе, ведь она теперь «работает» на Сопротивление. Если меня арестуют при попытке к бегству, я надеюсь, что вы за меня заступитесь.
— Должен ли я знать еще что-нибудь?
— В доме есть радио и кое-какие книги. Читай и отдыхай. Ставни держи закрытыми, а если тебе вдруг по какой-то причине придется их открыть, постарайся не высовываться из окна. И конечно же, никому не открывай дверь — только надежным людям. Если позвонит кто-то, кого ты не знаешь, осторожно загляни в глазок и дождись, пока этот человек произнесет пароль: «Casalinga»[66]. Как только будут новости, я дам тебе знать. Чуть не забыл: в бардачке лежит связка ключей. Возьми их.
Остаток пути мы ехали в молчании.
Добравшись до пункта назначения, мы крепко и долго жали друг другу руки. В тот момент я и представить себе не мог, что больше мы никогда не увидимся.
Ступив на тротуар, я почувствовал, что меня мутит. Прямо перед входом в дом номер 23 по виа деи Коронари меня стошнило. Потом я торопливо поднялся по лестнице, перепрыгивая через несколько ступенек, чтобы меня никто не заметил.
Если бы мне предложили описать время, проведенное мною в заключении, в нескольких словах, я бы сказал, что март стал тревожным месяцем, полным драматических событий, а апрель и май просто голодными. Мое положение было частью общего положения дел. Рим играл роль военного трофея, который союзники желали заполучить, а немцы — удержать любой ценой. Жертвой происходящего стал народ: на их глазах бомбардировки союзников уничтожали запасы продовольствия вне зависимости от того, кто их поставлял — Красный Крест или сам Ватикан. Союзники рассуждали так: если в Риме голод — значит, его жители поднимутся против оккупантов. Немцы же считали, что голод и бомбардировки создают у населения отрицательный образ союзников. Поэтому как одни, так и другие брали город измором; а когда продуктов осталось всего на несколько дней, нацисты снова организовали рейды за рабской рабочей силой. Причем они руководствовались и другим соображением: отправляя задержанных на север Италии или в Германию, они избавлялись от тысяч голодных ртов.
Но движение Сопротивления продолжало действовать. Монтсе была в его рядах. Во время моего вынужденного заключения больше всего меня беспокоило то, что я не знаю, где и с кем она находится и подвергается ли ее жизнь опасности. В довершение этой пытки я обнаружил, что продуктов хватит на неделю. Стало быть, именно столько мне предстоит ждать первого посещения Монтсе.
Мне показалось, она похудела — быть может, потому, что она надела мой старый плащ, висевший на ней как на вешалке. Она принесла с собой целую сумку еды.
— Немцы явились за тобой в ту же ночь, как только ты ушел. Ты чудом не попался, — произнесла она, целуя меня.
Я подумал, что, если меня схватят, единственное имя, какое я смогу назвать нацистам, — это ее имя, потому что Смит и падре Сансовино мертвы.
— Они сильно тебе докучали? — спросил я.
— Я сказала им, что не видела тебя с тех пор, как ты уехал в Германию, и притворилась, что ты меня больше не волнуешь. Потом я показала им, что в доме даже нет мужской одежды. Поскольку со мной был Юнио, они ограничились тем, что записали мои показания.
— Понятно.
— Юнио сообщил мне, что Капплер назначил за твою голову солидную сумму и что Кох обещал поймать тебя во что бы то ни стало.
— И во сколько меня оценил Капплер?
— В миллион лир.
— Значит, Кох примется за свою работу всерьез. Откуда ты достала всю эту еду?
— Юнио знаком с corsaro della fame.
Именно так, «пиратами голода», называли тех, кто продавал еду на черном рынке.
Под продуктами я обнаружил пистолет и ручную гранату.
— А оружие зачем? — спросил я, не скрывая удивления.
— Я хочу, чтобы ты его взял, вдруг понадобится, — ответила она.
— Я в жизни ни в кого не стрелял! И сейчас, разумеется, тоже не намерен этого делать! — возразил я.
Монтсе проигнорировала мои возражения.
— Обращаться с пистолетом очень просто, — начала она объяснять. — Сначала снимаешь с предохранителя, потом целишься так, чтобы рука не дрожала, а потом нажимаешь на курок. А с гранатой еще легче, хотя с ней надо быть осторожным. Нужно только потянуть за кольцо, а после бросить ее. Если кто-нибудь попытается прорваться в квартиру, ты кинешь ее во входную дверь, а сам убежишь в ванную комнату, запрешься на ключ и залезешь в ванну. На все про все у тебя пятнадцать секунд. Граната уложит всех, кто будет за дверью. Немедленно выйдешь из квартиры и поднимешься на крышу. Оттуда ты сможешь перепрыгнуть на соседнее здание. На улицу не беги, потому что обычно кто-то караулит выход из здания.
— Этому научили тебя твои новые друзья? — проговорил я ошеломленно.
— Я лишь изложила тебе теорию. Стрелять мне пока не приходилось. Мне поручили собирать информацию о германских войсках. Ее мне предоставляет Юнио — добровольно. Я изложила ситуацию своим товарищам, и они поняли, что Юнио нам полезней живым, чем мертвым. Так что мы с ним вместе ходим на ужины и праздники, которые немцы устраивают в отеле «Флора» или в «Эксельсиоре». Вчера мы сидели за одним столом с Эрихом Прибке. С ним была актриса Лаура Нуччи.
Я представил себе, как Монтсе в вечернем платье идет по мягким коврам роскошных отелей на виа Венето под руку с Юнио, и ощутил в животе горькую и гулкую пустоту.
— А Прибке — он не спрашивал тебя обо мне?
— Юнио представил меня как сеньориту Фабрегас.
— Значит, ты теперь не замужем.
— Временно. Это часть плана. Все должно выглядеть так, будто он за мной ухаживает.
— Юнио слишком проворен. Теперь он хочет выслужиться, чтобы оградить себя от преследования союзников, когда они освободят город. Он на днях признался мне в этом. Однако я и пальцем ради него не пошевелю, если будет такая возможность.
Во мне говорила злоба затворника.
— Разумеется, Юнио придется заплатить за совершенные им преступления, но это не помешает трибуналу быть объективным и учесть помощь, которую он оказывает Сопротивлению. Быть может, удастся добиться смягчения приговора, — заметила Монтсе.
— Значит, так и окончится эта история: «Убийца добился смягчения приговора, и они жили долго и счастливо»?
— Ты опять об одном и том же! Может, стоило увезти тебя из Рима в горы? Там бы ты успокоился.
— Я не хочу, чтобы ты обращалась со мной как с чахоточным больным. Я всего лишь несчастный узник.
— Ты беженец, а это значит, что тебе повезло. Узники сидят в тюрьме Реджина-Коэли, в подвалах на виа Тассо и в пансионе Ольтремаре. И многих из них пытают, прежде чем расстрелять.
— Ну, раз мне повезло, мне бы хотелось, чтобы сегодня ночью мне повезло еще больше и ты осталась со мной, — брякнул я.
— Извини, но мне приказано не задерживаться в этой квартире больше, чем потребует необходимость.
— А это сколько? Минуту, час, два, три? Сколько?
— Во всяком случае, не целую ночь. Первое правило — не привлекать внимания соседей. У немцев повсюду агенты.
— У тебя свидание с Юнио?
— Мы ужинаем с немцами в «Эксельсиоре». Там будет присутствовать генерал Мельцер.
— Ух ты, сам король Рима! — присвистнул я презрительно.
Генерал-лейтенант Курт Мельцер, заменив генерала Штахеля на посту верховного военного коменданта города, обосновался в роскошном люксе отеля «Эксельсиор» и объявил себя «королем Рима». Хотя в действительности был просто драчливым и нахальным алкоголиком.
— Я приду на следующей неделе, принесу тебе еды. Береги себя.
Когда мы обнялись на прощание, я заметил, что в кармане плаща у нее лежит какой-то большой и тяжелый предмет.
— Что у тебя там?
— Пистолет, такой же, как у тебя, — проговорила она беспечно. — Для самозащиты, если потребуется.
— Не забудь оставить его дома сегодня вечером. Мне бы не хотелось, чтобы его нашли немцы и расстреляли тебя на рассвете вместе с принцем. Я бы не вынес такой романтики. — Я неуклюже попытался разрядить обстановку.
— Не беспокойся: если меня когда-нибудь и расстреляют, я сделаю все от меня зависящее, чтобы ты оказался рядом со мной, — ответила она.
В ту ночь мне приснилось, будто меня схватила банда Коха и привезла в пансион Яккарино. Там меня ждал «доктор» Кох, молодой человек двадцати пяти с небольшим лет, внешне чем-то похожий на Юнио.
— Значит, это ты стоишь миллион лир, — произнес он. — Капплер очень, очень разочарован твоим поведением. Я же возразил ему, что верю в твое раскаяние и в твою готовность рассказать нам все, что тебе известно об организации, на которую ты работаешь. Я прав?
И прежде чем я успел раскрыть рот, он ударил меня железным прутом по почкам, да так, что я согнулся пополам. Потом он начал бить меня ногами с необычайной жестокостью и бил до тех пор, пока я не упал.
— Знаешь, что мне нужно, чтобы твой язык развязался? — продолжал он. — Выяснить, какой у тебя болевой порог. А чтобы добраться до него, у меня есть уйма времени. Так что продолжительность и интенсивность процедуры зависит от тебя. Что скажешь?
Но говорить мне что-то мешало, хоть я и намеревался это сделать. Я хотел прокричать этому козлу в лицо, чтобы он убирался ко всем чертям. Но голосовые связки меня не слушались. Как будто горло у меня вдруг сжалось. Мое молчание вывело Коха из терпения, и он приказал своим людям привязать мои ноги и руки к деревянному стулу. Потом наградил меня электрическими разрядами в область гениталий. Все это делалось под аккомпанемент фортепиано — играли Шуберта. Затем меня опять стали избивать. И тогда я потерял сознание.
Когда я пришел в себя, один из агентов клещами раскрывал мне рот, а сам Кох запихивал туда лобковые волосы, которые осторожно брал щипцами с фарфорового блюда.
Меня затошнило.
— Тебе противно? А странно: ведь это волосы с лобка твоей жены. Мы вырвали их у нее зубами, а потом изнасиловали. Ты мне не веришь, да? Ты думаешь, я неспособен на подобное…
С этими словами Кох открыл дверь в смежную комнату, и я увидел там Монтсе: она висела на потолочной балке. Казалось, она мертва или без сознания, а лобок ее действительно был весь исцарапан и кровоточил.
Это кошмарное зрелище вернуло мне голос.
Испустив глухой и жалобный вопль ярости и боли, я проснулся.
Поскольку мне нельзя было открывать ставни, я потерял счет времени и ощущение реальности. А так как время и пространство меня больше не ограничивали, в душе моей поселились тоска и отчаяние. Иногда у меня возникало ощущение, что я впал в спячку и живу в подземном мире, где единственный возможный вид деятельности — это бездействие. Казалось, все дороги для меня закрыты, как тот дом, в котором я находился.
Чтобы не волноваться сверх меры, слушая о происходившем в городе по радио, я решил не включать его, а заняться чтением. Книги, упомянутые Юнио, оказались полным собранием сочинений Эмилио Сальгари. Так что вскоре я, с пистолетом в одной руке и с гранатой в другой, принялся за чтение романов самоубийцы Сальгари. Полагаю, мне удалось выжить благодаря простому, жизнеутверждающему стилю его произведений, ничего общего не имевшему с тем представлением, какое у меня о нем сложилось. Это открытие занимало меня несколько дней: создавалось впечатление, что его биография и его произведения принадлежали разным людям, между ними как будто не хватало какого-то фрагмента. И это открытие помогло мне лучше понять Монтсе. Иногда люди, повинуясь требованию своего века (мы, несомненно, жили в эпоху, которую можно охарактеризовать как необыкновенную), были вынуждены совершать из ряда вон выходящие поступки, ничего общего не имеющие с их повседневной жизнью. Однако это не значит, что люди изменились к худшему или навсегда покончили со своим прошлым. Да, человек мог какое-то время вести двойную жизнь, а потом вернуться к нормальному существованию — под воздействием обстоятельств. Сейчас я думаю, что в моих рассуждениях не хватало ясности, но тогда я был в состоянии глубочайшей подавленности, почти на грани сумасшествия, потому что непросто жить днем, словно ночью. Это пагубно сказывается на душевном здоровье.
Я пробовал заниматься гимнастикой, потому что боялся, что от длительной неподвижности мои мышцы совсем ослабнут. Даже у заключенных есть двор, где они могут размять ноги. А мне нельзя было шуметь — я превратился в призрачную фигуру.
Когда книги были прочитаны, пришлось включить радио, чтобы послушать посторонние голоса, а не те, что шли из моего сознания.
Был полдень 25 марта, третья неделя моего заточения подходила к концу. Поймав радио Рима, я услышал сообщение, переданное накануне ночью германским верховным командованием:
«Вечером 23 марта 1944 года преступные элементы бросили бомбы в немецкую колонну полиции, проходившую по виа Разелла. В результате этого нападения погибли тридцать два германских полицейских, многие были ранены.
Злодейское покушение осуществили коммунисты-бадольянцы[67]. Ведется расследование с целью узнать, вызван ли этот преступный акт подстрекательством англичан и американцев.
Германское командование намерено пресечь деятельность этих бандитов и безумцев. Никто не может безнаказанно подрывать вновь установленное итало-германское сотрудничество. Поэтому германское командование приказывает за убийство одного немца расстреливать десять коммунистов-бадольянцев. Приказ был приведен в исполнение».
Это означало, что уже казнили триста двадцать «коммунистов-бадольянцев», то есть партизан-коммунистов и монархистов, поскольку Бадольо был главой последнего монархического правительства, до того как однажды ночью покинул Рим вместе с королем, оставляя город в руках немцев. Получалось, что каждая из группировок потеряла по сто шестьдесят человек. Монтсе работала на ГАП[68], которые были связаны с объявленной вне закона Коммунистической партией, и вероятность того, что ее могли расстрелять, сводила меня с ума.
Живя в совершенном одиночестве, я не знал, что информация, передаваемая немцами, сильно отличалась от реальности. Мое отчаяние дошло до такой степени, что я был готов покинуть свое убежище и броситься на улицу в поисках новостей. Однако я взял себя в руки и рассудил, что, если бы с Монтсе что-нибудь случилось, Юнио сообщил бы мне об этом.
Сама Монтсе рассказала мне на следующий день, что покушение на виа Разелла осуществили члены ГАП: они собрали бомбу большой мощности, положили ее в украденную у дворника тележку и оставили ее на пути следования 11 роты третьего батальона СС «Больцано». Его штаб-квартира находилась на Виминале, в бывшем помещении итальянского министерства внутренних дел, но рота каждый день маршировала через centra storico[69] на строевые занятия у моста Мильвио, а потом возвращалась обратно. В довершение ко всему солдаты шли строем и пели песню «Hupf, mein maedel» — что-то вроде «Прыгай, девчоночка моя». Большое количество солдат, пение и пунктуальность сделали из роты легкую мишень.
На этот раз немцы не стали пренебрегать высоким числом потерь, как они делали прежде, а решили преподать своим врагам серьезный урок. Впрочем, могло бы быть и хуже.
Гитлер потребовал за каждого немца, ставшего жертвой ужасного преступления, уничтожения тридцати пяти итальянцев. Кажется, Кессельринг снизил эту цифру до десяти за одного, поскольку боялся народного восстания. Разработкой и исполнением операции «Todeskandidaten» — «Кандидаты на смерть» — руководил непосредственно Капплер; он собирался казнить всех заключенных, уже приговоренных к смерти, и тех, кого подобный приговор неминуемо ожидал в будущем, но вскоре осознал, что их недостаточно, и попросил помощи у банды Коха и у questore della polizia[70], карьериста и негодяя Пьетро Карузо. В конце концов, посовещавшись, они составили список, включавший членов Сопротивления, евреев, рабочих, простых заключенных и даже одного священника. Местом для казни выбрали Ардеатинские пещеры, расположенные между катакомбами Каллиста и Домитиллы. Я хорошо знал это место — там добывался песок, использовавшийся для изготовления цемента. Оно представляло собой гигантскую пещеру со множеством галерей и переходов. Как я уже сказал, все верили, что информация о числе жертв в прессе достоверна, однако, когда Рим освободили, и пещеры (сегодня их называют Ардеатинские рвы) снова прочесали, там обнаружили триста тридцать пять трупов. Говорили, что один из немецких солдат 11 роты, пострадавший во время нападения на виа Разелла, умер во время подготовки карательной акции и Капплер без колебаний добавил в список еще десять имен. Еще пятерых казнили по ошибке. Просто кто-то — Кох, Карузо или сам Капплер — плохо считал. А так как эти несчастные стали невольными свидетелями расправы, их тоже решили казнить. Триста тридцать пять жертв отвели внутрь пещеры, где каждый должен был получить пулю в затылок. Но многие солдаты решили для храбрости напиться. В результате некоторым приговоренным просто отстрелили головы. Капплер велел заложить вход в пещеру динамитом. Однако что-то он не учел, и через несколько дней по всей округе распространилось страшное зловоние. Окрестные жители стали протестовать и задавать вопросы, ставившие власти в неловкое положение. В ответ Капплер велел превратить вход в пещеры в свалку, чтобы смрад от гниющего мусора перекрывал запах разлагающихся трупов.
Но Рим продолжал жить и после этих ужасных событий. После покушения на виа Разелла немцы урезали ежедневную норму хлеба, полагавшуюся жителям, до ста граммов и усилили борьбу с Сопротивлением. ГАП оказались обезглавлены — в ряды этих групп затесался предатель, и многим их членам в течение нескольких недель пришлось исчезнуть.
Монтсе не оставалось ничего другого, как искать убежища в квартире, где прятался я.
Когда она вошла, лицо ее было искажено, волосы растрепаны, глаза тревожно блестели, дышала она с трудом, прерывисто. Я предположил, что на улице с ней что-то случилось. И тогда, прежде чем я успел поинтересоваться, в чем дело, она сказала:
— Я хочу попросить у тебя прощения.
— За что? — удивился я.
— За то, что не была тебе хорошей женой, такой, какую ты заслуживаешь.
— Почему ты так говоришь?
Монтсе бросилась ко мне в объятия, словно стремясь спрятаться, а потом призналась:
— Я все испортила. Я только что убила человека.
Я изо всех сил обнял ее, прижал к себе — и наткнулся на пистолет. Его рукоятка была еще теплой.
— Успокойся. Я уверен, ты защищалась, — я искал любых аргументов, чтобы только утешить ее. — Все будет хорошо.
Вдруг она сама стала объяснять случившееся:
— Все произошло так быстро… Я спешила сюда, и около Палаццо Браски ко мне обратился молодой фашист. Я была погружена в свои мысли и старалась пройти незамеченной, а юноша объяснялся на диалекте — возможно, сицилийском. Так что я не обратила на него особенного внимания. И тогда он пошел за мной, продолжая говорить. Сначала его слова казались мне любезными, но по мере того как он безуспешно пытался привлечь мое внимание, настроение его переменилось, он начал гримасничать, тон его стал неприятным. Потом он попросил меня остановиться и показать ему документы. Не знаю, хотел ли он только попугать меня или действительно разозлился, но я занервничала. Я подумала, что, если отдам ему документы, он начнет меня обыскивать. Я почему-то была уверена в том, что единственное, чего хотел этот молодой человек, — полапать меня. Так что я схватила пистолет, повернулась и, не проронив ни слова, два раза выстрелила в него в упор. У него расширились глаза, а когда он осознал, что произошло — две пули застряли у него в животе, — то закричал: «La puttana mi ha sparato! La puttana mi ha ucciso!»[71] И тогда я бросилась бежать.
Я понял, что Монтсе убила этого юнца из страха. В установившейся благодаря немцам обстановке террора страх стал столь же законной причиной для убийства, как и любая другая.
— Быть может, ему удалось выжить. Может, он только ранен, — предположил я.
— Ты думаешь?
— Многие выживают после таких ранений.
Я ничего не знал о пулевых ранениях, но был уверен, что Монтсе, как только пройдет напряжение, рухнет на пол. Я предусмотрительно взял с собой две бутылки амаретто и заставил ее выпить несколько рюмок подряд. Спустя полчаса речь ее стала тягучей и несвязной, и суровость исчезла с лица, сначала под действием усталости, а потом сонливости.
Я последовал ее примеру — не из сочувствия к ее страданию, а по иной причине: я считал, что она сама навлекла беду на свою голову. Если расхаживать по улице с оружием, это может кончиться только трагедией. Подобные мысли в адрес Монтсе заставляли меня чувствовать себя так, будто я предаю нашу с ней общность, наш брак. Кроме того, я боялся, что это событие в будущем скажется на ее психике, — в общем, я решил заглушить все эти мысли алкоголем.
На следующее утро Монтсе вела себя так, будто ничего не произошло. Должен признать, это обстоятельство глубоко разочаровало меня, потому что подтверждало: случившиеся с ней перемены оказались гораздо серьезнее, чем я мог себе представить. Я ждал от нее покаянных речей — быть может, достаточно было одной-единственной фразы, выражающей сострадание к жертве, — но Монтсе ничего не сказала, она лишь приложила руку к ключице, и этот жест словно останавливал дальнейшие расспросы. Потом, услышав из уст полковника Стивенса, диктора ВВС, о новых атаках Сопротивления в районе Квадрато, недалеко от виа Тусколана, Монтсе, покраснев от гордости, сказала:
— Наши товарищи в зоне восемь нанесли новый удар. Быть может, мне нужно было присоединиться к ним. Я слышала, что немцы не осмеливаются появляться в Квадрато. Решение спрятаться здесь было ошибкой: ведь я нахожусь всего в шаге от Палаццо Браски, а фашисты, вероятно, удвоили охрану.
— Быть может, — только и сказал я.
Эти слова положили конец эпизоду, который, явись его главным героем я, оставил бы на мне отпечаток на всю оставшуюся жизнь. Впрочем, я уверен: след от него остался в каком-то уголке совести Монтсе, хоть она этого и не показывает. В ходе сотен наших с нею разговоров, касавшихся войны и возникших уже после того, как она осталась в прошлом, данный случай ни разу не фигурировал. Даже если в них участвовали те, кто входил в ГАП, ее товарищи. Но одна деталь укрепила меня в моих подозрениях. Насколько я понял, Монтсе стреляла в молодого человека на пьяцца ди Паскино, и она никогда не ходила туда. Она также старается держаться подальше от пьяцца ди Сан-Панталео, где расположен Паллаццо Браски.
1 апреля началась «хлебная война». А несколькими днями позже толпа голодных женщин и детей осадила булочную, поставлявшую хлеб офицерам СС, в районе Остиенсе. Нацисты арестовали десять женщин, отвели их на мост Ферро, столкнули в воду и расстреляли из автоматов.
Прошло еще два месяца до полного освобождения города, однако у меня не сохранилось четких воспоминаний (и тем более эмоционально окрашенных) о том, как все происходило. Зато я помню о зверствах, которые совершили немцы, прежде чем уйти. Быть может, именно из-за того, что они были уже совершенно бесполезны: goumiers[72] французского маршала Жюэна прорвали линию Густава. Это стало началом конца. В тот день легенда, по которой маршал Кессельринг считался непобедимым воином, была развенчана. Ночью на обрывистых кручах провинции Фрозиноне для немцев таяла мечта о Риме. До сих пор многие спрашивают: почему германские войска не взорвали город, отступая, как они сделали это с Неаполем. Некоторые уверены, что они поступили так ради блага человечества. На мой взгляд, это означало бы убить мечту о возможности снова завоевать Рим.
Когда я наконец открыл настежь окна, моим глазам стало больно от света.
В почтовом ящике мы нашли записку от принца Чимы Виварини. В ней говорилось:
Я бегу с варварами на север. Прощайте навсегда. Юнио.
Забавно, как устроен человеческий мозг: после трех месяцев заключения во время первой прогулки по освобожденному городу я заметил лишь одну перемену: кошки, некогда наводнявшие улицы, исчезли. «Ни одной кошки, ни одного принца», — подумал я.
После войны я открыл архитектурную мастерскую, спроектировал десятки домов, которые построили на руинах, оставленных бомбардировками союзников, и правительство пожаловало мне итальянское гражданство в благодарность за заслуги во время немецкой оккупации. Как и предсказывал Юнио, подписанный Кессельрингом ордер на арест открыл передо мной множество дверей. Чертежи немецких оборонных сооружений обнаружились среди документов, изъятых в штаб-квартире гестапо на виа Тассо, и теперь их вместе со многими другими «памятниками» времен войны хотят показать на какой-то выставке, посвященной «оружию движения Сопротивления».
С Монтсе все вышло еще интереснее. Ее имя появилось в прессе, говорилось, что ее боевая кличка — Либерти. В парикмахерской и продуктовом магазине с ней обращались как с народной героиней. Сразу же по окончании войны она вступила в Коммунистическую партию Италии, ей, как и мне, предоставили итальянское гражданство, и она стала работать библиотекарем.
18 сентября 1944 года состоялся суд над questore[73] Пьетро Карузо: его обвиняли в том, что он передал пятьдесят заключенных из тюрьмы Реджина-Коэли Капплеру, чтобы пополнить ими список казненных в Ардеатинских рвах. Охваченная яростью толпа ворвалась в зал заседаний, требуя мщения, но, поскольку Карузо еще не привели, они накинулись на Донато Карету, начальника тюрьмы Реджина-Коэли во время оккупации и главного свидетеля обвинения: его забили до смерти. Через два дня Карузо приговорили к расстрелу; приговор был приведен в исполнение на следующий день в форте Баветта.
20 апреля 1945 года Муссолини распустил свое марионеточное правительство и попытался бежать в Швецию. Через неделю в Массо его захватили партизаны и на следующий день расстреляли в Джулино-ди-Меццегра. Несколько часов спустя под улюлюканье толпы его тело и труп его любовницы, Клары Петаччи, повесили вниз головой на фонарных столбах на пьяцца Лоретто в Милане.
Гитлер принял решение покончить с собой в берлинском бункере, велев кремировать тело. Он видел фотографии Муссолини, висевшего на столбе, как коровья туша, и его приводила в ужас вероятность такого же конца.
В тот момент, когда Гитлер сводил счеты с жизнью, полковник Уильям Хорн входил в бронированную комнату в Нюрнберге, где нацисты оставили на хранение сокровища Габсбургов, чтобы забрать Священное Копье Лонгина и объявить его собственностью Соединенных Штатов Америки.
4 июня 1945 года, в первую годовщину освобождения Рима, Пьетро Коха судили за преступления против итальянского народа. Его признали виновным и приговорили к смерти. За несколько часов до расстрела с четками на голове, которые прислал ему папа Пий XII, — он не хотел прикасаться к ним руками, потому что они были испачканы кровью его жертв, — он покаялся перед Господом в своих грехах.
— Родина проклинает меня, и правильно; суд отправил меня на смерть и поступил верно; папа простил меня и сделал еще лучше. Если бы я всегда следовал его примеру — примеру прощения и доброты, вы не находились бы здесь, теряя время, и я не стоял бы здесь, ожидая смерти, — сказал он перед казнью.
В ноябре 1946 года в Риме состоялся процесс над генералами Эберхардом фон Макензеном и Куртом Мельцером, но их судил не итальянский трибунал, а британский, поскольку на них как на военнопленных распространялись международные правовые нормы. Обоих приговорили к расстрелу. Однако приговор так и не привели в исполнение.
Следующим на скамью подсудимых попал фельдмаршал Кессельринг — его, как и его предшественников, приговорили к смерти. Но потом приговор смягчили, и недавно он вышел на свободу. Это решение вызвало многочисленные демонстрации протеста.
Герберта Капплера судил итальянский трибунал в мае 1948 года. Его признали виновным в массовом убийстве в Ардеатинских рвах и приговорили к ergastolo[74], максимальному наказанию по новой итальянской Конституции. В настоящее время он отбывает наказание в тюрьме Гаэты.
Что касается Ойгена Доллманна, он после ареста признался, что во время войны был шпионом Управления Стратегических Служб США[75], и в 1949 году опубликовал книгу «Рим при нацистах» в миланском издательстве «Лонганези». Я ее еще не читал. После всего случившегося что мог сообщить Доллманн, чего я сам не знал?
Понемногу стали затягиваться полученные в войну раны. Город возвращался к своей былой торжествующей жизнерадостности, римляне постепенно преодолевали тягостное уныние и начинали смотреть в будущее. Именно тогда возродился прежний проект ЭУР, и я активно в нем участвую.
В марте 1950 года Монтсе поехала на конгресс по библиотечной каталогизации, состоявшийся в городе Комо. Разумеется, в программу поездки входило посещения так называемого треугольника Ларио, образованного собственно Комо и соседними поселениями — Лекко и Белладжо. Побродив по возвышающимся над озером улицам этого маленького городка, группа библиотекарей отправилась выпить чего-нибудь прохладительного на террасе отеля «Сербеллони». И там, за столиком с видом на озеро, Монтсе узнала Юнио.
По возвращении она рассказала мне, что он очень изменился. На нем был элегантный костюм принца Уэльского, он поправился, на макушке наметилась лысина. Он попросил называть себя господином Варбургом — кажется, это фамилия его матери. Он сказал, что живет в Лугано, в Швейцарии, и занимается продажей недвижимости. Он говорил, что часто вспоминает обо мне, потому что не хватает архитекторов, чтобы заново отстроить города Германии и других стран Европы; он не исключал возможности того, что когда-нибудь мы с ним будем работать вместе. Юнио казался воплощением благополучия — он как будто одаривал весь мир торжествующей улыбкой. Однако посреди разговора он вдруг сделал необычное замечание:
— Несмотря ни на что, моей жизни угрожает серьезная опасность.
И когда Монтсе спросила его, что он имеет в виду, он ответил:
— Если я расскажу тебе, ты тоже подвергнешься риску. Хотя, возможно, ваша помощь понадобится позже, когда я уже умру. Тогда мое место придется занять тебе. Больше некому.
День выдался солнечный — погода была идеальной для того времени года, а красота пейзажа — ни с чем не сравнимой, так что Монтсе подумала, что Юнио шутит, пытаясь воскресить прежние времена. Кроме того, за ним даже не числилось никаких долгов перед итальянским правосудием, которые могли бы его беспокоить. Благодаря своим связям он не сел на скамью подсудимых (итальянское правосудие таинственным образом оказалось неспособно восстановить маршрут его передвижений и тем более предъявить доказательства, достаточные для того, чтобы в чем-либо его обвинить), хотя взамен ему пришлось скрываться, он лишился родины. А сейчас он мог позволить себе жизнь без особых потрясений.
— То, о чем ты говоришь, давно осталось в прошлом, Юнио, — сказала Монтсе.
— Максимилиан. Зови меня Максимилиан. Если ты думаешь, что сейчас все снова так, как было до войны, ты ошибаешься. Или, лучше сказать, именно так оно и есть. Ничего не изменилось. Все точно так же, как до вторжения в Польшу, и данная ситуация снова приведет нас к катастрофе, — ответил Юнио.
Монтсе подумала, что он бредит, но время поджимало, и она не могла углубляться в детали. Настала пора прощаться, поскольку в программе значилось посещение парка азалий и рододендронов на расположенной неподалеку вилле Мельци-д-Эриль. И тогда Юнио, расцеловав Монтсе в обе щеки, прошептал ей на ухо:
— Если со мной что-нибудь случится, ты, вероятно, получишь некоторые документы. В таком случае прошу тебя прочитать их и поступить так, как подскажет тебе совесть.
Несомненно, это был очень странный разговор. Я даже решил, что Юнио сошел с ума, что он не смог пережить переход от войны к мирным временам — точно так же, как многие подростки отказываются принимать взрослое состояние. Я представил его, превратившегося в добропорядочного буржуа, и мне стало его жалко, ибо это был явный симптом того, что его мир рухнул. Европа древних родов уступила место Европе великих предприятий, и чтобы стать частью новой элиты, приходилось отстегнуть воротничок рубашки и засучить рукава по самый локоть. Война не только стерла с лица земли города, поселки, деревни и пашни, она также покончила с определенным образом жизни. И в этой новой обстановке Юнио уже перестал быть сыном своего времени.