В штабном вагоне было весело, потому что офицеры получили по два литра вина и бутылке коньяку. Лишь одному Лукашу было как-то не по себе. Прошел уже целый час, а Швейк все не шел. Потом еще полчаса… Наконец из вокзальной комендатуры вышла и направилась к штабному вагону странная процессия. Впереди шел Швейк в сопровождении двух венгерских гонведов, за ними женщина с курицей в руках и мужчина с подбитым глазом. Один из гонведов вручил Лукашу сопроводиловку: «Настоящим препровождается Швейк Иозеф, взятый под стражу по причине ограбления супругов Иштван, проживающих в Ишатарче. Пехотинец Швейк, завладев курицей и будучи задержан ее владельцем, ударил последнего курицей по правому глазу!»

Надпоручик еще только подписывал расписку в принятии Швейка, но колени у него уже дрожали. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — обратился к нему Швейк, — этот разбойник требует за свою курицу пятнадцать гульденов. Но я думаю, что он на нее накинул еще десятку за фонарь под глазом. По-моему, и десяти гульденов за такой дурацкий фонарь тоже многовато. В кабаке «У старой пани» токарю Матею за двадцать золотых своротили кирпичом целую челюсть с шестью зубами, а ведь тогда деньги были подороже нынешних. Сам палач Волыплегер, и тот вешает за четыре гульдена!» — «Пойди сюда!» — кивнул Швейк пострадавшему.

Человек вошел в вагон. «Так вот, zehn Gulden, десять золотых, — на своем невозможном немецком языке обратился к нему Швейк. — Пять гульденов — курица, пять — глаз». Венгр не понимал; тогда Швейк перешел на язык, который в его представлении был венгерским: «Öt forint, пять форинтов — кукареку, öt forint — зенки, понял? Тут тебе штабной вагон, ворюга! А ну, давай курицу!» Швейк сунул оторопевшему мадьяру десятку, отобрал у него курицу, свернул ей шею, а затем выставил пострадавшего из вагона, дружески подав ему на прощание руку и с силой ее тряхнув. «Jó napot, добрый день, друг, адье! Проваливай, пока я тебя с подножки не сбросил!.. — Вот видите, господин обер-лейтенант, как можно все уладить. А теперь мы вам с Балоуном такой бульон сварганим — до самой Трансильвании аромат пойдет!»

Надпоручик Лукаш, не в силах дольше сдерживаться, вырвал у Швейка курицу и трахнул ею об пол: «Знаете, Швейк, чего заслуживает солдат, который грабит во время войны мирное население?» — «Почетной смерти от пороха и свинца!» — торжественно провозгласил Швейк. «Но вы заслуживаете петли, Швейк! Вы забыли присягу, негодяй!» — «Никак нет, господин обер-лейтенант! Осмелюсь доложить, не забыл. Я, осмелюсь доложить, своему пресветлейшему властелину его величеству Францу-Иосифу I торжественно присягал приказы его на любой службе выполнять, противу любого супостата, кто бы то ни был и когда бы ни было угодно воле его императорского величества, днем и ночью, везде и всюду…»

Не переставая есть надпоручика глазами, Швейк поднял курицу с пола и продолжал: «в любое время и по всякому случаю сражаться храбро и мужественно, войск своих, знамен и пушек не оставлять, жить с честью и с честью умереть! Да поможет мне в том господь! Аминь, А эту курицу, осмелюсь доложить, я не украл». — «Бросишь ты эту курицу или нет, скотина?! — заорал на него надпоручик. — Посмотри сопроводиловку, болван: «…препровождается солдат Швейк, взятый под стражу по причине ограбления…» А теперь ты мне скажи, мародер, скажи мне, шакал, дура бандитская, как ты до этого докатился?!»

«Так что осмелюсь доложить, — приветливо начал Швейк, — все это — как ни на есть сплошное недоразумение. Когда вы изволили отдать приказание насчет съестного, я первым делом раскинул мозгами, чего бы вам такого получше раздобыть. Я же хотел вам доставить горизонтальное удовольствие, я вам хотел сварить суп из курятины». — «Суп из курятины», — повторил надпоручик, хватаясь за голову. «Так точно, господин обер-лейтенант! Я, осмелюсь доложить, купил луку, лапши пятьдесят грамм и пошел в Ишатарчу, где за одной избой этих курей, ну прямо без числа было. Я, значит, подошел и выбрал самую большую — извольте, господин обер-лейтенант, сами посмотреть, сплошное сало!

Беру я ее у всех на глазах, держу за ноги и спрашиваю несколько человек по-чешски и по-немецки, кому принадлежит эта курица. А тут из крайней избы выбегает какой-то мужик с бабой и давай меня крыть. Я ему говорю, чтоб не орал, и объясняю, что к чему. А курица, как я ее все время держал за ноги, пожелала вдруг вырваться, рванула мою руку вверх и захотела сесть своему хозяину на нос. Он сразу орать, что я его съездил курицей по морде. А тут подошли гонведы, и я им предложил: давайте, говорю, сходим со мной на вокзал в комендатуру, чтобы доказать мою невиновность».

Но с господином лейтенантом, который там сегодня дежурил, столковаться не было никакой возможности. Он на меня раскричался, чтоб я заткнулся. По моим глазам, мол, и так видать, что по мне плачет толстый сук и добрая веревка. Позавчера, мол, тут пропала индюшка, а когда я ему сказал, что позавчера мы еще были в Дьере, так он ответил, что на такие отговорки ему начхать. Потом по дороге на меня еще наорал один ефрейтор, потому как я его не заметил. Знаю ли я, говорит, кто вообще передо мной стоит? Я ему этак вежливо ответил, что он ефрейтор, служил бы в егерских частях, был бы старшим патрульным, а в артиллерии — обер-канониром».

«Швейк, — переведя дух, сказал надпоручик, — от всех ваших недоразумений вас, пожалуй, когда-нибудь спасет только толстая петля на шее со всеми воинскими почестями и в карре. Понятно вам это или нет?» — «Так точно! Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, карре состоит из так называемого замкнутого батальона, из четырех или пяти рот. Прикажете, господин обер-лейтенант, положить в суп побольше лапши, чтоб был погуще?» — «Швейк, проваливайте отсюда вместе с вашей курицей, идиот вы несчастный…» — «Слушаюсь, господин обер-лейтенант, но сельдерея я не достал, морковки тоже нет! Положу больше кар…» — «тошки» он уже не договорил и вместе с курицей вылетел из вагона.

Когда Швейк с курицей в руках появился в вагоне, это, естественно, взбудоражило присутствующих. Все взгляды, устремленные на него, выражали один вопрос: «Где ты ее свистнул?» — «Купил для господина обер-лейтенанта, — ответил Швейк, доставая из кармана лук и лапшу, — но он подарил ее мне. Я ей сам шею свернул!» Балоун бросил на Швейка благодарный взгляд, а телефонист Ходоунский спросил: «Это далеко отсюда? Надо лезть через забор или так, на воле бегают?» — «Я ее купил!» — «Молчал бы уж лучше! А еще товарищ называется! Мы ведь видели, как тебя вели!»

Все усердно ощипывали курицу, пока перья, выброшенные из вагона, не привлекли к себе внимание поручика Дуба. «Что это такое!» — раскричался он на Швейка, поднимая с земли куриную голову. «Так что осмелюсь доложить, куриная голова… из породы черных итальянок. Это очень хорошие несушки, господин лейтенант. Извольте посмотреть, какой у нее был шикарный яичник…» И Швейк сунул поручику Дубу под нос кишки и остальные куриные потроха. Дуб сплюнул и спросил: «Для кого эта курица?» — «Осмелюсь доложить, для нас, господин обер-лейтенант!» Поручик Дуб ушел, пробурчав себе под нос, что настанет час расплаты!

Пока в котелке грелась вода, в вагоне рассказывали друг другу разные интересные истории. «Ты воду посолил? — обратился Швейк к Балоуну, который, воспользовавшись суматохой, что-то совал в свой мешок. — Покажи-ка, что ты там делаешь?» — «Балоун, — сказал затем очень серьезно Швейк, — ты чего схватил эту куриную ножку? Вот вам, посмотрите, что он украл! Ты знаешь, что солдата, который в поле обокрал товарища, привязывают к дулу пушки и рвут на куски картечью? Теперь уже поздно вздыхать! Как только где-нибудь наткнемся на артиллерию, явишься к первому попавшемуся обер-фейерверкеру. А пока пошли, поупражняешься в наказание! Вылазь из вагона!»

Несчастный Балоун вылез, а Швейк, сидя в дверях вагона, командовал: «Habt acht! Смирно! Ruht! Вольно Смирно! Направо равняйсь! Напра-во! Вы как корова, Балоун! Ваши рога должны быть там, где раньше было правое плечо! Herstellt! Отставить! Вот видишь, теперь оно лучше! Налево! Прямо! Прямо, болван! Не знаешь, что такое прямо? Кругом! Kehrt euch! Вольно! Ну, видишь, Балоун, это очень полезно, хоть аппетит нагуляешь!» — «Будьте любезны, — кричал Швейк спустя минуту, — расступитесь, пожалуйста! Он маршировать будет! Только смотри, Балоун, поаккуратней, чтоб зазря не повторять. Не люблю понапрасну солдат мучить. Начнем давай!

Направление на вокзал! Смотри, куда показываю! Marschieren marsch! Шагом марш! Отделение — стой! Стой, тебе говорят, пока на губу не закатал! Отделение — стой! Наконец-то, дубина стоеросовая, остановился! Короче шаг! Ohne Schritt! На месте, буйвол ты этакий! Сказано «ohne Schritt», значит топчись своими ножищами на месте!» Балоун обливался потом и уже не чувствовал под собой ног. А Швейк, как ни в чем не бывало, продолжал командовать: «В ногу! Отделение, кругом — марш! Отделение, halt! Laufschritt! Бегом! Отделение, шагом! Вольно! Halt! Смирно! Бегом! Теперь отдохни минутку, потом снова начнем! Было бы желание, остальное приложится. При желании можно все постичь!»

«Что здесь происходит?!» — раздался голос поручика Дуба. «Так что осмелюсь доложить, малость занимаемся, господин лейтенант, — ответил Швейк, — чтобы строй не забыть и понапрасну не терять драгоценное время». — «Вылезайте из вагона! — приказал поручик Дуб. — Мне уже это надоело, идемте к батальонному командиру!» Капитан Сагнер был в отличном расположении духа, потому что вино, выданное господам офицерам, оказалось просто замечательным. «Итак, вы не хотите понапрасну терять драгоценное время? — многозначительно улыбнулся командир батальона, когда Дуб обо всем доложил ему, — Матушич, вызвать фельдфебеля Насакло!»

Фельдфебель Насакло пользовался славой самого страшного тирана. «Вот этот солдат, — сказал ему капитан Сагнер, — не желает понапрасну терять драгоценное время. Возьмите его и займитесь часок ружейными артикулами. Увидите, Швейк, скучно вам не будет!» И через минуту фельдфебель Насакло уже орал за вагоном: «Bei Fuss! К ноге! Schultert! На пле-чо!» Затем послышался довольный и рассудительный голос Швейка: «Я все это еще с действительной знаю. Так что когда команда «Bei Fuss», ружье стоит справа возле ноги, а приклад на одной прямой с носком. Правая рука, опять же, полусогнута и держит ружье так, чтобы большой палец обнимал ствол».

«Отставить разговорчики, — раздалась опять команда фельдфебеля Насакло. — Habt acht! Смирно! Направо равняясь! Черт бы вас побрал, как вы это делаете?!» — «Перед этим вы изволили скомандовать «на плечо», и при «направо равняйсь» моя правая рука съезжает по ремню вниз и обнимает шейку приклада, а голова откидывается направо. По команде же «Смирно!» правой рукой я, стало быть, опять хватаюсь за ремень, а моя голова смотрит прямо вперед — на вас!» И снова зычно загремел голос фельдфебеля: «In die Balance! На перевес! К ноге! На перевес! На пле-чо! На молитву! С молитвы! Заряжай! Пли! Цель — штабной вагон! Приготовиться! На прицел! Пли! К ноге! Приготовиться! Пли! Вольно!» Фельдфебель принялся свертывать цыгарку.

Швейк, разглядывавший в это время номер винтовки, вдруг воскликнул: «4268! Аккурат такой же номер был у одного паровоза на станции в Печках, на шестнадцатом пути! Его, понимаете, собирались гнать в ремонт, но оказалось, что это не так просто… У машиниста, который должен был его перегнать, была очень паршивая память на числа. Тогда, значит, начальник зовет его к себе и говорит: «Слушайте, говорит, меня внимательно, раз уж у вас с цифрами такой камуфлет получается! Номер паровоза, который вы должны перегнать в депо, — 4268! Значит, возьмем так: первая цифра — четверка, вторая — двойка. Так и запомните: 42, то есть дважды два, то есть спереди 4, ежели разделить на два, получим 2!

Значит, опять получаем рядом четверку и двойку. Дважды четыре сколько будет? Восемь, верно? Ну вот. Так и зарубите себе на носу, что восьмерка в номере стоит самой последней, остается еще как-нибудь половчей запомнить последнюю цифру — шестерку, что стоит перед восьмеркой. А это вообще проще пареной репы. Первая цифра у нас четыре, вторая — два, четыре плюс два — получаем шесть. Таким образом, вы уже знаете наверняка, что вторая цифра с конца — шестерка, и этот порядок цифр уже никогда не выскочит у вас из памяти. Или тот же самый результат мы можем получить еще проще…» Фельдфебель перестал курить, вылупил на Швейка глаза и только невнятно пробормотал: «Карре ab!», что означает «Шапки долой!»

Швейк же серьезно продолжал: «Тут, значит, начальник стал объяснять самый простой способ: «Восемь минус два — шесть, стало быть, вы уже знаете 68. Затем шесть минус два — четыре. Теперь вы уже знаете 4–68. Остается еще сунуть в промежуток двойку, получится 4–2–6–8. Не сложно запомнить тот же номер иначе — с помощью умножения и деления. Запомните, — говорит начальник, — 42 умножить на два 84. В году двенадцать месяцев. Теперь отнимем двенадцать от 84, останется 72. Отнимем от этого еще двенадцать, получим 60. Так что шестерку мы уже получили, а ноль вычеркиваем. Всего мы, тем самым, знаем, 42, 68, 4!» Неужто вам нехорошо, господин фельдфебель? Ах ты, нечистая сила! Надо за носилками сбегать!»

Вызванный врач констатировал, что это либо солнечный удар, либо острая форма менингита. Когда фельдфебель пришел в себя, Швейк стоял возле него и продолжал рассказ: «Так чтобы уже досказать… Думаете, машинист запомнил номер? Представьте себе, он все умножил на три, потому как вспомнил про святую троицу, и паровоза так и не нашел!» Фельдфебель опять закрыл глаза… Вернувшись к себе в вагон, на вопрос, где он так долго пропадал, Швейк ответил: «Кто другого учит „бегом“, сам делает сто раз „на плечо“». Сзади в вагоне в ужасе дрожал Балоун: когда курица сварилась, он сожрал половину порции Швейка.

Перед отходом эшелона его нагнал поезд с солдатами, которые по разным причинам отстали от своих частей. Среди них оказался и вольноопределяющийся Марек, обвиненный в свое время в мятеже за отказ чистить отхожие места. Явившись по начальству, Марек услышал от капитана Сагнера: «Вы позор полка, вольноопределяющийся! Но вы можете искупить свою вину; человек вы интеллигентный и владеете, несомненно, даром сочинительства. Назначаю вас батальонным историографом!» Вольноопределяющийся, приложив руку к сердцу, обещал: «Буду заносить в историю все славные деяния нашего батальона! Особенно теперь, когда наш батальон покроет своими героическими сынами поле брани, дабы страницы его истории были заполнены лаврами побед!»

Затем капитан Сагнер распорядился вызвать каптенармуса Ванека. «Вольноопределяющийся Марек будет находиться в вашем вагоне вместе со Швейком. Марек есть politischverdachtig, политически неблагонадежный. Господи боже, о ком только в наше время этого не говорят!.. В общем, вы меня понимаете… Я вас только хочу предупредить, если бы он начал болтать что-нибудь такое, ну, сами знаете… так чтоб вы это тут же одернули! Просто скажите ему, пусть прекратит свои разговоры, и делу конец. Я, конечно, не думаю, что вы сразу побежите ко мне! Поговорите с ним по-дружески. Одним словом, я не желаю ничего слышать, потому что… Вам понятно? Такое дело всегда бросает тень на весь батальон!»

Вернувшись обратно, Ванек отвел вольноопределяющегося Марека в сторону и сказал: «Дружище, вы на подозрении, но это не важно! Только не слишком распространяйтесь при этом Ходоунском, телефонисте». Едва он успел это сказать, как Ходоунский, шатаясь, неверными шагами подошел к ним, заключил каптенармуса в свои объятия и, всхлипывая, заговорил пьяным голосом: «Мы друг дружку никогда не покинем; что услышу по телефону, сразу все скажу! С… ь мне на присягу!» Между тем в углу во всеуслышание молился Балоун, упрашивавший богородицу, чтобы она не оставила его своими заботами. Святая дева и впрямь услыхала его мольбу, потому что вольноопределяющийся вынул из своего тощего «сидора» несколько коробочек сардин и роздал каждому по одной.

Балоун открыл чемоданчик надпоручика Лукаша и положил свою коробочку вместо той, которую незадолго до этого оттуда украл. Но когда все остальные принялись с аппетитом уплетать свои сардинки, Балоун не устоял перед искушением, открыл чемоданчик и моментально сардины слопал. Теперь уже, однако, дева Мария отвернулась от него, ибо в этот момент перед вагоном появился ординарец Матушич с приказанием: «Балоун, тащи своему обер-лейтенанту сардинки!» — «Быть оплеухам!» — сказал каптенармус Ванек. «Что же вы, интересно, такого сделали, что бог вас так ужасно наказывает? — спросил вольноопределяющийся. — В вашем прошлом должен быть какой-то большой грех. Не выдули вы еще мальчишкой церковное вино у священника в погребе? Не лазили к нему за грушами?»

«Все дело в том, — заключил вольноопределяющийся, — что вы не умеете как следует молиться, чтобы бог вас прибрал к себе». Балоун лишь простонал, что он уже много раз молил бога, чтобы его желудок как-нибудь сжался. «Жена из-за этого с детьми в Клокоты на богомолье ходила…» — «Знаю, — откликнулся Швейк, — это под Табором, там у них шикарная дева Мария с фальшивыми бриллиантами. Ее как-то хотел обобрать один церковный сторож из Словакии. Но сначала ему захотелось очиститься от всех старых грехов, а заодно он, дурень, покаялся и в том, что собирается завтра обчистить деву Марию. Бедолага не то чтобы помолиться, — даже пикнуть не успел, его хвать за шкирку и в жандармский участок!»

«Даже Клокоты, — продолжал Балоун, — и те не помогли мне от обжорства… Не успеет жена придти с богомолья, а двух кур как не бывало! Раз, когда дети молились в Клокотах, чтобы их тятенька опять чего не сожрал, попался мне во дворе на глаза индюк. Только тогда я за него чуть жизнью не поплатился: застряла у меня косточка в горле! Не будь у меня в ту пору ученика, — он окаянную вытащил, — не сидеть мне тут с вами ни в жисть. Маленький был парнишечка, ладный такой, круглый, крепенький, как сбитень…» — «Покажи язык», — сказал Швейк. Балоун высунул язык. «Так и знал, — воскликнул Швейк, — он и ученика сожрал!»

Батальон был уже в Фюзешабони, когда выяснилось, что одна рота потеряла полевую кухню. Как было установлено, злополучная полевая кухня вообще осталась в Кирай-Хиде, поскольку ее персонал накануне отъезда был отправлен на гауптвахту за дебош, учиненный в городе. Мало того, ротные кашевары сумели так ловко устроиться, что продолжали сидеть на «губе» и тогда, когда их маршевая рота уже проезжала через Венгрию. Рота без кухни была прикреплена на приварок к другой полевой кухне, что не обошлось без ругни между солдатами обеих рот, назначенными чистить картошку. Обе стороны доказывали, что они не олухи — ишачить на других.

На втором пути на станции стоял состав с разбитыми аэропланами и орудиями. Приблизившись к группе солдат, поручик Дуб услышал рассудительный голос Швейка: «С какой стороны ни посмотреть, а все одно это военные трофеи. Оно, конечно, ясное дело, — на первый взгляд не совсем приятно — читать вот тут на лафете: «Императорско-королевский артиллерийский дивизион». Видно, сначала эта пушка попала к русским, а потом уж нам пришлось отбивать ее обратно. Это все равно, как с тем солдатом еще в наполеоновскую войну! В одном бою неприятельский солдат вырвал у него из рук фляжку. Так этот солдат не поленился, потопал ночью во вражеский лагерь, притащил свою фляжку обратно да еще оказался в барыше, потому что у неприятеля на ночь выдавали водку!» Дуб ограничился краткой репликой: «А ну, Швейк, проваливайте отсюда!»

Уходя, Швейк встретил надпоручика Лукаша. «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, ротный ординарец Швейк просит новых приказаний!» — «Послушайте, Швейк, — сказал надпоручик, — вы уже забыли, как я вас обозвал?» — «Осмелюсь доложить, никак нет, не забыл. Я же не то, что один вольноопределяющийся, Железный по фамилии… Был у нас тогда полковник Флидлер фон Бумеранг. А в тот год на первое мая пришел приказ ни одного солдата из казарм не выпускать. И вот, значит, этот самый наш полковник шнырял по Праге и где-то возле Пороховой башни ему-таки посчастливилось: встретил он Железного, который шлялся по городу еще со вчерашнего дня. Полковник сразу на Железного: «Я тебе там, я тебя научить!»

«Ты есть мой, я дофолен, што тебя поймать! Я тебе покатать «den ersten Mai»! Ты ешть мой, я тебя пошадить в арешт, крепко зашалить!» Заграбастал его Флидлер и в казармы, а по дороге еще наговорил разной дряни, грозился все время и только, знай себе, без конца спрашивал, как его фамилия. «Шелезный, Шелезный, я тепе дам, я тепя научить!» Ну, а Железному, тому теперь все было трын-трава! Идут они по улице «На Поржичи» мимо одного ресторана, а он хлоп… — юркнул в подворотню, а оттуда смылся через проходной двор. Одним словом испортил он старому хрычу всю музыку, не дал себя на губу засадить. Полковник так взбеленился, что со злости позабыл его фамилию. Перепутал.

Пришел он в казармы и давай до потолка прыгать (благо потолок низкий)! Дежурный по батальону только удивляется — чего это вдруг старый хрыч на своем ломаном чешском заговорил? А тот вопит благим матом: «Метный пошадить, Метный пошадить, Шфинцовый пошадить, Олофьяный пошадить!» Ох, и мучился дед! Изо дня в день только и спрашивал: поймали уже, наконец, Метного, Шфинцового, Олофьяного? Он и полк весь приказал выстроить, да только Железного, о котором это уже все знали, перевели в околоток, потому что по профессии он был зубной техник. Все было хорошо, пока одному из нашего полка в погребке «У Буцеков» не подвезло — проткнул он драгуна.

Тут уж построили в карре всех как есть, поголовно. Пришлось выйти и околотку, а кто был сильно хворый, того двое поддерживали. Ничего не попишешь, пришлось стать в строй и Железному. Наш полковник смотрит тигром, обходит карре и вдруг замечает Железного. Ну!.. Давай он тут перед ним подскакивать, и орет, и орет: «Ты от меня не уйти! Ты от меня не убешать!» И вкатил ему целый месяц! Но потом у старика разболелся зуб и он приказал привести Железного, чтобы тот его вырвал. Железный тащил этот зуб целых полчаса, так что старого хрыча три раза окатывали холодной водой. Но зато дед утихомирился и оставшиеся две недели Железному простил… Вот какая катавасия вышла оттого, что начальник забыл фамилию подчиненного!»

«А знаете, Швейк, — сказал Лукаш, — вы ведь своих начальников совсем не почитаете. Солдат должен говорить о своем начальстве только одно хорошее». — «Так ведь осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, господин полковник Флидлер уже давно помереть изволили! Но ежели вы желаете, я могу о нем говорить только одно хорошее. Знали бы вы как он к солдатам относился, чисто ангел! Как святой Мартин… Он своим офицерским обедом с первым попавшимся солдатом, бывало, поделится; а когда нам кнедлики с повидлом надоели хуже горькой редьки, господин полковник Флидлер приказали сготовить для нас на обед свинину…» Надпоручик Лукаш слегка хлопнул Швейка по уху и сказал: «Ну, ладно, иди, иди, образина, оставь уже его в покое!»

Между тем перед вагоном, в котором были под замком телефонные аппараты, разыгралась такая сцена. Вагон охранял часовой. Пароль в этот день был «Карре», что по-немецки означает «шапка». Часовым был какой-то поляк, случайно попавший в 91-й полк. Когда поручик Дуб спросил у него пароль, поляк уверенно ответил: «Kaffe!» Дуб продолжал приближаться к нему, часовой угрожающе воскликнул: «Halt!» Дуб сделал еще два шага и все требовал, чтобы часовой произнес пароль. Тогда тот навел на Дуба винтовку и, перепутав все на свете, заорал на невообразимом немецко-польском языке: «Będzie scheissen!» По замыслу часового сие должно было обозначать «Буду стрелять!», но означало единственно «Буду с…ь!» До поручика Дуба, наконец, дошло, и он сразу же попятился обратно с криком: «Wachkommandant! Начальник караула!»

Появился взводный Елинек, который ставил поляка на пост, и сам спросил у него пароль. Отчаявшийся поляк из-под Коломыи отвечал истошными воплями, гулко разносившимися по всей станции: «Kaffe, Kaffe!» Изо всех эшелонов, сколько их стояло на путях, стали выскакивать солдаты с котелками, поднялась страшнейшая паника, завершившаяся тем, что честного горемыку-солдата обезоружили и отвели в арестантский вагон. Поручик Дуб, конечно, заподозрил, что всех перебаламутил Швейк. Он готов был дать голову на отсечение, что слышал, как тот первый выкрикивал: «Выходи с котелками, выходи с котелками!.,» После полуночи поезд тронулся дальше — на Ладовце, Требишов и Гуменне, где выдавали обед.

В Гуменне на перроне в окружении венгерских жандармов стояла группа арестованных русинов. У большинства были разбиты носы, на головах торчали шишки. Поодаль один венгерский жандарм потехи ради измывался над русинским попом. К левой ноге кутейника он привязал один конец веревки, а второй зажал в руке и прикладом заставлял священника танцевать чардаш. При этом жандарм дергал за веревку и поп грохался носом оземь. Жандарм хохотал с искренней радостью, до слез на глазах. Конец этому положил жандармский офицер, приказавший увести арестованных. Этот эпизод обсуждался в штабном вагоне и, надо сказать, что в общем большинство офицеров осуждало такое издевательство.

Надпоручик Лукаш разыскал Швейка: «Послушайте, Швейк, не знаете, где раздобыть бутылку коньяку? Что-то мне нехорошо». — «Так что осмелюсь доложить, это все от перемены климата. Один страшницкий огородник, Иозеф Календа, тоже так вот покинул родной дом и отправился из Страшниц — это, стало быть, с пражской окраины — на Винограды, почти что в центр. Топает он себе по Корунной улице, ни одной пивнухи не пропускает и вдруг тоже чувствует какую-то вялость. Но Календа, изволите ли видеть, побился об заклад, что совершит кругосветное путешествие, а потому пошел дальше и остановился в «Черной пивоварне», у «Святого Томаша», потом «У Монтагов» и так далее в том же духе, пока не очутился на Лоретанской площади. Но тут с ним случился такой приступ, так он по родине затосковал… хлопнулся Календа на тротуар и орет в голос: «Плевать мне на это кругосветное путешествие!»

«Кругом, шагом марш!» — прервал его излияния надпоручик Лукаш. Швейк отправился за вокзал и, сворачивая с перрона, снова столкнулся с поручиком Дубом. «Ты чего здесь околачиваешься? — спросил он Швейка. — Ты меня знаешь?» — «Осмелюсь доложить, я бы не хотел вас узнать с плохой стороны». Поручик Дуб от такой дерзости онемел, а Швейк спокойно продолжал: «Осмелюсь доложить, я вас хочу знать только с хорошей стороны, чтобы вы не довели меня до слез, как изволили пообещать в прошлый раз». У поручика Дуба хватило духу лишь на то, чтобы завопить: «Проваливай, каналья, мы еще с тобой поговорим!»

Швейк ушел, но Дуб отправился за ним. За вокзалом рядами стояли корзины, опрокинутые вверх дном. Сверху в плоских плетеных корзинках лежали разные лакомства самого невинного вида. Тут были конфеты, груды огурцов и прочая снедь. Внизу же, под корзинами, хранилось спиртное. Швейк остановился возле первой корзины и купил конфет, пейсатый старик сразу же ему прошептал: «Водка у меня есть тоже, почтеннейший господин солдат!» Сторговались быстро. Швейк зашел в деревянную палатку, где заключались сделки, и попробовал коньяк прямо из бутылки. Напитком он остался доволен, сунул бутылку за пазуху и пошел обратно на вокзал.

Поручик Дуб преградил ему путь на перрон. «Ты где был, каналья? — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, конфеты ходил покупать». Швейк сунул руку в карман и вынул пригоршню грязных, покрытых пылью конфет. «Ежели, конечно, господин лейтенант не побрезгуют… я их уже пробовал, ничего, есть можно. Такой приятный особый вкус, вроде как у повидла». Под мундиром обрисовывались круглые очертания бутылки. Дуб похлопал Швейка по мундиру: «Это ты что несешь, каналья? Вытаскивай!» Швейк вытащил бутылку с желтоватым, не слишком прозрачным содержимым и недвусмысленной этикеткой «Коньяк».

«А это я, осмелюсь доложить, в бутылку из-под коньяка набрал немножко воды для питья. Меня еще от вчерашнего гуляша жажда одолевает. Да вот только вода, как сами изволите видеть, господин лейтенант, какая-то больно желтая, пожалуй, что железистая». — «Что ж, раз у тебя такая жажда, Швейк, — сказал поручик Дуб с дьявольской усмешкой, — выпей-ка всю воду, братец, сразу!» Поручик Дуб полагал, что Швейк сделает несколько глотков и больше не сможет, и тогда он, Дуб, одержит над ним великую победу! Тогда он торжествующе скажет: «А ну-ка, подай бутылку!..» Но Швейк откупорил бутылку, приложил горлышко к губам и ее содержимое глоток за глотком исчезло у него в горле. Поручик Дуб окаменел.

У него на глазах, не поведя бровью, Швейк выпил весь коньяк, а пустую бутылку швырнул через дорогу в пруд. Затем, сплюнув, он спокойно проговорил: «А у водички и в самом деле был железный привкус. В Камыке-над-Влтавой один трактирщик делал летом для дачников железистую воду знаете как? Брал да бросал в колодец старые подковы!» — «Я тебе дам старые подковы! А ну, пошли, покажешь колодец, где набирал воду! Иди вперед, каналья, посмотрю, как ты держишь шаг!» — «А ведь это в самом деле странно, — подумал про себя поручик Дуб, — этот негодяй идет, как ни в чем не бывало!»

Швейк пошел вперед, препоручив себя воле божьей. Что-то ему подсказывало, что колодец где-то там должен быть, и он действительно оказался там! Мало того, там был даже насос, и когда Швейк несколько раз качнул, потекла желтоватая вода. Так что Швейк с победоносным видом мог провозгласить: «Вот вам железная вода, господин лейтенант!» К колодцу подошел переполошившийся старый человек с пейсами, и Швейк сказал ему, чтобы он принес стакан — господин лейтенант хотят напиться… От всего этого Дуб настолько обалдел, что выпил целый стакан воды! Совершенно спятив, он протянул пейсатому еврею пять крон и, обращаясь к Швейку, рявкнул: «Ты чего зенки вылупил? Пшел отсюда!»

Через пять минут Швейк появился в штабном вагоне, таинственным жестом вызвал надпоручика Лукаша на платформу и отрапортовал: «Осмелюсь доложить, господин надпоручик, через пять, ну, самое большее десять минут я буду вдрезину пьян. Все в полном порядке, но меня накрыли лейтенант Дуб. Я им сказал, что это вода, так что мне пришлось при них вылакать всю бутылку… Но сейчас уже начинается, у меня колики в ногах пошли…» — «Пошел прочь, бестия!» — воскликнул Лукаш безо всякой злобы. Швейк осторожно забрался в свой вагон и, располагаясь на собственной шинели, сказал, обращаясь к остальным: «Однажды один человек надрался и просил, чтоб его не будили…»

В вагоне за столом расположился вольноопределяющийся Марек, заготавливавший впрок героические подвиги своего батальона. «Надо бы состряпать главку о наших павших, — сказал Марек каптенармусу Ванеку. — История батальона не должна складываться из одной сухой констатации фактов о победах, которых у меня записано наперед уже сорок две. Вы, к примеру, господин Ванек, сложите голову на берегу маленькой речушки. А вот, скажем, Балоун, тот падет совсем иной смертью, не от пули или там гранаты. Его задушит лассо с неприятельского аэроплана и при том в момент, когда Балоун будет пожирать своего обер-лейтенанта!»

Балоун в отчаянии замахал руками и подавленно проговорил: «Я же тут не при чем, это моя натура все! Вот еще на действительной было дело… съел я как-то подряд три обеда — в тот день была грудинка, а потом отсидел за это месяц! Да будет на то воля твоя, о господи!» — «Ну-с, посмотрим дальше, — продолжал Марек, перелистывая свои заметки, — «Беспримерный героизм! Наш кашевар Юрайда бросается с котлом кипящего варева на неприятеля, сея ужас и ошпаривая врагов! Доблестный кашевар умирает прекрасной смертью: он погибает от удушливых газов, которые неприятель сунул ему под нос, когда Юрайде уже нечем было защищаться. Он умирает, восклицая: «Es lebe unser Batalionskommandant! Да здравствует наш батальонный командир!»

«Если бы вас слышал Швейк», — начал было каптенармус Ванек, но Швейк в ответ на свою фамилию лишь пробормотал по-солдатски «hier!» и снова звучно захрапел. В этот момент в приоткрытые двери вагона всунулась голова поручика Дуба. «Швейк здесь?» — спросил Дуб. «Осмелюсь доложить, спит, господин лейтенант!» — ответил Марек. «Вольноопределяющийся, раз я спрашиваю Швейка, вы обязаны немедленно вскочить и позвать его!» — «Не представляется возможным, господин лейтенант, он спит». — «Разбудить его! Удивляюсь, вольноопределяющийся, как это вам сразу в голову не пришло! Нужно проявлять больше любезности по отношению к своим начальникам! Вы меня еще не знаете! Но когда вы меня узнаете…»

Вольноопределяющийся Марек начал будить Швейка: «Швейк, пожар! Вставай!» — «Когда загорелась мельница Одколка, — пробормотал Швейк, переворачиваясь на другой бок, — даже из Высочан прикатили пожарные…» — «Извольте посмотреть, — приветливо обратился Марек к поручику Дубу, — я его бужу, а он ни в какую!» Поручик Дуб взбеленился: «Фамилия? Марек?» — «Так точно, господин лейтенант, недавно я был назначен батальонным историографом». — «Но долго вы им не будете! — орал поручик Дуб, покраснев как рак. — Уж я об этом позабочусь!» Поручик Дуб в гневе удалился, забыв про Швейка…

А ведь всего минуту назад он был преисполнен намерения подозвать его и гаркнуть: «А ну, дохни!..» Когда же через полчаса поручик Дуб опять подошел к вагону, было поздно — солдатам тем временем роздали кофе с ромом. Швейк уже проснулся и выскочил из вагона, точно быстроногий олень. «А ну, дохни на меня! — рявкнул поручик Дуб. — Чем это от тебя, стервец, так несет?» — «Так что осмелюсь доложить, ромом, господин лейтенант!» — «Ага, милок, наконец-то ты мне попался», — победоносно воскликнул Дуб. «Так точно, господин лейтенант, — невозмутимо ответил Швейк, — только что нам выдали ром к кофею, и я его хлопнул сначала». Поручик Дуб ушел в полном замешательстве.

Но тут же опять подошел к вагону и рявкнул: «Запомните вы все! Придет время, вы еще у меня не так взвоете!» Оказавшись способным лишь на такое грозное обещание, Дуб направился к штабному вагону, где капитан Сагнер как раз допрашивал одного бедолагу из 12-й роты, который притащил откуда-то дверку свиного хлева, обитую жестью. Оправдывался солдат тем, что хотел-де прихватить дверку с собой на позиции на предмет укрытия от шрапнелей. Поручику Дубу это послужило поводом для большой проповеди на тему, как должен вести себя солдат. Капитан Сагнер, которому осточертела эта дурацкая болтовня, похлопал провинившегося по плечу и сказал: «Отнесите ее на место и проваливайте ко всем чертям!»

Поручик Дуб всерьез возомнил, что единственно от него ОДНОГО зависит спасение разлагающейся в батальоне дисциплины. Поэтому он обшарил весь вокзал и возле склада, где было запрещено курить, наткнулся на какого-то солдата, спокойно читавшего газету. «Habacht! Смирно!» — проорал Дуб и тряхнул его, что было силы. Венгерский солдат встал, даже не счел нужным козырнуть и пошел в сторону шоссе. Поручик шел за ним словно в бреду. Солдат прибавил шагу, а потом, обернувшись, издевательски задрал вверх руки, чтобы поручик Дуб видел, что он сразу же признал в нем офицера чешского полка. И был таков…

Пытаясь хоть как-нибудь сделать вид, что он ничего общего с этим происшествием не имеет, поручик Дуб величественно вступил в маленькую лавчонку и купил катушку ниток. Вернувшись в вагон, он позвал своего денщика Кунерта и проворчал: «Самому обо всем приходится думать! Уверен, что про нитки вы, конечно, забыли?!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, у нас их с собой целая дюжина». Когда Кунерт вытащил целую коробку ниток, поручик сказал: «Нет, ты только посмотри, супчик, какие у тебя тонкие нитки! А мои — сколько с ними намучаешься, пока разорвешь! На фронте все должно быть основательное, прочное! Я тебе не желаю, чтобы ты меня узнал! Ты меня еще не знаешь с плохой стороны!»

После этого Швейк имел с Кунертом беседу о его хозяине. «Чего это тебя не видать?» — спросил Швейк. «Да все с этим шалым вожусь… Та еще сволочь и дурак набитый! Коровье г… и то поумней будет». — «Да что ты, — удивился Швейк, — а я-то думал, какой славный мужик. Если когда спросит, не говорил ли я чего о нем, так ты ему прямо так и скажи: говорил и даже весьма хорошо. Редко когда встретишь офицера, чтобы так относился к солдатам — прямо отец родной! И еще не забудь сказать, что он мне показался сильно интеллигентным. И еще одно, — что я тебе внушал вести себя примерно, с полуслова угадывать и исполнять любое его желание. Так и заруби себе на носу!»

Через четверть часа поезд тронулся на Новую Чабыню. Под железнодорожной насыпью, у ручья, валялась развороченная полевая кухня. Показывая на нее Балоуну, Швейк сказал: «Видишь, Балоун, что нас теперь ожидает? Видно как раз обед должны были раздавать, а тут прилетела граната и разнесла все в клочья…» — «Грехи наши тяжкие, — горько вздохнул Балоун, — все за хулу мою. В бога-то я еще кое-как верил, а вот насчет святого Иосифа — сомневаться стал!» Вольноопределяющийся вмешался в разговор: «Эх вы, этим вы себе очень здорово поднапортили. Ведь святой Иосиф патрон всех тех, кто хочет освободиться от военной службы, ибо он был плотником, а вы, конечно, знаете мудрую поговорку „Посмотрим, где плотник оставил дырку?“»

Воинский эшелон остановился на насыпи. Внизу под откосом валялась всякая всячина, которую побросали русские солдаты при отступлении. Надо рвом гурьбой столпились солдаты; подошедший поручик Дуб сразу услышал, что Швейк им что-то рассказывает. «Что здесь происходит?» — спросил он строго. «Да вот, осмелюсь доложить, господин лейтенант, — смотрим, чего только не приходится бросать солдату, когда драпает. Тут-то оно и видно, как это глупо, когда солдат таскает с собой разную лишнюю ерунду». — «Вы, стало быть, считаете, что солдат должен бросать патроны?» — поспешно спросил поручик. «Что вы, господин лейтенант, ни в коем случае! Извольте посмотреть туда вниз — вон железный ночной горшок кто-то бросил!»

Как ни хотелось поручику Дубу столкнуть Швейка вниз под откос, он все же сдержался, но зато разорался на всех: «Разойтись! А вы, Швейк, останетесь здесь!» Они остались вдвоем; стали друг против друга, и поручик Дуб раздумывал, что бы этакое сказать Швейку пострашней. Однако Швейк опередил его: «Осмелюсь доложить, вот если бы удержалась погода…» Дуб вытащил револьвер и спросил: «Знаешь, что это такое?» — «Так точно, господин лейтенант, знаю. У господина обер-лейтенанта Лукаша точь-в-точь такой». — «Так вот, запомни, мерзавец, — со всей серьезностью проговорил поручик Дуб, — так и знай, что с тобой случится, если не прекратишь пропаганду!» С этими словами Дуб повернулся и ушел.

Подходя к своему вагону, Швейк встретил Дубова денщика Куверта. У парня вздулась щека, и он что-то несвязно бормотал, что, дескать, поручик Дуб ни с того, ни с сего набил ему морду. Мол за то, что Кунерт якшается со Швейком. «Раз такое дело, — спокойно сказал Швейк, — идем с рапортом. Австрийский солдат обязан позволить хлестать себя по мордам только в определенных случаях. А твой хозяин перешел все границы или, как говаривал принц Евгений Савойский, — отседова доседова!» Сейчас ты пойдешь и подашь рапорт, а не пойдешь, так я тебе сам морду набью, чтоб ты знал, что такое в армии дисциплина! Я иду с тобой. На военной службе пара затрещин — это тебе не фунт изюма!» Кунерт совершенно обалдел и позволил Швейку подвести себя к штабному вагону.

Поручик Дуб высунулся из окна и заорал: «Вам что здесь нужно, мерзавцы?» — «Держи себя достойно», — внушал Кунерту Швейк, подталкивая его перед собой в вагон. Появившийся в коридоре надпоручик Лукаш не на шутку удивился, ибо на этот раз лицо Швейка не выражало своей привычной благодушной серьезности. «Разрешите подать рапорт, господин обер-лейтенант!» — обратился Швейк. «Брось бузить, Швейк, мне это уже надоело!» — «С вашего разрешения, — сказал Швейк, — я ординарец вашей роты. А вы, с вашего разрешения, соизволите быть командиром 11-й роты. Я знаю, оно, конечно, очень странно, но мне известно и то, что господин лейтенант Дуб состоит у вас в подчинении».

«Вы уже совсем спятили, Швейк! — перебил его надпоручик Лукаш. — Вы опять нализались и самое умное, что вы можете сделать, это немедленно отсюда убраться!» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, получается аккурат то же самое, как однажды в Праге, когда пробовали защитную раму против попадания под трамвай. Господин изобретатель для ради этих испытаний пожертвовал собой, а муниципалитету потом пришлось выкладывать его вдове возмещение». И Швейк неумолимо продолжал: «Так что все должно идти по команде. Вы мне сами изволили говорить, что я обязан знать обо всем, что творится в роте. А ввиду этого я и позволяю себе доложить вам, что господин лейтенант Дуб ни за что, ни про что надавал по мордам своему денщику».

«Что за странная история… — сказал капитан Сагнер, — чего вы сюда толкаете этого Кунерта, Швейк?» — «Так что осмелюсь доложить, господин батальонный командир, все как есть должно идти по команде! Он же идиот, ему пан лейтенант Дуб портрет попортил, а он, видите ли, не может себе этого позволить — самому идти с рапортом! Если б не я, он бы, может, и вовсе никогда с этим рапортом не пошел. Прямо как Кудела из Бытоухова… Тот тоже, изволите ли знать, еще на действительной так долго ходил с рапортом по команде, пока его не перевели на флот и на каком-то острове в Тихом океане не объявили дезертиром. А вообще это, конечно, очень печально, когда из-за пары дурацких затрещин приходится идти по команде».

Капитан Сагнер спросил Кунерта, что, собственно, произошло. Однако Кунерт, дрожа всем телом, заявил, что капитан Сагнер могут спросить об этом поручика Дуба, что они ему вообще морду не били и что Швейк все это выдумал. Конец этой тягостной сцене положил сам поручик Дуб, который внезапно откуда-то выскочил и сходу разорался на Кунерта: «Опять по морде захотел?!» Теперь уже все стало совершенно ясно, и капитан Сагнер прямо так и сказал поручику Дубу: «Кунерт с сегодняшнего дня отчисляется на кухню, а что касается нового денщика, обратитесь к каптенармусу Ванеку». Поручик Дуб отдал честь и, уходя, проговорил, обращаясь к Швейку: «Готов поспорить, что когда-нибудь вас вздернут!»

Когда Дуб убрался, надпоручик Лукаш сказал Швейку: «Ох, какой вы жуткий идиот! Но попробуйте мне только сказать, как всегда, «осмелюсь доложить, так точно — идиот». — «Поразительно!» — произнес капитан Сагнер, высовываясь из окна вагона. С какой радостью он бы нырнул обратно, спасаясь от неприятности! Но неизбежное свершилось — под окном появился поручик Дуб. «Чтобы понять это грандиозное наступление, — кричал Дуб в окно, — необходимо разобраться, как развертывалось наступление в конце апреля. Мы должны были прорвать русский фронт и наиболее выгодным местом для этого прорыва сочли фронт между Карпатами и Вислой». — «Я с вами об этом не спорю», — сухо ответил капитан Сагнер.

Когда через полчаса поезд пошел дальше на Санок Балоун находился на платформе, где стояли полевые кухни. Дело в том, что ему удалось выклянчить себе разрешение вытереть хлебом котел из-под гуляша. Сейчас он очутился в пренеприятном положении, ибо, когда поезд тронулся, Балоун ухнул головой в котел, наружу торчали одни ноги! Однако он очень быстро свыкся с этим, и из котла раздалось чавканье… И до чего же похожее на чавканье ежа при охоте на тараканов! А через некоторое время послышался умоляющий голос Балоуна: «Ради бога, братцы! Подкиньте еще кусочек хлеба — соус остается!» Идиллия эта продолжалась до ближайшей станции, куда 11-я рота прибыла с котлом, вычищенным до ослепительного блеска.

Навернул Балоун, надо сказать, и в самом деле немало. Ведь на Лупковском перевале он получил двойную порцию гуляша, а надпоручик Лукаш оставил ему половину своего обеда. Теперь Балоун был счастлив, он болтал ногами, свесив их из вагона, и чувствовал, что военная служба ему стала вдруг милей и родней. Кашевар принялся над ним подшучивать. Дескать, в Саноке будут варить еще один ужин и еще один обед, потому что всю дорогу им ни черта не давали. Все от души смеялись, а кашевар, тот даже принялся распевать старую солдатскую песенку, что-де бог солдата не выдаст, и все такое прочее.

В Кулашной из вагонов был виден разбитый поезд Красного Креста, который свалился вниз в речку. Повар Юрайда был этим очень возмущен: «Разве разрешается стрелять по вагонам Красного Креста?» — «Нельзя, но можно, — сказал Швейк, — ведь потом можно свалить на то, что дело было ночью! А ночью пойди разбери, где красный крест… На свете вообще много чего не разрешается, а делать все равно можно. Вроде как на императорских маневрах под Писком. Тогда тоже пришел приказ, чтобы в походе не наказывать солдат, не связывать их козлом. А наш капитан додумался… Ведь связанный солдат маршировать не может! Так он просто-напросто приказывал бросать связанных солдат в обозные фуры, и поход шел своим чередом».

Марек, заглянув в свои записи, воскликнул: «Как здесь очутился наш пан Ванек? Господин каптенармус, послушайте, какая замечательная заметка будет о вас в истории батальона: «Взорвать неприятельский бронепоезд вызвался каптенармус Ванек. Оглушенный взрывом, он очнулся в окружении врагов. Как вражеский лазутчик каптенармус Ванек был приговорен к повешению. О спокойствии, с которым он смотрел в глаза приближающейся смерти, свидетельствует то обстоятельство, что перед казнью каптенармус Ванек играл с неприятельскими офицерами в карты. Весь выигрыш он передал в дар русскому Красному Кресту, чем растрогал до слез присутствовавшее военное начальство».

Повар Юрайда вытащил из своего мешка бутылку коньяку. «Этот коньяк я зажал в офицерской кухне, — сказал он. — Судьбой ему было предопределено, чтобы я его украл, равно как и мне судьбой было предопределено стать вором». — «А я говорю, было бы неплохо, — откликнулся Швейк, — если бы нам судьба предопределила стать вашими соучастниками!» И предопределение судьбы в самом деле свершилось. Бутылка пошла по кругу, несмотря на протест каптенармуса Ванека, утверждавшего, что пить следует из котелка, а коньяк разделить по справедливости. Наконец, после обмена мнениями приняли предложение пить в алфавитном порядке, причем это последнее было обосновано тем, что у кого какая фамилия — это своего рода тоже перст судьбы. Бутылку прикончил Ходоунский, которому тем самым досталось глотком больше, чем остальным.

Потом засели играть в «цвик». Оказалось, что вольноопределяющийся всякий раз, когда ему достается козырная карта, обязательно должен ввернуть что-нибудь божественное! Так, взяв козырного валета, он воскликнул: «О, оставь мне, господи, валета сего на все лето сие, аще окопаю его и унавожу, да принесет мне плоды он…» Ходоунский продул свое жалованье за полгода вперед. Вольноопределяющийся потребовал с него расписку, чтобы каптенармус Ванек при получке выдавал жалованье Ходоунского прямо ему. «Не дрейфь, Ходоунский, — утешал его Швейк, — если тебе очень повезет, тебя укокошат в первой стычке, и Марек останется на бобах. Подписывай, подписывай!» Ходоунский приветливо процедил: «Цыц, тетушка!»

В Саноке, в здании гимназии, проводилось совещание офицеров батальона. Недоставало одного поручика Дуба, и Швейку было приказано его разыскать. Нашел он его в одном весьма сомнительном заведении вдрызг пьяным. Поручик Дуб вытаращил на Швейка глаза. Почему-то ему взбрело в голову, что Швейка к нему посылают с рапортом о каком-то новом проступке, совершенном ротным ординарцем, а потому он вышел из себя: «Сейчас я тебе покажу кузькину мать, Швейк!» Письменный приказ, врученный Швейком, Дуб с хохотом разорвал: «Ты что, на военной службе захотел записочкой отделаться?! Тут тебе не школа, никакие письменные извинения тебе не помогут!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, это приказ по бригаде — господам офицерам велено одеться и явиться на батальонное совещание. Будет решаться, когда нам выступать! Так что, как я полагаю, господину лейтенанту тоже есть до этого дело!»

На улице хмель снова ударил поручику Дубу в голову. Он порол Швейку разную чушь вроде того, что сразу же по окончании гимназии не поздоровался с классным наставником и что дома у него есть почтовая марка с Гельголанда. «Я вас понимаю, — отвечал Швейк. — Вы говорите точь-в-точь как жестянщик Покорный из Будейовиц. Предположим, его спрашивали: «Вы уже купались в этом году в Мальше?», а он отвечает: «Купаться не купался, но зато в этом году уродится много слив!..» Или другой вопрос: «Грибы уже в этом году ели?», а он вам на это отвечает: «Не ел, но вот новый марокканский султан, говорят, очень славный мужик». Дуб остановился: «Марокканский султан? Он уже конченная личность, а я даже зимой никогда так не потел».

Надпоручик Лукаш приказал Кунерту, денщику поручика Дуба, увести и уложить своего хозяина на кушетку. Дуб взял Кунерта за руку и сказал, что по ладони угадает фамилию его будущей супруги. «Ваша фамилия? Кунерт? Приходите через четверть часа, я вам оставлю записку с фамилией вашей будущей супружницы». Едва договорив, Дуб захрапел, но тут же опять проснулся и принялся выводить какие-то каракули в своей записной книжке. Кунерт, простодушный, доверчивый ишак, через четверть часа действительно пришел. Развернув бумажку и с трудом разобрав каракули своего повелителя, он прочитал: «Фамилия вашей будущей жены — пани Кунертова».

В половине шестого утра 11-я рота выступила в направлении Турова-Вольская. Швейк тащился сзади со штабом роты и коротал время, делясь с каптенармусом Ванеком воспоминаниями о маневрах у Большого Мезиржичи. «Места там вроде как здесь, единственно что выкладка была полегче, потому как тогда насчет запаса консервов — этого еще и в помине не было. А если когда какие выдавали, так мы их жрали тут же на месте, а в ранец заместо них совали кирпичи. Потом в одной деревне пришла инспекция и все кирпичи из ранцев повыкидывала… Такая куча получилась, один мужик домик себе выстроил!»

Рота продвигалась дальше. «На маневрах в Писке мы тоже вот так разорили все к чертям собачьим, — рассказывал Швейк, показывая на растоптанные поля вокруг, — а один мужик по фамилии Пиха ни за что не хотел принять от казны восемнадцать крон за причиненный убыток! Судился и получил восемнадцать месяцев. А вот мне, к примеру, сдается, что ему надо было одеть своих дочерей во все белое, сунуть им в руки по букету и расставить на своем поле, чтобы чин-чином приветствовать высокочтимого пана. Я это читал про Индию, где подданные какого-то властелина бросаются слону под ноги, чтобы он их растоптал. То есть я имею в виду того слона, который нес на своей спине этого владыку», — пояснил Швейк.

Сзади, в санитарной части, на двуколке, накрытой брезентом, везли поручика Дуба. От бесконечной тряски он немного пришел в себя и высунул голову из-под брезента. «Солдаты, — орал он в дорожную пыль, — ваша благородная задача тяжела. Сейчас начнутся трудные походы и мытарства всякого рода. Но я с доверием уповаю на силу вашей воли». — «Балда ты что ли?» — срифмовал Швейк. Поручик Дуб продолжал: «Солдаты, нет преград, которые бы вы не смогли преодолеть! Я не веду вас навстречу легкой победе, но верю в вашу выносливость!» С этими словами он шмякнулся обратно на «сидоры»…

В Турове-Вольской поручика Дуба стащили с повозки и поставили на ноги. «О том, что вы вытворяли, можете спросить у Швейка», — сухо сказал ему надпоручик Лукаш. Дуб подошел к Швейку, которого застал в компании Балоуна и каптенармуса Ванека. Балоун рассказывал, как у себя на мельнице он всегда держал в колодце бутылку холодного пива. Теперь же всевышний в своей справедливости наказал его теплой вонючей водой из колодца в Турове-Вольской, в которую еще приходится сыпать лимонную кислоту, чтобы не схватить холеру. Балоун высказывался в том смысле, что эту треклятую лимонную кислоту придумали, по-видимому, для того, чтобы изводить людей голодом. В Саноке он, правда, наелся, но этого было маловато.

В этот момент и пришел поручик Дуб. Чувствуя себя весьма неуверенно, он робко спросил: «Беседуете?» — «Беседуем, господин лейтенант, — ответил Швейк, — оно вообще нет ничего лучше, как хорошо потолковать!» Дуб сказал Швейку, что хочет его о чем-то спросить. Когда они отошли в сторону, поручик Дуб крайне нерешительно произнес: «Вы не обо мне разговаривали?» — «Никак нет, господин лейтенант, исключительно о лимонной кислоте и копченом мясе». — «Обер-лейтенант Лукаш говорил мне, будто бы я что-то вытворял…» Швейк ответил очень серьезно и многозначительно: «Ничего не вытворяли, господин лейтенант, ничуть не буянили…

… и даже не изволили говорить «Вы меня еще не знаете». Но в жару с кем такого не бывает. Некоторые этим ужасно страдают. Как, к примеру, Вейвода, строительный десятник из Вршовиц! Вбил, понимаете, себе в голову, что не будет потреблять никаких напитков, от которых пьянеют, и поперся искать напитки… ну, без алкоголя которые. В трактире «На остановке» заказал четвертинку вермута и эдак незаметно расспрашивает трактирщика, что же, дескать, эти трезвенники, собственно, потребляют? Хозяин ему разъяснил, что трезвенники пьют сельтерскую, молоко, холодный супец и вина, которые не содержат спирту. Старик Вейвода еще поинтересовался, бывает ли также, промежду прочим, безалкогольная водка, опрокинул еще стаканчик вермуту…

… и потолковал с хозяином о том, что часто напиваться — это и в самом деле грех. Трактирщик на это заявляет, что ему все на свете нипочем; единственно же, чего он не переносит, так это пьяного, который налижется в другом месте, а к нему придет опохмеляться бутылкой сельтерской, да еще в придачу учинит дебош… Ладно, пошел старик Вейвода искать безалкогольные вина. По дороге он познакомился еще с одним, тоже трезвенником. Старик Вейвода выставил на радостях бутылку вермута — отпраздновать знакомство, — а затем они пошли на Бользанову улицу, где в самом деле подавали одни фруктовые вина — алкоголя в них ни-ни! Раздушили они поллитровку и давай орать, чтобы им выдали официальную справку, что они потребляют безалкогольное вино…

… а не то, мол, разнесут здесь все в пух и в прах. Вместе с граммофоном. В конце концов пришлось полицейским втащить их по лестнице наверх, сунуть в сундук, отвезти в холодную и обоих рассовать по одиночкам. Ну, а потом, само собой, засудили обоих трезвенников за пьянство…» — «Зачем вы мне все это выкладываете?» — раскричался Дуб, который от Швейкова рассказа полностью протрезвел. «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, к вам это, конечно, не относится, да раз уж к слову пришлось…» Тут Дуб подумал, что Швейк его оскорбил, а поскольку он уже совершенно очухался, то заорал: «Ты меня еще узнаешь! Как ты стоишь?» — «Осмелюсь доложить, плохо». И Швейк немедленно по-уставному вытянулся в струнку!

Расставшись со Швейком, поручик Дуб велел позвать денщика Кунерта и приказал ему раздобыть кувшин воды. К чести Кунерта будь сказано, что ему изрядно пришлось поноситься по Турове-Вольской в поисках и кувшина, и воды. Кувшин ему, наконец, удалось где-то украсть прямо с подоконника, а воду в него он набрал из наглухо заколоченного колодца. Для этого, само собой, пришлось отодрать несколько досок — колодец забили по подозрению на тиф! Однако поручик Дуб выпил целый кувшин без каких бы то ни было последствий, чем еще раз подтвердил справедливость пословицы: «Хорошей свинье все на пользу!»

Балоун, Швейк, Ходоунский и Ванек получили приказ: немедля отправиться в Лисковец, где приготовить ночлег для всей роты. «Братцы, — тихо сказал Балоун, — нас предали!» — «Тогда жми первым и защищай нас своим телом, — предложил ему Швейк. — А когда тебя подстрелят, смотри, не забудь сказать нам об этом — чтоб мы вовремя залегли! Каждый солдат должен радоваться, когда по нему палят вражеские солдаты, потому как от этого у неприятеля останется меньше боеприпасов!» — «Так ведь у меня же дома хозяйство», — тяжко вздохнул Балоун. «А ты плюнь на свое хозяйство, — советовал Швейк, — лучше сложи голову за государя императора. Как тебя в армии учили!»

«Хоть бы поесть дали чего… — продолжал вздыхать Балоун. — Нет, не ценил я свое семейное счастье! Представляешь, раз я отхлестал свою старуху, потому что она сливовые кнедлики посыпала маком заместо творога… Все мне казалось, что мак в зубах застревает. А теперь вот иду и думаю — хоть бы застревал!.. Сколько она наревелась, когда я требовал, чтоб клала побольше майорану в ливерную колбасу! А при этом, ясное дело, всегда, бывало, ткну ее разок-другой… Раз я ее, бедняжку, страсть как излупил — не хотела прирезать на ужин индюшку, хватит-де с меня и петушка…» — «Эх, братцы, — расплакался Балоун, — сейчас бы ливерной колбаски, хоть и без майорана…»

В селе залились лаем собаки, экспедиция была вынуждена остановиться. «Похожая передряга приключилась с нами на учениях под Табором, — сразу же стал рассказывать Швейк. — Подошли мы таким же манером к одному сельцу, а собаки подняли жуткий лай, хоть святых выноси! Наш капитан отдает приказ: ни одна собака не смеет пикнуть, иначе ей тут же гроб! А я чего-то там напутал и объявил сельскому старосте, что, дескать, хозяину каждой собаки, ежели которая ночью залает, тут же будет гроб с музыкой. Староста сразу в главный штаб — просить для всего села милости. Но там его, конечно, никуда не допустили. Вернулся он домой, и пока мы вошли в село, у всех собак морды были обвязаны тряпками… Так что три собаки даже взбесились».

Квартирьеры уже спускались в деревню, когда Швейк преподал им ценный совет: собаки, мол, ночью боятся огоньков зажженных цигарок. Однако оказалось, что лают деревенские шавки от радости, любовно вспоминая о проходивших войсках, которые всегда им оставляли чего-нибудь поесть. Откуда ни возьмись, вокруг Швейка появились четыре барбоса, которые дружелюбно принялись кидаться на него, задрав кверху хвосты. Швейк их гладил, похлопывал и разговаривал в темноте, как с детьми: «А вот и мы! Мы тут у вас поспим сладенько, баюшки-баю, дадим вам косточек, корочек, а утречком, глядишь, и дальше на врага потопаем».

Когда квартирьеры забарабанили в дверь первой избы, изнутри раздался визгливый женский голос, объявивший, что муж на войне, дети хворают оспой и что москали уже все забрали. Дверь открылась лишь после того, как солдаты наставительно сказали, что они квартирьеры. Оказалось, в этом доме живет сам староста, который тщетно пытался убедить Швейка, что он не подделывался под писклявый женский голос. Затем он стал их уверять, что деревня малюсенькая, что в ней не поместиться ни одному солдату. Спать совершенно негде, да и харчей тоже нет. Словно в доказательство правдивости его слов, в хлеву замычали коровы и послышался визгливый женский голос, прикрикивавший на них.

Одеваясь, староста не переставал твердить свое: «Идемте, паны добродии, в Кросенку. Село большое. А у нас? Что у нас? Единственно вши, чесотка или там оспа! Вчера вот три мужика почернело от холеры… Проклял всевышний Лисковец…» — «Ладно, — сказал Швейк, делая руками международный жест, означающий повешение, — мы тебя вздернем прямо тут, перед избой. Потому как идет война и у нас приказ спать здесь, а не в какой-то там Кросенке. Тоже мне нашелся умник, планы наши стратегические менять!.. Раз был, господа, такой случай…» — «После расскажете, Швейк», — прервал его каптенармус Ванек. «А теперь — тревога и гони квартиры!» — закончил Ванек, обращаясь к старосте.

Когда староста вышел из горницы, Ходоунский вдруг воскликнул: «Балоун-то куда исчез?» Однако не успели они толком осмотреться, как за печью тихо отворилась какая-то дверка, и в нее с трудом протиснулся Балоун, неожиданно заговоривший гнусавым голосом: «Я бхыл в кладовке, залез во что-то хукой, набил себе полный хот, а тепехь все пхистало и не отстает! Ни сладкое, ни соленое. Хлебное тхесто». В жизни им еще не приходилось видеть такого замызганного австрийского солдата! А до чего они перепугались, когда увидели, как у Балоуна оттопыривается мундир! «Что с тобой случилось?» — спросил Швейк. «Это огухцы. Тхи штуки я уже съел, а остальное пхинес вам»…

Балоун стал вытаскивать из-за пазухи и раздавать огурец за огурцом. Но тут на пороге появился староста с фонарем в руках. Увидев эту сцену, он перекрестился и истошно завопил: «Москали брали и свои забирають!» Все вышли на улицу и пошли по селу, сопровождаемые целой сворой псов. Барбосы упорно не отставали от Балоуна и всё кидались на карман его штанов, где лежал кусок сала, который Балоун по жадности подло утаил от товарищей. «Чего это они к тебе так пристают?» — полюбопытствовал Швейк. После длительных раздумий Балоун ответил: «Доброго человека чуют». Но при этом не сказал, что держит в кармане руку на добром шматке сала!

Штаб роты разместился в доме священника, а рота — на небольшой винокурне. Каптенармус и кашевары метались по деревне, доставая свинью, но все было впустую. Разбудили и еврея в корчме, который начал рвать на себе пейсы, громко сожалея, что не может господам солдатам ничего предложить. Наконец он пристал к ним, предлагая продать одну столетнюю корову, невообразимо тощую дохлятину. Корчмарь заломил за нее баснословную цену и рвал на себе волосы, что такой коровы не найти во всей Галиции, во всей Европе и на всей земле, что это самая толстая корова, какая вообще когда-либо была на белом свете! Смотреть эту корову ездят из самого Волочиска, божился старик корчмарь.

«Лучше убейте бедного еврея, но без коровы не уходите!» Своими воплями и причитаниями он сбил всех с панталыку и, в конце концов, эту падаль, которой побрезговал бы любой живодер, все-таки потащили к полевой кухне. Уже с деньгами в кармане корчмарь еще долго плакался, что его пустили по миру, потому что он за бесценок отдал такую замечательную корову. Он просил его повесить — на старости лет он сморозил такую ужасную глупость, из-за которой его праотцы непременно перевернутся в гробу! Вывалявшись еще разок в пыли, он вдруг стряхнул с себя всю скорбь я пошел домой. Жене корчмарь сказал: «Эльза, жизнь моя, солдаты глупые, а твой Натан — большая умница!»

Снять с коровы шкуру не было никакой возможности! Когда ее все же стали сдирать, шкура в нескольких местах лопнула, и под ней открылись мускулы, скрученные, как засохший корабельный канат. Между тем откуда-то приволокли мешок картошки и, не питая никаких надежд, принялись варить эти жилы и кости. Тут же рядом повар в полном отчаянии пытался состряпать из этого скелета офицерский обед. Эта несчастная корова надолго запала всем в память! Можно почти с уверенностью сказать, что если бы позже, перед битвой у Сокаля, командиры напомнили солдатам про лисковецкую корову, 11-я рота в грозной ярости бросилась бы со штыками наперевес на врага!

Корова оказалась такой нахальной, что даже супа, и того сварить из нее было нельзя. Чем дольше мясо варилось, тем крепче оно приставало к костям, образуя с ними одно целое, закостенелое, словно бюрократ, разводивший полвека канцелярскую волокиту и пожиравший одни «дела». Швейк, поддерживавший в качестве вестового постоянную связь между штабом и кухней, чтобы не прозевать, когда будет готов ужин, в конце концов доложил надпоручику Лукашу: «Так что, пан обер-лейтенант, она уже прямо фарфоровая. У этой коровы такое твердое мясо, хоть стекло режь! Кашевар Павличек, когда его пробовал, сломал себе передний зуб, а Балоун — задний коренной!»

Надпоручик Лукаш расположился на кушетке в доме лисковецкого священника. «Послушайте, Швейк, — сказал он, — пока нам дадут поесть, вы бы могли мне рассказать какую-нибудь историю». — «Хо-хо! — ответил Швейк, — пока нам дадут поесть, я бы успел вам рассказать всю историю чешского народа… А вообще, доложу я вам, на земном шаре обитают люди разных характеров! Так что потому и был прав повар Юрайда, когда в Кирай-Хиде, налакавшись вдребезги, свалился в канаву и стал орать: «Человек предопределен и призван, дабы духом своим правил в гармонии вечного мироздания!» А когда мы его оттуда вытаскивали, так он еще кусался… Юрайда думал, что лежит дома и ни за что не хотел вылезать!»

Надпоручик Лукаш воскликнул: «Иезус-Мария! Я бы вам, Швейк, сказал, да не хочется портить себе ужин!» — «Так ведь не всем же быть умными, господин обер-лейтенант! Потому кабы все были умные, то на свете было бы столько ума, что каждый второй был бы круглым идиотом. Представьте, к примеру, что было бы, если бы каждый знал законы природы так, как один господин, пан Чапек… Он, изволите ли знать, хаживал в «Чашу» и всегда говорил: «До чего сегодня прекрасно светит Юпитер, а ты, пентюх, даже не знаешь, что у тебя над головой! Кабы тебя, негодяя, сунуть в пушку да выстрелить, ты бы туда летел со скоростью снаряда миллион лет!» Ну, а лаялся он при этом так, что потом обычно сам вылетал из трактира, и к тому же с обыкновенной скоростью».

Когда утром выступили на Старую Соль, Швейк шагал возле надпоручика Лукаша, ехавшего верхом, и рассказывал: «Нам бы сейчас такую лекцию, как всегда устраивали господин обер-лейтенант Буханек! Дело, значит, было так: обер-лейтенант Буханек получил от своего будущего тестя залог под приданое и весь его спустил с девками. Потом получил залог со второго тестя, но на этот раз уже просадил его в карты. Тогда, стало быть, пришлось идти на поклон к третьему тестю…» Лукаш соскочил с коня и сказал угрожающим тоном: «Швейк, если вы еще заговорите о четвертом залоге, я вас сшибу в канаву!» — «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, о четвертом залоге не может быть и речи, потому что он застрелился уже после третьего…»

«Жизнь людская — штука сложная, — продолжал Швейк. — Житуха одного отдельного человека в сравнении с нею — мура, вроде как и пустое место!.. В трактир «У чаши» хаживал один старший полицейский, Губичка ему фамилия, и один репортер, веселый такой господин. Да что тут говорить — в участке бывал чаще, чем в редакции! И вот, стало быть, в один прекрасный день напоил этот шелкопер пана Губичку до зеленого змия и поменялся с ним в кухне одеждой. Так что старший полицейский был в штатском, а пан репортер превратился в старшего городового. Служебную бляху он прикрыл, чтоб не было видно, и отправился патрулировать по Праге. На Рессловой улице, в самую что ни на есть ночную тишь, встретил он какого-то пожилого господина с дамой. Оба спешили домой и шли, не говоря ни слова. А он на них накинулся и давай разоряться: «Не орите так, — кричит, — а то обоих заберу!» Можете себе представить, как они оба перепугались! Пробуют ему, конечно, объяснить, что, по всей видимости, тут вышла какая-то ошибочка…

… поскольку они идут с приема у господина наместника, а этот господин — он старший советник у господина наместника в ведомстве. А переодетый репортер ни в какую! «Не морочьте мне голову, кричит, я за вами давно слежу, как вы колошматили палкой по железным шторам всех лавок, и эта — как вы уверяете — ваша супруга, вам еще помогала». — «У меня ведь и палки никакой нет!» — «Откуда ей теперь у вас взяться, если вы ее вон там за углом обломали об одну бабу, которая здесь жареными каштанами торгует!» У мадам, у той уже просто не было сил плакать, а сам господин советник так разнервничался, что начал распространяться насчет хамства, за что был арестован и передан ближайшему патрулю из полицейского комиссариата на Сальмовой улице.

Патрулю переодетый репортер сказал, чтобы они свели эту пару в комиссариат. Сам же он из комиссариата под башней святого Индржиха, ходил по делам на Винограды и накрыл эту парочку, когда оба нарушали ночную тишину и спокойствие, а сверх того еще оскорбили полицию. Сейчас ему, мол, некогда, а через час он придет в комиссариат на Сальмову улицу. Словом, патруль уволок обоих с собой, и они просидели в участке до утра, поджидая пана старшего полицейского, который преспокойненько вернулся в «Чашу». Там он разбудил Губичку и с этакой деликатностью весьма осторожно ему сообщил, какой, стало быть, приключился камуфлет, и что из этого может получиться, ежели он не будет держать язык за зубами…»

По дороге на Старую Соль поручик Дуб обратился к солдатам с речью. Все время, пока он говорил, Швейк шел, повернувшись к нему лицом — как по команде «направо равняйсь». Дубу это было неприятно. Он чувствовал, что начинает сбиваться. Разумеется, он опять раскричался на Швейка: «Ты что на меня уставился, как баран на новые ворота?» — «Осмелюсь спросить, господин лейтенант, прикажете на это отвечать?» — «Что ты себе позволяешь?! — рявкнул Дуб. — Как ты со мной разговариваешь?» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, вы мне давеча приказали, чтобы я вообще не отвечал, когда вы кончаете говорить…» — «Ага, значит, ты меня боишься, — возликовал Дуб. — Я уже не таких молодчиков в бараний рог скручивал! А потому заткни хайло и держись сзади, чтобы я тебя не видел!»

Перед Фельштыном на привале надпоручик Лукаш послал каптенармуса Ванека и Швейка вперед, подыскать ночлег для роты. «Смотрите, Швейк, опять не натворите чего по дороге!» — предупреждал его Лукаш. «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант. буду стараться. Только сегодня к утру я видел какой-то дурацкий сон… Чего-то мне корыто приснилось, а из него — дело было в доме, где я жил, — всю ночь текла вода по коридору, пока не промочила потолок в квартире хозяина. А тот, ясное дело, тут же утром отказал мне от квартиры». — «Оставьте нас, Швейк, в покое со своими дурацкими разговорчиками. Смотрите-ка лучше с Ванеком по карте, куда вам идти. Двинетесь по проселку вверх прямо на север. Заблудиться тут невозможно!»

«В Карлинсхих казармах в Праге служил обер-лейтенант Голуб, — рассказывал по дороге Швейк. — До того был ученый человек, что все в роте считали его форменным идиотом, поскольку из-за своей учености он не научился обкладывать солдат как положено и обо всем рассуждал с чисто научной точки зрения. И вот, значит, как-то раз солдаты ему рапортуют, что хлеб, который выдавали в тот день, жрать никак невозможно. Другой бы офицер на его месте разволновался, разнервничался от такого нахальства! А он ничего, он остался спокойный, не обозвал никого ни сукой или там свиньей, даже не съездил никому по роже. Собрал только всех своих солдат и говорит им этаким приятным голосом: «Солдаты, говорит, вы должны понять, что воин должен быть таким интеллигентным, чтобы безропотно сожрать все, что дают!»

«Хоть бы нас облаял когда», — рассуждали между собой солдаты, потому что эта его деликатность надоела всем до чертиков. Словом, выбирают меня раз от всей роты, чтобы я ему об этом сказал. Пошел я к нему на квартиру и стал его просить, чтоб он раз и навсегда начхал на свое чистоплюйство. Солдаты, поясняю, привыкли, чтоб им все время тыкали в нос, что они свиньи, не то иначе просто теряют уважение к начальству. Поначалу он все брыкался, какую-то ахинею понес насчет интеллигенции, но, в конце концов, все же позволил себя уломать, расквасил мне морду и вышвырнул за дверь, чтобы повысить свой авторитет. В общем, когда я сказал ребятам, на чем мы порешили, все очень обрадовались».

Швейк окинул взглядом местность. «Сдается, — сказал он, — что мы идем не так. Нам бы надо наверх, вниз, налево, направо, потом опять направо, потом налево, — а мы все время топаем прямо. Предлагаю податься влево». Каптенармус стал утверждать, что нужно идти направо. «Моя дорога, — сказал Швейк, — поудобней вашей. Я себе пойду вдоль ручейка, где незабудки растут, а вы потащитесь по сухому косогору». — «Не валяйте дурака, Швейк, по карте мы как раз в этом месте должны свернуть направо!» — «Карта может такого загнуть! — ответил Швейк, спускаясь в лощинку. — Раз у вас своя голова на плечах, придется нам разойтись. Встретимся на месте, в Фельштыне».

После обеда Швейк подошел к маленькому пруду, где встретился с бежавшим русским пленным, который тут купался. Завидев Швейка, русский, как был нагишом, пустился наутек. Швейк загорелся любопытством, как бы ему пошла русская форма. Он снял свою, одел русскую и захотел толком рассмотреть свое отражение в воде. Поэтому он так долго расхаживал по дамбе пруда, пока его там не нашел патруль полевой жандармерии, рыскавший по всей округе в поисках бежавшего русского. Патруль был из венгерских жандармов и Швейка, несмотря на все его протесты, потащили на этапный пункт в Хыров, где включили в транспорт русских пленных, назначенных на работы по ремонту железной дороги на Перемышль.

В Хырове на этапном пункте Швейк хотел все объяснить какому-то офицеру, проходившему мимо, но один из венгерских солдат, карауливших военнопленных, стукнул его прикладом по плечу и добавил: «А ну, встань в строй, русская свинья, мать твою за ногу!» Швейк вернулся в строй и обратился к ближайшему пленному: «Оно, конечно, этот человек свой долг исполняет, а ведь при этом рискует собственной жизнью! Что, если б винтовка ненароком была заряжена, а курок — на взводе? Ведь этак легко может случиться, что винтовка выстрелит, весь заряд влетит ему прямо в глотку, и помрет человек при исполнении служебных обязанностей…»

«Не понимать, я крымский татарин. Аллах ахпер!» — ответил Швейку татарин, опустился наземь и стал молиться: «Аллах ахпер — аллах ахпер — безмила — арахман — арахим — малинкин мустафир». — «Так ты, стало быть, татарин? — сочувственно проговорил Швейк. — Ну, и рожа! Хм… А ведь ты меня того… понимать должен!.. Ярослава из Штернберка знаешь? Даже имени не слыхал, татарская твоя душа? Так это же он вам показал под Гостином, где раки зимуют. Тогда, небось, от нас во все лопатки драпали! А Гостинскую деву Марию знаешь? Само собой, не знаешь! А ведь это при ней все происходило… Ну, ничего, погоди, они вас, татарву, обратят в плену в христианскую веру!»

В Добромиле, на этапном пункте, какой-то фельдфебель принялся составлять списки пленных, но никак не мог с ними договориться. Совершенно опупев, фельдфебель заорал в толпу: «Wer kann deutsch sprechen? Кто говорит по-немецки?» Швейк выступил вперед. «Из евреев небось?» — начал фельдфебель. Швейк отрицательно покачал головой. «Ладно, чего уж там запираться… — продолжал фельдфебель. Здесь, еврейчик, я высшая власть! Ежели что скажу, все должны трястись и прятаться по углам! Ваш царь — сволочь, а вот наш — светлая голова! Сейчас я тебе покажу номер, чтоб ты знал, какая у нас дисциплина». Фельдфебель открыл дверь в соседнюю комнату и кликнул: «Ганс Лефлер!»

Немедленно раздалось «Hier!», и в канцелярию вошел зобатый солдат, штириец со слезливым выражением кретина. «Ганс Лефлер, — приказал фельдфебель, — возьми вон там мою трубку, сунь в рот и побегай вокруг стола на четвереньках!» Зобатый штириец принялся с лаем ползать на четвереньках. Фельдфебель бросил победоносный взгляд на Швейка. «Ну что, еврейчик? Не говорил я тебе, какая у нас дисциплина?..» Всласть потешившись, фельфебель, наконец, сказал: «Halt! Теперь служи… Трубку апорт!.. Хорошо, а теперь спой на тирольский манер!» И в комнате раздался рев: «Голарио, голарио…»

«Ну, ладно, а теперь, еврейчик, собирайся, бери бумагу и карандаш и катись составлять список!» — приказал фельдфебель Швейку. Швейк взял под козырек и ушел к пленным. Но составление списка оказалось делом совсем не простым. Швейк много перевидел и пережил на своем веку, но эти имена у него никак не укладывались в голове. «Мне же ни в жисть никто не поверит, что кого-нибудь могут так звать: Муглагалей Абдрахманов, Беймурат Аллагали, Джередже Чердедже, Давлатбалей Нургалеев. Что тут не говори, а все же у нас фамилии получше. К примеру, как у священника из Жидогоушти — Вобейда. Даром что «шантрапа» означает!» — «И как это ты только язык не прикусишь», — говорил Швейк каждому с добродушной улыбкой.

Составив, наконец, список, Швейк решил вновь попытаться объяснить фельдфебелю, что он стал жертвой недоразумения. Однако фельдфебель, который и до этого был не вполне трезв, теперь окончательно потерял способность здраво мыслить. Швейк начал с того, что все же в Фельштын следовало идти вдоль ручья, и в чем же тут, скажите на милость, его вина, если какой-то русский солдат удрал из плена и пошел купаться в пруд. Лишь дойдя до этого места, Швейк понял, что говорит совершенно напрасно, ибо фельдфебель уже давно спит без задних ног. Швейк подошел к нему ближе и потрогал за плечо, чего оказалось вполне достаточно, чтобы господин фельдфебель свалился со стула. «Извиняйте, господин фельдфебель», — сказал Швейк, взял под козырек и вышел из этапной канцелярии.

Военное начальство порешило отправить группу пленных, в которой был Швейк, в крепость Перемышль. Венгерские конвойные гнали колонну форсированным маршем. В одной деревне, где был устроен привал, пленные столкнулись на площади с каким-то обозом. Перед обозными фурами стоял офицер и смотрел на пленных. Швейк выскочил из строя, вытянулся во фронт и воскликнул: «Herr Leutnant, ich melde gehorsamst, осмелюсь доложить…» Однако ничего больше ему произнести не удалось, потому что двое венгерских конвоиров в мгновение ока были тут как тут и затолкали его обратно к пленным. Офицер бросил следом за Швейком горящий окурок, который быстро подобрал и докурил другой пленный.

В Перемышле пленных загнали в какой-то разбитый форт, где остались целы одни конюшни. Передали их тут майору Вольфу, человеку, одержимому навязчивой идеей, будто русские пленные скрывают, что они грамотны, так как на его вопрос: «Железную дорогу строить умеешь?» все пленные стереотипно отвечали: «Знать не знаю, ведать не ведаю, жил честно и благородно!..» Сперва Вольф спросил, кто из них говорит по-немецки. Швейк энергично выступил вперед. Майор тут же спросил, не инженер ли он. «Осмелюсь доложить, господин майор, никак нет! Не инженер, а ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка. Попал в наш плен…»

«Что-о?!» — заорал Вольф. «Так что осмелюсь доложить, господин майор, дело было так…» — «Вы чех? Переоделись в русскую форму?» — «Так точно, господин майор, все так и было, как изволите говорить! И меня, ей-ей, очень радует, что господин майор сразу вошли в мое положение. Наши, может, уже сражаются, я бы тут попусту проваландался всю войну…» — «Хватит болтать!» — прервал его майор Вольф, подозвал двух солдат и приказал им тотчас отвести этого человека на гауптвахту. Сам же майор еще с одним офицером медленно шел за Швейком и в разговоре часто поминал «чешских собак».

Спутник майора все время кивал головой, а потом заметил, что о задержании все же придется доложить в штаб гарнизона. Так, как это предлагает господин майор, дело не пойдет: допросить его на гауптвахте и потом тут же за гауптвахтой вздернуть. Но на майора нашло дикое упрямство, а потому он заявил, что этого перебежчика-шпиона прикажет немедленно повесить на свой страх и риск. «Не имеете права! — кричал капитан. — Его повесят по приговору полевого суда!» — «А я говорю, будет повешен без приговора…» — шипел майор Вольф. Швейк, которого вели перед ними и который слышал целиком этот интересный разговор, обращаясь к своим конвоирам, обронил: «Что в лоб, что по лбу!»

Позже Швейк рассказывал: «Спешка нужна только при ловле блох!.. Когда-то в Праге свихнулся один районный судья. А выяснилось это вот каким образом. Один человек, звать его Знаменачек, обложил как-то самыми что ни есть последними словами его преподобие каплана Хортика. А судья, который потом судил это дело, был человек очень набожный и до того разнервничался, что совсем лишился рассудка и ну орать на обвиняемого: «Именем его величества приговариваетесь к смертной казни через повешение! Приговор окончательный и обжалованию не подлежит!» — «Господин Горачек! — зовет судья судебного пристава. — Возьмите этого господина и вздернете его там, где ковры выбивают. Потом приходите сюда, получите на пиво!» Пристав с перепугу совсем уже было потащил пана Знаменачека вешать, и не будь при этом защитника, не знаю, чем бы все это кончилось».

Итак, Швейка под стражей доставили в гарнизонную комендатуру, где был чин-чином подписан протокол, составленный майором Вольфом, что Швейк, будучи военнослужащим австрийской армии, сознательно а без какого бы то ни было нажима или давления переоделся в русскую военную форму и был задержан полевой жандармерией, когда русские отступили. Затем его отвели и сунули в какую-то дыру, служившую прежде складом риса, а одновременно пансионом для мышей. Мыши Швейка ничуть не боялись и весело носились вокруг, подбирая зернышки. Швейку пришлось самому сходить себе за тюфяком. Когда он лег и его глаза привыкли к темноте, он увидел, что на его тюфяк перебирается целая мышиная семейка сразу. Но все же Швейк провел ночь спокойно, потому что мыши оказались без особых претензий.

Вместе с утренним кофе к Швейку в дыру сунули какого-то человека в русской фуражке. То был агент тайной военной полиции, который говорил по-чешски с польским акцентом. «В хорошенький переплет я влип, — начал он без обиняков. — Я, понимаешь, служил в 28-м, а потом сразу пошел на службу к русским, и теперь так по-дурацки позволил себя накрыть! Я в 6-й киевской дивизии служил… А ты, друг, в каком русском полку был? Что-то мне сдается, что мы в России где-то виделись. А то, может, вспомнишь, с кем ты там встречался? Интересно, кто там из ваших, из 28-го…»

Вместо ответа Швейк потрогал его лоб, затем пощупал пульс и, наконец, попросил высунуть язык. Потом Швейк забарабанил в дверь и когда караульный пришел его спросить, почему он подымает такой тарарам, Швейк попросил его немедленно вызвать доктора, потому что у человека, которого сюда привели, начинается бред! Но никто к нему не шел. Этот подонок остался со Швейком и продолжал нести несусветную чушь насчет Киева. «Не иначе, как вы хлебнули воды из болота, — сказал ему Швейк, — прямо как один знакомый, молодой Тынецкий. Он поехал в Италию и от болотной воды схватил лихорадку.

Только его, бывало, скрутит приступ, сразу чужих начинает узнавать — аккурат, как вы. А никакого лекарства против этой болезни нету, единственно то, что придумал новый санитар в больнице в Катержинках… Положили к нему одного профессора, а тот, надо вам сказать, целый божий день ничего не делал, только сидел да считал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть» и опять сначала. Ну, и довел же он своего санитара! Только профессор снова сосчитал до шести, санитар к нему как подскочит, да как хряснет его по уху. «Вот тебе, — говорит, — семь, вот тебе восемь, девять, десять!» Что ни цифра, то по уху. Профессор схватился за голову и спрашивает, куда он попал. Так, стало быть, и очухался, и выписали его из больницы».

«Я знаю всех ваших знакомых по Киеву, — неутомимо порол свое агент контрразведки. — Не было там с вами, случайно, одного такого толстого, а другого тощего? — «Бросьте вы переживать, такое может со всяким случиться. Мало ли кто всех тонких да толстых не запомнит!» — «Послушай, друг, — захныкал в ответ подлец императорско-королевской службы, — вот ты мне не веришь, а конец нас все равно одинаковый ждет…» — «На то мы и солдаты, — безразлично обронил Швейк, — на то нас и матери породили, чтоб из нас наделали лапши, когда придет время надеть мундир. И мы с радостью…» Шпион постучал в дверь и через минуту за ним пришел фельдфебель.

На другой день Швейка потащили в военно-полевой суд. Майор, говоривший по-чешски, гаркнул: «Вы предали государя императора!» — «Иезус-Мария! Да что вы говорите?! Когда?» — выкрикнул Швейк. «Оставьте свои глупости при себе, — сказал майор. — В русскую форму переоделись добровольно?» — «Добровольно». — «Никто не заставлял?» — «Никто не заставлял!» — «Знаете, что вы теперь пропали?» — «Знаю. В 91-м полку меня уже как пить дать ищут. Что же касается до переодевания, то, осмелюсь доложить, однажды с переплетчиком Божетехом с Пршичной улицы в Праге случилось вот что: купался он в реке Бероунке, одежду развесил на вербе и страсть до чего обрадовался, когда в воду к нему влез еще один господин.

Поплескались, значит, поныряли, потом этот незнакомый господин первым вылез из воды. Потому, дескать, что спешит на ужин. А потом, когда пошел одеваться пан Божетех, то заместо своей одежды нашел рваные босяцкие лохмотья. Пану Божетеху ничего не оставалось, кроме как напялить их на себя. В Прагу он пробирался разными окольными тропками, но все же жандармский патруль его заарестовал и безо всяких препроводил в суд в Збраслав. Это, мол, может каждый сказать, что он переплетчик Божетех из Праги, Пршичная улица, номер 16». Секретарь военного суда, который по-чешски был не силен, уразумел, что Швейк показывает адрес своего соучастника и записал: «Прага, № 16, Иозеф Божетех».

Для генерала Финк фон Финкенштейна, председателя суда, перед которым предстал Швейк, устраивать экстренные процессы стало такой же привычной необходимостью, как для другого ежедневно сыграть свою партию в биллиард или перекинуться в картишки. Иногда он находил в повешении комическую сторону, о чем однажды писал своей жене в Вену: «… на днях мы вешали одного еврея. Веревка оборвалась и он свалился наземь. Еврей тут же пришел в себя и кричит: «Господин генерал, я иду домой! Вы уже меня повесили, а по закону за одно и то же два раза вешать не полагается». Я принялся хохотать и еврея мы отпустили. У нас, дорогая, весело!..»

Майор внес предложение запросить по телеграфу бригаду, чтобы выяснить, где находится 11-я рота 91-го полка, к которой, по показаниям обвиняемого, он будто бы принадлежит. Генерал запротестовал, ибо тем самым сводится на нет экстренность суда. Посему он предлагает удалиться на совещание, чтобы вынести приговор и немедленно привести его в исполнение. Но майор продолжал настаивать на своем! Необходимо-де установить личность обвиняемого. Что, если это поможет установить неизвестные покамест связи обвиняемого с его бывшими товарищами по части, в которой он служил? Генерал больше не протестовал. Швейка перевели в гарнизонную тюрьму.

Дома генерал Финк принялся размышлять, как бы ускорить всю эту историю. «Петли ему все равно не миновать», — подумал генерал и распорядился позвать к себе фельдкурата Мартинеца. «Слыхали? — ликуя, встретил генерал фельдкурата. — Одного вашего земляка будем вешать!» Усаживая Мартинеца на кушетку, генерал весело продолжал: «Еще в начале войны я сумел добиться, что одного типа мы вздернули через три минуты после вынесения приговора! А сейчас меня осенила другая замечательная идея: чтобы потом дело не затягивать, вы предоставите осужденному духовное утешение заранее!» И наполняя рюмку фельдкурата вином, генерал приветливо добавил: «Утешьтесь малость перед духовным утешением…»

После бутылки доброго «Гумпольдскирхена» фельдкурат вплыл к Швейку в камеру, словно балерина на сцену. «Возлюбленный сын мой, — с подъемом молвило духовное лицо, — я фельдкурат Мартинец». Швейк поднялся со своей койки, жизнерадостно, от всего сердца пожал ему руку и сказал: «Очень приятно! А я Швейк, ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка. Присаживайтесь рядком да рассказывайте, за что вас сюда посадили. Вы же в офицерском чине и сидеть вам положено в офицерском аресте при гарнизоне. Иногда, конечно, такая путаница получится, что потом и вовсе не разобрать, какая кому отсидка положена… как, к примеру, случилось с одним зауряд-кадетом у нас в полку перед войной.

Надо сказать, такой зауряд-кадет — это было что-то наподобие фельдкурата: ни рыба, ни мясо, на солдат горло драл, что твой офицер, а как чего стрясется, сажают его промежду нижних чинов. И то сказать, господин фельдкурат, были они чисто подкидыши: на унтер-офицерский харч их не зачисляют, столоваться с нижними чинами тоже не смели, потому, дескать, как они выше, ну, а офицерский харч им тоже не полагается! Так что пробавлялись в буфете единственно сыром. Словом, повисли между небом и землей и за несколько дней испытали такие муки, что один из них бросился в Малыпу, а другой драпанул из полка и через два месяца написал в казармы, что назначен в Марокко военным министром».

Лишь в этом месте фельдкурат Мартинец опомнился настолько, что смог прервать Швейка: «Да, да, возлюбленный сын мой, такие-то дела между небом и землей! Прихожу к тебе, возлюбленный сын мой, с духовным утешением…» Священник задумался, что бы ему сейчас такое сказать дальше, но Швейк опередил его вопросом, не найдется ли у него сигаретки. «Я некурящий, сын мой!» — «Ишь ты! — удивился Швейк. — Знавал я много фельдкуратов, но те дымили почище винокуренного завода на Злихове…» Фельдкурат задумался. По дороге к Швейку он видел в своем воображении, как заорет на него: «Кайся, сын мой, преклоним колени!» И как потом в этой вонючей камере раздадутся молитвы.

«Я пришел, сын мой, ради духовного утешения», — серьезно сказал священник. «А я, знаете ли, господин фельдкурат, не чувствую себя духовно настолько сильным, чтобы кого-нибудь утешить! У меня для этого красноречия нету. Раз было попробовал, и то не больно ладно вышло!.. Пришел как-то ко мне приятель, швейцар гостиничный. Что-то там у него приключилось, и теперь ему понадобился добрый друг, чтоб отправил его к праотцам. Одним словом, приятель просит, умоляет, турни-де меня с четвертого этажа. Я и турнул!.. Не извольте пугаться, господин фельдкурат!» Швейк взобрался на нары, прихватив с собой фельдкурата. «Вот таким макаром я его хвать за шкирку… и шасть вниз!» С этими словами Швейк приподнял фельдкурата и опустил его на пол…

И пока устрашенный фельдкурат поднимался с пола, Швейк как ни в чем не бывало продолжал: «Вот видите, господин фельдкурат, — с вами ничего не случилось?! И с ним ничего, потому как там было всего раза в три выше, чем здесь. Приятель-то мой нализался в стельку и совсем забыл, что я живу на первом этаже». Фельдкурат решил, что Швейк явно не в своем уме, и потому, заикаясь, произнес: «Да, да, возлюбленный сын мой, даже меньше, чем в три раза…» Шаркая ногами по полу, фельдкурат задом попятился к двери и, добравшись до нее, принялся дубасить с такой силой и воплями, что ему немедленно открыли. В забранное решеткой окно Швейк видел, как фельдкурат в сопровождении конвоя поспешно шагал через двор. «Видно повели в сумасшедший дом», — подумал Швейк.

Утром никак не могли доискаться майора, накануне судившего Швейка. Вечером он был в гостях у генерала Финка, а затем бесследно исчез! Как сквозь землю провалился! Совершенно бесспорным можно было считать только одно: никто не видел, как и когда майор покинул ночью генеральскую квартиру. Однако, если бы кто-нибудь удосужился глянуть через оконную решетку в камеру, где сидел Швейк, то увидел бы, что под русской шинелью на одной койке спят двое. Майор со Швейком лежали, прижавшись друг к дружке, словно два котенка… Как майор сюда попал?! Проснувшись ночью в кресле на генеральской квартире, майор внезапно решил, что должен, не мешкая, допросить Швейка, и уже спустя минуту, точно бомба, свалился всем на голову в дежурке военной тюрьмы.

Майор колошматил кулаком по столу и орал на фельдфебеля: «Вы, разгильдяйская харя, я уже тысячу раз вам говорил, что ваши люди свинячья банда!» Наконец майор потребовал немедленно открыть ему камеру, в которой сидит Швейк. «Разрешите, доложить, господин майор, — ответил фельдфебель, — я буду вынужден запереть вас на замок и для вашей безопасности приставить к арестанту конвоира. А когда пожелаете выйти, соизвольте, господин майор, постучать в дверь». — «Эх ты, дурья твоя башка, думаешь я арестанта побоялся? Так чего же ты хочешь ставить к нему конвоира, когда я буду его допрашивать?! Черт бы вас всех побрал, заприте меня и чтоб духу вашего здесь больше не было!»

Вытянувшись во фронт перед своей койкой, Швейк терпеливо выжидал, что, собственно, получится из этого визита. Затем, решив, что все-таки следует отдать рапорт, он энергично доложил: «Один арестованный, господин майор, в остальном ничего не произошло!» А майор вдруг никак не мог сообразить, зачем его сюда принесло… «Ruht! Вольно! — сказал он. — Где этот твой арестованный?» — «Так что осмелюсь доложить — это я, господин майор!» — гордо произнес Швейк. Но майор уже не обратил на ответ ровно никакого внимания, ибо алкогольные пары с новой силой ударили ему в голову. Он зевнул с такой страшной мощью, что любому штатскому такой зевок обязательно свернул бы набок челюсть. У майора же этот зевок перенес мышление в те мозговые извилины, где человечество хранит дар пения.

Непринужденно плюхнувшись на койку Швейка, майор завопил голосом недорезанного подсвинка перед кончиной: «О елочка, о елочка, прекрасны твои иголочки…» Повторив это несколько раз, майор опрокинулся на спину и сразу захрапел. «Господин майор, — будил его Швейк, — господин майор, вшей изволите набраться!» Но все было впустую. Майор спал без задних ног. Швейк нежно посмотрел на него, и проговорив: «Да уж ладно, спи, пьянчужка, баюшки-баю!», укрыл его своей шинелью. А через некоторое время Швейк и сам забрался к нему. Так их и нашли утром, тесно прижавшимися друг к другу.

В девять часов утра Швейк счел возможным разбудить господина майора. Майор уселся на койке и тупо уставился на Швейка. «Осмелюсь доложить, господин майор, — отрапортовал Швейк, — из караулки уже несколько раз приходили проверять, живы ли вы еще тут. Потому я осмелился теперь вас разбудить, чтобы вы, упаси бог, случайно не проспали. На пивоваренном заводе в Угржиневси был, к примеру, один бондарь…» — «Ты есть болван, так?» — сказал майор. Голова после вчерашнего у него трещала, как разбитый горшок, и он никак не мог сообразить, почему, собственно, он здесь сидит и почему этот тип стоит перед ним и порет такую несусветную ересь. «Я быть здесь целый ночь?» — спросил майор, будучи уверенным в этом только наполовину.

«Так точно, господин майор, — ответил Швейк. — Насколько я смог уразуметь, господин майор пришли меня допросить». Тут майора осенило и он стал озираться, будто что-то отыскивая глазами. «Не извольте беспокоиться, господин майор, — сказал Швейк, — фуражечка ваша — вон она. Так что, с вашего разрешения, пришлось мне ее взять у вас из рук, потому что вы хотели сунуть ее под голову. Офицерская фуражка — все одно, что цилиндр. А выспаться на цилиндре мог единственно господин Кардераз из Лоденице. Господин Кардераз, тот, бывало, растянется на скамейке в трактире, цилиндр сунет себе под голову и всю ночь вроде как возносится над ним, чтобы не промять. А переворачиваясь с боку на бок, он его, осмелюсь доложить, еще своими волосами чистил. Прямо как щеткой!»

Майор, наконец сообразивший что к чему, все время повторял: «Ты спятить, так? Я идти отсюда… так!» Он встал, подошел к двери и забарабанил. Пока пришли открыть, майор еще успел сказать Швейку: «Если не придти телеграмм, что ты есть ты, то ты висеть!» — «Благодарствуйте, — с чувством ответил Швейк. — Я знаю, господин майор, вы обо мне сильно заботитесь… А если вы тут невзначай все же какую подцепили, так маленькая с красной задничкой — это самец. Ежели не найдете еще такую длинную, серую, с красноватыми полосками на пузике, так это хорошо, а то была бы парочка». — «Lassen Sie das! Прекратите!» — подавленно сказал майор, когда ему открывали дверь.

Дома майора ожидал небольшой сюрприз. В коридоре стоял генерал Финк, который, схватив за шкирку Майорова денщика, благим матом орал: «Где твой майор, скотина? Говори, животное!» Но животное не говорило, уже посинев от того, что генерал его душил. Эта сцена начала развлекать майора и он остался в дверях, безучастно созерцая страдания своего преданного слуги; слуга этот, кстати сказать, обладал одним редкостным качеством, а именно уже давно сидел у майора в печенках из-за бесконечного мелкого воровства. Генерал на минутку отпустил посиневшего денщика, но единственно ради того, чтобы вытащить из кармана телеграмму, которой он принялся хлестать денщика по морде, не переставая при этом выкрикивать: «Где твой майор, скотина? Где твой майор аудитор?!»

«Здесь!» — воскликнул майор Дервота, продолжая стоять в дверях. Генерал велел ему пройти с ним в комнату, и когда оба сели за стол, бросил ему телеграмму со словами: «Читай, это все твоих рук дело!» Пока майор читал, генерал вскочил и принялся носиться по комнате, как угорелый, сбивая стулья и вопя: «Все равно я его вздерну!» В телеграмме сообщалось: «Пехотинец Иозеф Швейк, ординарец 11-ой маршевой роты, пропал без вести 16-го с. м. на переходе Хыров-Фельштын, будучи командирован квартирьером. Пехотинца Швейка немедленно доставить в штаб бригады в Воялич». Майор достал карту и задумался. Фельштын лежит в сорока километрах юго-восточнее Перемышля.

Возникала загадка, где же, в таком случае, находясь приблизительно в 150 километрах от линии фронта, пехотинец Швейк раздобыл русскую военную форму? Ведь позиции тянутся по рубежу Сокаль — Турзе — Козлов! Когда майор сообщил об этом генералу и показал на карте место, где пропал Швейк, тот взревел, как бык, почувствовав, что все его надежды на скорый суд и расправу разлетелись вдребезги. Генерал подошел к телефону, связался с дежуркой тюрьмы и приказал немедленно доставить к нему, то есть к майору на квартиру, арестанта Швейка. Пока исполняли его приказание, генерал Финк, не переставая, драл глотку, что Швейка он должен был вздернуть немедленно, на свой риск и безо всякого следствия!

Когда, наконец, Швейка привели, майор потребовал у него объяснений — что же произошло у Фельштына? Швейк надлежащим образом и с должной обстоятельностью все растолковал. Когда майор вслед за этим спросил, почему же он не рассказал об этом на допросе в суде, Швейк резонно ответил, что там его, собственно, никто об этом и не спрашивал. Смысл всех вопросов заключался только в одном: «Признаетесь, что вы добровольно и без давления одели на себя вражескую форму?» По той причине, что это была истинная правда, он не мог ответить ничего иного, кроме как «так точно!» А вот, с другой стороны, когда его на суде обвинили в измене государю императору, это он с возмущением отверг… «Этот человек круглый идиот», — сказал генерал майору.

«Осмелюсь доложить, — откликнулся Швейк, — иногда я и в самом деле чувствую какое-то слабоумие… особенно этак к вечеру…» — «Заткнись, болван!» — прикрикнул майор и обратился к генералу с вопросом, как теперь быть со Швейком. Через час после этого вооруженный конвой уже вел Швейка на вокзал, чтобы препроводить в штаб бригады в Воялич. Начальник конвоя, чех в чине ефрейтора, нещадно задавался перед земляком-арестантом, проявляя свою неограниченную власть над ним. У ефрейтора был такой напыщенный вид, словно ему уже завтра предстояло, по меньшей мере, вступить в должность командующего корпусом.

Когда они уже сидели в поезде, Швейк обратился к начальнику конвоя: «Знаете, господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю одного ефрейтора — Бозба его фамилия, — который служил в Триденте. Только он получил ефрейтора, как сразу же в первый день стал раздуваться вширь. Щеки у него начали отекать, а брюхо так вздулось, что на следующий день уже не влезал в казенные штаны. Но самое страшное — у него стали вытягиваться в длину уши! Словом, отправили его тогда в околоток, и полковой врач сказал, что такой камуфлет приключается со всеми ефрейторами. Чтобы его спасти от погибели, пришлось спороть звездочку, тогда только опухоль и спала…»

После этого ефрейтор окончательно проглотил язык, а Швейк невозмутимо продолжал: «Сдается мне, господин ефрейтор, что у вас какое-то большое горе, потому вы даже языка лишились. Знавал я, конечно, много печальных ефрейторов, но такого бедолагу, как вы, господин ефрейтор, — простите и не извольте гневаться — ей богу, еще не встречал. Поделились бы со мной, рассказали, что вас мучает. Глядишь, авось помогу советом…» — «С меня уже хватит!» — закричал ефрейтор. «Какой счастливый человек! — откликнулся Швейк. — А то ведь некоторым всегда чего-то не хватает». Ефрейтор с трудом выдавил из себя последние слова: «В бригаде тебе покажут кузькину мать, а я с тобой больше цацкаться не желаю!»

Когда Швейка доставили в бригаду и привели к полковнику Гербиху, у того в кабинете сидел поручик Дуб. За несколько дней, прошедших после перехода Санок — Самбор, на долю Дуба выпало новое испытание. Поручик Дуб и сам не знал толком, как это случилось, что он вдруг воспылал желанием продемонстрировать надпоручику Лукашу свое кавалерийское искусство, вскочил на коня и исчез вместе с ним в какой-то лощинке, где его потом нашли прочно засевшим в этаком небольшом болотце. Даже самый искусный садовник не смог бы, пожалуй, так посадить его в своем саду! Когда его вытащили оттуда с помощью аркана, Дуб лишь тихо стонал, словно при последнем издыхании.

Увидев Швейка, Дуб воскликнул зычным голосом: «Ага, опять попался! Многие ублюдками блуждают по белу свету и еще худшими мерзавцами возвращаются восвояси. И ты — один из них!» Следует отметить, что последнее приключение завершилось для поручика Дуба слабым сотрясением мозга, а потому не приходится удивляться, что, призывая бога взять его сторону в единоборстве со Швейком, он кричал в стихах: «О, господи боже, взываю к тебе… Заволокли меня дымом пушки гремящие, ужасающе летят пули свистящие! О, господи боже, призываю тебя, пособи одолеть сего супостата… Где ты был так долго, негодяй? Что это за форма на тебе, каналья?»

Время от времени полковник Гербих страдал жуткими приступами боли в большом пальце правой ноги. В такие минуты он бушевал и свирепствовал, как тигр. Однако сейчас полковник был в отличном расположений духа. «Так что же вы, собственно, натворили?» — спросил он Швейка таким ласковым тоном, что у поручика Дуба зашлось сердце и он сам ответил за Швейка: «Господин полковник, этот солдат прикидывается дурачком, чтобы своим идиотизмом прикрывать хамские проступки и выходки». Обращаясь затем к Швейку, Дуб проговорил: «Ты пьешь мою кровь, верно?» — «Пью», — с достоинством ответил Швейк. «Вот видите, господин полковник, — продолжал поручик Дуб, — будет необходимо его примерно наказать!»

Поручик Дуб углубился в сопроводиловку, составленную майором из Перемышля, а затем победоносно воскликнул: «Все, Швейк, теперь тебе каюк! Куда ты девал казенное обмундирование?» — «Оставил на дамбе пруда. Вообще-то все это чистейшее недоразумение». — «А ты знаешь, сволочь, что это значит — лишиться на войне мундира?» — загремел поручик Дуб. — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, знаю, — ответил Швейк. — Ежели солдат лишится мундира, то должен получить новый». — «Иезус-Мария, — завопил Дуб, — ты у меня доиграешься! Еще сто лет после войны будешь на военной службе лямку тянуть!»

Внезапно полковник Гербих скорчил жуткую гримасу — начинался очередной приступ подагры. Полковник лишь махнул рукой и заорал душераздирающим голосом человека, которого медленно поджаривают на вертеле: «Вон! Все вон! Подать мне револьвер!» Все уже знали, что это значит, и поэтому, не мешкая, выскочили из кабинета вместе со Швейком. Медлил только один поручик Дуб, но полковник запустил в него чернильницей и поручик тоже поспешил убраться. После этого из кабинета долго раздавался рев и вой… Наконец вопли затихли. Большой палец вновь держал себя ягненком, приступ подагры прошел, полковник позвонил и приказал привести Швейка.

«Так что с тобой, собственно?» — ласково спросил Гербих. Дружески улыбаясь полковнику, Швейк изложил ему все перипетии своей одиссеи, упомянув о том, что он ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка и не представляет себе, как там без него обходятся… Полковник тоже улыбался, а потом приказал выдать Швейку новое обмундирование. Покидая после этого в новом австрийском мундире штаб бригады, Швейк строго по уставу обратился к поручику Дубу, чтобы спросить, не пожелают ли господин лейтенант чего передать надпоручику Лукашу. Поручика Дуба хватило лишь на то, чтобы рявкнуть: «Abtreten!»

Едва приехав в Золтанец, Швейк чуть было с ходу не наткнулся на неприятность в этапной комендатуре при вокзале. Какой-то капрал дико на него разорался. Может, Швейк еще захочет, чтобы он, то есть капрал, шел разыскивать его роту? «Мне бы только знать, где она расквартирована в местечке. Для меня это очень важно, потому что я являюсь ее ординарцем», — подчеркнул Швейк. Из-за соседнего стола тигром вскочил какой-то штабной фельдфебель и тоже принялся драть глотку: «Сукин сын! Ординарец, и не знаешь, где твоя маршевая рота?!» Прежде чем Швейк успел ответить, фельдфебель выскочил из комнаты и тут же привел из соседней канцелярии толстого надпоручика.

Этапные комендатуры, наряду с прочим, служили западней для слоняющихся одичавших солдат, которые, разыскивая свои части, могли, пожалуй, проваландаться всю войну. Войдя, толстый надпоручик первым делом спросил у Швейка документы. Швейк предъявил их, надпоручик, убедившись в правильности его маршрута, благосклонно сказал капралу: «Дайте ему информацию!» и опять скрылся в канцелярии. Когда дверь за ним захлопнулась, штабной фельдфебель схватил Швейка за плечо и, подведя его к выходу, дал следующую справку: «А ну, дерьмо, проваливай отсюда!» И Швейк снова очутился в невообразимом хаосе забитого войсками местечка и принялся разыскивать кого-нибудь знакомого из батальона.

Швейк долго плутал по улицам Золтанца, пока наконец не решился пойти ва-банк. Остановив какого-то полковника, он на своем ломаном немецком спросил, не знает ли, случаем, господин полковник, где тут расквартирован его, Швейка, батальон, а вместе с ним и его маршевая рота. «Со мной можешь говорить по-чешски, — сказал полковник, — я тоже чех. Твой батальон стоит рядом в селе Климонтове, а в местечко вашим нельзя: ребята из одной вашей роты, когда сюда пришли, сразу же подрались на площади с баварцами». Полковник дал Швейку пять крон на сигареты и, попрощавшись с ним, подумал: «Какой симпатичный солдатик!» А Швейк отправился в Климонтово.

В Климонтове офицеры его батальона как раз устроили торжественный ужин. В складчину купили свинью, и повар Юрайда, окруженный прихлебателями из числа офицерских денщиков, готовил пир горой. Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун. Очевидно с таким же аппетитом и вожделением смотрят людоеды, как зажаривают на вертеле миссионера, с которого, приятно благоухая, стекает жирок. Балоун чувствовал себя примерно так, как собака, когда она тянет за собой в упряжке тележку с молочными бидонами, а в этот момент когда мимо нее проходит колбасник-подмастерье с полной корзиной свежих копченых сарделек на голове: стоит только подпрыгнуть и хвать! — если бы не эти противные постромки и гадкий намордник…

А ливерный фарш испускал пахучий аромат перца, жира и печенки. Балоун не удержался и всхлипнул. Всхлипывания усиливались — он уже плакал навзрыд. «Ты чего ревешь, как корова?» — спросил повар Юрайда. «Чего-то вспомнил дом родной, — ответил, рыдая, Балоун. — Дома я завсегда был при этом, когда делали колбасу. И никогда никому, даже самому наилучшему соседу, не хотел послать гостинца. Сам все хотел сожрать и взаправду все сам жрал. Раз я умял столько ливерной колбасы, буженины да колбасок из свиных потрохов, что все думали, что лопну. Гоняли меня арапником вокруг дома… прямо, что твою корову, когда ее от зеленого клевера раздует».

«Пан Юрайда, сделайте милость, позвольте к этому фаршу чуточку приложиться! Пусть меня потом хоть к столбу привяжут… Не то мне таких мук не выдержать!» Балоун, пошатываясь как пьяный, встал со скамейки и протянул свою ручищу к груде фарша. Началась упорная борьба. Все, кто присутствовал при этом, едва удержали обжору, чтобы он не набросился на фарш. Когда Балоуна выкидывали из кухни, он в отчаянии выхватил из горшка размокавшие в нем кишки для ливерной колбасы. Повар Юрайда так рассвирепел, что швырнул за ним следом целую связку деревянных шпилек, которыми зашпиливают ливерные колбаски по концам, и заорал: «На, нажрись этих шпилек, чудище!» А тем временем наверху, в торжественном предвкушении того, что рождалось внизу, в кухне, уже собрались офицеры.

Швейк все это время просидел в канцелярии, где не было никого, кроме вольноопределяющегося Марека. Будучи историографом батальона, тот воспользовался задержкой в Золтанце, чтобы описать про запас несколько победоносных сражений, которые, по всей вероятности, грянут в будущем. «Видишь, — сказал ему Швейк, — вот я и опять тут!» — «Разреши-ка, я тебя обнюхаю, — вольноопределяющийся был растроган до глубины души, — хм, от тебя в самом деле несет тюрягой». — «Как всегда, вышло небольшое недоразумение… А ты что поделываешь?» — «Как видишь, — ответил Марек, — набрасываю героические судьбы спасителей Австрии, да что-то ни черта не выходит…»

«А ты наберись скромности и терпения, — посоветовал Швейк. — На краю Праги в Нуслях живет пан Гаубер. Возвращается он раз в воскресенье с прогулки с Бартуньковой мельницы, и в Кунратицах на дороге его по ошибке пыряют ножом. Так, стало быть, он и пришел домой с этим ножом в спине. А дома жена нож осторожно вытащила и еще в тот же день резала этим ножом мясо на гуляш. Потому что он был из золингеновской стали, а у них дома все ножи были сплошь тупые и с зазубринами. Потом ей, видишь ли, захотелось иметь в хозяйстве целый набор таких ножей и она каждое воскресенье посылала пана Гаубера гулять в Кунратице. Но он уже был такой скромный, что ходил только в погребок к Банзетам в Нусли».

«А ты нисколько не изменился», — сказал вольноопределяющийся Швейку. «Не изменился, — подтвердил Швейк, — все некогда было. Они меня даже расстрелять хотели, ну да это еще не самое страшное. А вот жалованья я с двенадцатого нигде не получал!» — «У нас ты его теперь тоже не получишь, потому что мы идем на Сокаль и жалованье будут выплачивать после битвы: надо экономить… Да, должен тебе еще сказать, что в батальоне на тебя был выписан ордер на арест». — «Это неважно, — ответил Швейк, — это они сделали совершенно правильно… Так говоришь, офицеры пируют в доме священника? Придется мне туда сходить, доложиться, что я опять здесь».

Офицеры в ожидании предстоящего пиршества обсуждали, какая неразбериха царит в штабе бригады. Кто-то заметил: «Кстати, мы телеграфировали относительно этого самого Швейка…» — «Hier!» — воскликнул сквозь приоткрытую дверь Швейк и, входя в комнату, снова повторил: «Здесь! Осмелюсь доложить, пехотинец Швейк, ординарец 11-й маршевой роты!» Увидев оторопевшие лица капитана Сагнера и надпоручика Лукаша, Швейк добавил: «Осмелюсь доложить, меня собирались расстрелять… Потому как я изменил государю императору!» — «Господи боже, что вы говорите, Швейк?!» — выкрикнул надпоручик Лукаш, побледнев от отчаяния. «Так что, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, дело было вот как…»

Офицеры смотрели на него выпученными глазами, а он рассказывал со всеми подробностями, как это приключилось, не забыв даже отметить, что на дамбе того пруда, где над ним стряслось несчастье, росли незабудки. Когда же затем он принялся перечислять татарские фамилии, вроде Халлимулабалимей, Валиволаваливей, надпоручик Лукаш не удержался и пообещал: «Ох, и получите вы пинка под зад, скотина!» А Швейк продолжал с присущей ему последовательностью… Рассказывая про суд, он упомянул, что генерал косил на левый глаз, а у майора были голубые глаза. Капитан Циммерман запустил в Швейка глиняной кружкой.

Загрузка...