«Вы из моего полка?» — подивился полковник. «Так точно, ординарец 11-й маршевой роты Швейк!» — отрекомендовался солдат многозначительно и, оглянувшись по сторонам, добавил: «Вон там мой командир обер-лейтенант Лукаш». — «Господин надпоручик Лукаш, — торжественно провозгласил Шредер, — этого рядового представить к большой серебряной медали за отвагу перед лицом противника и образцовое выполнение боевых приказов. Этот человек — само мужество. Именно такие герои нужны нашей армии. Описание его героического подвига внести в приказ и зачитать перед строем!.. Так будь здоров!» — вынув из кошелька двадцатикроновую бумажку, полковник Шредер протянул Швейку руку.

Швейк передал раненого санитарам, набил вещевой мешок консервами, допил остаток вина и отправился в роту. Там он узнал, что телефонист Ходоунский был ранен в голову, а вольноопределяющийся Марек еще в понедельник ушел на перевязочный пункт с простреленной рукой. «Ну вот, други верные уже дали тягу… а я даже не смог их проводить в последний путь, — вздохнул Швейк. — Балоун, теперь мы с тобой, что твои последние могикане. На, держи консервы! Когда получу, будешь мне за них медали дарить. Еще сегодня напишу пани Мюллеровой, пусть пошлет пять пузырьков эмульсии».

Балоун как раз писал домой, чтобы ему послали ветчины и каравай хлеба: «Любимейшая моя и дражайшая супруга! Молись за меня и поставь свечку в Клокотах, чтобы дева Мария меня охраняла, как в последних тяжелых боях. Я уже и сам ей молился, и граната из сорокадвухсантиметровки, которая поначалу летела прямехонько на меня, свернула почти на целый метр в сторону, а потом и вовсе прошла так далеко, что я еле-еле ее разглядел. Жизни моей угрожала страшная опасность и я все время голодаю. Пошли мне копченого мяса, если есть, и каравай ситного. Если мало воды, то набей крестьянам цену. А еще спроси у старосты, когда выйдет мир, и про все мне до подробности распиши. Твой верный супруг».

Это коротенькое письмецо вызвало большой религиозный диспут между Швейком и Балоуном. Балоун клялся, что насчет гранаты — все истинная правда, что дело было именно так, как он описал. «Балоун, ты балда! — авторитетно заявил Швейк в своем оппозиционном выступлении. — Ведь гранату даже не видно, а сорокадвухсантиметровок, тех у русских и в помине нет… В третьем батальоне был один солдат — Боучек, пражский он, из Мотола… человек сильно набожный. На шее у него висела ладанка с мощами святого Игнатия, а на сердце образок, к которому приложил руку сам архиепископ. На фуражку Боучек нашил себе все медальоны, что по дороге раздавали монашки…

На позициях он был с самого начала, девятнадцать раз ходил в атаку и не получил ни одной, хотя бы самой пустяковой царапины. Но вот когда они шли в последний бой, он потерял в лесу свою фуражку, ночью у него кто-то стибрил чудотворный образок вместе с деньгами и блокнотом, в котором все это лежало; утром оборвался шнурок на шее, и он потерял косточку святого Игната. Потом они пошли в наступление, и еще даже стрельбы не было толком слышно, а его уже долбануло в плечо. Идет Боучек на перевязочный пункт, доктор его перевязал и говорит:

«Видите, Боучек, от пули это вас все равно не уберегло!» А Боучек объясняет, что, дескать, всех своих святынь уже лишился, ну и всякое такое прочее. Задумался доктор: «Не переживайте, говорит, я, говорит, вас в лазарет в Прагу отправлю». А Боучек разревелся и отвечает: «Знать бы мне, что через рану домой попаду, я бы уже давно все это повыбрасывал». — «За это, пан, — сказал один поляк, слушавший рассказ Швейка, — пусть пана возьмет холера и первая шрапнель пусть его в клочья растрясет!» — «Голуба, — ответил Швейк, — не тебе господу указывать, что ему со мной делать!»

В этом месте интересную беседу пришлось прервать, потому что Швейка позвал надпоручик Лукаш: «Завтра отправитесь в Подгорцы, — сказал он. — Там вас выкупают, очистят от вшей и выдадут чистое белье. Повтори, что я сказал!» — «Так что осмелюсь доложить, завтра отправитесь в Подгорцы. Там вас выкупают, очистят от вшей и выдадут чистое белье… А я и не знал, господин обер-лейтенант, что у вас их тоже полным-полно. Я думал, они только у нас, черной кости, водятся!» Надпоручик уставился на Швейка мутным взглядом: «Господи боже, осел безмозглый! Я же знаю, ты опять что-нибудь перепутаешь. Слушай еще раз: пойдешь в Подгорцы, там выкупаешься. Потом оденешь чистое белье.

Почистишь мундир, пострижешься и побреешься. Вычистишь ботинки и ружье, как для салюта в праздник тела господня! Понял?» — «Так точно, понял! — кивнул Швейк. — Только зачем прикажете быть при полном параде, господин обер-лейтенант?» — «А затем, — проговорил надпоручик Лукаш, и в его голосе зазвучали торжественные нотки, — что завтра в Подгорцах наследник престола Карл приколет к твоей груди две се-ре-бря-ные ме-да-ли!..» — «Иезус-Мария, — блаженно залепетал Швейк, — дозвольте сесть, господин обер-лейтенант. Я такой радости не переживу… Они там, может, и девушки-подружки будут!»

«Когда я еще служил на действительной в Будейовицах, однажды к нам должен был приехать какой-то фельдмаршал. Смотр на плацу он назначил на одиннадцать. Чтобы ребята свежо и бодро выглядели. Но только полковник приказал майорам, чтобы полк стоял на плацу в десять, а майоры — на всякий пожарный — приказали капитанам уже в девять. Так это шло дальше, пока ефрейторы не выгнали солдат на плац в полпятого. Солнце шпарило вовсю, так что когда маршал приехал, семь нижних чинов уже валялись без сознания и им лили в глотку коньяк. А остальные увидели и тоже давай падать все поголовно. Но на тех уже лили только воду…»

После обеда на пеньке за амбаром сидел Швейк. Два человека держали его за руки, двое — за ноги, а повар Юрайда нещадно скоблил опасной бритвой, любезно предоставленной каптенармусом Ванеком. На глазах у Швейка выступили слезы, но он держал голову прямо, да еще подзадоривал кашевара: «Режь, не оглядывайся! Наследник должен видеть, что не с какой-нибудь там босяцкой шпаной имеет дело! Ради славы каждый может потерпеть, как сорок великомучеников!» А спустя полчаса, смыв у колодца кровь со щек и увидев в зеркальце, что он выглядит не хуже бурша после дуэли, Швейк таинственным голосом возвестил:

«Ребята, завтра топаем в Подгорцы! У вас с офицерами будут вшей выводить, а у меня там свидание с наследником Карлом. Приедет меня по секрету спросить, как ему править и не заключить ли с Россией сепаратный мир. С Вильгельмом якшаться ему уже осточертело, так теперь он бы со мной с радостью снюхался». Вернувшись из Подгорец, Швейк рассказывал так: «Поначалу, ребята, какой-то там взводный из санитаров водил по моей башке машинкой. Здорово было больно и щекотно! Но против вшей это средство — будь здоров… как если воронам взять и вырубить лес!

Потом я должен был сдать все свое барахло в какую-то коптильню. А заодно они мне и ремешок поджарили, я его, понятно, забыл из штанов вытащить. После пришел какой-то лейтенант и зачитал по бумажке, кто из нас будет представлен государю. Он же нас и в сторонку отвел — под деревья на площадь, — чтобы мы, значит, с теми, у кого еще есть вши, не имели никаких делов. Потом пришел оркестр музыки, фельдкурат служил обедню, а после этого и пришел сам наследник, император Карл. Ребята, из него хороший правитель выйдет! Я ему могу дать только самые лучшие рекомендации. Он мне сразу понравился, а когда подошел ко мне ближе, от него очень приятный дух шел.

Несло от него сливовицей, ромом и коньяком. Очень порядочный молодой человек и похоже, что демократ, во всяком случае не гнушается ром пить! После этого какой-то капитан громко читал по бумажке, кто из нас какие славные дела совершил, а потом уже все пошло, как по маслу. Один лейтенант держал медали на фарфоровом подносе, а государь император их брал и прикалывал солдатам на левую сторону. Подошел он ко мне, а у самого от всех этих церемоний так руки трясутся, что прицепил мне медали прямо на кожу. А я ничего, я даже не моргнул, стою и ем его глазами! А он говорит: «Ruht! Вольно, зольдатик Кажется, мы уже где-то встречались!»

Я на это отвечаю: «Осмелюсь доложить, это, говорю, вполне возможно. Я хожу в трактир «У чаши» или же к «Банзетам» в Нусли. Тогда он меня спрашивает, не обедал ли я когда, часом, в Брандейсе, а я отвечаю: «Осмелюсь доложить, в Брандейсе никак нет. Но зато раз ездил в Старую Болеслав к пану Свободе за ангорской кошкой. Там меня, промежду прочим, засадили, потому как в тех местах возле Лысы я у лесничего Грабе по недоразумению увел легавую». А он протянул руку: «Ich gratuliere! Поздравляю!» — говорит. И пошел дальше. Нате, понюхайте, братцы, мою правую руку. Чтоб потом не говорили, что мне для вас жалко.

Ну вот, а после мы обедали за одним столом с господами офицерами. Идем мы, значит, туда, и один кадет нам говорит: «Солдаты! Герои! Сейчас вы будете обедать с господами офицерами. Помните, что у вас на груди медали, что война сделала вас людьми, и не ведите себя, как свиньи. Будете на обеде, который за ваши заслуги устроил сам наследник. Так что не обжираться и не упиваться! Наследнику — трижды «Урра, урра, урра!». Мы прокричали «ура», а он, когда нас рассадил, сказал: «Господин полковник будут на вас смотреть. Если кто будет чересчур набивать себе брюхо, так они его потом велят привязать!»

Швейк продолжал свое повествование: «Официанты притащили тарелки, ножи с вилками и стали разливать суп. Мы его слопали, а кадет все стоит у нас над душой. После этого разносили на блюдах свинину… очень маленькие порции. Полковник, когда увидел, что мы взяли себе по кусочку, давай нас потчевать — берите, дескать, побольше, а кадет нам моргает, чтоб мы не брали. Я все ж таки взял себе три куска, а кадет как двинет меня по ноге. Тут я вскочил и говорю: «Я, говорю, не могу не брать, потому как господин полковник этого желают! Господин полковник мне начальник! Ежели прикажут, я все это наверну. Мне сегодня государь император руку подали и я субординацию не нарушу!»

Кнедликов и капусты я себе тоже наложил изрядно, у офицеров аж глаза на лоб полезли. А я сижу и думаю: «Смотрите, ребятки, на что герой способен!» Еще была телятина и цыплята с зеленым горошком, но это только офицерам подавали. Пили мы вино и пиво, а на дорогу каждому дали по фляжке рому. Ром я уже выпил, никому не оставил ни глотка. Но зато мою правую руку, которая вчера пожимала августейшую ручку государя императора, ее, кто хочет, может понюхать. Хоть память останется на вечные времена!..» А вечером, рассказывая надпоручику Лукашу, как проходил торжественный обед, Швейк горестно добавил:

«Конечно, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я эту медаль хотел оставить, как наследник пришпилили, прямо на коже. Но все-таки пришлось снять, очень сильно кожу саднило. А память бы, конечно, хорошая осталась!.. Когда-то был в Праге старостой доктор один… запамятовал, как его по фамилии. Когда как-то в Прагу приезжал государь император, этот самый доктор был на Градчанах на приеме. Понятно, все честь честью — во фраке, накрахмаленной сорочке и при белой жилетке. И на приеме, осмелюсь доложить, староста заляпал свой фрак сардельным соусом, а манишку от сорочки залил черным кофе.

Приезжает староста домой, зовет багетчика и заказывает золотую раму. Здорово красивую! И багетчик, значит, должен эту самую сорочку с жилеткой вставить под стекло. Он, видите ли, хотел все это в городской ратуше повесить — чтобы Праге о нем память осталась и чтоб учителя детишек туда водили. Показывать, какие такие выходят пятна от кофея, что пьют государь император, и от соуса, который государь император кушают. А они это в ратушу не взяли. Так что теперь все это висит у господина старосты в спальне». — «И чего ты только не знаешь, Швейк, — пожал плечами надпоручик Лукаш, — тебя хоть сейчас в „Интимную Прагу“ редактором!»

«Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я ей-ей ничего не сочиняю, все это единственно большой жизненный опыт… В Праге, господин обер-лейтенант, в Бржевнове был один домовладелец, пан Никл. А у того — два сына. Один из них уехал в Америку и аккурат перед самым отъездом взял у второго взаймы золотой; утром, дескать, ему вернет. Однако в торопежке про это забыл и уехал. Ну вот… Годы бегут своей чередой и исполняется, как братья расстались, тютелька в тютельку тридцать лет. И тут старик отец умирает. Вот-вот уже похороны, когда вдруг приезжает какой-то господин, падает перед гробом на колени и в слезы. Тут только люди догадались, что это младший пан Никл, Иржи… из Америки.

Священник из прихода святой Маркиты сразу давай распространяться про промысел божий, а Никл старший достает из кармана записную книжечку и обращается к брату-американцу: «Молодец, говорит, в самый раз приехал: как раз вернешь золотой, который я тебе тогда одолжил. Чтобы мне его завтра в новую записную книжку не переписывать. Я, говорит, за год исписываю две, и, стало быть, этот гульден за тридцать дет переношу уже в шестидесятый раз! Так что, Иржи, гульден на бочку!..» Утром Швейк заметил, что у него на левой стороне груди вскочил нарыв. Он показал его Ванеку и, никого не называя по имени, сказал: «Вот скотина! Налижется, а потом еще людей колет, которые за него кровь проливают!»

После того как в батальон пришла свежая маршевая рота, чтобы заткнуть прорехи во взводах, никого не удивило, когда в один прекрасный день после обеда была назначена проверка обмундирования и личного оружия. Лукаш, проверяя оружие, ограничивался словами: «Винтовка у тебя не заряжена? Затвор хоть еще ходит? Ну и ладно!», тогда как в других ротах офицеры разорялись: «И это вычищенная винтовка называется?! Иезус-Мария, морская обезьяна, я тебя связать прикажу! Две недели бьет баклуши, а винтовка заржавела!» Лукашу же было на все наплевать. Он ко всему охладел и чувствовал себя духовно опустошенным.

Не раз, когда Швейк занимал его своими бесконечными рассказами, Лукашу приходило в голову: «Этому малому можно позавидовать. Ей-богу, его глупость — счастье побольше, чем выиграть в лотерее!» Полковник Шредер распорядился проводить с солдатами учения, как в казармах. Лукаш это делал спустя рукава и, когда однажды застал кадета Биглера, учившего солдат, как приветствовать начальство, подумал про себя: «Завтра этого мальчишку, может быть, убьют, а сегодня его беспокоит только то, чтобы солдат умел отдавать честь!» Однажды Лукаш вслух высказал эту мысль перед Швейком, и тот немедля духовно утешил своего командира: «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, оно ведь вообще весь свет и вся жизнь — сплошная белиберда и выеденного яйца не стоит!

А быть это так должно, потому должны же люди кормиться… Знавал я, к примеру, когда-то двух садовников: Лойзу Вомачку и Франту Печенку. Присмотрели себе оба возле Угржиневси черешневую аллею и оба обхаживали ее хозяина, тамошнего мужичка, чтобы он им ее уступил. Каждый хотел ее для себя, а крестьянин, чтоб побольше выжать, обещал и тому и другому. И вот раз однажды шагает этот самый Вомачка по одной стороне и смотрит, сколько примерно черешни будет на каждом дереве. А по другой ему навстречу вышагивает Печенка, и в мыслях у него точь-в-точь то же самое. Вомачка сразу в бутылку: «Ты, говорит, пентюх такой-сякой, на эту аллею не лезь. Не то, говорит, я тебе все ноги переломаю!»

А Печенка, значит, отвечает: «Лойза, тудыть тебя растудыть, ты мне этого лучше не говори! Я, говорит, человек торговый и чтоб меня кто грязью обливал, этого никому не дозволю!» После этого Вомачка съездил его по роже, а Печенка отдубасил Вомачку палкой. У того аж шишки на голове повыскакивали! И оба пошли к доктору просить медицинское свидетельство, наняли себе адвокатов и подали в суд. Слушается дело раз, второй, третий, а адвокаты им обоим советуют идти выше. Так они дошли до Праги. В конце концов ту аллею купил Вомачка, а Печенка себе что-то подыскал у Добропули. А теперь, господин обер-лейтенант, посчитайте: два доктора, два адвоката, судейские и всякое такое…

Пока суд да дело, наступил август и черешня кончилась. В Праге им какой-то пан советник сказал, что упечет их в каталажку обоих, а пражский адвокат посоветовал простить друг дружку и забрать свои жалобы обратно. Так и сделали. А после как-то встретились в погребке «У Штупартов» и Вомачка говорит Печенке: «Франта, я — баран безмозглый, я на этих адвокатов всю черешню ухлопал да еще снимал ее за свои кровные!» А Печенка прямо взахлеб рыдает: «Я, говорит, Лойза, твой единоутробный брат… Мне этот год тоже в копеечку влетит! Иезус-Мария, что нам дома жены скажут?» Так что осмелюсь спросить, господин обер-лейтенант, вы уже подсчитали, сколько народу тем кормилось, что два дурня в Угржиневси друг другу по морде дали?»

«Сдается мне, Швейк, — обронил Лукаш, — что докторов и адвокатов ты не очень-то жалуешь. И чего они тебе дались?» — «Боже упаси, господин обер-лейтенант, я против них ничего не имею, это я лучше анархистам оставлю… В Либне, господин обер-лейтенант, был Один слесарь, Соукуп по фамилии. Сначала состоял в католической молодежи, а потом, поскольку он рос и развивался, вышел из него анархист. Сажали его так часто, что он через это малахольный стал. И вот говорит нам раз: «Долгов, говорит, делать не могу, никто уже не желает ждать, когда обратно получит. Потому стоит мне раскрыть рот, сразу сажают за оскорбление его величества».

N-ский маршевый батальон 91-го полка получил приказ сменить на позициях батальон какой-то польской части… В кромешной тьме пришли в последнюю деревушку на своей стороне. За ней уже проходила линия фронта. Чтобы в темноте их никуда не занесло, к батальону приставили проводника. Выбрались за деревню и по траншее начали карабкаться вверх, в горку. На вершине холма из-под земли, точно черви, неожиданно стали вылезать какие-то странные фигуры. Офицер, шпыняя вновь прибывших локтем, запихивал солдат в канаву траншеи и приглушенным голосом подгонял: «Лезьте уже, черт бы вас побрал! В каждую дыру столько, сколько там дыр для винтовок. И винтовки сразу суйте в амбразуры! Давай, давай, лезь! Чего ждешь, дерьмо всмятку?!»

Надпоручик Лукаш позвал Швейка и Балоуна, и они все вместе, в сопровождении проводника, отправились в офицерское укрытие — большую и очень глубокую яму. Спустя некоторое время надпоручик Лукаш вышел проверять караулы. Возвращаясь, он услышал, как Швейк говорил Балоуну: «Надо мне ему каких-нибудь досок раздобыть. Больно здесь сыро, мог бы схватить ревматизм! И стружек еще принесу, постелю ему помягче…» Слова Швейка заглушил густой бас Балоуна: «Иезус-Мария! И чем мы здесь только кормиться будем?! Господи боже ты наш всемогущий, сюда ведь даже харчи не подвезти!» Первую ночь Лукаш спал прескверно и утром встал совершенно разбитый. Выйдя из блиндажа, он спустился в овраг к ручейку.

У ручья сидел Швейк и ножом вырезал деревянные фигурки к мельнице, которая уже весело крутилась и постукивала на воде. Увидев надпоручика, Швейк встал, небрежно козырнул и сказал: «Осмелюсь пожелать доброго утречка, господин обер-лейтенант! Так что каждый должен сделать свое жилище поуютней, как писали в журнале «Счастливая обитель». Лукаш спустился вниз и, наблюдая, с какими усилиями Швейк старается придать деревянному чурбанчику подобие человека, невольно произнес: «Sancta simplicitas!», что означает всего-навсего «святая простота». А Балоун так и не смог понять, почему Швейк, спустя десять минут, спросил: «Послушай, неужто вам выдали столько сливовицы, что обер-лейтенант окосел уже с утра?»

Снаружи было опасно, а потому солдаты весь день торчали в своих норах. У Швейка не было никаких дел, кроме как лазить из укрытия в укрытие и обсуждать с солдатами ситуацию. А поскольку он мог кое-что узнать от своего обер-лейтенанта, в окопах это внушало к нему уважение. И вот однажды ротный ординарец залез в окопы с новостью: «Ребята, на рассвете двенадцатая вроде как пойдет в атаку… русских щупать! Должна была идти наша, но я предложил полковнику двенадцатую. Потому она уже и так на ладан дышит…» — «Вот-те клюква, завтра им дадут прикурить! — сказал капрал Рытина. — А полковник, это я знаю точно, он даже носа из блиндажа не высунет!»

«Братцы, во была бы лафа, если бы наш старый хрен вызвал на дуэль хрыча, который русскими командует! — внес предложение ефрейтор Трнка, столяр из Печек. — Скажите сами, куда уж лучше: заколотил бы русак наших, мы проиграли; а всыпет наш москалю, сдаются русские! И не нужно такой уйме народу победы добиваться!.. Читал я раз однажды здорово замечательный роман про какого-то Ольда Шаттерханда. Тот тоже за весь свой отряд сразился с индейцем, а перед боем сказал своим товарищам: «Не бойтесь, говорит, я его не убью. Но чтобы уразумил, что я христианин, только томагавком ему руки отхвачу».

«А ведь совсем не плохо придумано, — подхватил еще один солдат по фамилии Бечка. — И было бы даже вполне предостаточно, если бы с русским Николаем схватился сам Вильгельм или наш Франц-Иосиф. Слыхали, ребята, какие они друг дружке, перед тем как начаться войне, телеграммы посылали? Вильгельм вроде как телеграфировал в Петербург: «Эй ты, старый Николай, лучше нас не задирай!» А Николай будто на это в ответ: «Хочешь ты меня стращать, растакая твоя мать! Но хоть ты и громко лаешь, а меня не напутать». А наш старикан послал им обоим по депеше: «Как кузькина мать… нам уже на все начхать!» — «Насчет Вильгельма и Николая — это все истинная правда, — сказал Швейк, — а вот что касается нашего государя императора, — брешешь! Все это подлый поклеп!

Наш государь, как про то писал «Глас народа», принял сообщение, что Россия объявила ему войну, с полным достоинства спокойствием и воспылав справедливым негодованием, — продолжал Швейк. — А на заседании кабинета министров он якобы даже сказал: «Раз уж мы ни одной войны не выиграли, то нам это все равно, если еще одну проиграем». Потом государь сразу уехал в монастырь капуцинов и там молился. Так он и на карточку снялся, а потом она вышла в «Светозоре». Пан Лукеш, жестянщик из Добржиша, тот даже нарочно ездил в Прагу, доставать этот номер «Светозора». И никак не мог попасть домой — до того ему было жаль государя императора!

Когда же потом старшего сына пана Лукеша убили, а младший вернулся домой без руки, взял он тогда и со злости прибил эту картинку в одном месте. А жандармы про то пронюхали и милого жестянщика заграбастали. Теперь он, говорят, сидит в Терезине». — «И все ж таки было бы куда лучше, если бы бились между собой властители. А подданных оставили в покое! — настаивал на своем Бечка. — Ну, а ежели крови боятся, пусть попробуют кто кого во французской борьбе, тоже бы вполне сошло». — «Это, брат, нельзя. Если что произойдет промежду важными господами, то дело может решить единственно честный бой! Чтоб без обману!

Лежал я раз в больнице, а на соседней койке со мной лежал один малый, Пеиик Скугра. Вообще-то он был точильщик и мазурик, а потому ему запретили жить в Праге. И вот он мне рассказывал: «Сошелся я, говорит, тогда с одной бабенкой, Анькой Чадовой. Красивющая была баба, дочка какой-то немецкой княгини. Катим мы себе этак однажды из Ичина в Турнов. Я волочу точило, а она перед собой коляску толкает. Чем-то она меня там довела, чего-то наговорила, бросил я ее на дороге вместе с точилом и смылся. Припер в Новую Паку, а там со своим цирком жук один — Шимек его фамилия — и берет меня к себе как неуязвимого индийского факира и укротителя тигров. Но в Паке народ такой, что на мякине не проведешь, и в нашем цирке ни души.

Да и было-то у Шимка всего-навсего две лошади, ученая коза и пес, которого я ничему не мог научить. Свернули мы, стало быть, свой балаган и подались к Новому Боусову. Шимек говорит, что там еще цирка никогда не было. Объявляем первое гала-представление, приходит пара мальчишек; устраиваем второе, опять одни подмастерья! Шимек только знай в затылке чешет… Потом дает телеграмму в Прагу, а сам катит в Младу Болеслав и вечером привозит оттуда громадные такие афиши: «Классическая борьба на первенство мира, приз — десять тысяч крон!» Утром мы их расклеили, а в понедельник приезжают из Праги трое господ и спрашивают директора.

Оказывается, это были чемпионы Германии, России и Португалии. А я был за четвертого — человека в черной маске. Шимек же между тем распустил в трактире слушок, что человек в черной маске — местный, отсюда из Боусова. Ну вот… Вечером балаган набит битком, яблоку негде упасть. Мы, понятно, наперед сговорились, кто кого одолеет и каким макаром. Но они, черти полосатые, швыряли меня, что твою половую тряпку! — Только на второй день малый, который выступал за русского чемпиона, позволил мне, наконец, себя положить. Цирк ревел от восторга! На третий день Шимек под барабанный бой объявляет, что собравшиеся под крышей его шапито чемпионы вызывают местных силачей со всей округи помериться силами. Приз — пятьдесят крон!

Но только после представления все трое нажрались водки и еще ночью задали лататы. А утром, нежданно-негаданно, кличет меня из своего домика на колесах хозяин. Сидит у него какой-то незнакомый дядя, подает мне руку и объясняет: «Я, говорит, Тюхичек, мясник здешний. Я бы, говорит, маэстро, вечером с удовольствием попытал с вами счастья. Что называется, проверил, сколько у меня силенок…» У меня аж в глазах потемнело: мужик здоровенный такой, кровь с молоком, ручищи чисто лопаты, а ноги, ну прямо два столба! Я говорю: «Очень приятно. Только у вас, уважаемый, жизнь застрахована? Я, знаете ли, когда борюсь с любителями, из принципа никаких грубостей себе не позволяю, но только чем черт не шутит!» А пан Тюхичек такой скучный сделался… выходит со мной на улицу, заводит меня за фургон и говорит в расстройстве чувств:

«Послушайте, маэстро, — говорит пан Тюхичек, — дайте мне выиграть». Я оскорбился: «Что вы себе, такой-сякой пан, позволяете? Я, чемпион Европы, и допущу, чтобы вы меня под себя подмяли? Я уже боролся со Шмейкалом, Фриштенским и этим… как его… негром Зипсом. И все они у меня узнали, почем фунт лиха! Думаете, пан Тюхичек, мне моя слава ничего не стала? И я дозволю, чтобы вы ее у меня просто так, с бухты-барахты, отобрали?» А он сложил руки: «Смотрите, говорит, маэстро: вы отсюда уедете, и в газеты про вас не попадет. А я здешний, и люди надо мной до самой смерти смеяться будут! Очень вас прошу, позвольте мне вас одолеть, я вам полсотни отвалю». И тащит меня в трактир закусить.

Словом, согласился я на поражение, но с условием: не раньше, чем через четверть часа… Братцы, в жизни такого не испытывал, как в тот вечер! Цирк был битком, а этот самый пан Тюхичек игрался со мной, чисто кошка с мышкой! Грохнул меня на песок и становится коленками на грудь. Потом встал одной ногой на мое брюхо и публике кланяется. Рев стоял такой, что люди выбегали на улицу в одном исподнем… Директорша мне потом целую неделю примочки прикладывала!» — «Так что, ребятки, — закончил Швейк рассказ Пепика Скугры, — этим самым монархам верить никак не приходится!»

«Или в другой раз, когда в Праге была борьба, один силач — Урбах, немецкое отродье, — оторвал нашему Мейшкалу ухо и разбил ему нос. К пану Мейшкалу это, само собой, сразу увеличило симпатии. Он еще размазал себе кровь по всей физиономии и оторвал настоящую речугу, чтобы публика могла себе представить, каково ему достается! Но потом он все-таки лихо скрутил Урбаха вольным стилем! Да таким мощным пальцевым грифом, что немец ревел как корова… А ночью оба надрызгались в «Графе» и обнимались за шею! Говорят, у борцов завсегда такая привычка, чтоб друг с другом обращаться как рыцари. Но об этом я вам расскажу в другой раз. Мне уже пора, пожалуй что будут паек выдавать…»

Швейк ушел, а уже через минуту было слышно из другой землянки: «Ребята, завтра наступление! Двенадцатая утром пойдет долбать русских!..» Вернувшись к Балоуну, Швейк увидел, как тот достает из сумки разные кулечки и пакетики, сопровождая это пояснениями: «Перво-наперво положи кусок сала, дольку чеснока и пару зернышек перца; потом ложку муки, несколько чернослив и налей чуточку воды. После прибавь луку, а еще можешь положить кусок сахара, но не забудь посолить. А если еще бросить душистых кореньев, да к этому кусок хлеба, то выйдет такое объедение, как ни в одном отеле не получишь!»

Замечательный вкус приготовляемых Балоуном блюд был легко объясним, если учесть, что снабжали на позициях с большими перебоями. Русские были днем и ночью начеку. Едва, бывало, у деревни загремят обозные повозки, как на дороге начинают рваться снаряды! Полевая кухня, подходившая к утру, оставалась стоять в получасе ходьбы от окопов, и солдаты тащились туда по ночам с котелками. Каждый нес по три котелка на девять человек… И солдаты стали старательно делать новые дырки в ремешках своих штанов. Кофе в консервах был такой, что хуже некуда, потому что на фабриках, вместо кофе, в него примешивали отруби. Сало выдавали кусочками, словно приготовленными, чтобы шпиговать зайца. Но Балоун ухитрялся варить даже из этих крох.

Однажды вечером русские вздумали обстрелять деревушку и принялись шпарить из тяжелых орудий, заладив огонь на всю ночь. Кухню не подвезли, обозу пришлось вернуться. Два дня ничего не выдавали, в окопах начался голод. Надпоручик Лукаш разрешил съесть неприкосновенный запас, но его уже давно не было в помине. Балоун, разыскивая, чем бы заморить червячка, в отчаянии носился туда и обратно, но нигде ничего не было. Совершенно потеряв голову, он заговорил о том, что наступает конец света и приближается день страшного суда. Великан притулился в уголке блиндажа и молился по маленькой книжонке, которую послала ему жена, заботясь, чтобы у него также была пища духовная.

В ту ночь русские пошли в атаку, но были отбиты. В окопах стоял адский треск выстрелов. Балоун, прикрывая уши ладонями, причитал: «Все. Уже начинается… Уморили нас голодом, а теперь еще и убьют». — «Так оно и полагается, чтоб человек перед смертью как следует попостился, — отвечал на это Швейк. — После смерти попадешь на небесную трапезу, а ведь не потащишься ты туда с набитым брюхом!.. Как, к примеру, в начале войны после битвы у Замостья. Фельдкураты, понимаешь, пошли по полю боя причащать умирающих, а из Замостья с ними пошел один раввин — посмотреть: вдруг там какой-нибудь еврей лежит. Чтобы его тоже утешить!» Ходит он с одним фельдкуратом и смотрит, как тот провожает в последний путь.

Солдатам-католикам фельдкурат говорил: «Возлюбленный сын мой, раны твои тяжелы и жизнь едва теплится в теле твоем. Не страшись! Еще сегодня узришь лик господа и в блаженстве будешь созерцать его вечно. Аминь!» Солдатики прикладывались к епитрахили и отдавали богу душу. Наконец раввин нашел одного раненого еврейского солдата, прочел над ним молитву и говорит: «Мойше, вижу, тебе недолго осталось быть на этом свете. Но не сожалей, ибо для каждого настанет час оставить эту земную лавочку. Еще сегодня будешь ужинать вместе с Авраамом». А этот раненый солдат плюнул и вздохнул: «Видит бог, говорит, лучше бы мне вовсе не жрать!» Балоун, грешник богомерзкий, готовься в последний путь!»

Балоун опустился на колени и стал целовать переплет своей книжки. В этот момент снаружи раздалось: «Командир! Командир!» Надпоручик Лукаш послал Швейка посмотреть, кого это черт несет, и через минуту Швейк привел в укрытие двух солдат с тяжелыми мешками. Балоун живо поспешил на помощь, полагая, что в мешках сухари. Но Швейк вытряхнул из мешка аккуратно сложенные пачки шелковистой бумаги. «Что это такое? — зашипел надпоручик. — Бумага? Солдатам на цигарки? Но табаку-то не выдают!» — «Иезус-Мария! — радостно воскликнул Швейк. — Так ведь это же клозетная! А какая замечательная — белая, розовая и синяя — прямо как небосвод!» У Лукаша надломился голос:

«Доложите господину полковнику, что мы уже трое суток не получали провианта. Доложите, что у нас кончаются боеприпасы, и я не могу дозвониться по телефону — связь прервана. Доложите ему также, что эту клозетную бумагу я раздам солдатам немедля, когда они будут сыты!» — «Лично меня, господин обер-лейтенант, — очень мягко начал Швейк, — нисколечко даже не удивляет, что эта клозетная бумага вывела вас из себя. У меня раз однажды через это дерьмо тоже была ужасная неприятность! Был я тогда в учении у пана Кокошки, торговля аптекарскими товарами, Прага, улица на Перштыне. В обед хозяин всегда сидел сзади в конторке и что-то писал. И вот, стало быть, как-то раз в это время приходит одна дама и просит «Маллатин» для рук. Глянул я в ящик, где он у нас всегда лежал, и говорю: «К сожалению, мадам, нету!» Покупательница ушла.

Пан Кокошка все это слышал. «Так, говорит, Иозифек, отвечать нельзя. Если чего нет, предложи другой товар!» И отвалил мне затрещину. В другой раз в обед опять приходит какая-то дама и просит пять пачек клозетной бумаги. А мы, как назло, в этот день утром распродали последнюю. Вспомнил я про наставления пана шефа и потому говорю: «Клозетной бумаги, милостивая государыня, сей момент не имеется, но шлифовальная и наждачная есть всех номеров!» Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, я тогда получил от пана Кокошки столько затрещин, что еще сегодня, как про это вспомню, кумпол трещать начинает!» Лукаш вышел из укрытия. Стрельба понемногу стихала.

На другой день утром из русских окопов в австрийские перебежал большой черный пес. Тщетно русские солдаты звали его обратно: «Казбек! Казбек!» Собака прыгнула в укрытие, где сидел с солдатами Швейк. «Братцы, гляньте, собака! И точь-в-точь, как мой Барик дома! — возликовал один солдат по фамилии Малый, бедный крестьянин из-под Табора. — Барик, на, на, пойди сюда!» Малый зачмокал и пес подбежал, вертя хвостом. А затем и вовсе позволил себя поймать за ошейник и погладить. И Малый, расплываясь от счастья, что нашел в этом пекле что-то знакомое, близкое, тискал собаку и приговаривал: «Вот это пес! Это собачка! А какие у нее глаза красивющие! Нет, братцы, ни у кого на свете не бывает таких красивых глаз, как у животных!»

Батальон не сменили, и нудная жизнь на позициях тянулась день за днем дальше. Грязи, вшей и чесотки прибывало. Даже Лукаш, который с нижними чинами особо близко не соприкасался, не уберегся от серых насекомых. Однажды утром Швейк увидел, как Лукаш лезет подмышку и бросает вшей в траву. «Осмелюсь спросить, господин обер-лейтенант, у вас уже, стало быть, тоже завелись? — вежливо начал Швейк. — Я бы вас помазал ртутной мазью. Вши у вас, господин обер-лейтенант, все равно останутся, но кусаться больше не станут». Лукаш с благодарностью принял это предложение и позволил Швейку подвергнуть себя щекотливой процедуре.

Одев рубаху, надпоручик подошел к своему чемодану и вынул бронзовую медаль. «Держи, Швейк, носи на здоровье! Я тебя представлю задним числом. Медаль за храбрость и за то, что ты не бросил своего офицера в минуту опасности». — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — улыбнулся Швейк, — я пошел в лес за дровами…» Через некоторое время снова открыли стрельбу. Уже было к вечеру, а Швейк все не возвращался. Надпоручик послал Балоуна искать его по землянкам. Прошло немало времени, пока Балоун вернулся обратно. Он появился, объятый ужасом и в слезах, в сопровождении незнакомого солдата. Великан зарыдал: «Помилуй господи… вот уже и Швейк приказал долго жить! В лесу его убило».

«Швейк? Кто убил Швейка?» — прокричал Лукаш. Балоун, плача, показал на солдата, который протягивая надпоручику желтую железную коробочку, отрапортовал: «Осмелюсь доложить, вот документ того солдата, которого наши ребята нашли в лесу убитого. Он из вашей роты, и господин лейтенант просят, чтобы вы послали кого-нибудь его опознать». Надпоручик раскрыл футлярчик. Не оставалось никаких сомнений — удостоверение в коробочке принадлежало Швейку. Лукаш почувствовал себя так, словно в эту минуту по его телу от головы до пят проехал кусок льда. Надпоручик сам поспешил за солдатом, в то время как Балоун, продолжая рыдать, собирал товарищей, чтобы вырыть Швейку могилу.

Покойник лежал на опушке. Он был в одних штанах. Над ним, на кусте, висел мундир, на котором поблескивали две медали. Солдат был босый, башмаки стояли поодаль. Шрапнель начисто снесла ему голову. Надпоручик, срывая с мундира медали, сказал солдатам глухим, каким-то не своим голосом: «Выройте ему могилу вон там, под тем дубом!» — и поспешил прочь. У него сдавило горло, на глаза наворачивались слезы. Лукаш шел и повторял: «И Швейк тоже! Бедняга Швейк!» Ему начинало казаться, что теперь очередь за ним, Лукашем… Балоун вернулся с похорон очень поздно. Неверной походкой, словно тяжелобольной, он вошел в блиндаж, разогрел надпоручику ужин и вытащил молитвенник.

Лукаш уставился куда-то в пустоту. Балоун раскрыл книжку и начал вполголоса читать молитвы за упокой душ усопших. Надпоручик скоро лег спать, а Балоун продолжал молиться: «Вознесем моления наши, о господи, за павших смертью праведной… Ниспошли им вечный покой, господи, да не угаснет для них вечный свет! Почивайте в мире, пусть земля вам будет пухом…» В этот момент брезент, занавешивающий вход в блиндаж, раздвинулся, и внутрь тихо проскользнула фигура в белом. «Мать пресвятая богородица, Мария Клокотская! Швейков дух! Нету ему в гробу покоя!» — завопил Балоун, отступая в угол за лежащего надпоручика. Фигура в белом остановилась возле стены и стала ощупывать висящий на ней ранец.

Балоун, не столь живой, как мертвый, выставил перед собой молитвенник и стал произносить заклинания: «Во имя бога триединого, изыди, сатана!» — «Балоун, дура, не сходи с ума! Ты уже совсем спятил… или нализался и у тебя белая горячка?» — тихим голосом заговорило привидение. — Herrgott, чтоб тебя нелегкая! Не ори, смотри, не разбуди надпоручика. Я уж как-нибудь до утра потерплю…» — Иезус-Мария! Он тут хочет остаться до утра?!» — завизжал Балоун и свалился на обер-лейтенанта, диким голосом при этом выкрикивая: «Швейков дух! Швейков дух!» Одеяло с надпоручика свалилось наземь, Лукаш вскочил. «Балоун, совсем уже ошалел? Что тут происходит?» — обратился он к своему денщику.

И тут фигура в белом приложила правую руку к козырьку и выпятила грудь колесом: «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, дров я не принес, а в лесу у меня кто-то украл обмундирование. Я его запихнул в муравьиную кучу, чтобы муравьи подчистили вшей да гнид. Они, осмелюсь доложить, за милую душу вшей с гнидами к себе тащат! А еще осмелюсь доложить, я там потом в канаве вымыл ноги и малость вздремнул. Просыпаюсь, а обмундирование мое уже пропало. Так что осмелюсь просить, выдать мне новую форму, и чтобы был разыскан вор, который меня лишил медалей». — «Получишь форму, Швейк, получишь!» — у обер-лейтенанта сразу стало легко на душе.

«Знаешь, Швейк, хлебнул я с тобой горя изрядно, но если бы тебя и впрямь убило, мне было бы на белом свете очень грустно!» — «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, — улыбка Швейка была сама нега, — по такому случаю я уж из-за вас себя убить не позволю…» Между тем Балоун пришел в себя, а затем и ощупал Швейка, чтобы окончательно убедиться, что это не только его дух. Лишь после этого он рассказал, какие Швейку устроили торжественные похороны, что медали остались в целости, и как вор был убит наповал шрапнелью. А Швейк сказал: «Это он еще только штаны надел, а смерть его уже наказала. Кто его знает, что бы сталось, успей он и мундир натянуть… может чего похуже!»

Примерно через неделю после этого события русские открыли по австрийским позициям ураганный огонь. К вечеру в окопах раздались крики: «Zurück! Alles zurück!» Швейк во время отступления отбился от своих и спокойно откатывался назад один — в этом мечущемся и проклинающем всех и вся людском потоке. Перед ними погонщики гнали целые гурты скота. Тут неприятель пристрелялся и стал залпами бить по шоссе шрапнелью. Раненые животные, обезумев от страха и боли, разбегались по полям. Одна большая статная корова, мчавшаяся не разбирая дороги вперед, подняла бредущего по обочине Швейка на рога и вскачь пустилась в поля.

Дозор 8-го Донского казачьего полка осторожно продвигался вперед. Внезапно прапорщик скомандовал «Ложись!» — и, оставив коня, пополз по-пластунски в чащу — оттуда слышалось мычание и людской голос. Подобравшись поближе, прапорщик увидел, что на лужайке пасется большая пегая корова, которую ведет на веревке человек в разодранной австрийской форме. Потом солдат привязал корову, забрался под нее и принялся доить в котелок, приговаривая: «Вот видишь, Буренка, будем тут с тобой в лесу теперь отшельничать. Только дай молочка побольше! Не срамись, Буренушка!» Прапорщик подал знак казаку, стоявшему поблизости, и прошептал: «Пленный? Рехнулся? Или какого черта?»

«Ваше благородие, — зашептал казак, — у него винтовка!» — «Да?!» — подивился офицер и только теперь заметил, что у человека за спиной винтовка. «Вперед!» — скомандовал он. Четверо верховых влетели на полянку, направили на отшельника пики и гаркнули: «Руки вверх!» Австриец поднял руки, а один из казаков соскочил с коня и отобрал у него оружие. Схватив солдата за плечо и заметив у него на груди медали, он сказал офицеру: «Медали у него! Видать по нашим стрелял!» Разведчик влепил солдату пощечину, сорвал медали и сунул их в карман. Пленного повели в штаб.

По дороге встретили полк, казак передал пленного в штаб. Толстый полковник гаркнул: «Военнопленный?! Кажется живой язык! Как твоя фамилия?» — «Осмелюсь доложить, холост!» — отрапортовал пленный, полагая, что у него спрашивают, как поживает его «фамилия», то есть семья… «Но это, ваша милость, все равно очень приятно, что изволите справляться насчет моей жены и деточек», — невозмутимо продолжал «язык». Полковник произнес, обращаясь к штабным: «Что за дурак!» А затем снова обратился к штабным: «Чудак-дурак?» А затем снова обратился к пленному, но уже по-немецки: «Sagst du dein Name!» И тут солдат, вытянувшись в струнку и «пожирая» полковника глазами, молвил голосом, прогремевшим по всей Руси великой до самого Черного моря: «Иозеф Швейк, Прага, улица На Бойишти, «У чаши!»

«Habent sua fata libelii»[1]) — это мудрое древнее изречение как нельзя более подходит к великолепной эпопее смеха и насмешки, которая в середине 20-х годов нашего века ввела в мировую литературу новый, ставший бессмертным образ «непризнанного героя без славы и истории Наполеона». Ибо «Похождения бравого солдата Швейка» имеют свою судьбу! И, к слову сказать, не без интересных похождений…

Историки литературы подробно исследуют, как из первой, еще черновой заготовки Швейка — официально признанного идиота, разлагающего императорско-королевскую армию исключительно своим верноподданическим стремлением служить государю императору «до последнего издыхания», — через десять лет Ярослав Гашек выковывает героический образ своего «бравого солдата». Теперь уже его Швейк — неистощимый балагур, настоящий сын своего народа, выходец с пражской окраины — в беспощадной пародии высмеивающий прогнившие, рассыпающиеся в труху устои общества. Но не только это. С беспредельным оптимизмом Швейк, обладающий здоровым реалистическим рассудком, выбрасывает на свалку истории иллюзорные ценности буржуазных порядков, осуждает фантасмагорию чиновничьего и военного аппарата и объявляет войну войне! Образ Швейка формируется, оттачивается в процессе претворения превосходного замысла в классическое литературное произведение, становится символом эпохи. От довоенных сатирических рассказов и фельетонов, нередко вызывавших возмущение своей, граничащей с цинизмом, гиперболой, абсурдностью, юмором висельника, автор Швейка переходит к правдивому, прогрессивному и художественно новому видению общественной действительности, к непоколебимой уверенности в победе положительных сил развития общества и человека.

Итак, превращение Швейка в сатирический образ, разящий остротой, неразрывно связан с накоплением жизненного опыта, идейным и политическим созреванием его творца — Ярослава Гашека. И эту зависимость нетрудно проследить, если подробнее ознакомиться с жизнью и творчеством писателя.

Перед первой мировой войной, попытав сначала свое счастье — правда, в течение очень короткого времени и совершенно неудачно, — на чиновничьей стезе, Гашек становится профессиональным журналистом и писателем. Чисто внешне как писатель он обретается на периферии литературы. С гениальной легкостью и остроумием «сыплет из рукава» для газет и журналов бесчисленные рассказы и фельетоны; как все его молодые друзья, он бунтарь и анархист, ведет богемный образ жизни, голодает вместе с ними и вместе с ними бедокурит. Но наряду с этим он все внимательнее присматривается к народной жизни, к жизни горожан и крестьянства. Мировая война умножает эти наблюдения, углубляет и оттачивает до остроты штыка. А затем идейную зрелость и творческий рост завершают идеи Великого Октября.

Пол-Европы и половину Азии исколесил в 1918–20 годах Ярослав Гашек, будучи журналистом и политработником Красной Армии. Вернувшись на родину (в 1920 году), писатель в течение неполных двух лет создает большую часть своего «Швейка». 2 января 1923 года, немного не дожив до сорокалетия, Гашек умирает.

Но судьбу его детища необходимо проследить по линии второго отца Швейка — особенно, перелистывая эту книгу. Сообщающиеся сосуды художественной литературы и изобразительного искусства знают несколько подобных примеров замечательного творческого содружества, когда имя автора литературного произведения, пожалуй, почти невозможно отделить от автора иллюстраций. Швейку все силы своего таланта посвятили два друга, сверстника, выдающихся мастера слова и кисти, близких к родному чешскому народу и глубоко сознающих свою принадлежность к нему — писатель Ярослав Гашек и художник Иозеф Лада.

Личное знакомство Я. Гашека и И. Лады состоялось еще в 1907 году. К тому времени Лада уже пережил самую тяжелую пору своей жизни, это были годы, проведенные в Праге в учении, — сначала у маляра и театрального декоратора, затем у переплетчика, а потом — в течение короткого времени — учебы в Художественно-промышленном училище. Но по-настоящему Лада учится сам. Патриархальный уклад жизни чешской деревни наделил будущего художника редчайшим богатством впечатлений и знаний. Ее жизнь и труд в круговороте времен года, ее мудрость и веселье, отразившиеся в народных обычаях, песнях и преданиях, — все это предопределило оригинальный характер его таланта. Ко времени первой встречи с Гашеком молодой художник уже зарабатывает на жизнь рисунками для газет и юмористических журналов, выполняет первые книжные иллюстрации… Но веяния того времени — стиль «модерн», да и знаменитые тогда на весь мир карикатуристы из таких журналов, как «Симплициссимус», «Ласьет-о-бер», «Флигенде Блеттер», — не позволяют дарованию Иозефа Лады проявиться в полном блеске. Специфика его дарования заключалась в том, что он умел скупо, сжато, но чрезвычайно метко характеризовать своих героев с использованием огромного количества средств выразительности. Простые, может быть даже несколько грубоватые в своей строгости и вместе с тем уверенные линии, столь доходчивый и пленяющий изобразительный язык, одним словом «Лада», появляется вскоре после раннего периода декоративизма. И совершенно внезапно! На самобытность его искусства оказывают влияние обстоятельства и время, когда живет и творит художник. Ладовская манера письма вызвана особыми условиями работы в ежедневной печати, когда необходимо немедленно реагировать на происходящие события. А вместе с тем она отражает превалирующую тенденцию изобразительного искусства той эпохи, подчеркивающую постижимость передачи содержания и ясность формы. Опытным психологом, обладающим даром вызывать сильные эмоции, неотразимым юмористом — таким предстает перед нами Иозеф Лада, совершенный мастер иллюстрации и блестящий карикатурист. Конкретность рисунка, наглядность композиции, включающей в себя самое существенное для передачи характера, физиономии и окружающей среды, никакой импровизации — в этом сильные стороны художника. Весь необозримый макрокосмос людей и людишек, наделенных человеческим обликом обитателей рая и ада, говорящих зверей и птиц, сказочных персонажей ожил в творениях Иозефа Лады. Это черно-белые рисунки — одни, напоминающие своей ударной силой гравюру по дереву, другие — с богатой штриховкой, развертывающейся в орнаментальную сетку; или цветные рисунки нежных тонов, представляющие собой замечательный синтез чешского пейзажа и сельской жизни.

Рисунками в юмористических журналах, иллюстрациями в книгах для больших и маленьких читателей Лада щедро сеет вокруг себя веселье и оптимизм. В основе этого лежат глубокие симпатии, которые автор пытает к человеку. Он понимает его горести и переживания, верит в то, что человек в самой своей основе добр и разумен. Но эти склонности не ограничили творческую сферу Иозефа Лады сценами веселья, идилии и благодушия. Правда, после классиков чешской живописи И. Манеса и М. Алеша это был в первую очередь он, кто воспел чистоту, невинность, чистосердечность и другие лучшие стороны человеческой души, нежное очарование девичества, силу «удалых молодцев», непосредственность детей и мудрость старости. Воспоминания об утраченном рае детства и сказок выливаются в его творчестве в мечту о строе, который будет пестовать и лелеять лишь подлинные и облагораживающие человека ценности. Но тому, что стоит на пути к претворению этой мечты, Лада не дает никакой пощады! Сотни политических рисунков художника показывают, сколь острую социальную критику могут передать его ощетинившиеся линии, с какой лаконичностью и безапелляционностью выносит он окончательный приговор ограниченности, надменности и людской злобе.

Итак, как уже было сказано, с Ярославом Гашеком Лада знакомится в 1907 году. И из большого числа своих друзей именно в его лице он находит самого верного, самого почитаемого друга, а на некоторое время и своего квартиранта, о котором Лада заботился с примерной старательностью. В «Хронике моей жизни» Иозеф Лада писал о первых впечатлениях от этой встречи: «Знакомство это меня обрадовало. Но видом Ярослава Гашека я, право, не был доволен. И это автор тех самых фельетонов? Я представлял себе, по меньшей мере, Вольтера или Викториена Сарду, а тут предо мной предстал молодой человек с лицом почти безо всякого выражения, чуть ли не ребяческим. Тщетно я высматривал в его кругленькой физиономии привычные черты сатириков: хищный нос, тонкие губы и лукавые глаза. Недоставало и сардонического смеха. Гашек скорее оставлял впечатление заурядного сынка из хорошей семьи, которого хорошо питают и который не любит забивать себе голову какими бы то ни было проблемами. Лицо почти женское, безусое и бесхитростное, открытый взгляд, все скорее напоминало наивного первоклассника, нежели гениального сатирика. Но так человек думал лишь до тех пор, пока Гашек не начинал говорить. Стоило ему что-нибудь сказать, хотя бы только подать реплику, она всегда оказывалась такой остроумной, оригинальной и меткой, что это немедленно выводило из заблуждения и каждый должен был сказать про себя: «Эге, парень, да ты не промах!»

В 1911 году Гашек написал три первых рассказа о бравом солдате Швейке, которые Лада, будучи редактором сатирического журнала «Карикатуры», напечатал в этом издании. Мы знаем, что Лада и Гашек были приятелями. Но, с другой стороны, известно нам также и то, что злорадство и по-мальчишески несентиментальные и не особо бесцеремонные шутки были всегда по нутру и Гашеку и Ладе… Третье продолжение своей серии Гашек одновременно отдал в другой, конкурирующий журнал. Владельцам «Карикатур» это не понравилось, и они — в отместку за нарушение издательских прав — заказали другому юмористу боевую кончину Швейка. Вот как случилось, что в ладовских «Карикатурах» появилось: Ярослав Гашек, «Конец бравого солдата Швейка». Совместная работа друзей над образом доброго вояки начинается лишь после войны, на которую Гашек отправился с 91-м пехотным полком, где познакомился с прототипами своих будущих героев: капитаном Сагнером, надпоручиком Лукашем и его денщиком, каптенармусом Ванеком и другими солдатами. Гашек посетил Ладу в 1921 году. «Он попросил, чтобы я нарисовал обложку для «Похождений бравого солдата Швейка во время мировой войны», которые должны были издаваться отдельными выпусками. Я принялся за работу. Фигуру Швейка я создал не по каким-то определенным персонифицированным представлениям, но по описанию, данному Ярославом Гашеком в романе. Я написал Швейка раскуривающим трубку среди пуль и гранат, рвущихся шрапнелей. С простодушным спокойным выражением на лице, словно совсем ничего не происходит… Эту обложку в условленный день я принес в винный погребок «У Могельских». Гашеку и его другу Франте Сауэру она очень понравилась, и они тут же пообещали мне гонорар. Пока что, однако, вместо денег, мне пришлось за обоих уплатить по счету». Обложка, о которой говорит Лада в своих воспоминаниях, — единственная иллюстрация к Швейку, созданная еще при жизни Ярослава Гашека. Эта веселая характерная картинка с изображенным на ней солдатом пока что еще имеет мало общего с будущим столь выразительным типом Швейка. Ей еще пока недостает той уверенности линий, которые впоследствии недвусмысленно и лаконично определяют тип человека, который защищает маской глуповатого простодушия свое непоколебимое человеческое достоинство и независимость. Первые наметки именно этого типа

Швейка проступают во втором эскизе — для обложки второго издания «Похождений». А сложившийся характер того бравого солдата Швейка, которого мы знаем ныне, проступает в грандиозной серии 540 (!) рисунков, созданных Иозефом Ладой в 1924–25 гг. для воскресного выпуска газеты «Ческе слово». С подлинной творческой страстностью увлекся художник своим замыслом, создав в результате огромный комплекс замечательных иллюстраций. При этом он хорошо понимал, что в случае переиздания «Швейка», выходившего до сих пор с рисунком только на обложке, он сможет использовать лишь крупицу своей безграничной фантазии, близкого знакомства с военной жизнью (художник смог в своей серии зафиксировать массу «военных» впечатлений своего детства, все то, о чем ему рассказывали и что он видел собственными глазами). Чтение романа служило богатейшим источником вдохновения, узы дружбы, связывавшие с покойным Гашеком, ко многому обязывали. И Иозеф Лада создает невозмутимо улыбающегося, всегда и всюду вежливо «осмеливающегося доложить» Иозефа Швейка, а вокруг него — целую галерею военных и цивильных благородий и нижних чинов. Часть рисунков из этого романа в иллюстрациях нашла себе затем применение во многих книжных изданиях «Швейка», триумфально шествующего по сей день по всем уголкам родной страны и всего земного шара.

Однако этим интерес Лады к бравому солдату Швейку не исчерпывается. Художника ожидала та же судьба, что и всех читателей этого романа, которые снова и снова возвращались к рассказам «к случаю» и похождениям его главного героя, которому Лада придал окончательный и оптимальный визуальный облик (кстати сказать, сделано это было художником с таким совершенством, с такой выразительностью, что все последующие попытки придать Швейку какой-то новый облик, иначе воплотить его — на театральных подмостках или экране — неминуемо наталкиваются на сопротивление с нашей стороны, пока мы не примиримся с новой адаптацией).

Свой замысел проиллюстрировать «Похождения Швейка» в красках Лада осуществил лишь в 1953–54 гг.: он создает 212 цветных рисунков для нового издания романа, увидевшего свет год спустя, в 1955 году. «Я сознавал, — говорил об этом позднее художник, — что не могу изменить типы отдельных героев. Во-первых потому, что они уже вжились, а также и потому, что я был доволен их воплощением».

Но есть у нас основания утверждать, что это было последнее слово, сказанное Иозефом Ладой по поводу Швейка и о Швейке? Наоборот, все говорит о том, что он наверняка вновь бы вернулся к нему, как возвращался к своим водяным и глупым Гонзам, зверюшкам и беззлобным чертям… если бы смерть в самый канун 70-летия — 14 декабря 1957 года — не оторвала его от рабочего стола, от улыбчивой мудрости и мудрой улыбки, которой этот подлинно народный художник столь щедро наделял людей.

Иллюстрации

ПАНИ МЮЛЛЕРОВА

ТРАКТИРЩИК ПАЛИВЕЦ

БРЕТШНЕЙДЕР

САПЕР ВОДИЧКА

ПОЛКОВНИК ШРЕДЕР

ГОСПОДИН ГЕНЕРАЛ-МАЙОР

БАЛОУН

ПОРУЧИК ДУБ

ФЕЛЬДКУРАТ КАЦ

РОТНЫЙ ОРДИНАРЕЦ ИОЗЕФ ШВЕЙК

ПОВАР ЮРАЙДА

КАДЕТ БИГЛЕР

КАПТЕНАРМУС ВАНЕК

КАПИТАН САГНЕР

ВОЛЬНООПРЕДЕЛЯЮЩИЙСЯ МАРЕК

НАДПОРУЧИК ЛУКАШ

БРАВЫЙ СОЛДАТ ШВЕЙК

Загрузка...