Когда, наконец, Швейка привели, майор потребовал у него объяснений — что же произошло у Фельштына? Швейк надлежащим образом и с должной обстоятельностью все растолковал. Когда майор вслед за этим спросил, почему же он не рассказал об этом на допросе в суде, Швейк резонно ответил, что там его, собственно, никто об этом и не спрашивал. Смысл всех вопросов заключался только в одном: «Признаетесь, что вы добровольно и без давления одели на себя вражескую форму?» По той причине, что это была истинная правда, он не мог ответить ничего иного, кроме как «так точно!» А вот, с другой стороны, когда его на суде обвинили в измене государю императору, это он с возмущением отверг… «Этот человек круглый идиот», — сказал генерал майору.
«Осмелюсь доложить, — откликнулся Швейк, — иногда я и в самом деле чувствую какое-то слабоумие… особенно этак к вечеру…» — «Заткнись, болван!» — прикрикнул майор и обратился к генералу с вопросом, как теперь быть со Швейком. Через час после этого вооруженный конвой уже вел Швейка на вокзал, чтобы препроводить в штаб бригады в Воялич. Начальник конвоя, чех в чине ефрейтора, нещадно задавался перед земляком-арестантом, проявляя свою неограниченную власть над ним. У ефрейтора был такой напыщенный вид, словно ему уже завтра предстояло, по меньшей мере, вступить в должность командующего корпусом.
Когда они уже сидели в поезде, Швейк обратился к начальнику конвоя: «Знаете, господин ефрейтор, смотрю я на вас и вспоминаю одного ефрейтора — Бозба его фамилия, — который служил в Триденте. Только он получил ефрейтора, как сразу же в первый день стал раздуваться вширь. Щеки у него начали отекать, а брюхо так вздулось, что на следующий день уже не влезал в казенные штаны. Но самое страшное — у него стали вытягиваться в длину уши! Словом, отправили его тогда в околоток, и полковой врач сказал, что такой камуфлет приключается со всеми ефрейторами. Чтобы его спасти от погибели, пришлось спороть звездочку, тогда только опухоль и спала…»
После этого ефрейтор окончательно проглотил язык, а Швейк невозмутимо продолжал: «Сдается мне, господин ефрейтор, что у вас какое-то большое горе, потому вы даже языка лишились. Знавал я, конечно, много печальных ефрейторов, но такого бедолагу, как вы, господин ефрейтор, — простите и не извольте гневаться — ей богу, еще не встречал. Поделились бы со мной, рассказали, что вас мучает. Глядишь, авось помогу советом…» — «С меня уже хватит!» — закричал ефрейтор. «Какой счастливый человек! — откликнулся Швейк. — А то ведь некоторым всегда чего-то не хватает». Ефрейтор с трудом выдавил из себя последние слова: «В бригаде тебе покажут кузькину мать, а я с тобой больше цацкаться не желаю!»
Когда Швейка доставили в бригаду и привели к полковнику Гербиху, у того в кабинете сидел поручик Дуб. За несколько дней, прошедших после перехода Санок — Самбор, на долю Дуба выпало новое испытание. Поручик Дуб и сам не знал толком, как это случилось, что он вдруг воспылал желанием продемонстрировать надпоручику Лукашу свое кавалерийское искусство, вскочил на коня и исчез вместе с ним в какой-то лощинке, где его потом нашли прочно засевшим в этаком небольшом болотце. Даже самый искусный садовник не смог бы, пожалуй, так посадить его в своем саду! Когда его вытащили оттуда с помощью аркана, Дуб лишь тихо стонал, словно при последнем издыхании.
Увидев Швейка, Дуб воскликнул зычным голосом: «Ага, опять попался! Многие ублюдками блуждают по белу свету и еще худшими мерзавцами возвращаются восвояси. И ты — один из них!» Следует отметить, что последнее приключение завершилось для поручика Дуба слабым сотрясением мозга, а потому не приходится удивляться, что, призывая бога взять его сторону в единоборстве со Швейком, он кричал в стихах: «О, господи боже, взываю к тебе… Заволокли меня дымом пушки гремящие, ужасающе летят пули свистящие! О, господи боже, призываю тебя, пособи одолеть сего супостата… Где ты был так долго, негодяй? Что это за форма на тебе, каналья?»
Время от времени полковник Гербих страдал жуткими приступами боли в большом пальце правой ноги. В такие минуты он бушевал и свирепствовал, как тигр. Однако сейчас полковник был в отличном расположений духа. «Так что же вы, собственно, натворили?» — спросил он Швейка таким ласковым тоном, что у поручика Дуба зашлось сердце и он сам ответил за Швейка: «Господин полковник, этот солдат прикидывается дурачком, чтобы своим идиотизмом прикрывать хамские проступки и выходки». Обращаясь затем к Швейку, Дуб проговорил: «Ты пьешь мою кровь, верно?» — «Пью», — с достоинством ответил Швейк. «Вот видите, господин полковник, — продолжал поручик Дуб, — будет необходимо его примерно наказать!»
Поручик Дуб углубился в сопроводиловку, составленную майором из Перемышля, а затем победоносно воскликнул: «Все, Швейк, теперь тебе каюк! Куда ты девал казенное обмундирование?» — «Оставил на дамбе пруда. Вообще-то все это чистейшее недоразумение». — «А ты знаешь, сволочь, что это значит — лишиться на войне мундира?» — загремел поручик Дуб. — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, знаю, — ответил Швейк. — Ежели солдат лишится мундира, то должен получить новый». — «Иезус-Мария, — завопил Дуб, — ты у меня доиграешься! Еще сто лет после войны будешь на военной службе лямку тянуть!»
Внезапно полковник Гербих скорчил жуткую гримасу — начинался очередной приступ подагры. Полковник лишь махнул рукой и заорал душераздирающим голосом человека, которого медленно поджаривают на вертеле: «Вон! Все вон! Подать мне револьвер!» Все уже знали, что это значит, и поэтому, не мешкая, выскочили из кабинета вместе со Швейком. Медлил только один поручик Дуб, но полковник запустил в него чернильницей и поручик тоже поспешил убраться. После этого из кабинета долго раздавался рев и вой… Наконец вопли затихли. Большой палец вновь держал себя ягненком, приступ подагры прошел, полковник позвонил и приказал привести Швейка.
«Так что с тобой, собственно?» — ласково спросил Гербих. Дружески улыбаясь полковнику, Швейк изложил ему все перипетии своей одиссеи, упомянув о том, что он ординарец 11-й маршевой роты 91-го полка и не представляет себе, как там без него обходятся… Полковник тоже улыбался, а потом приказал выдать Швейку новое обмундирование. Покидая после этого в новом австрийском мундире штаб бригады, Швейк строго по уставу обратился к поручику Дубу, чтобы спросить, не пожелают ли господин лейтенант чего передать надпоручику Лукашу. Поручика Дуба хватило лишь на то, чтобы рявкнуть: «Abtreten!»
Едва приехав в Золтанец, Швейк чуть было с ходу не наткнулся на неприятность в этапной комендатуре при вокзале. Какой-то капрал дико на него разорался. Может, Швейк еще захочет, чтобы он, то есть капрал, шел разыскивать его роту? «Мне бы только знать, где она расквартирована в местечке. Для меня это очень важно, потому что я являюсь ее ординарцем», — подчеркнул Швейк. Из-за соседнего стола тигром вскочил какой-то штабной фельдфебель и тоже принялся драть глотку: «Сукин сын! Ординарец, и не знаешь, где твоя маршевая рота?!» Прежде чем Швейк успел ответить, фельдфебель выскочил из комнаты и тут же привел из соседней канцелярии толстого надпоручика.
Этапные комендатуры, наряду с прочим, служили западней для слоняющихся одичавших солдат, которые, разыскивая свои части, могли, пожалуй, проваландаться всю войну. Войдя, толстый надпоручик первым делом спросил у Швейка документы. Швейк предъявил их, надпоручик, убедившись в правильности его маршрута, благосклонно сказал капралу: «Дайте ему информацию!» и опять скрылся в канцелярии. Когда дверь за ним захлопнулась, штабной фельдфебель схватил Швейка за плечо и, подведя его к выходу, дал следующую справку: «А ну, дерьмо, проваливай отсюда!» И Швейк снова очутился в невообразимом хаосе забитого войсками местечка и принялся разыскивать кого-нибудь знакомого из батальона.
Швейк долго плутал по улицам Золтанца, пока наконец не решился пойти ва-банк. Остановив какого-то полковника, он на своем ломаном немецком спросил, не знает ли, случаем, господин полковник, где тут расквартирован его, Швейка, батальон, а вместе с ним и его маршевая рота. «Со мной можешь говорить по-чешски, — сказал полковник, — я тоже чех. Твой батальон стоит рядом в селе Климонтове, а в местечко вашим нельзя: ребята из одной вашей роты, когда сюда пришли, сразу же подрались на площади с баварцами». Полковник дал Швейку пять крон на сигареты и, попрощавшись с ним, подумал: «Какой симпатичный солдатик!» А Швейк отправился в Климонтово.
В Климонтове офицеры его батальона как раз устроили торжественный ужин. В складчину купили свинью, и повар Юрайда, окруженный прихлебателями из числа офицерских денщиков, готовил пир горой. Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун. Очевидно с таким же аппетитом и вожделением смотрят людоеды, как зажаривают на вертеле миссионера, с которого, приятно благоухая, стекает жирок. Балоун чувствовал себя примерно так, как собака, когда она тянет за собой в упряжке тележку с молочными бидонами, а в этот момент когда мимо нее проходит колбасник-подмастерье с полной корзиной свежих копченых сарделек на голове: стоит только подпрыгнуть и хвать! — если бы не эти противные постромки и гадкий намордник…
А ливерный фарш испускал пахучий аромат перца, жира и печенки. Балоун не удержался и всхлипнул. Всхлипывания усиливались — он уже плакал навзрыд. «Ты чего ревешь, как корова?» — спросил повар Юрайда. «Чего-то вспомнил дом родной, — ответил, рыдая, Балоун. — Дома я завсегда был при этом, когда делали колбасу. И никогда никому, даже самому наилучшему соседу, не хотел послать гостинца. Сам все хотел сожрать и взаправду все сам жрал. Раз я умял столько ливерной колбасы, буженины да колбасок из свиных потрохов, что все думали, что лопну. Гоняли меня арапником вокруг дома… прямо, что твою корову, когда ее от зеленого клевера раздует».
«Пан Юрайда, сделайте милость, позвольте к этому фаршу чуточку приложиться! Пусть меня потом хоть к столбу привяжут… Не то мне таких мук не выдержать!» Балоун, пошатываясь как пьяный, встал со скамейки и протянул свою ручищу к груде фарша. Началась упорная борьба. Все, кто присутствовал при этом, едва удержали обжору, чтобы он не набросился на фарш. Когда Балоуна выкидывали из кухни, он в отчаянии выхватил из горшка размокавшие в нем кишки для ливерной колбасы. Повар Юрайда так рассвирепел, что швырнул за ним следом целую связку деревянных шпилек, которыми зашпиливают ливерные колбаски по концам, и заорал: «На, нажрись этих шпилек, чудище!» А тем временем наверху, в торжественном предвкушении того, что рождалось внизу, в кухне, уже собрались офицеры.
Швейк все это время просидел в канцелярии, где не было никого, кроме вольноопределяющегося Марека. Будучи историографом батальона, тот воспользовался задержкой в Золтанце, чтобы описать про запас несколько победоносных сражений, которые, по всей вероятности, грянут в будущем. «Видишь, — сказал ему Швейк, — вот я и опять тут!» — «Разреши-ка, я тебя обнюхаю, — вольноопределяющийся был растроган до глубины души, — хм, от тебя в самом деле несет тюрягой». — «Как всегда, вышло небольшое недоразумение… А ты что поделываешь?» — «Как видишь, — ответил Марек, — набрасываю героические судьбы спасителей Австрии, да что-то ни черта не выходит…»
«А ты наберись скромности и терпения, — посоветовал Швейк. — На краю Праги в Нуслях живет пан Гаубер. Возвращается он раз в воскресенье с прогулки с Бартуньковой мельницы, и в Кунратицах на дороге его по ошибке пыряют ножом. Так, стало быть, он и пришел домой с этим ножом в спине. А дома жена нож осторожно вытащила и еще в тот же день резала этим ножом мясо на гуляш. Потому что он был из золингеновской стали, а у них дома все ножи были сплошь тупые и с зазубринами. Потом ей, видишь ли, захотелось иметь в хозяйстве целый набор таких ножей и она каждое воскресенье посылала пана Гаубера гулять в Кунратице. Но он уже был такой скромный, что ходил только в погребок к Банзетам в Нусли».
«А ты нисколько не изменился», — сказал вольноопределяющийся Швейку. «Не изменился, — подтвердил Швейк, — все некогда было. Они меня даже расстрелять хотели, ну да это еще не самое страшное. А вот жалованья я с двенадцатого нигде не получал!» — «У нас ты его теперь тоже не получишь, потому что мы идем на Сокаль и жалованье будут выплачивать после битвы: надо экономить… Да, должен тебе еще сказать, что в батальоне на тебя был выписан ордер на арест». — «Это неважно, — ответил Швейк, — это они сделали совершенно правильно… Так говоришь, офицеры пируют в доме священника? Придется мне туда сходить, доложиться, что я опять здесь».
Офицеры в ожидании предстоящего пиршества обсуждали, какая неразбериха царит в штабе бригады. Кто-то заметил: «Кстати, мы телеграфировали относительно этого самого Швейка…» — «Hier!» — воскликнул сквозь приоткрытую дверь Швейк и, входя в комнату, снова повторил: «Здесь! Осмелюсь доложить, пехотинец Швейк, ординарец 11-й маршевой роты!» Увидев оторопевшие лица капитана Сагнера и надпоручика Лукаша, Швейк добавил: «Осмелюсь доложить, меня собирались расстрелять… Потому как я изменил государю императору!» — «Господи боже, что вы говорите, Швейк?!» — выкрикнул надпоручик Лукаш, побледнев от отчаяния. «Так что, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, дело было вот как…»
Офицеры смотрели на него выпученными глазами, а он рассказывал со всеми подробностями, как это приключилось, не забыв даже отметить, что на дамбе того пруда, где над ним стряслось несчастье, росли незабудки. Когда же затем он принялся перечислять татарские фамилии, вроде Халлимулабалимей, Валиволаваливей, надпоручик Лукаш не удержался и пообещал: «Ох, и получите вы пинка под зад, скотина!» А Швейк продолжал с присущей ему последовательностью… Рассказывая про суд, он упомянул, что генерал косил на левый глаз, а у майора были голубые глаза. Капитан Циммерман запустил в Швейка глиняной кружкой.
Швейк совершенно спокойно продолжал про духовное утешение и как майор до утра спал в его объятиях. Затем он доложил, что господин лейтенант Дуб находятся в бригаде с сотрясением мозга и велят всем кланяться. «И прошу выдать мне жалованье и деньги на курево», — добавил Швейк. Капитан Сагнер и надпоручик Лукаш обменялись вопросительными взглядами, но в этот момент распахнулась дверь и в залу внесли суп из свиных потрохов. «Послушайте, вы, чертов сын, — проговорил капитан Сагнер, — вас спасла исключительно сегодняшняя пирушка». — «Швейк, — добавил к этому Лукаш, — если с вами еще что-нибудь случится, пеняйте на себя! Проваливайте отсюда!»
Швейк направился в кухню. «Наздар! — приветствовал его каптенармус Ванек, обгладывая свиную ножку. — Только что приходил вольноопределяющийся Марек и сказал, что вы уже тут и что на вас новый мундир. Хорошенькую вы мне теперь заварили кашу! У меня вы записаны утонувшим во время купания. Нечего вам было возвращаться и устраивать нам неприятности из-за двух мундиров. Теперь за ротой числится одним мундиром больше, потому что ваш первый мундир нашли на запруде. Батальон доложит об излишке в один комплект обмундирования в бригаду, и из-за этого может выйти ревизия. Зато когда пропадает две тысячи сапог, это никого не интересует».
Повар Юрайда, вернувшись со двора, первым делом бросил взгляд на совершенно сникшего Балоуна, сидевшего на лавке у печи и с выражением безнадежности на лице разглядывавшего свой ввалившийся живот. Юрайда открыл духовку и вынул одну колбаску из свиных потрохов. «Жри, Балоун, — сказал он приветливо, — жри, пока не лопнешь!» У Балоуна на глазах выступили слезы. «Дома, когда мы кололи свинью, я сперва-наперво, бывало, съем порядочный кусок буженинки, все рыло, сердце, ухо, кусок печенки, почку, селезенку, язык, а потом уже только идут колбаски из потрохов… шесть-десять штучек, и кровяные колбаски с разной начинкой… И все так вкусно пахнет, а ты себе жрешь и жрешь…» — вслух вспоминал Балоун, пожирая при этом всего-навсего одну малюсенькую колбаску.
«Сдается мне, — продолжал плакаться Балоун, — что пуля меня все-таки помилует, а вот голод не иначе как доконает! И не свидеться мне больше в жизни с таким противнем фарша, как дома. Вот студень, тот я так не любил; трясется только, а силы никакой не дает. Ну, а жена, опять же, очень его любит… А мне для нее даже кусочек уха положить в студень было жалко». Тут Балоун неожиданно встал, прошмыгнул к плите и попытался окунуть в соус кусок хлеба, который заранее вытащил из кармана. Повар Юрайда хлопнул его в сердцах по руке — краюха свалилась в соус, а самого Балоуна схватил и вышвырнул за дверь.
Убитый горем Балоун уже через окно видел, как Юрайда подцепил вилкой его кусок хлеба, настолько пропитавшийся соусом, что он стал коричневым, добавил к нему кусок жаркого и протянул все это Швейку со словами: «Ешьте, мой скромный друг!» — «До чего ж я рад, — говорил Швейк, поглощая великодушный дар Юрайды, — что опять попал к своим! Мне было бы очень больно и обидно, если бы я не мог быть полезным своей роте! Ума не приложу, что бы вы тут без меня делали, если бы меня где-нибудь задержали, а война затянулась еще на пару годков».
Каптенармус Ванек с интересом спросил: «Как вы думаете, Швейк, война еще долго протянется?» — «Пятнадцать лет, — убежденно ответил Швейк. — Раз война, так война! Во всяком случае я отказываюсь говорить о мире до тех пор, пока мы не будем в Петрограде. Возьмем, к примеру, шведов. Ведь вон аж откуда пришли, а добрались до самого Немецкого Брода и на Липницу! А какой там кавардак устроили! Ведь там еще нынче ночью после двенадцати в трактирах говорят только по-шведски». В эту минуту в кухню влетел вольноопределяющийся Марек. «Спасайся, кто может! — кричал он. — Поручик Дуб приехал в штаб с этим обделанным кадетом, с Биглером!»
«Это что-то ужасное, — информировал собравшихся Марек. — Не успел он приехать, как сразу ввалился в канцелярию. А я там как раз растянулся на лавке и уже начал засыпать. Дуб подскочил ко мне и давай вопить: «Спать полагается только после отбоя!» Треснул кулаком по столу и орет: «Кажется вы тут в батальоне хотели от меня избавиться?! Не думайте, что это было сотрясение мозга, мой череп еще не такое выдержит!..» Кадет Биглер что-то пробурчал себе под нос, а Дуб решил, что он над ним насмехается, и за дерзкое поведение к старшим в чине тащит теперь к капитану — жаловаться!»
Спустя некоторое время Биглер и Дуб пришли на кухню, через которую нужно было пройти, чтобы подняться наверх, к офицерам. Когда Дуб вошел, Швейк подал команду: «Встать! Смирно!» Поручик Дуб вплотную приблизился к Швейку: «Теперь можешь радоваться, теперь тебе крышка! Я прикажу из тебя набить чучело на память 91-му полку». — «Слушаюсь, господин лейтенант! — Швейк отдал честь. — Осмелюсь доложить, когда-то я читал, что однажды было большое сражение, в котором пал шведский король со своим верным конем. Когда они околели, обоих отправили в Швецию, из трупов набили чучела и теперь они стоят рядышком в Стокгольмском музее».
«Откуда тебе это известно, оболтус?» — загремел Дуб. «Так что осмелюсь доложить, господин лейтенант, от моего брата, учителя гимназии». Поручик Дуб повернулся, плюнул и, подталкивая перед собой кадета Биглера, пошел наверх в залу. Но уже будучи в дверях, он все же не удержался, чтобы не обернуться к Швейку и с неумолимой суровостью римского императора, решающего судьбу раненого гладиатора на цирковой арене, не сделать пальцем большой руки движение вниз и не прокричать: «Большой палец вниз!» — «Осмелюсь доложить, господин лейтенант, уже опускаю!» — кричал вслед за ним Швейк.
Кадет Биглер ослабел, как муха. Перебывав на нескольких холерных станциях, он, наконец, попал в руки специалиста, который закрепил ему кишечник танином и отправил в ближайшую этапную комендатуру, признав кадета Биглера годным к строевой службе. Когда кадет Биглер позволил себе обратить внимание господина специалиста на то, что чувствует себя еще очень слабым, тот с улыбкой ответил: «Золотую медаль за храбрость вы еще будете в силах унести, вы же добровольно пошли на фронт». Итак, кадет Биглер отправился добывать золотую медаль. Собственно говоря, это было триумфальное шествие по всем возможным уборным, попадавшимся на его пути.
Несколько раз он опоздал на поезд, потому что сидел в вокзальных клозетах, несколько раз прозевал пересадку, сидя в клозете в поезде. Необходимо, однако, отметить, что в подобных местах Биглер никогда не терял времени даром, ибо повторял про себя все славные битвы героических австро-венгерских войск. Бесчисленное множество раз дергая цепочку в уборной, Биглер представлял себе рев битвы, кавалерийскую атаку и грохот артиллерии. С поручиком Дубом кадет Биглер встретился при обстоятельствах не слишком завидных, что послужило причиной некоторой натянутости в их последующих отношениях по службе и вне ее.
Когда поручик Дуб, уже в четвертый раз ломившийся в уборную, разъяренно выкрикнул: «Кто там?», изнутри гордо прозвучало: «Кадет Биглер, 11-я маршевая рота, N-ский батальон, 91-й полк!» — «Здесь поручик той же роты Дуб», — представился конкурент перед дверью. «Сию минуту кончу, господин поручик». — «Жду». В таком напряженном состоянии прошло 15 минут, потом еще пять, потом следующие пять. Поручика Дуба бросило в жар, особенно когда после многообещающего шуршания бумаги прошло целых семь минут, а дверь все еще не открывалась.
В слабом жару поручик Дуб начал размышлять, не стоит ли ему пожаловаться командующему бригадой, который, может, прикажет взломать дверь и вывести оттуда кадета Биглера. Еще ему пришло в голову, что, пожалуй, это нарушение субординации. Прошло еще пять минут, и лейтенант Дуб почувствовал, что там за дверью ему уже, собственно, делать нечего, что ему уже давно расхотелось. Но из какого-то принципа он продолжал дубасить ногой в дверь, из-за которой раздавалось неизменное «In einer Minute fertig, Herr Leutnant! Сию минуту кончу, господин лейтенант!» Наконец послышалось, как кадет Биглер спускает воду, еще мгновение — и они встретились лицом к лицу.
«Кадет Биглер, — загремел поручик Дуб, — не думайте, что я здесь за тем, что и вы! Я пришел сюда по причине, что, прибыв в штаб бригады, вы тотчас не доложили мне о себе. Вы что, устава не знаете? Сознаете, кому вы отдали предпочтение? Вопрос о вашем поведении будет решен в батальоне. Я уезжаю туда на автомобиле и вы поедете со мной». — «И никаких «но»!» — воскликнул поручик Дуб в ответ на возражение кадета Биглера, что для него уже был разработан маршрут по железной дороге и что в связи с некоторыми, проявляющимися у него время от времени затруднениями, ему это представляется более приемлемым.
Ведь каждому ребенку известно, что автомобили для таких дел не приспособлены! Однако черт его знает, как это случилось, но тряска в автомобиле никакого действия на кадета Биглера не возымела. Поручик Дуб уже не чаял, что ему удастся осуществить план мести. Дело в том, что когда они выехали, Дуб думал про себя: «Ну, обожди, супчик, не надейся, что, когда тебе приспичит, я позволю остановиться!» В этом же духе он повел разговор о том, что военные автомобили, которым предписан определенный маршрут, не должны понапрасну переводить бензин и останавливаться, где придется.
Поручик Дуб продолжал доказывать кадету Биглеру, что военный автомобиль не имеет права нигде останавливаться, чтобы не переводить зря бензин. Кадет Биглер вполне резонно на это возражал, что когда автомобиль стоит, бензин вообще не расходуется, потому что шофер выключает мотор. Но поручик Дуб неотвязно бубнил: «Чтобы автомобиль прибыл на место в установленное время, нельзя нигде останавливаться». Так они пререкались более четверти часа. И тут поручик Дуб внезапно почувствовал, что у него пучит живот и что было бы желательно остановить машину, вылезти и облегчиться.
Поручик Дуб героически крепился до 126-го километра, когда наконец был вынужден энергично дернуть шофера за мундир и прокричать ему в ухо: «Halt!» — «Кадет Биглер, — благосклонно проговорил Дуб, выскакивая из автомобиля и устремляясь в кювет, — можете тоже воспользоваться случаем». — «Благодарю вас, — ответил кадет Биглер, — мне не хочется напрасно задерживать автомобиль». Мысленно он при этом сказал себе, что скорее обделается, нежели упустит прекрасную возможность натянуть поручику Дубу нос. До Золтанца поручик Дуб еще дважды приказывал останавливать машину и после последней остановки мрачно проговорил: «На обед мне дали бикош по-польски. Протухшая кислая капуста и плохая свинина!»
«Фельдмаршал Ностиц-Ринек, — ответил Биглер, — издал сочинение «Что вредит желудку на войне», в котором в годину военных лишений не рекомендует употреблять свинину. Любая невоздержанность в походе вредит!» Поручик Дуб не сказал на это ни слова и лишь подумал про себя: «Я тебе, сукин сын, еще попомню твою ученость!» Но, размыслив, Дуб все же решил ответить: «Итак, вы думаете, кадет Биглер, что офицер, которого вы должны считать своим начальником, невоздержан в еде? А не хотите ли вы еще, случайно, сказать, что я обожрался? Большое спасибо за такое хамство. Можете быть уверены, что я с вами рассчитаюсь».
На последнем слове Дуб едва не откусил себе язык, потому что как раз в этот момент они перелетели через какую-то колдобину. Кадет Биглер не отвечал, что еще больше взорвало поручика Дуба, и он грубо бросил: «По-моему, вас учили, что вы обязаны отвечать на вопросы своего начальника!» — «Такое положение уставом, конечно, предусмотрено. Однако предварительно необходимо подвергнуть анализу наши взаимоотношения. Насколько мне известно, я еще никуда не назначен и, таким образом, о моей непосредственной подчиненности вам, господин поручик, не может быть и речи. Сидя вдвоем в автомобиле, мы не являем собой никакой боевой единицы определенного воинского формирования.
Мы оба направляемся в свои подразделения и ответ на ваш вопрос о том, хотел ли я сказать, что вы обожрались, господин поручик, безусловно не был бы служебным заявлением». — «Вы уже кончили? — заорал на него поручик Дуб. — Вы…» — «Так точно, — твердо продолжал кадет Биглер. — Не забудьте, господин поручик, что о происшедшем между нами, по всей видимости, будет решать офицерский суд чести». От злости и бешенства поручик Дуб впал в почти полное обалдение, а, свирепея, он начинал нести еще больший вздор, чем в спокойном состоянии. Поэтому он буркнул: «Вопрос о вас будет решать военный суд».
Кадет Биглер воспользовался подвернувшимся случаем, чтобы окончательно доконать поручика, и поэтому самым дружеским тоном, на какой только оказался способен, произнес: «Шалишь, дружище!» Поручик Дуб крикнул шоферу, чтобы тот остановил машину: «Один из нас должен идти пешком!» — «Я поеду, — спокойно ответил Биглер, — а ты, дружище, как знаешь». — «Езжайте дальше!» — голосом, словно в белой горячке, скомандовал Дуб шоферу и погрузился в величественное молчание, как Гай Юлий Цезарь, когда к нему приближались заговорщики с кинжалами, чтобы проткнуть его. Так они и приехали в Золтанец, где напали на след своего батальона.
Пока поручик Дуб и кадет Биглер все еще спорили на лестнице о том, имеет ли право кадет без должности на получение своей порции ливерной колбасы, внизу в кухне все уже наелись, растянулись на лавках и принялись болтать обо всем возможном, попыхивая вовсю дымом из солдатских трубок. Повар Юрайда заявил: «Сегодня я сделал замечательное открытие. По-моему, это будет настоящий переворот в кулинарном деле. Ты же знаешь, Ванек, в этой проклятой деревне я нигде не мог раздобыть майоран для ливерного фарша. Но в нужде дух людской хватается за самые невероятные средства!
Когда я гонял по всей деревне и безуспешно разыскивал майоран, мне пришло в голову, что надо найти хотя бы какой-нибудь заменитель. И вот в одной хате под образом какого-то святого я нашел миртовый веночек. Там живут молодожены, и мирт был еще довольно свежий. Весь венок мне пришлось три раза обдать кипятком, чтобы листочки стали мягче и потеряли свой острый вкус. Само собой разумеется, что когда я забирал у них этот свадебный венок, не обошлось без горьких слез. На прощание молодожены меня заверили, что за это меня убьет первая же пуля, потому что это святотатство… А из вас никто и не заметил, что вместо майорана я положил мирт!»
«В Индржиховом Градце много лет назад был колбасник Иозеф Линек, — отозвался на это Швейк. — На полке в мастерской у него стояли две коробки. В одной была смесь всяческих пряностей, которые он клал в ливерную и кровяную колбасу, а во второй — порошок от насекомых, потому как колбасник знал, что его покупателям не раз доводилось раскусывать в сардельке клопа или, к примеру, прусака. Словом, насчет чистоты в своей мастерской он был очень даже строгий, а потому все засыпал этим своим порошком от насекомых. И вот однажды делает он себе этак кровяную колбасу, а у самого при этом насморк. Хвать он заместо пряностей коробку с порошком и бухнул его в фарш. С тех пор за кровяной колбасой люди ходили только к одному Линеку. Народ к нему в лавку прямо валом валил».
«Кулинарное искусство лучше всего познается в войну, особенно на фронте», — заметил вольноопределяющийся. «Опять же сказать, еще в мирное время, — с необычайной серьезностью начал Швейк, — вся военная служба вертелась исключительно вокруг кухни. У нас в Будейовицах был обер-лейтенант Закрейс. Так вот, бывало, он, когда какой солдат чего натворит, всегда ему выговаривал: «Сволочь ты, говорит, этакая, если это еще раз повторится, я твою ряжку в биток расшибу, я тебя в картофельное пюре разомну и тебе же дам все это сожрать. Из тебя гусиные потроха полезут с рисом, как прошпигованный заяц будешь на противне или фаршированное жаркое с капустой!»
Последующее изложение было прервано громкими криками наверху, где подходил к концу торжественный обед. Слышался голос кадета Биглера: «Солдат еще в мирное время должен знать, что потребуется от него на войне, а в войну не забывать, чему научился на плацу!» Поручик Дуб кричал: «Прошу констатировать, что меня уже в третий раз оскорбляют!» Но офицеры вошли в раж и, перебивая один другого, кричали Дубу: «Видно, без конюшего не пойдет!», «Всполошенный мустанг!», «Мастер вольтижировки!» — Капитан Сагнер заставил его побыстрее опрокинуть стопку водки, и оскорбленный поручик Дуб придвинул свой стул к надпоручику Лукашу, который дружески приветствовал его словами: «Такие-то дела, друг, мы уже все съели».
Печальный образ кадета Биглера остался вроде как незамеченным, хотя кадет строго по уставу доложил о себе всем офицерам, сидевшим за столом. Биглер взял полный стакан, скромно уселся у окна и стал ждать, когда подвернется случай блеснуть своими познаниями из учебников. Поручик Дуб, которому сивуха ударила в голову, ни с того ни с сего принялся рассуждать: «С господином окружным начальником мы всегда говорили: „Патриотизм, верность долгу, жертвенность — вот оно, подлинное оружие на войне!“ Особо напоминаю об этом ныне, когда наши войска в скором времени перейдут границу!»
Крепчайшая водка возносила поручика Дуба в облака и окрыляла его мысли: «Пехоту должна вести вперед идея, идея и еще раз идея. Идея же сия — патриотизм, любовь к императору и радение о благе империи. У наших войск она есть, а потому мы победим! Еще до войны наш окружной начальник говорил: «Господа, коллеги, друзья! Поймите, какое это великое дело — идти в бой с идеей! Только она нужна на войне!» В ожидании бурного одобрения и чувствуя себя при этом, по меньшей мере, принцем Евгением Савойским, лейтенант Дуб вызывающе окинул пьяным взглядом остальных офицеров. Но капитан Сагнер без всякого выражения на лице уткнулся взглядом куда-то в угол.
Поручик Дуб начал снова: «Наибольшую роль в боевом духе солдат играет воспитание, получают же они его в школе и занимаемся этим мы, учителя!» И Дуб залпом опрокинул полную стопку крепчайшей водки, смердящей денатуратом. Капитан Сагнер что-то невнятно пробормотал и вышел из комнаты; несколько офицеров спали, положив головы на стол. А Дуб, уже мертвецки пьяный, не владея языком, продолжал лепетать: «Все для монарха! Все для ребенка! Самое главное — благо империи! Армии слава!» Поручик Дуб, у которого начиналась белая горячка, выкрикнул еще: «Идея, идея, идея!» и шмякнулся под стол.
Вернулся капитан Сагнер. Следом за ним, весь красный от ярости, в залу ворвался повар Юрайда. Щелкнув каблуками и не заметив, что прикладывает руку к «пустой» голове, Юрайда отрапортовал: «Осмелюсь доложить, он ее сожрал! Сожрал и даже шпагата не выплюнул! Господин капитан, осмелюсь доложить, я не виноват, я ее понес в погреб остудить, а он ее сожрал!» — «Кашевар, расскажите связно, что случилось? Чего вы сюда лезете? Тоже мне нашли время для рапорта! Donnerwetter!» — «Так что осмелюсь доложить, господин капитан, вы мне приказали сделать свиную колбасу, и я ее сделал. А денщик Балоун увидел, как я ее несу в погреб, и сожрал; даже не обождал, пока остынет!»
Капитан, уже знавший от Лукаша о болезненной прожорливости его денщика, похлопал спящего надпоручика по плечу: «Послушай, Лукаш, пойди наведи порядок! Твой Балоун сожрал нашу колбасу. А ты еще надеялся полакомиться свиной колбаской с уксусом и лучком!» Едва продрав глаза, Лукаш выругался, прицепил саблю и загрохотал за поваром вниз по лестнице. Во дворе на куче дров сидел Балоун, а над ним с трубкой в зубах стоял Швейк. «Вот видишь, свинья ненасытная, до чего тебя довела необузданная страсть?! Сожрать офицерскую колбасу! Они же тебя расстреляют! Иезус-Мария, а что если она как следует не проварилась и в ней были трихины? Ведь теперь у тебя солитер заведется!»
Обер-лейтенант Лукаш для начала заорал на Швейка: «Заткнитесь, Швейк, черт бы вас побрал! Я вас засажу, своих не узнаете! Балоун, слышишь, свинья, куда ты девал колбасу?! Встань, kruzilaudon, так тебя растак, когда я с тобой разговариваю!» Швейк вынул изо рта трубку: «Так что осмелюсь доложить, он даже встать не может. Он от жратвы окосел совсем. Колбасы ведь было больше двух кило!.. Оно, вообще, у людей много разных слабостей бывает. В Иноницах жила, к примеру, одна портниха…» — «Молчите, Швейк… проклятье… или я вас проткну!» — зашипел обер-лейтенант. «Встань, ты, акула!» — заорал он на Балоуна, но, увидев, что Швейк становится навытяжку и собирается что-то сказать, многозначительно потянул саблю из ножен.
«Осмелюсь доложить, я только хотел сказать, — блаженно улыбнулся Швейк, — что смерть от руки своего господина должна быть особо сладкой и приятной. Я когда-то читал про это рассказ в календаре. Во Франции был один маркиз, а у него был слуга. И вот, когда потом там началась революция и повсюду разносили замки на куски, этот самый маркиз по недосмотру прикончил своего слугу. А теперь, значит, этот камердинер, когда уже испускал дух, а маркиз хотел послать за доктором, ему говорит: «Ни за кем, говорит, ваше сиятельство, не посылайте; я, говорит, с радостью помру». И помер, доподлинно помер. А теперь, осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, можете меня пронзить холодной сталью!» И Швейк расстегнул две пуговицы своего мундира.
«Иезус-Мария, Швейк! Ведь я из-за этих ваших дурацких россказней сам застрелюсь!» — застонал обер-лейтенант Лукаш, хватаясь за голову. Швейк опять застегнул мундир: «Этого не извольте делать, это было бы даже очень глупо. Да и патроны, опять же, на улице не валяются. А насчет холодной стали, господин обер-лейтенант, так это у меня из Пиштекова театра. Там, изволите ли знать, народ во все глаза на сцену глядит и как есть ничего не пропустит. Давали как-то в театре трагедию «Король Вацлав IV и его палач». Король пил вино, а один из господ подсыпал ему в бокал яду. Король уже было хотел вино выпить, поднял бокал, а тут какая-то старушенция с галерки вся перепугалась, кричит: «Молодой человек, молодой человек, не пейте, ради Христа, отравленное оно!»
Надпоручик Лукаш заткнул себе уши, исступленно посмотрел на Швейка, вращая налившимися кровью глазами, двинул ногой убитого горем Балоуна и повернулся к каптенармусу Ванеку: «Балоуна привязывать на два часа три дня подряд; передайте об этом взводному. А это наверняка он сожрал?» Не ожидая ответа, Лукаш пулей влетел в дом. Когда звяканье сабли о ступеньки стихло, Швейк обратился к сникшему Балоуну: «Вот видишь, олух, какую кашу ты себе заварил. Ведь так и до петли недалеко! Я уже тебе второй раз жизнь спасаю, но больше этого делать не стану. Разве настоящий солдат так поступает?
Узнай об этом его апостольское величество государь император, что бы он о нас с тобой — о тебе да обо мне — подумал?» Увидев, что вечно голодный великан Балоун икает и рукавом вытирает слезы, Швейк снял с него фуражку и погладил его по голове: «Ну, ну, не плачь, не реви… Неужто ты станешь плакать из-за того, что тебя привяжут?! Эх, друг любезный, нас еще похуже дела ожидают! В Радлицах жила одна угольщица, так она всегда говорила: «Он, господь, никогда нам не делает так плохо, чтобы не мог сделать еще хужей!» Но в этот момент пришел взводный с веревкой и двое солдат с примкнутыми штыками. Балоуна увели и привязали к молодой липе перед школой.
Сверху, из окна, лейтенант Дуб кричал им: «Покрепче его вяжите, чтобы почернел весь, мерзавец! Пусть на самых носках стоит, как балерина! Взводный, если этот молодчик не будет привязан, как следует, я вас самого привяжу! И собственноручно! Вы меня еще не знаете, черт подери, я говорю, вы меня не знаете!» Взводный затянул веревку с такой силой, что она врезалась Балоуну в мясо. «А ну, ослабь, — гудел Швейк, — это же дурак безмозглый, устав ходячий, мурло штатское с гипсовой башкой!» Подле привязанного Балоуна остался часовой, следя за тем, чтобы наказанный не потерял сознания.
Был уже вечер, солнце закатывалось за горизонт, обливая привязанного Балоуна кровавым багрянцем. Солдаты гнали в деревню стадо скота, которое пасли днем на лугах и в лесу. Коровье мычание и щелканье пастушьих кнутов напомнило Балоуну родной дом, заколотую свинью, копченое мясо и караваи свежеиспеченного хлеба. Глаза его снова наполнились слезами. Он смотрел на солнце, которое заходило где-то там, где стояла его мельница, и плач сотрясал его огромное тело: «Почему, о господи, ты не сотворил меня вот таким волом?! Я бы хоть никогда так не голодал! Сколько травы я мог нащипать, пока мы сюда дошли!»
Взводный пришел отвязать Балоуна, когда уже совсем стемнело. Денщик рассматривал синие рубцы на стертых до крови запястьях и шатался, как пьяный. А Швейк утешал его: «Плюнь, друг, не обращай внимания. На военной службе оно, брат, без строгости нельзя! У дейчмейстеров в полку солдат привязывали, ополченцев привязывали, в тридцать шестом тоже привязывали, а у гонведов — так просто подвешивают! Наказание — оно завсегда должно быть! Уж на что господь бог куда как милосердный, а тоже всех наказывает и тоже бы тебе не простил, если бы ты сожрал два с лишним кило его колбасы. А посему помни: с бедным людом нужно построже, даже если с голоду будет пухнуть!»
Любое занятие наделяет жизненным опытом, позволяющим предсказывать грядущие события. Старый овчар куда лучше метеорологической станции скажет вам, какая будет завтра погода. Вот почему, когда солдатам N-ского маршевого батальона 91-го полка был внезапно отдан приказ копать выгребные ямы для новых сортиров, умудренные жизнью старые служаки говорили: «Это, ребята, неспроста! Завтра отсюда дальше потопаем! Начинает пахнуть жареным…» И действительно утром следующего дня была объявлена тревога: приехали два офицера из генерального штаба. Солдаты приветствовали их радостными замечаниями: «Холера бы их взяла, гром их разрази! Стоит этим шалопаям появиться, сразу жди наступления и порядочной резни!»
Солдаты с тихими вздохами укладывали в вещевые мешки консервы и хлеб, а подсумки набивали патронами. Швейк дружески наставлял Балоуна: «Ну вот, теперь, стало быть, мы их погоним! А ты, каторжник, смотри у меня! Не думай, что это все на сегодня, эта тебе на целую неделю выдано. Теперь кухни не увидишь, пока неприятеля не разобьем наголову и не отгоним! Только после этого будет привал и будут давать приварок!» — «Матерь божья, Клокотская богородица, — застонал Балоун, — я же знаю, я же это сожру, прежде чем господин капитан скомандуют «Шагом марш!» — «Только без дураков! — торжественно заявил ему Швейк. — Помни о присяге и воинской чести! Вот в Чаславе в 12-ом ландверском служил солдат по фамилии Старек…
Когда его взяли в армию, в полку он попал под начало капрала Эндлера, который все время ему долбил: «Вы, говорит, такой идиот, что просто уму непостижимо, как можно быть таким идиотом!» А Старек, тот был такой же ненасытный обжора, как ты. Когда выдавали хлеб, он, бывало, сунет себе целую буханку под одеяло и откусывает кусок за куском, пока к полуночи не останется ни корочки. После этого от него ночью всегда такой дух шел, что соседи поутру бегали в околоток и доктор приказывал им лежать — потому, дескать, они отравлены! Но потом они поняли, в чем дело, и этого Старека за милую душу на ночь выбрасывали ко всем чертям. Так что спал он у самого чердака, чтобы никто его не нашел. Но с тех пор уже солдаты никакого уважения к нему не питали и никто его не почитал за солдата!»
После очередного офицерского совещания начался триумфальный марш по галицийским болотам. Три дня шли через сожженные деревни и ночевали в поле под открытым небом. На третьи сутки к вечеру стали лагерем на опушке низкого подлеска. А на следующее утро солдат разбудил грохот артиллерийской канонады: «Бах, бах, ба-ба-бах!» Швейк встал и направился к ручью, где застал обер-лейтенанта Лукаша. Тот сидел нагишом на берегу и плескал на себя воду. Швейк козырнул: «Осмелюсь вам пожелать доброго утречка, господин обер-лейтенант!.. Будет сегодня кофе?» — «Доброе утро, Швейк! — фамильярно ответил Лукаш. — Так что, парень, что ты на это скажешь? Может еще сегодня придется идти в бой!»
«Твердо уповаю на бога, господин обер-лейтенант, что ниспошлет он мне достаточно сил претерпеть за государя императора всяческое добро и зло, — покорно и преданно ответил Швейк. — Осмелюсь вас попросить, господин обер-лейтенант, не осталось у вас, часом, во фляжке чуточку сливовицы? Чего-то не по себе, и вообще я какой-то слабый…» — «Но только один глоток, Швейк, смотри, не вылакай все!» — предупреждал Лукаш. «Я только отхлебну разок, чтобы во рту не было противно! Так… ну, и хороша ж! — крякнул Швейк, вытирая рот тыльной стороной руки. — В Праге, на Смихове, господин обер-лейтенант, был один бакалейщик по фамилии Ворличек. У него, знаете ли, был свой особый метод, как принимать на работу продавцов. Скажем, нужен ему приказчик и к нему заявляется какой-нибудь молодой человек…
Зовет его господин Ворличек к себе в лавку и говорит: «Ну-с, голубчик, обойдите-ка вокруг этого прилавка!» Молодой человек этак осторожно обойдет и тут же от хозяина получает ответ: «Нет-с, голубчик, вы мне не подходите! У меня нужно пошевеливаться попроворней». Искал он так приказчика до тех пор, пока однажды не наткнулся на парнишку, который шмыгнул вокруг прилавка, все равно что ласка. «Вы мне нравитесь, — говорит ему Ворличек, — вас, говорит, принимаю. Но знаете, голубчик, у меня вы должны быть очень расторопный!» Короче говоря, послал он этого приказчика в свой филиал в Коширжах. До того был им доволен. А расторопный молодой человек за рождество распродал весь филиал и укатил с одной девкой из кабака «У Кутцров» в Италию».
От ручья Швейк возвращался в лагерь к солдатам вместе с надпоручиком Лукашем. Увидев, как Лукаш принимает из рук Балоуна полный котелок кофе, Швейк приложил руку к козырьку: «Так что осмелюсь пожелать приятного аппетита, господин обер-лейтенант!» Лукаш, не отрываясь от котелка, откликнулся: «Спасибо тебе большое, Швейк!» — «Швейк, — спустя минуту поинтересовался вольноопределяющийся Марек, — с каких это пор вы обращаетесь к господину обер-лейтенанту на „вы“, а он вас „тыкает“?» Швейк подарил ему лучезарный взгляд: «Он, понимаете, хотел, чтобы я с ним тоже перешел на «ты», мы с ним у ручья сливовицу на «брудершафт» пили. Он очень хороший человек и переходит на «ты», как только слышит грохот пушек. Дайте только срок, когда пойдет стрельба из винтовок, с нами будет на «ты» сам господин полковник!»
Потом Швейк разыскал каптенармуса Ванека, который ему сообщил, что будут выдавать вино. Что касается выдачи вина, то это была, вообще, замечательная особенность австрийской армии, не без основания именуемая солдатами «сплошным жульничеством». Вина выдавалось по ведру на роту. Первым к ведру подходил штабной фельдфебель и зачерпывал себе полный котелок; затем подходил каптенармус и следовал его примеру. Потом подходили кашевары и офицерские денщики. Кончалось это, по обыкновению, тем, что когда капрал подходил к своему отделению и давал команду «Вино делить!», солдаты, заглянув в ведро и увидев на дне две ложки красной жижи, говорили: «Пейте уж сами, господин капрал! Оно, ей-богу, усы мочить не стоит…»
Поэтому и Швейк воспринял это известие очень хладнокровно: «Враки все это, трепня одна… Вино выхлещут господа офицеры, а нам только дадут понюхать, чтобы никто не сказал, что не выдается все довольствие, как положено. Когда наши драпали из-под Красника, был там один солдат, учитель. Остановил он где-то командующего корпусом и говорит, что уже неделю не было ни приварка, ни хлеба, а ведь солдатам все это положено! А этот самый генерал ему отвечает: «Да, да, правильно, право на это имеете, а вот хлеба у нас не имеется. Это вам должно быть ясно, nicht wahr, не правда ли?» После этого учитель угодил в психиатричку и там все время ходил по палате и приговаривал: «Выдайте нижним чинам, что положено! Не изволите, господин генерал, „что положено“ с майонезом?»
Один солдат нес из ручья воду. Лейтенант Дуб направился к нему: «Что ты несешь? Зачем тебе эта вода?» — «Осмелюсь доложить, напоить лошадь». — «Где ты ее набрал? В ручье? Himmellaudon, черт возьми! С каких это пор позволено брать воду в ручье?» На этот вопрос, хоть он к нему и не относился, ответил Швейк: «Осмелюсь доложить, вода в ручье как ни на есть безвредная! Господин обер-лейтенант мыли в ней ноги, а потом из этой же воды пили кофе. Так что господин обер-лейтенант ничего не могли в нее насыпать…» — «Я вас прикажу привязать и не отвязывать, пока не почернеете! Как мумия египетского фараона!» — проревел поручик Дуб. — Не стройте из меня сумасшедшего!.. Или, Иезус-Мария, если бы мы не стояли лицом к лицу с врагом, я бы нашел, как от вас избавиться, вы… вы, чудище, позор всего полка! Марш отсюда! Abtreten!
«Ну и орет… что твой бык! — заметил после ухода Дуба один солдат. — Когда я был в Чаславе, в ландверском еще служил старик Цибулка, тот тоже так орал. Рапорт Цибулка всегда принимал верхом и орать надо было на весь двор, а сам он орал больше всех: «Вы, рекрут задрипанный, — орет, бывало, старик, — говорите громче, не то я вам вашу ряжку от уха до уха раздеру, чтоб слышно было. Вы что думаете — что будете шептать себе под нос, как старая потаскуха на исповеди?! Donnerwetter! Представьте себе только, что перед вами ваш капитан и ему из-за вас приходится напрягать уши!» Одним словом, капитан орал так, что из соседних Врдов послали бабы депутацию к полковнику, нельзя ли, мол, это запретить. Потому, дескать, что у детишек от этого делается родимчик!»
После обеда весь лагерь превратился в огромное стадо обезьян, занятых ловлей вшей: каждый держал перед собой рубашку или подштанники и рыскал глазами по полотну, как астроном по небу. Некоторые мазались серой мазью. При этом, само собой, завязалась беседа. «Говорят, хорошо помазаться керосином, — сказал один, — людям это помогает против вшей все равно, что свиньям». — «„Политика“ писала, что вши в шелковом белье совсем не водятся», — сказал другой. Швейк же на все это ответил: «Было бы самое лучшее дать им помереть от старости. Да только это не разрешается, — чтобы солдат позволил вшам себя сожрать. Солдат должен помереть за государя императора, а не для ради того, чтобы нажралась пара каких-то дурацких вшей!»
То был хороший, приятный день. Солдаты простирнули нехитрое свое бельишко и засели за карты. На востоке гремели пушки, а тут раздавались мирные термины бессмертного марьяжа: «ре», «туты», «боты», «сбрось валета, балда, олух царя небесного!» Швейк, который дулся в карты до самой темноты, пошел прилечь к полевой кухне. Укрывшись шинелями, там уже лежали Балоун, Ванек, Марек и повар Юрайда, который не спеша толковал: «Каждая из этих звезд — свой особый мир. Пожалуй, там тоже есть люди и животные, в которые переселяются души умерших». — «По всему, какая-то доля истины в этом будет, — отозвался Швейк. — Господин каптенармус, не крутите головой. Знали бы вы пани Маршалкову с Жижкова, сразу бы поверили.
Она, эта пани, была ясновидицей. Гадала на картах, а также умела вызывать духов. А я слыхал об этом от одного студента-медика, который жил у нее на квартире. Этот самый медик из чисто научного интереса захотел все это проверить и предложил пани Маршалковой, что будет ей помогать… заместо медиума. Так он и работал со своей квартирной хозяйкой напополам, а когда началась война, бабы у нее перед дверью в очереди стояли… Потом уже пани Маршалковой не хотелось говорить всем женщинам одно и то же, что мужья их, дескать, вернутся с войны живыми да здоровыми, и некоторым, которые ей давали поменьше, она говорила, что муж уже убит. Ну, а глупые бабы тут же давай крыть государя императора. Почтенную Маршалкову потянули в полицию.
Сперва ее хотели повесить за государственную измену, но потом отпустили и сказали, что брать за гадание она может, сколько захочет, но предсказывать должна только хорошее. И вот приходит к ней однажды жена какого-то судейского. Приснилось ей, что, дескать, муж, который в военном суде на Градчанах судит дезертиров, умер, и душа его за грехи прерывает нынче в лошади. Вообще-то он этого, конечно, заслуживал, потому что с людьми обращался как последний живодер… Мадам судейская дала десятку, и пани Маршалкова пошла будить своего студента, чтобы шел представлять медиум. А медик был в стельку и все время засыпал, так что пани Маршалковой приходилось его шпынять, чтобы он хоть что-нибудь говорил.
Но когда дух этого судейского все же в него вселился, медик сказал, что чувствует себя теперь взаправду лошадью и что дух его будет пребывать там до тех пор, покамест он не усвоит все лошадиные привычки. «А много тебе еще учиться, лапочка?» — пролепетала мадам. «Теперь уже немного: я уже умею жрать овес, пить из бадейки, жевать сено и спать стоя. Моя душа обретет свободу, — вдохновенно продолжал декламировать медик, — как только научусь справлять нужду на ходу! Этого я еще не умею». Ну, а потом пани Маршалкову посадили вместе с этим медиком». Юрайда ткнул Швейка коленкой и в сердцах проговорил: «Швейк, вы нас тут дурачите и насмехаетесь над таинственнейшей из наук! Бог вас за это накажет!»
Но Швейк продолжал: «А поелику мы сегодня так лихо ловили вшей, я вам еще расскажу про одного учителя естествознания. Ужасно он, знаете ли, досадовал, что нету у него в гимназической коллекции этих насекомых. И вот приходит он раз на речку Изеру к плотине и видит какого-то босяка, который ловит вшей. Говорит ему, подарите мне, пожалуйста, парочку. Босяк сует руку подмышку и вытаскивает целый пяток: «Пять штук по два гривенника, это, говорит, господин учитель, крона. Так что гоните!» Но учитель был страшный жила, платить ему было никак неохота: «Неужто вы хотели бы за своих вшей деньги?!» А почтеннейший бродяга сунул вшей обратно подмышку и как рявкнет: «Ну, так разводите себе их сами!»
На другой день все еще не было известно, куда двигаться, что делать дальше. Солдаты играли в карты на спички и крейцеры; и не будь гула на востоке, все бы выглядело, как на маневрах. Однако к полудню зазвонил телефон, офицеров срочно позвали на совещание, фельдфебели и взводные начали разоряться: «Alarm! Тревога! Бросьте уже карты, мать вашу! Как хрясну кого-нибудь палкой!» Через пять минут батальон уже был построен, солдаты с вещевыми мешками за плечами и винтовками в руках… Шли поздно до ночи форсированным маршем. Вперед были высланы дозоры и неизменные связные. Миновали несколько деревень и опять расположились в лесу.
Полевая кухня пришла в лагерь к самому утру. Гуляш, который полагался на обед, выдали на завтрак. Пушки били уже где-то очень близко, а некоторые даже уверяли, что ночью было слышно стрельбу из пулеметов. Нервозность усиливалась, некоторые, наоборот, впадали в апатию. Едва успели раздать гуляш, как прискакал ординарец, и всех опять подняли по тревоге. Чтобы не выбрасывать, солдаты запихивали гуляш в рот руками. Офицеры досовещались, долго разглядывая карты и споря из-за направления. Капитан Сагнер покачивал головой, вчитываясь в приказ и сверяя указанное в нем направление с картой. Потом офицеры разошлись.
Батальонный командир обратился к строю с речью: «Солдаты! — говорил капитан Сагнер. — То, что нам предстоит, это просто игрушка, чепуховина! Может нам даже не придется вступить в бой, мы входим в третий резерв бригады. Наш полк получил задание окружить лес и забрать русских в плен. И мы это сделаем! Они еще с удовольствием нам сдадутся. Урра!» Солдаты ответили довольно кислым «ура». А те из них, которые уже побывали на позициях, говорили: «Иезус-Мария, опять мы в третьем резерве! Самое позднее через час нам вложат по первое число! Это у них завсегда так — третий резерв… Голову даю на отсечение, перед нами уже ни души! Ребята, не успеет гуляш утрястись в желудках, как нас раздолбают!»
Однако маршировали весь день, а о противнике — ни слуху, ни духу. Под вечер подошли к лесу и стали лагерем. Было холодно, и солдаты развели костер. Но тут же налетел лейтенант Дуб: «Погасить! Немедленно погасить! Хотите, чтобы нас обстреляли?» Солдаты неохотно растаскивали поленья. Лейтенант бушевал: «Молчать, Herrgott! Вы меня еще не знаете!» И двинул ногой по костру. «Оставьте их, лейтенант, — раздался в темноте голос надпоручика Лукаша, у которого от холода зуб на зуб не попадал. — Вы еще сами с удовольствием погреетесь. Разложите, ребята, костров побольше, и для нас один. Черт знает, куда подевались русские!»
Офицеры расселись вокруг своего костра и слушали капитана Сагнера, который ругался на чем свет стоит: «Черт его знает, попали мы, куда надо, или нет?!«Разговор шел о войне, и больше всех разглагольствовал лейтенант Дуб. А у соседнего костра Швейк слушал, как лучше всего уничтожать полевых мышей. «Самое милое дело — идти за плугом и лупить их метлой, — пояснял один солдат, — так их угробишь всех сразу, вместе с детенышами!» — «Швейк, — спросил надпоручик Лукаш, — вы там, случайно, не разводите агитацию? О чем вы там толкуете?» — «Так что осмелюсь доложить, пан надпоручик, — встал навытяжку Швейк, — мы тут толкуем о войне. Товарищи говорят, самое лучшее гробить русских вместе с детенышами метлой!»
На следующий день утром Швейк разделся и, стоя у костра, держал белье и обмундирование над огнем, чтобы оно скорее просохло. Его примеру последовал другой солдат, который тоже решил обсушиться. Так они и стояли друг против дружки, и второй солдат вовсю нахваливал: «По части вшей, брат, это самое верное дело. Этак они нагреются, отцепятся, гниды распарятся и полопаются. Для вшей, друг, лучше нет, когда промокнешь, потом прешь пешедралом, вспотеешь, на солнце прожаришься, одним словом, пока на тебе все шмотки не сопреют! Тут уж они сами повылупляются, как цыплята под наседкой… И все, брат, единственно, от грязи. Вообще, я тебе скажу, эта война — сплошная грязь и мерзость!» И расправив швы мундира, солдат принялся водить по ним ногтем.
Солдаты мылись в лужицах и собирались варить кофе, когда прискакал новый ординарец, вручивший капитану Сагнеру какой-то пакет. Не прошло и минуты, как лагерь оживили крики: «Alarm! Тревога!» — «Herrgott, пошевеливайтесь, ребята! Русские прут!» — драли глотку капралы и остальные унтера. Двинулись через лес обратно, откуда пришли, но взяли больше вправо. На опушке наткнулись на автомобиль с офицером генерального штаба. Он подозвал к себе офицеров батальона и, разговаривая с ними, возбужденно жестикулировал. «Опять заблудились, — говорили между собой солдаты. — Посмотрите, ребята, как он их чехвостит за то, что с нами выкинули!»
Потом двинулись дальше и шли до самого обеда. Неожиданно на краю леса появился офицер на коне. Он несся вскачь прямо на Сагнера и кричал: «Какой полк? Куда вы их ведете? Aber meine Herren! Ах, господа, господа! Это же совсем не то направление! Я же приказывал взять левей!» Выпалив все это одним духом, офицер поскакал обратно. Капитан тронул своего коня за ним и, увидев, что это командующий бригады, доложил о себе и попросил более подробных инструкций. Но старикан продолжал твердить свое: «Я же приказал взять левей…» Когда капитан отдал честь и по форме ответил: «Zu Befehl! Слушаюсь, господин полковник!», старый орангутанг заревел благим матом: «Господин капитан, запомните раз и навсегда — «бригадир-полковник!»
Капитан Сагнер подумал про себя, что не стоит обращать внимание на всяких идиотов, и на зло «бригадир-полковнику» приказал дать солдатам передышку, да подольше. Потом распорядился взять еще левей, и войско двинулось дальше. Но при этом никто не вспомнил, что высланный вперед аванпост идет в прежнем направлении и что его следовало бы отозвать обратно. Кадет Биглер в качестве командира головного дозора все ждал, скоро ли появится неприятель. За кадетом шагал Швейк и еще один солдат. «Вдвоем идти лучше! Хоть не заблудимся. И опять же скорей оборонимся, ежели кто вздумает ограбить, — говорил солдат. — Винтовку-то зарядил?» — «Нет, — ответил Швейк, — это тебе не шутки шутить! Еще схватит кто-нибудь в свои лапы поиграться, а потом — трах! — и получишь пулю в брюхо!»
«А заблудиться, друг, — продолжал Швейк, — это» можно и в Праге. Был у меня один знакомец — Гальда, котельщик с завода Рингхофера. Сам-то был со Смихова, а гулял с девчонкой, которая жила совсем в другом конце города — в Бубнах. Ну, а на танцульки ходил с ней в кабачок «У Кутилков». Как-то. раз он там перепил — чего-то повздорил со своей девчонкой — и пошел домой. Приходит на Вацлавскую площадь… это, значит, в самый центр… и спрашивает полицейского, как ему пройти на Смихов. А тот ему говорит: «Соблаговолите, говорит, дуть прямо по рельсам!» Гальда пошел, а когда уже совсем уморился, на минутку присел. Вдруг чувствует, кто-то его за шиворот тянет. Продрал глаза и видит — перед ним железнодорожник. И еще кричит во все горло: «Катись отсюда! Под поезд попасть захотел?!»
Тут только Гальда сообразил, что заблудился: было уже утро, он сидел на шлагбауме возле Виноградского вокзала и дрыхнул… Что-то мне сдается, что ни перед нами, ни за нами никого нету!» Так оно и было! Кадет Биглер, согласно карте, подался по тропке направо, а батальон, как нам известно, двинулся совсем другой дорогой. У спутника Швейка душа ушла в пятки: «Вот видишь, балда, языком-то горазд трепать, а мы тут заблудились. Айда, вернемся к пушкарям, которые на лугу. Время уже обеденное, может у них аккурат харчи выдают». Швейк согласился: «Одним нам воевать все равно не с руки, надо к кому-нибудь пристать». И они пошли обратно. Командиром полубатареи оказался молодой надпоручик, к счастью чех.
Когда Швейк доложил ему, что они связные (но батальона 91-го полка и потеряли головной дозор, аванпост, а заодно и батальон, офицер откровенно расхохотался: «Ну, обождите, ребята, за это вам нагорит! На что же вы глаза пялили, а? Иезус-Мария, супчики, ведь вас за это расстреляют!» — «Так что осмелюсь доложить, — подал голос Швейк, — мы, господин обер-лейтенант, глубоко сознаем всю серьезность создавшегося положения. Потерять на фронте свой полк — это, конечно, не пустяк! Солдат всегда должен думать, как покрыть знамя своего полка славой! Когда я еще служил на действительной, был у нас один капитан по фамилии Мулек. Вообще-то он был горбатый, но его послали в Сербию шпионом и потом за это дали капитана…
И вот, стало быть, этот капитан Муцек завсегда, когда были большие учения, прикажет выдать каждому солдату по двести пятьдесят боевых патронов, а после, когда атака кончится и объявляется привал, зовет к себе связных и начинает наставлять: «Знаете, говорит, что такое дисциплина? Это вам не дисциплина, когда у вас всего две сотни боевых, а вы уже головы опустите и тащитесь, как свиньи супоросые! И еще обкладываете, молокососы зеленые, своего властителя! Abtreten! Завтра явитесь к рапорту, будете наказаны!» Что же касается до нас, господин обер-лейтенант, то мы потеряться не хотели и чтоб армия ослабла без наших двух штыков никак не желаем! Потому осмеливаемся вас просить зачислить нас к себе на хлеб, приварок и остальное довольствие. А по части жалованья, так мы его у вас не просим!»
Тщетно уговаривал Швейк надпоручика, чтобы тот взял его вместе с товарищем к себе в пушкари: «Господин обер-лейтенант, поразмыслите хорошенько! Неприятель близко, и два лишних солдата на батарее значат в бою не так уж мало… Мы за вами в самое пекло пойдем, а паек мы бы могли получать с сегодняшнего дня». — «Нет, ребята, нельзя, — решил надпоручик, — но чего-нибудь поесть кашевары вам дадут. Abtreten! Счастливого пути!» Повар, правда, что-то пробурчал насчет ненасытной голи, которая только и знает давить фасон, но потом все же замешал в котле черпаком и налил им полный котелок с верхом густой рисовой похлебки. Швейк и его боевой соратник принялись за еду.
К обедающим подошел фейерверкер и заговорил с ними по-немецки. Швейк, у которого был набит рот, не отвечал. Тогда фейерверкер перешел на польский, потом начал по-венгерски. Швейк взорвался: «Чего мелешь, балаболка? Отстань уже, черт бы тебя побрал, а то как двину между глаз!» Фейерверкер расхохотался: «Так ты чех? Чего же ты сразу не сказал?.. Теперь вас, ребята, ни в одной части не возьмут. Больно много было любителей отлынивать от передовой. Отстанут, понимаешь, и становятся в другой части на довольствие. А как той части наступать и в драку лезть, они сразу — фьють! — и смываются в другую. По три месяца торчали на позициях и ни разу не пальнули!» Фейерверкер им еще потом принес на дорогу буханку хлеба и две пачки табаку.
Швейк растроганно поблагодарил и уже было забросил за спину вещевой мешок, когда к ним снова подошел надпоручик. Командир полубатареи был искренне удивлен: «Что такое? Вы еще тут, ребята? А ну, проваливайте, да поживей! По-моему, лодыри, пороха ни один из вас по дороге не выдумает!» Швейк встал навытяжку и с необычайной серьезностью произнес: «Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, и глупым людям уже доводилось делать великие открытия. Вот, к примеру, вы, господин обер-лейтенант, что вы, глядя на пушку, изволите думать?.. Так вот, господин обер-лейтенант, попробуйте себе представить: в этой пушке есть нарезка, канавки такие… И через эти самые канавки шрапнель или граната сперва-наперво летит вверх, а потом дугой падает вниз».
«Вот как он летит, снаряд-то, — Швейк переложил винтовку в левую руку и правой описал в воздухе параболу. — А вы смотрите и ничего не придумаете! Кабы вы, пушкари, положили пушку на правый или там на левый бок, то, смотря по тому, на каком колесе она бы лежала, вы бы могли стрелять за угол! Этак вы бы могли потрошить русских с фланга, а они бы и не знали, как и откуда их долбают». Обер-лейтенант рассмеялся и протянул Швейку целую горсть сигарет: «Ладно, теперь уже убирайтесь! А открытие свое пошлите в генеральный штаб!» Швейк попросил разрешения идти и с чувством добавил: «Век не забудем вашу доброту, господин обер-лейтенант».
Швейк и его напарник вскинули винтовки на плечо и отправились в путь. Они шли, никого не встречая — ни верхового, ни повозки — и им стало странно, почему здешний край такой заброшенный и пустынный. Наконец, напарник не выдержал и захныкал, что, видать по всему, они уже перешли линию фронта и находятся в тылу у русских. Швейк обозлился: «Ну, и что из этого? Нападем на них с тыла! И не пищи уже, что мы заблудились. Не маленькие же мы, в самом деле, чтоб потеряться! Я вот слыхал одну такую историю, которая еще в четырнадцатом приключилась… Заблудились тогда один полковой трубач с барабанщиком. Забрались где-то в Галиции в хату, переспать. Поспали подольше, а утром проснулись — полка и след простыл. Ушел без них!
Как тут быть? Отправились они разыскивать свой полк. А трубач тот был мужик образованный, по строительству прежде работал. И как они, значит, шли, он барабанщику сзади на его барабан карандашом карту рисовал. Этаким макаром, что по дороге увидели, он на барабане все отметил. Они так всю Галицию исколесили и отъелись, что твои поросята. И в конце концов свой полк все же нашли! Капитан ихний послал этот барабан в Вену, а там по нему составляли генеральные карты и исправили все, чего у них в планах Галиции не хватало. Трубач за это получил золотую медаль, а барабанщика посадили в военную тюрьму в Терезине, потому как он сказал, что офицеры, которые прежде составляли карты, круглые дураки и остолопы и только государственные деньги красть мастаки!»
Наконец лес стал редеть и спутник Швейка закричал: «Поле, ей-богу, поле! А вон там деревня!» Тут, откуда ни возьмись, на опушке появился кадет Биглер и сразу спросил: «Сторожку лесника нашли? Для меня вам там что-нибудь дали? Вы же шли со мной в головном дозоре!» — «Осмелюсь доложить, не шли, — вступил в разговор Швейк. — Мы, с вашего разрешения, заблудились. А за нами, господин кадет, никого нету. Никто про нас не знает и придется нам воевать одним. Ничего, господин кадет, не принимайте близко к сердцу, как-нибудь вывернемся. Оно, вообще, много народу на свой страх и риск воюет!» Кадет малодушно повесил голову: золотая медаль выскользнула из рук и отлетела куда-то страшно далеко.
Биглер уже только вздыхал: «Я есть хочу. У меня живот болит. Я напился воды и теперь мне надо чего-нибудь горячего… Может еще остальные подойдут». — «Не подойдут, господин кадет, — успокоил его Швейк, — они тоже заблудились. Придется нам самим чего-нибудь раздобыть. Полагаю, что теперь надо пойти вон в ту деревню, заночевать и поужинать». — «Но я ни за что не отвечаю, Швейк! В этой деревне могут быть русские». — «Если их там не будет, пойдем на ура! А если будут, смоемся, — философствовал вслух Швейк. — Вы, господин кадет, больной офицер, а настоящий солдат больного командира никогда не бросает. Команду беру на себя, шагом марш!»
И они пошли к деревне. Кадет умирал со страху, боясь угодить к русским в лапы, но Швейк был само спокойствие: «Знаете, господин кадет, чему быть, того не миновать. Не будь на то божьей воли, даже волос с головы не упадет!» — «Швейк, но ведь говорят, что русские людоеды и варвары!» — простонал кадет. Швейк только махнул рукой: «Мало ли что говорят… А мучить — это испокон века заведено. Ежели нож острый, ухо одним махом отхватишь! В Риме раз жгли одного папу — поджаривали его сбоку факелом, а когда думали, что с него уже хватит, вдруг он им говорит с приятной такой улыбкой: «Не откажите, говорит, в любезности, господа, перевернуть меня на другой бок, мне бы хотелось быть поджаренным со всех сторон одинаково!» Кадет издал жалобный стон.
«Ну… вообще-то, пожалуй, даже лучше, когда человека ждет такой конец, как одного фельдкурата… Был привал в лесу и преподобный отец решил подкрепиться. Вдруг по лесу начинают шпарить шрапнелями и прочими гранатами. Все, конечно, давай бог ноги, а господин фельдкурат сидит себе на пеньке и в ус не дует. «Не бегите, кричит, зайцы трусливые! Бог без причины никого не даст в обиду! Что бог делает, делает к лучшему!..» А потом туда как шлепнется граната! Когда дым рассеялся, на пеньке все осталось в целости, только от господина фельдкурата не нашли даже пуговички. Так что кому с чем не разминуться, тому того не миновать. Уж если нам суждено попасть в плен, значит быть нам в плену».
Между тем они подошли к деревне. Второй солдат пополз на четвереньках к ближайшей хате, а Швейк успокаивал кадета: «Я вам, господин кадет, наварю постного супа и положу в него побольше чесноку. А на живот горячий кирпич положим!» Когда солдат вернулся и доложил, что русских в деревне нет, они подошли к хате и забарабанили в окно. Отворила какая-то старуха, которая, увидев солдат, в ужасе принялась кричать: «Ничего нема, пан, ничего! Москали забрали!» — «Москали давно были?» — осторожно спросил кадет. «Недавно, — заголосила баба, — утром были, потом назад пошли». — «А сортир есть?» — «Нема, пан, нема, москали забрали!»
«Погоди, баба, сами посмотрим!» — оттолкнул ее Швейк и ввалился в хату. Большая печь дышала жаром, на лавке лежали приготовленные, чтобы в нее поставить, хлебы. Швейк отворил дверь в кладовку и его сердце подпрыгнуло от радости: в плетеных корзинках белели груды яиц, с потолка свисал окорок, возле него — нарезанное длинными полосами свиное сало и крендели сухой домашней колбасы. Старуха рьяно увещевала: «Бедные люди, бедные, москали забрали!..» — «Брось трепаться, матушка! — сделал ей дружелюбное предупреждение Швейк. — Мы уже эту песенку знаем… Господин кадет, извольте пройти дальше. Тут у этой ведьмы в кладовке целая бакалея!»
«Слушай, бабка, — обратился Швейк к старухе, — мы тебе заплатим. Либо по-хорошему, либо по-плохому… Ты что, чтоб тебя нелегкая! — даже нашего пана кадета не хочешь пустить? Смотри!» Швейк вытащил из ножен штык и приставил его бабке к горлу. Старуха завизжала, в ужасе попятилась назад и стала униженно просить дальше. В горнице, беспрерывно лепеча: «Пан капитан, пан капитан…», бабка схватила кадета за руку — поцеловать. «То-то, старая, теперь ты мне больше нравишься, — и Швейк благосклонно похлопал ее по плечу, — так и надо солдат почитать!» Кадет достал деньги, бабка принесла хлеб, вскипятила молоко и откуда-то вытащила кусок вареного копченого мяса.
Швейк заварил кадету крепкий чай без сахара, потом уложил его на полати, заменявшие постель, укрыл старухиным кожухом, и Биглер, у которого после горячего чая боли в животе поутихли, сразу заснул. А Швейк с товарищем принялись за хлеб и мясо. Бабка поставила хлебы в печь и вышла. Солдат, пережевывая огромный кусок, рассказывал Швейку: «Мясо что надо! Посолено и прокопчено в самый раз. Возле костей, правда, уже немного попахивает, но это неважно. Самое лучшее, друг, когда мясо коптишь на опилках, а топишь можжевельником. Ну, прямо объедение получается!» — «Мясо, оно есть мясо, его и собака любит!» — ответствовал Швейк.
«Был, брат, у меня один знакомый, пан Краус по фамилии. Однажды невеста поднесла ему к именинам сенбернара величиной с годовалого бычка… Пан Краус прямо-таки горькие слезы лил, когда мне потом рассказывал, как его квартирохозяйка перестала с ним разговаривать, а утром отказала ему от квартиры, потому что пес всю ночь выл и все соседи безбожно лаялись. Ну, накинул он ей десятку в месяц и все же упросил, что-де будет брать пса к себе в комнату, чтобы ему не было скучно. Словом, взял он его на ночь к себе. А утром приходит дворник — у соседей под ними, оказывается, промок потолок. Не затащили ли они, часом, в комнату корыто? Да и хозяйка тут еще говорит, что убирать за этой псиной не станет и жрать ей тоже ничего не даст.
Идет тогда пан Краус к мяснику, что торгует кониной, и покупает для собаки сосисок и ливерных колбасок. Накупил он их сразу на два золотых — восемьдесят штук, к этому полбуханки хлеба, и в обед принялся сам кормить свою собаку. Дал он ей сожрать все, что принес, но когда вечером пан Краус вернулся из конторы, собака уже выла с голоду. Тогда он идет к этому мяснику снова и покупает ливерных колбас на десятку. Мясник было хотел отправить ему это на дом с подмастерьем, но пан Краус отказался. Тогда он ему говорит: «Вы, говорит, уважаемый, не сомневайтесь, мальчонка не проболтается. Где изволите ресторан держать? Вы, видать, «свиные пирушки» по старому обычаю устраиваете. Так я вас могу зимой такими колбасками снабжать каждый день. Потому как лошади часто ноги ломают!»
На другой день утром Швейк вместе с товарищем занялся колкой дров. Чуточку поработав, Швейк обратился к напарнику: «За что бы человек ни взялся, что бы ни делал, а выгорит дело единственно, если есть благое намерение!.. Вот, к примеру, был в одном городе староста… Вызывают его раз к окружному начальнику, чтобы значит община приготовилась встречать его величество. Пан староста приказал строить триумфальные арки, а сам давай сочинять надпись. Надпись к арке приколотили ночью и завесили покрывалом. Государь император приехал, городовой сдернул покрывало, и люди читают замечательную надпись: «Благословен наш бог отец и сын! К нам едут Франц-Иосиф господин!»
Сильно это государю императору понравилось, и староста получил на память золотые часы и золотой крест «За заслуги» с короной… Потом, когда он уже очень состарился, выбрали опять же городским старостой его сына. Примерно через год зовут того сына к окружному начальнику и тоже велят готовиться к встрече его величества. Покупает тогда сынок тоже полотна, собственноручно малюет надпись, прибивает и завешивает ее покрывалом. А папаше — ни гу-гу!.. И вот едет государь император. Городовой сдернул покрывало и на триумфальной арке красуется надпись: «Молись за нас, пресвятая мать! Едут к нам император опять!» Потом этого старосту сместили и вкатили ему четыре месяца за государственную измену и оскорбление императорской фамилии».
«Говорят, государь император не знает по-чешски», — подал голос солдат. «Царствовать, брат, — хлопот не оберешься, — взял императора под свою защиту Швейк. — Не приходится удивляться, если иной раз выйдет какая промашка. Как однажды: спрашивает он где-то в Моравии старосту: «Урожай в этом году хороший?» А староста, мужик неотесанный, отвечает: «Рожь, говорит, ваше величество, хорошо уродилась, пшеница замечательная, а вот картошка, так та совсем г… о!» Запомнил государь это выражение. Через неделю приезжает в Пршеров и видит, что его встречает мало детей. «Ваше величество, — оправдывался учитель, — половина детей больна…» — «Ich weiss, я знаю, — закивал головой государь, — совсем г…, совсем г…».
Кадет Биглер уже настолько оправился, что захотел после обеда тронуться в путь, но Швейк запротестовал: «Так что осмелюсь доложить, господин кадет, вы еще слабы, а старуха говорит, что ночью опять пойдет дождь». Кадет мысленно признал, что Швейк прав. Однако на следующий день, уже с утра, он почувствовал себя после сна таким окрепшим, что к нему вернулся боевой дух и он тут же накричал на солдата, готовившего завтрак: «Черт побери, Herrgott! Как вы стоите, когда я с вами разговариваю? Раскорячили свои ножищи! Станьте во фронт!» После завтрака Биглер дал команду двигаться. Он расплатился со старухой, которая поцеловала ему руку, и первым вышел из хаты… Дозор направился на север, чтобы выбраться на шоссейную дорогу.
Швейк с товарищем поотстали. Немного погодя, солдат сказал Швейку: «Когда проголодаешься, ты мне скажи. Я у этой бабы батон колбасы стянул». — «И не стыдно тебе таких хороших людей обирать! — отчитывал его Швейк. — Мне молодуха сама дала кусок окорока и буханочку хлеба. А утром я свернул шею шести цыплятам и двум курочкам. Рюкзак у меня битком, еле тащу. Как бы все это не протухло!» Швейк оглянулся на гостеприимную хату и в сентиментальном порыве стал напевать: «Когда я уходил от вас, прекрасная была погода». Кадет, шедший первым, внезапно остановился и, козырьком приложив руку к глазам, посмотрел вперед.
Затем Биглер молниеносно плюхнулся наземь и засипел: «Неприятель! Русские! Ложись!» Боевой соратник Швейка при слове «русские» бросил винтовку и поднял руки вверх. Кадет весь напрягся и смертельно побледнел, сжимая в руке револьвер. Швейк, который пока ничего не видел, опустился возле него на колени и с интересом спросил: «Господин кадет, а где они, русские?» Кадет повалил Швейка рядом с собой наземь и вытянул вперед руку с револьвером. И тут Швейк заметил противника: между домиками брели три русских солдата, двое постарше и один молодой, совсем еще мальчик. Они шли, лениво переставляя ноги и покачиваясь на ходу, как медведи. С винтовками, болтавшимися на шпагате.
Кадет, увидев, что Швейк по команде «Заряжай!» сует обойму с патронами не тем концом, вырвал у него из рук винтовку, зарядил ее сам и прошипел: «Скотина, зарядить не умеет! Цельтесь лучше!» — «На прицел!» — скомандовал он пронзительным голосом и поднял револьвер. Но «Пли!» Биглер уже не произнес: Швейк резко рванул его руку с оружием вниз и закричал: «Иезус-Мария! Господин кадет, неужто вы их хотите застрелить? А что ежели мы выстрелим и не попадем? Тогда ведь они могут нас убить! А если мы их перестреляем, придется могилы рыть, а это вам, господин кадет, в такую жарищу тоже не шуточки! Представьте себе, что они тоже потеряли свою часть и теперь будут тоже плутать по свету…
Ни один полк их к себе не возьмет, никто им ни жалованья не выдаст, ни на довольствие не поставит. Они, может, только и думают, чтобы в плен попасть; они, может, услыхали про нас и думают, что мы их будем таскать с собой и заботиться об ихнем пропитании. Но уж это дудки! — У нас в командирах кадет Биглер, а он не такой дурак, чтобы подбирать разных русских подкидышей!» Еле волоча ноги, русские потащились дальше. Швейк отпустил кадета и, показывая на острия четырехгранных штыков удаляющихся русских солдат, отеческим тоном произнес: «Господин кадет, мы сейчас себе жизнь спасли. Я-то вообще щекотки не боюсь, но сдается мне, что если пощекотать такой зубочисткой, то удовольствие это не из приятных!»
Кадет Биглер направился к лесу. И лишь там, дабы не уронить свой офицерский авторитет, напустился на Швейка: «Сейчас командую я! Что бы я ни приказал, вы будете исполнять! И заткните свою глотку, понятно?» — «Осмелюсь доложить, понятно. Есть исполнять ваши приказания и заткнуть глотку, — согласился Швейк. — Так что осмелюсь доложить, господин кадет, не прикажете кусочек колбаски? Хорошая колбаса, сухая и с чесноком». Они расположились на траве и кадет разложил карту. Швейк, заглядывавший ему сначала через плечо, потом спросил: «Господин кадет, нашли уже, где бы наш батальон мог быть? Говорят, на этих генеральных картах все как есть бывает!» Кадет не отвечал, с головой уйдя в карту.
Спустя некоторое время тронулись дальше, но только к вечеру добрались до шоссейной дороги, по которой бесконечной вереницей тянулись обозы. По обочинам брели отставшие солдаты разных частей и родов войск, по-видимому полагавшие, что то счастье, которое их ожидает впереди, никуда от них не уйдет… Здесь кадет разузнал, что 91-й полк подтягивается к Бродам, и они зашагали дальше. Солдаты разных полков тащились кучками или поодиночке, сидели и лежали на откосах в лощине, которой проходила дорога, и на вопрос Швейка, куда их несет, отвечали либо злобным ворчанием, либо говорили с полной покорностью судьбе: «Идем воевать и умирать за государя императора…»
Дорога уходила в болото, но там уже работали, чтобы по ней можно было ездить. Целая рота солдат таскала толстые бревна; сверху утрамбовывали мох и покрывали проезжую часть песком. Последняя команда разглаживала кромки дороги длинными рейками. Над душой у солдат стоял лейтенант и орал: «Как следует работать, черт бы вас побрал! Дорожка должна быть, как у императора в Шенбрунне! Взводный, передайте им там, пусть возят песок почище, только отборный». Швейк с немалым интересом наблюдал за разравниванием обочин, а потом сказал, обращаясь к одному солдату: «Тонкая у тебя, брат, работка. Как в костеле, сказал бы старик Моравец. Он, видишь ли, был каменщик».
Уже смеркалось, когда заплутавший дозор подошел к какой-то лесной сторожке. Хозяйка как раз собирала ужин — постную картошку. Швейк, увидев ее приготовления, поставил в печь большой чугун воды, которой потом ошпарил кур и цыплят. Кадет с чувством глубокого удовлетворения констатировал, что у него уже появился аппетит. А Швейк вновь проявил свою врожденную доброту: «Я же говорил, господин кадет, что вас не покину! Сейчас я куриного супа наварю, цыплят поджарю… И то слава богу, что не заканителились, не стали русских кончать. Хоть поужинаем вовремя!» Двух кур и трех цыплят как не бывало. Трех цыплят, которые еще остались, Швейк аккуратно завернул в чистые портянки и уложил в вещевой мешок.
Утром, когда они уходили, жена лесника, прощаясь с солдатами, беспокойным взглядом пересчитывала кур. После лицо ее просветлело: «Буду за вас вечно бога молить, денно и нощно, паны добродии. Курочки ни одной не пропало…» Теперь уже войска начали появляться и на полях. Было видно телефонистов, тянущих от дерева к дереву провода. Швейк, вспомнив о телефонисте Ходоунском, пожалел его: «Ведь мог бы цыпленком побаловаться… а он, горемыка, заместо этого где-нибудь по полям носится. Будто гусениц собирает». Вскоре их нагнал конный ординарец, гнавший свою кобылу галопом. Ехал он в ту же сторону, что и они, а потому Швейк вслед за ним прокричал:
«Эй, приятель, передавай там привет в 91-м. Скажи, что мы уже топаем!» Верховой, резко рванув повод, остановил коня: «А ведь я, факт, туда еду. Сейчас 91-й стоит в Врбянах, но его переводят в Пиентек. Это оттуда еще около часу. Можете идти вперед и там обождать». В результате в шесть часов вечера кадет Биглер уже докладывал о своем возвращении капитану Сагнеру и, стоя навытяжку, мысленно готовился держать ответ, когда командир начнет его чехвостить. Но капитан одобрительно похлопал кадета по плечу: «Молодцом, кадет! Правильно, очень правильно поступили! Из штаба бригады приходили такие бестолковые приказы, что от них у любого мог ум за разум зайти!»
Когда Швейк появился среди солдат, вольноопределяющийся Марек приветствовал его возгласом: «Могилы разверзаются, мертвые встают из гроба, приближается день страшного суда! Швейк, старый бродяга, опять здесь?» — «Ослеп что ли, что меня не видишь! — растроганно сказал Швейк. — Обожди, я тебе дам кусок цыпленка». Когда подошел великан Балоун и, пуская слюни, уставился на Марека, Швейк опять развязал свой вещевой мешок и развернул портянку: «Ешь, прохвост! Я тебе припрятал кусок курицы. А что у вас, ребята? Что тут с вами происходило?» — «Мотаемся взад-вперед, — коротко ответил Марек, — будто земной шар проволокой опутываем».
«Швейк, — добавил вольноопределяющийся, — за этого цыпленка я впишу о тебе в хронику полка вот какую историю: «Неприятелю удалось обнаружить нашу батарею. Вражеские артиллеристы посылают снаряд за снарядом, брызги железного дождя разлетаются во все стороны. Вокруг раненые и мертвые. Остается последнее орудие, пригодное к бою, и только один человек, который может его обслуживать. Это Иозеф Швейк, бесстрашно поспешивший на помощь батарее. Одолеть его было невозможно, для смерти и русских он оказался слишком твердым орешком! Ныне он стал обладателем «большой серебряной монеты», как именуют в наших доблестных войсках большую серебряную медаль „За храбрость“!» Швейк был просто в восторге: «Это прямо как про канонира Ябурка, который к пушке встал и заря-заря-заря, все время заряжал!»
Жизнь в лагере понемногу стихала, солдаты готовились ко сну. Даже сюда доносилось уханье пушек, громыхание телег, топот пехоты и кавалерии, беспрерывно шедшей всю ночь. Надпоручик Лукаш, укладываясь на охапке сена в горнице деревенского дома, сказал Швейку: «Швейк, ты знаешь, что мы попадем в самую кашу? Придется нам ее слопать прямо с огня!» Швейк с готовностью ответил: «А холодная каша, господин обер-лейтенант, она никуда не годится, ее и есть нельзя. Сало в ней стынет, к зубам только пристает. И к нёбу. Манную, к примеру, — так ту я совсем не люблю. Вот разве картофельное пюре со шкварками еще так-сяк… Ну, увидим, какую кашу нам утром заварят русские…»
На следующий день утром, когда батальон уже стоял наготове, капитан Сагнер взобрался на пустую бочку и разразился речью. Батальонный командир особо напирал, что неприятель уже отогнан почти к границе, еще пару метров и русские на коленях запросят мира. Обещая солдатам провести их, если понадобится, даже сквозь железную стену, он заклинал их не бояться и сохранить славу железного полка, который никогда не отступал, но всегда одерживал победы! Капитан Сагнер уверял, что чем раньше исход войны будет решен на поле брани, тем скорее мы вернемся к любимым семьям, в объятия любящих жен. Больших сражений, дескать, уже не будет, так как русским уже нечем стрелять и гранаты они теперь начиняют одним песком.
«А ныне нашему верховному главнокомандующему, державному монарху «Уррра, уррра, уррра!» Солдаты без особого огонька прокричали «Ура!», а капитан, спустившись с бочки, уже неофициально добавил: «В плен, ребята, лучше не суйтесь. Этак вы бы не пришли из России может даже через десять лет! А если кого убьют, жена получит триста крон. К слову сказать, до скончания века мы тут все равно не останемся. Или, может, кто-нибудь хочет жить вечно?» Сагнер стал всматриваться в солдатские лица и его взгляд остановился на Швейке с такой проницательностью, что тот, выйдя из строя и приложив руку к козырьку, отчеканил: «Никак нет, не хочу!» После этого была отдана команда «Шагом марш!»
Пушки бухали оглушительней и чаще, выстрел за выстрелом. Швейк и Балоун шли за Лукашем. Великан-мельник молился, сложив руки на подсумках, а Швейк его утешал: «Не трусь. Если тебя убьют, жена получит сто пятьдесят гульденов. Слыхал, как капитан говорил?» Вдруг далеко впереди рявкнули орудия и над головами солдат что-то с грохотом пронеслось. Те из них, которые были на позициях впервые, с любопытством озирались. Бывалые солдаты, стреляные воробьи, заверили их: «Покуда бьет через головы, все в порядке! Вот когда такой горшок шлепнется промежду нас, тогда, ребята, со смеху животики надорвете!»
Неожиданно высоко над головами разорвалась шрапнель, по всему полю взметнулись фонтанчики пыли. Следом за первой — вторая. Сквозь ее свист раздался срывающийся от волнения голос надпоручика Лукаша: «Рота-а! В цепь!» Под оглушительный рев унтеров, расталкивающих солдат налево и направо, рота рассыпалась цепью. Фельдфебель из третьего взвода гнал от себя прочь какого-то солдатика: «Проваливай, дура! Не знаешь, как в цепь разворачиваться?» — «Не знаю, — плача, запротестовал солдатик, — из ополчения мы, нас не учили!» — «Иезус-Мария, они нам сюда форменных молокососов посылают, им бы еще кормилицу!» — в отчаянии закричал фельдфебель.
В смешавшихся боевых порядках задние напирали на передних, подгоняемые остервенелым «Vorwarts! Вперед!» Швейк оглянулся и увидел вокруг себя одни незнакомые лица. Толстый и сильный немец заметил этот взгляд. Ткнув Швейка локтем в бок, он злобно проворчал с издевкой в голосе: «Тебе что, сзади фронт держать захотелось, du Scheisser?.. Ты, обосранец, это же только для господ офицеров!» — «Не в том дело, друг, — ответил Швейк. — Я, видишь ли, ординарец и должен находиться при обер-лейтенанте. Чтоб, когда будет туго, сбегать за какой ни на есть подмогой. А то этот балда Балоун в такой свалке тоже наверняка отбился…»
В этот момент в ряды наступающих угодила граната. Огромный огненный смерч вырвался из земли, удушливый дым окутал все вокруг, земля содрогнулась с такой силой, что Швейк не удержался на ногах и упал. Спустя мгновение, ощупывая себя, он уже говорил: «Вот-те раз, вот это фейерверк! Пожалуй похлеще, чем в Янов день в Праге на Стрелецком острове. Только такой тарарам — это вовсе не обязательно. Да и кого-нибудь убить, неровен час, тоже может!» Цепь снова выравнялась. Крики «Vorwarts! Вперед!» стали еще истошнее, доходя до исступления. Гранаты уже рвались сзади, за наступающими. Швейк поднялся и перебежал к большому кусту шиповника, растущему на меже.
Только он улегся на новом месте, как к нему подскочил офицер-венгр и, угрожая револьвером, погнал его вперед. Швейк заметил, что за рядами наступающей пехоты движется целый заслон из жандармов и офицеров. «Вроде облавы. Как в Праге, когда полиция кого-нибудь ловит!» — подумал он про себя. Вновь очутившись в свалке, Швейк, наконец, скатился в выкопанные на скорую руку окопы, где остервенело стреляли какие-то солдаты, уморенные и запыхавшиеся донельзя. И вновь ударили слова команды: «Примкнуть штыки! В атаку! Vorwarts!» Людская масса полезла через бруствер. В мгновение ока солдаты пролетели пару шагов, отделявших их от русских окопов, и хлынули в них.
Но тут уже было пусто. Кроме нескольких раненых, в окопах никого не оставалось: все вовремя отошли. «Не задерживаться! Vorwarts!» — командовали офицеры. Цепь атакующих перешагнула первый ряд траншей и ушла в темень. Один Швейк остался с ранеными. «Эка они вас отделали, ребята! — сочувственно промолвил Швейк, дав одному из них попить из своей походной фляжки. — Что же вы, не могли загодя отсюда сдрапать? А то с нашим воинством шутки плохи! И то сказать: иной может и в гражданке по пьяной лавочке нанести тяжелое увечье!» Через некоторое время солдаты вернулись. Русские исчезли в ночи, словно сквозь землю провалились. Солдаты ругались: «Теперь утром опять за ними гонись!»
«Много их еще осталось, братцы? — поинтересовался Швейк. — Вообще бы неплохо разделить их поровну на все время, пока война. Чтоб на каждый день по одинаковой порции. А то это такое дело, что хапать все сразу не стоит… В Младой Болеславе в сберкассе служил один кассир. Тот тоже тащил деньги из кассы потихоньку да полегоньку. Чтоб подозрительно не было. И хоть брал он помалу, а все же, в конце концов, обобрал сберкассу подчистую. Даже если аппетит весь мир проглотить, и то не стоит разевать рот зараз! Так уже много народу себе челюсти повывихивало! Он, государь император наш, тоже пятьдесят лет мирно царствовал, пока толком подготовился к войне!»
Когда Швейк возвращался с поля боя, кто-то выбрался из гущи солдат и бросился к нему в объятия: «Швейк! Жив курилка?» — «А то как же! — просиял Швейк. — Здорово, Марек, дружище! Я-то думал, больше тебя не увижу, что ты уже в лазарет катишь!» — «Капитана Сагнера унесли санитары. Говорят, контузия!» — «Полно тебе болтать — контузия! Это у него пилюльки такие, от которых сознание теряют. Доктор ему их дал. Я его уже три раза на передовой видел и ни разу дальше первой атаки дело не заходило. Чуть что — хлоп с катушек, а потом начинаются обмороки, пока в тыловой госпиталь не попадет».
Ночью Швейк заступил на пост. Расхаживая в темноте, он наткнулся на пушки, стоявшие без присмотра в поле. В сторонке приютились два пулемета. «Смотри-ка, да они на колесиках!» — подивился Швейк. Один он взял на ремень, второй подхватил сзади рукой. «Ну вот, теперь можно трогаться… Но-о, поехали!» Колесики заскрипели, Швейк возвращался на пост. Сменившись, он заснул сном праведника. Утром Швейк снова запрягся в пулеметы и поволок их в батальон. Удивление Лукаша было абсолютно искренним, когда перед ним предстал солдат, который приветствовал его левой рукой, а в правой держал ремень с двумя пулеметами на другом конце.
Солдат отрапортовал: «Господин обер-лейтенант, ординарец Швейк явился в роту и приступает к исполнению своих обязанностей. Особых происшествий не произошло, битва выиграна целиком и полностью. Эти пулеметы я вчера захватил в бою. Только они не смазаны, скрипят колесики. Осмелюсь доложить, свои трофеи я подношу полку, чтобы добыть ему еще больше славы в газетах». — «Швейк, — ополчился на него обер-лейтенант, напуская на себя строгость, — знаете, чего заслуживает ординарец, который отбился в бою от своего командира? Пороха и свинца!» — «Осмелюсь доложить, не знаю, — благодушно ответствовал Швейк. — А ром нам сегодня дадут?»
«А, господин Швейк, — раздался в этот момент голос лейтенанта Дуба, — где же это вы шлялись? Уверен, вы даже ни разу не выстрелили! Я бы не удивился, если бы узнал, что Швейк уже у русских». Обер-лейтенант, показывая на трофеи Швейка, резко осадил Дуба: «Швейк — отважный воин и будет мной представлен к награждению малой серебряной медалью. Вечером во время атаки он захватил два вот этих пулемета!» Когда Дуб отошел, Лукаш спросил своего ординарца: «Швейк, олух ты этакий, на какой свалке ты их откопал?» Но отвечать уже было недосуг: со стороны противника раздался грохот, три пушки, пославшие гранаты в расположение австрийцев, рявкнули так близко, что Швейк только развел руками:
«Так что осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, не иначе, как русские лупят из тех самых пушек, откуда я утащил пулеметы. Больше им стрелять неоткуда». — «Пушки вы тоже захватили? — спросил Лукаш. — Чего же вы их там оставили?» — «Хм, — вздохнул Швейк, — пушку мне не дотащить. Осмелюсь доложить, ее, может, двум парам лошадей не осилить…» Обстрел со стороны русских усиливался. Через полчаса уже можно было видеть свежие подкрепления, спешившие на помощь русским. Неожиданно над позициями неприятеля загремело раскатистое «Уррра!» — русские пошли в атаку. Батальон было заколебался, но устоял. К полудню русские повторили атаку, и Лукаш дал приказ отступать.
К слову сказать, солдаты уже отходили, не дожидаясь приказа. Русские наседали со всех сторон. Едва расслышав выкрики Лукаша: «Zurück! Zurück!», солдаты тут же поворачивали фуражки задом наперед и громко радовались: «Теперь, глядишь, недельку-другую будем наступать таким макаром! Там их как собак нерезаных!» Улепетывали до самого обеда, когда отступление задержали немцы. Их в огромных количествах подбрасывали к первой линии на автомобилях — точно вату, чтобы заткнуть дырку. К этому времени батальон Швейка был уже возле какого-то вокзала, где горел пакгауз. С пакгауза огонь переметнулся на стоящий тут же железнодорожный состав. Артиллерия вела обстрел беглым огнем, и неприятель, под его прикрытием, приближался к станции.
«Вокзал удержать любой ценой», — передали Лукашу приказ командующего бригадой. «Скажите господину полковнику, пусть он сам идет его держать! — раскричался Лукаш на ординарца. — Там даже кошке не зацепиться!» Русская артиллерия поливала их дождем шрапнелей, солдаты разбегались во все стороны. Лукаш уже только бессильно ругался: «Комедия какая-то, Himmelherrgott!» — «Осмелюсь доложить, — прокричал ему прямо в ухо Швейк, — господин лейтенант Дуб приказали…» Снаряды уже зловеще свистели и рвались прямо у них за спиной. Швейк, напрягая в этой адской свистопляске голос, кричал надпоручику: «Господин обер-лейтенант, пожалуй, что надо поспешить! Ведь они, сволочи, по нам стреляют!»
Далеко за станцией, у соснового бора, солдат удалось задержать. Потом их начали снова собирать по своим частям. Когда выяснилось, что 11-ой роте недостает почти целиком всего четвертого взвода, Швейк строевым шагом подошел к ротному командиру Лукашу и вытянулся во фронт: «Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенант, собрать господина лейтенанта Дуба, как нам говорили капитан Сагнер, чтобы подбирать раненых, мы не успели! В него угодила граната и разнесла его на тысячу частей». — «Ну вот, допрыгался Дуб, — подумал про себя Лукаш, — об этом ему, пожалуй, окружной начальник ничего не говорил». И вслух спросил: «Где? У вокзала?»
«Иезус-Мария! — воскликнул внезапно Швейк. — Ведь я свою трубку там посеял!» Он принялся обшаривать карманы, открыл подсумки, даже заглянул в вещевой мешок, но трубки нигде не было. И тогда Швейк сказал Лукашу: «Все, что с нами стряслось, все это ерунда, игрушки! Господин лейтенант уже отмучились… А вот мне-то, как мне без трубки прикажете?!» На физиономии Швейка была написана безмерная печаль и скорбь… Глубокая скорбь нахлынула и на надпоручика Лукаша, но у того она вылилась в злость на весь белый свет, на котором могут твориться такие безобразия! Надпоручик позвал Балоуна и велел достать из чемодана бутылку сливовицы. И утешался ею столь усердно, что вечером, найдя его под сосной и склонившись над ним, Швейк сказал:
«Насосался, чисто дитя малое, и теперь ему снится что-то приятное. Да-а, для таких передряг характер у него еще мягковат!» Швейк укрыл его шинелью и сам лег возле. Перед его глазами встала картина сражения, как ее живописно расписал тот фельдкурат, что читал им проповедь перед отправкой на фронт. «Все ж таки надо было дать ему по морде», — успел подумать Швейк и заснул. Ему приснилось, что граната снова угодила в лейтенанта Дуба и тот, окутанный дымом, возносится к небесам. У небесных врат давка, душа лейтенанта Дуба протискивается через толпу, расталкивает души локтями и кричит: «Пропустите меня, я умер за Австрию, я хочу поговорить с господом богом первым!»
Потом по всему небу разлилось ослепительное золотое сияние и из него выступил величавый старец в белом облачении. Ткнув пальцем в какую-то книгу, старец спросил лейтенанта Дуба громовым голосом: «Лейтенант Дуб, почему вы преследовали бравого солдата Швейка? Почему вы довели его до того, что он был вынужден перепиться коньяком?» Дуб не отвечал и тогда старец воскликнул: «В ад его!» Лейтенант Дуб головой вниз полетел на землю. Сияние угасало, старец исчез, Швейк проснулся со словами: «Фу-ты, опять дурацкий сон!» Светало. Он полез было в карман, но сразу вспомнил, какую тяжкую понес вчера потерю. Дрожа от холода, Швейк стремительно вскочил на ноги, а затем направил свои стопы из леса.
Часовой, солдат из его взвода, услышав шаги, в испуге вздрогнул и наставил на Швейка винтовку: «Halt! Кто идет?» — «Обормот, — брюзгливо откликнулся Швейк. — В секрет иду! Ты что, не узнаешь меня, растяпа?» — «Пароль знаешь?» — спросил солдат, на что Швейк процедил сквозь зубы: «Проклятая трубка». Он дошел до самого вокзала. Русские, по-видимому, заметили его и начали жарить шрапнелями. Швейк, неторопливо ориентируясь, нашел большую воронку от снаряда. Еще несколько шагов и… глаза его засветились радостью — в мокрой траве лежала трубка, его трубка! И капли росы сверкали на ней.
Швейк нагнулся за трубкой, но в этот момент русский пулемет застрочил ему прямо под ноги. Уже поднимая ее, он почувствовал, как трубка дернулась у него в руке… Швейк вынул из сумки пачку табаку и набил трубку, собираясь закурить. И лишь тут, поднося ее ко рту, он увидел, что части чубука как не бывало. Недостающий кусок был срезан, точно лезвием, и Швейк понял, что его отстрелили. Угрожая трубкой в сторону русских линий, Швейк сказал с презрением в голосе: «Эх вы, шантрапа! Да разве так делает солдат солдату?! И кто вас только учит так воевать, свиньи?» Но ответа на этот риторический вопрос не последовало, только гранаты и шрапнели продолжали разносить станцию.
Швейк устроился за сгоревшим пакгаузом. Крепко зажав в зубах остаток своей трубки, он пускал густые клубы табачного дыма и ждал, когда будет готов кофе, варившийся в котелке на догорающей балке. Никаких забот у него не было… Он напился кофею и, развалившись на солнышке, принялся распевать: «Знаю я замок один распрекрасный, живет в нем очей моих свет ненаглядный…» Его песня звучала сквозь треск выстрелов, но Швейк преспокойно пел все новые и новые куплеты, пока не дошел до того, в котором раненый солдат отвечает девице, что нечего ей было ходить к солдатам в казармы. В этом месте пение оборвалось; поблизости кто-то стонал и плакал. Швейк пошел на голос. За пакгаузом лежал на животе молоденький солдатик и, отталкиваясь локтями, полз к Швейку.
Штанины его брюк были полны черной свернувшейся крови, каждое движение вызывало стоны. Увидев Швейка, солдатик умоляюще сложил руки: «Проше пана, помогите, помогите! Матка боска, помогите!» — «Что с тобой, сынок?» — спросил Швейк, но потом по его штанам сам понял, что у солдатика прострелены обе ноги. Тогда он осторожно поднял его и отнес к стене. Там Швейк разул раненого, разрезал припекшиеся к ногам штанины и принес из колодца воды, чтобы промыть раны. Солдатик только вздыхал. А Швейк, перевязав раны, дал ему попить и весело объявил: «Пустяки, кости не задеты!» Солдат проклинал русских: «Чтоб вас холера взяла! О, мои ноги, мои ноги!»
«Вот что, сынок, — сказал ему Швейк, — ты тут пока того, сосни малость, и особенно не кричи. Как бы нас не накрыли! А я пойду посмотрю, авось найду чего поесть. Впрочем, погоди, дай-ка я тебя снесу вон в ту большую яму. Чтоб тебя, часом, не завалило, если стенку сшибут!» Швейк перенес раненого поляка в безопасное место и отправился на поиски. В вокзальной канцелярии ничего не было, зато в подвале он обнаружил корзину с большой оплетенной бутылью. Швейк штыком выковырнул пробку и его глаза засияли от радости: «Мать честная, кажись вино! Видно начальник станции был очень хороший человек, не забыл обо мне!» Швейк наполнил свой походной котелок, отпил из него на пробу, щелкнул языком и разом влил в себя остальное, не преминув похвалить:
«Прямо как у Баутца в Каменице, у нас в Чехии… Но, говорят, натощак пить вредно!» Швейк вынес бутыль из вокзала и залез в первый попавшийся пакгауз. В пакгаузе было пусто, только в углу оставалось несколько полуобгоревших ящиков. Швейк вытащил штык, поддел крышку одного ящика и принялся им орудовать, как рычагом. Доска затрещала, и Швейк облегченно вздохнул: «Нашел! Бог меня не оставил!» В ящике были русские мясные консервы, и Швейк, не мешкая, стал вынимать их и выносить на улицу. Потом он подхватил свой вещевой мешок и начал переносить консервы в воровку. Неприятельские пушки по-прежнему забрасывали развалины гранатами, но Швейк не обращал на них ровным счетом никакого внимания. С прилежностью муравья перетащил он в яму бутыль и все консервы.
Высыпав из вещевого мешка последнюю партию, Швейк констатировал: «Пусть теперь не думают, что они нас отсюда выкурят…» Он открыл несколько банок и пробрался с ними за каменную стену, где еще тлел огонь. Вскоре он вернулся обратно с уже разогретыми консервами, одобрительно приговаривая: «Консервы, Брат, у русских, что надо. Прямо как наше филейное жаркое с лавровым листом!» Солдаты принялись есть и выпивать. Вино их грело, из желудка вместе с теплом по всему телу разливалось веселье. К вечеру разрывы шрапнелей уже отдавались в воздухе лишь фортепьянным аккомпанементом к сольному выступлению тенора. Это Швейк, сидя в яме, во все горло распевал: «Звезды горели, месяц сверкал, когда зазнобушку я провожал. В лесу стояли мы у ручья, слушали пение соловья…»
Швейк снова наклонил горлышко бутыли к своему котелку и продолжал петь голосом торжественным и зычным. Раненый поляк, которому вино ударило в ноги, отчего они перестали болеть, загорелся желанием перещеголять Швейка, и тоже затянул: «Бенде война с москалями, наш ефрейтор пойдет с нами. Санитары тоже с нами, бендоу крев збирать за нами». — «Не больно много они бы твоей крови насобирали, — заметил Швейк. — Они, санитары, тоже, небось, не дураки — в самую кашу лезть. Да и тут их тебе придется порядком обождать!..» Два дня и две ночи Швейк и раненый солдатик провели в снарядной воронке. На третий день где-то севернее русский фронт был прорван немцами и русской армии пришлось отступить.
Когда стало ясно, что неприятель смотал удочки, несколько офицеров выехали осматривать поле боя. Объезжая станцию, они слезли с лошадей и заглядывали в ямы, вырытые снарядами. Внезапно господне полковник Шредер замер сам и подал знак рукой остальным господам, чтобы они не шумели. Из недр земли к ним пробивался чей-то сильный и печальный голос: «Когда в глазах моих слезинка заблестит, в уединение спешу я скрыться. Туда никто чужой не забредет и там не нужно веселиться… Мирского счастья я не пожалею, ни радостей, которых полон свет. Слезам моим вы не мешайте литься, вести немой счет горестей и бед». — «Что такое? Либо я сошел с ума, либо здесь кто-то есть!» — проговорил полковник Шредер.
И тут со стороны вокзала, четко печатая шаг, к группе офицеров приблизился солдат. Не доходя до них ровно трех шагов, он остановился, как вкопанный, и отрапорт вал: «Господин полковник, согласно вашему приказу держу оборону вокзала!» — «Вы?.. Держите?.. Что держите?.. Ведь мы его даже не занимали!» — проговорил в замешательстве Шредер. Солдат выпятил грудь колесом: «Осмелюсь доложить, господин полковник, я его занял в понедельник ночью, не пивши не евши, и находился здесь до сегодняшнего дня. Потому как ни один солдат свой пост без приказа не бросает, а я от вас оставить позицию приказа не получал. А еще осмелюсь доложить, у меня один раненый и пуля срезала чубук у трубки».