Сегодня ветер в утра час туманный
Про смерть мою завел со мною речь,
Я слушать не хотел! Еще желанна
Мне нагота твоих прекрасных плеч…
Чистый воздух сертана принес больной груди облегчение. На фазенде Оробо он написал «Водопад Пауло-Афонсо», и это было возвратом к его прежним аболиционистским стихам. Его освободительная лира почти замолкла с тех пор, как он заболел в Сан-Пауло. Дело освобождения рабов и республика жили поэмами, которые он уже написал. Но он считал, что этого мало, что ему еще надо многое сделать. Поэтому, вернувшись из сертана в Байю, он решает еще раз бросить свой боевой клич. Письма друзей, моя негритянка, говорили, что сборник «Плавающая пена» должен вот-вот выйти в свет.
В один из первых вечеров после возвращения Кастро Алвеса у него в доме собрались поэты — теперь вся Байя признала его, и он стал лидером самых молодых интеллигентов города. Поэт прочел собравшимся свою новую поэму, которую он привез из сертана. И был доволен тем волнением, которое отразилось на их лицах. И он пространно объясняет им, что поэзия должна отвечать чаяниям народа, должна служить делу народа, что никто не имеет права запереть ее в башню из слоновой кости, будто она хрупкая девушка. И что даже самая большая и самая несчастная любовь в мире не должна заглушить голоса поэта, если он выразитель народных чаяний. Кастро Алвес создает в Байе свой литературный кружок, как некогда в Ресифе и Сан-Пауло. На его зов откликаются голоса с севера и юга и из центра страны. Поэзия, подруга, покинула башню из слоновой кости и спустилась в народные массы.
На празднике «Литературного кружка» четырнадцатого октября, вскоре после того, как Кастро Алвес прибыл из сертана, была прочитана его поэма, посвященная прессе. Он написал ее накануне, специально для этого вечера, и попросил Жозе Жоакима да Палма, чтобы тот продекламировал ее вместо него. Чтобы прочел эти величественные стихи, которые Кастро Алвес сочинил, чтобы приветствовать оружие прессы, родственное оружию поэзии. Поэт стыдился декламировать перед публикой своим хриплым и глухим голосом чахоточного. Тот же стыд мешал ему ходить по улицам пешком, опираясь на костыли. Ведь народ всегда видел его красивым, здоровым, гордым, всегда слышал его ясный голос звучащим громко, четко долетавшим до самых отдаленных уголков театров и площадей. Так пусть же народ запомнит его только таким, каким он был когда-то, пусть не увидит его на костылях, не услышит его больным.
Он остался позади друга в ложе. Это было в театре Сан-Жоан, где поэт впервые был еще ребенком. В тот день его дядя — младший лейтенант — разорвал на сцене декорацию, и ребенок впервые созерцал это зрелище разгневанного, гордящегося своей силой взбунтовавшегося народа.
Жозе Жоаким да Палма начал декламировать «Бескровную богиню». Кастро Алвес, моя негритянка, коснулся всех благородных тем своего времени. Он не мог забыть про прессу — силу века, связующее звено между народом и интеллигенцией, этот таран, которым разбивали стены рабства и тирании:
Когда на страх владыкам и тиранам
Народ всесокрушающим тараном
Бастилий мрачных стены пробивал;
И Мирабо, как новый Квазимодо,
От имени французского народа
Бурбонов самовластью угрожал;
Тогда впервые в мире эта сила,
Богиня новая, свой лик явила:
И то была свободная печать.
Пресса — это бескровная богиня.
Нет, не мечом она врагов сражала.
Она всегда бескровно побеждала,
И суждено ей мир завоевать!
Новый день начинается для человечества. И Кастро Алвес напоминает народу Баии, каким мощным оружием является пресса.
Поэма воспламенила толпу. Присутствующие требуют, чтобы сам поэт показался в ложе. И без устали рукоплещут, выкрикивают его имя, как имя друга, которого долго не было и который, наконец, неожиданно вернулся. Присутствие в зале поэта плодотворно для дела освобождения. Уже оно одно вызывает воодушевление. И Кастро Алвес, подруга, вернулся в этот вечер домой более счастливым, чем обычно. Любовь народа — это великое благо, и оно еще осталось поэту, лишившемуся здоровья и любви.
Болезнь все больше донимает Кастро Алвеса. Городской воздух вреден для его слабой груди. Его голос становится все глуше, лицо бледнее и худее, он теперь передвигается с трудом. Он выезжает лишь верхом и выглядит отличным наездником; так, на коне его чаще всего и встречают на улицах города. Он радуется, подруга, при виде отпечатанной «Плавающей пены», и первый экземпляр посылает Жозе Аленкару, другому писателю, революционизировавшему бразильскую литературу. Он уже нег декламирует на праздниках и редко бывает в театрах. И уж если решается появиться там, то приезжает первым. Чтобы все видели его уже сидящим и не заметили изменений, которые претерпела его фигура. Он все еще тщеславно гордится своей красотой. А с каждым днем легкие его разрушаются.
И вот наступает этот день 9 февраля 1871 года. Французская колония проводит в Торговой ассоциации митинг, чтобы собрать пожертвования в пользу семей солдат, погибших во франко-прусской войне. И когда собрание в разгаре, произносятся речи и читаются стихи, Кастро Алвес приезжает на своем сером в яблоках коне; Он одет во все черное, и глаза его лихорадочно блестят. Поэт входит, все устремляют на него взоры. Он просит слова, и на этот раз говорит сам — в зале по-прежнему звучит его голос. Однако он знает, что говорит для своего народа в последний раз:
Замутнены все чистые купели:
В Европе ныне духом Макьявелли
Сменился благородный дух Руссо;
И грубой силы торжество все ближе,
На шею злополучного Парижа
Она взметнула подлое лассо.
А раз так, то нужно, подруга, чтобы в защиту свободы и будущего подняла свой голос протеста печать Америки:
В защиту мира, вольности, прогресса,
Звуча сильней, чем грохот канонад,
Ты подними свой мощный голос, пресса,
Печать Америки, ударь в набат!
За два тысячелетия Европа
Сумела драгоценный клад скопить.
Наш долг — спасти его от нового потопа,
Для поколений новых сохранить.
Свободы палачи, вы слишком рано
Над ней собрались ставить крест.
Так пусть же вольный ветер с океана
Домчит до вас наш гнев и наш протест!{96}
Толпа, поскольку он уже не был в состоянии ходить, отнесла его домой на руках. Этот последний триумф был его крупнейшим триумфом, подруга. Над городом Байя громче, чем бой барабанов атабаке, разносится голос Кастро Алвеса, голос протеста, борьбы и возмущения. Голос свободы против угнетения.
Ему трудно выступать из-за болезни, но у него еще остается перо. И так как он создает вместе с другими поэтами и агитаторами Аболиционистское общество, он пишет баиянским женщинам послание{97}. Женщинам, которые всегда его поддерживали и любили. Он просит их в своем послании о пожертвованиях на общество, чтобы оно могло существовать. Он обращается к ним от имени рабов. Но он не просит. у «банкиров или миллионеров, богатых и могущественных. Нет! У меня, — говорит он, — есть в этом отношении инстинкт и стыд». Заметь, подруга, это тот же голос, что звучал в театре. То же бесстрашное мужество, та же правда водят его пером, это человек, который борется. Это письмо, революционное и лирическое, обращенное к женщинам его родины, — самая красивая страница в его прозе. Его последний клич в пользу рабов, последнее звено разрываемой им цепи, которая сковывает ноги, руки и сердца негров. Затем — неосуществленная мечта написать поэму о Палмаресе. Он умрет с этой мечтой, подруга.
Среди этих кондорских декламаций, этих аболиционистских посланий, этих перемен в состоянии его легких он как-то прочитал на одном вечере стихи о любви.
Я расскажу тебе, подруга, о последней женщине его жизни. В составе одной оперной труппы она, певица, колоратурное сопрано, приехала из Италии, из Флоренции. Но осталась в Байе и стала учить пению девушек из общества. Она учила сестер Кастро Алвеса, Муж ее бросил, и она поняла: для того чтобы заработать себе на хлеб насущный, ей необходимо в обществе с предрассудками строго соблюдать свое «вдовство». Сердце у нее было из бронзы, сказал Кастро Алвес, подруга. Оно было сделано из бронзы всех предрассудков, заметим мы. Высокомерная, бесстрастная, холодная. Мрамор из Флоренции, заброшенный в тропики. Имя её — Агнезе Тринчи Мурри — звучало, как стихи, моя негритянка.
И так как она всегда отказывала ему во взаимности — хотя и любила его{98}, — опасаясь сплетен, боясь потерять свое спокойствие, если она отдастся любви, он был в исступлении от страсти к ней и так и умер, грезя о ней. Она была его мечтой умирающего, эта холодная женщина с Адриатики, блондинка с пшеничными волосами, с кожей белой, как морская пена.
На этом вечере, который устроили в честь поэта и на котором Агнезе должна была петь, он поднялся, чтобы в последний раз прочитать ей публично стихи о любви. Чтобы попросить в них Агнезе уехать с ним… Так он держал себя по отношению к ней все эти месяцы, которые последовали после знакомства с ней и которые предшествовали его смерти. А ее отношение было весьма печальным и дурным, трусливым и бессмысленным: она все время отказывала ему во взаимности, испытывая в сердце желание уступить, но все же страх оказался сильнее этого желания. Она не захотела, подруга, принести в жертву любви земные блага, и в этом ей придется раскаиваться всю жизнь. Она поймет, что ее жертва была бесполезной: что блага жизни, как бы велики они ни были, не стоят бессмертия любви. Итак, он просит Агнезе уехать с ним вместе:
Пусть вымысла яркого ленту
Фантазия нам разовьет:
Поедем с тобою в Сорренто,
Сейчас наш корабль отплывет!
Стихи, которые он пишет для нее, для музы последних месяцев его жизни, — все об одном. Это призыв ответить ему взаимностью, это мольбы о поцелуе, потому что достаточно одного поцелуя, и ему уже легче было бы умереть:
…одного поцелуя…
Пока не зарделась заря…
Одного лишь прошу я…
Последнее желание его жизни — чтобы его полюбила Агнезе Тринчи Мурри. Он называет ее неблагодарной, всячески искушает ее: «моя душа — цветущая западня для твоих ласк, женщина», — говорит он ей. Она, однако, продолжает оставаться «ледяной и спокойной».
Как мрамор статуи, прекрасно тело,
В душе же у нее лишь лед и снег.
В холодном сне она оцепенела.
Не пробудить ее для ласк и нег.
Даже его творчество, столь соблазнительное в свое время, его стихи, которые завоевали для него любовь стольких женщин, и таких разных женщин, — ничто не тронуло этот бездушный мрамор. Единственное, чего он хочет, это «выпить мед с розы этих уст», но она отказывает ему даже в поцелуе, боясь, что не устоит, если даст себя поцеловать.
Поэт чувствовал, что смерть приближается с каждым днем. Он уже не в силах ходить, просит, чтобы его кровать перенесли в большую гостиную в фасадной части дома, где он может наблюдать солнце, освещающее толпу на улице. Стоит июнь, и к небу поднимаются воздушные шары Сан-Жоана, маленькие звезды, которые создает народ. На небе, говорят негры, сияют звезды — души живших когда-то мужественных героев. Вот Зумби, негр из Палмареса, Кастро Алвес смотрит на него с постели. Он лег на эту постель двадцать девятого числа, чтобы уже больше никогда не встать. И попросил, чтобы не впускали Агнезе, — пусть она не видит его умирающим. Он все еще мечтает о ней, хотя это уже несбыточные мечты, он грезит о Палмаресе, о поэме, которую он так и не успел написать. Мечтой его последних дней было воспеть негритянскую республику Палмарес{99}.
Из этой поэмы до нас, подруга, дошли лишь несколько стихов, его приветствие республике беглых негров. То было «смелое орлиное гнездо», «край храбрецов», «оплот свободы»:
Только в порожденном жаром
Ты присниться можешь сне:
О приют, где с ягуаром
Обитает кондор наравне!
Пусть другие поэты воспевают празднества королей:
Скован рабства крепкой цепью.
Евнух жалкий воспоет
И дворцов великолепье
И тиранов подлый гнет…
Он же будет воспевать Палмарес, и этот гимн станет вершиной его гения:
О Палмарес несравненный,
О свободы цитадель!..
Неприступным равный скалам,
Будто обнесенный валом,
Смог оплотом небывалым
Для раба ты ныне стать.
Незадачливым сеньорам
Раб в лицо кричит с задором:
— Нет, ни силой, ни измором
Вам Палмареса не взять!
Ночью, которую лихорадка наполняет видениями, он ясно представляет себе эту свою поэму о Палмаресе. Дни умирающего июня и рождающегося июля залиты солнцем, ночи украшены воздушными шарами. И когда в сверкании этих шаров пропадает видение Агнезе, белокурой и голубоглазой, — мрамора, потеплевшего от его ласк, — он видит в своем горячечном бреду героев Палмареса, восставших могучих негров, готовых за свою свободу принять смерть. На этот раз он не слагает новой оды в День 2 июля, рука уже отказывается ему служить. Агнезе идет в театр, но кто из тех, что когда-то в другой День 2 июля слышали Кастро Алвеса, кто из них думал в этот вечер о спектакле? Они мысленно обращались к тому, кто всегда в эту знаменательную для Баии годовщину поднимал свой голос, чтобы приветствовать свободу, к тому, кто привел ее под руку, как невесту, в их среду, к тому, кто сейчас умирает от чахотки в большом доме на улице Содрэ. Агнезе принесла поэту из театра весть, что народ взывал к нему в театре, сетуя на его отсутствие, отсутствие своего вожака. Он улыбнулся, народ верен своим друзьям, моя негритянка, народ — хороший друг.
Лихорадка поглощает последние дни из его двадцати четырех гениальных лет. На рассвете с пятого на шестое июля, когда все спят, он, один в своей постели, грезит об Агнезе. Но вот он слышит бой атабаке. Нет, подруга, эти звуки доносятся издалека, с далеких гор. Бьют барабаны в Палмаресе, там собираются негры, их целая армия. Зумби останавливается возле его постели. Уходит Агнезе, исчезла ее белокурая головка. Сейчас на ее месте негр-освободитель. На заре, занимающейся над Байей, Зумби и Кастро Алвес беседуют, моя подруга, о Палмаресе.