На следующий день я поднялась, уложила нехитрый свой скарб и немедля отправилась в путь. Ветер, в котором уже ощущалось приближение осени, набирал силу, но небо оставалось ясным.
Все, что случилось за последние сутки, словно стерлось из моей памяти. Тело казалось пустым — как после пьяной ночи.
Полдень. На небе ни облачка. Я присела под деревом. Щенок увязался за мной. Я забавлялась, играя с ним. Я собралась было спуститься к реке и выкупаться, но раздумала, поднялась и направилась к большаку.
Позже, когда вечер раскидывал свои холодные тени по полям, я снова увидела, словно в театре, двух высоких русинов, которые подкрались незаметно и стояли во дворе. И женщина тоже предстала предо мною — грузное ее тело, опухшие ноги. И я услышала повторяющийся вопрос: «Кто научил тебя идишу?» Наконец, не сдержавшись, я сказала, что ничто еврейское не чуждо мне. Она, видимо, почувствовала, что я рассердилась, и прекратила расспросы…
В ту же ночь я сидела в «Полевой мыши», глотнув пару стаканчиков. Улицы были освещены, как в тот первый день, когда я пришла в город. Я устала, пальцы мои дрожали. Люди здесь — новые. Пьянчуги, которых я знала, исчезли, их место заняли другие. Выискивая знакомые лица, я заметила Марию, мою двоюродную сестру. Я не видела ее целую вечность. Она не переменилась: все тот же наглый взгляд, все та же переполняющая ее сила жизни. Я обняла ее, и вдруг все мои обиды проснулись и встали передо мной. Мария, наверно, ощутила горечь моих утрат, она прижалась ко мне, поцеловала и тут же объявила:
— Царский ужин на двоих!
— Ты где сейчас?
— У евреев.
— Мне трудно работать у евреев больше месяца.
— Почему?
— Они меня раздражают.
С самого детства, когда наступали для меня трудные времена, Мария всегда была рядом со мной. Опасности она отметала. Она прыгала с моста в реку, скакала на лошади, водила плоты, любила орать во весь голос: «Сукин сын!» Уж если что взбредало ей в голову, она без колебаний воплощала это в жизнь.
— Куда путь держишь? — спросила я.
— Через два часа я уезжаю.
— Куда?
— В Вену.
Не раз она попадала в переплет, не однажды требовалась ей помощь гинеколога. Из всех переплетов выходила она еще более сильной и еще более дерзкой.
— Все люди вокруг надоели мне! Я нуждаюсь сейчас в новых впечатлениях, — высказалась она.
Я завидовала ей. Мои желания были парализованы страхом и лишены полета. Я собиралась сказать, что поеду с ней, но внутренне чувствовала, что к таким поездкам еще не готова. Мария, если захочет, расправит крылья и взлетит.
Мы отлично поужинали.
Внезапно всплыла предо мною родная деревня, окрестные луга, пасущиеся стада… Мама стоит у дверей коровника, опираясь на вилы. Пронзительный взгляд ее полон презрения. И ясно, что презирает она не только своего мужа и золовок, но и подруг детства, которые нынче разбогатели и не замечают ее. Что-то от того взгляда светилось сегодня в глазах Марии.
Я проводила ее к поезду. Теперь-то я знаю: если бы не Мария — вряд ли я оставила бы когда-нибудь свою деревню. Она взглянула на меня по-доброму, но без жалости и сказала:
— Нельзя отчаиваться. Ты должна научиться прислушиваться к своим желаниям, ни с кем не считаясь. Тот, кто слишком погряз в расчетах и сомнениях, — обязательно попадет в ловушку. Если ты решила украсть — укради. Если тебе понравился парень — тут же ложись с ним в постель. Истинное желание не знает ни узды, ни препятствий.
Такой она была, Мария. Я провожала ее и плакала на перроне. Сердце подсказывало мне, что больше мы никогда не встретимся. Многие люди стерлись в памяти, только не Мария. Она живет в глубине моего сердца, и временами я обращаюсь к ней. К чести ее будь сказано, никогда не выказывала она притворной жалости. Она требовала мужества от каждого, даже от слабого. Евреев она презирала, потому что они слишком любили жизнь, цеплялись за нее любой ценой. «Если человек не рискует жизнью, жизнь его ничего не стоит», — обычно говаривала она.
Я рассталась с Марией, и свет разом померк для меня. Если бы подошел ко мне старенький кондуктор и позвал: «Пойдем в мою каморку, отогрей свои кости», — я бы пошла, не сказав ни единого слова. Во мне не было никаких желаний. Я свалилась в углу и задремала.
Утро было холодным и ясным, сильная изжога мучила меня. Кучка пьяниц, сгрудившись в углу, проклинала сборщиков налогов и евреев. В ларьках евреи торговали сладостями, обернутыми в розоватую искрящуюся бумагу.
— Я вас не боюсь! — пожилой еврей высунулся из своего ларька.
— Я еще до тебя доберусь, — пригрозил один из хулиганов.
— Смерть мне больше не страшна!
— Поглядим.
— Я иду навстречу смерти с открытыми глазами, — еврей вылез из своего закутка и стал прямо в проходе.
— Что же ты дрожишь?
— Я не дрожу, можешь подойти и убедиться.
— Ме, на тебя глядя, рвать хочется.
— Ты — не человек, ты — дикое животное, — сказал еврей, не торопясь исчезнуть в своем закутке.
У меня не было здесь ни одного знакомого, ни одного родственника. Деньги, завязанные в платочке, таяли. Я стояла посреди вокзала, оглушенная, как и в первый день моего появления тут. Родная речь пробудила во мне заветное и тайное видение — похороны матери. Много раз я давала себе слово вернуться в родную деревню и поклониться родительским могилам, но зароков своих не исполнила. Родная деревня всегда наводила на меня страх, а теперь — и подавно. Я свернулась калачиком в углу и уснула. Во сне я видела Розу, сидящую на кухне со стаканом чая в руке. Холодный свет заливал ее лоб, выдающиеся скулы, седые волосы, не покрытые платком. В лице ее не было красоты, лишь какой-то странный покой.
На следующее утро, когда я в полной растерянности стояла посреди людского потока, подошла ко мне женщина и сказала:
— Может, согласишься работать у меня?
После нескольких дней скитаний, холода и отчаяния вновь явился мне ангел с небес. Боже всемогущий, только чудеса происходят со мной! Каждый день свершаются чудеса, а я в суетности своей говорю, что вокруг лишь мерзость и тьма беспросветная.
Женщина была стройной, сдержанной в движениях, очень привлекательной, похожей на польских аристократок. На секунду я ощутила радость, что счастье мне улыбнулось, явив на сей раз иное свое лицо. Еврейский дом — тихий дом, однако давит он и гнетет неимоверно.
— А где ты работала до сих пор? Я ей рассказала.
— Я тоже еврейка, если для тебя это имеет значение. Я была поражена и в полной растерянности объявила:
— Я знаю правила кошерности.
— Мы, разумеется, евреи, однако не исполняем религиозных предписаний.
— Не зная, что ответить, я сказала:
— Как пожелаете.
Это был огромный дом, отличающийся от домов знакомых мне евреев. В гостиной стоял рояль, а в каждой комнате — книжный шкаф. Тут не молились, не произносили благословений, а на кухне молочное не отделялось от мясного. Здесь была обязательной лишь одна вещь — тишина. «Есть и другие евреи, — открыла мне некогда мать моей Марии, — евреи, которые забыли свою веру, и я таких не люблю. Верующие евреи хоть и неотесаны, но зато от них знаешь чего ожидать». Тогда я не понимала, о чем она говорит.
— Меня зовут Генни, я — пианистка, — представилась хозяйка. — Не называй меня «госпожа» или «госпожа Трауэр» и не обращайся ко мне в третьем лице. Называй меня «Генни», и я буду тебе весьма благодарна.
— Как пожелаете.
— Мы едим мало мяса, но много овощей и фруктов. Базар совсем недалеко. Вот — кладовка, здесь — вся посуда. У меня совершенно нет времени. Я работаю, как каторжная, ты сама увидишь. Что еще? Мне кажется, что это, пожалуй, все.
Генни часами играла на рояле, а по ночам она закрывалась в своей комнате и не выходила оттуда до самого утра. С Розой я привыкла разговаривать, мы обычно обсуждали все на свете, даже самые потаенные наши чувства. Бывали дни, когда я забывала, что родители мои — христиане, я — крещеная, хожу в церковь. Я настолько погрузилась в еврейский образ жизни, в еврейские праздники, словно иного мира и не существовало. А здесь — ни субботы, ни праздника. Поначалу эта жизнь показалась мне сплошным удовольствием, но очень быстро я убедилась, что жизнь Генни вовсе не легка. Один раз в месяц она ездит в Черновцы, там она выступает в Народном доме, а когда возвращается, лицо у нее опавшее, настроение мрачное, несколько дней сидит она взаперти в своей комнате. Ее муж, Изьо, человек мягкий, с приятными манерами, пытается как-то утешить ее, однако все слова беспомощны. Она сердится на саму себя.
— Генни, почему вы на себя сердитесь? — осмелившись, спросила я.
— Я играла плохо, ниже всякой критики.
— Кто это вам сказал?
— Я.
— Нельзя человеку осуждать самого себя, — я воспользовалась одним из высказываний Розы.
— Легко говорить…
Так она меня и отшила. Трудно мне к ней приблизиться. Я ее не понимаю. Таких женщин я еще не встречала. Роза была другой. Иногда, после многочасового сидения за роялем, она подходит ко мне и в какой-то рассеянности говорит:
— Катерина, я тебе очень благодарна за твою работу. Я прибавлю тебе еще сотню. Если бы не ты — не было бы у меня дома. Ты — мой дом.
Время от времени, обычно накануне праздников, появляется мать Генни, высокая, крепкая женщина, наводящая страх на всех вокруг. Престарелая мать очень религиозна, и образ жизни дочери тревожит ее. Ко мне она обратилась с такими словами:
— Дочь моя, к великому сожалению, забыла о своем происхождении. Да и муж ее ничем не лучше. Ты должна выполнить все то, что угодно в глазах Господа.
Тут же велела она вытащить всю кухонную утварь из шкафов, вскипятить огромный чан воды и приготовить песок и щелок. Генни скрылась в своей комнате и не показывается. Обнаружив, что законы кашрута мне отнюдь не чужды, старушка-мать пришла в восторг. От переполняющей ее радости она обняла меня:
— Как хорошо, что на белом свете есть хоть один человек, который понимает меня. Дочка меня не понимает. Она уверена, что я сумасшедшая. Будь милостива, Катерина, сохрани этот дом, а я щедро заплачу тебе за твою службу. А дочь? Что я могу поделать, ведь концерты ей важнее, чем дом, который следует вести в соответствии с законами кашрута. Но ты ведь меня понимаешь, правда?
Целую неделю мы трудились в поте лица, вычищая весь дом, а по истечении недели все в кухне было устроено так, как предписано строгими законами кашрута — мясное отделено от молочного. Старушка-мать вручила мне ассигнацию достоинством в две сотни и сказала:
— Это — немалые деньги, но я тебе полностью доверяю. Дочь моя живет в грехе, и я ничего не могу поделать с этим. Она поступает так, как будто старается разозлить меня. Если ты будешь поддерживать кашерную кухню — может быть, такая пища пробудит в ней достойные мысли.
Затем она подошла к двери, ведущей в комнату Генни и позвала:
— Генни, Генни, мы с Катериной привели в порядок кухню. Я возвращаюсь домой. Ты меня слышишь?
Ответа не последовало, и старушка, усевшись в пролетку, отправилась домой.
Поздно вечером Генни вышла из комнаты и сказала:
— Вот и все. Пережили мы и это нашествие.
В этот миг наши взгляды встретились, и моя душа навеки прилепилась к ее душе. В тот вечер она рассказала, что когда-то они с матерью были очень дружны, но в последние годы мать все больше проявляет религиозное рвение и раз в два месяца налетает на дом, как ураган. Женщина она сильная, и тревога ее сильна. Ей почему-то кажется, что Генни собирается принять христианство.
В ту же ночь я узнала от Генни, что Изьо не муж ей, а друг юности, с которым она живет — уже долгие годы. Изьо изучает удивительные старинные монастыри, которые разбросаны по всей Буковине. С течением времени его стали привлекать не только монастырская старина, но и монашеский образ жизни. В конце недели он возвращается домой усталый и запыленный, словно странствующий монах. Разумеется, дело не во внешних приметах. Весь он переполнен своими переживаниями и открытиями, и оттого стал походить на монаха.
Хорошо мне здесь. Просторный дом весь в моем распоряжении, я хожу по всем комнатам, и музыка сопровождает меня повсюду. Временами дом кажется мне церковью, где витают ангелы. И когда Генни уезжает в Черновцы, тишина и умиротворенность полностью принадлежат мне.
Целые дни я наедине с собой. Строго исполняю все указания, данные мне старушкой-матерью. Иногда Генни в шутку говорит:
— Ты мне и раввин, и Библия. Если бы не ты, — кто бы знал, что сегодня праздник Шавуот?
К празднику Шавуот я приготовила творог и пирог с клубникой. Я припоминаю, как Роза говорила, что Шавуот — белый праздник, потому что в этот день евреям был дарован Закон, который весь — чистый Свет.
Но пирог мой не смог подсластить тоску Генни. Возвращаясь с гастролей, она чувствует себя опустошенной, и настроение у нее мрачное.
— Почему же вы недовольны? Что случилось? Все газеты пишут о вашей игре с восторгом.
— Но я-то, моя милая, знаю о своих промахах. Аплодисменты не в силах исправить свойственные мне недостатки.
— Зачем вы себя изводите?! — я не в силах сдержаться.
— Я — такая. Что уж тут поделаешь…
В конце недели Изьо возвратился из своих странствий, неся под мышкой стопку книг. Он походит на одного из монахов, монотонно и размеренно вышагивающих по безмолвным монастырским подворьям. Это они, дойдя до северной стены, ударяют огромными деревянными молотками, напоминая всей братии, что настал час молитвы.
— Куда ты идешь? — услышала я голос Генни. Ответ Изьо потряс меня:
— К себе самому, — сказал он и ничего более не добавил.
Трудно мне разобраться в их совместной жизни. Временами они видятся мне влюбленными, а порою — словно рука случая свела их вместе.
Я же, несмотря ни на что, держу свое слово и строго соблюдаю законы кашрута. Это доставляет мне огромное удовольствие. Будто я вернулась в дом Розы, к детям.
А затем снова налетает ураганом старушка-мать. Убедившись, что вся посуда на положенных местах: отдельно посуда для мяса, а отдельно — для молока, она обнимает меня и целует. Генни, разумеется, не слишком обрадовалась. Несколько дней назад она вернулась из столицы, усталая и подавленная. Газеты, как всегда, превозносили ее игру, но она презирала газеты. А тут еще и мать со всеми ее заскорузлыми суевериями, со всеми ее страхами. Поскольку Генни не выходит из своей комнаты, мать сидит со мной и делится своими опасениями:
— Все из-за Изьо. Он сбил ее с пути.
— Он человек спокойный, — нахожу я слово в его защиту.
— Это не спокойствие, а помешательство. Он влюблен в монастыри, и я не удивлюсь, если в один прекрасный день он предаст веру отцов своих.
Уезжая, мать Генни напоминает:
— Близятся десять дней покаяния перед Судным днем. Пожалуста, будь так добра, напомни Генни об этих днях покаяния. Она утратила всякую связь с небом. Целиком погружена в себя. Пусть Бог смилуется над ней. Она очень нуждается в Божьей милости.
Зима сменяла лето, год следовал за годом, и я все больше погружалась в жизнь Генни, словно не было у меня своей собственной жизни. Я провожала ее в поездки и любила, когда она возвращалась. Она всегда возвращалась мрачной и выжатой, но я любила даже ее мрачность. После того, как целую неделю она отсыпалась, мы часами беседовали с ней. Я своими глазами видела, как музыка день за днем пожирала ее, как она напивалась, как ее рвало, а она напивалась снова. Я была не в силах помочь ей.
Но катастрофа — как еще это можно назвать — пришла совсем с иной стороны. Изьо прикипел к своим монастырям с какой-то болезненной страстью. Лицо его изменилось, зеленоватая бледность покрыла его. Оказалось, что старуха была права, он хватил через край. Христианская вера захватила его, и однажды явился он в монашеской рясе.
В ту же неделю Генни продала дом, уложила три чемодана и, ни с кем не простившись, отправилась в Черновцы. Мне она заплатила все до последнего гроша. Перед тем, как покинуть дом, она вручила мне целый сверток ювелирных украшений и сказала:
— Это — для тебя. Они тебе еще понадобятся.