В тюрьму меня перевели в воскресенье. Звонили колокола, и осеннее солнце заливало улицы. Я шла в сопровождении двух вооруженных жандармов, и со всех сторон на меня указывали: «Чудовище!» Я была опустошена, все во мне застыло, боль отпустила меня. Мне казалось, что так я могу шагать часами. Впервые я ощутила в себе свою мать — не ту, что лупила меня, а ту, твердую и смелую, что все годы пыталась научить меня мужеству, но не знала, как это делается. Теперь мы шагали рядом, мы были единой плотью, и ничто не разделяло нас.
Так началась моя новая жизнь.
Женщины в тюрьме знали все — до мельчайших подробностей — и встретили меня недружелюбно. Со временем я убедилась, что и других они встречали не лучше. Человек, переступающий порог тюрьмы, должен знать, что здесь не умирают, а разлагаются. Никакой нитью не скрепить, не связать то, что разорвалось. Не стены страшны, а то, что внутри этих стен.
Судебный процесс был недолгим. Я признала все пункты обвинения, и пожилой судья сказал, что до сих пор он не сталкивался с таким ужасным деянием. Если бы тот, кого я убила, сам не был убийцей, то постановил бы он, судья, накинуть петлю мне на шею. В зале не было ни единой души.
Мой защитник, назначенный судом, сказал:
— Ты можешь быть довольной. Пока мы живы, есть надежда.
Адвокат был евреем. Он носился из угла в угол, и чувствовалось, что он недоволен собой. Чем-то он напомнил мне Сами, хотя между ними не было никакого сходства.
Жизнь в тюрьме очень упорядочена. Ранний подъем и отбой в половине девятого. Между подъемом и отбоем — работа. Одна группа заключенных работает за пределами тюрьмы — на текстильных фабриках, другая — в поле, остальные обслуживают нужды самой тюрьмы. Прежде ноги заключенных женщин сковывали цепью, но этот обычай отменен. Теперь строят в колонну по трое, связывают тройки веревкой — и в путь. В каждой группе — тридцать узниц. Среди них есть пожилые женщины, относящиеся к наказанию с презрением, несущие его, не склонив головы. Тех, кто осужден пожизненно, освобождают, когда исполнится им семьдесят лет, но не всегда. В тюрьме есть узница, которой уже девяносто.
Меня включили в группу обслуживания. Я всегда была начеку, исполняла все, что мне поручали, но жизнь моя сузилась, став жизнью рабочей скотины. По десять часов я скребла полы, после чего замертво валилась на нары. Сон мой был тяжел, казалось, я продираюсь куда-то сквозь узкий коридор. Со звонком я поднималась и приступала к работе. Свои обязанности я исполняла старательно, и надзирательницы не били меня и не издевались надо мной. Со своими товарками по заключению я сталкивалась мало. Часами сидели они после работы и разговаривали. Иногда, сквозь затуманенное сознание, слышала я их исповеди, и были в них и тоска, и томление, которые уже не соприкасались с жизнью.
Однажды за обедом спросила меня одна из заключенных:
— Катерина, откуда в тебе такая сила духа?
— Не знаю, — ответила я.
И это было правдой. Жизнь моя, срубленная под корень, как бы мне уже не принадлежала, но сама я — и это было чудом — крепко стояла на ногах.
Заключенные не оскорбляли меня, не смеялись надо мной. «Следует остерегаться женщины, способной рассечь труп на двадцать четыре куска», — я слышала, как прешептывались они между собой. С течением времени я узнала, что многие сидели здесь за то, что пытались отравить кого-то, либо плеснули кислотой. Настоящих убийц было только двое, и я, оказывается, одна из них.
Спустя некоторое время вызвал меня начальник тюрьмы и спросил:
— Есть у тебя родные?
— Нет. Родители мои умерли. Я была у них единственной дочкой.
— Почему ты смеешься?
— Слова «единственная дочка» смешат меня.
— Были ведь и другие родственники? — У отца была пара байстрюков, но я их не знала, — сказала я, продолжая смеяться.
— Здесь не смеются. Убирайся! — приказал он, и я вышла.
Смех мой был неуместен, но сдержаться я не могла. Я представила себе двух рыжих парней в узкой телеге, незаконных сыновей моего отца, — именно так видела я их много лет тому назад…
Хотя все здесь приговорены ко многим годам тюрьмы, заключенные отсчитывают дни, месяцы и годы. Я была настолько опустошена, что все, связанное со временем, больше не волновало меня. Я работала, как заведенная, а вечером, заслышав звонок, убирала свои орудия труда в кладовку и становилась на поверку. После ужина бараки закрывались, и я сваливалась на нары, как мешок.
Текли дни, похожие друг на друга. Женщины-заключенные, работавшие за пределами тюрьмы, рассказывали о солнце, о лете, об урожае. Здесь же, за высокими стенами, было холодно, хотя солнце светило в небе. Тут все пропитано холодом. Но меня, по правде говоря, ничто не трогало.
Раз в месяц полагались свидания. Все их ждали и даже прихорашивались. Но не было никого, кто бы пришел навестить меня, и я довольна, что не должна участвовать в этой суматохе. Свидания оставляют чувство подавленности и тоски. После дня свиданий тюрьма бурлит целую ночь…
— О чем ты думаешь? — удивила меня вопросом одна из узниц, с которой мы вместе скребли пол.
— Я не думаю. Устала.
— Мне показалось, что ты задумалась.
— О чем тут думать, — отмахнулась я, завершая разговор.
Женщина, моя ровесница, рассказала, что уже шесть лет находится она в этой тюрьме, и еще остается ей сидеть целых семнадцать.
— За что ты сидишь? — спросила я и тут же пожалела об этом.
— За то, что плеснула кислотой, — ответила она и улыбнулась странной улыбкой.
До своего замужества она толю долгое время проработала у евреев. Я тут же увидела, что годы, проведенные у евреев, вспоминает она добром. Как и я, поначалу она работала у тех, кто соблюдал все заповеди, а затем — в городе, у тех, кто от религии отошел.
— То были самые лучшие мои годы, — сказала она, и слезы проступили у нее на глазах.
Так началась наша дружба. Звали ее Сиги. Зимой, в холодных сумерках, мы вспоминали праздники Ханука и Пурим, весной — Песах и Шавуот. В Судный день она покрывала голову платком и постилась. Если бы не тот ловкач, что соблазнил ее, она осталась бы среди евреев на веки вечные.
Так, чудесным образом, открылся мне таинственный подземный ход, которым вернулась я к своим близким. В один из вечеров увидела я Генни. Она знала, что со мной стряслось и как я сюда попала. Я сказала ей, что в сердце моем нет раскаяния. Я готова к долгому пребыванию в тюрьме и не тешу себя никакими иллюзиями.
— Откуда у тебя такая уверенность? — спросила Генни, и голос ее был таким, как прежде.
— От матери, — ответила я без колебаний.
— Странно, — сказала Генни, — ведь когда-то ты не любила свою мать.
— Я не умела любить ее.
— А теперь ты любишь ее?
— Теперь она во мне.
Только произнесла я эти слова, тьма окутала светлое видение, и я провалилась в пропасть.