Зa 50 лет «катынское дело» вовлекло в свою орбиту множество людей. Некоторые из них жестоко поплатились за свою, иногда невольную, осведомленность. Так, был репрессирован член советской Специальной комиссии председатель исполкома Союза обществ Красного Креста и Красного Полумесяца С. А. Колесников — с ним встречался Солженицын на одной из пересылок ГУЛАГа. Сразу после войны расследованием катынского преступления занялся краковский прокурор Роман Мартини. Варшавские власти поручили ему доказать вину нацистов. Он доказал обратное и 28 марта 1946 года был убит в собственной квартире «с целью ограбления». Единственный уцелевший узник Козельского лагеря профессор Станислав Свяневич в апреле 1989 года рассказал журналу «Гвязда можа», что 10 лет назад, когда он писал книгу «В тени Катыни», на него напали неизвестные лица, и только чудом он остался жив.
О судьбе еще одного катынского свидетеля — американца Джона ван Влита — пишет в «Новом русском слове» (номер от 8.5.1990) князь Алексей Щербатов:
«Полковник Джон ван Влит был взят в плен немцами в Северной Африке и находился в Германии в лагере военнопленных. Его вместе с другим американским офицером, Д. Б. Стюартом, немцы возили в Катынь, где в 1943 году были раскопаны могилы польских офицеров, расстрелянных НКВД, и он присутствовал при эксгумации трупов. Ван Влит пришел к твердому убеждению, что убили польских офицеров советские палачи.
В самом конце войны ван Влит с трудом выбрался из немецкого лагеря военнопленных, который оказался на территории, занятой советской армией.
5 мая 1945 года полковник ван Влит перешел линию фронта и попал в расположение 104-й американской дивизии. У него были с собой фотографии раскопанных катынских могил, сделанные в 1943 году. Ван Влит немедленно потребовал, чтобы ему дали возможность снестись с Пентагоном. Его отправили (через Лондон) в Вашингтон. Там ван Влита принял генерал Биссел (помощник начальника отдела G2 — военная разведка), которому он передал обширный рапорт о Катыни со всеми фотографиями. Биссел потребовал от ван Влита, чтобы тот молчал обо всем, что стало ему известно, и написал на рапорте: «Совершенно секретно».
Прошло пять лет, политическое положение в мире изменилось, началась «холодная война». В апреле 1950 г. ван Влит написал письмо генералу Парксу в Пентагон, прося сообщить, где находятся его рапорт и фотографии, переданные им генералу Бисселу. Генерал Парке ответил, что найти эти материалы невозможно, и попросил полковника написать вторично все, что ему стало известно о Катыни. Ван Влит так и сделал».
Прервем цитату. Первый рапорт ван Влита пропал при невыясненных обстоятельствах, однако, по сведениям Леопольда Ежевского, следы ведут к советскому агенту Элджеру Хиссу, советнику Рузвельта на Ялтинской конференции. Второй рапорт полковника опубликован в сентябре 1950 года. Ван Влит в это время воевал в Корее в составе 2-й пехотной дивизии. А. П. Щербатов пишет, что он был взят в плен и сгинул в застенках МГБ. К счастью, Алексей Павлович ошибается: в декабре 1988 года в Омахе, штат Небраска, с ним встречался профессор Заводный.
Особый интерес представляет судьба советских граждан. давших показания немцам. Двое из них, как указывает комиссия Бурденко в своем «Сообщении», умерли еще до освобождения Смоленской области Красной Армией. Трое — Андреев, Жигулев и Кривозерцев — «ушли с немцами, а может быть, были ими увезены насильно». Еще четверо были допрошены Специальной комиссией и показали, что немцы вынудили их лжесвидетельствовать угрозами и пытками. Неясно. как сложились взаимоотношения с гестапо бывшего рабочего гаража УНКВД Е. Л. Игнатюка. который, по его словам, несмотря на избиения, отказался дать ложные показания, однако не был ни расстрелян, ни повешен, а дождался прихода Красной Армии и предстал перед комиссией Бурденко. Упоминаются в «Сообщении» еще два человека, из которых немцы выбивали нужные им свидетельства, — бывшие помощник начальника смоленской тюрьмы Н. С. Каверзнев и работник той же тюрьмы В. Г. Ковалев; поскольку их показания в «Сообщении» отсутствуют, остается заключить, что они не дождались освобождения либо означенных лиц не существовало вовсе, как Игнатюка и майора ГБ Ветошникова. Во всяком случае, ни Ветошников, ни Игнатюк, ни эти двое ни в каких более поздних материалах не фигурируют, на их показания никто не ссылается, дальнейшая их судьба покрыта мраком.
Из тех, кто ушел на Запад, хорошо известна судьба Ивана Кривозерцева. После войны он повторил свои показания под присягой, сменил фамилию, поселился в Англии, а в 1947 году не то повесился, не то был повешен. В мае 1990 года Л. В. Котов опубликовал в смоленском журнале «Политическая информация» (1990, № 5) материал, в котором излагает свою беседу с Михеем Кривозерцевым — однофамильцем Ивана, которого, кстати. Жаворонков упорно выдает за его родного брата. Так вот, Михей Григорьевич утверждает, что Иван Кривозерцев сотрудничал с гестапо — поэтому, а вовсе не из-за Катыни, и «сбежал с немцами». Того же мнения М. Г. Кривозерцев и об Иване Андрееве: «Ваньку Андреева после войны нашли, судили за его злодейство. Лет семь отсидел, выпустили по амнистии. Жил тут, в Батеках, работал на заводе в Смоленске. Помер и похоронили тут». Впрочем, сам Леонид Васильевич Котов, когда мы встретились с ним в январе 1990 года, утверждал, что никакому наказанию Андреев не подвергался.
Странно обрывается след инженера-железнодорожника Сергея Васильевича Иванова. В июне 1946 года он был, как мы помним, снова допрошен, на сей раз в Москве советским обвинителем на Нюрнбергском процессе Л. Н. Смирновым. В протоколе этого допроса указан адрес свидетеля: после войны Иванов с семьей поселился в Вышнем Волочке. Бюро ЗАГС Вышнего Волочка на мой запрос ответило, что смерть Иванова С. В. 1882 года рождения с 1946 по 1989 год не регистрировалась. Семья же Сергея Васильевича, как сообщила мне, сверившись с домовой книгой, нынешняя хозяйка дома, жила в Вышнем Волочке до начала 50-х годов: жена Ольга Николаевна умерла в 1952 году, сын Виталий Сергеевич временно выбыл в Киев в 1951 году. Но где же все-таки сам Сергей Васильевич? Похоже, в 1946 году он так и не вернулся с Лубянки.
О том, что происходило в штабе 537-го батальона осенью 1941 года, показали Специальной комиссии три девушки, работавшие на даче, — А. М. Алексеева, О. А. Михайлова и З. П. Конаховская. С последней летом 1988 года встречался мой друг — Николай Рыжиков. Зинаида Павловна встретила гостя неприветливо. Первая ее фраза была: «Кто вас на меня навел?» В разговоре Конаховская то и дело, как бы по рассеянности, сворачивала на сорок первый год и упорно не желала говорить о сороковом- Выяснилось, однако, что на даче в Козьих Горах Зинаида Павловна, медсестра по профессии, начала работать еще до войны. После войны она отбыла наказание — 9 лет лагерей за «пособничество» — и вернулась на дачу, где и продолжала работать к моменту встречи с Рыжиковым. Так ничего толком и не узнав, Николай попрощался с Конаховской, напоследок пригрозившей пожаловаться куда следует. И угрозу свою исполнила: на следующий день в восемь утра в гостиницу к Рыжикову явился порученец обкома партии с безапелляционным требованием немедля явиться «на ковер». По словам Николая, Конаховская производит впечатление женщины волевой, но измученной, исковерканной жизнью. Посреди разговора она вдруг заявила, что ей нужно срочно принять лекарство, и ушла в другую комнату. По мнению Рыжикова, этим лекарством мог быть только наркотик: после процедуры Конаховская впала в полнейшую прострацию. На руке Зинаида Павловна имела лагерную татуировку. Курила «Беломор».
Я уже имел случай указать, что всего Специальной комиссией допрошено 56 человек. Что это за люди?
Двое (если это не миф) — сотрудники НКВД; один начальник полиции; трое старост. О десяти свидетелях мы не знаем ничего, кроме фамилии и инициалов — они отрекомендованы просто как «жители Смоленска» или вообще никак. В 28 случаях указана профессия, например, «плотник», «учительница», «бухгалтер», «священник», но и «колхозник», и даже «председатель колхоза», а то и «помощник санитарного врача Сталинского райздравотдела Смоленска». Ясно, что никаких колхозов, райздравотделов, тем более Сталинских, при немцах не существовало. Да и прочие, если продолжали учительствовать и плотничать, с приходом Красной Армии оказались под дамокловым мечом неумолимого советского правосудия. Оставшиеся 12 человек, и в их числе давшие наиболее ценные показания, неминуемо подпадали под Указ об измене Родине и пособничестве.
Сегодня мало кто помнит об этом Указе, а справиться негде — никогда не публиковался. Вот, должно быть, изумились многие горячие сторонники отмены смертной казни, открыв доклад «Международной амнистии»[165] и обнаружив, что в нашей стране по сей день существует не просто смертная казнь, но смертная казнь через повешение! Вот о преступлениях, караемых виселицей, и трактует Указ ПВС от 19.4.1943 «О мерах наказания для немецко-фашистских злодеев, виновных в убийствах и истязаниях советского гражданского населения и пленных красноармейцев, для шпионов, изменников Родины из числа советских граждан и для их пособников».
Подробная реконструкция Указа опубликована Габриэлем Суперфином в уже упоминавшейся книге, поэтому не буду повторяться. Скажу лишь, что под действие Указа из граждан СССР подпадали те, кому вменялась статья 58-1 УК РСФСР (измена Родине),[166] в частности, служба в органах самоуправления и «выполнение заданий оккупантов по сбору продовольствия, восстановлению важных для оккупантов предприятий и др., совершенные с целью оказания помощи врагу». Совершенно очевидно, что под измену Родине можно было подвести и бухгалтера, работавшего в горуправе, и плотника, починившего табуретку, на которой этот бухгалтер сидел. Как пособничество врагу квалифицировались, например, «стирка белья немецким солдатам», «чистка картошки на немецкой кухне или мытье полов в помещениях, занятых немцами».[167] Отсюда следует, что драконовский Указ охватывал практически все трудоспособное население оккупированных территорий. Ведь каждый, пишет Солженицын, «мог вместе с ежедневным пропитанием заработать себе и будущий состав преступления: если уж не измену родине, но хотя бы пособничество врагу». Спасибо и за то, что пособничество не каралось повешением, а всего-навсего каторгой!
Так вот — положа руку на сердце: у кого из нас сегодня повернется язык обвинить этих несчастных людей в лжесвидетельстве? Многие ли из нас, сегодняшних либералов и правдолюбцев, проявили бы независимость суждений перед лицом чрезвычайных обстоятельств, когда на одной чаше весов — абстрактная правда (да и не абстрактная, а в пользу оккупантов), а на другой — собственная жизнь, жизнь и свобода семьи? Ведь советские номенклатурные историки лгали о Катыни, когда им уже ничего не грозило, и лгали с упоением — так чья вина больше? И потом мы ведь не знаем, кто из свидетелей попал в «Сообщение», а кто нет: быть может, среди непопавших были бесстрашные люди? (Я в это верю.) Наконец, где гарантия, что показания не перевраны, не отредактированы (как раз в обратном мы и убедились в предыдущей главе)?
Поскольку мне еще предстоит упоминать Указ от 19.4.1943, объективности ради следует сказать, что 26.5.1947 смертная казнь в мирное время была отменена, вместо нее вводилась новая санкция — 25 лет лагерей. 12.1.1950 смертную казнь, однако, восстановили. «А убрать четвертную забыли, так и осталась», — замечает Солженицын. В 1955 году изменникам и пособникам была объявлена амнистия[168] (нетрудно подсчитать, что под нее скорее всего и попала З. П. Конаховская), но применяли ее избирательно, многие остались отбывать свой срок. Могу сослаться, в частности, на свидетельство Сергея Ковалева, недавнего политзаключенного, а ныне народного депутата РСФСР. На встрече группы депутатов с председателем КГБ Крючковым он привел пример Михаила Тараховича из Белоруссии, который был насильно мобилизован в германскую армию, через 17 дней дезертировал, впоследствии в составе частей уже Красной Армии дошел до Берлина — и тем не менее тех 17 дней ему не простили, причем когда А. Д. Сахаров пытался добиться пересмотра дела Тараховича, прокуратура его попросту обманула, сообщив, что такой заключенный в советских лагерях не числится. Тарахович теперь на свободе, но это. по словам С. А. Ковалева, не единственный старик, до сих пор отбывающий наказание за «военные преступления».[169] Не коснулся их и недавний Указ от 16.1.1989 «О дополнительных мерах по восстановлению справедливости…», отменивший постановления ОСО и «троек». Бесспорно, дела эти надо пересматривать строго в индивидуальном порядке(реабилитировать всех скопом вообще, по-моему, недопустимо — ведь опять вышло, что кроме «системы» никто персонально в беззакониях не виновен),[170] но горе в том, что настрой у наших правоохранительных органов прямо противоположный, ничего они пересматривать, похоже, и не собираются. Вот, к примеру, что ответил начальник отдела Главной военной прокуратуры генерал-майор юстиции В. Г. Провоторов на вопрос корреспондентов «Советской культуры» (номер от 25.2.1989): «А много ли действительных шпионов, врагов было выявлено в тридцатые годы?»
«Мне такие встречались редко. Другое дело — сороковые годы. Здесь и полицейские, и каратели, и те, кто добровольно вступал в легионы. Есть такие, кто из лагерей попадал в трудовые батальоны. За это немцы их ставили на довольствие, предоставляли разною рода льготы — 150 марок в месяц, две сигареты в день. одежду, пригодную для носки. Находились люди, погибавшие в лагерях от голода и выбравшие трудовую армию. Между тем именно они строили оборонительные сооружения, восстанавливали разбомбленные аэродромы, входили в какие-то вспомогательные войска — то есть, укрепляли в определенной степени военную мощь противника. Эти люди были наказаны и не подлежат реабилитации как способствующие врагам».[171]
Не чудится ли вам, читатель, некий нравственный изъян в спокойном рассуждении генерал-майора? Да и сам Владимир Григорьевич — неужели совсем не сомневается в собственной правоте? «Льготы», «оборонная мощь»… уж не из обвинительных ли заключений почерпнута эта фразеология?
В самом начале своей работы над «катынским делом» я определил приоритетные направления. Одним из них было выяснение судеб свидетелей. Не только для того, чтобы косвенно подтвердить лживость советской версии — я надеялся дать им возможность отречься от своих показаний и тем облегчить душу. Вот почему из множества читательских писем я сразу выделил как весьма важные два на одну и ту же тему.
Николай Нешев из Пятигорска, осужденный по статье 58 УК РСФСР и отбывавший наказание в Мордовии, пишет, что в 1958 году на пересылке в Тотьме заключенные рассказывали ему о безымянном катынском леснике, давшем показания немцам и приговоренном за это к 25 годам лишения свободы; наказание он отбывал в знаменитой Владимирской тюрьме. То же самое сообщил мне В. А. Абанькин (Ростов-на-Дону).[172] В 1974 году он был переведен во Владимирскую тюрьму из пермского политлагеря за забастовку. «В тюрьме ходили слухи о том, что в одной из камер несколько лет назад сидел заключенный под номером. Содержали одиночно, что у нас запрещено законом. Говорили, что это был лесник Катынского леса, который видел, кто и когда расстрелял польских офицеров».
Владимирская тюрьма (точнее — «учреждение ОД-1/ст-2 г. Владимира») — заведение особое. В разные годы здесь отбывали наказание Василий Сталин, подельник Олега Пеньковского Гревилл Уинн, бывший член Государственной думы В. В. Шульгин, американский летчик Пауэрс, заместитель министра внутренних дел СССР генерал-лейтенант С. С. Мамулов и другие бериевцы, а в брежневские времена многие советские правозащитники. Есть версия, согласно которой там же содержался Рауль Валленберг.[173] Имеют под собою основания и слухи о «катынском леснике»: с 1951 по 1970 год во Владимирке отбывал срок бывший бургомистр Смоленска Б. Г. Меньшагин.
Читатель, конечно, помнит, что на свой разговор с ним ссылался один из свидетелей комиссии Бурденко, а затем и советского обвинения на Нюрнбергском процессе профессор астрономии Борис Базилевский, причем в «Сообщении» сказано, что эти показания имеют «особо важное значение». Фигурировал в качестве вещественного доказательства и блокнот Меньшагина.
«Показания Базилевского, — сказано далее в «Сообщении», — подтверждены опрошенным Специальной комиссией свидетелем — профессором физики Ефимовым И. Е., которому Базилевский тогда же осенью 1941 года рассказал о своем разговоре.
Документальным подтверждением показаний Базилевского и Ефимова являются собственноручные записи Меньшагина. сделанные им в своем блокноте. Принадлежность указанного блокнота Меньшагину и его почерк удостоверены как показаниями Базилевского, хорошо знающего почерк Меньшагина, так и графологической экспертизой».
Итак. показания Базилевского подтверждаются записями Меньшагина, почерк которого удостоверяет Баэилевский! Другое подтверждение слов Базилевского — показания профессора Ефимова о том. что Базилевский рассказывал ему то же. что и Комиссии!
Этого мало. На допросе в июне 1946 года (это была, как мы знаем, генеральная репетиция перед Нюрнбергом) Базилевский добавляет новые штрихи к портрету Меньшагина:
«Нужно сказать, что Меньшагин вообще весьма быстро сделался «своим человеком» в немецкой комендатуре. Мне трудно высказаться о причинах этого быстрого завоевания Меньшагиным авторитета у немцев. Может быть, этому способствовало то, что сам Меньшагин был пьяницей и очень быстро нашел себе собутыльников в немецкой комендатуре. причем особенно сблизился с неким зондсрфюрером Гиршфельдом. остзейским немцем, отлично владевшим русским языком и практически занимавшимся рядом вопросов, связанных с городским самоуправлением».[174]
Читая этот протокол, я почти ничего не знал о Меньшагине, но россказням Базилевского уже тогда не верил. А вскоре в Париже вышли «Воспоминания» Меньшагина — этот текст он наговорил на кассету в последние годы жизни. Далее я воспользуюсь материалами этой книги с любезного разрешения ее комментатора Г. Г. Суперфина.[175]
Борис Георгиевич Меньшагин родился 26 апреля (9 мая) 1902 года в Смоленске. По завершении гимназического образования добровольно вступил в Красную Армию, где служил с 1919 по 1927 год. Демобилизован за религиозные убеждения и регулярное посещение церкви.
После демобилизации Меньшагин заочно окончил юридический факультет в Москве. В 1928–1931 гг. работал в коллегии адвокатов при облсуде Центрально-Черноземной области, в 1931 г. — на заводе АРЕМЗ (Москва); в 1931–1937 гг. — во втором парке Мосавтогруза.
С 1937 года Меньшагин работает в облколлегии адвокатов в Смоленске вплоть до оккупации города немецкими войсками. Во время оккупации Меньшагин стал бургомистром Смоленска, а после отступления немцев (сентябрь 1943 г.) недолго занимал такую же должность в Бобруйске. Конец войны застал его с семьей в Карловых Варах, где его интернировали американские войска. Освободившись из лагеря через несколько недель, Меньшагин вернулся в Карловы Вары, уже занятые советскими частями, но семьи там не нашел. Ошибочно полагая, что его родные арестованы, Меньшагин добровольно явился в советскую комендатуру 28 мая 1945 года.
Постановлением ОСО при МГБ СССР от 12 сентября 1951 года он был осужден по части I Указа от 19.4.1943 к 25 годам лишения свободы. Срок отбывал во Владимирской тюрьме.
По окончании срока Меньшагина отправили в инвалидный дом в поселке Княжая Губа на Белом море. Последние несколько лет он провел в таком же доме в Кировске близ города Апатиты, где и умер 25 мая 1984 года…
Борис Георгиевич Меньшагин был не рядовой адвокат, один из лучших в Смоленске. Защищал он чаще всего «врагов народа» и «вредителей», выиграл несколько крупных показательных процессов, случалось, добивался даже пересмотра постановлений ОСО, обжалованию, как известно, не подлежавших. Чего это стоило и чем грозило в разгар сталинского террора, объяснять, надеюсь, не надо.
Многие сегодня, начитавшись «Огонька», не верят, что в те годы была возможна эффективная защита обвиняемых, полагают все рассказы на эту тему легендой. Здесь есть довольно тонкий нюанс. Разумеется, если бы защитник в открытом судебном заседании заявил, что это не суд, а расправа, дело фальсифицировано, а прокурор палач, он бы никого не защитил, а себя наверняка погубил бы. Но можно было построить защиту на выявлении отдельных противоречий в материалах дела (ведь известно, сколь мало заботились следователи о том, чтобы свести концы с концами) и на этом основании добиться переквалификации преступления — скажем, «халатность» вместо «вредительства» — такая тактика была вполне реальна; с учетом же предварительного заключения обвиняемый мог быть освобожден из-под стражи уже в зале суда. Ведь недаром Берия издал в 1940 году директиву, о которой идет речь вот в этом документе от 12.7.1940 за подписью В. М. Шарапова:
«Согласно директивы Народного Комиссара Внутренних Дел Союза СССР № 76 от 20 марта и приказов НКЮ и Прокурора СССР № 058 от 20 марта и 96/62с от 9 мая 1940 г. — арестованные, проходящие по делам, возникшим в органах НКВД (кроме Рабоче-Крестьянской Милиции), в случае вынесения судом оправдательного приговора (постановления) освобождаются не из зала суда, а из мест заключения. (…)
Заключенные, проходящие по делам органов НКВД (кроме Раб. Кр. Милиции), должны быть возвращены конвоем из зала судебного заседания обратно в те тюрьмы, откуда они были доставлены в суд, вне зависимости от приговора суда».[176]
А уж вернув обвиняемого в тюрьму, ничего не стоило завести новое дело «по вновь открывшимся обстоятельствам».
Ведь для чего-то же эта директива понадобилась, были, значит, оправдательные приговоры по делам, «возникшим в органах», и не один, не два! И вот еще такая деталь: в 1945 году в смоленском УКГБ Меньшагина первым долгом обвинили в том, что он «подстрекал обвиняемых отказываться от показаний, даваемых на предварительном следствии». И предъявил-то обвинение не кто иной, как следователь Беляев,[177] которого Борис Георгиевич узнал по почерку: уж очень много оформленных им дел заворачивалось на доследование. Впрочем, сами следователи услугами Меньшагина тоже не гнушались — вспомним дело Жукова и Васильева. Отдавали ему, значит, должное.
Да, при немцах Борис Георгиевич пошел в бургомистры — этот факт из его биографии не вычеркнешь. Но не пора ли пересмотреть укоренившуюся в нашем сознании однозначно-негативную оценку подобных поступков? Отнюдь не все эти люди — старосты, бургомистры, старшины заняли свои должности по заданию подпольных обкомов. Но и тот, кто такого задания не имел, вовсе не обязательно отъявленный мерзавец. Ведь кроме обкома есть еще и совесть. Неужели позиция неучастия, невмешательства перед лицом тотального зла кажется нам более нравственной? Судьбы интеллигенции, оказавшейся на оккупированных территориях, — огромная тема, она еще встанет перед нами во всей своей трагической неразрешимости, и не след нам сегодня повторять лживый бред сталинской пропаганды.
Леонид Васильевич Котов настроен к Меньшагину непримиримо. По его словам, смоленские старожилы отлично помнят его деятельность в качестве бургомистра, потому и отказано ему было в прописке облисполкомом, куда он обращался в 1970 году сразу по освобождении. Котов утверждает также, что в областном госархиве имеются документы, доказывающие непосредственное участие Меньшагина в уничтожении еврейского гетто. Эти бумаги заинтриговали меня чрезвычайно, и попросил я Леонида Васильевича показать мне хотя бы выписки. Вышла, однако, заминка: кроме статей в оккупационной прессе ничего не обнаружилось.[178] Да и не вяжется как-то одно с другим: вряд ли человек, замешанный в кровавых преступлениях, пожелает поселиться там, где еще живут свидетели его злодеяний.
Что было известно Меньшагину о Катыни?
В апреле 1943 года он побывал в Козьих Горах, осмотрел извлеченные из могил останки. Он вспоминает:
«…На другой день[179] к двум часам все собрались на Рославльском шоссе в помещении пропаганды. И оттуда на легковых машинах поехали по Витебскому шоссе в район Гнездова. Помимо меня ездили сотрудники городского управления Дьяконов и Борисенков и главный редактор издававшейся немцами газеты — «Наш путь»,[180] кажется, нет, уже забыл — Долгоненков[181] и еще кто-то из работников пропаганды — русских.
Ну, когда доехали по Витебскому шоссе до столба с отметкой «15-й километр», свернули налево. Сразу ударил в нос трупный запах, хотя ехали мы по роще сосновой и запах там всегда хороший, воздух чистый бывал. Немножко проехали и увидели эти могилы. В них русские военнопленные выгребали последние остатки вещей. А по краям лежали трупы. Все были одеты в серые польские мундиры, в шапочки-конфедератки. У всех были руки завязаны за спиной. И все имели дырки в районе затылка. Были убиты выстрелами, одиночными выстрелами в затылок.
Отдельно лежали трупы двух генералов. Один — Сморавиньский из Люблина, и второй — Бохатыревич из Модлина, около них лежали их документы. Около трупов были разложены их письма. На письмах адрес был: Смоленская область, Козельск, почтовый ящик — ох, не то 12,[182] не то 16, я сейчас забыл уже. Но на конвертах на всех был штемпель: Москва, Главный почтамт. Ну, число трупов было так около пяти — пяти с половиной тысяч.
По признакам убийства и смерти их не похоже было, что их убили немцы, потому что те стреляли обычно так, без разбору. А здесь методически, точно в затылок, и связанные руки. А немцы так расстреливали, не связывали, а просто поводили автоматом. Вот и все, что я знаю».
Заметим, что Меньшагину неоткуда, кроме собственной памяти, было взять имена генералов Сморавиньского и Бохатыревича, действительно идентифицированных среди катынских трупов, — ни польскими, ни немецкими источниками он, естественно, не располагал.
22 с половиной года из своих 25-ти Меньшагин провел в одиночном заключении. В течение первых трех лет пребывания во Владимирке он был лишен фамилии и числился под номером 29, носил полосатую тюремную робу. В течение всего срока ему была запрещена переписка. Режим его исключал какие бы то ни было контакты с другими заключенными. Когда Меньшагин обратился к Хрущеву с письмом, в котором указывал на незаконность одиночного заключения, к нему «подселили» сначала заместителя Берии Мамулова, а затем сотрудника Разведупра полковника М. А. Штейнберга, разумеется, бывших. На прогулку после письма Хрущеву его выводили также в обществе чинов МВД-МГБ — кроме названных, это были П. А. Судоплатов и Б. А. Людвигов, бывший начальник секретариата Берии.
В поисках дополнительной информации о Меньшагине я обратился к Елене Николаевне Бутовой, в 60-е годы работавшей во Владимирской тюрьме в качестве начальника санчасти. Вот ее ответ:
«Меньшагина Б. Г. помню хорошо. Он производил впечатление скромного, интеллигентного человека. С медработниками всегда был корректен. На посторонние темы, кроме здоровья, врачи не разговаривали. Ведь нас интересовало только здоровье. Иногда он отвлекался и начинал говорить о своей работе с каталогом библиотеки. Чувствовалось, как он переживает за свою работу, в это время отмечалась его внутренняя нервозность. Через медиков передавал просьбы к работникам библиотеки. Каких-либо конфликтов у него с администрацией я не наблюдала. Мне казалось, что все к нему относились с каким-то уважением.
Вот все, что я могу Вам сообщить».
Библиотека — это отдельный сюжет, вернемся к нему чуть позже.
Второе свидетельство принадлежит П. А. Судоплатову, отбывавшему наказание, как и его коллеги, во Владимирке и довольно много общавшемуся с Меньшагиным.
Павел Анатольевич, напротив, отозвался о Меньшагине крайне неприязненно: «враг», «предатель». По его словам. Меньшагин ездил в Берлин для переговоров с генералом Власовым и «церковниками», где и получил от германских властей медаль. В юности, сообщил Судоплатов. Меньшагин был церковным старостой, досконально знал историю всех московских храмов: первое, что он сделал как бургомистр, — открыл Успенский собор.
Ремонт Успенского собора и возобновление службы в нем по инициативе Меньшагина действительно имели место, причем Борис Георгиевич ставил этот факт себе в заслугу. Павел же Анатольевич не одобрял, как и вообще религиозность Меньшагина. Что касается медали (точнее, бронзового ордена «За заслуги»), то вручена она ему была не в Берлине, а в Смоленске 19 июля 1943 года, в годовщину взятия города немцами. (Неопубликованные воспоминания Меньшагина.) Котов рассказал даже, что по этому поводу был банкет, на котором Долгоненков декламировал «Стихи о советском паспорте». — не знаю уж. где Леонид Васильевич почерпнул столь пикантную подробность. А вот встречался ли Меньшагин с Власовым, неизвестно.
Говорил я о Меньшагине и с Револьгом Пименовым, также бывшим заключенным «учреждения ОД-1/ст-2». Меньшагина Револьт Иванович не знал, зато рассказывал много интересного о самом владимирском «учреждении», в частности о тюремной библиотеке. Рассказ этот имеет непосредственное отношение к Меньшагину: одно время он вел, как уже знает читатель со слов Бутовой, библиотечный каталог, получая за эту работу 2 рубля 50 копеек в месяц.
Что библиотека в бывшем Владимирском централе была хороша, отмечает и Солженицын в «Архипелаге» («Скрипникова особенно была поражена peгулярной отправкой заявлений каждые десять дней (она стала писать… в ООН) и отличной библиотекой: в камеру приносят полный каталог и составляешь годовую заявку»). Прекрасный подбор литературы объяснялся двумя причинами. Во-первых, в тюрьму можно было передать с воли любую книгу с тем условием, что по прочтении она останется гам навсегда. Во-вторых, тюрьма находилась в прямом подчинении НКВД МГБ, поэтому ее не коснулись многочисленные изъятия: Пименов, например, помнил том Макиавелли с предисловием Зиновьева. Он и П. А. Шария. бывший секретарь ЦК КП Грузии по идеологии. пользовались даже правом выписывать книги по межбиблиотечному абонементу из Ленинской библиотеки — правда, у Шарии после XXII съезда, когда, по словам Пименова, положение соратников Берии ухудшилось, абонемент отобрали. Завершился золотой век владимирской библиотеки стараниями все тех же бериевцев, Мамулова и Людвигова, польстившихся на меньшагинскую «зарплату». Они отобрали у него работу с каталогом и пришли в ужас, обнаружив в фонде запрещенную литературу. Тюремное начальство, не желая лишней мороки, поначалу сопротивлялось их «сигналам»: Мамулов с Людвиговым стали писать в Москву и в конце концов добились своего — разорили библиотеку.[183]
Из биографической справки видно, что следствие по делу Меньшагина длилось более шести лет. Почти все это время он содержался в одиночной камере лубянской тюрьмы. На допросах следователи изредка заводили речь о Катыни. но как-то вяло: Меньшагин рассказывал то же, что и в книге, а на вопрос «кто убил?» отвечал, что не знает. Однако показания его ни в один протокол не попали: всякий раз следователь обещал вернуться к этой теме позже. В январе 1944 года комиссия Бурденко могла позволить себе манипулировать именем Меньшагина как угодно: если бы он и вздумал протестовать, то кто бы ему поверил? А вот к моменту судебного следствия в Нюрнберге Меньшагин уже год как находился во власти Берии: здесь же на Лубянке, по соседству с его одиночкой, шла подготовка свидетелей, в том числе и Базилсвского — тем не менее комиссия Вышинского не только не представила его Трибуналу, но и, как явствует из ее протоколов. не обсуждала такую возможность. Почему? Наиболее убедительным представляется мне объяснение Суперфина: «Меньшагина, уже имевшего клеймо предателя, можно было бы содержать только под стражей, а следовательно, в Трибунале его должна была бы конвоировать американская военная полиция». Оставалось лишь упрятать Меньшагина подальше — вот почему свой срок он отсидел от звонка до звонка. В 1955 году тюремное начальство пыталось применить к Меньшагину Указ об амнистии. Однако прибывшая во Владимир комиссия ПВС по амнистии отказалась пересматривать его дело. заявив, что дело это не в ее компетенции, и рекомендовала обратиться к секретарю ЦК КПСС А. Б. Аристову. Единственный эффект, который возымело обращение к Аристову, — ответ Прокуратуры СССР, в котором было сказано. что амнистия к Меньшагину применена не будет — без объяснения причин.
За полгода до конца срока Меньшагина неожиданно вызвали на допрос — и именно по «катынскому делу». Оказалось, один из заключенных Владимирки Святослав Караванский сначала на свидании с женой, а затем через тюремного парикмахера пытался передать на волю в числе других текстов составленное от имени Меньшагина послание в Международный Красный Крест и «всем правительствам»; адресатом документа была Лариса Богораз. Против Караванского было возбуждено дело по статье 70 УК РСФСР (антисоветская агитация и пропаганда). Свидетелем по делу и вызывался Меньшагин, не только не поручавший Караванскому составление каких-либо обращений, но и, по всей видимости, не знакомый с ним. Трудно было расценить дело Караванского иначе как провокацию. На допросе в закрытом судебном заседании Борис Георгиевич показал то же, что и когда-то на Лубянке, — что о катынских могилах он впервые узнал в апреле 1943 года и тогда же побывал на раскопках, а также, что ему (цитирую приговор по делу Караванского) «обстоятельства уничтожения польских военнопленных офицеров в 1941 году не известны, однако он убежден, что польские военнопленные были расстреляны немецкими фашистами». Как видим, этот вариант коренным образом противоречит показаниям Базилевского. зафиксированным комиссией Бурденко и материалами Нюрнбергского процесса. Тем не менее следствие и суд удовлетворились показаниями Мепьшагина. Караванский же был осужден с учетом неотбытого срока на 10 лет лишения свободы, из которых три провел в тюрьме и семь в ИТК особого режима.[184]
Дело Караванского представляет интерес еще и тем, что в его обращениях фигурирует некий «лесник Катынскою леса Андреев», тоже 25-летник и тоже заключенный владимирской тюрьмы: там же, но отдельно от него, якобы отбывала наказание его жена. Источник Караванского — все те же слухи, о которых пишут мне и Нешев с Абанькиным. Об их достоверности судить трудно, некоторые детали не совпадают: например, согласно немецким материалам, Андреев не лесник, а слесарь впрочем эту аберрацию я уже попытался объяснить. Единственное, что могу добавить: по словам Ивана Кривозерцева, Андреев «доставлял немцам продовольствие», следовательно, ему вполне можно было инкриминировать Указ от 19.4.1943 («выполнение заданий оккупантов по сбору продовольствия»). По сведениям Караванского, в 1966 году Андреев отбывал 22-й год из своего 25-летнего срока — стало быть, срок исчислялся с 1945 года; по словам же М. Г. Кривозерцева, Андреев отсидел около семи лет и был освобожден по амнистии, то есть в 1955 году, и значит, начало срока — 1948 год. Все вопросы, впрочем, легко разрешить, будь на то добрая воля соответствующих правоохранительных органов. Ознакомиться с делом Андреева было бы интересно еще и для того, чтобы выяснить, являлся ли он, как утверждает Михей Кривозерцев, агентом гестапо.
Завершая рассказ о судьбе Б. Г. Меньшагина, приведу несколько цитат, в которые уместилась вся его жизнь.
«…На одной из дверей я прочел «юрист автопарка». Я постучал в дверь и вошел. В полутемной комнате, отгороженной от другой перегородкой, за столом сидел интеллигентного вида человек лет сорока, аккуратно одетый, в галстуке. Весь его вид не вписывался в окружающую его обстановку.
На столе лежало большое количество бумаг, обложки для претензионных и судебных дел. Подняв голову и посмотрев на меня, он предложил мне сесть. Я стал рассказывать о себе. Я сказал, что имею юридическое образование, что работал в институте на Украине, и показал свою трудовую книжку с записью о том, что уволен как «враг народа». Как мне показалось, эта формулировка его не испугала, а, наоборот, вызвала ко мне более пристальное внимание — я почувствовал его доброжелательное отношение. Его взгляд вызывал доверие и сочувствие.
Он мне сказал, что у него много судебных дел по взысканию задолженности по перевозкам, что ему действительно нужен помощник, но с моими документами идти в отдел кадров безнадежно. Попытаемся, как он сказал, обойти кадровика…
Человек, который протянул мне руку помощи, был Борис Георгиевич Меньшагин».
Из воспоминаний Григория Кравчика
«…начальником города был назначен немцами адвокат Меньшагин Б. Г., впоследствии ушедший вместе с ними. предатель, пользовавшийся особым доверием у немецкого командования и в частности у коменданта Смоленска фон Швеца».
Сборник сообщений ЧГК. М., 1946.
«Попав после американцев в Карловы Вары, он пошел к себе домой, но застал один разгром с распахнутыми дверями.[185] Тогда он пошел в дом священника, у него застал то же. Он решил, что большевики посадили его женщин. Достал веревку и пошел наверх в горы в лес, чтобы повеситься. Но когда он пристраивался, его спугнул пожилой мужчина с повязкой (советские давали разного цвета повязки на рукава) местного жителя, который стал его убеждать, что так делать не надо. Он тогда решил, что, значит, не судьба, и, чтобы облегчить участь своих родственников, добровольно явился в комендатуру».
Из письма Ирины Корсунской (1985)
«Осужденный Меньшагин за весь период нахождения в местах заключения по материалам личного дела характеризуется с положительной стороны.
В учреждении ОД-1/ст-2 г. Владимира содержится с 30 сентября 1951 года. За весь период содержания в учреждении также зарекомендовал себя в основном с положительной стороны.
Ранее предоставлялась возможность трудиться, к работе относился добросовестно. В настоящее время из-за отсутствия возможности на работу не выводится. Иногда требует к себе особых условий содержания. Были случаи необоснованного отказа от приема пищи. В поведении с администрацией и сокамерниками высокомерен».
Из тюремной характеристики (1970)
«Одиноким себя не чувствую и вообще считаю, что жаловаться на проведенную мною жизнь было бы грешно. Я обладал хорошей памятью, получил довольно много знаний в различных областях гуманитарной науки, все члены семьи меня любили, и в армии в 1919–1927 гг. и потом на судебной работе я чувствовал себя на своем месте и успешно выполнял свою работу. Не всякий сможет поставить себе в актив спасение от смерти 11 человек с риском для себя, не считая случаев замены смертной казни без такого риска: да и возвращение нескольким тысячам людей свободы, в т. ч. в годы войны более 3 тыс… всегда приносило мне радость. Что же касается несчастий, то редкий человек может избежать их…»
Из письма Б. Г. Меньшагина (1980)