— На.

Ваня взял.

Любка откусила ледяной кусок и захрустела. Сосулька теперь не казалась такой вкусной, на зубах поскрипывал мелкий песок, рот свело от холода. Ваня тоже грыз, громко хрустя.

— Ты почему в школе не был?

— Я-то? — Ваня не спешил отвечать. Он всегда говорил медленно. И когда Литвинов говорил, Любе казалось, что вообще-то спешить некуда, а она этого раньше не знала и всегда спешила. — Как же мне в школу иттить? Снегу за ночь нападало. Так? А отец простыл. У нас с полу дует, он и простыл. И не вышел. Он хотел выйтить, а я ему не посоветовал. Говорю: «Лежи, папаня, что я, маленький, что ли, сам не управлюсь с твоей лопатой?» Ну вот. Стал, как светло изделалось, снег убирать, а его вона сколько. И в школу иттить некогда. Недавно кончил.

Люба стояла рядом с этим Ваней Литвиновым; он был чудной и непонятный. И от этого немного неприятный. Любе хотелось сказать ему, что надо говорить «идти», а не «иттить», «простудился», а не «простыл». Но она постеснялась сказать.

— Завтра придёшь в школу? — спросила она.

— Приду. Только вот боюсь, учителка заругает.

— Не заругает. Она хорошая. А нас в пионеры будут скоро принимать. Только не всех, а лучших. — Любка вздохнула и замолчала.

— Тебя-то примут, не опасайся, — сказал Ваня. — Я пойду. До свиданья тебе.

Ваня быстро пошёл вдоль низкого длинного дома, валенки шаркали по снегу.


ПЕТУШКИ НА ПАЛОЧКЕ


Что бы Люба ни делала, о чём бы ни думала, она всё равно думала ещё и о том, примут её в пионеры или не примут. Иногда она думала: «Примут. Почему же меня не принять? Не такая уж я плохая». А чаще думала, что, скорее всего, не примут. И тогда вспоминались разные проступки. Маме врала сколько раз. Олово украла вместе с Юркой Зориным, правда, давно, но всё равно, наверное, считается. Грубила соседке и даже один раз крикнула ей в открытую форточку: «Мордастая нахалка!» А ещё был поступок, про который Люба старалась не вспоминать, потому что даже вспоминать про него было так неприятно, что Любу начинало знобить. Но теперь и это вспомнилось во всех подробностях. В то утро Люба сказала маме:

— У меня тетрадки кончились, в клеточку. Дай мне, мама, денег, я сегодня куплю.

Мама открыла сумочку и достала рубль:

— Хорошо, что вспомнила, после школы и купи.

Когда Люба шла из школы, она увидела на Плющихе лоточницу. Пожилая тётенька в белом халате поверх толстого пальто и в голубом картузике с непонятной надписью «Моссельпром» стояла, переминаясь от холода, и выкрикивала весёлым голосом:

— Петушки на палочке! Ириски-барбариски! Лимонные кисленькие! Апельсинные сладенькие! Кому петушки на палочке?..

И Люба остановилась. Раньше этой лоточницы на Плющихе не было. И петушков на палочке здесь никогда не продавали. Люба подошла поближе. Петухи блестели выпуклыми узорчатыми боками. Были они ярко-красные, с круто изогнутыми хвостами и выгнутой грудью. Они лежали рядом плотно друг к другу и даже на вид были сладкие. Белые, гладко оструганные палочки так и просились, чтобы их взяли в руку.

— Что, глазастая, раздумываешь? — заметила Любу лоточница. — Бери петушка, смотри, какой красавец!

И Люба решилась. Если бы писчебумажный магазин попался раньше, чем лоток, она бы уже купила тетради, и тогда всё бы обошлось. Но до магазина был ещё целый квартал, а петухи были вот они. И Люба расстегнула портфель, достала рубль, почти не соображая, протянула его женщине и сказала:

— Два петушка на палочке дайте, пожалуйста.

Она понимала, что если мама узнает, то ей несдобровать. Мама категорически запрещала есть петухов, мама говорила, что в них добавляют вредную краску и вообще есть на улице негигиенично. И к тому же нельзя есть перед обедом. И вдобавок, уж конечно, нельзя было тратить деньги, выданные на тетради.

Обо всём этом Люба думала, а всё равно была впереди всех мыслей одна бедовая мысль: «А вдруг не узнает?» Почему не узнает мама и как это может быть, что она не узнает, Люба старалась не думать. Она взяла двух петухов, пошла по Плющихе и начала есть. Она лизала петуха.

Петушок всё равно оставался петушком, только похудевшим и не таким ярким. Пока Люба шла до своего двора, она съела обоих петухов. И ей сразу нестерпимо захотелось ещё. Она ничего не могла с этим поделать. Побежала обратно на Плющиху. И пока бежала, беспокоилась только об одном: вдруг лоточница ушла и унесла петушков. Но лоточница была на месте; ещё издали Люба увидела моссельпромовский картузик, а потом услышала отчаянный голос:

— Петушки на палочке! А ну-ка налетай! А ну-ка разбирай!..

В варежке тяжело позванивали восемьдесят копеек. Если бы Люба сейчас пошла в магазин, она бы могла купить тетрадки; их было бы немного меньше, но всё-таки она бы принесла тетрадки домой. И мама, наверное, не стала бы пересчитывать их, мало ли у мамы забот. Так размышляла Люба, а ноги несли её к петухам, заманчиво расположившимся под стеклом.

— Четыре петушка, пожалуйста!

— Ишь как запыхалась! — засмеялась лоточница. — Мало взяла, вкусные мои петушки, правда?

— Очень! — Люба даже глаза закрыла, до того были вкусные петушки.

Четырёх петухов хватило до самой двери. Когда Люба подошла вплотную к этой знакомой-презнакомой двери, обитой чёрной клеёнкой и крест-накрест пересечённой белыми тесёмками, от последнего петушка остались две почти невидимые тоненькие, острые сосулечки. А пока доставала из кармана ключ, петушок и совсем исчез. Осталась одна палочка. Люба кинула портфель в коридор, а сама, не заходя в дом, захлопнула дверь и опять побежала на Плющиху.

Она бежала со всех ног. Ей даже не очень хотелось есть петушков: во рту была приторная горьковатая сладость, в горле сильно першило, но остановиться Люба уже не могла.

— Четыре петушка, пожалуйста.

Люба протянула последние сорок копеек. Продавщица рассмеялась:

— Ну что за покупательница золотая! Вот бы побольше таких, за минуту бы весь товар распродала. А то стоишь, мёрзнешь...

Люба не слушала её. Она шла домой и громко чмокала. Остальных трёх она держала, зажав палочки в кулаке, как держат букет. Петухи не казались уже такими красивыми и яркими: красный цвет был с противным коричневым оттенком. Есть их было невкусно. Но она съедала одного за другим, разгрызала со стеклянным хрустом, с трудом проглатывала липкие кусочки.

И вот всё было кончено. Не осталось петушков, не было ни копейки, не было тетрадок. Пришло тупое горькое облегчение.

Люба сразу села делать уроки. Она писала упражнение по русскому языку, а в голове всё вертелась одна мысль: «Что скажет мама, если узнает?» И другая мысль приходила на выручку: «А откуда она узнает?» Но та, опасная, не отступала: «Спросит, купила ли тетрадки, а я тогда что скажу?» Но не хотелось бояться, хотелось как-то успокоить себя. Скажу: «Купила». А она скажет: «Покажи».— «Ну, скажу, не купила». А она скажет: «Почему?» Скажу... Что же я тогда скажу? Скажу: «Денег не было». А она скажет: «А рубль?» А я скажу: «Никакой рубль ты мне не давала, это тебе просто приснилось. Приснилось и всё. Бывают же такие сны, что как будто по правде, вот и у тебя так».

Этот ответ показался Любе таким убедительным, что она сразу успокоилась: конечно, мама поверит. Даже удивится, как же это она не разобралась, что это был сон, а она ошиблась и всё перепутала. Хорошо, что Люба ей всё объяснила.

Настроение у Любы стало совсем хорошее. Как всё просто, оказывается, если хорошенько пошевелить мозгами. Теперь она уже сама почти поверила, что ничего такого она и не сделала. Маме приснился сон, но за мамины сны Любка не отвечает.

Мама пришла весёлая, от неё пахло снегом. Тронула губами Любкин лоб.

— Уроки готовишь? Что так поздно?

— Много задали, — сказала Любка озабоченным голосом. — Вера Ивановна знаешь, мама, сколько стала задавать. Ужас!

— Ну занимайся, не стану тебе мешать.

— Я скоро, мама. Кончу арифметику и пойду на свежий воздух. Кто там во дворе гуляет?

— Риту встретила, но она, кажется, домой пошла.

Мама ходила по комнате, а Любка краем глаза следила за ней. И оттого, что мама ничего не спрашивала, было стыдно, хотелось поскорее уйти. Вот мама открыла дверцы буфета, высыпала из пакета в вазу печенье. Любка водит пальцем по учебнику, а сама всё видит. Вот масло в маслёнку положила. Сейчас пойдёт на кухню ужин готовить, и тогда всё.

— Да, Люба, ты купила тетради?

— Какие тетради? — Голос у Любки тоненький и честный. Только концы пальцев от страха похолодели.

— Как это какие? — Мама возмущённо остановилась посреди комнаты. — Деньги утром брала, говорила, что нужны тетради...

— Какие деньги? — спросила Люба. Она заставила себя посмотреть маме в глаза.

Глаза у мамы были сердитые и удивлённые. Любка тоже постаралась состроить удивлённое лицо. Сейчас начнётся самое главное. Сейчас она скажет про сон. А что? Возьмёт и скажет.

— Мам, тебе, наверное, приснилось.

— Что-о?! — Глаза у мамы открылись ещё шире, а потом сузились в щёлочки. — Ты ещё и грубишь? Что за выражения! «Приснилось»... Совсем уличная стала!

Мама зло двинула стулом, без надобности поправила скатерть на столе и приступила к Любе вплотную.

— Да нет, мама, я не грублю, — забормотала Любка, — я по правде говорю: наверное, приснилось. Так, знаешь, бывает: уснёшь и приснится, а потом вспомнишь, как будто было на самом деле. И тогда всё перепутается, перепутается, и сама не поймёшь.

Голос у Любки стал какой-то фальшивый, суетливый. Мама ничего больше не говорила, но смотрела с презрением. Любка замолчала.

— Ну вот что, — сказала мама, — деньги. И не виляй, смотреть противно.

А если сознаться? Ну что теперь, не убьёт же её мама, в конце концов. Но как будто какая-то ржавая защёлка защёлкнулась и не отщёлкивается. Она никак не могла выговорить правду и с диким упрямством, от которого самой уже было тошно, повторяла:

— Ничего не знаю. Никаких денег не брала. Никуда их не девала.

— Слушай, я тебя выпорю, — устало сказала мама.

— Пори! — крикнула Любка. — Бей! Ремнём! Ребёнка нечего жалеть! Рубль пожалела, а меня чего же!..

Ей стало так себя жалко, будто и правда не она, а мама была виновата. Пусть отлупит, пусть, если ей не стыдно.

Любка заплакала горькими, вполне искренними слезами. Сначала она всхлипывала тихонько, потом завыла в голос и легла на диван, продолжая приговаривать. Мама стояла, беспомощно опустив руки, и покачивала головой. Потом прошептала:

— Папочкин характер...

И ушла на кухню, громко хлопнув дверью.

Любка продолжала рыдать. Слёзы лились, как из крана. Диванная подушка стала вся мокрая, щеке было сыро. Мама Любу не любит, это совершенно ясно. Из-за нескольких петушков на палочке мама готова выпороть. И это называется — мать. Любка длинно всхлипнула. За дверью раздались мамины шаги, и Люба заплакала в голос. Пусть мама не думает, что Люба немного поплакала и перестала, что у неё пустяковое детское горе. Нет уж, моя милая, горе очень даже большое, и вот как я сильно его переживаю.

— Умойся и ешь, — сказала мама отрывисто. Ей, видно, нисколько не было жалко человека, который так горько плачет.

— Не буду, — сказала Любка в подушку.

— Не надо, — согласилась мама жёстко.

Вот. И не уговаривает. Пусть её дочь будет голодная, пусть даже с голоду умрёт. Конечно, что её жалеть, она же съела без разрешения несколько несчастных маленьких петушочков.

— Уйду от тебя совсем! — сказала Любка сквозь плач. Потом немного помолчала, чтобы не пропустить, что скажет мама. Мама сказала:

— Иди.

Всё было кончено. Теперь оставалось одно: встать и уйти. Но Любке не хотелось никуда уходить. Ей хотелось, чтобы мама испугалась, чтобы маме стало стыдно и она бы сказала: «Не уходи, я тебя прощаю». Но мама звенела вилкой по тарелке и молчала. Любка решила, что она пока не пойдёт. Может она в конце концов подумать, куда идти. И она не вставала. Лежала и думала. Появилась надежда: а вдруг мама простит. Не станет же она сердиться всю жизнь. Сколько-нибудь ещё посердится, а потом и перестанет. А если нет, то ведь в детский дом можно и потом уйти когда-нибудь, не обязательно сейчас.

Люба подождала, пока мама опять выйдет на кухню, встала с дивана, быстро проскочила в другую комнату, разделась и юркнула в постель. Устав от волнений и слёз, она скоро заснула. Последняя перед сном мысль была утешительной: «Хорошо бы, всё это мне приснилось. Встану утром, а ничего не было — ни петушков на палочке, ни этого вечера — ничего. И мама на меня не сердится, просто приснился плохой сон».

Утром Любка встала рано. Было темно, мама ещё спала. Люба не стала зажигать свет, подошла к маминой постели, встала рядом и сказала:

— Мама, знаешь что? Я рубль на петушков истратила. Ты меня прости. Сама не знаю, как получилось.

Мама повернулась и приподнялась на локте.

— Сколько же ты съела этих петушков?

В голосе у мамы не было злости, а удивление.

— Десять штук, — тихо ответила Любка.

— И всё одна? И никого не угостила?

— Я никого не встретила, мама, я бы угостила, что мне, жалко? — Мама вздохнула. Любка поняла, что мама простила. И чтобы всё было прочно, добавила: — Я больше не буду.

— Ещё бы, — усмехнулась мама. — Ты пойми, глупый человек: когда поступаешь не по-человечески, то хуже всего тебе самой. Если, конечно, совесть есть.

— У меня, мам, есть.

— Иди умывайся, растратчица. Да не забудь шею и уши. С мылом!

Мама, наверное, забыла про этот случай. Он был ещё в прошлом году. Но Любка вспомнила его. И если в школе узнают, очень даже просто могут не принять в пионеры.


СОВСЕМ СРЕДНЯЯ АЗИЯ


Мимо окна пролетают быстрые, похожие на искры, капли. Снег тает. Люба влезла на подоконник и высунула в форточку руку. На ладонь упала капля, она была обжигающе холодная. И всё равно хотелось поймать ещё одну.

Весна приходила незаметно. Утром холодно, и вечером холодно. А всё равно весна. Слышнее голоса во дворе. Ледяная дорожка у ворот отсырела и стала нескользкой. И воробьи кричат смелее. И пахнет не снегом, а дождём.

— Любка! Вот ты где! А я тебя ищу по всему переулку. Выйди, чего скажу.

Славка Кульков стоит под окном, задрав голову. Машет руками, торопит.

Люба накинула пальто, вышла.

Оказалось, что во дворе холодно. Когда смотрела в окно и солнце пригревало через стекло, думала, что совсем тепло.

— Шапку завяжи, — сурово приказал Славка.

Она завязала ленточки на подбородке, а он смотрел, хорошо ли завязывает. Потом Славка сказал:

— Уезжаем мы совсем.

— Как — совсем? Куда — совсем? — Любка не поняла и стала сердиться: вечно этот Славка бестолково объясняет.

— В Среднюю Азию. Очень далеко. Вся наша семья едет. И Нюрка, и отец с матерью. Ну и я, конечно. — Славка независимо шмыгнул носом. — Я тебе письмо напишу из этой из Средней Азии.

— Письмо, — повторила Люба. Она смотрела на Славку Кулькова. Обыкновенный мальчишка. Рукав вымазан извёсткой. Ушанка съехала на макушку. Волосы приглажены на один бок, у мальчишек это называется зачёс, делают его не расчёской, а слюнями: поплюют на ладонь и пригладят волосы посильнее.

Когда Любка долго не видела Славку, она не вспоминала о нём и никогда его не искала. А он появлялся сам. И казалось, что так будет всегда. Прибежит Славка и скажет: «Вон ты где. А я тебя ищу, ищу».

И они пойдут на Бережки кататься на санках. Или на лыжах. Или полезут на доски и будут со всеми вместе играть в папанинцев. И Славка назначит Любку Папаниным, хотя она и девчонка. И никто не станет спорить, даже справедливая Рита.

А когда Любка болела, Славка смотрел на неё в окно. Мама никого не пускала, а Славка всё равно приходил и смотрел в окно. И один раз бросил записку, сложенную, как аптечный порошок. Там ничего не было написано, а только нарисован зелёный пароход, стреляющий сразу из трёх пушек.

И теперь Славка уедет, и ничего не останется.

— Жалко, что ты уезжаешь. — Люба не знала, что ещё сказать. — Я тебе тоже напишу письмо в твою Среднюю Азию. — Она подумала, что Азия эта так себе, средняя.

Славка кивнул: напиши. Они стояли молча. Любке захотелось, чтобы он скорее ушёл. Раз уезжает, то пусть скорее уходит. Потому что стоять и молчать было тяжело. И Славка повернулся и пошёл. Но остановился и пошёл назад.

— Забыл сказать... — Он смотрел на небо, как будто говорил про неважное. Но Любка поняла, что Славка притворяется и на самом деле считает своё сообщение важным. — Лёва Соловьёв вчера в школе с Шохиным подрался. Шохин с ним сладил. Не такой уж он и сильный, оказывается, этот Лёва Соловьёв.

Никогда раньше Славка не говорил ничего такого о Леве Соловьёве. Никто никогда не говорил про Лёву ничего такого, и Славка не говорил. А теперь сказал. А сам всё смотрел в небо. И Люба тоже стала смотреть в небо, там проплывали длинные облака.

— А если бы ты, Славка, подрался с Шохиным, ты бы, я думаю, с ним сладил. В одну минуту.

Славка перестал смотреть вверх и уставился на Любу счастливыми глазами.

— До свидания, Славка.

— Всего! — крикнул Славка и помчался по двору.


БЕЛЫЕ ШАРИКИ


Мама сказала:

— Иди погуляй, сейчас придёт тётя Аня, у нас с ней дела.

— Я тоже хочу с тётей Аней, я тоже её давно не видела.

— Иди, иди... Смотри, какая погода.

В коридоре Любка позвала, глядя в закрытую дверь соседей:

— Мэкки, пойдём гулять.

— Иду, — отозвался басовитый голос.

Мэкки в красном берете с буквой «М», приколотой сбоку, появился на пороге.

— Через верёвку прыгать умеешь? — спросила Любка.

— Нет. — Мэкки виновато смотрел снизу вверх на Любу.

— А в дочки-матери?

— Нет.

— А в казаки-разбойники?

— Не умею. — Мэкки насупился. — Значит, мне домой идти?

— Не надо домой. Мы сейчас с тобой встретим тётю Аню. Пошли к воротам. — Любка взяла Мэкки за руку; он послушно пошёл за ней, топая сандалиями и стараясь не отстать. — Вот здесь мы её не пропустим. Тётя Аня хорошая. Она мамина сестра. Младшая. А у меня нет никаких сестёр и братьев. И у тебя нет.

Мэкки кивнул. Но ему не понравилось выглядеть одиноким.

— Зато у меня папа перс.

— Конечно. Ты вообще молодец.

— У меня папа перс, — гордо повторил малыш, — а бабушка у меня спекулянтка.

До чего смешной этот Мэкки!

— Смотри, Мэкки, вон идёт моя тётя Аня. Видишь, какая красивая. Если она несёт что-нибудь вкусное, я с тобой поделюсь, вот посмотришь. А ты вчера на кухне здоровое яблоко съел, а мне даже откусить не дал. Думаешь, если ты маленький, можно быть жадным?

Любка щурилась, солнышко слепило глаза, а против света переходила мостовую тётя Аня. Она легко ступала на высоких каблуках, пальто было расстёгнуто, голубая блузка была такого же цвета, как небо.

— A-а, Люба, — сказала тётя Аня и улыбнулась. У неё были ровные зубы, а на щеках пушок, заметный только на солнце. — А это Мэкки? Ишь как вырос. — Тётя Аня открыла сумку, достала сине-золотой прямоугольник. — Шоколад «Золотой ярлык». Несу тебе, но отдам маме, чтобы не сердилась, что накормила сладким до ужина.

— Может, хоть кусочек отломим, а? — с надеждой спросила Любка.

— Потерпи, — засмеялась тётя Аня, — ужин скоро. А сейчас у нас с мамой одно дело, ты домой не приходи пока.

Тётя Аня ушла в дом. «Интересно, какое такое у них дело? — подумала Люба. — Какая-то тайна, и меня в дом не пускают».

— А когда она отдаст шоколад? — спросил Мэкки.

— Вечером. — Любке стало жалко маленького Мэкки, но что тут можно поделать? — Как станет темно, так и отдадут. Пойдём пока к нашим окнам, посмотрим, что и как.

— Пойдём, — согласился Мэкки. Ему хотелось быть поближе к шоколадке.

Окна были невысоко. То, что Любка увидела, поразило её. Мама и тётя Аня сидели за столом друг против друга и делили белые круглые конфеты. Белые сахаристые шарики катились по голубой клеёнке, а мама аккуратно перекладывала их со своего конца стола на тёти Анин.

Любка видела перед собой эту картину, и всё равно ей казалось, что этого не может быть. Как же так? Делят конфеты, дружно, вдвоём, как справедливые. А её из дома выставили, обманули. Любке стало так обидно, что в горле защипало, она чуть не заплакала. Вытянув шею, она не отрываясь смотрела в окно.

— Люба, там что? Подсади меня! — Мэкки тянул её за пальто.

— Ничего особенного, — сказала Люба, — просто сидят, разговаривают.

Вот мама оторвала кусок газеты и завернула несколько конфет. «Прячет. От меня». Любка боялась, что они посмотрят на окно и заметят, что она видела всё. Им тогда станет так стыдно, что Любе от этого их стыда и неловкости уже сейчас становилось тоже стыдно и неловко. Становилось невыносимо обидно: «Зачем они так делают? Не нужны мне их конфеты, пусть, пусть едят сами!» Даже если дадут, она не возьмёт.

— Люба, ну чего ты всё смотришь? — заныл Мэкки. — Давай играть...

— Ну что ты, как маленький, честное слово, — обернулась Любка. В своей обиде она почти забыла про Мэкки, теперь ей было не до него. — Шёл бы ты домой.

Чёрные круглые глаза смотрели на Любу удивлённо и печально.

— Почему домой? Мы хотели играть в папанинцев, ты сказала, что мы будем играть в папанинцев.

Любке стало стыдно: малыш не виноват, что же она на него-то злится? Любка присела перед Мэкки на корточки и постаралась улыбнуться.

— В папанинцев мы с тобой поиграем потом, завтра. Хорошо? А сейчас ты иди домой. Хорошо? А вечером, когда станет темно, я тебе дам шоколадку.

— Ладно, — согласился Мэкки. — Отопри мне дверь, мне домой надо.

Независимый Мэкки не хотел уходить потому, что ему велели, а хотел, чтобы ему самому было так надо.

— Надо, конечно, надо, — сказала Люба и отперла дверь. — Ступай.

Когда она осталась одна, её снова, как магнитом, потянуло к окошку. Они по-прежнему раскладывали свои конфеты. Шарики, величиной с орех, выглядели так аппетитно, они были даже на вид сладкие. Мама заворачивала их в бумагу, а тётя Аня уносила в глубь комнаты. «Прячут, чтобы я не видела. Сами слопают. Ладно, пускай, пускай». Гнев и обида давили на Любу.

Наконец все конфеты убрали. Мама направилась к окну, у которого стояла Люба. Люба отскочила в сторону, достала из кармана красные прыгалки и стала прыгать, стараясь сделать беспечное лицо. Открылась форточка, и мама позвала:

— Люба! Иди домой!

Она пошла. Как они будут выпутываться? Как будут смотреть ей в глаза? Заговорят как ни в чём не бывало? Конечно, они же не знают, что она всё видела.

В коридоре остро пахло чем-то забытым. Что же это за острый запах? «Нафталин», — вспомнила Люба. Она не слышала этого запаха давно, а теперь опять пахло нафталином, остро, щипало и кололо в носу, и почему-то всё равно этот запах нравился Любе. Она потянула в себя воздух.

— Сильно пахнет? — спросила мама. — Ничего, я открыла форточку, постепенно проветрится.

Мама стояла в передней, смотрела, как Люба раздевается. Лицо у мамы было приветливое. Любка искоса взглянула и отвернулась.

В комнате запах нафталина был ещё сильнее. Тётя Аня вошла с кухни и стала вытирать руки, достав полотенце из-за шкафа.

— Теперь и я-то вся пропахла, — засмеялась она, — в автобусе будут от меня шарахаться.

«Смеётся, — подумала Любка, — тоже хитрая».

Она старалась не смотреть на них, чтобы они не догадались, что им не удалось обхитрить её. Пошла в другую комнату, там тоже была открыта форточка, и казалось, что нафталином пахнет с улицы. Любка зажгла лампу, села к столу и раскрыла книгу. Но не читалось. Она всё время прислушивалась, что они говорят в той комнате.

— Чайник поставлю, — сказала мама и зашуршала электрической вилкой по стене.

— Хороший ты нафталин достала. Шарики лучше, чем порошок.

«Шарики... — не сразу поняла Люба. — Шарики. Нафталин. Шарики — нафталин, а вовсе не конфеты. И значит, они не делили конфеты, а раскладывали нафталин? И значит, никто не хитрый? А её послали гулять, чтобы она дышала свежим воздухом, а не нафталином? И значит, она зря на них подумала? Это был хороший белый кругленький нафталинчик». Люба засмеялась.

— Ты что? — спросила из-за стены тётя Аня.

— Читает, — сказала мама. Мама любит, когда Люба читает. Но сейчас мама сказала: — Иди-ка лучше чай пить.

Чайник уже стоял на столе. И чашки. И батон был нарезан аккуратными кружочками.

И лежал на столе шоколад в синей обёртке с золотыми завитушками. Он назывался непонятно и красиво: «Золотой ярлык».

Любке было хорошо жить. Тётя Аня её любит, принесла шоколад. И мама её любит. И папа у неё есть, хоть и далеко, в общежитии, но всё-таки есть.

Они сидели у стола и пили чай. Любка налила чай в блюдце.

— Что же ты шоколад не берёшь? — спросила мама.

— Сейчас разверну, — сказала Люба.

Дверь открылась, и вошёл Мэкки. Он встал на пороге и сказал:

— Уже темно.

— Проходи, — сказала Люба весело, — я бы тебя и сама позвала. Садись вот сюда, за стол.

Мэкки придвинул стул, двумя руками уцепившись за него. Влез на стул коленями и только потом уселся.

— Бабушка говорит — спать ложись. А я не хочу спать.

Мэкки разговаривал только с Любой. Взрослых он стеснялся и даже не смотрел в их сторону.

Люба развернула шоколадку. Обёртка из плотной глянцевой бумаги легко снялась, а под ней была гладкая серебряная фольга. Мэкки не отрывал взгляда от большого серебряного листа. Он будто и про шоколад на время забыл.

— Золото себе возьмёшь? — деловито спросил он.

Любке давно хотелось такое золото, она думала сделать из него кукольный абажур. Золото блестело как зеркало и слегка позванивало в руках. Серебряный блеск отражался в широко раскрытых глазах малыша.

— На, зачем мне оно! — Люба протянула звенящий листок Мэкки. — И шоколад держи. — И отломила твёрдый прямоугольник.

Мэкки покосился чёрным глазом на взрослых и весь кусок запихнул в рот. Шоколадная струйка потекла по подбородку. Мэкки втянул её обратно.

— Я пошёл, — сказал он и слез со стула.

Когда он вышел, тётя Аня смешно надула щёки и сказала:

— Солидный какой... Я тоже пойду, пожалуй. Как это он заявил: «Уже темно».

Мама засмеялась, а Люба заметила:

— Он хотя и маленький, всё понимает.

— Да, он мальчик умный, — согласилась мама.

Тётя Аня взяла сумку, застегнула пальто на большие блестящие пуговицы. Она была красивая, как женщина в витрине Мосторга. Лёгкий шарфик выглядывал у шеи, а волосы блестели под абажуром.

— Ты приходи к нам поскорее, — сказала Люба, — а то редко ходишь.

— Хорошо. — Тётя Аня поцеловала Любку в щёку, потом поцеловала маму и ушла. За окном тонко простучали её каблуки.

Мама убирала посуду. Люба сидела и смотрела, как легко и красиво двигаются мамины руки. Вот рука протянулась к маслёнке, и голубая маслёнка точно приклеилась к ладони, не скользит, не вертится. Вот рука взяла блюдце, поставила его на другое блюдце, а эти два — на третье. И вот уже целая горка посуды у мамы в руке. Мама ставит маслёнку на подоконник, там прохладно, а посуду несёт в кухню, прихватив по пути ножи и ложечки. Любка поднимается и тоже идёт на кухню. Ей хочется сказать маме что-то хорошее, но она не может придумать что. Мама стоит у кухонного стола и моет посуду в глубокой синей миске. Вода горячая, от неё идёт пар, и концы пальцев у мамы порозовели. Любка тычется носом в мамину спину. От серого халата пахнет теплом и нафталином.


У ЮЙТЫ СИНЯК ПОД ГЛАЗОМ


Весной доски в углу двора отсырели, стали серыми и холодными, в «комнате» под досками растекалась вода, фанерная подстилка разбухла и покоробилась, стала волнистой. На досках больше никто не сидел. Было даже удивительно, что раньше эти доски любили, ссорились из-за места. Теперь опять сидели на скамейке у ворот. Там было солнце, а вечером, когда солнце уходило, можно было рассматривать переулок. Шли прохожие, иногда проезжала машина, оставляя после себя голубое бензиновое облако. А иногда появлялась рыжая лошадь с телегой. На телеге сидел старик, одетый в жёлтый полушубок с воротником из барана. Лошадь небыстро бежала, словно в шутку. Из-под копыт вылетали оранжевые искры.

Вечер приходил поздно и незаметно. Люба сидела на скамейке уже давно, а всё ещё было светло, хотя мама уже пришла с работы. Любка поджидала, чтобы кто-нибудь вышел гулять, к вечеру всегда собираются ребята. Но сегодня что-то долго никто не шёл. Она смотрела на оранжевый закат, на щекастого воробья, который пил из лужи, высоко задирая голову, чтобы вода проскочила в горло.

В переулке появился Юйта. Он бежал, а перед ним катилось большое железное колесо; оно весело звенело по булыжнику, подпрыгивало и убегало в сторону, но Юйта подхватывал колесо проволочным крюком и снова направлял его вперёд. Колесо катилось быстрее, и Юйта бежал быстрее. Люба хотела уйти, она не любила встречаться с Юйтой: от него никогда не знаешь, чего ждать. Но уйти она не успела. Колесо подкатилось к ней и упало у самой скамейки. Юйта с разбегу остановился и стал смотреть на Любу. Глаза у него были тёмные, и под одним глазом темнел синяк, а на щеке была коричневая длинная царапина.

— Чего сидишь? — шепелявя спросил Юйта.

— А что, нельзя? — ответила Люба, стараясь смотреть смело.

— Сиди, — усмехнулся Юйта, — мне на тебя наплевать. Тьфу! — Юйта плюнул на тротуар. — Я могу тебя на крышу закинуть, могу в реке утопить. Я всё могу. — Он выпятил грудь.

Любке стало тоскливо и одиноко. Она понимала, что Юйта её не утопит и не закинет на крышу, но стукнуть может и плюнуть может, это уж может. А она ничего не может с ним поделать. Олово она ему тогда кинула, но такая смелость не приходит каждый день. Теперь она опять боялась Юйту. И видела, что он это понимает.

— Боисси? Вот сейчас ка-ак тресну — и будешь знать!

Он поднял грязную руку, вот сейчас схватит её за лицо.

И вдруг опустилась рука, Юйта сжался, отодвинулся.

— Это ещё что? — Из ворот вышел Мишка Зорин, старший брат Юйты. Был он в тельняшке, на руке голубой якорь и написано наискосок: «Маруся». Мальчишки говорили, что это называется наколкой и ничем не смывается, даже пемзой. — Это что за штучки? Тебя куда послали? Ты почему прогуливаешься?..

— Я иду, я скоро, — залопотал Юйта жалобно. — Раз! — в магазин. Раз! — обратно. И всё. — Вид у Юйты был смирный, жалкий. Миха двинул его в бок кулаком, и Юйта побежал, забыв крючок и проволоку около скамейки.

Миха не торопясь, сонно ушёл назад. На Любу он даже не взглянул. Юйтина спина маячила в переулке. И Любка вдруг пожалела Юйту Соина. Отец дерётся, Миха дерётся, а Юйта ходит с синяками.

Любке не захотелось больше сидеть на скамейке.

Дома она вытащила из ящика куклу Катю. Давно Люба её не видела. Катя всё лежала в ящике письменного стола вместе с карандашами, переводными картинками, пластилином, фантиками, разноцветными лоскутками. Катя была в синем платье, волосы у неё были жёлтые, они свалялись в жёсткий комок и сбились к макушке. А тряпочная нога болталась на одной нитке. Но глаза у куклы были весёлые и смотрели задорно из нарисованных редких ресничек. Люба погладила Катину растрёпанную голову, посадила куклу на стол. В это время пришёл дядя Боря. Он шумно вытер ноги в передней и громко покашлял. Люба сразу отвернулась, как будто не видит его. Но дядя Боря не давал себя не видеть.

— Здравствуй, Люба. — Он обошёл её и встал с той стороны, куда она смотрела. — Как ты живёшь?

— Хорошо, — проговорила Люба, — а мама на кухне.

— Я знаю. Она мне открыла дверь. Это твоя Катя? — Дядя Боря засмеялся: — Старушка стала. Хочешь, я куплю тебе новую куклу?

Дядя Боря смотрел выжидательно. Уже не первый раз он предлагал Любе мир. Он купил ей билеты на «Синюю птицу», угощал конфетами «Садко» и шутил с ней. И предлагал купить новую куклу.

— Мне не надо новую куклу.

Лицо дяди Бори перестало улыбаться и стало строгим и немного грустным. Любке пришла в голову мысль:

— Знаете что? Подарите мне... знаете что?

Дядя Боря весь вытянулся к ней, от неожиданности у него даже вспотел лоб. Любка видела, что он подарит, чего бы она ни попросила.

— Подарите, если не жалко, оловянных солдатиков. В коробке.

— Оловянных солдатиков? Но это же для мальчиков.

— А мне надо, мне очень хочется оловянных солдатиков, дядя Боря.

— Ну хорошо, хорошо, я в следующий раз принесу тебе оловянных солдатиков. Какие вы, нынешние девочки, мальчишкоподобные. Оловянные солдатики... — И дядя Боря покачал головой. Но был доволен.

Люба взяла куклу и ушла в другую комнату. Она шила жёлтое кукольное платье и слышала, как за дверью негромко разговаривают мама и дядя Боря. Мама чему-то смеялась и звенела посудой. Потом крикнула:

— Люба, мы уходим в кино!

Хлопнула входная дверь.


ОЛОВЯННЫЕ СОЛДАТИКИ


Через два дня дядя Боря пришёл снова. Люба была дома одна, она заводила патефон. Чёрная пластинка быстро крутилась, немного шипела. Грустный женский голос пел: «Всё равно, — сказал он тихо, — напиши куда-нибудь». Люба много раз слушала эту пластинку, и всегда ей было в конце как-то неспокойно и непонятно. «Напиши куда-нибудь». Но ведь письмо не дойдёт, если не знать адреса. И они, эти двое, не встретятся на своей гражданской войне. Она снова заводила эту красивую песню, подпевала: «Дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону. Уходили комсомольцы на гражданскую войну». И опять в конце песни были эти слова: «Напиши куда-нибудь». И Люба снова огорчалась.

Всё время оставалась какая-то надежда: вот заведёт она пластинку снова, и в конце песни он даст ей настоящий адрес, по-человечески.

Пришёл дядя Боря. Он сказал:

— Мамы нет? Ну, я посижу.

Сел на диван и протянул Любе коробку. В коробке гремело и перекатывалось. Люба терпеливо развязала верёвочку, открыла коробку и высыпала солдатиков на стол. Их было много. Зелёные солдатики в малюсеньких касках. Лица у них были розовые. Некоторые солдатики стояли с винтовками, штыки поднимались над головой. Другие ползли в разведку, третьи лежали у пулемётов. Было несколько всадников-кавалеристов, а один наблюдатель смотрел в крошечный бинокль.

Люба расставила их на столе. Они стояли крепко и ровно, не качались и не падали, маленькие зелёные солдатики. Дядя Боря шуршал газетой на диване, Люба не обращала на него внимания. Она шёпотом пересчитывала солдатиков.

— ...Восемнадцать, девятнадцать, двадцать.

— Я пойду встречу маму, — сказал дядя Боря.

— Ага, — кивнула Люба. — ...Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять. Целая армия.

Она стала аккуратно укладывать солдатиков в коробку. И пехотинцев, и кавалеристов, и разведчиков. Когда убрала всех, аккуратно завязала верёвочку и вышла из дома. Она шла решительно, как идёт человек, хорошо обдумавший свой поступок и уверенный, что поступает правильно.

Около двери Зориных она остановилась и постучала. Никто не открыл. У Зориных, как всегда, было шумно: там не то ссорились, не то веселились. Любка повернулась к двери спиной и постучала ногой.

— Чего надо? — встал в дверях Миха. Он держался за дверь, якорь и надпись «Маруся» шевелились на его руке.

— Юру позови, — сказала Люба, глядя Михе в самые чёрные зрачки.

— Юйту? — Миха хмыкнул и пошёл вразвалку. Люба слышала, как он крикнул: — Юйта, тебя там большая гражданка требует! Иди, иди...

Юйта вышел. Он был, как всегда, чумазый, и царапина на щеке всё ещё виднелась, а синяк из синего стал зелёным. Он смотрел на Любу, не понимая, что этой приставучей Любке от него нужно. От него вообще никому никогда ничего не было нужно.

— Держи. Это тебе. — Люба протянула коробку. — Насовсем.

— Чего это? — Юйта стоял с открытым ртом, растерянный и ни капли не страшный.

— Ну я же тебе говорю: оловянные солдатики.

— Врёшь! — сказал Юйта и выхватил коробку. — Если врёшь, смотри тогда!

— Не очень-то я тебя боюсь, — сказала Люба и пошла.

Оглянулась. Юйта всё стоял, рот у него был открыт. Он смотрел то на коробку, то на Любу.

Она не успела дойти до своей двери, как её догнали мама и дядя Боря. Мама ткнулась губами Любе в лоб, отодвинув чёлку.

— Ты что-то красная. Горло не болит?

— Нет, я просто много была на свежем воздухе. Дядя Боря, а солдатики мои?

— Конечно, твои.

— Дядя Боря тебе их подарил, — объяснила мама, — значит, они твои.

— И я могу делать с ними, что захочу, да?

— Конечно, — кивнул дядя Боря снисходительно, словно Люба была маленькой и непонятливой. При маме дядя Боря чувствовал себя увереннее.


НЕ УВИДИМСЯ НИКОГДА


Почему в этот вечер Люба, вспомнила про дядю Серёжу, она не знала. Долго не вспоминала, а сегодня вдруг вспомнила. Будто увидела в памяти, как они с Белкой приходили к нему и сидели тихо, пока дядя Серёжа писал на гладких без линеек листах. А костыли лежали на полу у стола. Дядя Серёжа серьёзно разговаривал с ними, совсем маленькими девочками. Разговаривал так, как будто они всё понимают. И они всё понимали.

С тех пор, как нет Белки, Люба не заходит к ним в квартиру. Устинья Ивановна сказала как-то, что в Белкиной комнате поселился сын Мазникера: женился и поселился. Любка даже мимо их окон пробегает, отвернувшись. А когда встречает во дворе Елену Георгиевну, быстро здоровается и проходит мимо. Но гречанку Елену Георгиевну она встречает часто, а дядю Сережу не встретила ни разу. Она почувствовала вину: как она могла забыть про дядю Серёжу? Он на гражданской войне воевал, а орденом не хвастался. Если бы у Любки вдруг появился орден, она бы обязательно хвалилась, хотя бы немножко. А дядя Серёжа — нет. Ей вдруг очень захотелось увидеть его седоватую, коротко остриженную голову, услышать спокойный, уверенный голос. Если он дома, Люба сейчас же к нему зайдёт. Она подошла к дяди Серёжиному окну. Горела та же голая яркая лампа, слегка припылённая сверху. Стоял стол, а на нём те же книги, и на самой толстой книге в тёмно-зелёном переплёте стоял чайник. Почему-то стало ясно, что этот чайник поставил не он, хотя дядя Серёжа жил один и не был очень уж аккуратным. Любка увидела, как отворилась дверь и вошла женщина с засученными рукавами розовой кофты. Руки у женщины были полные, бело-розовые, она держала тарелку с высоким столбиком блинов. Потом вошёл мужчина, совсем не похожий на дядю Серёжу — какой-то узкий, в толсто подшитых валенках. Он нёс банку со сметаной. Они сели за стол и стали есть блины, макая их прямо в банку. Сметана капала на зелёную клеёнку. Такой клеёнки у дяди Серёжи не было. Эти люди теперь здесь живут, а дядя Серёжа? Люба решилась и постучала пальцем по стеклу. Женщина, держа в руке тонкий свисающий блин, подняла голову.

— Тётя, а где дядя Серёжа? Он тут жил.

— А теперь не живёт, — сухо сказала женщина.

— Мы тут живём, — сказал мужчина сквозь жёваный блин, а потом сильно глотнул и дальше говорил внятно: — Отойди, девочка, от окна, ещё стекло расколешь.

Люба отошла.

Если бы она пришла раньше, она бы, может быть, его повидала. А теперь, наверное, не увидит никогда. И Белку — никогда. И Славку — никогда. Ну, Славку-то, может быть, и увидит. Из Средней Азии можно ведь приехать. А папу? Увидит ли она ещё когда-нибудь папу? Вот кому бы она рассказала, что скоро её примут в пионеры. Она не совсем уверена, что примут, но ей очень хотелось сказать папе, что примут. Интересно, что бы он ответил? Удивился бы: «Что ты! Неужели в пионеры? Значит, ты уже совсем большая». А Люба потрогала бы папину щёку, она приятно колется, ладони щекотно. А в глазах у папы маленькие велосипедики. Любка спохватилась, что не совсем хорошо помнит папино лицо. Глаза помнит, щёки отдельно и тёмные волосы, торчащие надо лбом. А всё вместе не соединялось в папу... И дядя Серёжа куда-то уехал. Люба ещё раз взглянула в его, окно. Но оно теперь было плотно занавешено голубой в цветочек занавеской.


СОВСЕМ НЕСТРАШНЫЙ


Люба услышала какой-то стук в углу, где лежали доски. Она подошла. На досках, на самом верху, сидел Юйта. Выло ещё светло, и Люба увидела, что перед Юйтой зелёным квадратом выстроились солдатики.

— Яз-два-тьи — пали! — командовал Юйта. — В атаку! Пуфки ст’еяют метко!..

Юйта не заметил Любку. Он был весь поглощён битвой, которая разворачивалась на мокрых досках. Люба стояла и слушала, как он командовал, радовался, сердился. Юйта играл. Он показался Любе маленьким, гораздо меньше её. Стучал солдатиками, передвигая их вперёд и назад, ёрзал по доскам и вёл одному ему понятный бой.

— Люба, ты одна? — подошёл Лёва Соловьёв. На нём были бархатные штаны до колен и длинные носки. Белый воротник красиво лежал на плечах. — Ты Валю не видела? — спросил Лёва.

— Нет, не видела.

Юйта услышал голоса и свесил голову:

— Чего вам надо? Пошли отсюда на фиг!

Любка засмеялась, а Лёва посмотрел на неё удивлённо и сказал:

— Пойду Валю посмотрю. Хочешь, вместе пойдём, она, наверное, за воротами.

— Нет, я домой, — сказала Любка.


ГАЛСТУКИ БЬЮТСЯ НА ВЕТРУ


Вера Ивановна сказала:

— Ну вот, уберите тетради, мы поговорим о другом. Кого мы решим принять в пионеры?

Все эти дни Люба помнила, что предстоит такой разговор в классе. И всё равно волнение прошло по ней холодком, как будто всё случилось неожиданно. «Примут или не примут? Хорошо бы, приняли, ой, хорошо бы, приняли! А вдруг не примут? А хорошо бы, приняли. Почему меня не принять? А всё-таки, вдруг не примут? Я же не лучше других, вот и не примут. Только достойных. А вдруг я недостойная? Задачки списывала. Из класса выгоняли. Врала сколько раз».

— Митю! — крикнула Лида Алексеева. — И Соню!

— Ну что ж, — Вера Ивановна кивнула, — нет возражений? Записываю: Будник и Курочкин. Они оба хорошие товарищи, у них есть совесть. Кого ещё?

— Никифорова! — сказал Никифоров.

Все засмеялись. Вера Ивановна сказала:

— Что, Андрюша, боишься, что тебя забудут?

— Да, — ответил басом Никифоров, и Любка увидела, как прозрачно у него покраснели уши.

— Он достойный, — неожиданно для себя сказала Люба, — Никифоров хороший.

Митя толкнул Любку по ноге ботинком, она потёрла ушибленную ногу и стукнула Митю локтем в бок.

— Любу, — сказала Соня.

Любка втянула голову в плечи. Сейчас Вера Ивановна возразит, вспомнит что-нибудь такое и скажет, что Любу принимать не надо. Но Вера Ивановна молча посмотрела на Любу и, кажется, даже улыбнулась. Записала. «Примут! А почему же не принять?»

— Я предлагаю Денисова, — сказала Вера Ивановна.

Все посмотрели на Генку. Он сидел нахохлившись, смотрел в парту и не шевелился. Ребята молчали. Никто в классе не был таким озорником, как Генка Денисов. Ни на кого так часто не сердилась Вера Ивановна. Бывали уроки, когда только и слышно было: «Денисов, перестань!», «Денисов, не вертись!», «Денисов не выучил», «Денисов, выйди из класса!». А теперь учительница, непонятно почему, предлагает принять Генку в пионеры.

— Понимаете, ребята, Гена иногда бывает плохим, но вообще он неплохой. — Вера Ивановна смотрела на них, как бы спрашивая, понимают ли её. Убедившись, что понимают, она продолжала: — Давайте поверим в Гену Денисова. Он, я думаю, будет настоящим пионером.

И все заговорили:

— Пускай вступает!

— Примем Денисова, а чего?

Кто-то хлопнул Генку по плечу. Люба никогда не видела Денисова таким, как сегодня. Он смотрел на ребят и на Веру Ивановну, и опять на ребят. Растерянно моргая, покраснел и несмело улыбался. Конечно, счастье, если тебе поверили. Ты думал, что не поверят, а тебе взяли и поверили. И ей тоже поверили. Её записали в список, и Вера Ивановна улыбнулась. Теперь Любу примут в пионеры. А чего её не принять? Она не хуже других. И Соню примут. И Лиду Алексееву. И Митю. Люба оглядывается назад и видит Ваню Литвинова. Он сидит, как будто отдельный от всех. Просто сидит за своей партой, как будто никого больше нет вокруг и ничего не происходит. Вид у Вани был грустный.

— Ваню Литвинова! — сказала Любка. Сказала и сама испугалась, что все над ней будут смеяться. Ваня совсем недавно учится у них, к тому же он малахольный.

Но никто не засмеялся, только Панова сказала:

— Гусь. — И показала рукой, как гусь вытягивает шею.

Но никто не смеялся над Любкой и не смотрел на Панову. Все смотрели на Веру Ивановну, что она скажет.

— Молодец, Люба, — сказала учительница. — Ваня у нас недавно, но он должен быть вместе со всеми. Литвинов Ваня, ты ведь хочешь вступить в пионеры?

Ваня встал. Он был красный, длинная шея слегка качалась. «А он правда похож на гуся, — подумала Люба. — Ну и что такого?»

— Я думал, нельзя, — сказал Ваня, — а если меня принимаете, то я завсегда хочу со всеми. — И сел, продолжая беззвучно что-то шептать. Губы его шевелились, глаза смотрели доверчиво.

...Они стояли шеренгой посреди зала, ветерок трепал рукава белых рубашек и кофточек.

— Я, юный пионер СССР, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю...

Люба давно выучила наизусть эти слова. Она повторяла их дома, наверное, сто раз. Их нравилось произносить громко и отрывисто, необыкновенные слова, серьёзные и торжественные. Но сегодня, в зале, наполненном весенним ветром, солнцем и звоном трамваев, влетающим в окна, торжественное обещание звучало по-другому — как будто в хоре голосов был слышен только её голос, это она клянётся, она обещает, и её обещание все слышат, все запомнят.

А потом высокая девушка — вожатая Галя — повязывает всем галстуки. Она закидывает галстук Любе за голову, потом поправляет воротник кофточки, а потом надевает блестящий металлический зажим с тремя языками пламени, красными, как галстук. Люба знала, что это будет счастливый день, но только теперь она почувствовала, как может быть счастлив человек. Она стала другой и казалась себе значительной, потому что такое большое событие произошло в её жизни.

Елизавета Андреевна заиграла «Интернационал», а они все — и Митя, и Соня, и Генка Денисов, и Ваня — все ребята подняли руку в салюте. Любкина рука дрожала от волнения и от радости. Она покосилась на Соню: наверное, и у неё дрожит рука. Но со стороны было незаметно. Соня стояла и твёрдо, выставив локоть вперёд, отдавала салют.

А потом они бежали по улице. Им некуда было спешить, а бежали потому, что от бега ветер трепал концы галстуков, и концы потрескивали, похлопывали около уха. От этого радость становилась ещё больше. И ещё было радостно оттого, что рядом бежали Соня, и Митя, и Лида Алексеева. Любке хотелось бежать так долго-долго, может быть, всю жизнь.



ОГЛАВЛЕНИЕ


Т. Лихоталь. РЕБЯТА С НАШЕГО ДВОРА


ЧТОБЫ ЭТО БЫЛО В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ

В СИНЕМ ДВОРЕ

ЮЙТА СОИН

ТАЙНА

ПАНОВА

КОГДА ЖЕ ТЫ ВЫРАСТЕШЬ?

БЕЛАЯ КУРИЦА

У ТЕЛЕФОНА

САМАЯ ЛУЧШАЯ ПОДРУГА

«ТИЛИ-ТИЛИ ТЕСТО...»

ЛУЧШЕ БЫ СЛУЧИЛСЯ ПОЖАР

ЛЁВА ВЛЮБИЛСЯ В ВАЛЮ

ДЛИННАЯ-ДЛИННАЯ СКАМЕЙКА

ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ КАМИН

АНЬКА НАПУДРИЛА НОС

ГУСЕЙН

ДЯДЯ БОРЯ

ВАЛЬС-БОСТОН

В ДОМОУПРАВЛЕНИИ БЫЛО КРАСИВО

ПЕРВОЕ МАЯ

КАЗАКИ-РАЗБОЙНИКИ

Я — СОНЕЧКИН ПАПА

БЫЛ ТАКОЙ СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ

ОБЫКНОВЕННЫЙ ВЫХОДНОЙ

НАДО СПАСАТЬ ПАПАНИНЦЕВ

КАК ЛОВИЛИ ШПИОНА

«А Я ЧТО? Я НИЧЕГО»

У БЕЛКИ СКАРЛАТИНА

ВЫРОСЛА НА ЦЕЛУЮ ГОЛОВУ

«Я ХОДИЛ В ТОРГСИН!»

НА БЕРЕЖКАХ

ЗЕЛЁНЫЙ ДОМИК

ДЛИННЫЙ НИКИФОРОВ

ДВА БРАТА

ЕСЛИ ОСЛОЖНЕНИЙ НЕ БУДЕТ...

ПАХНЕТ ЁЛКОЙ И МАНДАРИНАМИ

«В НЕБЕ ВЕТЕР СКОРОСТИ И ГОЛУБОЙ ПИЛОТ!»

БОЛЕЗНЬ

НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ ВЕРНУТЬ

ДОСКИ ВО ДВОРЕ

ПРИДЁТСЯ УЙТИ В ДЕТСКИЙ ДОМ

ПАПА ВЕРНЁТСЯ

МАЛЕНЬКИЙ МАЛЬЧИК МЭККИ

«СИНЯЯ ПТИЦА»

ГДЕ У НАС ЛИТВИНОВ?

ПЕТУШКИ НА ПАЛОЧКЕ

СОВСЕМ СРЕДНЯЯ АЗИЯ

БЕЛЫЕ ШАРИКИ

У ЮЙТЫ СИНЯК ПОД ГЛАЗОМ

ОЛОВЯННЫЕ СОЛДАТИКИ

НЕ УВИДИМСЯ НИКОГДА

СОВСЕМ НЕСТРАШНЫЙ

ГАЛСТУКИ БЬЮТСЯ НА ВЕТРУ


Загрузка...