Паскаль Лене Казанова. Последняя любовь

В знак признательности Роберу Абирашеду, благодаря которому Казанова, как никогда прежде, живет среди нас и продолжает нас очаровывать.

Казалось, для полного счастья мне не хватает лишь библиотеки…

Мемуары, том II, глава XV.

~~~

Сударыня,

принужденный вот уже более десятка лет иметь дело с деревенщиной, которая говорит лишь на немецком или тарабарщине, распространенной среди жителей горной Богемии, я и сам превратился в подобие медведя, кои водятся в лесах вокруг замка. Граф Вальдштейн[1] чрезвычайно редко оказывает своим посещением честь прекрасной библиотеке, начало которой положили его предки, и сорок тысяч томов сегодня напоминают солдат обращенной в бегство армии.

Он назначил меня их генералом, и я худо-бедно стараюсь поддержать их, наполовину изъеденных крысами, наполовину занедуживших и покрывшихся пятнами. Никому, кроме меня, не слышны здесь их отчаянные крики о помощи на латыни, греческом, французском.

Я научился обходиться без общества порядочных людей, и книги, мои друзья в изгнании, отныне — мои единственные собеседники.

В остальном я держу речи лишь перед самим собой и развлекаюсь тем, что поверяю бумаге свою собственную жизнь. Я написал уже несколько толстенных томов, чьим единственным читателем сам же и являюсь, поскольку, кроме меня, здесь никто должным образом не знаком с азбукой. Вся эта бумажная братия полетит в печь, когда пробьет мой час, ибо рассказ о моей жизни слишком правдив, и многие описываемые мной лица легко узнают себя в нем или, что лучше, не узнают.

Женщины, как вы уже верно догадались, составляют почти всю ткань сего повествования. Если в нем порой и проскальзывает изящество, этим оно обязано им. Мне не дано иного таланта, кроме таланта любить. Принцессы ли, шлюхи — все те женщины, которых я любил, были моим добрым и злым гением, всякий раз новым и все тем же, поскольку часто я встречал принцесс в шлюхах и шлюх в принцессах.

Общество женщин из моего прошлого я предпочитаю любой другой. И желаю разговаривать лишь с этими любезными моему сердцу призраками. В моих воспоминаниях молоды они, молод я сам. Не в моей власти предложить вечность тем из них, кто ее заслужил, но по крайней мере они сохранят привлекательность так долго, как долго буду жив я. Вручая себя мне, они наделяли меня жизненной силой. Помня их со всеми их прелестями, я все равно останусь перед ними в долгу.

Попытайтесь понять, сударыня, почему я противлюсь искушению познакомиться с вами: ведь, принимая вас здесь, я нарушил бы слово, данное мною всем тем, кого я никогда не переставал любить, пусть иные из них и были в моих объятиях всего лишь ночь, а то и час.

Поскольку по пути в Прагу вам предстоит преодолеть Богемские горы, я вам советую миновать замок Дукс, где я ныне пестую лишь свое одиночество, и проследовать в Теплице, где вы найдете многочисленное и весьма приятное общество.

Ваш покорный слуга Жак Казанова де Сейнгальт.

17 мая 1797 года.

Запечатав письмо, Казанова с минуту взирал на высокие кроны деревьев за окном, покачиваемые легким ветерком. Он не решался доверить отправку письма Шрёттеру, подозревая, что этот негодяй воспользуется им для разжигания трубки. Вот уже десять лет незадачливый библиотекарь ежедневно выносил оскорбления гнусной челяди графа Вальдштейна, делавшей вид, что служит ему, а в действительности опустошавшей его погреба и кладовые или же прямо залезавшей в его карман.

Надежнее самому снести письмо в харчевню, где каждый день для смены лошадей останавливается почтовая карета.

Он остался доволен своим ответом госпоже де Фонколомб и, одеваясь, мысленно повторял про себя лучшие пассажи письма. Не станет он принимать эту особу, жаждущую видеть его скорее всего с целью услышать из его уст рассказ о побеге из Пьомби[2]. Уж сколько он рассказывал об этом! Он перестал внушать женщинам любовь, но все же являлся приманкой для любопытных, словно какой-нибудь памятник в духе барокко, столь распространенный в этой провинции Империи и более не отвечавший вкусам времени.

Казанова и без того высок ростом, а полная довольства повадка делает его еще выше. Его поединок со своим возрастом — ему семьдесят два — прервется лишь со смертью. Красивого сложения, крепкий, он не набрал лишнего веса и мог бы даже сойти за худого, если бы это впечатление худобы не исходило в большей степени от некой ненасытимости, исходящей от всего его организма.

Глаза, черные и живые, кожа лица такая плотная и пергаментная, что улыбки или иные мимические движения прорезывают на нем вместо морщин странные борозды, то устрашающие, то комические, как на кожаных театральных либо карнавальных масках.

Верхняя губа периодически западает за нижнюю, отвислую, образуется особая гримаса, свидетельствующая о неудовлетворенном гурманстве.

Эта гримаса исчезает лишь в минуты, когда лицо освещается иронической улыбкой. Снисходительность, бесстрастность, появляющиеся в человеке от многого знания, не всегда смягчают выражение его лица. Чаще всего улыбка освещает его, когда он увлечен философским спором, режется в карты или волочится за кем-нибудь.

~~~

Казанова спустился по широкой лестнице, на мраморных ступенях которой обычно раздавался лишь стук его каблуков, поскольку три или четыре десятка бездельников на службе графа Вальдштейна оставили библиотекаря наедине с пыльными томами инфолио и с ветром, свободно проникающим в библиотеку сквозь плохо прилаженные створки окон и прогоняющим застоявшийся запах. Без всяких сомнений, так было решено на небесах: авантюрист и соблазнитель окончит свои дни философом.

Чуть только он собрался выйти за ворота, как на главный двор въехали две берлины, запряженные четверкой лошадей: стук лошадиных подков и скрип больших окованных железом колес эхом отдавались от стен замка.

Тот, кто некогда превратил свою жизнь в праздник, на который зачастую его никто не звал, кроме него самого, понял: г-жа де Фонколомб поступила точно так же. Кучер первой кареты уже опустил подножку и подавал руку пожилой даме, в которой Казанова угадал свою почитательницу. Она была полной его противоположностью: маленькая, в теле, с выражением пиетета на лице. Общим был лишь их возраст — единственное, в чем знаменитый венецианец не желал походить ни на нее, ни на кого другого. Он прощал себе свою собственную старость при условии: никогда о ней не вспоминать, но поскольку омолодиться было не в его силах, то от дам, если они желали оказать ему учтивость, требовалось одно — их лица не должны были вызывать в нем почтение и страшную меланхолию.

Его настроение окончательно испортилось при виде еще одной особы, высаживающейся из берлины: это был священник, долговязый, тощий, в длиннющей, как крестный путь, сутане. Лицо его, изъеденное оспой, казалось библейского возраста, хотя легкие и быстрые движения выдавали в нем остатки физической силы, позволившей некогда Лоту свершить волю Господа[3].

Казанова застыл на верхней ступени крыльца, не зная, как поступить: вернуться к себе и запереться или приветствовать непрошеных гостей. Между тем из второй берлины вышел мужчина в расцвете лет, одетый в городское платье. С помощью кучера он вытащил из кареты огромный кофр, беззастенчиво дающий понять, что гости пожаловали надолго.

Казанова был что кролик на мраморе разделочного стола. «Падре» заметил его и, раскинув руки, словно желая обнять хозяина, направился в его сторону. Подобная фамильярность была не по душе Казанове, он счел ее оскорбительной для себя: ему даже пришло в голову, что и сегодня еще с него требуют процентов с займов, которые он когда-то получил, воспользовавшись глупостью мира, и на которые просуществовал полвека. И все же он спустился по ступеням и пошел навстречу вновь прибывшим.

Первая карета отъехала к конюшням. К изумлению Казановы, на ее месте оказалась грациозная фигурка, в которой трудно было не распознать силуэт молодой женщины. Ореол пылинок, сверкающих в закатном солнце, окутал ее, размыв контуры. Первым побуждением Казановы было разглядеть поближе чудесное видение, но г-жа де Фонколомб с падре помешали этому, всадив в плоть распятого гвозди комплиментов и любезностей.

~~~

Полине Демаре было двадцать шесть лет. Она была самой младшей из пяти дочерей сапожника с улицы Божоле, неподалеку от Тампля, где содержалась королевская семья. Папаша Демаре обувал весь квартал между улицами Сэнтонж и Вертю. Дела его шли дай Бог каждому, и все его пять дочек, хорошенькие, опрятные, грамотные, нашли себе места в богатых домах и по общественному положению превосходили своего родителя.

Лет десять назад, приехав в Париж по делам, г-жа де Фонколомб наняла Полину в качестве камеристки, в чьи обязанности входило заботиться о ее платьях, причесывать ее, читать ей, водить на прогулки: пожилая дама страдала катарактой и с трудом передвигалась.

Полина привязалась к своей почти незрячей госпоже и относилась с ней с такой нежностью, что, казалось, это были бабушка и внучка.

Вдова человека, которого она никогда не любила, Жанна Мария де Фонколомб пыталась развеять скуку, много путешествовала в сопровождении своей Антигоны[4], наезжая в сезон на воды.

Трагические события, потрясшие Францию, не позволяли ей вернуться в Прованс, где проживали ее близкие и располагались ее владения, поскольку Республика числила ее среди эмигрантов, однако ей удалось уберечь средства, которых должно было хватить, чтобы вести достойный образ жизни и спокойно дожидаться восстановления трона и законности.

С аббатом Дюбуа она свела знакомство в Брюсселе, где нашел приют этот бывший кюре обители Вожирар, отказавшийся присягнуть Конституции в 1793 году и бежавший от санкюлотов. Уже три года он повсюду сопровождал г-жу де Фонколомб, став ее исповедником. Однако поскольку грехи его подопечной не были ни велики, ни многочисленны, в основном в его обязанности входило помогать ей вспоминать о счастливых временах христианской веры.

Г-н Розье, путешествующий во второй карете вместе с багажом, был профессиональным поваром, но обстоятельства вынудили его стать еще и управляющим и распорядителем крошечного хозяйства, помещающегося между двумя дверцами карет — территории, которую сама его госпожа называла в шутку «герцогством, которого нигде нет».


Г-жа де Фонколомб вручила Казанове письмо, в котором граф Вальдштейн, встреченный ею в Лондоне полгода тому назад, просил своего библиотекаря оказать наилучший прием путешественнице и стать для нее заместителем его самого, проявив при этом больше ума и обаяния, чем проявил бы он, самолично принимая ее у себя.

Молодая женщина из крохотной свиты г-жи де Фонколомб одна стоила рекомендации Папы и всех пропусков императора. Джакомо почувствовал, что в нем оживает шевалье де Сейнгальт.

Бездельник Фолькирхер был немедля изгнан из кухни, где он в течение тридцати лет стряпал нечто подозрительное. Его место занял г-н Розье, и было решено, что ужинать соберутся в девять в небольшом кабинете рядом с библиотекой.

Г-жа де Фонколомб заверила, что не нуждается в услугах посторонних, и Казанова выпроводил наглую челядь, повылезшую поглазеть на чужестранцев из винных погребов и служб, где она обычно предавалась праздной лени.

Шевалье де Сейнгальт надел шляпу с белым пером, расшитый золотом жилет, черный бархатный камзол и шелковые чулки с подвязками, усыпанными стразами: так одевались во времена Людовика XV. Принимая гостей, он сделал реверанс, который г-жа де Помпадур сочла бы весьма галантным, но от которого дама в летах подскочила по причине своего плохого зрения, а ее камеристка едва сдержалась от смеха.

~~~

Казанова установил в кабинетике небольшой круглый столик, за которым могли бы поместиться четыре персоны, но при этом их коленям было бы тесно. Именно этого и добивался Джакомо, посадив Полину по правую руку от себя, аббата Дюбуа по левую, а г-жу де Фонколомб — напротив. Ужинали без лакеев: блюда подавал г-н Розье, а Казанова был за сомелье.

Беседа завязалась в основном между гостьей и тем, кто был призван заменить хозяина. Каждый жадно забрасывал другого вопросами, желая тут же услышать историю всей его жизни.

— Если продолжать в том же духе, вскоре нам не о чем будет говорить, — заметила гостья.

— Думаю, что нам не хватит нескольких недель, чтобы наговориться, — заверил ее шевалье, чей взгляд, ищущий одобрения Полины, наткнулся на девичий затылок.

Колено прославленного соблазнителя почтенных лет возымело не больший успех, чем его взгляд. Он вообще не встретил понимания со стороны ее колен, словно их не было вовсе или она забыла их в платяном шкафу.

Этот первый неудачный заход вовсе не отбил охоты у Казановы, который всегда заявлял, что подчеркнутая холодность у женщин часто лишь первый признак сдачи и что сопротивление только помогает им продлить зарождающуюся чувственность.

Мгновения было достаточно, чтобы растопить маску мизантропии, которую матерый соблазнитель наклеил на свои черты. Настоящий, неистощимый любитель женщин, для которого любовь — всего лишь времяпрепровождение, но в то же время и весь смысл жизни, должен быть то стоиком, то учеником Эпикура[5] и менять философские воззрения столь же часто, как женщины меняют настроение и наряды.

Ростом Полина была чуть выше среднего. Очерк ее лица представлял совершенный овал. Голубые миндалевидные глаза исторгали огонь, который приглушался постоянной веселостью. Волосы были светлые и яркие, с примесью меди. Рот ее, хотя и не маленький, был аккуратным, когда губы раздвигались, виднелись два ряда великолепных жемчужин. Руки, талия, грудь в смысле пропорций и совершенства формы не оставляли желать лучшего.

На шее она носила модную в то время во Франции черную бархотку с рубином, подчеркивавшую кипельную белизну ее кожи.

Ужин завершился десертом, на который ловкий Розье подал великолепные груши, изъятые им на кухне, где пировали лакеи. После чего он без всяких церемоний поменял свою должность метрдотеля на звание близкого друга г-жи де Фонколомб. Общество, сопровождавшее пожилую даму на немецких дорогах, было столь немногочисленно, что каждому, как уже было сказано, приходилось по нескольку раз в день менять роли и наряды.


После ужина перешли в небольшой музыкальный салон, где имелись клавесин и шпинет. Г-жа де Фонколомб призналась, что прежде была мастерица играть на клавесине, но теперь это невозможно по причине утраченного зрения и ревматизма суставов. Казанову устроило бы, чтобы свое умение показала ее молодая спутница, но та заявила, что ничего не смыслит в музыке.

— Позвольте вам не поверить, — возразил библиотекарь, — вы не можете не любить музыку, ваши ножки созданы, чтобы танцевать.

— Попробую исполнить для вас серенаду своими ногами, сударь. И если у вас не больше слуха, чем у меня, мы оба останемся не в накладе.

Эта острота вызвала смех у г-жи де Фонколомб, а аббат Дюбуа, до тех пор не произнесший ни слова, счел возможным заметить:

— Барышня и впрямь ничего не смыслит в музыке, поскольку ей милы лишь варварские песни кровопийц, расправившихся с нашим королем.

— Полина — настоящая якобинка, — подтвердила г-жа де Фонколомб. — Я взяла ее на службу для того, чтобы излечить от кровожадности, но ничего не вышло.

Казанова принял эту колкую шутку с улыбкой, поскольку не сомневался, что революционный пыл прекрасной Полины — не более чем маска, нечто вроде украшения, призванного повысить ее привлекательность. Г-жа де Фонколомб обладала достаточным умом, чтобы свыкнуться с подобным чудачеством, но вряд ли допустила бы, чтобы все это было всерьез. Так подумал Казанова.

Расходиться не хотелось, и он предложил разыграть партию в фараон. Аббат выиграл два дуката у г-жи де Фонколомб, которая ничуть не расстроилась, заверив присутствующих, что святой отец весьма искусен в картах и таким образом ухитряется взимать церковные сборы. Расстались за полночь. Казанова указал каждому его спальню. Лакеи графа Вальдштейна понаставили всюду сальных свечей, коптящих и распространяющих вонь. Пришлось как следует ухватить одного из этих мерзавцев за шиворот и заставить принести стеариновые свечи.

— На службе графа дюжины три неотесанных болванов, которые только и делают, что пьют, воруют и отыгрываются на других, стоит их оторвать от их famiente[6], — пояснил шевалье.

— Они вправе мстить за свое подчиненное состояние, — неожиданно возразила Демаре.

Г-жа де Фонколомб улыбнулась, возведя глаза к небу. Казанова же потерял дар речи. Трудно было предугадать, поддастся ли он очарованию этой новоявленной Юдифи или же останется на стороне тиранов. Он и сам этого не знал, потеряв, подобно Олоферну[7], голову.

~~~

Замок Дукс насчитывал не меньше сотни спален, не говоря уж о салонах, кабинетах, залах. Но эта величественная постройка, достойная принца, представляла собой лишь холодный заброшенный лабиринт, где, может быть, бродил незримый Минотавр — призрак великого Валленштейна[8], бывшего некогда хозяином этих мест.

Жизнь в замке обычно сосредоточивалась в том крыле, которое смотрело на деревню. Во время редких наездов в замок своих предков граф Вальдштейн выказывал решительное пренебрежение великому прошлому. Казанова же чувствовал себя здесь не как гость и друг графа, но скорее как один из многочисленных никому не нужных томов, пылящихся в библиотеке. Юный Вальдштейн интересовался только лошадьми и охотой, ради которых пожертвовал даже прекрасным полом. Казанова, живший лишь ради прекрасного пола и книг, не мог долго пробуждать в том дружеского к себе расположения. Но любезный и никчемный граф был человеком чести и, лишив Казанову своей благосклонности, оставил ему небольшие личные покои, должность библиотекаря, ставившую его чуть выше остальных слуг, и пенсию в пятьсот дукатов, которых несчастному венецианцу едва хватало на самые скромные нужды.

Новые приключения больше не прельщали его, да и возраст уже давал о себе знать. Он чувствовал: его жизненный путь заканчивается в этом огромном замке, лучше которого и придумать нельзя для того, кто избрал полное одиночество. Он смирился, ожидая конца с большей мудростью, чем та, которая была ему присуща в жизни.

Самому себе рассказывал он о своем прошлом, пытаясь прожить заново каждый его миг. Ничего не ожидая от завтрашнего дня, он весь ушел в былое: рукописных тетрадей с воспоминаниями становилось все больше, но они никому не были нужны, и он предназначал их если уж не забвению, то огню.

Полтора месяца назад ему стукнуло семьдесят три, а он все еще обладал пылким сердцем и богатым воображением. При одном виде красотки Демаре старый обольститель воспламенился, как воспламеняются вдруг тлеющие угли. Очаровательная Полина спугнула привидения, населяющие ледяное одиночество замка, и заполнила все его альковы своим изяществом и прелестью.

Казанова уснул глубоким, но беспокойным сном, во время которого преследовал сотни дев, похожих на Полину и переносящих его в разные места и времена его долгой жизни: в приемные монастырей, в трактиры, в оперные ложи… за одну ночь перед ним пронеслись все страны, в которых он побывал, и все связанные с ними события.

Любовь не утомляла этого подвижника ни во сне, ни наяву, и каждый новый подвиг придавал ему сил. Проснулся он с рассветом, и сочтя, что еще рано идти на поклон к старой даме в чепце, а заодно полюбоваться кружевным дезабилье юной девы, отправился в парк — выгулять свое воображение по примеру графа Вальдштейна, выгуливающего по утрам своих лошадок.

~~~

Завтракали в покоях, отведенных г-же де Фонколомб. Полина передала свои извинения за плохое самочувствие и не появилась.

— Физическое состояние вашей республиканки гораздо более деликатное, чем ее взгляды, — заметил Джакомо.

— Четыре или пять дней она останется под влиянием луны и дурного настроения, — пояснила пожилая дама.

— Бог одарил женщин столькими милостями, не беда, если порой чего-то их и лишает.

— Возможность зачать и дать жизнь, напротив, — величайшая милость, которой Господь пожелал наделить женщин, — запротестовал аббат.

— Здесь есть о чем поспорить и даже построить кое-какие теории, — пошутил шевалье.

— Не вам об этом судить, раз у вас самого нет детей, — наставительно произнес служитель культа.

— В таком случае кому, как не мне, судить об этом? — рассмеялся Казанова.

— Разве у вас есть дети? — поинтересовалась г-жа де Фонколомб.

— О да, я отец, дед и даже и то и другое вместе, по крайней мере уж раз точно.

Гостья от души рассмеялась, приняв это за бахвальство, в то время как престарелый вертопрах склонил голову и опустил очи долу, показывая, как он раскаивается в кровосмесительном грехе.

Аббату приспичило тут же встать и откланяться, лишь бы не быть свидетелем столь скандальных признаний, но г-жа де Фонколомб его удержала, заверив, что шевалье говорит так шутки ради, и добавив, что больше ума выказывает тот, кто пропускает иное мимо ушей, чем тот, кто берется судить.

Г-н Розье, которому удавалось решительно все, за что бы он ни брался, привел в порядок прическу своей госпожи, и все отправились на прогулку.

Казанова подхватил г-жу де Фонколомб под одну руку, г-н Розье под другую и помогли ей спуститься по лестнице с двойным маршем, ведущей в парк. У подножия лестницы была устроена ниша в виде раковины, в которой стояло мраморное изваяние: старик, вся почтенность которого свелась к бороде патриарха, держал в мускулистых руках юную деву. Как и полагается, нимфа плакала — оттого ли, что ею овладели, или же оттого, что этого не свершилось.

Г-жа де Фонколомб попросила описать ей скульптурную группу, что Казанова и исполнил с присущими ему красноречием и живостью. Произведение называлось «Время, похищающее красоту».

— Увы, нет ничего более верного, — заметила гостья.

— Сатурн пожирал своих младенцев мужского пола, но художник, ваявший эту скульптуру, кажется, считал, что с девицами он поступал иначе, — произнес венецианец, вернувшись к теме инцеста, чтобы позлить аббата. Но тот последовал данному ему совету и сделал вид, что ничего не слышал.


Сразу после полудня состоялся обед. Г-н Розье представил такое изобилие блюд, которое и мертвого подняло бы с его одра; аббат великодушно отпустил грехи куропаткам и форели. Полина вновь отсутствовала, и потому все помыслы Казановы были о ней. Лишенный возможности ухаживать за нею, он подумывал о способах добиться благосклонности свирепой амазонки: ее безразличие и репутация неприступной цитадели лишь увеличивали притягательность. Он тщательно готовился к наступлению, оценивал шансы лобовой атаки и сравнивал их с попыткой захода с тыла, измеряя трудности, сопряженные с долговременной осадой, и рассудил, что красноречие и дипломатия, так часто служившие ему подспорьем, не подведут его и на сей раз.

Ясное дело, он не забывал о том, что почти полвека отделяло его от прекрасной антагонистки и что дистанция подобного размера образует труднопреодолимый склон, пусть даже лишь на словах. Но никакая самая неприступная цитадель не бывает таковой на все сто процентов. Казанова понимал, что его победе предстоит стать последней. И смирился с этим. После Полины больше ни-ни. Ради своей последней любви он пожертвует даже толпой пленительных нимф, населяющих его память. Он много любил, повинуясь странному любопытству, без конца влекущему его ко все новым открытиям. Каждая женщина или дева была для него волнующим вопросом, в ответе на который он не нуждался, без сожалений и угрызений покидая их одну за другой, дабы устремить далее полет своего собственного вечно загадочного желания. Всякая женщина, которой он обладал, была для него первой и обнаруживала в нем удивление своей собственной победе, преклонение перед совершенством женских форм и упоение счастьем, которым он одаривал, равно как и тем, которое получал. Каждая чувствовала себя в его объятиях единственной. Тут не было места лжи, неискренности. Ни одна, догадываясь, что она, пусть всего на одну ночь, станет Евой, в которой сошлись все красоты Сотворенного мира, не была в силах долго оставаться глухой к непреодолимому зову своего собственного тщеславия, которое Казанова разжигал в ней голосом и нежными словами.

Утром, когда он заявлял, что предстоит расстаться навсегда, счастливая жертва не смела отрицать, что ей приснился прекраснейший из снов и утешалась тем, что сохранит на всю жизнь, даже в объятиях других мужчин воспоминание о том, как однажды ночью стала единственной для единственного настоящего любовника, которого когда-либо носила земля.

Полина должна была стать его последней возлюбленной. И оттого единственной в большей мере, чем любая другая. В какой-то степени это была ее миссия, роль, предназначенная ей в судьбе великого человека. Последнее и упоительнейшее увлечение призвано было увенчать жизненный путь этого почти сверхъестественного любовника, придать смысл всему его существованию. Таково было решение, принятое Казановой за десертом, на который г-н Розье подал отменную землянику.

~~~

Однако Полина не появилась и во всю вторую половину дня. Джакомо был готов послать за доктором, дабы поставить на ноги свою будущую возлюбленную. Но г-жа де Фонколомб почла за лучшее не вмешиваться в природу, к тому же Полина обычно быстро справлялась с недомоганием. Г-н Розье причесывал ее госпожу, повсюду водил ее и даже укладывал спать; отличаясь необыкновенной деликатностью, он мог во всем заменить горничную. Казанове было трудно принять это, но еще труднее осознать, почему.

Ему пришла в голову мысль поинтересоваться у пожилой дамы, составлялся ли для нее когда-либо гороскоп. Он по опыту знал, что женщины в гораздо большей степени, чем мужчины, всеми силами стремятся узнать будущее, а также не прочь посетить прошлое, дабы побеседовать с почившими в бозе. И он часто пользовался этой слабостью, предсказывая немедленную любовь тем, кого хотел уложить в свою постель, и достойного жениха тем, кого хотел изгнать оттуда. Он надеялся, что, развлекая ее госпожу всякими чудесами, которые он якобы черпает из расположения созвездий, он и Полину подвигнет на желание узнать свое будущее. Тогда уж он расстарается достать для нее алмазы с неба, как в прошлые, более счастливые времена предлагал иным возлюбленным подлинные.


Полина вышла под вечер, в платье из тончайшей белой кисеи с короткими рукавами. Красная лента вокруг талии, завязанная сзади, служила ей пояском. Волосы свободно падали на плечи. Под складками платья, сшитого на манер античной туники, легко угадывались все ее формы. Казанове пришло в голову: красавица так долго не покидала свою комнату нарочно, чтобы появиться в лучах заходящего солнца, которые раздевали ее со всей нежностью умелого любовника.

И хотя не подобало справляться о здоровье барышни, он умудрился прозрачными намеками дать ей понять, какой жесточайшей пытке она подвергла его, пусть даже теперь и вознаграждала, предложив его очам всевозможные прелести.

Погода была чудесная, остаток дня провели в саду. Казанова пообещал г-же де Фонколомб составить ее гороскоп ночью, а утром представить на ее суд. Разговор о гороскопе велся с целью пробудить любопытство Полины, которой он также пообещал гороскоп, если она назовет ему день и час своего рождения.

— Астрология — наука насквозь ложная, — тотчас отозвалась красотка, — я поражаюсь, что такой человек, как вы, которого именуют философом, не знает, что смертному не дано читать будущее.

— Лучшие умы во все времена считали, что созвездия и планеты управляют нашими судьбами, — возразил шевалье, — правда, частенько особый язык небесных светил толковался неверно, поскольку его загадочный характер нередко делает его темным и не поддающимся расшифровке.

— Вы только что преподали мне важный урок, сударь: что между звездами нет пустот, в противоположность тому, что считают астрономы, поскольку ветер от ваших фраз легко мог бы заполнить все пространство мироздания.

Г-жа де Фонколомб поспешила прийти на помощь несчастному краснобаю, заметив не без оснований:

— Пространство это столь велико, что разум отказывается считать его совершенно пустым, и мы заполняем его порождениями своего воображения. Что до меня, я охотно развлекаюсь небылицами каббалистов или проделками магов, поскольку восхищаюсь их ловкостью, пусть и не верю. Господин Казанова, конечно же, тоже не столь наивен, чтобы верить подобному вздору, даже если и черпает его в себе самом. Он лишь предлагает нам развлечься вместе с ним, и я без всяких оговорок соглашаюсь на это.

— Благодарю вас, сударыня, за то, что помогли мне скинуть обличье глупца, которым желала наградить меня мадемуазель Демаре. Ежели мне и случалось развлекать общество подобием пророчеств, я никогда не обманывал того, кто не хотел быть обманут, и потому не считаю себя ответственным за какие-либо последствия.

— Неплохо сказано, но вам придется смириться с тем, что подобные детские забавы не для меня!

Последняя фраза Полины вызвала одобрение аббата: он подтвердил, что пророчество, как и любое другое колдовство, отдаляет человека от подлинных вопросов бытия.

— Но не можем же мы постоянно заботиться о своем спасении, — заявила г-жа де Фонколомб, — до Воскресения много чего произойдет. Нужно же хоть чуть-чуть пожить перед тем, как жизнь окончится.

— Увы, земной путь — лишь начало долгого пути, — с горечью пробормотал Казанова.

Диспут произвел гнетущее впечатление на всех собравшихся за ужином. Пожаловавшись на то, что приходится путешествовать в компании аббата и якобинки, похожих друг на друга своей ужасающею серьезностью, гостья напрасно пыталась развеселить того, кто был за хозяина.

~~~

Следующее утро уготовило Джакомо удар, гораздо более чувствительный, чем все те неприятности, что свалились на него ранее. Его друг Загури известил в письме, что Венеция занята войсками генерала Бонапарта[9], что над лагуной повеяло заразным ветром якобинства, что французские вояки везде приняты как освободители, а также о том, что графиня Бенцона голой плясала на площади Святого Марка у подножия «древа свободы», а присутствующие ей аплодировали.

Казанова был не в силах дочесть до конца ужасающее послание: слезы застилали ему глаза — никто не любил свою неблагодарную родину так, как он, бывший узник венецианской тюрьмы и вечный изгнанник. Может быть, он был одним из последних, кто оставался верен ей.

Ушла в прошлое великая республика. Навсегда угас светоч тысячелетнего праздника. Не обладая политическим складом ума, он лучше, чем кто-либо, знал дух своего города, похожего на него самого. С час пребывал он в крайне подавленном состоянии, убитый тем, что век заканчивается варварством и повторяется бесславный конец Афин и Рима.

Затем встал и отправился к г-же де Фонколомб, рассчитывая застать ее одну и излить ей душу.

В ее покоях был аббат, они пили шоколад. Появился шевалье, растерянный, с выбившимися из-под парика прядями волос, бледный, с печатью боли и возмущения на лице, чем немало удивил ее.

— Вам нездоровится?

— Я нынче в трауре по своей родине, сударыня. Прошу вас, выслушайте вот это, — и по памяти пересказал письмо, которое сжимал в руке.

При первых же его словах пожилая дама побледнела.

— Увы! — выдохнула она, — конец великому городу.

— Миру конец, сударыня. Нашему с вами миру.

Она поднесла руку к глазам, пытаясь скрыть слезы.

Не смея напрямую обратиться к воплощенной в ней аллегории отчаяния, аббат Дюбуа повернул тревожное лицо к Казанове, взглядом вопрошая его. Тот стал пояснять:

— Французские войска вступили в Венецию. Богарнэ[10] была в обозе своего генерала и задала бал во дворце Пизани. Весь город и даже патриции[11] явились на эту якобинскую вакханалию, и я уже не удивлюсь, если вскоре в соборах будут праздновать культ так называемого Разума.

— Бог мой, — прошептал священник, — Господь распят во второй раз.

— Мы уже давно живем лишь воспоминаниями, — вздохнула г-жа де Фонколомб. — Изгнанная из своей страны, я странствую по дорогам в поисках мира, от которого остались одни руины, ибо мир этот состарился вместе с нами, а мы сегодняшние — тени, и только.

Между тем в покоях г-жи де Фонколомб появилась Полина. Кружевной пеньюар был накинут на батистовую сорочку[12], все ее прелести были выставлены напоказ, но Казанова даже не поднял глаз на алебастровые плечи и грудь.

— Ликуйте! — бросила ей ее госпожа. — Ваши дорогие голодранцы — санкюлоты завладели Венецией, где устроили карнавал на свой лад. Бал правит любовница их генерала, и на бал тот дамы из высшего света являются в чем мать родила!

Это было сказано с таким гневным видом, из глаз сыпались такие искры, что Полина застыла на месте, не зная, что делать: оставаться или уходить. Казанова и тот был потрясен.

~~~

Во все утро больше ни словом не обмолвились о непоправимом, и Демаре не посмела открыто радоваться случившемуся, поскольку у нее было сердце, и она почувствовала, какую боль испытывает ее госпожа и даже этот Казанова, который, будучи удрученным, больше не казался ей ни нелепым, ни никчемным.

После обеда слуга доложил о визите капитана де Дроги: этот итальянец родом из Пармы командовал эскадроном кавалерийского полка Вальдек, расположившегося постоем в деревне. Он регулярно навещал Казанову, любившего поболтать с ним на родном языке. На сей раз он пришел прощаться: было получено предписание выступить в Вену с целью защитить город от возможного нападения французов.

Капитан уже знал о постигшем Венецию несчастье: голытьба через Пьемонт и Милан вышла к Адриатике. Фландрия и большая часть Германии также были в их руках. Ничто, казалось, не могло их остановить.

Добрый час перечислял де Дроги подвиги революционной армии, рассуждая о них с военной точки зрения, то есть давая оценку тактике ведения боя генералами, восхищаясь отвагой, выносливостью и дисциплиной солдат. Казанова и его гостья слушали его с неподдельным ужасом. Полина же, напротив, упивалась его рассказом, и вскоре капитан говорил уже только с ней, чувствуя, как горячо она ему внимала.

Де Дроги был мужчиной лет сорока, статным, высоким, авантажным со всех точек зрения. Весь пыл, который Полина предназначала солдатам революционной Франции, он само собой принял на свой счет и был немало удивлен, услышав из ее уст пожелание тем победы над армией тиранов, которая включала в себя и полк Вальдек, и эскадрон, бывший под его началом.

Задетый за живое, де Дроги прямо попросил барышню объяснить ему, что значит «свобода», которая только и делает, что заполняет тюрьмы невинными и ведет на эшафот лучших людей нации, и что значит «братство», на целых пять лет ввергшее Европу в братоубийственную войну. На что Полина отвечала, что свобода не может входить в сделку с врагами, что вся Европа объединилась против революции и что одни тираны ответственны за несчастья разных народов.

Речь молодой женщины была пламенной, черты ее лица все более оживлялись, а при упоминании о баталиях и подвигах солдат голос ее задрожал. Казанова был пленен этой дщерью Гомера, ему и в голову не приходило прерывать ее или перечить. Да и Дроги, как видно, подпал под обаяние ее манеры вести героический сказ, красоты которого проистекали в неменьшей степени от белизны кожи, идеально округлой шеи и природной грации всего существа поэтессы, чем от самой ее эпической песни. Г-жа де Фонколомб слушала ее с легкой усмешкой, и трудно было определить, относится ли ее ирония к речам Полины или же к тому состоянию полной эйфории, в которую впали оба ее собеседника, готовые предать себя в руки не знающей сомнений гражданки Демаре.

Аббат Дюбуа поспешил откланяться, всем своим сокрушенным видом показав, что отправляется не иначе как в монастырь, подальше от ужасов мирской жизни.

Мало-помалу диспут стал вестись лишь между Полиной и капитаном, Казанове же, как и г-же де Фонколомб, была отведена роль свидетелей их дуэли. Малышка Демаре просто перестала обращать внимание на аргументы шевалье, пропуская их мимо ушей, зато с готовностью выслушивая все, что исходило из уст капитана, придавая значение даже тому, о чем он умалчивал. И офицер, в свою очередь, казалось, стал приводить доводы лишь с одной целью: поддержать разговор со своей юной антагонисткой, не дать ему угаснуть, заставить ее изобретать все новые и все более блистательные софизмы, а в конечном счете продлить удовольствие любоваться ее умом, грациозным в не меньшей степени, чем все остальное в ней.

Казанову словно пытали. Он молчал, поскольку никому не было интересно, что он скажет, а особенно той, перед которой он желал бы блеснуть. Он был слишком опытным и наблюдательным, чтобы не заметить, что офицер и юная якобинка нравятся друг другу: в самый разгар разногласий они всем своим видом признавались друг другу в своей симпатии. Под тонкой кисеей вздымалась и опускалась грудь молодой женщины; было ясно, что ни героизм, ни римские добродетели не могли заставить ее сердце так пленительно биться.

Г-жа де Фонколомб весьма занятным способом положила конец этой сцене: она заявила, что генерал Бонапарт — вымышленное лицо, новый выскочка, порожденный фантазией некоего гистриона и что революционная армия — также всего лишь труппа комедиантов, за несколько цехинов дающая представления по всей Италии. Она предсказала, что эти балаганные зазывалы вскоре перестанут морочить публику, сядут в кибитки и уберутся восвояси. Капитан де Дроги вывел из этого, что пожилая дама не намерена более выслушивать дуэт, который он исполнял с ее молоденькой камеристкой, и встал, чтобы откланяться. Ко всеобщему удивлению, вслед, за ним поднялась и мадемуазель Демаре, взявшись проводить его. К отчаянию Казановы, госпожа де Фонколомб не помешала ее намерению.


Десять минут спустя Полина вернулась, объявив во всеуслышание, что капитан был настолько любезен, что пригласил ее к себе на ужин, в надежде, что наедине у них достанет и времени, и возможности до конца прояснить создавшееся положение.

— Время и возможность, о да! — рассмеялась г-жа де Фонколомб. — Но я не дам на это согласия, ибо в этом споре господин Казанова является вашим оппонентом в не меньшей степени, чем господин де Дроги, и также ждет удовлетворения.

— Господин де Дроги завтра выступает со своим полком в поход, — возразила Полина. — Господину Казанове еще не раз представится случай изложить мне свои аргументы, раз уж ему приспичило убедить меня.

Последние слова прозвучали столь дерзко и с таким явным намерением отвратить престарелого соблазнителя от своей персоны, что г-жа де Фонколомб даже рассердилась.

— Продолжение изустной дуэли интересует меня, я бы охотно и сама приняла в ней участие, — твердо заявила она.

Она призвала Дюбуа, было решено ужинать в десять часов. Г-жа де Фонколомб послала с лакеем приглашение капитану, а затем попросила Полину тщательно отутюжить кружева, поскольку намеревалась оказать капитану самый пышный прием. После чего встала и, опершись на руку Казановы, попросила отвести ее в парк, дабы она могла осмотреть его.

Одним мановением низведенная до уровня горничной, Полина покинула покои госпожи, сделав весьма принужденный и сухой реверанс, а шевалье де Сейнгальт, в ту же минуту восстановленный в своих титулах и привилегиях, повел очаровательную старушку к большой аллее, выходящей к каналу и водоемам.

— Благодарю вас за то, что вы согласились сопровождать старую даму, которая больше не способна передвигаться без посторонней помощи.

— Полно, сударыня, прогулка наедине с вами — одно из приятнейших мгновений моей жизни.

— Но эта прогулка наедине, как вы выразились, вовсе не то, к чему вы стремились.

— Еще менее походит она на то, к чему стремилась ваша камеристка.

— В ее возрасте с ее характером она быстро забудет о столь незначительных неприятностях.

— Да я о ней и не беспокоюсь.

— А я вот за вас беспокоилась.

— Я это заметил, сударыня, и ваша участливость меня трогает.

— Полина обладает и грациозностью, и характером, несмотря на свои сумасбродные идеи. Я к ней очень привязана. Думаю, и она ко мне. Но она не заслуживает вашего внимания, поскольку не знает, кто вы, и никогда не узнает.

— Я не только старик: как и город, бывший свидетелем моего рождения, я принадлежу к эпохе, которая безвозвратно ушла. Я в некотором роде пережиток прошлого.

— Вы любили женщин так, как уж не смогут любить, — вы обманывали их, не давая скучать, бросали, внушив им, что счастливей их нет на свете. Даже последнюю дуру вы превращали в наперсницу и благожелательную сообщницу измен.

— Сударыня, вы меня знаете лучше, чем я сам.

— Я знаю вас благодаря вашей репутации у людей, имеющих сердце.

— Вы мне льстите. И я счастлив, что вам удалось за несколько часов завоевать меня в большей степени, чем тем, кто знал меня многие годы.

— Мы так и будем до вечера обмениваться комплиментами?

— Комплименты — это ласка, которой одаривают друг друга души, это мед, питающий дружбу, порой более пьянящий, чем любовные утехи.

— Я в том возрасте, сударь, когда с меня довольно этих ласк. Я хочу вашей дружбы. Моя вам уже обеспечена.

~~~

Казанова потратил почти два часа, чтобы облачиться во все то шитое золотом, шелковое и кружевное, что у него еще оставалось. В таком виде он вполне мог явиться ко двору короля Фридриха[13] или императрицы Екатерины. Рассматривая себя в зеркале, он подумал, что было время, когда монархи соглашались принять его, но тут же вспомнил, что двух этих монархов уже нет в живых. И наконец ему пришло в голову, что линия восхождения его фортуны и линия ее спуска должны быть равновелики и что он дошел уже до самого конца, начав умирать задолго до этого дня.

С особым тщанием он надушил парик и надел его. Засомневался, появиться ли со шпагою или с тростью с набалдашником из позолоченного серебра. Выбрав шпагу, в довершение портрета ушедшего века нацепил на камзол крест «Золотая шпора», врученный ему Папой полвека тому назад[14].

В таком виде он и отправился в кабинет, где, как и накануне, должен был состояться ужин. Г-н Розье накрыл стол на пять персон.

Капитан де Дроги был уже там и о чем-то тихо беседовал с Полиной. Они стояли у окна, и, видя их вместе, в стороне от остальных, трудно было поверить, что их занимает лишь Итальянская кампания Бонапарта. Г-жа де Фонколомб еще не вышла к столу. Аббат Дюбуа сидел в кресле перед камином, глядя в пустой очаг, и думал Бог его знает о чем.

Казанова дошел до середины кабинета и остановился, ожидая, что капитан, младше его на три с лишним десятка лет, поздоровается с ним первым. Но тот был так увлечен беседою с мадмуазель Демаре, так пил каждое ее слово, что не сразу заметил вновь пришедшего, и шевалье пришлось дожидаться, пока на него обратят внимание.

В это время появилась и г-жа де Фонколомб. Ее наряд и прическа настолько согласовывались с нарядом и париком шевалье, что, не смея улыбнуться при виде их устаревших туалетов, Полина и капитан замерли с открытыми ртами, словно увидели перед собой призраков двух духов, составлявших величие и красоту ушедшего века.

Казанова согнулся в глубоком поклоне, после чего подошел к ручке пожилой дамы: она была в платье а-ля полонез из крашеного шелка, в кружевном чепце с голубыми лентами, бросавшими отсвет на ее белые напудренные и подвитые волосы.

Капитан и Полина прервали беседу и подошли к остальным. Казанова, взяв палку, на которую г-жа де Фонколомб опиралась, передвигаясь самостоятельно, подвел ее к столу и сел по правую руку от нее. Полина и капитан сели напротив, аббат — в одиночестве в конце стола.

Несмотря на подобное расположение за столом, вскоре выяснилось, что Полина и капитан вовсе не отказались от намерения поужинать наедине. Они обращались только друг к другу, нимало не интересуясь, что говорили остальные. В своих нарядах и со стародавними выражениями лиц г-жа де Фонколомб и шевалье де Сейнгальт и впрямь выглядели потерянными, будто жизнь их уже покинула, а смерть еще не забрала.

Гостья старалась как могла развлечь Казанову, чувствуя, как ему тяжело от того, что он не в силах помешать галантной беседе красотки и кавалерийского офицера. А между тем речи, которыми те обменивались, принимали все более интимный характер, постепенно превращаясь в нежное воркование, так что ревнивцу приходилось напрягать слух, чтобы хоть что-то расслышать.

С ним обходились так, как он сотни раз обходился с другими: ему была отведена роль выжившего из ума старикашки, и он не мог не признать — настало время выучить и эту роль. Актер, которым он всегда был, не мог не знать, что однажды Арлекину придется примерить на себя платье Арнольфа или Геронта, если он не хочет быть освистанным публикой.

Склонившись к нему, г-жа де Фонколомб проговорила ему на ухо:

— Помните о том, что вам дано было стократ больше любви, чем этому резвому капитану.

— О да, я слишком хорошо помню об этом!

— Вы до сих пор любимы в Вене, Париже, Мадриде, везде, где вы побывали.

— Везде, где я побывал, — повторил Казанова с грустью, — да, я помню, что много любил, что я жил, и это тем менее меня утешает, чем больше я чувствую свое угасание.

— Вы находите, что стареть так трудно?

— Да, сударыня, ведь старость приходит и заставляет нас сожалеть, что мы мало наслаждались, когда могли. А к чему мудрость, которую она дает, раз дважды жить не суждено?

~~~

Была полночь, когда незадачливый философ добрался до своей комнаты. Капитан не был настроен так скоро покинуть общество, и Полина готовилась к нежному прощанию. Верный Розье увел в ее покои г-жу де Фонколомб, аббат уснул в своем кресле, и Казанова почел за лучшее ретироваться. В кабинете было место лишь для двоих, они знали свои роли и не нуждались в суфлере.

Войдя к себе, он замер на миг перед большим зеркалом, в котором мог видеть себя целиком. Сняв парик, он подмел им пол, склонившись в глубоком поклоне перед почти лысым стариком, которого видел перед собой. Затем неспешно, словно каждое движение давалось ему с трудом, отделался от тряпья, которое составляло отныне все его состояние, и не стал даже поднимать с полу шелковый камзол и шитый золотом жилет.

Водрузив на стол канделябр с одной зажженной свечой, он повалился на постель в рубашке и кюлотах.

В неверном трепещущем свете свечи Джакомо отдался своим мыслям и стал потихоньку падать в пропасть сна и забвения — временное пристанище, которое старики, одержимые сознанием своего физического и умственного упадка, обретают перед тем, как уже навсегда покинуть этот бренный мир.

Но и в этом временном пристанище слишком многое еще отвлекало от покоя. Неужели ему так никогда и не избавиться от одержимости женщинами, которая заставляла его слишком быстро жить, от яростной потребности наслаждений, толкавшей его на неутомимую гонку по всем дорогам Европы, от воспоминаний об упоительных мгновениях?

Он слишком хорошо представлял себе любовное собеседование, ведущееся неподалеку от него. Остались ли Полина и де Дроги в кабинете? Воспользовался ли капитан сном аббата, чтобы победоносно овладеть укрепленным пунктом, таящим сокровища? Или же повлек собеседницу в парк, на травку, где куда как удобнее предаваться любовным утехам? Та, в которую он так сильно, так безнадежно влюбился, была всего в нескольких шагах от него и… в объятиях другого. Эти несколько шагов не дано было пересечь ни одному смертному.

Предаваясь мрачным мыслям, он вдруг услышал, как кто-то скребется в его дверь. Он сел на кровати, разбуженный надеждой, и увидел, как приоткрылась створка.

Легкая, как струйка пара, тень, казалось, рожденная самой темнотой, пролетела по комнате, скакнула в его постель и, прижавшись к нему, стала искать его губы.

Изумленный Казанова узнал Тонку, дочь садовника, девушку, которую он прихоти ради два года назад затащил ночью в большую оранжерею, дабы среди экзотических цветов, которые граф Вальдштейн выращивал в своем поместье, сорвать первые плоды девственности.

Туанет, или Туанон, как звал ее Джакомо, природа наделила умом не больше, чем томаты или груши, которые она собирала, помогая отцу. Она говорила на жаргоне, распространенном среди крестьян Богемии, в котором Казанова ничего не смыслил. Но малышка была грациозна и свежа, как розы в саду, и так же сладко пахла ее кожа, оставшаяся светлой и нежной, несмотря на солнце и непогоду. Ее бы писать: тонкая талия, длинные ноги, маленькие руки. Улыбка придавала ее круглому лицу всегда удивленное и как бы вопрошающее выражение, которое могло сойти за понимание. На беду, она была об одном глазу, когда-то потеряв другой по неосторожности, и вынуждена была носить повязку.

В свои восемнадцать лет она выглядела как девочка, но не потому, что природа не наградила ее ямочками и округлостями, а потому, что, расщедрившись на ее плоть, не дала ей разума. Она умела лишь слушаться, и то, если с ней разговаривали ласково — тогда она послушно выполняла все, что от нее требовали. Если же ее ругали, ее единственный глаз наполнялся слезами, губы поджимались, и у нее становился такой же ошеломленный и окаменелый вид, как у статуй на мифологические сюжеты, расставленных вдоль террасы. Казанова не мог устоять перед искушением ласково заговорить с этим дитя, и она послушно последовала за ним. Старый сатир вкусил тончайшего наслаждения, забавляясь ее полнейшей наивностью. Туанон отдалась ему с увлечением, еще более трогательным от того, что она и не поняла даже, что произошло, и выказала неподдельное расположение как к тому, чтобы получать ласки, так и к тому, чтобы дарить их. Та, которой не приходилось обычно слышать больше нескольких слов, да и то не Бог весть каких, тонко и даже как бы с умом отдавалась чувственным удовольствиям.

Своим простодушием эта простачка и смогла внушить закоренелому развратнику желание, чуть было не заставившее его испустить дух.

После той ночи Туанон и ее наставник по распутству больше не виделись, ни в оранжерее, ни в каком другом месте, но не потому, что она пресытилась тем, что открылось ей без труда, и не потому, что Джакомо счел, что ему больше нечему ее обучать. Просто несколько дней спустя в замок заехала княгиня Лихтенштейнская, мать графа Вальдштейна, и увезла с собой несколько книг из библиотеки, часы, копию которых хотела заказать часовых дел мастеру в Дрездене, и Тонку, чтобы заменить ею умершую родами прислужницу в кухне.

Казанова счел это новым ударом судьбы и был поначалу как младенец, которого лишили соски. Затем забыл о дочери Полифема[15], ибо вся его мудрость как раз в том и состояла, чтобы быстро забывать. Ни разу не вспомнил он о той ночи. Сотни иных созданий, прекраснее и удивительнее, оспаривали право жить в его памяти, как когда-то оспаривали право его поцелуев и ласк.

~~~

И вот теперь этот призрак в рубашке из грубого льна и чепчике из хлопка, с повязкой на глазу покинул лимбы[16] и свалился, да не на грядки с латуком, как ему полагалось, а прямо в постель, и кого? — самого Джакомо Казановы! Она ластилась к нему, как делал бы котенок или песик, что-то нежно шептала на своем гортанном наречии. В нетерпении маленькая вакханка трясла старика, не привыкшего сопротивляться подобным наскокам, бесцеремонно пыталась расшевелить его, но, застигнутый посреди своих невеселых дум, он воспринял это с недовольством и отстранялся как мог от ее алчущего ротика.

Во время завязавшейся межу ними борьбы рубашка Тонки задралась, открыв ноги и рыжее руно, прикрывавшее вход в святилище. Но и эти чарующие видения не вдохновили Джакомо, которого с двухгодичным опозданием охватило отвращение к самому себе.

Ну как можно было позариться на этакую невинность? Как можно было пасть так низко? Ведь он любил в женщинах прежде всего их ум, умение вести беседу, красоту лиц и уж потом тело, да и то лишь с целью проникновения в секрет их душ.

Малышка не понимала, почему тот, кого она любила со всей искренностью и силой разожженного аппетита, не отвечает на ее ласки. Даже самая неразумная из дев способна понять, хороша она или безобразна, привлекательна ли для мужского пола. Тонка, несмотря на свое слабоумие, повязку на лице, не была лишена привлекательности. Говорят, подобные создания постоянны и верны в своих привязанностях, компенсируя малое количество мыслей живостью впечатлений и силой воспоминаний о них. Для Тонки два прошедших года промелькнули незаметно, как одно мгновение, скорее всего она вообще не имела понятия о беге времени и о его необратимости.

Еще какое-то время она приставала к Джакомо с нескромными ласками, поцелуями и даже чуть было не разорвала его рубашку. Голос ее от нетерпения стал тоньше и словно бы очистился, она смеялась и нашептывала ему какие-то нежности, думая, что он нарочно затягивает игру.

Когда же он самым решительным образом отстранил ее, она поняла, что отвергнута. Застыв, она вглядывалась в его лицо, и этот взгляд свидетельствовал о том, что чрезвычайное беспокойство может походить на размышление. И вдруг разразилась слезами и принялась так стенать, что Казанова закрыл ей рот рукой, опасаясь, как бы ее крики не разнеслись по всему замку.

Рыдания сотрясали ее маленькое тельце в течение четверти часа. Джакомо прижал ее к себе и стал нежно укачивать, как дитя. Так оно и было на самом деле: старый сладострастник позабыл на мгновение о Полине и постарался загладить как мог проступок, свершенный им два года назад под воздействием своего, как он его называл, «злого гения».

Мало-помалу Тонка затихла и лишь часто вздыхала. Джакомо вознамерился изгнать ее из алькова, но, видя, в каком она истерзанном состоянии — рубашка задрана, сама вся растрепана, — он накрыл ее одеялом. Она успокоилась и вытянулась на спине.

Он задул свечу и лег возле нее. Она уже спала. Уснул и он.

~~~

Проснувшись рано утром, он с неприятным чувством увидел возле себя девчушку, от которой не знал, как отделаться. Она мирно спала, по всей видимости, во сне столь же удаленная от других людей, как и наяву. Джакомо пришло в голову, что она похожа на одну из тех механических игрушек, которые некогда г-н де Вокансон[17] показывал при монарших дворах, и что ему, захоти он этого, было бы достаточно завести куклу, чтобы она совершила великолепную имитацию любовных движений. Однако эта мысль внушила ему, как и ночью, лишь стыд и отвращение. Воспользовавшись однажды этим созданием словно женщиной из плоти и крови, он, несомненно, повел себя как отпетый мерзавец.

Нужно было во что бы то ни стало поскорее выпроводить ее из своей спальни, а впоследствии держать на расстоянии: хорош он будет, если эта дурочка станет следовать за ним по пятам и, как собачка, ждать ласки. Слава Богу, она не могла толково изъясняться и несла какую-то галиматью. Однако ее взгляд, молчание и униженный вид могли быть красноречивее слов.

Джакомо растолкал ее, стараясь не напугать и не вызвать нового потока слез. Она покорно слезла с кровати: ей бы и не пришло на ум сопротивляться, потому что для этого надо было прежде всего иметь ум.

Оставшись один, Казанова облачился в дорожный плащ, напялил на голову теплую шапку и отправился на прогулку.

Небо было без единого облачка, солнце уже вставало. Его первые лучи зажгли верхушки высоких вязов, обступивших водоем, тогда как под кронами затаился красноватый полумрак, похожий на тот, что бывает в кузнице. Казанова вышагивал по берегу водоема, глядя на спокойную гладь воды, в которой отражался диск солнца: словно закаливали раскаленное железо. Было прохладно, он кутался в плащ.

Выйдя из парка, он удалился в лес. Густая листва дубов и хвоя не пропускали утренний свет и помогали ему прятаться от слишком тревожных дум. Прошел час. Окончательно утомившись, он вернулся, грустно думая о том, что его тело, как и его дух, не желало подчиняться мудрости, приходящей с возрастом и заставляющей нас по доброй воле расставаться с жизнью.

Он был одержим мыслью о Полине и не мог помешать своему воображению представлять ее в объятиях де Дроги. Перед ним маячили их любовные игры, и ни одна из сладострастных картин не утоляла его в достаточной мере. Он воскресил в памяти свои собственные похождения: он так часто делал, чтобы получить удовольствие, и теперь лучшее из них или же, напротив, худшее предоставил в распоряжение своего счастливого соперника. Ему оставалось лишь свериться с томами своего личного фонда любовных приключений, перелистывая их, как листают альбомы с непристойными картинками, и то, что представало его мысленному взору, отличалось ужасающей правдивостью и безжалостной точностью.

Затем он вспомнил о недомогании Полины, при котором женщинам нелегко отдаваться, а любовникам принимать последнее доказательство их благосклонности. Это слегка успокоило его, и в нем забрезжила надежда, что красотка и капитан не зашли слишком далеко, а остановились на пылких объятиях и что бравый кавалерист вряд ли смог овладеть фортом.

~~~

Сменив плащ на бархатный камзол, Казанова явился к своей гостье, которая находилась в китайском салоне в компании аббата и горничной.

Джакомо принял разумное решение не отыскивать на лице Полины следов недавнего счастья. Разве причина этого счастья в данный момент не удалялась на скакуне прочь от Дукса? А то, что лишено причин, вообще можно считать несуществующим — так считал философ Казанова.

Попросив Розье побыть ее секретарем, г-жа де Фонколомб удалилась в свои покои диктовать письма. Казанову ждали обязанности библиотекаря. Он предложил аббату сопровождать его, с тем чтобы показать редкие издания. Получив от своей хозяйки разрешение располагать собой до полудня, Полина осталась одна. Казанова надеялся задеть ее самолюбие, покинув ее. Он вдруг стал таким обходительным с аббатом, словно это была хорошенькая женщина: он надеялся как можно дольше задержать того в библиотеке, чтобы Полина была лишена даже такого общества.

К полудню от г-жи де Фонколомб поступила весть, что она не будет обедать и что Розье остается при ней читать. Казанова пригласил Дюбуа в деревенскую харчевню, где была прелюбопытная немецкая кухня. Аббат с энтузиазмом принял приглашение, поскольку соусы и вина были ему ближе, чем проповеди Эпиктета[18] и суждения Аристотеля, пусть даже и в дорогих кожаных переплетах с оттиснутым гербом Валленштейна. Они оставались за столом до середины второй половины дня. И хотя Джакомо обед стоил целого дуката, цена не казалась ему слишком высокой, ведь он заплатил еще и за удаленность от предмета своей страсти, за то, чтобы Полина осталась в одиночестве либо в компании лакеев графа и отпробовала несъедобной стряпни Фолькирхера.


Возвернувшись в замок к четырем часам с набитым желудком, но пустой головой, Казанова пребывал в состоянии душевного покоя и чувствовал себя готовым предпринять новые атаки на сторонницу Робеспьера. Он не мог сдержать улыбки, когда ему пришло в голову, что таким образом он поведет военные действия против революции, и притом заодно с капитаном де Дроги, выступившим на защиту Вены от возможного натиска революционной армии, и что каждому из них — и ему, и капитану — предстоит занять некие рубежи. Как и Вальдштейн, де Дроги был помешан на лошадях, а Казанова был убежден: страсть к лошадям исключает страсть к женскому полу.

Оставив аббата на садовой скамье переваривать пищу, Казанова взбежал по лестнице и направился к малым апартаментам, где последние три дня собиралось их небольшое общество.

Полина находилась в музыкальном салоне. Заметив Джакомо, она ему улыбнулась. Но увидев сидевшего рядом с ней на краешке кресла и одним коленом опирающегося на пол капитана де Дроги или же его двойника, он покачнулся. Судя по их виду, капитан предлагал ей вечную любовь.

С другой стороны от Полины, у ее ног, на низкой скамеечке сидела Тонка, что было верхом абсурда и симметрии. Она была так поглощена вышиванием, что даже не заметила вошедшего.

Словно очутившись в кошмарном сне, Джакомо не мог отделаться от этого ужасающего порождения его воображения, иначе как скрывшись. Он бросился к лестнице, будто за ним гнались привидения, и спрятался в своей комнате, запершись изнутри.

С минуту он не отходил от двери, держась за ручку, дрожа и задыхаясь, не уверенный в том, что представшее его взору было явью и в то же время зная, что это правда. Затем рухнул в кресло, и, сидя лицом к двери и не спуская с нее глаз, попытался осмыслить увиденное.

Невообразимое трио — Полина, Туанет и капитан — могло объясняться лишь вмешательством Провидения, дававшим ему понять, что и сегодня еще он должен платить за грехи, к которым так часто склонял его «злой гений». Неожиданное возвращение соперника, сказать по правде, меньше выбило его из колеи, чем встреча Полины с Туанон: пустоголовая нимфетка вполне могла поведать Полине, каких знаков внимания удостоил ее шевалье. Он по опыту знал, что женщины могут общаться, не прибегая к помощи слов, точно так же как думать, не прибегая к помощи мыслей.


До вечера сидел он не шевелясь, напряжением ума обратив себя в изваяние, не зная, на что решиться, и думая только о том, как отправить девчушку к ее отцу, в хижину в дальнем углу парка. Но челядью заправлял Шрёттер, и пришлось бы обращаться к нему, а тот спал и видел, как бы навредить своему врагу библиотекарю.

От такой каверзы со стороны судьбы Казанова сперва не хотел выходить к ужину, а потом стал подумывать о том, чтобы не показываться вовсе и оставаться в своей комнате до отъезда гостей, намеченного через несколько дней.

Смеркалось. Он поднялся зажечь свечи в канделябре на письменном столе, одновременно подумав, что не помешает подвигаться: это придаст живости его уму.

На столе на папке марокканской кожи лежало два письма.

~~~

Г-жа де Фонколомб отдала распоряжение подавать ужин в китайском салоне, замечательном тончайшей росписью стен на мотив арабесок, бронзовыми часами в виде пагоды и двумя курьезными комодами — один покрытый красным лаком, другой — черным.

Казанова извинился за то, что всю вторую половину дня не выходил из своей комнаты, сославшись на несварение желудка после обеда в немецкой харчевне.

— Вы и впрямь были необычайно бледны, и ваш друг де Дроги серьезно подумывал, не послать ли за врачом, — молвила Полина.

Ее лукавый вид ясно указывал на то, что она не верит в его плохое самочувствие: ох и посмеялась она, должно быть, над его физиономией, когда он увидел капитана. Но больше всего он боялся, что у нее появилась еще одна причина потешаться над ним — история с Туанет. Как случилось, что малышка оказалась рядом с ней? Было ли это очередной пакостью со стороны Фолькирхера? Или Шрёттера? Или кого-то еще из многочисленных недругов, которыми он был окружен в замке и которые вели себя гнуснейшим образом еще и оттого, что были в зависимом положении?

Он не стал мучиться всеми этими вопросами, зная по опыту, что все тайное становится явным. Полина между тем радостно поведала ему, что выступление полка Вальдек откладывается на несколько дней, и у них будет возможность часто видеть капитана.

Казанова подчеркнуто перестал обращать внимание на гувернантку и вел беседу исключительно с ее госпожой и аббатом. Было время, он мог проиграть до двадцати тысяч ливров в фараон, бириби, сохранив при этом невозмутимое выражение лица. Он считал, и не без оснований, что достоинство человека, утратившего что-либо, в том и состоит, чтобы сохранить полную безмятежность, и потому в этот вечер выказал чудеса обходительности и светскости, став настоящим чичисбеем для г-жи де Фонколомб.

После ужина аббат Дюбуа, пожелавший выиграть еще несколько дукатов у пожилой дамы, предложил партию в кадриль. Игра продолжалась до полуночи. Шевалье поведал, что получил письмо от княгини, матери графа Вальдштейна, намеревавшейся проездом в Берлин остановиться в Дуксе и просившей г-жу де Фонколомб продлить свое пребывание в замке, дабы она могла с ней познакомиться.

Рассказал он и о содержании второго письма, от некой Евы, обязанной своим рождением не божественному слову, а некому иудею по имени Жак Франк, основателю знаменитой секты.

Эта Ева обладала такой красотой, что, глядя на нее, верилось тому, что она о себе говорила — будто ей предстоит стать матерью нового мессии. Казанова представил ее как свою «знакомую», которая консультировала его по вопросам алхимии или по тому или иному темному месту каббалы. В письме, доставленном из Лейпцига, сообщалось, что она прибудет через два-три дня.

~~~

Еве было двадцать восемь лет. Она была еще прекрасней, чем молва о ней: великолепно посаженная голова производила царственное впечатление, несколько умерявшееся всегдашней приветливостью лица, движения были грациозны, некая величественность исходила от всей ее фигуры. Казалось, что в ней и впрямь заложено что-то божественное и многообещающее и однажды она это докажет, совершив нечто из разряда чудесного.

Рослая от природы, она выглядела еще выше из-за манеры вести себя с большим достоинством. Черные завитки волос спадали на всегда оголенные мраморные плечи. Огромные глаза были бездонны, как сама ночь, в которой блистают звезды бесчисленных и переменчивых страстей. Даже когда она улыбалась, несколько вытянутый овал лица придавал ей важный вид. Ее ноги и руки также были длинными, но не чрезмерно, и придавали ее движениям плавность, которая как нельзя более сочеталась со всей ее горделивой осанкой. Нос был необыкновенно тонким, но не орлиным, рот маленьким, губы прекрасно очерченными, зубы правильными. Но ничто не могло сравниться с безупречностью ее шеи и груди, прекрасной талией и роскошными бедрами.

Кисейные или тюлевые платья на ней были еще легче тех, что на Полине. Никто не взялся бы оспаривать истину, что красота ее ярче солнечного света и потому она слегка прикрывала ее, дабы созерцающие не ослепли.

Если в ее зачатии и не была замешана субстанция божественного происхождения, она тем не менее обладала качествами, присущими королевам или же по крайней мере любовницам суверенов. Поговаривали, что император Иосиф[19] самолично воздал ей должное.

Однако красавица была всего лишь дщерью раввина, впавшего в шарлатанство, и положение ее было подвержено всем превратностям кочующего образа жизни, а потому можно было за двадцать флоринов занять место императора Иосифа или же самого Бога и поучаствовать в таинстве зачатия.

По пути в Теплице или Карлсбад, куда она отправлялась в сезон, чтобы подцепить там очередного простофилю, Ева божественная порой останавливалась в Дуксе, чтобы повидаться с Казановой, которого считала непревзойденным мастером по части самозванства. Она выражала ему свое восхищение, а он со своей стороны свидетельствовал ей свое самое горячее уважение. Таким образом, начиная с Тонки, дочери садовника, и кончая Евой, претендующей ни больше ни меньше как на роль матери еще одного мессии, Казанова не переставая доказывал, что верит в божественную природу женщин. Этот подлинный мудрец умел найти и ангела, и зверя в одном и том же человеческом существе. И его вовсе не отвращало, что зачастую зверя было с избытком, а ангел, как правило, был падшим.

~~~

В первые же минуты знакомства г-жа де Фонколомб весьма дружелюбно отнеслась к этой весьма способной особе, умеющей одним своим чарующим голосом вызывать духов умерших и заставлять их высказываться, да если бы только высказываться! Ева представлялась как авантюристка и нисколько не скрывала, что готова одурачить любого. Но подобная вызывающая откровенность лишь усиливала ее притягательность, а большая часть жизни г-жи де Фонколомб прошла во времена и в обществе, где шарлатаны были привечаемы сильными мира сего, которыми беззастенчиво пользовались, от самих от них требовалось лишь одно — делать свое дело талантливо. Это общество ныне лежало при смерти от того, что слишком часто ставило свои привилегии на кон за карточными столами, не имея иного мерила, чтобы различать добро и зло, полезное и ненужное, подлинное и ложное, кроме скуки, требующей выхода.

Полина сразу заняла по отношению к красавице каббалистке враждебную позицию. Она не допускала, что можно оказать хоть какую-то любезность существу, лживость которого написана у него на лбу. И повела себя в общении с ней столь пренебрежительно, делая вид, что не видит ее и не слышит, что в конце концов получила замечание от своей госпожи.

— Эта продувная бестия умеет лишь одно — заносить заразу в умы бесполезными предрассудками, которыми торгует. Сама ее красота, внушающая доверие к ее словам, — опаснейший яд.

— Этот яд еще никого не убил, насколько мне известно, но обыкновенно приводит в состояние приятного опьянения. Наш дорогой Сейнгальт когда-то уже пригубил его и, возможно, захочет отведать еще раз.

— Неужели бедняга будет ее первой жертвой?

— Думаю, так и случится, и при этом он не лишится жизни и даже не потратит попусту время, как с вами.

Г-же де Фонколомб было очень не по душе, что Полина презирает Джакомо только по той причине, что он в нее влюблен. Но она догадывалась, что приезд волшебницы породит некую интригу и гордячка получит урок.

— Этот человек настолько самовлюблен, — продолжала молодая женщина, — что увлечется самой безобразной или глупой особой, лишь бы любоваться своим собственным изображением в ее глазах, как в зеркале. Можно ли без презрения относиться к подобному нелепому человеку?

— Все это не более чем игра, дитя мое, но я вижу, вы неспособны обучиться ей.

— Просто мне это не нужно.

— Вся ваша революция и все ваши санкюлоты уничтожат сами себя из одной лишь невообразимой серьезности.

— Нет ничего более серьезного, чем свобода, сударыня, и я буду биться за нее до последнего вздоха.

— О! Лучше живите, дорогая Полина: серьезность, о которой вы толкуете, — враг свободы, ибо ведет к фанатизму.

Далее пожилая дама пояснила, что «довод», который Полина приводит в качестве самого главного, уже породил ненависть, нетерпимость и пролитие безвинной крови. Она сама, Жанна Мария де Фонколомб, — живой тому пример: в течение пяти лет колесит она по дорогам Европы, не надеясь когда-нибудь увидеть свою родину, а все потому, что родилась богатой и голубых кровей.

— Странное все-таки заблуждение — думать, что вы — наследники Вольтера и философов века Просвещения. Слава Богу, они уже мертвы и не ведают, что творите вы, — добавила она.

— Они бы одобрили наши поступки.

— О нет, они бы не стали рукоплескать вам, а вы, отцеубийцы, послали бы их на гильотину.

Они еще какое-то время препирались в том же духе, но при появлении Казановы замолчали. Полина бросила в сторону Джакомо такой взгляд, будто хотела отсечь ему голову, чтобы та скатилась в корзину Сансона[20]. Однако г-жа де Фонколомб была слишком задета за живое этим спором и не хотела оставлять последнее слово за своей горничной.

— Полина мечтает увидеть вас вместе с вашей подругой-каббалисткой в одной из телег гражданина Фукье-Тэнвиля[21].

— Мы и без его помощи будем вместе, — подстроившись под тон гостьи, ответил шевалье, — и выберем местечко более подходящее для беседы. — Джакомо сопроводил свои слова дружеским взглядом в сторону союзницы.

Тут в кабинет вплыла та, что становилась яблоком раздора, и не только в замке Дукс, но и везде, где появлялась. Казанова подчеркнуто нежно припал к ее ручке. Красотка села, сделав это столь грациозно, что могло прийти в голову, будто ее тело соткано из той же легкой и прозрачной материи, что и ее туника весталки.

Джакомо с Евой в шарлатанстве были что брат с сестрой: понимали друг друга с полуслова, им даже не нужно было предварительно сговариваться. Г-жа де Фонколомб имела все основания думать, что они были любовниками и могли ими остаться до сих пор. Полина также, вероятно, об этом догадывалась, и даже если она со счастливым нетерпением и ожидала с минуты на минуту капитана де Дроги, все равно союз, который был налицо между этими двоими, приводил ее в бешенство. Однако ни г-жа де Фонколомб, ни ее камеристка не могли додуматься до того, что для этих двух плутов провести ночь вместе было так же естественно, как для двух путешественников, обстоятельствами вынужденных делить одну постель на двоих на постоялом дворе, и что о страсти там не было и речи. Они были любовниками, если можно так выразиться, для удобства. Но при этом доставляли друг другу такие редкие удовольствия, которые только и могли родиться из науки страсти нежной, которой они оба владели, и роднящего их вкуса к любовным утехам. Расставались же они легко и навсегда, не рискуя затосковать друг по дружке. Каждый, забывая другого, хранил ему таким образом верность. Когда же их пути сходились, союз их немедленно восстанавливался, и верность друг другу заявляла о себе в первую же ночь. Они так хорошо изучили друг друга, что чувствовали себя как бы одного пола.

~~~

Полине не по душе пришлось появление соперницы, пусть даже рядом со стариком, до которого ей не было никакого дела. Но случись же так, что в ее лице она обрела соперницу и в намерениях относительно капитана.

Ева и Джакомо всячески выказывали нежное расположение друг к другу. Однако удовольствоваться этим каббалистка не могла, поскольку обладала способностью держать под действием своих чар всех окружающих. Как тут было капитану де Дроги избежать всеобщей участи и не подпасть под обаяние божественной красавицы: так звезды не могут не повиноваться закону гравитации.

Неукротимая потребность Евы быть обожаемой всем, что живет и дышит, как нельзя более согласовывалась с планами Казановы. Ее не надо было подстрекать к соблазнению ретивого капитана, это было само собой разумеющимся. Будущая родительница мессии брала у простых смертных как бы задаток в ожидании мига, когда ее оплодотворит Всевышний, и не унывала, не зная ни дня, ни часа, когда это произойдет.

Во все время ужина де Дроги не сводил с нее глаз, слушал только ее. Даже сделал вид, что верит в чудеса, которые она грозилась свершить на глазах у всех, как-то: передвижение предметов простым усилием мысли, предсказание будущего по форме облаков, общение с умершими. Казанова с самым серьезным видом качал головой и брал слово с тем лишь, чтоб подтвердить ее слова лестным замечанием, придать им вес. Разве он сам не обладал познаниями в сфере мистических сил, управляющих мирозданием? Разве не изучил когда-то магический цикл системы Зороастра[22], не вызывал Араэля[23] и других духов?


Полина защищалась от всего этого вздора, призывая к себе Разум, здравый смысл, геометрию, механику. И хотя у нее были лишь начатки знаний, она по крайней мере не давала забивать себе голову нелепыми выдумками шарлатанов. Она нетерпеливо выражала свои мысли, меча в сторону доверчивого капитана гневные взгляды.

Ожидая со дня на день нового приказа о выступлении, де Дроги неожиданно оказался меж двух огней и решил не упускать ни одну из представившихся возможностей. Признавая вслед за Полиной, что мироздание — лишь слепая цепь причин и следствий, соглашаясь с Евой, что разные духи и демоны, исподтишка заправляя всем происходящим, возможно, прячутся в зубчатой передаче мировой механики, де Дроги быстро превращался в некоего безумца, утверждающего что-то и тут же отрицающего это, а потом и вовсе переставшего что-либо соображать.

Казанова забавлялся помешательством своего соперника, видя, что тот даже не осознает всей смехотворности своего положения перед лицом двух женщин, которые, следуя вечной женской солидарности, вместе подводили жертву к полному поражению, давая ей возможность продолжать свои глупейшие речи.

Г-жа де Фонколомб тоже не желала отставать и приняла участие в фарсе. Ей хотелось преподать Полине урок, ибо, если даже та теперь развлекалась, посылая капитана за брошенным ею мячом, удовольствие, которое ей это доставляло, не могло быть без примеси горечи, поскольку у нее самой открылись глаза на этого незадачливого соблазнителя. Если же еще не открылись, то г-жа де Фонколомб не могла упустить случая помочь ей в этом, а заодно и всем остальным. И случая такой вскоре представился.

Казанова рассказал, что когда-то написал письмо Робеспьеру[24], в котором доказывал тирану, что он — новый антихрист. Но поскольку гильотина лишила того, как и многих других, возможности ответить, никакого ответа на аргументы шевалье де Сейнгальта не воспоследовало.

Г-же де Фонколомб пришло в голову, что с помощью магии этот ответ мог быть наконец получен.

Казанова также не упустил случая поставить на место своего противника: он заявил, что это станет возможно, если его усилия объединить с чарами Евы. Но для этого требовалось, чтобы одна из присутствующих персон, исключая самих чародеев, одолжила себя, свою, так сказать, материальную субстанцию, дабы робеспьеровой душе было во что воплотиться. Аббат, предчувствуя, что выбор может пасть на него, возопил, что не станет присутствовать при богохульстве. Г-жа де Фонколомб также отказалась, резонно заметив, что бывший представитель мятежной Франции откажется реинкарнироваться в женщину. Таким образом, свое тело и свой голос призраку мог предоставить лишь де Дроги. В том-то с самого начала и состоял весь замысел Казановы.

Надеясь польстить волшебнице своим участием и позабавить якобинку подобным маскарадом, офицер заявил, что с точностью выполнит все предписания магов.

~~~

Казанова загасил все свечи, чтобы в гостиную проникал лишь свет луны, вливающийся через окна. Ева пояснила, что вмешательство Селены[25], как она называла духа Луны, совершенно необходимо. Никто с этим не спорил. Можно было начинать. Ева приказала де Дроги сесть на табурет напротив окна и замереть, слегка расставив руки в стороны и повернув их ладонями к лунному свету. Офицер с военной точностью исполнял все ее указания. Г-жа де Фонколомб со своей камеристкой сели чуть поодаль, аббат же скоропалительно спасся, ворча свои обычные проклятия, смысл которых сводился к следующему: стоило ли столько таскаться по всей Европе, чтобы однажды встретиться с кровавым призраком Робеспьера.

Ева приблизилась к капитану и указательным пальцем несколько раз начертила на его лбу некую звезду, которую Казанова, дававший дамам пояснения по поводу modus operandi[26] происходящего, назвал «пятиконечной звездой Соломона». Де Дроги принялся за дело с таким воодушевлением, на которое его противник даже не мог рассчитывать: офицер намеревался выказать прекрасной волшебнице, что, даже если он и не верит в этот фарс, он все же сдается на милость ее победительных чар, причем капитуляция его полная и безоговорочная. Одновременно он полагал, что Полина увидит в нем желание вести себя, как подобает человеку остроумному, заботящемуся о развлечении честной компании. Получалось так, что с каждой минутой обе молодые женщины все дальше гнали его: одна от своего тела, другая из своих мыслей. Вот это поистине было чудо, да не простое, а двойное, которое удалось свершить Казанове и которое ничем не отличалось от тех чудес, которые он совершал всю свою жизнь. Однако вся магия была еще впереди.

Повернувшись к окну, Ева что-то пробормотала, обращаясь к луне. Казанова перевел ее слова не менее темными, загадочными фразами. Так длилось три или четыре минуты, и г-жа де Фонколомб имела случай полюбоваться на слаженность действий двух шарлатанов, с непринужденностью извлекающих из своих голов самые абсурдные нелепицы.

Затем, распростершись семь раз с поднятыми над головой руками перед человеком, который был уже не совсем де Дроги, еще очень мало напоминал Робеспьера, но в любом случае был первостатейным глупцом, Ева продемонстрировала ему при лунном свете стройность своей талии и гибкость всего тела. После чего Казанова громко и торжественно вопросил ее:

— Готовы ли вы изречь священные имена?

— О да, я готова, — ответила Ева.

— Так сообщите же мне их!

Она монотонно произнесла нечто совершенно непонятное, поднесла руку ко лбу, покачнулась и, казалось, готова была упасть. Казанова одним прыжком подскочил к ней и подхватил ее. Де Дроги пожалел, что ритуал запрещает ему покидать табурет, но стоически пересилил себя.

— Ах, сударыня! — вскричал тут шевалье тоном живейшего беспокойства. — Уверены ли вы, что это тот самый час Луны?

— О да, ведь я побывала у Юпитера, потом у Солнца, у Араэля, то есть у Венеры, и под конец у Меркурия.

— Но ведь вы миновали Сатурн и Марс, что, конечно, сокращает путь, но небезопасно.

— Бог мой, кажется, это так, — без затей отвечала та.

— Чувствуете ли вы в себе силы продолжать? — вопросил тогда Казанова.

— Сперва я должна знать, как зовут ваш дух, дабы он пришел мне на помощь, или же дайте мне клятву Ордена.

— Я не решаюсь, и вам известно почему.

— Заклинаю вас, мой дорогой Казанова. Я буду вам бесконечно признательна, начиная с этой ночи и до завтрашнего утра…

Они продолжали в том же духе еще какое-то время, это начинало походить на некую мессу, однако они позабыли о Робеспьере и даже о де Дроги, Полине, ее госпоже, думая лишь о том, как половчее сговориться на ближайшую ночь, с помощью едва замаскированных фраз обсудив все, вплоть до деталей.

~~~

Назавтра де Дроги получил приказ выступить со своим эскадроном в столицу. В замке он больше не появился. Артиллерийские залпы и кавалерийские атаки, предстоявшие ему вскоре, были ничто перед невыносимыми насмешками, которые он заслужил благодаря Робеспьеру. Он слишком поздно спохватился, что больше разбирается в тактике боя, чем в женщинах. Перед лицом неприятеля он охотно расстался бы с жизнью. Перед лицом другого мужчины он мог бы даже расстаться с честью. Но перед лицом двух дьяволиц, с которыми он имел неосторожность затеять игру, он вообще забыл, кто он такой.

Известно ведь, что, попав в приключение либо передрягу, непременно что-то теряешь, вот Казанова и недосчитался в ту ночь десяти годов своей жизни или, вернее, сбросил их, троекратно увенчанный лаврами победителя обворожительной сообщницей.

Вскоре Ева тоже покинула замок. Она совершенно покорила сердце г-жи де Фонколомб, которая, однако, не стала ее удерживать, справедливо посчитав, что такая актриса должна развернуться на своем поприще везде, куда ни забросит ее фортуна. Она отблагодарила ее переводным векселем на тысячу флоринов и адресовала к своему венскому банкиру. Заехав в Дукс затем, чтобы облегчить жизнь, а заодно и кошелек Казановы на триста флоринов, которых у него не было, красавица выехала в путь с легким сердцем и помыслами о своих будущих триумфах. Поскольку она торопилась сделать так, чтобы тысяча флоринов стала приносить плоды, если, конечно, не проиграться в пух и прах, то пренебрегла и Юпитером и Меркурием и прямо направилась в Теплице, который был в получасе езды от Дукса.


После всего, что произошло, Полина просто возненавидела Казанову. Полагая, что это чувство уже свидетельствует о неком уважении, в котором до сих пор ему было отказано, Джакомо поздравил себя с прогрессом, которого добился в отношении юной девы. В ее сердце ему отныне принадлежало избранное место — место врага.

Полина продолжала его избегать и, всякий раз столкнувшись с ним, упорно выказывала ему враждебность. Но делала это с таким прилежанием, что Казанова вполне уверился: он для нее больше не пустое место.

Тонка целую неделю помогала отцу постригать самшитовые кусты в парке. Затем Шрёттер вернул ее в замок и заставил натирать паркет в больших гостиных, которые открывались с наступлением теплого времени года.

Тонке всегда доставалась самая тяжелая работа, и она не щадила себя — дополнительное доказательство ее неполноценности, по мнению кухонной челяди. Странно то, что ни один из этих деревенских обалдуев не подумал воспользоваться ее полной наивностью. Вряд ли их можно было заподозрить в жалости или угрызениях совести. Скорее всего они ставили себя намного выше этой дурочки и не видели в ней существо женского пола, теша тем свое самолюбие.

Полина Демаре, как и следовало ожидать, заинтересовалась увечной бедняжкой. Если она и гнала прочь от себя всякое милосердие, оставляя его кюре и лицемерам, то здравый ум ее все же восставал против несправедливости, словом, она была тронута жестокосердной судьбой девочки.

Она заплатила Шрёттеру двадцать флоринов с тем, чтобы тот отдал ее ей. Она нарядила ее в одно из своих платьев, на голову надела чепчик, обула. Тонка преобразилась и стала выглядеть как настоящая барышня. Камеристка г-жи де Фонколомб обзавелась своей собственной горничной.

Ее хозяйка посмеялась над тем, что Полина ведет себя как какая-нибудь герцогиня. Джакомо промолчал, но, встречая отныне Полину лишь в обществе дочери садовника, решил избегать ее, боясь, что Тонка невольно выдаст то, что произошло между ними. Однако, по-видимому, в силу некой душевной тонкости, проистекающей напрямую из сердца и души, минуя разум, глупышка поначалу никак не выдала своего секрета. Успокоившись, Казанова стал вновь ухлестывать за Полиной, негодуя тем не менее на ее хвост, который она намеренно таскала за собой, чтобы срывать все его планы.

Из устрашающей Тонка сделалась докучной. Для того, кто был способен не обращать внимания на препятствия и помехи, она перестала существовать. Чувство, толкавшее его к Полине, делало неразлучную с ней девчушку как бы прозрачной, подобно тому, как в течение жизни первые ростки каждого нового его увлечения всякий раз лишали его малейшей привязанности к той или иной красотке, которой еще накануне он клялся в вечной любви.

~~~

— Вы могли бы мне понравиться, несмотря на ваш почтенный возраст, сударь, ибо в вас, безусловно, довольно ума, чтобы можно было не замечать ваших морщин и неприятных коричневых пятен, которыми усеян ваш лоб. Я могла бы даже махнуть рукой на ваши очки, которые вы надеваете, чтобы беззастенчиво разглядывать мою шею и грудь так, словно вы утыкаетесь носом в молитвенник. Я могла бы посмеяться над вашей непомерной спесью, снизойдя к вашей слабости. И, расценивая это как игру, могла бы дать вам то, что вы так стремитесь получить и что по сути такая ничтожная вещь. Я бы могла позволить вам наслаждаться собой и сама постаралась бы одарить вас наслаждениями, кои только в моих силах, с единственной целью: заставить вас сожалеть после, что все это у вас отнято. Но одного я не могу вам простить — того, что всю свою жизнь вы были продажной душой, склоняли свое чело и жалко протягивали руку, выпрашивая подачку у тиранов или их лакеев.

Так говорила Полина, пока Казанова, преклонив перед нею колено, любовно сжимал ее руки, покрывая их поцелуями. При этой галантной сцене присутствовала Туанон, и если ничего и не смыслила в речах, то уж язык жестов и выражений лиц явно понимала. Однако она никак не выказала боли, которой не могло не вызвать в ней происходящее. Казанова, впрочем, не обращал на нее никакого внимания, полностью полагаясь на ее слабоумие.

Он не услышал, как в кабинет вошла г-жа де Фонколомб, и потому не встал с колена.

Однако гостья была настроена по отношению к нему ровно и благожелательно. А вот то, что в ее камеристке кокетство уживалось с претензией на спартанские добродетели, было ей совсем не по душе. Она усматривала в этом не только непоследовательность, но и фальшь. И потому вновь встала на сторону соблазнителя:

— Господин Казанова и ему подобные если кого и ограбили, так лишь за карточным столом, к тому же с согласия противников, тогда как ваши санкюлоты с помощью эшафота не только расправились со своими врагами, но и завладели их богатством.

— Справедливость действительно может выглядеть более жестокой в своих проявлениях, чем хитрость и ложь.

— Бог создал мир не для того, чтобы в нем господствовала справедливость, основанная на крови, и не для того, чтобы убивали помазанников Божиих…

— Сударыня, я всего лишь ваша служанка! — прервала ее Полина, дерзко встав, чтобы выйти и оставить г-жу де Фонколомб наедине с Казановой. Но та ее удержала:

— Если вы претендуете на то, чтобы быть столь же «непогрешимой», как ваш ужасный идол[27], Полина, будьте такой во всем и сполна! Начните с того, что прикройте ваши прелести и проявляйте меньше снисхождения к вызванным вами страстям, если в ваши намерения не входит их утолять!

— Господин Казанова испытывает страсть лишь к моей груди, сударыня, и, не запрещая ему лицезреть ее, я вполне утоляю его страсть.

Получив новый дерзкий укол, Джакомо заявил, что прелести юной девы интересуют его в меньшей степени, чем безумные идеи, которыми она увлечена и от которых он надеется излечить ее по-своему.

— Я же, — живо парировала Полина, — не надеюсь вылечить ваш ум, слишком долго подверженный рабским привычкам. Вы раб в кружевном жабо, ваши цепи — золотые нитки, которыми шит ваш камзол.

— Согласен, я раб, и до последнего вздоха останусь рабом женской красоты и тех удовольствий, которыми меня одаривают женщины. Признаюсь я и в своем вкусе к золоту, о предназначении коего вы, как мне кажется, не имеете представления. Так вот знайте, Бог создал золото, дабы обладающие им расточали его: на парчовые платья, за карточным столом. И все же я свободнее вас, ставшей рабыней ужасающего подобия свободы, пророком которой объявил себя Робеспьер и подлинное имя которой — фанатизм самого дурного толка.

— Я стала бы вашей и подчинилась бы всем вашим капризам, если бы с годами в вас наконец проснулось здравое суждение, которого вам не хватает.

Но такой, как вы есть, вы в моих глазах лишь химера, у которой устремления молодого ветреника вложены в голову патриарха.

— А что, неплохая мысль, — вмешалась в разговор г-жа де Фонколомб, — настолько неплохая, что я запрещаю Полине отрекаться от своих слов.

— Что вы хотите этим сказать? — спросила Полина, спохватившись, что сказала что-то не то.

— А вот что: я поняла, что вы уступили бы страсти нашего друга, дай он вам довольно доказательств того, что он, как и вы, — друг свободы, разума и прогресса.

— Он думает, что это уже так, но я ему никогда не поверю.

— И будете не правы, не положив на весы ваши аргументы и мои и отказавшись таким образом переубедить меня, из страха, как бы я сам не переубедил вас. Разве пари, которое нам предлагает г-жа де Фонколомб, не справедливо? Ведь и речи не идет о том, что я могу заставить вас забыть о ваших ужасных убеждениях. Да и вы не надеетесь сделать из меня якобинца? Пусть так! Но зато я хочу при той же ставке попробовать придать ходу мыслей несговорчивой Полины более спокойное и соответствующее природе направление.

В кабинет вошел аббат и тут же был назначен арбитром состязания. Дуэль должна была начаться безотлагательно. Поражение одного из противников — одновременно и в голову, и в сердце — ознаменовало бы ее конец.

Полина стала возражать: выходило, что, кто бы ни победил, в любом случае предстояло отдаться противнику.

— Но, может статься, ни один из вас не выйдет победителем, и тогда вы квиты.

— Я покорно приму этот удар судьбы, — шутливо заметил Казанова.

— Не надо больше об ударах, ибо нынешние времена и без того дают нам слишком много поводов трепетать от страха и проливать слезы. Я желаю, чтобы здесь и сейчас, в этом замке, кажущемся таким далеким от остального мира, речь велась только о комедии.

— Что ж, мы вместе представим ее на ваш суд, — пообещал Джакомо.

— Вы уже это делаете, — ответила г-жа де Фонколомб.

Полина вздрогнула, а аббат осенил себя крестным знамением, бормоча себе под нос проклятия.

~~~

Была полночь; уже засыпая, Казанова услышал, как кто-то скребется у него под дверью. Не успел он встать и поменять ночной колпак на парик, как дверь распахнулась и перед ним появилась Полина. Несчастный предстал перед ней в своем, так сказать, натуральном обличье, то есть плешивым стариком.

Полина тащила за собой облаченную в ночную рубашку босоногую Тонку. Плачущая и трясущаяся, та была подведена к ложу, где с душераздирающими рыданиями пала. Казанова лишился дара речи, созерцая свершающееся на его глазах с тем ужасом, который охватывает приговоренного к смерти при виде орудия кары.

— Эта девица скорее слуга вам, чем мне, — тоном полного презрения изрекла Полина, — возвращаю ее вам, сударь, и знайте, что если я вас и лишила ее на какое-то время, то лишь по неведению: это просто не могло прийти мне в голову. Что до соглашения, к которому мы пришли в присутствии г-жи де Фонколомб, считайте, что его не было! Я не стану состязаться с этой девочкой, которая любит вас всей душой. Оставляю ее вам. Продолжайте делать ее счастливой, она этого безусловно заслуживает!

С этими словами Полина вышла вон, прикрыв за собой дверь.

Некоторое время Казанова разглядывал Туанет, не смевшую поднять на него глаз и льющую слезы. Он вдруг почувствовал изнеможение.

Видя, что она не успокаивается, он нашел в себе силы поднять ее с пола и усадить на кровать. У него было только одно желание — утишить ее боль, о Полине он и думать забыл, стоило той выйти из спальни.

Сняв повязку, которая обезображивала девичье лицо, он покрыл его поцелуями, и больше всего их досталось тому ее веку, которое слегка поддавалось под легким нажимом его губ. Тонка обвила его шею руками и прижалась к нему. Ее слезы не иссякали. Он смешал с ними свои собственные и принял решение заботиться о ней так долго, как Господь попустит его.

Тонка понемногу успокоилась и затихла в его руках. Джакомо дал себе слово стойко сносить презрение, которым жестокая Полина станет обливать его в последующие дни. Он даже не станет ничего предпринимать, чтобы ускорить отъезд гостей.

На следующее утро г-жа де Фонколомб завтракала в одиночестве. По ее лицу он догадался, что Полина все ей передала, но с присущей ей от природы любезностью она смягчила упрек, читавшийся на ее лице.

— По вашей вине отменено состязание. А я-то рассчитывала развлечься! Говорят, вы второй Керубино: соблазнили дочь садовника? Гордячка Полина считает, что этим вы нарушили нормы чести, нанесли урон вашей репутации и отказывается скрестить с вами свое оружие.

— А ваша гордячка не добавила, что эта дочь садовника обделена умом, увечна, спит на соломе и порой ест свою постель.

— Я знаю об этом.

— И вы желаете продолжать?

— Мне хочется понять вас во всей вашей безнравственности и непоследовательности.

— Эта бедняжка, сударыня, внушила мне однажды жалость, а жалость порой подстегивает желание — странное, надо сказать, желание: оно рождается от сострадания к несчастью, или бедности, или даже уродству. Вот ведь говорят, и навоз чему-то служит: в нем разводятся мухи.

~~~

Г-жа де Фонколомб предоставила Полине свободный день и карету, чтобы она смогла провести его вдали от замка. Этим она желала оградить Казанову от судии, незнакомого со снисхождением.

— Позволяя любить себя простушке с фермы, мой дорогой Казанова, вы отнюдь не льстите демократическим воззрениям Полины. Наша якобиночка и сама из народа, но вспоминает об этом, лишь когда требуются доводы против меня и мне подобных. Ее лепет призывает меня к смирению, которое пристало особе, собирающейся вскоре покинуть этот мир. Вот почему я и держу ее при себе, подобно тому, как монахи-трапписты[28] без конца повторяют: «memento mori».

— Тяга к ней заставила меня позабыть, что я стар, но я согласен с вами: эта жестокая красавица и должна была указать мне на то, как я низко пал, совратив несчастную девчонку. Я не мог вызвать в ней ничего, кроме презрения.

— Неужто вы настолько наивны? Напротив, вы пробудили в ней ревность.

— Ревность к слабоумной?

— Насколько позволяют мне судить мои бедные глаза, она хороша собой, несмотря на повязку, недурно сложена. Как бы странно вам это ни казалось, желание, пробудившееся в вас по отношению в ней, вызвано отнюдь не ее безобразием.

— Желание пробудилось во мне при одной мысли о ее глупости и о том, что с ней я мог бы испытать какие-то необычные ощущения. Вот низкая правда, сударыня.

— Вы причинили ей боль?

— Безусловно, пробудив в ней чувство, от которого она страдает.

— Лучше уж страдать, чем вовсе не изведать чувств.

В продолжение целого часа потом г-жа де Фонколомб доказывала, что он блестяще владеет ораторским искусством и софистикой; полушутя, полусерьезно Казанова дал убедить себя в своей невиновности.

В качестве вознаграждения пожилая дама попросила почитать ей после обеда из «Мемуаров», на его вкус. Шевалье отвечал, что право выбора за ней, стоит лишь назвать дату, место и обстоятельства его жизненного пути, лишь бы это был не побег из Пьомби. Он поздравил себя с тем, что может удовлетворить самым редким запросам своей слушательницы, поскольку любовь сопровождала его во всякую пору жизни, почти во всех странах Европы и во всех слоях общества.

— Любили ли вы хоть раз в жизни по-настоящему, не ради игры или тщеславия?

— Только так я и любил, сударыня.

— Ну-ну! Счет вашим похождениям едва бы уместился на том листке, который Дон Жуан велел заполнять Лепорелло.

— Ма in Ispagna son già mille e tre[29], — пробормотал себе под нос Казанова, после чего проговорил с улыбкой: — Этот Дон Жуан в любви — сущий людоед, с которым я не желаю входить в сравнение. Он соблазняет все, что в юбке, насилует все, что оказывает ему сопротивление, и расправляется с теми, кто взывает к его чести. Сей безумец не имеет никакого понятия об удовольствии — ни о том, которое получаешь сам, ни о том, которое даешь другим, он слишком занят отысканием кратчайшей дороги в ад. Дон Жуан — развратник, заботящийся лишь о том, как бросить вызов Богу, которого он тем не менее боится. Он фанатик по примеру тех ужасных мистиков, что ищут спасения в мученичестве. Любовь всегда была для него лишь пыткой, и для него, и для других.

— А сами вы никогда не испытывали страха перед Богом?

— Я предпочитаю любить Его, мысля о Нем, как о неком совершенстве, и через те создания, которые Он позволил мне встретить в жизни, на беду ли мою или на счастье.

— Возможно, сударь, одно из Его созданий наградило вас большим счастьем или стоило вам меньших страданий, чем другие?

— Я имел несчастье повстречаться в Лондоне с самой порочной и распутной особой, которую когда-либо носила земля. Ее преступное поведение описано мной в «Мемуарах», и если хотите, я дам вам почитать о ней, но избавьте меня от рассказа, поскольку и сегодня еще я не в силах вспоминать об этом мерзком существе без боли и досады, столь же острых, как и прежде!

Несмотря на то что в ней проснулось любопытство, г-жа де Фонколомб не настаивала на его удовлетворении. Нам больше по вкусу вспоминать о былом счастье, чем о былых бедах, и тоска по прошлому в большей степени доставляет нам удовольствие, чем страдания. И потому гостья захотела услышать о самом счастливом воспоминании Казановы, он пообещал поделиться им с нею во второй половине дня.

~~~

«Мне было двадцать четыре года. Дело происходило в Чезене[30]. Этот город в двух днях езды в почтовой карете от Венеции, которую мне пришлось покинуть из-за одной неприглядной истории. Я направлялся в Неаполь, где рассчитывал свидеться с одной девицей, которую когда-то любил. Я путешествовал как обычно, останавливаясь где придется или скорее где мелькнет хорошенькая головка или фигурка, которые на время вынуждали меня осесть, дабы затем вновь пуститься в путь.

Я уже вознамерился оставить этот городок, где провел несколько дней, думая, что отведал всего, что в нем было в смысле интриг и развлечений. Багаж мой был невелик, поскольку я не таскал за собой по белу свету свое прошлое в больших баулах. Только я собрался покинуть комнату, отведенную мне на постоялом дворе, как услышал невообразимый шум и чуть ли не под моей дверью.

Я вышел взглянуть, что происходит. Целая толпа сбиров толклась у входа в одну из комнат, где в постели сидел какой-то господин благообразного вида и кричал на всю эту ораву — сбиры, надо сказать, подлинная беда Италии, — а заодно и на хозяина-злодея, стоящего здесь же. Причем кричал он по-латыни.

Я к хозяину: мол, что да как, а тот мне отвечает: „Этот господин — венгерский офицер, который, по всему видать, знает лишь по-латыни. Он переспал с девицей, и посланцы епископа желают знать, жена ли она ему. А больше ничего. Если жена, он должен лишь подтвердить это каким-либо документом, если нет — ему вместе с девицей придется отправиться в тюрьму“.

— Этот город Чезена, о котором вы рассказываете, наверное, принадлежит Папе, поскольку лишь в его владениях действуют подобные лишенные здравого смысла законы: упекать в тюрьму мужчину и женщину, единственным преступлением которых является внебрачная связь.

— Чезена и впрямь папский город, и два человека могут там спать в одной постели, только если они женаты или одного пола. Любовь там позволена только между супругами или между самими священниками и их любовниками.

— Чрезмерная добродетель противна самой природе и способствует самому большому разврату. Однако сейчас узнаем, провел ли ваш венгерский офицер ночь с девушкой или с юным аббатом, обменявшись с ним словами нежности на латыни и апостольскими ласками.

— Ни то, ни другое, — смеясь, отвечал Джакомо. — Дружком этого латиниста был офицер или кто-то, выдававший себя за такового, во всяком случае, он был в военной форме и при шпаге, бившей его по пяткам.

— Разве противоестественная любовь менее канонична в среде военных, чем в среде служителей культа?

— Да нет же! Офицера можно было скорее заподозрить в том, что он не нарушал законов и прятал — то под формой капитана, то в постели — не эфеба, а хорошенькую девушку.

— Так в чем же там было дело? Чтобы комедия понравилась вам, в заглавной роли непременно должна выступать женщина.

— Не без того. Не видя ее лица, я воображал себе, какая она прелестная, и горел от нетерпения убедиться в этом воочию. Но прежде нужно было выставить за дверь хозяина и сбиров. Эти канальи покинули-таки чужую спальню в обмен на мои восемь цехинов и обещание нажаловаться на них епископу.

— А вы были с ним знакомы?

— Я не был ему представлен, но в той ситуации, в которой я оказался, я решился представиться ему сам.

— Значит, вы пришли к нему, он вас прежде не знал, но тут узнал?

— Он отослал меня к генералу Спаде, которого я тоже прежде никогда не видел, но который, по счастью, знал моего венгерского офицера.

— Которого? Того, что сидел на постели и изъяснялся по-латыни, или того, кто прятался в постели, не произнося ни слова?

— Первого. Генерал отнесся к нему с участием, заверив меня, что этот капитан, только что получивший оглушительный афронт, достоин сатисфакции и суммы, возмещающей моральный ущерб.

— Но, мой дорогой Казанова, а что же другой офицер, которого вы прячете в постели?

— Терпение, сударыня: дабы описать вам его, мне надобно лишь время, чтобы вернуться на постоялый двор, где два моих вояки, один настоящий, другой переодетый, дожидаются меня чуть больше часа. Я вхожу и отчитываюсь во всем том, что успел проделать за это время. Латинист горячо благодарит меня.

— А из какой страны ваш спутник? — спрашиваю я.

— Француз, говорит лишь на своем языке.

— Значит, и вы говорите по-французски?

— Ни слова.

— Вот забавно! Как же вы общаетесь? С помощью мимики и жестов?

— Вот именно!

— Мне жаль вас, ведь это нелегко.

— Согласен, для выражения нюансов мысли это затруднительно. Но в обычной жизни мы прекрасно понимаем друг друга.

— Могу ли я позавтракать с вами?

— Спросите его сами, доставит ли ему это удовольствие.

— Любезный товарищ капитана, — говорю я по-французски, — желательно ли вам допустить меня третьим к вашему завтраку?

И тут из-под одеяла высовывается восхитительная головка, свежая, смеющаяся, взъерошенная, которой, несмотря на мужской ночной колпак, никак не скрыть своего пола, без которого мужчины были бы на земле самыми несчастными из животных.

Чтобы убедиться, что компаньон капитана — не мужчина, достаточно было взглянуть на его бедра. Хорошенькая женщина, переодеваясь в мужское платье, и не думает хвастать тем, что похожа на нас, зная, что мужской наряд еще больше подчеркивает совершенство женских форм и соблазняет, подобно тому, как удачный парадокс поражает ум и придает правде видимость ложного с тем, чтобы лучше ее выявить.

Венгерский офицер направлялся в Парму[31] с депешами от кардинала Альбани, предназначенными премьер-министру инфанта герцога Пармского. Увидев француженку в наряде, я и думать забыл о Неаполе, тут же решив ехать в Парму. Я был уже пленен ее красотой. Венгру было под шестьдесят, и я считал их союз не совсем удачным. Видя, что мой офицер человек положительный, считающий любовь чем-то, не имеющим отношения к жизни, я был уверен, что он пойдет на соглашение, предоставленное ему случаем, и дело можно кончить полюбовно.

Я тут же покупаю карету и приглашаю капитана с его спутницей оказать мне честь и следовать в Парму вместе.

— Разве вам не надобно в Неаполь? — удивился офицер.

— Я передумал и теперь еду в Парму.

Мы порешили выехать назавтра после обеда и вместе отужинали. Беседа за столом целиком свелась к моему диалогу с тем из офицеров, который владел французским и прозывался Генриеттою. Находя ее все более восхитительной, но вынужденный считать ее продажной женщиной, я с удивлением обнаруживал в ней благородство и душевную тонкость, которые могут быть лишь плодом хорошего воспитания. „Кто она, эта молодая женщина, смешивающая возвышенные чувства с обликом циничной распутницы?“ — спрашивал я себя.

Карета была двухместная со скамеечкой. Великодушный капитан пожелал, чтобы я сел с Генриеттой, но я настоял на том, чтобы сидеть на скамеечке — как из вежливости, так и с тем, чтобы иметь перед глазами предмет своего обожания».


Г-жа де Фонколомб была явно взволнованна. Вопросов больше не задавала и вместе с Казановой довольно скоро перенеслась в Парму. Венгр заметил Генриетту на постоялом дворе в Чивита Веккья, она уже была в военной форме и проживала с одним пожилым господином. За два цехина она согласилась поменять компаньона и предалась ему, отказавшись от десяти луидоров, уже тогда выказав любопытную смесь низкопробной распущенности с порядочностью. Она пожелала отправиться в Парму с капитаном, рассудив, что ехать в Парму у нее такие же основания, как и в любое другое место на земле. Однако она заставила офицера дать ей обещание оставить ее в Парме и не искать с нею встреч, дав понять, что такова ее прихоть: менять сотоварища так же часто, как карету и лошадей. Так и случилось, только раньше, чем она предполагала: задолго до Пармы, не доезжая Реджио, мы уже условились, что венгр закончит путешествие в одиночестве в почтовой карете, и в тот же вечер Генриетта уже принадлежала графу Фарусси — имя, под которым Джакомо представлялся с тех пор, как покинул Венецию.

~~~

«В Парме я продолжал называться графом Фарусси: такова была фамилия моей матери, а Генриетта назвалась Анной д’Арси.

В Парме в то время только-только установилась новая власть: герцогство досталось инфанту — дону Филиппу, женатому на Мадам Французской, старшей дочери короля Людовика XV. Многочисленный блестящий двор, состоящий как из испанских, так и французских аристократов, последовал за двумя молодыми суверенами, так что в Парме слышалась лишь французская речь и трудно было поверить, что ты в Италии.

Это новшество пришлось не по душе итальянцам, как и нравы иностранцев — дурная смесь французской распущенности и испанской зажатости. Генриетте тоже очень не понравилось, что на улицах города столько французов, она боялась столкнуться со знакомыми, выдавая этим, что не свободна и что случай мог свести нас с ее мужем или любовником, которому не было уготовано места в нашем романе.

Я частично лишил мою восхитительную интриганку ее загадочности, заказав портнихе рубашки, юбки, чулки и четыре платья. Потеряв таким образом свое парадоксальное очарование, моя нежная подруга не стала от этого менее прекрасной и совершенно покорила мое сердце, каждой миг дня и ночи услаждая мои глаза и другие органы чувств.

Но Генриетта упорно ничего не рассказывала ни о себе, ни почему она оказалась в офицерском мундире, без иных средств к существованию, кроме своей красоты, предоставленная случайным встречам на постоялых дворах и дорогах.

— Я уверена, что меня ищут, — призналась она как-то, — и знаю, что меня без труда поймают, коли узнают. Ежели нас разлучат, горе мое будет непоправимо.

— Ты меня пугаешь. Может ли это случиться здесь?

— Нет, если я не попадусь на глаза какому-нибудь знакомому.

— Неужели кто-то из твоих знакомых может находиться в Парме?

— Думаю, это маловероятно.

Мне вскоре удалось заполучить список всех французов, приехавших в Парму. Генриетта не обнаружила там ни одного знакомого имени, и мы успокоились. Она призналась мне, что самая большая ее страсть — музыка, и я взял ложу в Опере, озаботясь, однако, тем, чтобы она не была слишком на виду. Но театр был невелик, и не заметить в нем хорошенькую женщину было просто невозможно.

Загрузка...