Джакомо принял новость с полным равнодушием: Ева также принадлежала к тому времени, которое он безвозвратно оставил позади. Он поймал себя на том, что не чувствует грусти и что траур по прошлому продлился всего несколько часов. Фортуна подстроила ему немало каверз, и он всегда философски относился к новым обстоятельствам, рассуждая, что удача вернет ему вскоре то, что он потерял. На сей раз он больше ничего не ждал, ничего не желал. На смену покинувшей его надежде пришло спокойствие, с чем он себя и поздравлял.

Г-жа де Фонколомб решила отложить отъезд на несколько дней по причине размытых дорог.

Хотя был день, пришлось зажечь канделябры, поскольку из-за густых и черных туч на небе в помещении были сумерки. Пожилая дама обратилась к Джакомо с просьбой прочесть ей стихи на французском или итальянском — по его выбору. Это будет его прощальным словом.

Джакомо не было нужды рыться в книгах, и он по памяти прочел отрывок прекрасной поэмы, повествующей о похождениях Риккьярдетто с Фьор д’Эспиной, испанской принцессой.

Le belle braccia al collo indi mi getta,

E dolcemente stringe, e baccia in bocca…

По мере чтения он переводил стихи для Полины, не владеющей итальянским: «Он обвил своими прекрасными руками мою шею и в нежном объятии поцеловал меня в губы…»

Пытаясь передать молодой женщине тонкости ариостовой поэзии, сам он с тоской думал, что его прошлое стало для него таким же далеким, как «Неистовый Роланд»[49], превратясь в некую сказку, которую он рассказывал самому себе.

~~~

Ева появилась к обеду. Одета она была с невиданной роскошью, чем явно была обязана игорным заведениям и альковам Теплице. Ее платье в виде туники было из шелковой тафты, затканной золотом. Спенсер[50] голубого бархата прикрывал слишком открытую грудь: это подчеркнутое, хотя и не доходящее до стыдливости целомудрие свидетельствовало о том, что в сумочке божественной хранилось несколько векселей на предъявителя на немецком и французском языках, легко переводимых дамами подобного разряда в дукаты.

Она нежно поцеловала Джакомо, обдав его ароматом своих буклей, завитых «а ля Каракалла»[51]. Она сделала г-же де Фонколомб грациозный реверанс и улыбнулась Полине. Пожилая дама попросила ее в деталях рассказать о своих приключениях, рассчитывая, что так незаметней пройдет время, да и Джакомо отвлечется от своих мрачных дум. Радуясь, что может услужить своей заимодавице, Ева пустилась в рассказ.

В Теплице она обнаружила общество графов, маркизов, баронов, как, впрочем, и повсюду — итальянских, немецких, венгерских — все профессиональные игроки и очень тонкие люди.

— Если к ним в руки попадает чужестранец, — с улыбкой излагала она, — уж они умеют его умаслить, и когда он садится играть, ему от них не вырваться, поскольку они все заодно, как ярмарочные шулера.

Ева не была расположена стать игрушкой в руках людей ее же сорта, перед которыми флорины г-жи де Фонколомб долго бы не устояли. И потому не сразу села за карточный стол, решив для начала походить, понаблюдать за игроками, выявить, кто срывает куши, а кто форменный простофиля. Ее интересовали лишь последние.

Не сделав покуда себе имя в Теплице самыми впечатляющими из своих сеансов магии, она легко сошла за одну из почтенных искательниц приключений, которых можно заполучить за несколько дукатов и представляющих опасность разве что для здоровья своих жертв.

Поскольку она не садилась играть, шевалье Реали — ей было отлично известно, что он мастер передернуть карту, они были знакомы, но не показывали этого — предложил ей талию со ставкой по пятьдесят флоринов с каждого. Она была готова рискнуть лишь двадцатью, утверждая, что больше у нее нет, и спустила эти деньги, выказав такое расстройство, что элегантный маркиз де Шантенэ, молодой, приятной наружности, самый что ни на есть простофиля, уже попавший к ней на заметку, предложил ей сотню дукатов, чтобы она отыгралась.

Она вновь проиграла. Маркиз утешил ее пятьюстами флоринов, которые вмиг улетучились за другим столом, где понтировало человек двадцать профессионалов. Шантенэ достал из жилетного кармашка заемное письмо на тысячу двести луидоров и вручил красотке в качестве аванса. Она сочла, что самое время перейти из братства дураков в братство «греков»[52]: стала понтировать на выдержку, на фаску, на третьяка, так что появилась угроза, что банк вот-вот будет сорван. Видя, что настал момент спасать кошельки, понтеры пожелали на шестой талие оставить игру, но не тут-то было: де Шантенэ заявил, что Бог одинаково помогает всем и не стоит противиться его наказам. Один из игроков не соизволил было его понять, так маркиз прибавил, что лучше разбирается в фехтовании, нежели в картах, и готов доказать это первому из господ, который посмеет выйти из игры без его на то дозволения.

Ева встала из-за стола только после того, как оставила всех без гроша. Ее куш составил десять тысяч флоринов, она вернула г-ну де Шантенэ его письмо, который был настроен оставить его ей, если эта сумма не казалась ей недостойной ее красоты, которой видимо вообще нет цены. Ева отвечала, что не продается, но никогда не отказывается конвертировать в жгучие ласки флорины порядочного человека.

Остаток ночи они провели в постели красотки, где маркиз выказал себя еще большим героем, чем в игорном доме.

— Если этот молодой человек дал вам доказательства своего удовлетворения, я бы не считала его таким уж простофилей. Он скорее обязан вам, — высказалась г-жа де Фонколомб.

— Как и я ему, поскольку, когда он в шестой раз представил мне доказательство, я была уже так обессилена страстью, что принуждена была хитрить, чтобы не показаться ему неблагодарной и чтобы развязка не походила на катастрофу.

— А не предложил ли он вам седьмого доказательства? — грустно усмехнувшись, поинтересовался Джакомо.

— О да, а потом еще и еще! Но затем, подкрепившись и восстановив силы, мы забылись сладчайшим из снов. Проснувшись, я первым делом велела подать ужин, поскольку прошел уже целый день. Мы воздали должное изысканным яствам, противостоя Бахусу, дабы он не возымел над нами действия, после чего вновь отдались интереснейшему из диспутов, который продолжался до рассвета.

— Так сколько же раз в целом он почтил вашу красоту? — поинтересовался Джакомо.

— Он явил мне свою неутомимую преданность еще шесть раз, так что я запросила пощады.

— «Шестьраз»: прозвище некоего Тиретты, которого я имел счастье знать в Париже в 1756 году.

— Ваш молодой Шантенэ случаем не «Маркиз Шестьраз»? — смеясь, спросила г-жа де Фонколомб.

Полина слушала все это бесстрастно, не произнося ни слова: особа, развлекающая их своим рассказом, методом от противного вознесла ее мысли на такую высоту, что ее ум, если можно так выразиться, закоченел там. Впрочем, ее красота всегда сочеталась с неловкостью и непреклонностью.

Пожилой даме пришло в голову, что все любовники, которых случится иметь Полине, не смогут превратить ее из неофитки в искушенную в делах любви женщину. Она не была убежденной хранительницей добродетели, ведь добродетель, вступив в противоречие с чувственностью, уступает ей место. Ей был, несомненно, присущ темперамент, об этом косвенно свидетельствовали некоторые признаки: краска, часто бросавшаяся ей в лицо, вздрагивания, вздохи. Но забыть о себе и целиком отдаться чувству она не была способна. Она портила удовольствие, примешивая к нему рассудочность. Она считала, что женщина может стать ровней любовнику, лишь сделавшись его соперницей. Ей и в голову не приходило, что, подчинившись своей женской природе, она превзойдет другой пол и в удовольствиях, и во всем остальном.

Умудренная жизнью г-жа де Фонколомб догадывалась о том, какой горький вкус остался и у Полины, и у Джакомо от этой ночи, раз ни один из них не хотел о ней говорить, и о том, какие выводы семидесятидвухлетний мужчина неминуемо сделал для себя. У нее возникла идея довериться Еве. Она считала ее способной хранить секрет и высоко ставила ее таланты.

Ужин прошел оживленно, под аккомпанемент неожиданных признаний падре, который, отчаявшись достать двадцать цехинов, необходимых для похищения Тонки, обнародовал свою страсть. Он выражал свои мысли таким образом, что чуть не довел всех до слез. Слез от смеха, поскольку его панегирик святой Туанетте, произнесенный словно с амвона перед паствой, был таким уморительным, что Джакомо встал и обнес всех своим бокалом, будто ризничий. Сбор составил три серебряных экю и один золотой дукат.

— Можете поставить их в басет после ужина и выиграть еще несколько цехинов у госпожи де Фонколомб, которая привыкла вам проигрывать, — подсказал ему Казанова, — но ручаюсь, наша дорогая Ева переиграет вас, и вам останется лишь мечтать о Женеве.

После ужина Дюбуа извинился и вышел, объяснив, что ему не терпится вручить себя в руки Божьи, в чем никто не мог усомниться. Г-жа де Фонколомб заметила, что аббат Дюбуа неплохой человек и умеет когда нужно проявить и твердость, и веру, но чувственность его погубит.

Она поведала об иных экстравагантных выходках этого подлинного сатира в сутане, добавив, что лишь благодаря Провидению, своей непривлекательности и недостаточности, он не преследуем, подобно армии на марше, толпой маркитанок, снявшихся со своих мест по всей Европе.

Пока Джакомо расставлял канделябры в музыкальном салоне, г-жа де Фонколомб отправила Полину за своей кашемировой шалью, а сама, оставшись наедине с Евой, поведала, в результате какого несчастного стечения обстоятельств Казанова совсем повесил нос.

— Что за мысль соединить селедку с кроликом? — удивилась Ева.

— Мне казалось, я разглядела в Полине признаки нежного чувства к нашему другу.

— Ваша очаровательная вязальщица[53], по всей видимости, перепутала альков с революционным трибуналом, постель с эшафотом, и Джакомо испугался за свою голову.

— Мне нет прощения, — сокрушалась г-жа де Фонколомб.

— Пьеса не закончена: у нас в запасе еще три акта, — заявила чародейка.

— И что это за акты?

— Любовный напиток карибского колдуна, любовь, возрожденная с помощью сна, вознагражденное постоянство.

— О, явите же немедля эти новые чудеса!

— Они будут новыми и для меня, поскольку меня лишь неделю назад приобщили к ним.

— Есть ли необходимость проходить через Юпитер и Меркурий? — пошутила г-жа де Фонколомб.

— Вовсе нет: нужно лишь два бокала, в которые я всыплю порошок, полученный в Теплице от барона Монтейро, португальского мореплавателя, получившего его из рук карибского колдуна.

— А они узнают об этом?

— В этом нет необходимости, это может повредить процессу.

— Так сохраним все в секрете. И тогда комедия завершится удивлением счастливых любовников.

~~~

Незадолго до полуночи, выпив муската, которым Ева наполнила его бокал, Казанова ощутил тяжесть в голове и такое оцепенение во всем теле, что тут же бы в кресле и уснул, кабы г-н Розье не отвел его в спальню.

То же произошло и с Полиной.

Ева отвела г-жу де Фонколомб в ее покои и наказала ей:

— Потерпите до завтра, наши герои будут ошеломлены приливом чувственности и, ручаюсь, дадут нам подробный отчет об их ночи.

— Но вид их вовсе не свидетельствует о желании сойтись для любовного поединка.

— Жизнь и та всего лишь долгий сон, но любовь, как вы знаете, лучший из наших снов и заслуживает быть явью.

Г-н Розье не успел еще выйти из его спальни, а Джакомо уже повалился как был, в парике и туфлях, на постель.

Но вскоре он очнулся, зажег свечу и взглянул на часы: прошло два часа. Он чувствовал себя прекрасно, как после полноценного ночного сна.

Его воображению тут же представилась Полина, да не как-нибудь, а будто живая, и ноги сами против его воли понесли его к ее двери.

Засов был снят, оставалось лишь толкнуть створки двери. Полина спала. Свеча ее не побеспокоила. Простыня соскользнула на пол, и Джакомо увидел, что она предалась Морфею обнаженной.

Какие-то мгновения он оторопело стоял и смотрел на божественные красоты, от которых слепило глаза. На сей раз желание бесповоротно овладело им, так что долго созерцать это полотно Корреджо[54] ему было невмоготу: огонь разлился по его членам и властно потребовал соития с этой сиреной. Чувствуя себя Адамом, свершающим первородный грех, Казанова ощутил потребность возвратиться в естественное состояние и сбросил с себя все. После чего устремился к очаровательной спящей нимфе и стал покрывать ее поцелуями. От этой пылкой прелюдии по чертам Полины разлилось упоение, однако она не проснулась, только ее губы произнесли несколько слов, по которым Джакомо догадался, что ей снится.

Он расточал ей ласки, стараясь сдерживать свой пыл, боясь как-нибудь ненароком нарушить ее гостеприимный сон. Казалось, правда, что даже если она и проснется, то все равно пожелает, чтобы сон длился. Когда Джакомо отдался силе страсти, она очнулась от сна со вздохом облегчения и словами «Увы! Как я счастлива!» на устах.

Он не выпускал ее в продолжение двух часов, испробовав все позы Аретино[55]. Однако, боясь, как бы излияние семени не произошло непроизвольно, раньше времени, он действовал осторожно, благоразумно прерываясь в самых упоительных местах, набирая воздуху в грудь, как только можно затягивая исполнение Великого деяния и вслух рассуждая, что уже сделано, а что еще только предстоит.

При виде его прямостоящего ствола — самой чувственной из всех словесных картин Аретино, — Полина повела себя как бесстрашная амазонка, продемонстрировав, что не боится сего кинжала. Их игры продолжались до тех пор, пока он наконец не излил свой нектар.

Видя, что орудие счастья ослабело, она пожалела, что все кончилось. Но новыми ласками и кокетливыми позами ей удалось вновь привести Джакомо в состояние боевой готовности.

Перед ним была настоящая вакханка с неуемным аппетитом, вырвавшимся из плена глупых рассуждений и гордыни и превосходившим даже его собственный. Ему пришлось прибегнуть ко всем ухищрениям науки любви, дабы уестествить ее наилучшим образом.

Незадолго до рассвета он сам достиг вершины удовольствия, но так и не выпустил из объятий свою пылкую возлюбленную. Оба в изнеможении молчали, затем уснули.

Когда, пробудившись, он увидел Полину с разлитым по ее чертам удовлетворением, которое бывает наутро после брачной ночи, мысль о ее скором отъезде опечалила его. Он сказал ей об этом, и она пообещала уговорить свою госпожу повременить с отъездом, дабы она могла в полной мере приобщиться таинств любви.

Затем она испарилась, подобно росе. Джакомо уснул и проспал до вечера.

~~~

Ева и г-жа де Фонколомб были в китайском салоне, когда Казанова вышел из своей спальни. Обе сокрушались по поводу злосчастного Дюбуа: когда он попробовал с помощью рук объяснить Тонке то, чего она не поняла из его слов и жарких клятв, вся челядь слетелась ей на подмогу. В итоге аббат лишился двух зубов, а все его долговязое тело было в синяках и кровоподтеках, так что пожилая дама сомневалась, в состоянии ли он ехать на следующий день.

Поскольку откладывать свой отъезд во Францию она не хотела, то и решила оставить его в Дуксе до полного выздоровления. Он был волен догнать ее в почтовой карете либо отправиться в Женеву к кальвинистам. Она вручила ему заемное письмо на тысячу пятьсот флоринов, которые позволили бы ему прожить один год не роскошествуя, еще один год во всем себе отказывая, а третий год — анахоретом.

На этом сюжет был исчерпан: Дюбуа порядком поднадоел г-же де Фонколомб своими вечными любовными неудачами. Ее и Еву больше занимал Джакомо, проведший целую ночь и целый день вдали от рода людского.

Тут как раз подоспела Полина и удовлетворила их любопытство. Она пересказала незабываемую ночь со всеми подробностями, живописуя самые чувственные сцены с раскованностью и сознанием правоты в лице, достойных аббата Баффо, некогда учителя Джакомо в делах подобного рода. Она поведала, что ее неподражаемый любовник не переводя духа совершил на ней семь жертвоприношений на алтарь любви.

Сам Джакомо помнил лишь о двух победах, одержанных этой ночью над возрастом, и был ими обязан скорее осторожности и опытности, чем мощи. Однако счел, что оставить этот дифирамб без ответа, лишь слегка задумавшись, будет куда более куртуазно: пусть дамы сами решат, означает ли его молчание согласие или снисхождение к преувеличению, допущенному Полиной.

— Соломон говорит, что человек, семь раз подряд совершающий Великое деяние, достоин бессмертия, — заявила в шутку каббалистка, — поскольку ничто уже не в состоянии заставить его исторгнуть последний вздох.

Любовные подвиги Джакомо стали предметом обсуждения за ужином, спать легли поздно. Полина бросилась в ноги своей госпоже, умоляя отложить отъезд, дабы Казанова приобщил ее к новым таинствам. Та ответила, что решать звездам. После медитации, длившейся не дольше минуты, Ева обнародовала решение: Венера и Аполлон сойдутся еще раз. После чего подала счастливым любовникам по бокалу муската, а г-н Розье развел их по комнатам.

— Они вновь уснут, но на сей раз до утра или даже дольше. Ни один не покинет своей постели, не двинется ни на дюйм, поскольку соитие произойдет во сне. Но разницы они не почувствуют, их тяга друг к другу будет настоящей, так что ни один не сможет сказать, что его доверием злоупотребили.

— Разве все удовольствия и без того не происходят словно во сне? Не сон ли сама жизнь? — проговорила дама в летах.


Вкусившая плотских наслаждений и навеки преданная им, с душой, подчинившейся чувствам, Полина выпустила руки Джакомо, только когда пришло время садиться в берлину. Ева предсказала, что горничная вскоре выйдет замуж, будет заправлять бакалейной лавкой мужа, и у них родится четверо детей — два мальчика и две девочки. Но Полине, по ее мнению, знать об этом не следовало, поскольку будущий сон будет не столь радужным, как сны двух предыдущих ночей, и Полина, узнав об этом, могла пойти наперекор судьбе и остаться в Дуксе.

Еще каббалистке открылось, что Джакомо вступил в последний год своей жизни, и больше они уж не свидятся. Ему она также ничего не сказала, да и к чему говорить то, что он и без нее знал?

Джакомо знал даже, что этими ночами обязан Еве и что тут не обошлось без колдовства. Но жизнь ведь преподносит порой еще и не такое.

Пока Розье с двумя нанятыми в деревне возницами заканчивал впрягать лошадей, Полина прикорнула на банкетке в берлине, где в разгар дня ей вновь приснилась лунная ночь.

Казанова тем временем увел г-жу де Фонколомб в парк: перед тем как навсегда расстаться, двум бывшим любовникам почтенного возраста было о чем поговорить с глазу на глаз. Джакомо, сдерживая слезы, прижал к груди руку Генриетты. Говорить он был не в силах, говорила она:

— Как тяжело мне расставаться с тобой, мой нежный друг! Радостное солнце дня на Иоанна Крестителя освещает мучительный миг, когда мы оба вступаем в наш последний год жизни. Пусть этот сияющий летний день будет, несмотря ни на что, прекрасным днем нашей жизни! Обнимемся, дорогой Жак! Прижми меня в последний раз к сердцу!

Казанова обнял Генриетту, чьи серебряные волосы легли ему на грудь. И так они замерли, вместе вздыхая о прошлом. Странное это было чувство: в нем переплелись и боль, и радость. Затем они тихонько отстранились друг от друга и молча вернулись к каретам.

Ева заняла место в первой берлине рядом с г-жой де Фонколомб, предложившей подвезти ее до Аугсбурга, с чьими игорными домами она еще не познакомилась.

Так и не проснувшись, Полина не простилась со своим любовником, но никто не осмелился вырвать ее из объятий сладкого сна.

Берлины выехали за ворота и тотчас пропали в облаке пыли. Джакомо, не оборачиваясь, взошел по ступеням крыльца и исчез во тьме вестибюля.

~~~

Два дня спустя вернулись возницы с письмом для Казановы.

Мой единственный друг.

Недели через две я буду в Женеве — месте нашего первого расставания сорок восемь лет тому назад. В память о нас я остановлюсь в «Весах» и перечту печальное пророчество, начертанное острой гранью бриллианта на оконном стекле: «Ты забудешь и Генриетту».

Теперь я знаю, что предсказание не сбылось. Как я сожалею, что сомневалась в тебе, пусть хоть краткий миг! Что могла я подразумевать под этим? Только то, что время зарубцует глубокую рану в твоем сердце. Но не следовало мне увеличивать ее, упрекая тебя подобным образом.

Наша встреча была, конечно же, сном. Тогда я написала тебе, что мы три месяца подряд были счастливы и что никогда еще упоительный сон не был так долог: как можно было свести к столь ничтожно малому сроку подлинную продолжительность нашей любви? Значит ли это, что я была так уверена в твоем непостоянстве? Или же в своем? Умоляю тебя простить мне эту своего рода измену, в которой я раскаиваюсь в глубине души. Умоляю тебя еще об одном: не сжигать бесценных тетрадей, куда в течение двенадцати лет ты заносишь свои воспоминания, среди которых скрыта и тайна моей души. Помни о том, что эти записи такие же, как и твоя память, хранительницы редчайшего как в глазах людей, так и Бога, достояния, состоящего из отданной и полученной тобой любви, и не принадлежат тебе одному.

Ты хотел бы прослыть глубочайшим философом или тончайшим поэтом и боишься, что этому не бывать. Но ежели, подобно большинству смертных, ты и не достиг цели, которую поставил перед собой, знай: с большей полнотой ты воплотился в ином. Ты не поэт? Но твоя жизнь была чудесной сказкой, героем которой был ты сам. Ты не философ? Но твое сердце денно и нощно питало твой ум лучшими и наиболее верными понятиями, ибо любовь, которая и стала твоей философской системой, заключает в себе все вместе взятые системы. Ты не бессмертен, но останешься живым среди живых.

В грядущие века ты будешь притягивать тех, кто прикоснется к твоим творениям. Мужчины и женщины будут узнавать себя в тебе, мой нежный друг, знаток странных созданий, наполненных до краев желанием, — людей.

Тебе не возведут памятника, ибо твой высокий рост вкупе с цоколем слишком возвышался бы над тебе подобными, но все любящие будут носить твой образ в тайне своих сердец.

Коли возьмет тебя вдруг отвращение к страницам твоего прошлого, не лишай все же потомков своих воспоминаний. Доверь их надежному другу или же предоставь заботу о них фортуне. Слишком часто случай бывает против нас, чтобы хоть изредка не быть с нами заодно.

Я буду любить тебя до последнего вздоха.

Генриетта.

~~~

Казанова уже несколько лет страдал болезнью мочевого пузыря, мучившей его изнурительными долгими задержками мочи. В марте 1798 года один из приступов чуть не привел к смертельному исходу. Больной причастился и раскаялся в своих грехах, выказав себя примерным верующим.

Однако состояние его улучшилось. В апреле он смог выходить из комнаты в сад, где вновь зазеленели деревья.

Он написал своему другу Загури и молодому Монтевеккьо письма, в которых предупреждал, что в Дуксе сформировано несколько кавалерийских полков, которые готовятся выступить в Италию, где ожидают нового наступления французов. Мировые события его интересовали. На пороге смерти тот, кто жил лишь настоящим мгновением, впервые испытывал любопытство по отношению к будущему. Он уже меньше жалел себя и не так тревожился за себя, как за тех, кому еще предстояло жить.

Ему нанесла визит во всех отношениях приятная, но нескромная Элиза фон дер Рекке, приехавшая из Теплице, где она принимала ванны, взглянуть на то, «с каким благородным бесстрашием он приближался к мрачным вратам смерти». С ней была некая Марианна Кларк, за которой он не стал волочиться. Два дня спустя они удалились, несколько разочарованные тем, что так и не увидели героя на смертном одре в последнем акте трагедии. По доброте душевной Элиза привезла больному бульонные таблетки и несколько бутылок мадеры. Мадерой завладел Фолькирхер, зато стал готовить больному бульон, все приговаривая, что умирать надо в одиночку.

Карло Анджолини, муж племянницы Казановы, навестил его в конце мая и оставался с ним до конца.

С середины мая задержка мочи вновь стала его мучить, появились несомненные симптомы водянки. Последние дни Джакомо провел в кресле, так как отравленная жидкость, заполнившая его легкие, затрудняла дыхание. Он видел в зеркале свое раздувшееся тело, делавшее его похожим на бурдюк, и безобразное лицо. Тот, кто и вообразить себе не мог, что может быть таким отталкивающим, понял, что дни его сочтены.

В ночь с 3 на 4 июня он продиктовал Карло короткую записку «благодетельной Элизе», в которой благодарил за «бульонные таблетки». Следующее письмо с последним «прости» было адресовано Генриетте. Затем он попросил племянника перечесть ему пассаж из «Мемуаров», где речь шла о месяцах, проведенных с ней сорок девять лет тому назад.

Когда Карло кончил читать, Джакомо произнес несколько бессвязных слов и испустил дух.

В тот же вечер было получено письмо с вестью о кончине месяц назад в Эксан-Провансе некой г-жи де Фонколомб, которой и было адресовано последнее продиктованное Казановой письмо.

Молодой человек счел, что неприлично хранить эти два письма, обращенных к почившим, и решил вернуть их авторам, то есть Богу, который забрал их к себе, а потому сжег их.

На следующий день он известил княгиню Лихтенштейнскую о кончине библиотекаря графа Вальдштейна и о его немедленном погребении, поскольку в Дуксе стояла страшная жара и тело стало быстро разлагаться.

Княгиня, в свою очередь, известила о том своего сына, находящегося в Будапеште, где он приобрел лошадей князя Эстерхази. Граф Вальдштейн озаботился передать с курьером грустную весть принцу де Линю, всегда благоволившему к шевалье де Сейнгальту. Этот благородный человек счел необходимым написать о Казанове небольшой текст, в котором смерть его представлена следующим образом: Жак Казанова умер в своей постели, протянув руки к небу, словно патриарх или пророк, и произнеся: «Великий Боже! И вы, свидетели моей смерти, я жил как философ и умираю как христианин».

Загрузка...