РАССКАЗЫ

Трамвай шел на фронт

Они встретились впервые на трамвайной остановке. Он помнил это и много лет спустя. Стоило закрыть глаза — и в воображении вставали: напоенный жаркой тревогой киевский август сорок первого года и она, кареглазая Нина…

На перекрестке, у трамвайной колеи, стояло пять бойцов народного ополчения. Дмитро был среди них самый молодой. И когда подошла девушка в красном платочке, с книгой под мышкой, он, естественно, первый обратил на нее внимание. Стройная, смуглая, с высокой грудью, походка легкая и уверенная. Дмитро подумал: «Точно с картины… Рабфаковка двадцатых годов».

Она спокойно взглянула на них большими карими глазами, под которыми залегли синие подковки теней, и тихо спросила, не обращаясь ни к кому в отдельности:

— Здесь останавливается десятка?

В то время надписи на трамвайных остановках были сняты. Номера вагонов замазаны краской. Исчезли и маршрутные таблички. Невозможно было прочитать и название улицы. Все стало военной тайной. Все должно было служить помехой шпионским проискам врага.

Поперек улицы высилась баррикада, несколько амбразур темнело в ней. Асфальт, казалось, прогибался под тяжестью мешков с песком, оставлявших узкий проход для пешеходов под стенами и — пошире — посреди улицы, где шел трамвай. Перед баррикадой щетинились ржавые железные «ежи» — гостинец для фашистских танков, которые рвались сюда под близкий грохот артиллерийской канонады.

Всегда шумный и многолюдный город нахмурился, застыл в напряжении и сторожко прислушивался к сигналам воздушной тревоги. Их зловеще-протяжный вой раздавался по десять раз на день. Прохожие поднимали головы и молча смотрели, как белыми облачками вспыхивают зенитные разрывы. Фашистские самолеты исчезали. Облачка медленно таяли. Прохожие молча шли дальше. И тогда в ясное небо вглядывались лишь слепые окна домов; на каждое стекло были накрест наклеены полоски бумаги. В первые дни войны многие полагали, что это хорошее средство от бомб…

— Здесь останавливается десятка? — строго спросила девушка.

— Здесь, — ответил Дмитро и снисходительно улыбнулся; в те дни женщин в десятом номере трамвая не видно было. — А вам куда?

— На фронт.

Теперь на нее уставились все пятеро. Дмитро подкинул плечом автомат и ласково сказал:

— Вы перепутали, девушка, вам двойка нужна.

— Почему двойка? — От простодушного удивления лицо ее стало совсем детским.

— А потому… Вам же на пляж?

Грохнул хохот. Девушка побледнела, хлестнула Дмитра свирепым взглядом и отвернулась.

В вагоне она прошла вперед и стала у открытой двери. А мужчины уселись, продолжая перекидываться веселыми шутками.

— До чего удобно, а?

— Трамвайчиком — и прямо на фронт.

— А вечером обратно к маме.

Но Дмитро вдруг нахмурился:

— Ну, хватит.

На конечной остановке девушка сошла первой. Следом за ней — Дмитро.

— Вам куда? — виновато спросил он. — Может быть, я…

— Не беспокойтесь, — перебила она. — Здесь я сама найду.

Не обида звучала в ее голосе, а спокойное превосходство взрослого, который только из деликатности не говорит: «Иди, мальчик, своей дорогой, не путайся тут».

Дмитро густо покраснел.

Она шла шагов на десять впереди них до самого Голосеевского леса, где, собственно, и проходила тогда линия фронта. Уверенно повернула на ту же тропку, которой должны были идти и они. Еще несколько минут перед глазами Дмитра мелькала красная косынка, затем гибкая девичья фигурка скрылась в одной из траншей, змеившихся между деревьев.

Дмитро споткнулся об узловатый корень, прикусил губу и неслышно выругался.

Его нагнал Василь.

— Куда она девалась? — спросил он каким-то странным голосом.

Дмитро посмотрел на него. Вид у Василя был такой же невозмутимо-спокойный, как всегда.

Но Дмитро рассмеялся:

— Снаряд пробил храброе сердце сапера и полетел дальше.

— Дурак! — буркнул Василь.

Голосеевский лес — любимое место прогулок и отдыха киевлян — представлял собой военный лагерь, несхожий, однако, с теми лагерями, что описывали когда-то в книгах. Здесь все зарылось в землю, укрылось землей и поваленными стволами. Здесь все замерло, затаилось, готовое обрушить лавину огня и горячего металла на лес, на соседние холмы, на голову врага.

Дмитро и Василь были командирами саперных взводов Четвертого полка народного ополчения. Непохожие друг на друга ни внешностью, ни характером, они связаны были суровой солдатской дружбой, хотя слово это ни разу не было произнесено. В подвижном, худощавом Дмитре жизнь бурлила юношескими порывами, дни сгорали в поисках чего-то неведомого, высокого, а то вдруг вспыхивали беззаботной шуткой. Угловатый, широкоплечий, скуластый Василь, казалось, был высечен из камня.

Каждую ночь саперы выбирались из окопов и ставили мины там, где могли прорваться вражеские танки, там, где ожидали гитлеровских атак. Казалось, нет уже в лесу ни пяди земли, которая не таила бы в себе смертоносной начинки. А саперы все ползали и ползали, закладывали минные поля, рыли подкопы, чуткими пальцами на ощупь снимали немецкие мины и переставляли их на другое место, чтобы подрывать врага его же оружием.

Назавтра Василь сказал Дмитру:

— Я ее видел.

— Кого?

— Нину… Ту, вчерашнюю. — Василь смотрел куда-то в сторону. — Но это, кажется, не настоящее имя. Понимаешь… У них клички.

— У кого это — у них? — изумленно посмотрел на него Дмитро.

— У разведчиков, — пояснил Василь и с таинственным видом добавил: — Она ходила туда, понимаешь? — Он пальцем пересек невидимую линию фронта и тем же пальцем ткнул друга в нос. — Эх ты!.. «Пляж».

— Откуда ты все знаешь? — недоверчиво спросил Дмитро, в голосе его звучала неприкрытая зависть и досада. Он еще вчера понял, что попал впросак, и грыз себя за неуместную и плоскую остроту.

— Между прочим, она спрашивала о тебе, — небрежно заметил Василь и с щедростью богача, вдруг бросившего нищему золотой, сказал — Хочешь, я тебя с ней познакомлю?

Дмитро промолчал. Наклонившись, он чистил автомат, и казалось, все его внимание было приковано к маленькому пятнышку на затворе. Но и пятнышка этого он не видел, потому что на него смотрели большие карие глаза, окруженные темными тенями, — это был несмываемый след пережитых тревог и бессонных ночей.

Через два дня Василь их познакомил. Сконфуженный Дмитро с каким-то ему самому непонятным страхом взглянул на нее. Она была в военной форме, в пилотке — девичья хрупкость и непоказное солдатское мужество слились в ней естественно, нераздельно. Она заговорила с Дмитром сердечно и просто, как будто они давно знали друг друга. Теплое, благодарное чувство шевельнулось в груди Дмитра, но он хмурился и, украдкой поглядывая на девушку, гадал: «Забыла? Или простила, как прощают глупого мальчишку?» Чувствовал, что краснеет, не знал, куда девать руки, зачем-то теребившие ремень портупеи, и был глубоко убежден, что Нина в душе смеется над ним, а говорит только для Василя, умного и сдержанного.

Потом они случайно встретились у высокого осокоря, в ствол которого вонзился зазубренный осколок бомбы. Посмотрели друг на друга смущенные, растерянные; оба об этой встрече с глазу на глаз думали и в глубине души даже страшились ее.

Каждый старался скрыть свое смущение и внутреннюю скованность, но все же разговор был какой-то нескладный, отрывистый. Девушка хмурилась и внимательно смотрела на Дмитра. Он терялся под этим взглядом, и это сердило его. Разговаривая, он несколько раз пытался вырвать стальной обломок, глубоко впившийся в дерево. Это ему не удавалось, и он краснел от напряжения, а может быть, и от своей растерянности.

Когда она попрощалась, он почувствовал облегчение, но уже через минуту жалел, что встреча была такой мимолетной. Еще более тревожным и неотступным стало желание видеть ее.

Через день они снова встретились у осокоря. Уже не случайно.

Это была одна из последних августовских ночей. Падали звезды, как всегда об эту пору. А навстречу им в небо упорно взлетали красные точки трассирующих пуль и тоже гасли, так и не догнав самолета. Время от времени над лесом повисали осветительные ракеты, разливая вокруг желтовато-мертвенный свет. Они медленно спускались на невидимых парашютах, в лесу становилось еще темнее, а в ночном небе ярче сияли настоящие, вечные, неугасимые звезды.

Нина и Дмитро сидели под деревом, и слушали тишину, и думали о тех, кто уже никогда не увидит этого звездного неба.

После дневного боя лес замер. Тьма сгустилась так, что ее, казалось, можно пощупать рукой. Тяжелая тишина придавила все живое. Вокруг расстилалась пустыня. Не верилось, что здесь, в гуще мрака и безмолвия, притаились тысячи жизней и в то же время тысячи смертей.

А за лесом, на зеленых холмах раскинулся Киев, затих, как бы в предчувствии неотвратимой угрозы полного окружения. Думать об этом было тяжко.

— Неужто мы тут погибнем? — как о чем-то совсем обыденном задумчиво спросила Нина.

Дмитро наклонился, чтобы увидеть ее глаза. Было темно. Он склонился еще ниже, обхватил ее плечи рукой и поцеловал. Девушка задрожала и спрятала лицо у него на груди.

— Дмитрик, — прошептала она. — Хороший мой.

Полон неведомой ранее гордости, он целовал ее глаза, щеки, губы, и в ушах у него звенело: «мой».

— Откуда ты взялся? Откуда ты взялся? — завороженно шептала она.

Они сидели под могучим, в три обхвата, осокорем, крона его закрывала небо пышным бархатным шатром. О чем-то шептал ветер в ветвях. И не видно было острого зазубренного осколка, злобно впившегося в ствол.

— Василь там? — спросила Нина.

— Там, — ответил Дмитро и взглянул на светлячок циферблата. — В два выступает мой взвод.

Девушка положила ему руку на плечо.

— Это очень опасно, Дмитро?

— Нет, — в голосе его звучала усмешка. — Сапер ошибается только один раз.

— Брось…

— Твои прогулки во вражеский тыл опаснее, — жестко проговорил Дмитро. Потом спросил: — Ждешь нового задания?

— Да… Это всего труднее: ждать, — вздохнула она. — А пока я помогаю в медчасти вашего полка. Мне разрешили.

Они умолкли. Щека к щеке слушали, как вверху чуть шелестит листва.

И вдруг Дмитро сказал:

— Василь тебя любит.

Какое-то мгновение Нина молчала, потом ответила:

— Я знаю.

— Он чудесный парень, — сказал Дмитро. — Настоящий!

Нина задумчиво повторила:

— Настоящий… Догадывается, что я не могу ответить ему тем же… И молчит. — Она чуть слышно добавила: — Он ничего не узнает, правда?

— Правда.

И снова они умолкли. Нина думала о Василе и о той непостижимой силе, что, не спрашивая, велит: «Вот этого люби, этого, а не другого».

Она шелохнулась. Дмитро крепче сжал ее плечо, наклонился, чтоб поглядеть ей в глаза, такие близкие, но еще ближе были ее терпкие губы.

В такие минуты забываешь обо всем на свете. Но над ними тяготела жестокая власть войны. Даже не взглянув на светящиеся часы, Дмитро сказал:

— Пора…


С рассветом началось. Двое суток не умолкал адский грохот, хриплый лай зениток, пронзительное завывание бомб, штопором ввинчивающееся в душу, в мозг; двое суток бушевал огонь, слышались проклятья и стоны атак и контратак, душил едкий дым и острый запах солдатского пота и крови.

Двое суток — это тысячи минут, десятки тысяч секунд, дробящихся еще на неуловимые мгновения, каждое из которых могло стать последним.

Двое коротких суток превратились в долгие годы.

И, может быть, потому поцелуй новой встречи под раненым осокорем имел такой горький привкус.

— Должна поспать хоть часок. Я падаю от усталости, — сказала Нина. — Завтра придешь?

Он кивнул. Наверное, целая минута прошла в молчании, когда он удивленно повторил:

— Завтра? Но завтра может и не быть…

Она вздрогнула. Пронзила острая, как зазубренный осколок бомбы в осокоре, мысль: «Любой кусочек металла может убить наши встречи, нашу не познанную еще любовь. Это страшнее смерти. Какой-то нелепый кусочек железа…» Ей стало душно, расстегнула ворот гимнастерки, с трудом перевела дыхание. Усталость, сон — все прошло. «Завтра может и не быть…» Ее испуганное сердце замерло на миг, и вдруг дрожащая рука еще сильнее дернула воротник, рванула пуговицы. Изумленный Дмитро прошептал: «Что ты?», и тогда она крепко прижала его лицо к своей обнаженной, горячей, упругой груди.

Не было войны, не было никого вокруг. Только августовские звезды в черном небе.

Но и звезды они увидели уже потом, когда лежали рядом, утишая бешеный стук сердец.

— Ты мне веришь, Дмитрии? — спросила Нина.

Он сжал ее узенькую сильную ладонь.

— О, не спеши, подумай, — сурово сказала она. — Это самое дорогое, когда веришь. Я тебе поверила. Сразу же, с первой минуты. И пускай что угодно говорят, пускай меня на части режут, я буду тебе верить.

Она целовала его, тяжело дыша, горестно, словно что- то шептало ей: это в последний раз.


Дмитро вернулся в блиндаж, как раз когда Василь готовился к ночной вылазке.

Тускло мигал каганец, сделанный из снарядной гильзы. Потемневшее лицо Василя казалось каменным. Черный ремешок каски врезался в подбородок.

— Заложим начинку в этом проклятом ярке, — сказал он. Голос его звучал глухо. У выхода он остановился на миг. — Что-то я не вижу Нину последние дни. Кланяйся ей… если встретишь.

Он, должно быть, хотел сказать другое: «Если не вернусь». Так, по крайней мере, показалось Дмитру. А может быть, это пришло ему на ум уже потом.

Через два часа саперы приволокли Василя на окровавленной плащ-палатке.

Дмитро прибежал в санчасть, когда раненому были уже сделаны две операции.

Из большой госпитальной палатки, прижавшейся к крутому склону, укрывшему ее от вражеских мин и снарядов, вышел хирург Бойчук, давний друг Василя, с довоенных времен.

Дмитро кинулся к нему, но Бойчук предостерегающе поднял руку. Брезентовые двери палатки распахнулись, и два санитара, шатаясь от усталости, вынесли носилки, на которых неподвижно, с закрытыми глазами, без кровинки в лице лежал Василь. За носилками шла Нина с охапкой мокрых красных бинтов в руках.

Бойчук сказал ей что-то коротко, отрывисто и вернулся в палатку. Его ждали раненые. Он уже третьи сутки не спал.

Нина смотрела вперед напряженным, застывшим взглядом. На миг взгляд этот скользнул по Дмитру; он заметил, что синеватые подковки под ее глазами стали темнее, больше. Она бросила кровавый комок в яму, опустилась на колени у носилок и положила тонкую шершавую руку на влажный лоб раненого.

Василь словно ждал этого. Он раскрыл глаза, затуманенные нестерпимой болью, и с тяжким усилием проговорил:

— Нина… Как я хотел тебя видеть…

— И я, и я, — эхом отозвалась девушка, вытирая ему лоб платком. — Молчи, тебе нельзя разговаривать.

— Я люблю тебя, — хрипло выдохнул Василь. — Я хочу жить.

Плечи ее задрожали, голова еще ниже склонилась к носилкам.

— Ты будешь жить… Ты будешь жить, Василь, — со стоном вырвалось у нее. — Я тоже тебя люблю. Люблю!..

На землистых щеках Василя выступили багровые пятна, в запавших, исполненных муки глазах загорелась искорка радости. Он опустил веки, как бы пряча эту искорку в себе, и прошептал:

— Я усну немного…

Нина тяжело поднялась и пошла между деревьями ни на кого не глядя, никого не видя.

Первым движением Дмитра было броситься за ней, но какая-то иная сила толкнула его в грудь. Заскрипев зубами, он ринулся по крутой тропке вниз и даже не услышал, как кто-то кинул ему вслед возмущенно и испуганно: «Сумасшедший!»

Вечером Дмитро ждал ее у осокоря. Уверен был, что она не придет, и все-таки ждал.

Она подошла и положила ему руку на плечо. Даже сквозь гимнастерку он почувствовал ее холодные пальцы. Суровая морщинка прорезала девичье чело — и уже навсегда; уголки крепко сжатого рта были скорбно опущены.

Но Дмитру ее помертвевшее, бледное лицо показалось пристыженным, виноватым.

— Ты все-таки пришла? — с недобрым смешком спросил он. — Интересно…

Она только взглянула на него. Не увидел ее удивленных глаз, лишь синие полукружия.

— Дмитро!.. Что случилось?

Он, дернув плечом, сбросил ее руку и хрипло процедил:

— Говорят люди: мил друг, не люби двух…

— Дмитро! Как ты можешь?..

Она не договорила, увидев его — и не его — чужие, недоверчивые глаза, искривленный в мстительной усмешке рот.

— Отойди! — крикнула она с такой яростью и болью, словно ее хлестнули плетью по лицу. — Убью!..

И пропала в кустах.


Только назавтра, днем, после бессонной ночи, Дмитро снова отправился к палатке. Он присел на траву. Вчерашняя ямка с окровавленными бинтами была засыпана песком. Он долго ждал.

Наконец из палатки вышел Бойчук. Качнул отяжелевшей головой и тоже сел на вытоптанную траву.

— Как он? Уже эвакуировали? — спросил Дмитро.

Хирург посмотрел на него непонимающими глазами.

— Кого?

Дмитро нахмурился.

— Василя.

— Вы что, не знаете? — раздраженно, голосом, в котором звучала безмерная усталость и тоска, сказал Бойчук. — Он прожил после операции всего час. Да и то диво… Только Василь мог выдержать такие адские муки. Положение было безнадежное. И все же я надеялся на что-то…

Дмитро почувствовал, что воздух у него в груди затвердел — ни вздохнуть, ни выдохнуть. Бойчук на какое- то мгновение задремал, впал в забытье. Дмитро напряженно смотрел на него, и все в нем кричало: «Говори же!..»

— Василь все звал Нину, — не раскрывая глаз, проговорил хирург, — все звал… Я попросил ее сказать ему доброе слово. Это порой действует лучше новокаина. Такую убийственную боль мог вытерпеть только он… Не знаю, какие слова она нашла, что он прожил еще целый час. Удивительно!.. Что она ему сказала? Вы не слышали?

Дмитру хотелось закричать: «Не слышал, ничего не слышал». Но вместо того вырвалось:

— Где она? Где она?

Бойчук пожал плечами:

— Не знаю. Ее куда-то вызвали.

Дмитро стремительно вскочил и побежал. «Только бы увидеть, только бы не опоздать».

Капитан из отдела разведки, выслушав его торопливый, нескладный лепет, впился в Дмитра неприятно пронизывающим взглядом. В его глазах Дмитро прочитал суровый и безнадежный ответ. Он и не ожидал ничего другого. Не надеялся — и все же прибежал. Ему показалось, что в блиндаже вдруг потемнело, потом опять посветлело. Дмитро отвел глаза и увидел, как за спиной капитана, между бревнами перекрытия, тоненькой струйкой неслышно сбегает желтый песок.

— Нина? — жестко переспросил капитан. — А вы не знаете какого-нибудь другого ее имени?

Дмитро отрицательно покачал головой.

— А фамилию?

— Нет.

Так оно и было. Дмитро не знал настоящего имени и фамилии Нины. Когда капитан в этом убедился, лицо его немного смягчилось, а в глазах мелькнула мимолетная улыбка: он и сам был молод.

— Могу посоветовать, лейтенант, — капитан подошел и похлопал Дмитра по плечу. — Забудь и это имя. Была Нина, а сегодня Олеся, Мария, Галя… А может быть, Горпина? Отличное имя — Горпина. Ясно? Можешь быть свободен, лейтенант. Кстати, хочу напомнить, что на дворе ветер и война…

Дмитро вытянулся, резким движением подкинул согнутую в локте руку к виску, четко повернулся налево кругом и вышел из блиндажа. Тревожно шумела листва деревьев над головой. Был ветер, и была война.


Больше он ее не видел.

Он разыскивал ее везде. В войсковых частях, в госпиталях, на всех фронтовых дорогах.

Какое-то непреложное чувство подсказывало ему, что она не погибла, что она где-то близко, может быть, даже очень близко: на соседнем участке фронта, на правом или на левом фланге.

Кончилась война. И он стал искать ее в Киеве. Ходил по улицам разрушенного города, вглядывался в лица девушек, еще не расставшихся с фронтовыми погонами. Девушек было много, но Нины он не встретил.

Однажды Дмитру вздумалось поехать в Голосеевский лес. Может быть, она придет туда. Может быть, захочет вспомнить.

Он проблуждал там от утра до самого вечера.

Завалились и поросли бурьяном окопы. Протрухлявели стволы деревьев, что не топорами, а снарядами срубила война. Рядом с разрушенной землянкой, где жили когда-то саперы, темнела конусообразная яма. Сюда попала бомба. В августовские дни он этой ямы не видел. «Где же я был, когда упала эта бомба?» — спросил себя Дмитро. И не мог вспомнить. Слишком много бомб падало на его пути.

Когда стемнело, он увидел то же августовское небо с падающими звездами и в его ушах прозвучал взволнованный голос Нины: «Я тебе поверила, Дмитро. И пусть меня режут на части, я тебе верю».


Шли годы.

Он жил как все. Женился. Его жена была совсем не похожа на Нину.

Работа и семья, будни и праздники. Жил как все.

Как-то под выходной жена сказала:

— Поедем завтра в Голосеевский лес.

Он нахмурился и долго молчал. Потом ответил:

— Лучше куда-нибудь в другое место.

Но сам Дмитро, в одиночку, каждый год, примерно в августе, ездит в Голосеевский лес.

Уже проложили в ту сторону троллейбусную линию. Курсируют быстрые и удобные автобусы. Но Дмитро ездит только трамваем. Тем же десятым номером до конечной остановки. А дальше пешком.

В лесу со временем все переменилось. Исчезли траншеи. Сравнялись воронки от бомб. Зазеленели молодые деревца. Над голубыми прудами шепчутся ивы.

Изменился и он. Поседели виски. Глубокие складки пролегли на лице. У глаз собрались морщинки.

Однажды, блуждая по лесу, Дмитро нашел осокорь, в теле которого торчал уже давно проржавевший, зазубренный осколок. Он хотел вытащить его и не смог. Кора вокруг осколка затвердела толстым рубцом. Дмитро взглянул на ветвистую зеленую крону дерева. Кто знает, может, ему уже и не больно? Так вот и простоит на склоне горы весь свой осокориный век, так и упадет с куском железа в груди.


Позванивает трамвай. В вагоне говор, шутки, смех. Горожане возвращаются после прогулки домой. А навстречу бегут другие вагоны, тоже переполненные, шумные.

Дмитро сидит у окна. Он молча вглядывается в лица входящих и выходящих и думает о том, как удивились бы они, услышав, что именно этим трамваем в тревожные августовские дни сорок первого года ополченцы ездили на фронт.


Вечер над Орилькой

Под молодым дубовым леском, кудрявой зеленью одевшим пригорок, расположился летний лагерь. За лесом клонится к закату солнце, и каждая веточка красуется на заалевшем небе кружевом резкого листа. Все вокруг притихло, загляделось на закат и, кажется, полно одним желанием, чтоб солнце зацепилось за дальний курган и не погасло, хоть раз, хоть один раз.

Выбитая копытами дорога ведет через луг к плакучим ивам, под которыми извивается Орилька, узенькая речка в низких берегах. За Орилькой зеленой стеною поднялись камыши. Пучеглазая лягушка высунула голову из прозрачной воды, квакнула, разбила тишину. Ей, лягухе, что? Хоть бы и совсем не было солнца. Как только стемнеет, у берега начинается лягушачий концерт, так что в ушах звенит.

Вниз по дороге, от села, медленно движется арба, запряженная парой лошадей. Кудрявый овес на арбе во все стороны кивает зеленым колосом: вот что с нами сделали, вот что с нами сделали…

Рядом с лошадьми идет босой паренек. Глаза опустил в землю, в зубах зажата длинная травинка, на крутой лоб падает русый вихор. За ремешком у паренька книжка. Он идет и, должно быть, вспоминает прочитанное, и кто скажет, как далеко блуждают сейчас его мысли?

А от речки, наперерез, прячась за кустами, бежит девушка, тоненькая, как лозинка, в ее веселых глазах прыгают бесенята.

Вот она уже у дороги, притаилась за вербой. Когда арба проехала мимо, девушка звонким голосом пропела:

— А кто же это едет?

Паренек вздрогнул и сморщился, как будто травинка у него во рту вдруг превратилась в полынь.

— Замолчи ты, смола, — буркнул он, и травинка упала на землю.

— Ах, это ты, Юрко! — еще звонче крикнула девушка, шагая за арбой. — Юрко-фуражир. Фу-фу-ражир. Я и не узнала.

Юрко обходит вокруг арбы, грозит кнутом вслед девушке, метнувшейся через канавку, и кричит:

— Молчи, телячий директор!

Но через минуту с другой стороны долетает:

— А почему же ты не на арбе, фу-фу-ражир? Ох и трудно, должно быть, на арбе лежать. Ох!..

И такой хороший, полный радости и жизни, прокатился смех, что Юрко невольно улыбнулся.

Но тут же насупил брови и, словно про себя, проговорил:

— Ну и вредный же комар: летает и кусает, летает и кусает.

Девушка подхватила:

— Куснет и не укусит, куснет и не укусит. А почему?

И ломким баском, подделываясь под Юркин голос, ответила:

— Шкура толста. Фу-фу-фу!..

Юрко покраснел и круто повернулся, но девушка воробышком перелетела на другую сторону арбы.

— Ой, Меланка-сметанка, выдергаю я твои телячьи хвостики.

Это о чудесных Меланкиных косах!..

— Ах ты ж, ф-фулиган! — ужасается Меланка. — А еще фу-фу-ражир.

Опять взрыв смеха. Меланка выбегает на дорогу перед арбой и заводит всем известную, шуточную:

Ой куда же ты едешь, Евтуше?

Ах какой у нее голос! Юрко смотрит ей вслед, то хмурится, то улыбается. Хочется ему догнать Меланку и дернуть за «телячьи хвостики». Но лагерь уже близко, и потому он солидно шагает рядом с арбой, поправляет сбрую — пускай видят, что ему дела нет, да и некогда обращать внимание на пустое озорство.

А голос Меланки звенит-смеется на весь луг:

Ой поцелую я тебя, Евтуше…

И вдруг деланный, ну точь-в-точь как у Юрка, басок гудит;

Целуй, только не укуси…

Юрко кидает камешек. Заливаясь смехом, Меланка мчится к лагерю.


В лагере Юрка уже ждали.

— Что так долго? — сердито крикнула доярка Зина.

— Точно по графику, — проворчал Юрко. — Гляди, — и показал карманные часы. Потом направился к ходикам, висевшим на столбе, и решительно отвел стрелку на десять минут назад. — Ваши спешат…

— Зато ты не очень спешишь. — Зина кинула злой взгляд.

Доярки разнесли зеленый овес по кормушкам и принялись мыть бидоны. Учетчица Мария Щербань, сидя за маленьким столиком, сосредоточенно передвигала шершавым пальцем черные костяшки на счетах. А Меланка чистила телят, приговаривая: «Желтенькие, рыженькие, шелковые мои…» Юрка она не замечала. Он это видел и— странное дело — еще больше хмурился, как раз теперь, когда она его не трогала.

Но вот девушка перехватила хмурый взгляд паренька, всплеснула руками:

— Глядите, кто приехал? Фу-фу-ражир! — И сразу же накинулась на него — Ты чего часы переставляешь? Я их по радио проверяла. Поду-умаешь, у него график… Мог бы и на десять минут раньше привезти.

Юрко сердито отвернулся. А Меланка опять уже забыла о нем.

— Где моя косыночка? — вдруг испуганно вскрикнула она. — Я ее вот здесь повесила…

Она растерянно озиралась. Косынки нигде не было.

— Тетя Мария, вы не видели?

Мария только плечами пожала.

— Зиночка, вот здесь я повесила… Крепдешиновая, голубенькая.

Зина, даже не поглядев в ту сторону, недовольно бросила:

— Кому она нужна, твоя косынка?

Тогда Юрко молча показал на загородку. Там стоял Меланкин любимец, бычок Прыгун, и старательно работал челюстями. Изо рта у него торчал кусочек голубой косынки.

— Что ты наделал?

Широко расставив ноги, Прыгун бездумными глазами смотрел на жеваную, всю в дырочках Меланкину косынку.

— Что ты наделал? Это же мамин подарок…

— Ха-ха-ха, — хохотала Зина. — Вот так умный у тебя Прыгун. Поужинал крепдешином. — Глаза у нее вдруг блеснули. — Дай мне, Юрко, кнут, я его поучу…

— Не смей! — крикнула Меланка, заслоняя бычка. — Ох и злющая ты, Зинка. Тебе жаль моей косынки? А мне не жаль… Не бойся, Прыгунчик, не бойся. Я тебе еще и кофточку принесу. Жуй на здоровьечко…

Доярки смеялись:

— Принеси, принеси…

— Умница мой, — не унималась Меланка, обняв Прыгуна за шею. — Ну что, может, водички хочешь? Иди попей, иди! — И она выпустила бычка из загородки.

Зина мотнула головой.

— Он умница, а ты дура. — И, схватив ведра, пошла к своим коровам.

— Злюка ты, Зинка. Ой злюка, — высоким голосом, в котором звенела слеза, крикнула ей вслед Меланка. — И я знаю — почему, знаю…

Юрко делал вид, что возится с лошадьми, а сам с интересом следил за Прыгуном. Бычок уверенно подошел к рукомойнику и стал тыкать тупым носом в стержень, подхватывая губами струю холодной воды. «Вот изобрел себе автопоилку», — подумал Юрко и отвернулся, чтоб Меланка ненароком не заметила, как он любуется Прыгуном. Все, что имело отношение к Меланке, Юрко считал своим долгом презирать.

Мария Щербань оторвала взгляд от своих бумаг, сбросила костяшки на счетах и сказала:

— Что ж это наших девчат нет? Ой, задержались…

Запахло молоком, звонкими струями падавшим в ведра. Доярки одна за другой подходили к Марии, сливали удой в молокомер и смотрели, сколько набежало.

— От Астры…

— От Пташки…

— От Снегурки.

Мария записывала и приговаривала:

— От Пташки с прибавкой. А что это со Снегуркой? На пол-литра меньше.

Подошла и Зина.

— Говоришь, задержались? — бросила она, не глядя на Марию. — Загуляли наши передовые доярки. А кто за них доить будет?

— Не загуляли, а поехали на совещание, — строго заметила Меланка.

— Как же, совещание… Говорили — на два часа.

— Значит, затянулось…

— Затянулось, — передразнила Зина. — В кино побежали или мороженое едят.

— Ох, Зинка, какая ты завидущая, — вспыхнула Меланка. — Яришься, что тебя не послали? Не заслужила — вот что! Ты поработай, как Даша и Настя…

Они стояли друг против друга, скрестив колючие взгляды: тоненькая, круглолицая Меланка и, постарше ее, широкоплечая, красивая Зина.

— Чего мне завидовать? — скривив губы, сказала она. — Подумаешь…

— Чего ж ты злишься весь вечер? А еще подруга.

— Так что ж, что подруга? Сказать нельзя?.. Ишь какие примерные — опоздали. А кто за них доить будет? Кто?

Зина взметнула юбкой и ушла к коровам.

Пожилая доярка тетка Ивга, молча слушавшая эту перепалку, только покачала головой. А потом спросила:

— Интересно, какие премии нашим дадут?

Никто ей не ответил, и она тоже ушла доить.

А Меланка взобралась на изгородь и из-под ладони стала смотреть в сторону села. Ой, опаздывают девчата. Не уйти им, должно быть… Признаться по совести, Меланка тоже немножко, чуточку-чуточку, завидует Насте и Даше. Поехали в город, получили премии. В газете о них напишут… В самом деле, какие же премии достались девчатам?

Зина опять подошла к столику учетчицы. С размаху вылила молоко из ведра, даже брызги полетели.

— Не видать, — грустно сказала Меланка.

— Что ж, пускай коровы стоят недоенные, — буркнула Зина.

— Как это недоенные? — повернула голову Меланка.

Подошла тетка Ивга и тихо проговорила:

— Настиных я подою. Они моими были когда-то…

— У вас же руки болят, — сказала Мария, глядя на женщину встревоженным и полным сочувствия взглядом.

Тетка Ивга посмотрела на свои темно-коричневые, сморщенные руки и покачала головой:

— Ноют, Марийка, ох ноют… Уж как-нибудь подою.

— А ты, Зинка? — требовательно спросила Мария.

— Что я? Некогда мне…

Меланка соскочила на землю и застыла с поднятой головой, как юная богиня гнева.

— Это ты так своей подруге помогаешь?

— Она гулять будет, а я за нее доить?

— Неправда, — вдруг подал голос Юрко. — Она не гуляет.

Зина через плечо смерила его уничтожающим взглядом.

— Это кто тут пищит?

Юрко даже переменился в лице.

— Ты знаешь, кто ты? — пробасил он, размахивая книжкой. — Ты ходячий пережиток, вот…

— На тебе, хлопче, ведерко, — с язвительной лаской произнесла Зина. — Иди к коровам, иди. Ишь какой фу- фу-ражир. Ха-ха-ха…

Разъяренной пичужкой подлетела к ней Меланка.

— Не смей его дразнить. Ты сама фу-фу! Бессовестная… Так-то ты с Дашей?.. И не надо, я сама подою Дашиных коров.

— Ты? Попробуй… — упершись в бока, закачалась от смеха Зина. — Пощекочет тебя Ласточка рогами, тогда будешь знать.

И пошла, гремя ведрами.

Юрко весь горел от стыда и гнева. Он был зол на Зину, зол на самого себя. Говорил же ему Фома Спиридонович, заведующий фермой: «Всему учись, Юрко, будешь на ферме человеком, а не пришей кобыле хвост. Какой дурак сказал, что только женщинам с коровами возиться? Я пять лет дояром был…»

Юрко кусает губы. Эх и показал бы он сейчас этой вредной Зинке. Взял бы да и подоил Дашиных коров. И Ласточки не испугался бы. Меланка тогда бы на него во какими глазами смотрела.

— Тетка Ивга, — прошептала Меланка, — а что, если не по порядку?.. Что, если с конца начать? Тогда Ласточка будет последней. Тем временем Даша подоспеет.

— Нет, — сокрушенно покачала головой женщина. — Коровы привыкли… Не станут они так доиться…

Тетка Ивга помолчала и прибавила:

— Я тоже ее боюсь: ишь какие рога! Она с норовом… Но Зинку не трогает, пускай она…

— Не надо Зинки! — сдавленным голосом вскрикнула Меланка.

Не колеблясь больше, она бросилась в шалаш к своей корзинке, выхватила из нее кусок свежего хлеба, густо посолила и с ведром в одной руке и с хлебом в другой направилась к большой пепельной корове Ласточке, которая уже беспокойно перебирала ногами и шумно вздыхала.

Юрко сделал несколько шагов следом и застыл на месте как вкопанный. Зина мотнула головой, отвернулась от Меланки, но сама краем глаза продолжала следить за ней.

Меланка подходила к корове, что-то приговаривала. Голос у нее становился все напряженнее, вот-вот сорвется:

— Ласточка, хорошая моя… Возьми хлебца, возьми…

Корова слегка наклонила голову и смотрела хмуро.

Чем ближе подходила Меланка, тем ниже опускала голову Ласточка, и все виднее становилось белое пятнышко на лбу, меж круто выгнутыми рогами.

— Не подходи! — бледнея, крикнула Мария и вскочила со своего табурета. — Слышишь?

Меланка и головы не повернула, только продолжала погромче:

— Ласточка моя… Знаешь, что Даши нет? Знаешь? А ты не бойся меня, не бойся. — И с протянутой рукой подошла к корове.

Ласточка шумно вздохнула, посмотрела на Меланку грустными глазами и взяла губами хлеб с маленькой девичьей ладони.

«Только на рога не глядеть», — уговаривала себя Меланка, присаживаясь возле коровы.

— Ластонька моя, — доносился ее певучий голос. — Умница моя… Ты меня не бойся… Я тебе еще хлебца дам…

Корова еще раз с шумом выдохнула воздух. Но Меланка уже сделала массаж и стала доить. Ласковый, со слезинкой и болью, голос ее звенел на весь лагерь: «Ластонька моя…»

Когда Меланка с надоенным молоком направилась к Марии, Юрко вдруг почувствовал себя страшно усталым. Он сел на траву, с удивлением рассматривая свои побелевшие пальцы, за минуту до того крепко сжатые в кулак.

Дрожащей рукой записывая в тетради, Мария все еще смотрела на Меланку расширенными от страха глазами.

— Ох как я напугалась!

А Меланка молчала. Подходила с молоком от каждой выдоенной коровы, Мария что-то говорила, а она молчала. Только вылив в бидон последнее молоко, Меланка обессиленно уронила ведро и села под шалашом. Никто не видел в глубокой тени ее лица, никто не заметил, что глаза ее полны слез.

— А вон и девчата, — сказала Мария.

Юрко повернул голову. С горы, от села, бежали Даша и Настя.

Даша кричала:

— Ой, опоздали… Машина… Ой… Сломалась…

— Да не бегите как сумасшедшие. Уже подоили.

Девчата подошли запыхавшиеся, раскрасневшиеся.

Даша, с трудом переводя дыхание и сияя счастливой улыбкой, стала рассказывать, то и дело вставляя свое — теперь уже радостное — «ой».

— Ой, как там хорошо было!.. Съехались со всей области. Нашему колхозу грамота. А нам премии. Часы. Смотрите! — Она протянула руку. — Правда, хорошенькие? Позвали нас на сцену. Ой, а там яма, оркестр играет. Ой, чуть я в тот оркестр не упала. Вот музыка была бы!

Кругленькая, черненькая, востроглазая, со смешной ямочкой на подбородке, Даша была так хороша, что всем приятно было смотреть на нее и улыбаться вместе с ней.

— Ой, как мы бежали. И надо ж было, чтоб машина сломалась! С Петром всегда так: не езда, а беда.

Настя что-то шепотом сказала тетке Ивге, потом обняла и поцеловала ее.

— Спасибо, спасибо вам. У меня прямо сердце болит за ваши руки. Отдохните несколько дней. Я поработаю…

И она еще раз поцеловала тихую неречистую женщину, стоявшую со смущенной улыбкой на лице.

Даша обвела всех растроганным взглядом и спросила:

— А кто же моих подоил? Ты, Зиночка?

Зина сидела на низенькой скамеечке и ковыряла ногой землю.

— Ты, Зиночка? — повторила Даша, подходя к подруге.

Ее остановил суровый голос Марии:

— Не подходи, не подходи к ней…

Все молчали. Большими испуганными глазами смотрела Даша на Зину, упорно не поднимавшую головы.


А потом Юрко стоял за деревом и видел, как Даша и Меланка, обнявшись, пошли по тропинке к речке. Когда они проходили мимо, ему показалось, что Меланка плачет. Он смотрел им вслед, пока девичьи блузки не слились с темнотой.

И правда, Меланка плакала. Слова и слезы сливались, смешивались — не разобрать было, что из них горше. Ей было больно. Никто не знал, как ей было больно, что в этой прекрасной жизни, зовущей людей к любви и правде, вдруг всплыло на поверхность что-то темное, гадкое. Как же это так?.. Почему это так?.. Почему тетка Ивга, со своими опухшими руками, могла доить за Настю, а Зинка… Говорят, недоброжелательство, зависть. Так вот что значит черная зависть! Так и на твоем пути может встретиться человек, который из зависти изменит дружбе, растопчет ее, будет злиться, когда у тебя радость, и радоваться, когда с тобой приключится беда.

Даша была постарше. Она тихо говорила что-то обнадеживающее, хоть и сама утирала скупые слезинки.

Потом они расстались. Меланка направилась к лагерю. Она еще время от времени вздыхала, еще изредка глотала подступавшие к горлу соленые слезы. Но вот незаметно ускорился шаг, легче стало дыхание, глаза, уже не затуманенные слезами, впитывали в себя красоту лунного марева над уснувшей Орилькой.

Юрко почувствовал, что ему сейчас, сию же минуту надо что-то сказать Меланке, и, еще не понимая, что именно нужно сказать, он выступил из тени на тропинку.

— Ой, кто это? — вскрикнула Меланка и, узнав Юрка, повеселевшим голосом пропела:

Ой куда ж ты идешь, Евтуше?..

И сразу же шарахнулась в сторону, пряча косы. Юрко бросился за ней. Никогда еще он так не бежал. Меланка перекинула косы наперед, а то вот-вот дернет.

Юрко догнал Меланку, но схватил не за косы, а за худенькие плечи, круто повернул к себе и встретился взглядом с ее глазами.

Он зажмурился, точно его вдруг ослепило солнце, и поцеловал Меланку.

Одни во всем мире стояли они — растерянные, смущенные, испуганные. И на весь мир звенели, бились одни только их сердца.

Прошла минута, а может быть, час. Меланка первая посмотрела искоса на нахмуренное лицо Юрка и чуть не прыснула: «Ой смешной!»

Какой-то тайный голос говорил ей, что больше уже не будет она его дразнить и распевать песню про нескладного Евтуха. И в то же время неизвестно почему пришла мысль, что отныне власть ее над Юрком стала еще крепче.

Они взялись за руки и пошли. Тропинка была узкая. Они шли плечо к плечу и молчали.

Зашумел ветер.

Подали голос лягушки.

Удивительно выглядела Орилька. Половина речки, скрытая тенью камышей, казалась совсем черной, а у ближнего берега протянулась неширокая, посеребренная луной полоса.

Меланка и Юрко подошли к берегу и загляделись. Вода, казалось, застыла недвижимо. И все же ни на миг не останавливалась, бежала своей дорогой эта невидная речушка Орилька и, должно быть, гордилась, что никто ее не в силах остановить, что как она ни мала, но и по ту и по другую сторону от нее раскинулись широкие берега.


Кругом шестнадцать

Я сидел в неуютном вокзальном ресторане, ожидая поезда, когда подошел высокий, красивый, несколько грузный для своего возраста мужчина и спросил, свободно ли место за моим столом. Я кивнул головой. Он сел, шумно вздохнул, недовольно просмотрел карточку и подозвал официанта.

Пока он давал заказ, я смотрел в окно на омытые дождем рельсы. Меня злил маневровый паровоз. То и дело выбегая откуда-то, он пронзительно верещал: «Сидишь? Ждешь? А я бегаю…» Нахально пыхнув облачком сизого пара, старенький паровоз удирал обратно.

Я отворачивался от окна, и тогда мой взгляд падал на убогие бумажные цветы, красовавшиеся на столе. От них веяло беспросветной скукой. И самый воздух вокзала напоен был скукой ожидания. «Сидишь?» — кричал издалека паровоз.

— Вы здешний? — спросил мужчина, севший за мой столик.

Ему, верно, не было еще и тридцати пяти, но продолговатая лысина и недовольное выражение полного лица старили его. Он настороженно смотрел на меня, как бы стараясь понять, кто я. Когда я объяснил, что приехал сюда на несколько дней по служебным делам, лицо его немного прояснилось. Он сказал:

— Тут больше нескольких дней и не выдержишь. Глушь. Мухи дохнут.

Официант поставил перед ним графинчик водки и закуску. Он торопливо налил рюмку, выпил и стал жевать огурец.

— Прямо не представляю себе, как я мог тут прожить столько лет. — Он покачал головой и с размаху воткнул вилку в холодную котлету. — Так сложилось… Шесть лет тому назад, когда я уезжал из этого городка, у меня было разбито сердце. Разбито на вот этакие кусочки, — он показал на кончик мизинца. — Но я круто повернул свою судьбу.

Признаться, я с откровенным любопытством посмотрел на него. Не на каждом шагу встретишь человека, сердце которого разбито на вот этакие кусочки. А кроме того, мне казалось, что об этом следовало бы рассказывать тихо, совсем тихо.

— Меня тут каждый знает, — продолжал мой собеседник. — Будете еще когда-нибудь, спросите про Чижевского. Я работал главным инженером на сахарном заводе. Порядочек у меня был что надо — и на производстве, и дома. План, премии. А в выходной день — охота, рыбалка. Домик — игрушечка. Патефон, радиола. Кругом шестнадцать…

Чижевский налил и выпил еще рюмку, пожевал холодную котлету.

В этот миг из-за угла выбежал паровоз и проверещал: «Сидите? Ага…» И выпустил облако пара; оно поплыло к окну.

Чижевский пригладил редкие белесые волосы на темени и тем же громким недовольным голосом сказал:

— И весь этот порядок полетел к чертовой матери. А почему? Дернула меня нечистая влюбиться. Смешно, правда? И не думайте, что судьба подсунула мне какую- нибудь красавицу необыкновенную, какое-то чудо. Девушка как девушка. Только глаза вот такие, — он изобразил пальцами два больших круга. — Еще больше. И горят!.. А так — ничего особенного. Учительница она. Умнейшая голова. Это все знают — голова! Только уж чересчур набита — книжки, идеалы и прочее. И вот завертело меня, словно с высокого берега в водоворот прыгнул. Смешно, правда? Что я, девушек не видел? Да за меня любая пошла бы. Кругом порядок! И сам вроде не калека, все на месте. А тут — представьте! — ничего не вышло. Смехота! Почти год я за ней как привязанный ходил. Кино, клуб, библиотека… Дома у нее бывал, чай пил, будущую тещу привораживал. Вот так день за днем, как привязанный. А как дошло до серьезного разговора — нет. Хоть стреляй — нет. Смешно, правда? «Я, говорит, все поняла и никогда за тебя замуж не пойду». — «Что же ты поняла?» — «Все!..» Больше я от нее ни словечка не добился. Как ножом отрезала. Я ей только сказал на прощанье: «Ты еще пожалеешь».

Представляете мое положение? Ведь в такой столице каждый о тебе все знает. Я уже не мог видеть ни этого задрипанного городишки, ни людей, что смотрели на меня как на последнего дурака. «Девушек тебе мало? Что ты в ней нашел?» Я и сам тысячу раз задавал себе этот вопрос. Никакого чуда. Разве что глаза — вот такие. Ладно. Человек я решительный. Загремело все. Уехал я под Каменец-Подольск, оборвал все нити, которые связывали меня со здешними местами. А через полгода женился. И опять у меня кругом шестнадцать. Завод там новый, есть где размахнуться. План, премии. И дома порядочек. Жена дочку родила, еще похорошела. Она у меня слава богу… Всё на месте! Не так чтобы чересчур, но и не какая-нибудь сушеная вобла. Узнал я, что и бывшая моя любовь, Галина ее звать, тоже замуж вышла. За учителя какого-то. Выходит, поквитались мы. И вспоминать ни к чему. Так? А я, дурак, вспоминаю. Что-то свербит и свербит. Смешно, правда? И все думаю: а она, наверно, жалеет. Иначе и быть не может!.. Еду с женой на курорт, а сам думаю: «Галина, верно, моря так и не видела». Покупаю ковер или пальто жене, или еще какую-нибудь ерунду, — и опять в голове вертится: «Посмотрела бы Галина, как я живу. Кругом шестнадцать…»

Чижевский вдруг умолк, уставился на меня слегка затуманенными глазами и обиженно спросил:

— Чего вы молчите?

— Слушаю.

— Смешная история?

— Сказать по правде, пока смешного мало.

Чижевский отвел глаза, потер лоб и сказал тихо:

— В том-то и суть, что смешного мало. — Он выпил еще рюмку. — В конце концов надоело мне думать и гадать, жалеет она или не очень. Решил я сам убедиться. И вот приехал сюда, в этот благословенный райцентр. Будто бы к родичам. А на самом деле, чтоб собственными глазами посмотреть. Встретил возле школы. Такая же тоненькая, тихая. А в глазах — омут! Берегись, а то утонешь… Разговор сперва не очень клеился, но я напросился в гости. Думаю: «Покажу тебе всю картину моей благополучной жизни». Прихожу к ней домой — все те же две комнатки. Но теперь там дьявольская теснота. Знакомит меня с мужем. Я уже говорил — учитель он… И все как божий день мне ясно. Вижу тот же шкап, тот самый стол. В другой комнате заметил новую кровать и детскую коляску — сынок у них. Да еще дешевенький радиоприемник. Не густо, правда?

Принес я бутылку вина, шоколаду — культурно? Могу себе позволить. Так я и сказал. Намекнул, значит. Вижу, Галина покраснела, переглянулась с мужем. Но ничего не ответила на это. Да зачем говорить? Я и так понимаю: задело-таки… Погоди, думаю, я еще жару подкину. Ну, выпили по чарке, то да сё. Веселее пошел разговор. Муж ее парень ничего себе, рассказывает разные истории. А я на конкретные факты нажимаю. Я люблю говорить конкретно: куда ездил, что видел, что купил. Галина улыбается, виду не подает. Но я отлично понимаю: жалеет! В самом деле, тут ведь и слепому ясно. Погоди, думаю, я еще добавлю. Перевожу разговор на завтрашний день. Каждый человек должен иметь перспективу. А какая у них перспектива, скажите на милость? Учитель и через пять и через десять лет будет учителем. Смешно, правда? Ну, может быть, директором школы станет. Большое счастье!.. Раскрываю им свою перспективу. Не ради хвастовства, а из принципа. Раз пошло на принцип, я и говорю: «Приглашают меня в область, в совнархоз. Заместителем начальника управления пищевой промышленности. Могу хоть завтра ехать». И смотрю ей в глаза, в этот омут, от которого голова кружится. Она мне говорит: «Ты растешь». Расту! Все должны расти… «Из области, — говорю, — буду уже на Киев или на Москву курс держать».

Долгонько просидел я у них. Мне все хотелось, чтоб Галина хоть словечком выдала себя: вот, мол, и нам бы отдохнуть на Кавказе! Вот, мол, и нам бы радиолу и красивую мебель приобрести! А она и виду не подает. Смешно, правда?

Ну ладно. Плюнем на то, у кого больший достаток. Для Галины это не так уже много значит. Но ведь есть вещи поважнее: авторитет и, так сказать, положение. Ведь и слепому ясно… А она ничего не хочет видеть. Попробуйте разгадать эту загадку? Почему она оттолкнула меня и вышла за него? Почему? Что она в нем нашла? Не подумайте, что я придираюсь, хочу охаять его и прочее. Парень вроде ничего… Шибко деликатный. Я таких называю интеллигентской размазней. Но чего он добьется в жизни с этой своей деликатностью?

Чижевский выпил последнюю рюмку, заглянул в пустой графинчик и отставил его. Потом посмотрел на часы.

— Вы тоже на сорок третий?

— Нет, — сказал я, — мне в другую сторону, на Полтаву.

— Значит, вы не здешний? — опять спросил он. — Не знаете такой — Галина Криничная?

— Нет, не знаю.

— М-да… — Чижевский потер ладонью раскрасневшееся лицо. — Если так посмотреть — ничего особенного. Только глаза… Однако не может быть, чтоб она не жалела. Гордая, потому и виду не подает. Ну ладно! — он пристукнул кулаком об стол. — Все это глупости. Надо выкинуть из головы… Погулял я у родичей — есть у меня здесь дядька. Пора домой. Сегодня утром зашел в школу попрощаться. Его не было, и очень хорошо. Спрашиваю у нее напрямик: «Скажи, Галя, только откровенно… Может, больше не увидимся, скажи откровенно: ты счастлива?» Посмотрела на меня так, что вот тут даже закололо: «Счастлива!» — «Ничуть не жалеешь?» Только рассмеялась: «О чем же мне жалеть?» Гордая она, ни за что не признается. Но я уверен, где-то там внутри кошки скребут. — Чижевский помолчал. И вдруг поднял голову, оживился: — Есть у меня интересный план. — Он подмигнул, потер руки и засмеялся: — Есть такой планчик… Весной куплю автомашину и вместе с супругой пожалую сюда. А отсюда в Москву, в Ленинград… Что тогда Галина скажет? Какими глазами посмотрит? Все, все увидят, как она жалеет. Я все-таки добьюсь, чтоб у нее хоть слово вырвалось. Хотя бы одно слово…

Чижевский снова посмотрел на часы, подозвал официанта, рассчитался с ним и встал.

— До свиданья. Спасибо за компанию, — сказал он, кивнул мне и ушел.


От бумажных цветов веяло беспросветной скукой. Я посидел немного и вышел на перрон. Как раз в это время отходил каменец-подольский поезд. В одном из окон я в последний раз увидел нахмуренное лицо Чижевского.

Потом наступила тишина. Ее разорвал пронзительный гудок маневрового паровоза, который подбежал ко мне почти вплотную, презрительно фукнул паром и крикнул мне в лицо: «Ждешь? Жди, жди… Ты тоже пожалеешь, да-да, пожалеешь».


Всамделишная Аленка

Аленка стояла посреди комнаты и, задумчиво посасывая палец, искала глазами — нет ли чего-нибудь интересного. Посмотрела в одну, в другую сторону, огляделась вокруг. Но ничего не находила. Стулья и стол, книжки и посуда — все стояло на своих местах, и все молчало. Чем же ей заняться?

То, что утром ей поручила мама, Аленка уже сделала. Выпила молоко и поставила чашку на стол. Не разбила! Сама зашила кукле юбку. И не укололась. А иголку снова в подушечку воткнула. Подмела в комнате, а веник положила откуда взяла — под ящик, у порога. Потом рисовала зайца. Ох и хлопот с ним было! Одно ухо у зайца почему-то вышло длиннее. Что с этим ухом случилось? Но Аленке некогда было с ним возиться. Надо было руки мыть. Руки стали красные и зеленые, потому что заяц тоже был красный и зеленый. Пока помыла руки, расплескала воду. Снова забота! Вытерла тряпкой пол, как мама велела, а руки — платьицем. Этого уже мама не велела, но Аленка позабыла.

Потом принялась складывать буквы. Четыре кубика — это «мама». А вот не получается. Куда же девался кубик с надбитым уголком? Аленка рассердилась, разбросала кубики и стала на маленьких счетах, которые подарил ей папа, считать, сколько ей лет. А лет ей уже немало. Если растопырить пальцы на одной руке, так столько как раз и выйдет. Скоро придется занять пальчик на другой руке. А когда прибавятся два пальца, Аленка пойдет в школу. Так сказала мама. А мама все знает.

Аленка зевнула. Ой как скучно! Поиграть бы папиными инструментами… Но Аленка вчера порезала себе мизинец, и папа все свои молоточки, напильники, щипчики, ножики запер в ящик. Возьмешь их теперь! Аленка попробовала тихонько покрутить машину — не крутится. Видно, мама не позволила ей с Аленкой играть.

А в детском саду сейчас бегают и песенки поют, потом пойдут гулять. Аленку сегодня в детский сад не пустили, потому что у нее температура. Температура — это такая стеклянная трубочка, играть с ней тоже нельзя. Вот и сиди целый день в комнате…

Даже в коридор мама не позволила выходить. Однако Аленка потихоньку вышла: может, тетя Поля дома? Но на дверях тети Полиной комнаты висел черненький замок. Зато высунула голову из своей комнаты другая соседка — тетя Варя. Она всегда высовывает голову, как только скрипнет чья-нибудь дверь.

— Здравствуйте, тетя Варя, — сказала Аленка.

— Ах, это ты, это ты, — заахала тетя Варя.

Она позвала Аленку к себе, дала ей конфету и синенькую ленточку. Аленка сидела в углу дивана, а тетя Варя ходила по комнате, сложив белые руки на животе, и мела пол длинным халатом. И все говорила, говорила. Но Аленка не очень-то ее слушала, потому что конфета была большая и вкусная.

Когда Аленка вернулась к себе, кукла Маруся плакала. Такая глупенькая. Боится оставаться одна. Аленка укачала куклу и уснула вместе с ней.

Проснулась она, а мама уже пришла с работы. Аленка бросилась помогать маме, и все было хорошо, пока мама не заметила грязных пятен на платье. И не стыдно? Такая большая… Кто же вытирает грязные руки платьем? Аленка уже хотела немного поплакать, но тут пришел папа, подкинул Аленку до самого потолка и обещал дать молоточек.

Потом обедали и смеялись над красно-зеленым зайцем, у которого одно ухо длинное, а другое — короткое. Так ему и надо — из-за него платье измазалось!

А вечером мерили температуру. Мама сказала:

— Хорошая. Завтра пойдем в детский сад.

Аленка хотела поцеловать стеклянную трубочку за то, что хорошая температура, но мама не дала:

— Будет баловаться. Спи!

Но Аленке еще не хотелось спать. Она потихоньку поиграла с подушкой, похлопала веками, от чего вокруг запрыгали красные зайчики. А потом, лукаво выглянув из-под одеяла, проговорила:

— Ма, а я знаю…

Мама, не отрываясь от книги, спросила:

— Что ты знаешь? Спи…

— Знаю. Я не в самом деле дочка, ты меня нашла, — Аленка захлопала в ладоши. — Я не всамделишная, не всамделишная…

Мама вскочила, потом покачнулась и едва не упала. Глаза у нее стали большие, испуганные. Аленка перестала смеяться и тихонько сказала:

— Ты меня нашла в детском доме, правда?

— Что ты мелешь? — крикнула мама. Губы у нее дрожали и руки тоже; она изо всех сил прижала их к груди. — Что ты выдумываешь?

— Я не выдумываю, — прошептала Аленка и сморщилась, уже собираясь заплакать. — Тетя Варя сказала.

Из другой комнаты донесся голос папы:

— Я ее убью, эту дорогую тетю Варю. Я ее убью.

Мама качала головой:

— Я говорила… Надо уехать. Куда угодно. Куда угодно.

Папа подошел к маме и положил ей руку на плечо:

— Не волнуйся, Катря. Успокой ребенка… Потом поговорим.

И направился к двери.

— Папа! — вдруг охрипшим голосом воскликнула Аленка. — Ты уже идешь?

— Я сейчас вернусь, доченька.

— Ты идешь убивать тетю Варю?

— Господи, что за ребенок! Я пошутил…

Аленка недоверчиво вглядывается в папино лицо. Разве так шутят? Губы у нее невольно растягиваются, две огромные слезищи выкатываются из глаз.

— Папа, не ходи, не ходи. Сядь вот здесь.

Папа сел к Аленкиной кровати и наконец улыбнулся:

— Спи, глупенькая.

Аленке стало хорошо, тепло, и она уснула.

А ночью Аленка проснулась от того, что ей на щеку упала капля. Она раскрыла сонные глаза: дождик? И увидела близко-близко мамино лицо, ее глаза, полные слез.

— Мамуся, что ты?

— Ничего… Голова болит. Спи, маленькая, спи!

— Не плачь, мама, голова пройдет, и мы с тобой поедем. Поедем куда угодно. Ладно?

— Ладно, — засмеялась мама.

На следующий день Аленка сама пришла из детского сада. Это же близко, за углом. Когда мама запаздывала, воспитательница провожала Аленку до калитки. А дальше — через весь двор, по ступенькам на зеленое крыльцо и потом до самого второго этажа Аленка шла одна. Совсем одна!

На цыпочках, чтоб никто не слышал, вошла Аленка в коридор — хотела посмотреть, что делает без нее кукла Маруся. Может, шалит, капризничает? А вдруг плачет?

В полутемном коридоре она увидела папу и тетю Варю, сложившую белые руки на животе. Они стояли у соседкиной двери, и папа не убивал тетю Варю, а только говорил ей сердито-сердито:

— Зачем? Скажите, пожалуйста, зачем?

Тетя Варя поблескивала круглыми глазами.

— Вы не знаете, как надо воспитывать детей, товарищ Петрицкий. Да, да…

— А вы, вы откуда знаете?

— У меня педагогическое образование, разрешите вам сказать.

— Оно давно покрылось плесенью от безделья, ваше образование.

Глаза у тети Вари стали еще круглее и зеленее.

— Ах, ах, это возмутительно, — заахала она. — Основы педагогики… Ребенку надо говорить правду. Да, да…

— Где вам понять, что такое правда, когда у вас души нет! — сказал папа. — Я запрещаю вам подходить к моей дочке.

— Вашей? — блеснула кошачьими глазами тетя Варя. — Ах…

Хлопнув дверью, она скрылась в своей комнате. Папа сделал шаг следом за ней. Аленка решила, что теперь он, наверное, и будет убивать тетю Варю. Она жалобно пискнула:

— Папа!

Он круто повернулся и удивленно воскликнул:

— Ты что тут делаешь?

— Ничего, — прошептала Аленка. — Я пришла из садика.

— Ага, ты пришла из садика, — развеселился папа. — Вот умница доченька. Где же наши ключи?.. Сейчас мы с тобой медвежонка нарисуем… Потом заведем грузовичок и покатаем куклу.

— Покатаем, — запрыгала Аленка. — А щипчики дашь?

— Дам!

Пришла мама и охнула:

— Что вы тут натворили!

Она поцеловала Аленку и смотрела, смотрела на нее, Аленке даже смешно стало.

— У тебя, мама, глазки черненькие, а у тети Вари зеленые.

Мама вдруг нахмурилась и подошла к папе:

— Говорил?

Он махнул рукой и прошептал:

— Подожди… Потом.

После обеда пришла тетя Поля. Она была маленькая, вся белая, и одна как перст. Аленка уже много раз хотела спросить у мамы, что это значит: одна как перст? Но все забывала.

Тетя Поля принесла Аленке новую куклу, которую сама сделала. Она расспросила про детский сад, послушала Аленкину песенку. Потом мама и папа тихо разговаривали с тетей Полей в другой комнате. А Аленка уселась на полу и знакомила новую куклу с куклой Марусей. Старая кукла надулась, не хотела разговаривать. В это время тетя Поля громко проговорила:

— Это не человек, а жаба.

Аленка шлепнула старую куклу и сказала:

— Ты не человек, а жаба.

Мама выглянула из другой комнаты, удивленно посмотрела на Аленку и скрылась. Взрослые стали шептаться, и Аленка тоже шепотом сказала новой кукле:

— Не бойся, не бойся. Подумаешь, какая-то жаба…

Папа произнес слышнее:

— Что ж, и поедем. Там есть завод. Для тебя тоже дело найдется. Поедем — и всё!

Мама живо отозвалась:

— Хоть завтра. Хоть на край света.

— Как же это так? — расстроилась тетя Поля. — Куда-то ехать, все бросить… Может, поменять квартиру?

— Нет, нет, — решительно воспротивилась мама. — В нашем городке все всех знают. Найдется еще какая- нибудь жаба.

Тут куклы наконец помирились и стали между собой разговаривать. Тем временем Аленка усаживала мохнатого мишку в автомобиль. А тот пищал, упирался, тесно ему было…

Подошла тетя Поля, погладила темную головку Аленки. Глаза у нее были очень грустные. Аленке стало ее жаль.

— Тетя Поля, не бойтесь. Мы и вас возьмем.

— Куда?

— Хоть на край света. Хоть завтра.

— Что вы скажете! — всплеснула руками мама. — При этом ребенке слова нельзя вымолвить.

А тетя Поля сказала:

— Бери меня, Аленка, с собой: ведь я одна как перст.

Через неделю папа уехал. А еще через две недели собрались в дорогу мама, Аленка и обе куклы — старая и новая. Провожала их тетя Поля. Она вздыхала, уголком платка вытирала глаза и сердито говорила о какой-то жабе.

— Почему это некоторым людям приятно отравлять жизнь другим? Почему они это делают?

Аленка смотрела на хорошую, добрую тетю Полю, и ей тоже было горько оттого, что на свете существует какая-то жаба, от которой людям только горе и слезы.

— Почему? — снова спросила тетя Поля. — Не понимаю…

Аленка тоже вздохнула:

— И я не понимаю.

Тетя Поля бросилась ее целовать.

— Так вы мне напишите. Напишите сразу, как и что.

— Мы заедем сначала к бабушке, — сказала мама.

Ехали поездом, ехали машиной. Наконец машина остановилась. Из маленького домика выбежала бабушка и стала обнимать маму и Аленку.

— Ты вот ты какая, Аленка! Ведь я же тебя еще не видела.

— А я тебя, бабушка, видела.

— Где? Когда?

— Каждый день видела. У мамы на столике. Возле зеркала…

Бабушка засмеялась:

— А у меня и карточки твоей нет.

Сияли вещи. Поставили все в комнате. Уставшие куклы не хотели лежать на твердой скамейке. Аленка накричала на них, а сама побежала во двор. Быстренько все осмотрела и вернулась рассказать маме. Но откуда- то взялся хитрый сон и нарочно закрыл ей глаза.

— Устала, бедняжка. Спи, спи.

Бабушка и мама сидели у кровати и о чем-то тихо разговаривали. Не только Аленка, даже куклы, которые лежали с открытыми глазами, и те ничего не слышали.

Потом Аленка услышала, как бабушка вздохнула:

— А все-таки…

— Не смей так говорить, — крикнула мама. — Не смей! Я ее родила, понимаешь? И всё! У нее есть теперь отец и мать…

Аленка подняла голову и улыбнулась, еще заспанная-заспанная.

— Разве ты, бабушка, не знаешь, что меня родила мама? Вот такусенькая я была. — Аленка показала полмизинца. — А теперь уже всамделишная дочка.

Бабушка только смеялась. А мама и плакала и смеялась. Аленке очень это понравилось. А она так не умеет, чтоб и то и другое вместе. Она сначала плачет, а уже потом смеется. Бывает и наоборот…

— Ты, видно, умнее своей бабушки, — покачивая головой, сказала старушка.

Спать Аленке перехотелось. Пошла помогать бабушке. А у бабушки работы ой-ой! Цыплят накормили, чужого кота-разбойника прогнали, а потом пошли на огород.

На огороде Аленка увидела настоящие чудеса. Копнет бабушка под кустиком, а там картошка, только подбирай. Тоненький огурчик висит на плети, точно привязанный. И колючий! На высоких стеблях, между длинными листьями, спряталась вкусная кукурузка, найди-ка ее! Зато добрый подсолнух наклонил к Аленке тяжелую голову, теряя золотые лепестки: «Бери, девочка, семечки, бери, а то негодники-воробьи выклюют».

— Хочешь морковку? — спросила бабушка.

— Хочу. А где она?

— Поищи. Верно, тоже спряталась.

Искала Аленка и не нашла. Тогда бабушка говорит:

— Дерни вот эту травку.

Аленка дернула и вытащила морковку. Такой сладкой она еще никогда не ела. И хитрая какая: сама в грядке сидит, только зеленый хвостик выставила.

Накопали картошки — и домой.

— Вот помощница. Вот работяга, — приговаривала бабушка. — Разве мне одной управиться бы?

— Как же ты жила без меня?

Бабушка глянула на Аленку.

— И сама, внученька, не знаю.

Через несколько дней пришла телеграмма от папы.

Мама забегала по комнате, стала хватать вещи:

— Едем, доченька, едем!

Бабушка загрустила. Потом сердито уговаривала маму:

— Оставь ее, пока вы там устроитесь. Оставь… И что это за ребенок? В самое сердце забралась.

— Нет, нет, — качала головой мама. — Приезжай к нам. Я без нее не могу.

— А я… я тоже не могу, — сказала бабушка и отвернулась.

Аленке стало жаль бабушку, и она дала ей старую куклу:

— Пока ты приедешь, она поживет с тобой.

Бабушка ничего не ответила, только тихонько утерла глаза.

Ехали сначала на грузовике, потом поездом, а еще потом автобусом. Когда автобус остановился, откуда-то взялся папа. Он схватил на одну руку Аленку, а в другую чемодан и крикнул:

— Вот мы и дома!

— Какой же это дом? — засмеялась Аленка. — Это улица.

С улицы вошли во двор, поднялись на третий этаж — и это уже был дом.

— Ой как тут пусто! — удивилась Аленка, оглядывая большую комнату.

— Пускай пусто, — сказала мама, — была бы душа на месте.

— Какая душа? — спросила Аленка.

— Ты, доченька, моя душа.

— Так я уже на месте?

Не слушая маминого ответа, Аленка выскочила на балкон и даже засмеялась от радости:

— Мама, как тут хорошо! Как далеко видно! А ты говорила, что тут уже край.

— Какой край? — не поняла мама.

— Край света, ты говорила…

В комнате послышался смех. Потом папа сказал:

— Будет трещать. Иди, вот к тебе гость пришел.

Аленка вбежала в комнату и увидела у порога мальчика. На нем были синенькие трусики, а руки и пузо голые. Он стоял, широко расставив ноги, и смотрел на Аленку в полном изумлении.

— Какой маленький! — закричала пораженная Аленка. — Как тебя зовут?

Мальчик с каким-то странным звуком глотнул воздух и густо прогудел:

— Во-во…

— А меня Аленка, — сказала девочка и, видя, что мальчик смотрит на нее такими же удивленными глазами, горячо заверила: — Я вправду Аленка. Всамделишная. А фамилия — Петрицкая.

— Вовчик, где ты? — послышалось из коридора.

Мимо открытой двери прошла молодая женщина.

— Ах, разбойник! Ты уже здесь?..

— Пускай гуляет, — сказал папа, обернулся к маме: — Знакомься, это наша соседка.

Соседка пожала маме руку, потом подошла к Аленке.

— Меня зовут тетя Настя. А тебя?.. Да я уже слышала: ты — всамделишная Аленка, а фамилия Петрицкая.

Всем стало весело. Даже Вовчик что-то прогудел.


Так в новом доме и стали называть дочку Петрицких всамделишной Аленкой.

Загрузка...