Много он слышал о «Борках» — заводском доме отдыха на берегу Москвы-реки… Ему так расхваливали тамошнее жилье, что он, когда подошла зима и надо было отгулять две недели неиспользованного отпуска, стал подумывать о путевке в знаменитые эти «Борки». «Поживу там две недели, отдохну и устрою себе нормальную творческую жизнь…» Для тех, кто не знает, что такое нормальная творческая жизнь, стоит заметить, что в этом понятии слово «нормальная» многие, кто стремится к ней, без ущерба для смысла, а только для его уточнения, могут легко и, главное, с удовольствием заменить на «каторжная»…
Итак, он в «Борках». Приехал туда с незаконченной диссертацией, пишущей машинкой и выпиской из поликлиники, где отмечено переутомление, давление… Живет в крайней комнате в коттедже, но с внушительными колоннами, как и главный корпус, куда он ходит есть, особенно налегая на свежую капусту, морковку, редьку, свеклу, короче говоря, на «козий плов», как называет эту еду сосед по столу, его старый приятель, однокурсник по Бауманскому училищу Николай Жуков. Много лет прошло после окончания училища, он встречался с Жуковым в цехах или в коридорах заводского научно-исследовательского института почти каждый день. Встречи эти были будничные, а здесь, стоило ему только лишь показаться в дверях столовой в сопровождении диетсестры, как Жуков замахал рукой и закричал: «Петр! Петр! Шанин! Иди сюда…» (Замечательные это слова — «одноклассник», «однополчанин», «однокурсник», они никогда не меняют своего смысла!)
— Тут особый микроклимат, — предупреждает Жуков. — Два дня уйдет на акклиматизацию, все москвичи болезненно ее переносят. После обеда покажу, где получить лыжи…
Потерять два дня на какую-то акклиматизацию не входило в его планы. У него всего шестнадцать дней, так что, как только лыжи попадают в руки, идет кататься. Переходит дорогу, посыпанную желтым песком, выбирается на поле за оврагом — тут накатанная лыжня, снег чистый, белый, пушистый — одним словом, первозданный… «Мороз и солнце, день чудесный», — звенят в его возрадовавшейся душе золотые строки Пушкина. Пересекает поле, выбегает на второе, сознание его еще не останавливается на нем, он как бы смутно воспринимает окружающее, не видит по-настоящему размеров поля, не запоминает стога под шапкой снега возле самого леса и леса самого еще не видит. Ошалевший от чистого воздуха, простора, тишины и солнца горожанин, и только. «Куда ты спешишь, остановись, оглядись, посмотри на лес!» — кричит себе мысленно и останавливается, втыкает в снег палки.
Перед ним лес — ели в снегу, иголки в инее, а березы, березы какие нарядные — каждая веточка, каждая почка в снежном серебре, сверкает на солнце. Не новогодний условный, не квартирный или заказной, а лесной, дикий Дед Мороз из обыкновенной воды, воздуха и чистоты сотворил чудеса…
Опять оживает горожанин, вернее, антипод его, вечно живущий в нем и угнетаемый в городе, заставляет вовсю работать палками, жадно хватать морозный воздух всей грудью. Обрадовался в нем сельский житель, ох и обрадовался… Ему сразу становится жарко, чувствует, как растут за ушами сосульки, а сельский житель гонит и гонит его дальше, ненасытен он сейчас, лыжня скрипит, визжит, и с каждым шагом, с каждым метром остается в нем меньше городского, оно сгорает в крови, бурлящей от кислорода, от благодатных запахов зимнего хвойного леса.
Лыжня, попетляв километра полтора между елями, под березами, согнутыми в дуги давним гололедом, выскакивает снова на поле. Тут она идет вниз, он мчится, встречные лыжники уступают дорогу — пусть, мол, надрывается, если он ненормальный. И подбадривают еще вдогонку: «Давай-давай!» Он бы рад сбавить ход, но нельзя — весь мокрый, мороз градусов двадцать пять, попробуй остановись… И он, как говорят спортсмены, выкладывается весь — с полчаса идет по огромному полю, километра четыре длиной, солнце село, и в сумерках уже, расспросив у лыжников дорогу, добирается наконец до своей комнаты.
Конечно, в первый день он переусердствовал. Утром чувствует себя горожанином — ноги болят, в голове шум, в затылке стук, состояние такое, словно его неделю кряду мяли в «пробке», которая возникает, когда втискиваешься в часы пик в вагон метро. Женщина-врач знакомится с его санаторно-курортной картой («Борки» не только дом отдыха, но и санаторий), измеряет давление, выслушивает сердце, и он по выражению ее лица догадывается, что она никак не одобряет его образ жизни. Что ж, она права…
Садится в комнате за машинку. Начинается та самая «нормальная» творческая жизнь с восьми утра, с перерывами на еду, на воротник с магнезией по Щербакову, душ Шарко, работа до часу, двух ночи, трех или даже четырех. Лыжи на втором плане, бильярдная и та не в радость — работа, работа, работа… Чувство времени теряется, он уже не знает, какой день, какое число — ему всегда почему-то кажется, что он забывает заводить часы. Но они всегда заведены на всю пружину, когда же, черт побери он их заводит?
Жуков уезжает, на прощанье приглашает на подледный лов. Мормышки, зимние удочки и мотыль у него есть, коловорот он достает у бухгалтера, и они отправляются пешком, напрямик через лес, мимо школы в Старые Борки. Дорога Шанину знакома, он ходит по ней, когда надо подышать воздухом, встречает учеников, которые по доброму деревенскому обычаю, но неожиданно уже для него всегда говорят: «Здрасьте». Еще они пристраивают на ветках елей и берез остатки школьных завтраков и обедов — для птиц, белок…
Москва-река здесь узкая, чистая и быстрая. Лед возле моста, по которому с грохотом проносятся грузовики, весь в лунках — Жуков, как опытный рыбак, волгарь, утверждает: тут можно ловить плотву на ручейник. В своего мотыля, хранимого между оконными рамами несколько недель в баночке из-под лекарств, он не очень верит.
— Местные рыбаки добывают ручейник тут, в траве, — говорит Жуков и начинает резать лед коловоротом там, где, по его мнению, можно будет накрутить на суковатую палку придонную траву и вытащить ее из лунки. Лед под коловоротом лопается, до того он сухой и перемерзлый, что трещина идет от берега к берегу прямо-таки с гулом.
— Смотри, Москву-реку сломаешь, — говорит Шанин, а Жуков сверлит дыру за дырой, но трава не накручивается, а если и цепляется какая-нибудь водоросль, то без ручейника.
Ловят на мотыля. Сидят минут пятнадцать — двадцать; холод — их полушубки все равно что марлевые — добирается уже до костей. Да и не ловля это, а черпание ложкой ледяной каши, которая образуется в лунках ежеминутно, и леска обмерзает быстро, надо то и дело снимать, вернее сламывать с нее лед. Но главное — ни одной поклевки за все время, рыба не гуляет в такой холод, ушла в ямы. Никакого интереса…
Возвращаются тем же путем, только на этот раз обращают внимание на солнце. Странного оно цвета, ни Жуков, ни Шанин раньше не видели такого — словно бледная луна висит в небе вместо солнца. Наплыла на него какая-то хмарь, низкая, не естественная, и не солнце, а пластмассовый бильярдный шар в небесах конца XX века.
После рыбалки звонит жене, приглашает с сыном на субботу и воскресенье. Сказочная тут зима, настоящая зимняя сказка, твердит ей, и жена обещает приехать.
К их приезду Шанин просит редактора заводской многотиражки Валентина Макарова показать лыжный маршрут, который он то и дело расхваливает. Оказывается, нужно не выходить на большое поле, а сворачивать перед ним налево, идти вдоль высоковольтной линии через овраг, затем — направо, а там уж длинным пологим спуском прямо на озеро, над которым и стоит дом отдыха.
На лыжне они с ним часто останавливаются, рассматривают лисьи следы, на стену леса долго смотрят, любуясь красотой, и Макаров (он не только редактор, но и поэт — выпустил два сборника стихов) говорит:
— Совсем перестали поэты писать зимние пейзажи. А ведь раньше как их писали! Почему сейчас не пишут? Мало бывают зимой на природе? Летом, наверно, только и выбираются за город… Или зим таких уж нет?
Потом уже светлой, лунной ночью, на прогулке перед сном, пораженные золотистым сиянием березовых вершин, начинают почему-то рассуждать о нравственности природы. Сходятся на том, что человека она не во всем устраивала, и он создал свою нравственность, и долго стоял тут вопрос так: кто кого, и сейчас наступило уже равновесие сил в этом вечном споре (если бы так!). Еще чуть-чуть и безнравственность человеческая нарушает призрачное это равновесие — оно так условно, так зыбко. Хватит ли нашему веку воздуха, пресной воды, не разрушат ли стратегические бомбардировщики озонный, защитный пояс Земли, постоянно летающие на тех высотах, где он располагается? Оказывается, даже разные препараты в аэрозольной упаковке, духи, одеколоны, лаки, освежители, «примы», огорчительные для насекомых, всякие иные баллончики этого рода, которые так всем понравились, — удобные эти вещички, возможно, пострашнее ДДТ. Прекрасная половина человечества, закрепляя по утрам из пшикающих штучек красоту своих причесок, вряд ли еще отдает себе отчет, что каждый день к озонному слою поднимаются облака благоухающего фреона, уничтожающего озон…
Тревожно. И радостно, что есть еще на свете Борки с такими зимами, есть, и какое же это счастье для всех, что они есть…
Теперь Шанин ходит на лыжах по новому маршруту, и каждый раз думается ему на нем, что все мы как-то неправильно живем. Обрыдло в городе, да и не одному ему, суетня, толкотня, шум, все больше в душе вражды к автомобилям, каждый из которых за восемь часов пожирает годовую норму кислорода человека, к телефону, сделавшему такими доступными совершенно бессмысленные разговоры, но и вспоминает, как часто всего этого не хватало, если уезжал куда-нибудь в более спокойное место, как не может долго жить без московского ритма, а в Москве мечтает всегда о тишине. Где же выход, где та золотая середина, да и есть ли она вообще?
Хочется встретить жену и сына очень хорошо, особенно сына, ведь чего греха таить, суется он к нему со своими делами, вопросами, а он занят, вечно занят, отваживает его от себя, — не мешай, Андрей! Жена заполняет и его, отцовское время, а он злится, обнаруживая в характере сына плоды сугубо женского воспитания. И ведь еще орет на нее: «Что ты из парня делаешь мамсика? Он должен быть мужчиной!» Нетрудно догадаться, что отвечает жена… Мужчине этому всего восемь лет, болел он у них так, что и врагам страшно пожелать такого, и вот привык к особому отношению к себе, к потаканию своим капризам со стороны мамы. Маленький он еще мужчина, всего первоклассник, не первоклашка — если так назвать его, обижается… Ладно уж, думает Шанин, займусь Андреем в субботу и воскресенье, хоть малую толику упущенного наверстаю. Тем более что и он, говорила жена по телефону (ага, удобная все-таки вещь — телефон!), к поездке готовится серьезно, уроки делает основательно — иначе учительница на субботу не отпустит.
Учительница отпускает, выскакивает Андрей из автобуса (опять можно тут сказать «ага»!), глазенками — зырк-зырк, ищет отца, находит среди встречающих и повисает на шее с криком: «Папа!» И сразу он, единственный тут ребенок, оказывается в центре внимания — а уж это они любят!
И снова — лыжи. Андрей невероятно суетится, бегает по коттеджу в лыжных ботинках, просит застегнуть ему жесткие крепления обязательно на самую последнюю «дырочку». Поехали! Полдень солнечный, безветренный, теплый. Иней на березах пропал, серебряную эту картину — поле, снег, стена леса — как бы почернили. Вначале первым идет Шанин, сын за ним, жена — замыкающая. Андрей часто падает, в этом году он только раза два становился на лыжи, и Шанин ему показывает, как надо идти, как использовать палки.
— Палками работай! Палками! — кричит ему — он уже идет впереди и очень вдохновлен тем, что оказался на отцовском месте. Жена предостерегает: «Андрюша, не спеши! Береги силы!» Куда там… Падает, вскакивает и — вперед! Подсказывают ему, что тех, кто уступает им лыжню, нужно благодарить, и Андрей говорит всем встречным дядям и тетям «спасибо!», вызывая у них добрые улыбки.
В лесу жена ахает, восхищаясь красотой, Андрей сдержан в выражении чувств, и только Шанин собрался с духом, чтобы начать приготовленный для него рассказ о маршруте, как он останавливается и, показывая палкой на заваленную с трех сторон снегом елочку, говорит:
— Папа, смотри — домик! Кто в нем живет? Ежик?
— Ежики зимой спят, тут могла быть лежка косого, — говорит он, думая о его своеобразном, напористом восприятии мира. Не только ему учить сына видеть природу, но и самому учиться у него — он ближе к ней, чем взрослые.
— Для мишки такой домик мал, — рассуждает Андрей.
— Конечно, мал, — соглашается с ним. — Медведи сейчас спят в берлогах.
— А есть, которые не спят — шатуны, — дополняет Андрей.
— Андрюша! — кричит сзади жена. — Смотри: елочка похожа на пингвина! А вон — на белого медведя.
— Ви-идел, — отвечает Андрей, не оборачиваясь и не останавливаясь.
Они проезжают мимо пней с высокими шапками снега — точно бабушкины пасхальные куличи, мимо глазастого снеговика — кто-то лыжной палкой нарисовал на полностью заваленной снегом елке два глаза, рот и нос, мимо белой черепахи, высунувшей голову из сугроба-панциря — сходство поразительное, кольца верно передали рисунок и выражение черепашьих глаз. Шанин обещает сыну показать еще Хрустальные Беседки, Поле Старого Лиса, испытать его и маму на Трассе Мужества.
К Хрустальным Беседкам он относится равнодушно — под тяжестью снега тонкие деревца образовали пышные белые купы дуг. Жена ахает, а ему неинтересно. Не понимает красоты, может, чувствует, что красота эта жестока — для деревьев такой снег бедствие? Спрашивает, а знает ли он, какие деревья в этих беседках. Вопрос сложный — не знаток Андрей древесных пород, но все-таки вдруг догадается…
— Это здешняя ольха, — говорит он. — Не черная, как на юге, а белая или серая. Видишь, такие же сережки, только кора не такая…
Андрей снова идет вперед, затем спрашивает:
— А далеко еще до Поля Старого Лиса?
Вот оно что — ждет встречи со Старым Лисом.
— Далеко, — Шанину хочется, чтобы он не расслаблялся.
Лыжня петляет в осиннике, в березняке, проходит через мелколесье — здесь, видимо, летом непроходимое болото, снова ведет в осинник, посветлее первого, а уж за ним — большое поле в сияющем снеге. Попадаются на опушке следы — Андрей не спрашивает, а утверждает, что это заячьи — оказывается, они недавно в школе изучали следы зверей. Молодцы… Правильно, заячьи — прыг-скок, прыг-скок, передние лапы идут почти друг за дружкой, тут косой оглянулся, нет ли поблизости врагов, скрылся неторопливо в ельнике.
— Это Поле Старого Лиса? — спрашивает Андрей, жмурясь от яркого солнца и яркого снега.
— Нет, дальше.
— А как это называется?
— Не знаю, — отвечает Шанин, забыв, что такой ответ никуда не годится.
— Папа, но оно же как-то называется! — возмущается он таким непорядком с названиями и его неосведомленностью.
«Действительно, поле это как-то должно называться», — думает Шанин и пускается на хитрость:
— Назови его сам.
— Э-э, нет, ты тут давно, а я только первый раз, — Андрей не хочет трудиться, хотя на придумывание отговорки он затратил не меньше энергии, чем ее потребовалось бы для названия.
— Тогда назовем его Полем Яркого Снега, — предлагает Шанин.
— Какое папа хорошее название придумал, — похваливает жена, стараясь, чтобы он предложил свое. Но не тут-то было, Андрей не поддается, зачем мозги ломать, если оно уже названо.
Поле Яркого Снега с наклоном к югу, по нему легко идти (это поле то самое, где ему в первый день кричали: «Давай-давай!»). Он старается все-таки расшевелить Андрееву фантазию, предлагает назвать его Солнечным, Полем Быстрой Лыжни, Теплым, но Андрей безмолвствует, наверняка думает: «И зачем он старается, если сам же сказал: Поле Яркого Снега?»
— Вы так быстро идете, — жалуется сзади жена. — Давайте немного отдохнем, позагораем.
Останавливаются на несколько минут, подставляют солнцу лица — оно уже слегка греет, в слабом тепле угадывается еще далекая, но весна. Кровь в веках ходит красными волнами, в глазах от солнца фиолетовые круги.
— Тишина такая, что ушам больно, — говорит жена, и они продолжают путь.
Первая копешка забытой или оставленной для лосей люцерны. Андрей сходит с лыжни, обследует тщательно дыру в боку копешки, следы на макушке. Не понимает, что тут надо было зверю. Шанин приходит на помощь:
— Лисица мышковала, то есть ловила мышей.
— А может, это Старый Лис?
— Нет, у Лиса следы побольше, а эти маленькие, наверно, лисица.
— Поймала?
Ну и вопрос! Откуда же ему знать, поймала тут лисица мышь или нет?
— Может, и поймала, — отвечает уклончиво, потому что такой ответ ему представляется не таким беспомощным, нежели «не знаю», за который от Андрея уже досталось.
В самом низу поля мост через ручей, сейчас и мост, и ручей едва угадываются под толстым слоем снега. Но лось, оставивший глубокие, не меньше полуметра, следы, воспользовался мостом, не рискнул идти напрямик, выбираясь из ольшаника на поле.
За мостом — Поле Старого Лиса, большое, от ручья до леса, все в копнах соломы, исхожено вдоль и поперек зверем. Шанин обращает внимание своего семейства на пограничный знак — мету темно-янтарного цвета на первой же копне. Все кошачьи и собачьи, рассказывает, ставят их, предупреждая всех, что территория занята, охотиться тут нельзя, могут быть неприятности. Старый Лис, а именно меты свидетельствовали, что это все-таки Лис, ставил их виртуозно — они красовались на самых видных и высоких местах, которые не заносились снегом. Лис ходил по лыжне, охотился в темное время суток — Шанину никак не удавалось увидеть его ни в поздних сумерках, ни в темноте, ни при луне. Он каждую ночь охотился здесь — на лыжне всегда были свежие следы. Ни одной копны он не оставил без внимания — это была солома, в ней попадались невымолоченные колосья, вот они-то и притягивали сюда мышей. Иногда мыши, переходя от копны к копне, выползали на поверхность, словно плыли по снегу, оставляя неглубокие, с мягкими углами линии, заканчивающиеся круглой, темной в глубине норкой.
Поле Старого Лиса состоит как бы из двух частей, между ними узкая перемычка, лес подходит к ней слева и справа, на ней столб высоковольтной линии, естественно, тоже помеченный по сугробу у его основания. Заканчиваются владения Старого Лиса за оврагом, через который проходит Трасса Мужества. Не с внутренней стороны оврага, а с внешней, на снежном воротнике елочки его последний пограничный знак.
Он показывает, как преодолеть Трассу Мужества — конечно же, какая там трасса да еще мужества, не очень-то глубокий овраг, но для Андрея такое название что-то значит…
И он храбро отталкивается палками, несется вниз (одна лыжа наезжает на другую), летит кубарем, но не хнычет, барахтаясь в снегу, а смеется, только никак не может встать — одна лыжа у него мысом назад, а длины ног не хватает, чтобы привести ее в правильное положение. Поднимается к нему, трясет его, как куль, в воздухе, лыжа становится на место, и тут жена с пронзительным визгом пролетает мимо них — здесь все-таки прилично несет.
— Мама трусиха, бояка! — кричит Андрей, благополучно спускаясь вниз.
— Теперь ты меня закритикуешь, — говорит жена.
— Пищала, пищала! — не унимается Андрей, но пыл его спадает, как только он начинает выбираться из оврага. Не умеет он ходить елочкой, лесенка у него тоже выходит какая-то плывучая, путаются лыжи то мысами, то задниками.
— Палками, палками работай, — в который раз показывает Шанин, как нужно подниматься вверх.
Жена на всякий случай стоит ниже его, Шанин просит ее уйти, пусть поднимается сам, мужчина должен хорошо владеть лыжами, а мамсики, мол, не умеют ходить на них до двадцати лет. И Андрей вдруг находит выход — становится на четвереньки, ползет на коленях и на руках, смеется.
— Не можешь ходить по-человечески, ходи хоть так, — говорит Шанин. — Но ты молодец — сам нашел выход и выбрался. Это по-мужски…
После этой похвалы он опять принимается за высмеивание писка при спуске, жена отбивается слабо, добродушно:
— Теперь ты мне проходу не дашь, засмеешь.
— Андрей, стой, — говорит Шанин, сын снова идет впереди. — Посмотрите, здесь был пограничный конфликт.
Из леса, неподалеку от последнего погранзнака, шел размашистый, глубокий след нашего Лиса. Со стороны поля по лыжне шел след другого зверя, поменьше. Старый Лис встретил захватчика на дальних подступах к своим владениям — в двух метрах от лыжни была схватка, короткая и решительная, потому что от этого места пришелец уходил тоже махом, оставляя резкие следы на плотном снегу лыжни. Старый Лис немного пробежался за недругом, затем резко свернул в густой ельник, должно быть в засаду.
В воскресенье они снова идут по этому маршруту, скольжение прекрасное, день еще лучше, на Трассе Мужества жена визжит и падает, Андрей умудряется дважды вспахать носом снег. Конечно, думает Шанин, можно было повести их по другой лыжне, но пусть им лучше запомнится эта.
— А птиц не слышно, — говорит жена, когда они подходят к пологому спуску на озеро.
Он рассказывает, как видел клеста-еловика — он расклевывал шишки над лыжней, прямо-таки портил ее. Шанин остановился тогда под елью, а клест, не обращая на него никакого внимания, был занят своим делом. Еще можно увидеть в лесу стайки снегирей, они прилетают и во двор дома отдыха — там есть кусты сирени, на них остались семена, рябины в лесу, наверно, уже мало.
Потом Шанин бросает острием вниз перед собой лыжную палку в снег, бросает несколько раз, пока не находит нужный угол и, показывая на трехпалый след, спрашивает Андрея:
— Знаешь, у кого такой след? («Конечно, откуда ему это знать!») У фазана.
И рассказывает, как во время службы на Дальнем Востоке приехал он на дальний пост с подарками ко Дню Советской Армии и жил там по соседству с пограничниками фазан-воришка. Они оставили дверь сарая открытой, он и забрался в него, нашел мешок с крупой… Его застали на месте преступления, фазан вылетел из сарая, чуть не сбив с ног дежурного кашевара. Потом стали его подкармливать, и он не улетал от поста, жил в огромных двухметровых сугробах.
Шанин пошел утром по следу; фазан долго ходил вокруг поста, затем почти на бесснежном месте, где чернела земля, развороченная вездеходом, он куда-то исчез. Улетел, наверное… Остановился он перед черными пятнами и вдруг заметил, что снизу на него смотрит хитрый черный глаз! Фазан-то у него под ногами, черное с белыми пятнышками оперение слилось с землей! Лежит и греется. От неожиданности он оторопел, до него можно было дотронуться рукой, и тут фазан сорвался с места, поднялся в воздух и, как снаряд, влетел в сугроб, исчез в его глубине…
Вечером Шанин провожает гостей на автобус. К ним подходит один ветеран завода, фронтовик, у которого от взрыва лопнули барабанные перепонки, теперь вместо них серебряные пластинки. Он спрашивает у Андрея громко и строго-престрого:
— Это ты вчера в кино у своей мамы спрашивал: «А у этого дяди лысина чешется?» — Тут Андрей жмется к отцу, а ветеран продолжает: — Моя жена мне об этом сказала! Ишь ты… Молодец, ты задал прямо-таки философский вопрос! Поэтому отвечаю: чешется, и еще как!
Автобус уезжает, и Шанин идет в свою комнату работать.
В оставшиеся дни старается перед обедом обязательно пройти маршрут и однажды видит — совсем недавно шел по лыжне Старый Лис, минут десять — пятнадцать назад. Убыстряет шаг, вглядывается в даль — нет, не видно. А след идет и идет по лыжне. Вот уж надо поворачивать ему направо, но Лис свернул налево — пошел через поле в лес. «Было бы странно, если бы он повернул к дому отдыха, — думает он. — Не по пути нам…» И становится ему грустно, не потому, что Андрей обязательно спросит: «Папа, а ты видел Старого Лиса?» — а потому, что, может, вообще никогда его не увидит — живую лисицу он не видел лет двадцать, как и куницу, как и барсука, как и енота, а жил далеко не всегда в городе. Журавлиный ключ в прошлом году на родине видел — это тоже, говорят, редкость из редкостей, только в стихах их много… Грустно еще и потому, что с Лисом они вроде бы знакомы, а вот поди ж ты, встретиться не довелось. Он-то, хитрюга, наверняка его видел, а Шанин его — нет. Может, в будущем году встретимся? Слишком уж он вертится на виду, хотя здесь, правда, заказник, но будут ли на новой лыжне знакомые следы, знакомые меты?
Возвращается в коттедж, выходит из душа — навстречу соседи, Валентин Макаров с женой, только что с прогулки, с лыжами.
— А мы лису видели, — сообщают они Шанину.
— Когда?
— Минут сорок назад. Выскочила из лесу и через лыжню, через поле!
Он им, удачливым, рассказывает, где они могли его видеть. Соседи подтверждают: да, именно там.
— Я шел за ним по следу, он повернул налево, а мне нужно было направо, это Лис, — он не сказал, что это Старый Лис.
— Красивый, большой, шуба не рыжая, а темно-бурая, — уточнил Валентин Макаров.
И последний день в «Борках» морозный, солнечный и тихий. Шанин идет прощаться с лыжней, со Старым Лисом и вдруг напротив летнего пионерского лагеря видит чудо. Солнце светит со стороны лагеря, тени от осинника пересекают дорогу, ложатся голубыми полосами на слегка выпуклое заснеженное поле. Снег не блестит, а сверкает, именно сверкает — крупными бриллиантами. Все поле в бриллиантах. Их множество, он их видит метров за двести — у поля сферическая поверхность. Идет потихоньку, одни гаснут, другие вспыхивают. Нет, я еще не видел такого зрелища, думает он, такой сказочной красоты, и как было бы хорошо, если бы и Андрей увидел, и его дети, и дети его детей видели…
На лыжне, когда уже остаются последние сотни метров, впереди, на снегу, опять что-то вспыхивает, взбивает снежную пыль, и она, посверкивая, оседает. «Мышь увидела меня и закопалась в снег? Зверек, птица?» Нет никакой птицы в небе, сходит с лыжни — нет никакой норки, только едва-едва различает на снегу очень неглубокую, с неровными краями яму-корытце. Таких корытцев, снежных свеев много. Это был мгновенный, маленький вихрь — поэтому он и увидел лишь оседание искрящихся снежинок.
Не дает покоя мысль: он это уже видел где-то, но там не было снега, не снег тогда был… И вспоминает: в прошлом году он туристом ездил в Италию, в миланском Дуомо поет в воскресенье хор мальчиков, их удивительные голоса звучат так, что у него дрожит кожа, и он, подняв голову вверх, видит, как под куполом сверкают, переливаются из цвета в цвет как бы овеществленные частички чистоты. Странный явился ему тогда мираж, странная возникла сейчас ассоциация…
«Какая же прекрасная зима в нынешнем году!» — думает он на последнем спуске. Когда это было, чтобы снег и морозы держались несколько месяцев, когда это было, что солнечный день — явление обычное, само собой разумеющееся? Нет, поездка в «Борки» удалась, конечно, прокурил он на несколько сроков вперед комнату, хозяйка коттеджа Марья Егоровна безуспешно ему, так сказать, намекала: «Негатин — такая гадость». Но хлеб не зря тут ел. Он понял, что в эти дни почувствовал так сильно гармонию в своей душе, в окружающих людях, во всем мире, в природе. Хорошо, что приехали к нему жена и сын, особенно сын, который впервые увидел во всей красоте настоящую русскую зиму. Шанину кажется, что и он не видел, а если видел, то не обратил тогда внимания… А уж эта расстаралась…
Редкая была зима в том году, как золотая свадьба редкость. А свадьбы ведь бывают, читал он в каком-то болгарском журнале, — ситцевые, деревянные, цинковые, медные, жестяные, никелевые, стеклянные, фарфоровые, серебряные, жемчужные, полотняные, алюминиевые, рубиновые. Да каких только свадеб не бывает! Один его товарищ говорил, что совсем недавно побывал на одной — в северной деревне, и свадьба эта называлась совершенно неожиданно — свадьба с колбасой… Но и золотые — не предел, они вроде бы как для пожилого возраста, после них идут бриллиантовые, железные, благодатные и венец всему — коронная свадьба, ею отмечается семьдесят пять лет совместной жизни!
И теперь, вспоминая зимнюю сказку, россыпь бриллиантов на поле, хочется Шанину назвать эту зиму бриллиантовой. Бриллиантовой потому, что еще будут коронные зимы впереди у всех нас…