Старый дребезжащий автобус долго прыгал по неровной дороге, таща за собой облако пыли, пока наконец не остановился у небольшого домика на краю зеленого летного поля. И сразу же в громкоговорителе, неизвестно где пристроенному, загремело женским голосом: заканчивается регистрация пассажиров — до областного центра. Несколько человек, толкаясь и спеша, устремились в домик. В крохотном зале ожидания сидел только один мужчина с портфелем на коленях. Лариса Никитична невольно улыбнулась выдумке местных авиаторов, а Михаил Викентьевич нетерпеливо хватался за ее сумочку, в которой она искала билет. Выхватив его из рук жены, он ринулся к высокому массивному барьеру. Хорошенькая девушка в форменной пилотке, с ровным загаром на лице, таким ровным, что его можно было принять за грим, в один миг проштамповала билеты и снова объявила по радио, теперь уже неизвестно зачем, видимо, для порядка, что регистрация закончилась. Минуту спустя она объявила посадку. Михаил Викентьевич сунул жене билет, донес чемодан и авоську с яблоками до штакетного забора, ограждающего поле, и чмокнул ее в щеку. Лариса Никитична забыла ответить, пошла по плотной упругой траве, а потом вспомнила, обернулась, хотела кивнуть ему на прощанье, но он в это время прикуривал. Девушка сказала строго «проходите», и Лариса Никитична вошла в самолет с двухэтажными крыльями.
Она села возле окошка, отсюда хорошо было видно, как Михаил Викентьевич прогуливается вдоль ограды, покуривая и посматривая на самолет. О чем он думает сейчас? Ругает институтское начальство, которое вызвало ее принимать вступительные экзамены и тем самым внесло беспокойство в его спокойную, жизнь на берегу Волги? Или, зная, что она с радостью возвращается в Москву, напутствует ее мысленно: улетай же, черт побери, поскорее…
В проходе появился мужчина с портфелем, который едва не закончил регистрацию единолично. Он сел рядом, Лариса Никитична непроизвольно одернула подол платья, поправила прическу и вспомнила, что сегодня она не позаботилась как следует о своем внешнем виде. Не хватило времени. Перед отъездом пришлось делать генеральную уборку на даче; что можно было сдать в прачечную — сдала, а что осталось — перестирала, перегладила; притащила несколько сумок с продуктами, наварила и нажарила, чтобы мужу, свекру Викентию Викентьевичу и свекрови Аделаиде Марковне хватило готового как можно дольше. В Москве о родителях мужа заботилась домработница Домаша, а летом, когда молодые и старые Коралисы жили на даче, обязанности Домаши становились обязанностями Ларисы Никитичны. Аделаида Марковна за всю жизнь научилась хорошо делать только бутерброды да заваривать кофе, и, конечно, она в первую очередь была недовольна неожиданным отъездом невестки.
А Лариса Никитична радовалась, что уезжает. За пять лет, прошедших после свадьбы, она с мужем ни разу не отдыхала отдельно от старых Коралисов. Аделаиде Марковне медики не разрешали менять климат, и каждое лето они уезжали в старинный русский городок, где на берегу Волги им сдавали половину дома. В этот раз Лариса Никитична, уезжая в отпуск, тайком от мужа договорилась на кафедре, что ее вызовут принимать экзамены у абитуриентов. У нее не хватало терпения каждую ночь подавать свекрови всевозможные микстуры и растирать пчелиные и змеиные яды на ее пояснице. Притрагиваясь к рыхлому телу Аделаиды Марковны и видя на коже рыжие пятна, похожие на какие-то многоножки, которые, казалось, вот-вот побегут на нее, Лариса Никитична испытывала чувство гадливости, но скрывала это от всех, а затем тщательно мыла руки, чтобы успокоиться и уснуть. Такое же чувство она испытывала, стирая тяжелые платья свекрови, у которых был неизменный рыжеватый оттенок. Платья навечно впитали запахи лекарств, и ей казалось, что они присутствуют здесь, в самолете, и, наверное, вместе с ней прилетят в Москву.
Сосед раскрыл иллюстрированный журнал, устроился поудобнее. Его коротко стриженные, пепельные от обилия седины волосы слегка порозовели в луче вечернего солнца, проникающего в окошко. «Ах, как бы шла седина Михаилу Викентьевичу, — вздохнула Лариса Никитична. — Ведь этого мужчину не назовешь красавцем, но сколько мужественности и благородства придает она. А ему, пожалуй, нет и тридцати пяти…»
Ей всегда хотелось выйти замуж за мужчину с седоватыми висками. Но что поделаешь, молодых и седых не так уж много, на всех не хватает, кому-то надо выходить и за лысеющих. Конечно, она бы не вышла за Михаила Викентьевича, будь он уже тогда лысым, — слишком разительным выглядел бы контраст между идеалом и им. Она долго не могла решиться — отказать ему или согласиться, не знала, как быть, когда тебе первый раз в жизни предлагают выйти замуж, причем предлагает мужчина, которого, сама не знаешь, любишь или нет. Тогда бы это был решающий довод…
Через открытую дверь кабины пилотов было слышно, как спорила девушка с летчиками. Они не хотели залетать в какое-то Чикильдеево, а она настаивала.
В конце концов они сошлись на том, что в Чикильдеево не полетят, но зато побывают в Передреевке, где решат, надо ли лететь в Матонино или не надо, а может, побывают лишь в Каменной Яруге. Сосед поднял голову и, прислушиваясь к спору, улыбнулся, взглянул на Ларису Никитичну. Она тоже улыбнулась.
Самолет вздрогнул, заревел и помчался по зеленому полю, гремя гулким корпусом и подпрыгивая, пока не оторвался от земли. Ларису Никитичну сначала будто подбросило вверх, потом резко опустило, но когда она посмотрела в окно, удивилась, что они уже летят. На маленьком самолете летать ей не приходилось, но она не раз слышала про коварные воздушные ямы, в которые он то и дело проваливается, как тяжело бывает в полете, и, вспомнив об этом, отвернулась от окна и закрыла глаза.
Она вернулась к своим мыслям. Ну, вот и совершила побег из колонии Аделаиды Марковны, подумала Лариса Никитична и усмехнулась. Про себя она называла дачу колонией, каждому обитателю придумала роль. Аделаида Марковна была колонизаторшей, Михаилу Викентьевичу отводилось место надсмотрщика за колониальным населением, то есть Ларисой Никитичной и Викентием Викентьевичем, которые должны были всю жизнь строить таким образом, чтобы все, в конечном итоге; доставляло удовольствие Аделаиде Марковне. Трудно было представить, но несколько десятков лет назад то, что было теперь грузной, деспотичной, капризной Аделаидой Марковной, танцевало в «Ледяной деве» Грига и вскружило голову тогда уже бывшему латышскому стрелку Викентию Коралису. Может быть, он любил ее в свое время, иначе просто не смог бы из далеких двадцатых — тридцатых донести до семидесятых годов стойкую привычку к почитанию слабостей супруги. В свободные от заботы о ней часы он стал доктором технических наук, профессором, а в последние годы, отойдя от служебных дел, превратился вдруг в колонии в пчеловода, а в Москве — в заядлого кактусиста. Заставил подоконники цереусами и ореоцереусами, устраивал в ванной им какие-то парные бани и все экспериментировал с опунцией, у которой было колоритное название — Рука негра.
«Не хотите ли заняться кактусами? — спросил он однажды, когда она, придя к ним, рассматривала коллекцию. — О, знаете, это целый мир… Жалею, что начал поздно. В каждом из нас сидит крестьянин, и каждый должен когда-нибудь покопаться в земле, посадить, как говорится, свое дерево. Конечно, кактусы — это не то, но все же… Если интересуетесь, готов помочь — у меня они почти все в двух экземплярах. Очень советую: придете с работы, поковыряетесь с ними минут пятнадцать — и будете смотреть на мир другими глазами. В этом что-то есть, есть…»
Человек деликатный, он, очевидно, догадывался о нескладной ее жизни с Михаилом Викентьевичем. У них не было детей. Сначала откладывали до тех пор, пока она закончит аспирантуру и защитит диссертацию. При этом само собой подразумевалось, что Михаил Викентьевич защитится раньше. Но произошло непредвиденное — она была уже кандидатом наук, а Михаил Викентьевич, теряя в библиотеках остатки волос, никак не мог завершить диссертацию.
После банкета по поводу успешной защиты, когда они вернулись домой, Лариса Никитична сказала мужу, что теперь, пожалуй, можно подумать о ребенке, тем более что она, кажется, беременна. Наверное, не стоило начинать разговор именно в тот вечер, потому что Михаил Викентьевич был чем-то недоволен. Может быть, ему испортила настроение Аня, подруга Ларисы Никитичны по университету, которая, поднимая тост, заявила, что мужчины должны наконец догонять женщин, а женщинам пора быть женщинами.
Михаил Викентьевич разводил в маленькой чашечке растворимый кофе. Отпивая маленькими глотками и округляя пухлые, пунцовые, как у ребенка губы, он не спешил с ответом.
— Видишь ли, Лара, — весомо начал он, — мы люди науки и должны заниматься наукой. Честно говоря, я не готов быть отцом. Тебе повезло, а я никак не пойму, что нужно еще в диссертацию. Смогу ли я закончить ее в течение года — это проблематично. А пойдут пеленки-распашонки…
— Но идут годы, мне уже двадцать семь. Почти двадцать восемь…
— Между прочим, мама меня родила в тридцать, как видишь, она жива до сих пор, жив и я. Мне нужно защитить диссертацию.
— Позволь, а если ты не сможешь ее защитить?
— Ну знаешь… — Михаил Викентьевич резко поставил чашечку, зацепил рукавом халата баночку и столкнул ее со стола.
Кофе рассыпался, и это окончательно вывело его из себя. Дефицитные баночки поставляли Аделаиде Марковне знакомые, а уж она одаривала ими сына. Михаил Викентьевич задрожал от гнева — он дорожил подарками матери, и Ларисе Никитичне показалось, что у него вздыбились на руках рыжеватые колечки волос.
«Господи, какой он эгоист, какое самовлюбленное ничтожество!» — ужаснулась она и решила на следующий же день пойти к врачу. К счастью, она ошиблась, просто сказалось волнение, связанное с защитой, но пропасть между ней и мужем стала еще глубже и шире. Каждый из них словно поселился на своем острове, причем уже давно, а теперь эти острова и вовсе разъехались.
И странно — они относились друг к другу почти хорошо и чуть ли не доброжелательно. Но Лариса Никитична дома внутренне сжималась, уходила в себя, как улитка в свою ракушку, и с новой силой занялась научной работой. Одну за другой она написала несколько статей о литературе начала двадцатого века, их приняли в редакциях и некоторые уже напечатали. Зная, как действуют на Михаила Викентьевича ее успехи, она работала над ними с каким-то злорадным упоением, каждой строкой и каждой мыслью стремясь доказать, что он ничтожество и бездарность.
— Вот видишь, у тебя время не проходит даром. А на твою публикацию о Зенкевиче и Нарбуте мне придется ссылаться в моей диссертации об акмеизме, — сказал он однажды, выделив ударением слово «мне» и «моей», и Лариса Никитична расшифровала фразу так: что же ты, благоверная, вместо того чтобы помочь, дорогу переходишь…
— Мы люди науки, — ответила она его словами.
Статьи, собственно, ни для науки, ни для поэзии не представляли никакой ценности и не могли представлять — они писались с заведомо другой целью. Михаил Викентьевич наверняка догадался об истинной причине всплеска ее научной активности, понял, что это вызов, и не принял его. «А если бы принял, проиграл бы, — думала она, лежа в кресле с закрытыми глазами. — Он сумел перенести все в другую плоскость, нашел верный способ не проиграть и оказался почти во всем прав. Поразительная способность в любой ситуации находить для себя мертвое пространство, в котором легко остаться неуязвимым. А вот ударить из мертвого пространства можно совершенно безнаказанно…»
А нужно ли было вообще подчеркивать свое превосходство? Нет, изменений к лучшему она не ждала, даже радовалась теперь, что детей у них не было. Михаил Викентьевич воспитал бы сына в своем духе, и у него со временем, как у Аделаиды Марковны, проступили бы на коже рыжие пятна, которые стали для Ларисы Никитичны символом людей с дьявольски изобретательным умом, холодным сердцем и мертвой хваткой. Ей казалось, что за дочь она сумела бы постоять, а что с сыном так будет, она не сомневалась. В Михаиле Викентьевиче победила Аделаида Марковна, он нисколько не похож на Викентия Викентьевича, добрейшего человека с умными детскими глазами…
Самолет резко накренился и, описав дугу, быстро пошел на посадку. Чемодан Ларисы Никитичны, стоявший в проходе, поехал вперед, к летчикам, но сосед сумел схватить его за ручку. Подпрыгнув два-три раза, самолет остановился. У Ларисы Никитичны закружилась голова, ее мутило то ли от запаха бензина, то ли от слишком смелых пируэтов, которые только что продемонстрировали летчики. Она настроилась выйти на свежий воздух, но они побыли в Матонино считанные минуты. Самолет опять помчался вперед, и опять Ларису Никитичну будто вознесло на гребень высокой волны, а потом бросило куда-то вниз.
Она схватилась за спинку переднего сиденья, заставляла себя дышать глубоко и ровно, но воздуха не хватало. Не открывая глаз, она интуитивно определила, что земля близко и сейчас снова будет самое неприятное — посадка. И точно — колеса коснулись земли, которая, как батут, швырнула самолет назад, в небо, а он прижимался к ней, и когда все же остановился, Ларисе Никитичне казалось, что они все еще летят.
— Кому в Яругу? Выходи! — услышала она и подумала со страхом, что ее ждет, по крайней мере, еще один взлет и еще одна посадка.
— Вы, ребята, полегче там ручкой. Не так лихо. Видите, женщине совсем плохо, — сказал сосед.
Летчик, совсем еще мальчишка, в фуражке с крохотным козырьком, круто загнутым вниз, уверенно засмеялся.
— Сразу видно — не здешние. Здешние привычны. А лететь нам осталось всего десять минут. Потерпите, гражданочка, немного. — Летчик запустил руку в карман и дал Ларисе Никитичне две таблетки. — Это аэрончик. Театральных конфеток у нас давать некому, так я угощаю непривычных аэрончиком. Не бойтесь, примите — будете проситься, чтоб еще покатали…
Когда нескончаемые, как вечность, десять минут наконец истекли и самолет приземлился в аэропорту, Лариса Никитична первой выскочила из него — ничего не могло быть лучше прохладного вечернего воздуха, густого, синего, пусть даже немного с примесью бензиновых паров, и земли, твердой земли под ногами.
Сосед вынес чемодан и авоську с яблоками, вызвался доставить их на остановку такси.
— Мне лететь дальше, до Москвы, — сказала она, ощущая кожей поток воздуха, прохладный и чистый, идущий, наверное, от речки или озера, и повернулась к нему лицом.
— Тогда мы с вами попутчики. А билет у вас есть?
— Нет.
— У меня тоже. Пойдемте к кассам?
— Дайте мне еще минутку, — взмолилась она. — Хочу надышаться вволю. Еще немножко… Как хорошо.. Ну, хорошего понемножку. Я понесу яблоки…
В зале ожидания, огромном, переполненном пассажирами, сосед нашел свободное место для нее, ушел и вскоре вернулся с кофе в граненом стакане и сувенирной бутылочкой коньяку. Он заставил ее выпить немного коньяку, и тошнота прошла, оставалась лишь слабость, как после жестокого гриппа, да резко, ощутимо забилась на виске жилка. Лариса Никитична узнала, что спутника зовут Виктором Ивановичем, он инженер, проектирует заводские трубы и поэтому назвался трубачом. Они разговорились; Лариса Никитична окончательно пришла в себя, она почувствовала себя как-то уютно и покойно, далеко от мыслей о Михаиле Викентьевиче и Аделаиде Марковне, будто перенеслась в иной мир, приветливый и добрый, в котором все, даже мелочи, приобретало, а может, обнажало свой истинный смысл.
— Очередь занята, я, пожалуй, пойду, — сказал Виктор Иванович.
Когда он ушел, Лариса Никитична посмотрела в зеркало, ужаснулась: страшна она, страшна; сказалось все: и полет на этой этажерке, и то, что у нее дома не было времени привести себя в порядок, и неоновое освещение, которое она ненавидела за то, что придает лицам синюшность, убивает что-то привычное в облике людей, может быть, как раз живое, и она торопливо, словно боясь не успеть, стала пудрить лицо, стараясь скрыть синеву под глазами, и красить почему-то вздрагивающие губы.
Виктор Иванович взял билеты и вернулся, купив несколько шоколадных зайцев. Она встретила его приветливой улыбкой, и он мог заметить, если бы только захотел, что она успокоилась, выглядит теперь несравненно лучше. Она нравилась мужчинам, это было приятно, как и приятно чувствовать власть над ними; настроилась относиться к Виктору Ивановичу снисходительно, иронически-шутливо, потому что он, слегка опьянев от знакомства с молодой женщиной, не нашел ничего лучшего, как притащить кучу шоколадных зайцев. Видимо, он был одним из тех вечных командированных, оторванных от семьи, избалованных вынужденной холостяцкой жизнью, которые в глазах таких же временно бездомных женщин стараются показаться солидными, удачливыми, щедрыми, слегка таинственными — одним словом, настоящими мужчинами, каждый на свой манер. В повседневной жизни, на работе и дома, все они были наверняка обыкновенными работниками и мужьями.
Однако Лариса Никитична ошиблась. Виктор Иванович стал рассказывать о своей дочурке, которой он и купил зайцев, потому что в Москве магазины будут наверняка закрыты.
— Недавно мой приятель привез ей из Индии маленькую обезьянку, вот такую, — показал Виктор Иванович и продолжал, улыбаясь: — Что они делали, если бы вы видели! Светлана несколько дней не ходила в сад, а обезьянка… Свалила телефон, разбила часы, занавески оборвала, а потом ей понравилось раскачиваться на люстре. Пришлось отдать в уголок Дурова. Теперь Светлана ходит туда с бабушкой или со мной, когда у меня есть время. И, знаете, эта обезьянка, ее зовут Чики, ждет Светлану…
«Вот бы такую обезьянку Михаилу Викентьевичу», — подумала Лариса Никитична, представила на миг шум, визг, звон стекла, раскачивающуюся Чики на люстре, и это показалось ей настолько смешным, что она рассмеялась до слез, широко раскрывая глаза, боясь, как бы не поплыла тушь с ресниц.
— Извините, Виктор Иванович, я сегодня совершенно ненормальная…
Потом они вышли из душного, шумного зала ожидания. Вечер был теплый, но веяло прохладой, — наверно, где-то вблизи была все-таки вода. Бесшумно садились и, натужно ревя и свистя двигателями, взлетали самолеты, мигали яркими красными огнями. Лариса Никитична и Виктор Иванович прохаживались по скверику, пили воду из автомата, любовались огромной клумбой на площади и говорили о всевозможных вещах, о чем могут говорить двое случайно встретившихся людей, знающих, что через час или два расстанутся и, возможно, больше никогда не встретятся. Оказалось, они были в одно время студентами — Виктор Иванович даже бывал на их факультетских капустниках. Они ходили на каток в парк Горького, ездили кататься на лыжах в Подрезково и на Планерную, купались на Левобережной. И теперь жили в Москве рядом — она в высотном доме на Котельнической набережной, он — на Таганке.
«А ведь мы могли встретиться раньше, — с грустью думала Лариса Никитична. — Вполне могли… Хорошие люди почему-то всегда появляются не вовремя. А вдруг рядом со мной идет тот самый единственный, мой человек, с которым мне суждено было счастье? — спросила она себя неожиданно. — Между нами — сколько стоит всего… Михаил Викентьевич — не мой, чей-то, чужой. В самом-то деле, вдруг этот милый Виктор Иванович тот самый человек, о существовании которого я знала еще девчонкой, знала, что он есть где-то, а потом ждала, ждала?..»
— Мы ездим в одних автобусах и троллейбусах и не знаем друг друга, — сказал Виктор Иванович. Она была уверена, что он сейчас чувствует то же самое, что и она. — Когда ездишь в одно и то же время на работу, кажется: знаешь водителей, многих пассажиров, запоминаешь даже, кто на какой остановке садится, выходит… Увидишь знакомое лицо после этого — и ломаешь голову: кто это, знакомый, с ним нужно поздороваться, или это один из примелькавшихся пассажиров? А ведь я не знаю толком соседей по площадке, кто они, где работают, счастливы или несчастны, может быть, за крупнопанельными стенами каждый день события, достойные Шекспира, или же совершенно никчемное, растительное существование? И как бывает неприятно, когда звонят какие-то женщины-общественницы и говорят, что в таком-то подъезде кто-то умер и нужно дать на венок. Не считают даже нужным объяснить, кто умер, заранее уверены, что ты его не знал, оптимально взывают к оптимальному состраданию…
«Что он говорит? Ведь не о том, что думает и чувствует сейчас? Почему? А может, мне кажется, что он должен говорить другое? Дались ему эти старухи-общественницы…»
— Бывает, встретишь человека и — будто сто лет знакома с ним, — сказала она. — Я знаю вас давным-давно…
— И становится скучно?
— Иногда, иногда, — лукаво ответила она, воздав ему за общественниц.
— Я больше не буду, — пошутил он.
— Мне с вами интересно, но я думаю, какое грустное это дело — строить заводские трубы. Когда вы назвались трубачом, я подумала, что вы из какого-нибудь оркестра, — усмехнулась она и минуту помолчала. — Вы обиделись? Что вы, Виктор Иванович! Вы как маленький, честное слово. Я люблю иронизировать, не обращайте на это внимания. Ну, я плохая, плохая — и тоже больше не буду, — сказала она, чувствуя, как поднимается у нее в душе волна нежности, просыпается что-то материнское к нему.
С этим чувством она вошла в самолет. Пока набирали высоту и молчали, она подумала о том, что ему, наверное, хотелось выговориться, освободиться от всего передуманного и пережитого. Может быть, ему это сделать не с кем, он обрадовался такой возможности, а она стала язвить. Он не пригласил ее на вальс после капустника, а она так любила вальс, не подлетел к ней на коньках в парке Горького, не вытащил ее из сугроба, когда она зарывалась носом в снег в Подрезково. Теперь им ничего не оставалось, как выговориться, успеть сказать хоть маленькую частичку того, что могло быть сказано. Нечаянное знакомство, не имеющее никакого продолжения…
Она отодвинула занавеску, посмотрела в темный круг иллюминатора, прикрывшись рукой от света. Луна, такая яркая, что не видно было звезд, залила светом облака, плывущие внизу и похожие на голубые горы. Самолет, распластавшись, повис над ними, казался недвижимым, и только из двигателя на крыле вырывалось едва заметное синее пламя, настолько прозрачное, что это было уже не пламя, а свечение.
— Господи, как красиво, — вздохнула Лариса Никитична.
Виктор Иванович, соглашаясь с ней, кивнул головой. Подложив ладонь под щеку, Лариса Никитична устроилась поудобнее в кресле и смотрела на него.
— О чем вы сейчас думаете? — спросила она.
Он как-то криво улыбнулся, и от этого у него будто еще больше заострился подбородок.
— Трудно сказать…
— А все же? Или вы теперь боитесь быть скучным?
— Нисколько. Я ведь не брал обязательство развлекать вас.
— Все-таки вы на меня обиделись, Виктор. А женщинам надо прощать…
Он ничего не ответил.
— Так о чем вы все-таки думали, если не секрет?
— Пожалуй, скажу, — решился Виктор Иванович и привстал на кресле, чтобы повернуться к ней. — Не могу объяснить почему, но я весь вечер думаю об одной и той же мысли Толстого. В эту командировку я вечерами перечитывал «Анну Каренину», и меня потрясла одна мысль, в самом конце… Хотите — верьте, хотите — нет, но это так, черт побери. От нее так просто не отвяжешься — нет! У Толстого сказано, что жизнь имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее. Властен, понимаете? Не «могу», и не «хочу», и не «должен», а именно — «властен». Всего несколько слов — и в них все самое важное. Вдумайтесь только в эту толстовскую формулу: несомненный смысл добра. Не-сом-нен-ный… Боже мой!..
У него говорило все лицо — глаза, морщины, губы, широкие кустистые брови, взлетавшие вверх, когда он удивлялся тому, о чем говорил сам. Можно было закрыть уши, так ей казалось, и по мимике, быстрой и выразительной, догадываться о содержании сказанного. Слушать Виктора Ивановича было интересно — он говорил не лениво, не поучая, не изрекая истины, а рассуждал, это были именно рассуждения, спор с самим собой, увлеченный и по-юношески азартный.
— Вы писали стихи, — сказала она убежденно. — Не отказывайтесь.
— Не отказываюсь. Только кто их не писал…
— Извините, что я вас все время спрашиваю. Женщины ведь любопытны, — улыбнулась она и, отважившись, спросила: — Вы счастливы?
Виктор Иванович ответил не сразу.
— На этот вопрос ответить ой как нелегко.
— А в житейском смысле?
— Я не понимаю вас.
— Господи! — воскликнула Лариса Никитична. — Я нахалка, каюсь, но как вам живется, кто у вас жена, какая она…
— У меня нет жены.
— Развелись?
— Нет, она погибла, — ответил он и снова помолчал. — Нелепо: в горах пошла зачерпнуть воды, наклонилась, поскользнулась, упала в речку. На моих глазах… И я ничего не мог сделать. Бывает, и так уходят жены. Она была не новичком в горах, мы каждый отпуск проводили в них. Конечно, нелепость…
— Это ужасно, — тихо сказала Лариса Никитична и, продолжая думать о себе, добавила: — А жили вы с ней наверняка хорошо…
— Неплохо.
— Так всегда, если люди хорошо живут…
— Значит, вы живете плохо?
— Нет, почему же. Мирно, спокойно, в горы не ходим. И ни за что не пойдем. Что там интересного? Самые высокие горы, которые мы покорили, — это Ленинские горы. К чему нам иные? Любимая наша гора — «Казбек» у Никитских ворот. В этом подвале можно потерять жену, но лучше все-таки найти любовницу. Вот так мы живем, и только так, Виктор Иванович…
— И у нас ребенок, семья, кухня, гастроном, универмаги и универсамы и, конечно, «Казбек», в котором можно потерять мужа, но лучше все-таки найти любовника? — в ее тоне продолжал он.
— Приблизительно так. Кроме ребенка, его нет, и любовника, которого тоже нет. Я отсталая, старомодная. — Она засмеялась, и свой смех показался ей неестественным и пошлым, а потом вдруг с предельной откровенностью сказала: — Мы ведь не живем, а боремся. Жизнь — вообще-то борьба, но когда семейная жизнь — борьба, согласитесь, это ничего не имеет общего со счастьем. Да, впрочем, нельзя семейные дрязги называть борьбой… Простите, я поступаю скверно, когда показываю это белье, но чувствую, вы можете меня понять. Я так же, в сущности, одинока, как и вы, родственные души… Муж не пьет, он воспитанный человек — своеобразно, правда; преподает в институте, скоро защитит диссертацию. По анкете вроде бы все хорошо, но по душе, по душе, дорогой Виктор Иванович, страшно!
— Да вы просто не любите друг друга, вот и все. Или у вас излишне высокие критерии, а это, иными словами, неуживчивый характер…
— А как же быть с несомненным смыслом добра без высоких критериев? Как?
Они не заметили, как самолет заходил на посадку, и теперь он, приземлившись, упруго гасил скорость на посадочной полосе. Во Внукове моросил дождь, глухо погромыхивало небо. Накрывшись плащом, они побежали в здание аэропорта получать вещи Ларисы Никитичны.
— Виктор Иванович, а где мои яблоки? — спросила Лариса Никитична, доставая из чемодана плащ.
— Лежат они, наверное, спокойненько в зале ожидания или на скамейке, — помните, мы воду пили?
— Это вы виноваты. Заговорили меня, а я рот разинула.
— Может, вернемся?
— Если уж возвращаться, Виктор Иванович, так хотя бы лет на шесть назад.
В Москву они ехали в такси вместе с пожилыми супругами и молчали. Справа от нее сидел Виктор Иванович, а слева — супруг, раздражавший ее запахом дешевого одеколона и нафталина, разговорами с вернувшейся с юга женой о неожиданно испортившейся погоде в Москве, о том, как он получил телеграмму, как ехал во Внуково, боясь опоздать. «А ведь я не права, — подумала она, поймав себя на том, что относится к супругам с предубеждением. — Они рады встрече, может быть, скучали друг без друга. Нам нужно было взять другое такси. Пусть бы поворковали старички. Мы им мешаем, едем и молчим, а выйти нельзя — неуважительно к ним. Интересно, согласился бы Виктор Иванович выйти, предложи я ему? Михаил Викентьевич удивился бы: зачем? С ним ничего непредвиденного не случается и не может случиться. Неужели и Виктор Иванович спросит: зачем?»
Она повернулась к нему и тихо спросила:
— Вы бы согласились сейчас выйти и взять другую машину?
— С удовольствием, но…
— Спасибо, — прервала она. — Но нельзя, неприлично, правда?
— Конечно.
Дождь сек ветровое стекло, струйки воды на нем, к удивлению Ларисы Никитичны, не сбегали вниз, а поднимались вверх, дробя в себе свет встречных машин. Она представила, как вот такая бы машина осветила их на обочине, мокрых, взбалмошных и счастливых. Они садятся в свободное такси, останавливаются на Котельнической, и она, испытывая головокружительную и сладкую высоту, как на краю пропасти, приглашает Виктора Ивановича к себе. Дома она ставит на стол бутылку коньяка, наливает в рюмки из дорогого заграничного хрусталя… Из них никогда и никто еще не пил. Аделаида Марковна подарила их к свадьбе, а ей давно хочется какую-нибудь из них разбить. Ведь мастер делал их для того, чтобы пить из них, а не только восхищаться ими. Вот она выпивает и — рюмку вдребезги. Пусть из двенадцати останется одиннадцать, пусть в чем-то нарушится заведенный порядок в ее жизни… А потом она скажет ему: «Сегодня мне показалось, что ты тот самый единственный мой человек, которого я жду вот уже столько лет. Я почувствовала: ты догадался, о чем я думала, и говорил, говорил, о господи, о чем ты только не говорил, но думал совсем о другом. Ошиблась? Вот видишь, нет, не ошиблась.
Мы сейчас в квартире одни. Но что бы ни произошло между нами, мы должны остаться людьми. Ты знаешь, когда люди остаются людьми, а когда становятся животными. Я ведь не знаю, дорогой Виктор Иванович, что такое любовь. Меня муж не любит, у него какая-то пошлая связь с одной из наших аспиранток. Я не ревную, мне в принципе безразлично, но надоело замечать: если он возвращается поздно, то так старательно поджимает припухшие губы. И надоело съеживаться, когда он здесь (она подойдет к постели и брезгливо поморщится) ложится рядом со мной, а от него пахнет духами аспирантки Розы…
Мне хочется быть счастливой; какая разница — для этого нужна вечность или мгновение, но каждый человек должен расцвести, ведь даже папоротник цветет в ночь под Ивана Купалу.
А теперь вы должны уйти, Виктор Иванович».
«Вы сумасшедшая, Лариса», — скажет он; слова эти нужно будет принять за проявление нежности, потому что подобные ему не способны говорить что-либо ласковое, они лишь чувствуют, а когда хотят сказать что-нибудь приятное женщине, кажется, что они грубят или начинают ругаться.
И он уйдет, будет потом вспоминать эту странную исповедь, начнет звонить, добиваться встречи, а она станет отказывать и согласится лишь тогда, когда он потеряет всякую надежду. Она будет мучить его и себя, сомневаться, страдать, потому что без всего этого не бывает настоящего счастья, настоящего чувства. Должно же все это иметь цену…
— Вам на Котельнической куда? — спросил шофер.
— К высотному, — сказала Лариса Никитична.
Уже были видны красные огни ее дома, справа, в стеклянной шашлычной, сидели люди, матово блеснула Яуза, зажатая набережной, и машина остановилась. Виктор Иванович вышел, чтобы она могла выбраться; водитель как-то слишком быстро управился с багажником, поставил чемодан на асфальт.
— Всего вам доброго, Лариса, — сказал Виктор Иванович и сел в машину.
— Счастливо и вам, Виктор, — ответила она.
Он закрыл дверцу, у него была еще возможность остаться; он мог бы пройтись до Таганки пешком; если не остаться, так хотя бы попросить телефон; она стояла, неуверенно подняв руку, чтобы помахать ему; таксист медлил; она еще стояла и молчала — мужчинам принадлежит первый шаг; ей показалось, что Виктор Иванович расплачивается с шофером, а потом вдруг машина сорвалась с места, и через несколько секунд ее огни смешались с огнями десятков других машин.
Может, и хорошо, что мы так расстались, думала впоследствии Лариса Никитична, вспоминая маленький, неустойчивый тот самолет, летний вечер, Виктора Ивановича, безусловно порядочного и очень доброго человека, и себя — взбудораженную предчувствием внутренней раскрепощенности, блеснувшей надеждой подняться над однообразным, серым, даже жалким существованием. Ей было стыдно, когда она вспоминала свои мысли, свое поведение. Все неестественным и фальшивым было у нее: и голос, и смех, и улыбки, и мысли, особенно мысли — неуравновешенные, неподвластные и импульсивные. «Ничего особенного не произошло, — успокаивала она себя, — встретился интересный мужчина, а я не очень-то красиво себя повела; ну, ладно, бог с ним, с некрасивым моим поведением, все это не имеет, никакого продолжения…»
Однако продолжение было. Теперь она в свободное время прогуливалась не по набережной, а приходила на многолюдную, бестолковую Таганскую площадь. Потом она привыкла ходить сюда в продовольственные магазины, хотя у них есть гастроном и булочная, есть и кинотеатр «Иллюзион», но стала предпочитать «Таганский». Иногда сидела в скверике с книгой, не читала ее, смотрела на детишек, их родителей и ловила себя на том, что каждая девочка кажется ей Светланой, дочерью Виктора Ивановича.
В сентябре началась долгая, с частыми дождями московская осень. Скверик опустел, стал голым и неуютным, а Виктора Ивановича нигде не было. Он мог уехать в какую-нибудь командировку, может, никуда не уезжал, в Москве рассчитывать на случайную встречу глупо, а она именно на нее и рассчитывала. Ей было радостно надеяться на что-то, волновал сам процесс ожидания, она не задумывалась над тем, что произойдет, если в один прекрасный день наконец встретит Виктора Ивановича.
Михаила Викентьевича она никогда не ждала, он почему-то всегда был недалеко. Если он задерживался где-то, ждала его по-иному — ничего волнующего и тревожного не было, только накапливалось раздражение, вспоминались неприятности, обиды и недоразумения. Ей и в голову не приходило, что с ним может произойти что-то из ряда вон выходящее, к примеру болезнь, или он попадет в автомобильную катастрофу, вообще в какую-либо историю. С ним ничего непредвиденного не случалось.
Незадолго до Октябрьских праздников у Михаила Викентьевича появилась возможность уехать за границу на несколько месяцев. Он встречался с нужными людьми, звонил, напоминал, и стало ясно, что своего добьется, у него на такие дела настоящий талант, — будет все обставлено так, что никому и в голову не придет послать в зарубежную командировку кого-то другого, кроме Михаила Викентьевича Коралиса. Пусть уезжает, думала она, может быть, наступит потом перелом, ведь иногда супруги по своей воле расстаются на некоторое время, убегают от недоразумений, мелочей быта, надеются в одиночку понять друг друга. Впрочем, понимания хватало, не было взаимопонимания, хотелось отдохнуть…
Пятого ноября разыгралась настоящая январская метель. Из окна высотного дома были видны курящиеся снегом крыши домов, непогода приглушила звуки города, и от этого в квартире будто загустела тишина. В такие дни острее чувствовалось одиночество, угнетала несобранность семейной жизни, ее пустота. Лариса Никитична позвонила Ане, но ее не оказалось ни дома, ни на работе.
Тогда она поехала в институтский читальный зал просмотреть последние журналы, убить там время, которое оставалось до лекций. Пролистав их, она пошла с неожиданным для себя самой желанием на торжественное собрание и осталась после него в актовом зале, когда начались танцы. Михаил Викентьевич обрадовался, что она не спешит домой, предложил ей развлечься с молодежью, а сам ушел на какую-то деловую, как он выразился, встречу.
Две молоденькие девушки, в коротеньких, модных или еще школьных платьицах, уступили ей место, но она осталась стоять недалеко от входа и, глядя на студенческое веселье, завидовала этим первокурсницам, пустившимся в какой-то бесшабашный пляс под оглушительную музыку, пожалела о своем преподавательском звании и вдруг подумала о том, что она старше этих девчушек на целых десять лет, а это больше, чем половина их жизни. Когда она училась на первом курсе, они были первоклашками…
Ее пригласили на вальс. Пригласил пятикурсник Федюнин, довольно способный парень и не в меру безалаберный. Она слышала, что недавно по его сценарию телевидение сделало короткометражный фильм, который на каком-то конкурсе получил диплом. Танцевал он превосходно, она кружилась легко, едва касаясь паркета, и удивлялась, что у нее так хорошо получается. Потом Федюнин, не обращая внимания на возражения, пригласил на летку-енку. Этот бесхитростный танец ей нравился, она вместе со всеми выкрикивала «раз, два, туфли надень-ка», а Федюнин кричал громче всех. Ларисе Никитичне неожиданно показалось, что он очень похож на Виктора Ивановича — те же широкие брови, такое же подчеркнуто мужское лицо, правда, нет седины, а вспомнила, что Аня, если речь шла о ребятах, всегда дурачась, спрашивала: «А у него брови есть?»
В дверях стоял Михаил Викентьевич и как-то странно улыбался. Он был возбужден, глаза у него блестели — только что выпил, решила она.
По дороге домой он напряженно молчал, назревала ссора, но Михаил Викентьевич пока сдерживался.
Уже дома, раздеваясь, он сказал, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Между прочим, Федюнина не раз видели в обществе одной дамы, которая помогала ему пробивать фильм.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что этой дамой была Аня. Надеюсь, ты через полтора месяца вспомнишь летку-енку, когда будешь принимать зачет у Федюнина? Должен тебе сказать, что этот херувимчик пользуется у женщин успехом…
Лариса Никитична рассмеялась.
— Сейчас ты напомнил мне Каренина, когда он изрекает: «Анна, я должен предостеречь тебя». Но самое смешное, что я не Анна Каренина, а какой из тебя Каренин? И затем, — она почувствовала, что теряет над собой контроль, но дала себе волю, — и затем, когда ты наконец расстанешься с гнуснейшей привычкой говорить о людях гадости? Аня была редактором его фильма, а потом, она одинокая женщина, черт возьми, и что здесь дурного? И не тебе судить о них. Ты на это не имеешь никакого морального права…
— Любопытно, почему же?
— Потому что ты Каренин с аспиранткой Розой.
— Это клевета…
— Нет, не клевета. Ты передай ей мой совет пользоваться хотя бы разными духами. Ты пропах, понимаешь, пропах ими…
Дальше говорить она не могла и закрылась на кухне. «Нет, нет, так больше жить нельзя», — твердила Лариса Никитична, потирая ладонями виски и закрывая уши, когда Михаил Викентьевич что-то начинал ей доказывать через дверь. Она снова, в который раз, стала вспоминать день за днем свою семейную жизнь, но не могла припомнить, когда она впервые увидела его. И всегда в такие минуты перед глазами всплывала свадьба. Она — невеста, растерявшаяся в свадебной колготе, стеснявшаяся всеобщего внимания. И счастливый Михаил Викентьевич, женившийся почти вопреки желанию Аделаиды Марковны. Он действительно тогда был счастлив. А потом? Было, было хорошее, но больше плохого, больше; но когда она увидела его впервые, как случилось, что их судьбы сошлись, — она не помнила, словно Михаил Викентьевич всегда находился рядом, словно самого первого дня и не было.
Когда она вышла из кухни, Михаил Викентьевич уже спал. Он уснул, не выключая телевизора, тот шумел, потому что программа закончилась, и на экране была рябь, похожая на застывшие в воздухе хлопья снега. Она разобрала кресло-кровать, так нередко делал Михаил Викентьевич, возвращаясь поздно, и, когда засыпала, в полудреме вспомнила Виктора Ивановича, и ей пришло в голову, как его можно найти. Ведь он же, сдавая обезьянку Чики в уголок Дурова, наверняка оставил свой адрес…
Утром эта мысль вернулась к ней. И она поехала.
Не доезжая одну остановку до площади Коммуны, она вышла из троллейбуса и увидела старинный особняк, огороженный высоким забором двор, в котором было неправдоподобно тихо. Касса была закрыта. Уголок начинал работать с одиннадцати, она приехала на полчаса раньше. Нужно было ждать.
Шел мокрый снег, почти дождь, и она, чтобы не ходить по снежной каше, пошла в сквер, где было повыше и посуше. Под голыми деревьями было уютнее, чем на тротуаре. Прохаживаясь под ними, Лариса Никитична размышляла о том, что будет потом, когда она узнает адрес Виктора Ивановича: «Здравствуйте, Виктор Иванович, вот и я, — иронизировала она над собой. — Вы не помните ту дурочку, которая летела с вами, а? Так это я…» Она хотела уже отказаться от своего намерения, но затем раздумала. Сегодня я не буду звонить ему, решила она, но адрес пусть будет у меня: сегодня еще можно не звонить и не ходить к нему, но что будет завтра, Лариса Никитична не знала и знать еще не очень хотела.