Теперь передо мною все открыто. Теперь я вижу все как на ладони. А прежде, я не понимаю, прежде все было передо мною в каком-то тумане. И это все происходит, думаю, оттого, что люди воображают, будто человеческий мозг находится в голове; совсем нет: он приносится ветром со стороны Каспийского моря.
Н. В. Гоголь
Психиатр до последнего времени мыслил душевное расстройство как явление, чуждое здоровому человеку, явление, обусловленное глубокими анатомическими изменениями инвалидного мозга, в котором он хочет найти подтверждение своим утверждениям и положениям. То законное, с определенной точки зрения, отыскивание во что бы то ни стало физических изменений, которых на самом деле пока нельзя открыть, приводит психиатра к теории функциональных, молекулярных, химических изменений и не позволяет ему изучать явление прежде всего с той стороны, с которой, казалось бы, у него имеются все шансы что-то узнать, со стороны душевных изменений — с психологической.
И.Д. Ермаков1
Современники Николая Васильевича Гоголя (1809–1852) были поражены тем, что, находясь на вершине своей славы, писатель вдруг распрощался с художественной литературой, стал глубоко религиозным и превратился в проповедника, как им казалось, реакционных идей. «Загадка Гоголя» — по выражению П.А. Вяземского — продолжала мучить его современников до тех пор, пока они не нашли ей объяснение в болезни, которая, как считали многие, сделала блестящего писателя и социального критика чуть ли не религиозным маньяком2. Вынесенное по моральным основаниям суждение о болезни Гоголя не требовало медицинского подтверждения. Но психиатры, во второй половине XIX века все громче заявлявшие о себе, вмешались в дискуссию. Удобный случай представился полвека спустя после смерти Гоголя, в 1902 году. В тот год вышли сразу две его патографии: врачи Н.Н. Баженов и В.Ф. Чиж предложили, как им казалось, авторитетные доказательства тому, что Гоголь страдал душевным расстройством. Медики использовали свой научный арсенал, чтобы подтвердить: искусство, если оно не служит прогрессу, — искусство «больное».
Особенно настойчиво предлагал свои услуги по медицинскому обоснованию общепринятого мнения Чиж. Вся его профессиональная деятельность, включая занятия экспериментальной психологией и психиатрией, была реализацией морального проекта, характерного для девятнадцатого века. Однако с началом нового столетия общественная и литературная оценка Гоголя изменилась. Между 1902 и 1909 годами — датами пятидесятилетия его смерти и столетия рождения — писатель был реабилитирован, а те психиатры, которые неосторожно объявили писателя душевнобольным, сами подверглись критике. Молодое поколение взялось за пересмотр устаревшей морали, а вместе с ней и диагноза, вынесенного ранее писателю.
Хотя существует столько же версий жизни Гоголя, сколько биографов, в наиболее распространенной из них жизнь писателя оказывается резко разделенной на две половины. Первая — та, во время которой написаны полные мягкого юмора «Вечера на хуторе близ Диканьки», другие рассказы и повести, комедия «Ревизор» — произведения, принесшие Гоголю заслуженный успех у публики, критику официальных властей и репутацию оппозиционера. Уехав в Италию, Гоголь продолжал работать над «Мертвыми душами», первый том которых появился в 1842 году. Роман, в котором увидели сатиру на провинциальную жизнь помещиков, закрепил за писателем славу борца с общественным злом, врачующего социальные язвы смехом.
В 1840-х годах Гоголь бывал в России только наездами; тем с большим нетерпением российская публика ожидала новых работ писателя. С момента издания первого тома «Мертвых душ» прошло пять лет, но вместо ожидаемого второго тома Гоголь опубликовал книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Она произвела эффект разорвавшейся бомбы — настолько ее проповеднический тон резко контрастировал со всем, опубликованным прежде. Гоголь позже оправдывался, что писал книгу для себя, когда был тяжко болен и готовился к смерти. Она содержала собрание писем и эссе на религиозные, политические и исторические темы — духовное завещание писателя, с помощью которого он стремился пробудить спящие души своих читателей. Но публика была поражена новым постным лицом популярного сатирика и жизнелюба. Кроме того, Гоголь брался за наставления в том, в чем у него самого не было никакого опыта, — как губернатор должен управлять губернией, помещик — имением и какой должна быть супружеская жизнь. Только консервативная партия славянофилов приветствовала «Выбранные места» — торжествуя над западниками, которые ранее произвели писателя в общественного деятеля левого толка. Но и те и другие были шокированы подобострастным отношением Гоголя к власти. Распространился слух, что писатель был подкуплен. Подливая масла в огонь общественного возмущения, официальная критика поспешила объявить, что новая книга Гоголя — знак того, что тот полностью одобряет политику Николая I и его правительства. Дошло до заявлений вроде: «Гоголь умер, когда написал свою последнюю работу [“Мертвые души”]. Его физическая смерть гораздо менее важна»3.
Как известно, умиравший от туберкулеза В.Г. Белинский написал Гоголю открытое письмо. Прежде один из самых восторженных поклонников писателя, Белинский в свое время провозгласил Гоголя основателем нового литературного направления — так называемой натуральной школы, — защищая от критики за использование низких сюжетов и неблагородного языка. Яркая и остроумная полемика Белинского как ничто другое способствовала признанию писателя. «Я любил Вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса, — писал Белинский Гоголю. — И Вы имели основательную причину хотя бы на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь». Он заявил, что писатель глубоко заблуждался, уповая на религию и не видя, что проблемы, с которыми сталкивается русский народ, политического плана. Одно из «писем» Гоголя, адресованное «русскому землевладельцу», возбудило особый гнев Белинского, и он заклеймил прежнего любимца как «проповедника кнута, апостола невежества, поборника обскурантизма и мракобесия». Он же первым во всеуслышание сказал, что единственное приемлемое объяснение поступка Гоголя — безумие: «Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться. Или — не смею досказать моей мысли…»4
Написанное в австрийском Зальцбрунне, вдали от российской цензуры, письмо Белинского содержало резкую критику царского режима. Его публикация в России была невозможна, а за распространение копий полагалось тюремное наказание: в частности, именно из-за этого Достоевский попал в Сибирь. Тем большим влиянием стали пользоваться в России и автор письма, и его мнение об общественной роли и нравственной миссии искусства. Линия, разделяющая искусство и жизнь, была стерта, и это стало традицией. Эту традицию, — согласно которой одни и те же оценки применяются и к повседневной жизни художника, и к его произведениям, — Исайя Берлин считал специфической для России. Публика равно выражает «похвалу и поругание, любовь и ненависть, восхищение и презрение как по отношению к художественным формам, так и выведенным в них человеческим характерам, чертам личности авторов и содержанию их романов»5. Гоголь стал для этой традиции пробным камнем. Несколько поколений читателей, критиков и историков разбирали и судили его личность с неменьшим пристрастием, чем его произведения. А идея Белинского о «двух Гоголях» — одном, пламенном патриоте, и другом, предавшем свободу и либерализм, — надолго утвердилась в умах читателей.
Сам Гоголь воспринял критику его последней книги как «пощечину» и сравнивал происходящее с тем, как если бы «еще живое тело человека стало предметом анатомического исследования». В частной переписке он признал свои промахи, объясняя это «болезненным состоянием ума», в котором он находился, когда писал «Выбранные места». Но Гоголь не отказался от взглядов, которые там защищал, и не верил, что они могут нанести вред его читателям. Не соглашался он и с тем, что в его взглядах произошли резкие перемены, говоря, что и «Ревизор», и «Мертвые души» были продиктованы теми же стремлениями, — изобразив коррупцию душ, подтолкнуть читателей к самосовершенствованию6. В 1848 году Гоголь осуществил свое давно задуманное паломничество в Святую землю и сделался адептом священника отца Матфея (Матвея Александровича Константиновского). Тому удалось окончательно убедить Гоголя, что светское искусство — грех, за чем последовало сожжение второго тома «Мертвых душ». Отец Матфей благословил писателя поститься, и Гоголь (который прежде был большим любителем хорошо и вкусно поесть) довел себя строгим постом и молитвой до изнеможения.
Врачи, которых вызвали встревожившиеся друзья писателя, не могли прийти к единому мнению и подвергли уже измученного постом Гоголя распространенной в то время «героической медицине» — кровопусканию, клизмам, пиявкам и гипнозу. Владимир Набоков находил описание последних дней жизни Гоголя невыносимо трагичным7. По свидетельству доктора А.П. Тарасенкова, один из врачей стал «магнетизировать» Гоголя.
Когда он положил ему руку на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Н.В. сделал движение и сказал: «оставьте меня». — Поздно вечером был призван Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим и беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит… Ясно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он умоляющим голосом сказал: — «оставьте меня!» — отвернулся и спрятал руку. — Клименков советовал кровь пустить или завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума. — Между тем, в этот же вечер искусным образом, когда больной перевертывался, ему вложили suppositorium из мыла, что также не обошлось без крика и стона8.
На следующий день Гоголя, почти без сознания, погрузили в теплую ванну, поливая голову холодной водой. Затем его уложили в постель, прикрепив к носу дюжину пиявок. Это «лечение», вместе со слабительным и кровопусканием, по признанию Тарасенкова, ускорило конец.
Смерть Гоголя предоставила всем желающим полную свободу по-своему интерпретировать его жизнь. Уже в некрологах высказывались сомнения в душевном здоровье писателя. М.П. Погодин риторически вопрошал: «Было ль это действие величайшим подвигом христианского самоотвержения… или таился в нем глубоко скрытый плод тончайшего самообольщения, высший дух прелести, или, наконец, здесь действовала одна жестокая душевная болезнь?»9 Чернышевский призвал — до того, как обвинять Гоголя в неискренности и «игрании роли», — детально изучить его жизнь. По его мнению, писатель — честный и искренний человек — в конце жизни действовал «против своей воли», находясь в «странном умопомешательстве». Даже симпатизировавшие Гоголю современники не забывали отметить его «странности». И.С. Тургенев писал о своем посещении писателя незадолго до его смерти: «” Какое ты умное, и странное, и больное существо!” — невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем [Щепкиным] и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения». Тем не менее Тургенев признавался, что в ходе разговора с Гоголем «впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло»10.
Один из первых биографов Гоголя, украинский писатель и этнограф П.А. Кулиш, также ставил целью исследовать «болезненные изменения» в психике Гоголя. Биография состояла из двух частей: в первой описывались события до 1842 года — даты, якобы критической для писателя. Вторая часть была посвящена позднейшему периоду. Другой биограф, В.И. Шенрок, также полностью разделял нравственные оценки современников. Он писал, что в ходе работы над первым томом «Мертвых душ» Гоголь так утомился, что не был способен вести себя адекватно обстоятельствам. Это, по мнению биографа, и вызвало болезнь — «безумие» или «умственное расстройство». Тем не менее Шенрок не одобрял действий врачей: не способные сопереживать внутреннему миру писателя, они «безжалостно отравили» его последние моменты11.
Одна из первых медицинских версий жизни Гоголя появилась в Италии. В своей скандально известной книге «Гениальность и помешательство» («Genio е follia», 1863) профессор психиатрии из Турина Цезарь Ломброзо (1835–1909) упомянул случай Гоголя как подтверждение того, что между гением и болезнью якобы существует причинная связь. Все недуги и пагубные привычки писателя, согласно Ломброзо, укладывались в его список так называемых стигматов — физических и психологических признаков болезненного, «вырождающегося» типа. По версии психиатра, «после несчастливой любви» Гоголь якобы «предавался в течение многих лет онанизму», а затем «стал знаменитым писателем». На вершине славы им «овладела новая идея»:
Ему показалось, что он изобразил свою страну с таким реализмом и жестокостью, что картина эта может возбудить революцию… Он попробовал бороться с западным либерализмом своими писаниями, но антидот оказался менее привлекательным, чем отрава. Гоголь оставил работу, замкнулся дома и отдался молитве. Он просил святых вымолить для него у Бога прощение за его революционные грехи. Затем он совершил паломничество в Иерусалим, вернулся оттуда несколько утешенным, но когда разразилась революция 1848 года, вновь отдался угрызениям совести. Его преследовало видение триумфа нигилизма; в тревоге, он призывал Святую Русь на борьбу с языческим Западом. <…> В 1852 году великий романист был найден мертвым от истощения, — а точнее, от tabes dorsalis — перед иконами, где в безмолвной молитве он провел свои последние дни12.
Как и его современники в России, антиклерикал Ломброзо не одобрял мистицизма. Первый из врачей, которые обратились к биографии Гоголя, он положил начало «медицинской диагностике» писателя. Его российские коллеги подхватили эту тему.
Первым в нее вступил московский психиатр Николай Николаевич Баженов (1856–1923), хорошо известный не только в медицинских, но и в артистических кругах. Он живо интересовался новыми течениями в искусстве, сам пописывал стихи и был председателем московского Литературно-художественно-го кружка. В декабре 1901 года, накануне пятидесятилетия смерти Гоголя, Баженов произнес речь в годичном собрании Московского общества психиатров и невропатологов; развернутый текст речи был издан отдельной брошюрой. Психиатр утверждал: Гоголь был серьезно болен, но прижизненный диагноз ему был поставлен неправильно и, следовательно, назначено неправильное лечение. Его «следовало лечить иначе и делать как раз обратное тому, что с ним делали, т. е. прибегнуть к усиленному, даже насильственному кормлению и вместо кровопускания… к вливанию в подкожную клетчатку солевого раствора». Однако лечивших Гоголя докторов следовало извинить, поскольку «в медицине, как и везде, путь к истине идет через ряд ошибок»13. Поскольку с момента смерти Гоголя медицина успела многому научиться, врач претендовал на то, чтобы поставить писателю правильный диагноз.
Баженов не принял заключение главного свидетеля фатальной болезни Гоголя Тарасенкова. Глубоко пораженный тем, что ему привелось увидеть, тот пришел к выводу, что настоящие причины страданий Гоголя не физические, а духовные:
Судя просто по видимым симптомам без внимания ко всем подробностям его жизни — его образу жизни, его убеждению, цели, всей обстановке — конечно, можно отделаться, назвав болезнь typhus, gastro-enteritis, menialsitis, mania religiosa, как это и сделано было. Но, зная даже те подробности, которые только можно собрать у него в доме, трудно решиться произнести такое поверхностное суждение. Здесь было такое множество условий, как бы нарочно сосредоточившихся на его погибели… Духовный элемент был преобладающею причиною его болезни. Пытливый художник не довольствовался воспроизведением жизни России, но домогался разгадать задачу — как посредством поэтических представлений так подействовать на всех, чтобы все изменилось к лучшему. Весь существующий порядок был ему не по сердцу; изучая все встречающееся, он скорбел и надеялся предугадать лучший порядок вещей, лучших людей, лучшую жизнь14.
Тарасенков также сообщал о таком случае из жизни Гоголя. В холодный и темный февральский вечер тот нанял экипаж и поехал на другой конец города к Преображенской психиатрической больнице. У ворот больницы он сошел с саней и стал в раздумье ходить взад и вперед, но потом сел в сани и уехал. Тарасенков, как и некоторые другие знакомые писателя, предположил, что тот хотел увидеть знаменитого пациента больницы, московского юродивого Ивана Яковлевича Корейшу, к которому многие ездили за благословением или советом. Но Баженов считал, что таинственная поездка объяснялась желанием Гоголя проконсультироваться с врачом этого единственного в то время в Москве общественного заведения для душевнобольных. «Вполне возможно, — писал психиатр, — что Гоголь, как это характерно для больных его типа, почуяв грозящую его душевной жизни катастрофу, бросился за помощью туда, но в столь же характерной для его страдания нерешительности остановился перед воротами больницы». Баженов, правда, признавал, что психиатры в те времена не могли оказать помощь при той болезни, которой, по его мнению, страдал Гоголь. Понятие о периодическом психозе (в современной терминологии — маниакально-депрессивный психоз) было введено в психиатрические классификации уже после смерти писателя.
В особенности бесполезным, считал Баженов, было бы для писателя посещение Преображенской больницы, которая «даже тридцать лет спустя после кончины Гоголя» оставалась «не лечебным заведением, а просто — домом умалишенных, на воротах которого по праву могла бы красоваться надпись дан-товского ада» — «оставь надежду всяк, сюда входящий»15.
Хотя Баженов не сомневался в болезни Гоголя, он критиковал Шенрока за то, что тот употребил по отношению к писателю «вульгарный термин» — «сумасшествие». Ведь это слово наводит на мысль о буйстве, бреде, галлюцинациях и нелепых поступках, в которых Гоголь замечен не был. Биографы не-врачи «совершенно не компетентны судить ни о степени душевного недуга Гоголя, ни о том, что вообще следует называть психическим расстройством». Это — прерогатива специалиста, вооруженного знанием современной психиатрии. Не разделял Баженов и мнения о том, что в жизни писателя произошел кризис, считая, что тот всегда придерживался одних и тех же идей и окончательно укрепился в них лишь к концу жизни. Но сами эти идеи психиатр считал изначально противоречивыми: в то время как Гоголь писал прогрессивные произведения, его повседневное поведение не шло далее «умеренного консерватизма». Кроме того, Баженов заявил, что уже в ранние годы Гоголь был «типичным неврастеником с ипохондрическими идеями», страдал от головных болей, приступов тревоги и колебаний настроения и временами совершал странные поступки. Писатель якобы унаследовал от своей матери — «женщины несомненно психопатического темперамента» — предрасположенность к душевной болезни. Вывод был тот, что Гоголь «в течение всей второй половины своей жизни страдал той формой душевной болезни, которая в нашей науке носит название периодического психоза, в форме так называемой периодической меланхолии». Ее приступами и объяснялись периоды повышения религиозности и уменьшения продуктивности писателя16.
Баженов собрал немало документов, которые умело использовал для доказательства своей точки зрения. Часть биографических материалов он получил от Шенрока, автора многотомной компиляции о жизни Гоголя. Кстати, сам Шенрок положительно отозвался о статье Баженова: психиатр, по его мнению, «впервые поставил вопрос на научную почву». Биографа особенно порадовало, что Баженов опроверг мнение Ломброзо о принадлежности Гоголя к «дегенеративному типу», о его «тайном пороке» и о mania religiosa17. В отличие от Ломброзо, Баженов считал, что ни Гоголя, ни других гениальных людей нельзя назвать «вырождающимися», — скорее, они принадлежат к новому, «нарождающемуся», «прогенеративному» типу. В то время, когда работа Баженова была опубликована, его мысли о Гоголе и прогенерации казались спорными и не получили широкой поддержки. Только после гоголевского юбилея у идеи о том, что писатель — это образец «прогенерирующего гения», появилось больше сторонников.
Вскоре после речи Баженова о Гоголе его коллега из Дор-пата (Дерпта, Юрьева, ныне — Тарту, Эстония) Владимир Федорович Чиж (1855–1922) сделал похожий доклад, вышедший позже отдельным изданием. Хотя их политические симпатии были различны, оба психиатра в своих выступлениях преследовали схожие дидактические цели. Чиж считал «долгом русского психиатра объяснить с психиатрической точки зрения жизнь Гоголя, чтобы правильно осветить нравственный облик нашего великого сатирика, дать правильное объяснение тех его поступков, которые вызвали негодование лучших его современников». Только медицина, по его мнению, позволяет понять, «почему наш великий сатирик создал так мало, так рано закончил свою столь необходимую для России деятельность, почему он прожил лучший… период жизни за границей, почему он был вполне чужд общественной деятельности»18. Чиж открыто писал, что его цель — нравственное поучение. Задавшись целью «отделить здоровое от больного в произведениях и деятельности писателя», он пришел к выводу, что Гоголь страдал меланхолией. Написанная им патография Гоголя была тесно связана с тем моральным проектом психиатрии XIX века, образцовым исполнителем которого виделся психиатр.
В.Ф. Чиж был сыном генерала и землевладельца, собственника имения на Полтавщине, — а значит, и земляком гоголевских персонажей; тем не менее отблеском гоголевского юмора он отмечен не был. Семья жила в Смоленске, а к моменту начала учебы Владимира Федоровича переехала в Петербург. После окончания в 1878 году престижной Медико-хирургической академии, Чиж был назначен ассистентом главного врача в Воен-но-морском госпитале в Кронштадте. Отслужив три положенных года, он вернулся в Петербург и получил должность врача в Центральном приемном покое для душевнобольных; служил он также ассистентом в Тюремном госпитале19. В этих учреждениях Чиж столкнулся с проблемами, решить которые медицина не могла.
Одним из них был острый вопрос о связи между душевной болезнью и преступлениями. Он волновал многих современников Чижа. Так, Д.Н. Овсянико-Куликовский (1853–1920) признавался, что с ранних лет питал интерес к аномалиям. По его словам, он принадлежал «к числу тех, для которых величайшими бедствиями являются два: сойти с ума и убить человека. В особенности второе». «Но в моем интимном самочувствии, — писал Овсянико-Куликовский, — они так тесно связаны, что моральный ужас убийства распространяется на сумасшествие. И изо всех родов последнего самым ужасным представляется мне так называемое “нравственное помешательство” (moral insanity), вызывающее во мне непреодолимое отвращение, невыносимую психическую тошноту»20.
Чтобы ответить на вопрос о связи безумия и преступления, британский врач Джеймс К. Причард ввел понятие «нравственного помешательства», а Ломброзо создал криминальную антропологию — учение о так называемом «преступном типе». Криминальная антропология видела причину преступности и сумасшествия в организме индивида. Наукообразность этой теории привлекала интеллектуалов вроде Овсянико-Куликовского, искавших помощи в разрешении мучительных моральных проблем. Было легко поверить, что человек, переступивший запретную грань, нарушивший данный Богом и людьми закон, — «другой», отличающийся от прочих — в том числе физически. Чиж, ставший горячим приверженцем криминальной антропологии, писал: «Причина преступления — не “злая” или “преступная” воля, а все существо преступника, вся его несовершенная, как физическая, так и психическая, организация»21. А Овсянико-Куликовский вспоминал:
Когда я впервые познакомился с учением Ломброзо, оно чрезвычайно понравилось мне — я был как бы подготовлен к его восприятию. <…> Существование патологического преступного типа (по крайней мере, психического), атавистически воспроизводящего психику и «мораль» дикаря, для меня вне сомнения. <…> Этот тип, вместе с родственными ему явлениями умственного и морального вырождения и слабоумия, являлся в моем предсознании чем-то зловеще фатальным, тяжкою человеческою болезнью, передаваемою из века в век и грозящею вконец извратить все лучшие начинания и достижения культуры22.
Вслед за этим Овсянико-Куликовский занялся философией, литературой и психологией, став впоследствии академиком, а Чиж начал искать ответ на эти вопросы в психиатрии, криминальной антропологии и экспериментальной психологии.
В дискуссии о том, что именно определяет характер — наследственность или среда, — большинство российских психиатров и даже криминальных антропологов придерживались социальной точки зрения23. На конгрессе по криминальной антропологии в Париже в 1889 году российские делегаты с интересом следили за «дуэлью» между главными представителями этих позиций — Ломброзо и французским психиатром Ва-лантеном Маньяном. Баженов, также присутствовавший на конгрессе, захотел самостоятельно исследовать этот вопрос. Вместе с Ломброзо и французским антропологом Леонсом Мануврие он часами разглядывал черепа из антропологической коллекции Сорбонны в поисках особой ямки, которая, по мысли отца криминальной антропологии, была характерна для черепов преступников. За редким исключением, российские ученые брали сторону французов против Ломброзо, чьи взгляды они в конце концов признали «ненаучными» и «нездоровыми»24. В.П. Сербский (1858–1917), преподававший судебную психиатрию в Московском университете, считал, что «в категорию преступников относят только наиболее несчастных и низших представителей, тогда как преступники высшие, которых тюрьма не видит, помещаются в группу честных людей и могут даже служить для ее украшения». А известный судебный эксперт Д.М. Дриль, редактировавший вместе с Чижом раздел по криминальной антропологии журнала «Вестник психологии, криминальной антропологии и гипнотизма», считал преступника «недостаточно приспособленным вследствие конституционного оскудения», жертвой «алкоголизма и неблагоприятных жизненных условий»25.
В отличие от многих своих коллег, Чиж не скрывал своей приверженности Ломброзо и писал, что «только завистью можно объяснить пренебрежение современных Вагнеров [в противоположность Фаустам] к этому бесспорно выдающемуся ученому». Особенно ценил он понятие Ломброзо о «преступном типе», в существовании которого он якобы убедился на собственном опыте. Поработав врачом на флоте, Чиж перешел на должность тюремного врача: контраст между «молодыми красивыми матросами» и «некрасивыми, неуклюжими, наделенными всевозможными аномалиями арестантами» поразил Чижа и навел на мысль, что «и по своей физической организации арестанты представляют самую дурную, несовершенную часть человечества»26. Подобно Ломброзо, Чиж не только считал, что склонность к преступлению наследуется, но и что тип врожденного преступника занимает более низкую ступень на лестнице эволюционного развития. Чиж назвал итальянского профессора «гениальным», поставил рядом с Чарльзом Дарвином и утверждал, что все нападки на него объясняются завистью. Кроме криминальной антропологии, Чиж взял на вооружение идею о «нравственном помешательстве», авторами которой были тюремный врач из Шотландии Джон Томпсон и уже упомянутый английский психиатр Дж. К. Причард. В представлении Чижа, понятия нравственного помешательства и врожденного преступного типа были близки: страдающий нравственным помешательством должен «роковым образом совершить преступление»27.
Криминальная антропология привлекла сторонников своим кажущимся научным характером. Она не только объясняла — пусть и неверно — феномен преступления, но и претендовала на моральные выводы. Кроме того, криминальная антропология помогала отстраненно и эмоционально нейтрально описывать шокирующие вещи, т. е. рационализовала потенциально травмирующий предмет. Впрочем, по-видимому, сам Чиж особой чувствительностью не отличался, не заметив у преступников «ничего похожего на раскаяние, стыд, угрызения совести». Большинство из них, по мнению Чижа, «выставляло себя несчастными жертвами врагов, агентов полиции, ошибок суда» и казалось равнодушными к назначенному наказанию28. Но главную поддержку Чиж нашел у автора «Записок из Мертвого дома» — Достоевского, наблюдения которого на каторге якобы подтверждали основные положения криминальной антропологии. Достоевский, по мнению Чижа, соглашался, что с точки зрения здравого смысла «такая зверская бесчувственность» преступников невозможна: «тут какой-то недостаток сложения, какое-то телесное и нравственное уродство, еще неизвестное в науке, а не простое преступление». Позднее британский врач Генри Хевлок Эллис писал, что Достоевский лучше всех изобразил тех, «у кого склонность к преступлению инстинктивна и вошла в привычку», показав их «нравственную бесчувственность, отсутствие предвидения, угрызений совести, их веселость»29.
Вернувшись в 1881 году в Петербург, Чиж стал готовить диссертационную работу в Военно-медицинской академии (так в том же году была переименована его alma mater, Медико-хирургическая академия). Клиника И.П. Мержеевского, в которой он стал заниматься, была в то время центром подготовки к докторскому званию по психиатрии и невропатологии. В ней более двадцати кандидатов проводили исследования в обстановке взаимоподдержки и всеобщего энтузиазма30. Для своей диссертации, которая по существующим тогда правилам должна была быть подготовлена и защищена за два года, Чиж взял довольно стандартную тему — гистологическое исследование изменений спинного мозга при прогрессирующем параличе. Но параллельно он занимался и тем, что его по-настоящему интересовало, — психиатрией, — опубликовав две статьи: о «сексуальных извращениях» и о влиянии на нервную систему наркотических веществ (морфина, атропина, нитрата серебра и бромистого калия)31.
Как правило, после окончания диссертационного исследования наиболее способные выпускники получали стипендии для путешествия за границу, чтобы там закончить свое образование в европейских клиниках и лабораториях. Чиж получил финансовую поддержку от Министерства внутренних дел (в чьем ведении находился и тюремный госпиталь, где он работал) вместе с заданием — исследовать влияние одиночного заключения на здоровье заключенных. Вопрос о том, как влияет на число преступлений увеличение сроков тюремного заключения, много обсуждался в начале 1880-х годов, и психиатры были призваны как эксперты. Некоторые из них — в особенности те, кто верил в психогенное происхождение нервной болезни (в то, что она может быть вызвана психологической травмой или шоком), — находили, что длительное одиночное заключение также может привести к болезни, которую они назвали тюремным психозом. Напротив, психиатры, считавшие, что душевная болезнь происходит по органическим причинам, отрицали категорию тюремных психозов32. Чиж должен был взвесить аргументы той и другой стороны и дать властям ясный ответ на поставленный вопрос. До своей поездки он, вслед за Мержеевским, предполагал, что одиночное заключение вредно для душевного здоровья, и даже считал, что славяне уязвимее в этом отношении, чем другие этнические группы. Но во время «научной экскурсии» с апреля 1884 по октябрь 1885 года его взгляды изменились, и он вернулся к своей теории о «нравственной бесчувственности» преступников. Он «осмотрел тюрьмы одиночного заключения в Бельгии, Германии, Франции; работал более трех лет в Петербургских тюрьмах, но не нашел доказательными утверждения некоторых наблюдателей о вреде одиночного заключения». «Можно лишь удивляться, — заключал Чиж, — как легко переносят подсудимые все физические и нравственные страдания, вызванные заключением в тюрьму, страхом наказания, сознанием разбитой жизни; наблюдения над этими лицами убеждают в незначительности влияния нравственных причин на психическое здоровье»33.
Самую долгую остановку во время своей заграничной поездки Чиж сделал в Париже, где посещал лекции знаменитого невропатолога Ж.-М. Шарко в больнице Сальпетриер, и в Лейпциге, где работал в лабораториях психолога Вильгельма Вундта и невропатолога Пауля Флехсига. Присутствовал он и на гипнотических сеансах Ипполита Бернхейма в Нанси и Жозефа Дельбёфа в Брюсселе, а также посетил венского психиатра Рихарда Крафт-Эбинга. Он хотел больше узнать о современных исследованиях патологии, включая и патологию «нравственную». Гипнотические эксперименты, во время которых, как утверждали проводившие их врачи, можно было искусственно создать психическую патологию, интересовали Чижа не меньше, чем гистологические исследования Флехсига и психологические эксперименты Вундта. Он и сам проводил эксперименты — на себе — с наркотическими веществами и обнаружил, что разрушительное действие наркотиков сказывается постепенно. Первым, как ему казалось, страдает «нравственное чувство»: даже когда интеллект, память и восприятие остаются в норме, человек под влиянием наркотиков становится «нравственно помешанным»34. Поэтому неудивительно, что, будучи в Париже, Чиж интересовался и работами Ж.-Ж. Моро, предшественника Шарко. После путешествия на Восток, в Палестину и Сирию, куда Моро отправился, сопровождая своего богатого пациента, он стал пропагандировать гашиш для лечения душевных болезней и для психологических экспериментов. Шарко, бывший интерном в больнице Сальпетриер, когда главным врачом там был Моро, предложил себя в качестве испытуемого в экспериментах с гашишем35.
Чиж был не первым русским, отправившимся в Париж для выяснения психофизиологических эффектов наркотиков. Зигмунд Фрейд также интересовался физиологическими эффектами коки. Он приехал на стажировку к Шарко в октябре 1885 года, когда Чиж еще был за границей, — они могли бы встретиться. Коллега Чижа из клиники Мержеевского С.П. Данил-ло (1848–1897) во время стажировки в Париже ассистировал физиологу Шарлю Рише в его экспериментах с гашишем и листьями коки36. Данилло в его собственных экспериментах на себе наблюдал, что под действием гашиша им могла внезапно овладеть какая-нибудь странная мысль, немедленно требовавшая исполнения. Раз, возвращаясь поздно вечером домой, он подумал, что на него кто-то собирается напасть, и инстинктивно полез в карман за пистолетом. Такой эффект физиолог объяснял тем, что гашиш вызывает «состояние автоматизма, в котором человек под действием отравляющих веществ теряет способность затормаживать инстинкты и управлять своими произвольными импульсами, так что любая мысль немедленно выражается соответствующим действием». Данилло и Рише в совместной статье сообщали также, что животное под влиянием наркотиков «без торможения… становится диким»37.
В истории медицинского использования наркотиков есть немало примеров тесной связи между медицинскими и моральными суждениями. В девятнадцатом веке пристрастие к наркотикам имело двойное значение — «болезни и порока», а «наркоманы» наказывались как законом, так и общественным мнением. Поэтому ученые, использовавшие наркотики в своих исследованиях — как своего рода «ментальный микроскоп», — должны были провести черту между своей работой и мнением о порочности наркотиков. Но, избегая «вступать на почву морали», в интерпретации результатов они не могли уйти от оценочное™38. Язык врачей и физиологов уже был ценностно нагруженным. Когда хирурги впервые начали применять анестетики во время операций, они «обнаружили», что «угасание психических функций начинается с воли, за которой следует потеря внимания и способности рассуждения; наконец, остаются только органические функции». Британский невролог Дж. Х. Джексон предположил, что разные функции разрушаются с разной скоростью — тем быстрее, чем они «моложе», т. е. чем позже появились в процессе эволюции. Наиболее стабильны самые древние функции, наиболее уязвимы функции недавнего происхождения — эту идею французский психолог Тео-дюль Рибо назвал «законом эволюции психических функций»39. Следовательно, когда Чиж утверждал, что в экспериментах с наркотиками нравственное чувство — это наивысшее и самое последнее достижение цивилизации — «угасает первым», его вывод соответствовал состоянию современной ему науки.
Чиж был одним из первых российских исследователей, работавших в основанной в 1879 году психологической лаборатории Вильгельма Вундта (1832–1920). Подход немца Вундта отличался от французской традиции, в которой «искусственному» эксперименту в лаборатории предпочитали «эксперимент, поставленный природой», — болезнь40. Болезнь «выключала» одни психические функции, обнажая работу других. Она могла быть как природной, так и вызванной гипнозом или сильно-действующими веществами. Такие «эксперименты с животными или загипнотизированными людьми» считались единственными «истинно объективными»41. Вопреки французской традиции, Вундт отказался от использования гипноза как инструмента психологического исследования. Он более всего доверял методу интроспекции — контролируемого самонаблюдения. А поскольку самонаблюдение под гипнозом невозможно, тот и не мог быть надежным и объективным методом. Вундт оборудовал свою лабораторию приборами вроде кимографа или хроноскопа и стал измерять время, требовавшееся на выполнение реакций на разные стимулы42.
Но учеников Вундта интересовал не только и не столько чисто формальный показатель — время реакции, сколько моральные оценки поведения. В то же время, когда Чиж экспериментировал с наркотиками в Петербурге, американский ученик Вундта, Джеймс Мак-Кин Кеттелл, по другую сторону Атлантики пробовал самые разные стимулы — от гашиша до шоколада43. Другой ученик Вундта, немец Эмиль Крепелин, до этого бывший ассистентом в психиатрической клинике Флехсига, также проводил эксперименты с наркотиками. Несмотря на свое недоверие к гипнозу, Вундт не возражал, когда Крепелин предложил «расширить программу своих исследований с наркотиками, кофе и чаем, чтобы измерить психические реакции психиатрических пациентов и получить лучшее представление о психологических изменениях». А когда для Крепелина настало время покинуть лабораторию, Вундт подарил ему некоторые из своих лабораторных приборов44.
В свою очередь, Чиж провел в лаборатории Вундта серию ортодоксальных экспериментов со временем простой и сложной реакции — на самом себе и своих коллегах-стажерах. Он подверг этим экспериментам и пациентов психиатрической клиники, — чтобы выяснить, насколько время их реакции отличается от времени реакции здоровых испытуемых. Чиж надеялся на то, что с использованием лабораторного эксперимента в психиатрии начнется новая эра. С легкой руки Вундта, экспериментально-психологические лаборатории распространились по Европе и Америке: в 1894 году их уже насчитывалось 3245. Экспериментальная психология была привлекательна для психиатров не только своим сугубо научным имиджем, но и возможностью разнообразить больничную рутину. Сложные аппараты, сделанные из меди и электрических проводов, придавали манипуляциям психиатров ауру научности и увеличивали престиж их занятий. С их помощью душевная жизнь пациентов превращалась в «психические функции», которые можно было измерить. Психиатры, начиная с Крепелина и Чижа, надеялись, что подобному анализу можно подвергнуть не только психику, но и нравственность пациентов. Работая у Вундта, Крепелин писал «общее и систематическое сочинение об истоках морали». Этим же диктовался выбор предметов исследования — таких, например, как работоспособность и влияние на нее алкоголя, наркотиков и утомления. Крепелин включил работоспособность в список основных личностных черт и рассматривал собственные исследования в этой области как важнейший вклад в психологию46.
И все же конечные цели Крепелина и Чижа были разными. Конечной целью немецкого психиатра был пересмотр системы душевных болезней. С помощью психологических экспериментов он надеялся выяснить базовую структуру заболевания и тем самым дать прочные основания для классификации. Постепенно Крепелин действительно создал свою собственную классификацию (нозологию), которая, с теми или иными оговорками, была принята всеми психиатрами и легла в основу современных систем. Это он ввел категории маниакально-депрессивного психоза и раннего, или преждевременного, слабоумия (
Напротив, Чиж не собирался пересматривать психиатрическую классификацию. Более того, он так никогда и не принял введенную Крепелином категорию раннего слабоумия. Его питали иные надежды: путем сравнительного изучения душевнобольных, преступников и «нормальных» людей выяснить основания морали. В своих ранних исследованиях с гипнозом и наркотиками он стремился доказать, что душевнобольные и преступники отличаются слабым развитием нравственного чувства и воли. У душевнобольных из клиники Флехсига он с помощью лабораторных экспериментов «обнаружил» замедленную, по сравнению со здоровыми людьми, реакцию и малый объем внимания. Столкнувшись с неожиданным для себя фактом, что больные прогрессивным параличом реагируют на знакомые стимулы гораздо быстрее здоровых, Чиж тем не менее не растерялся, объяснив это тем, что ассоциации, совершающиеся без участия внимания, требуют меньше времени48.
Иными словами, в отличие от Крепелина, Чиж искал не дифференциальный диагноз, а «общий фактор» душевной болезни. Его интересовали не вариации, а степень, или глубина заболевания. Он писал, что, выбирая пациента для исследования, совершенно отвлекается от формы душевной болезни: «на этой стадии душевнобольной интересует меня только степенью развития заболевания. <…> Я исследую данные патологические состояния, а не формы болезни». Свое предположение о том, что моральное чувство главенствует над всеми другими психическими процессами, включая оценку времени, Чиж подтвердил в эксперименте на себе. Перед тем как лечь спать, он давал себе задание проснуться в определенное время и всегда просыпался несколько ранее назначенного часа. «Быть всегда раньше, никогда не опаздывать» — эта черта характера сохранялась у Чижа, по его мнению, даже во сне; она же делала его отличным испытуемым в вундтовских экспериментах49.
Дисциплинированность и пунктуальность Чижа способствовали его карьере. По возвращении в 1885 году в Россию он был назначен главным врачом психиатрического отделения больницы им Св. Пантелеймона в Петербурге. Там он открыл психологическую лабораторию наподобие вундтовской, оснастил ее привезенными из Лейпцига аппаратами и приступил к проведению экспериментов. Своим оппонентам, которым идея измерения психических процессов казалась невыполнимой, он отвечал словами Платона: «всё прекрасное трудно»; психометрию же он находил прекрасной. Имя Чижа (иногда в фонетической транскрипции Woldemar von Tchisch) упоминалось в психологической литературе того времени вместе с именами самого Вундта и его учеников — Дондерса, Экснера и других50. Избранный приват-доцентом по кафедре судебной психиатрии Петербургского университета, Чиж предложил использовать психологический эксперимент в судебной экспертизе. Он также первым в России применил подобный эксперимент в тюрьме, найдя у преступников «узкий объем внимания». Именно это, по его мнению, в сочетании с «отсутствием морального воспитания и нарушениями нравственного чувства», и вызывало преступное поведение51. Вскоре Чиж получил кресло профессора в университете Дорпата (только что переименованного в Юрьев). Его предшественником по кафедре психиатрии был Эмиль Крепелин, который вынужден был уйти в отставку из-за националистической политики российского правительства. Профессора-иностранцы должны были присягать на верность российскому императору; отказавшихся это сделать увольняли. Карьера немецкого психиатра, однако, не пострадала, так как он уже был приглашен возглавить кафедру в Гейдельберге52.
Чиж унаследовал не только кафедру, но и лабораторию Крепелина, на базе которой стал читать курс физиологической — или вундтовской — психологии. Вскоре он начал кампанию за то, чтобы ввести этот курс в программы всех медицинских факультетов. Надо сказать, что приоритет во введении лабораторного психологического эксперимента в России принадлежал психиатрам. Уже в 1867 году профессор Медико-хирургической академии в Петербурге И.М. Балинский закупил для открытой им психиатрической клиники аппаратуру для психофизических и психометрических опытов, а в 1885 году В.М. Бехтерев основал лабораторию при психиатрической клинике в Казани. В Москве профессор психиатрии С.С. Корсаков на свои средства начал приобретать приборы для психологических экспериментов с 1889 года, и лаборатория там была основана в 1895 году (тогда же британский психолог У. Г. Р. Риверс впервые продемонстрировал своим коллегам эксперименты на время реакции, которые он предлагал применить не только к здоровым взрослым, но и к детям и душевнобольным)53. Первым директором Московской лаборатории стал А.А. Токарский (1859–1901), вкладывавший в лабораторию собственные средства; на его сбережения издавались «Записки» лаборатории (всего вышло 5 выпусков). Это учреждение даже называли «психологическим институтом, устроенным по западноевропейскому образцу»54.
Курс экспериментальной, или физиологической, психологии впервые начал читаться преподавателями кафедр нервных и душевных болезней. Побывав на стажировке в Лейпциге и Париже, Токарский стал преподавать физиологическую психологию с «упражнениями по психометрии» и «гипнотизм с его приложением к медицине». В клинике были созданы и первые русскоязычные тесты: по свидетельству современника, «mental test… в значительной степени обязан своим развитием именно психиатрии»55. Психологические штудии в психиатрических больницах приобрели такое распространение, что отцы-осно-ватели российской психиатрии ворчали: «Теперь врачи стремятся уйти в плохонькие лаборатории при земских больницах и “обогатить науку” казуистическими и лабораторными исследованиями в ущерб своим прямым задачам общественного земского характера… Нельзя не выразить пожелания, чтобы молодые силы русской психиатрии отдавали большую часть своей работы общественной психиатрии, а не коснели в самодовлеющем объективизме лабораторных исследований»56.
Психиатры уже создавали лаборатории, а их коллеги с факультетов философии все еще рассуждали о том, что познать внутренний мир можно только путем самонаблюдения и что эксперимент к высшим психическим процессам неприменим. Только в 1896 году экспериментальная психология стала преподаваться на историко-филологических факультетах. Гордый тем, что приоритет в этой области принадлежит психиатрам, Чиж запротестовал, когда на защите первой диссертации по экспериментальной психологии в 1894 году философ Н.Н. Ланге (1858–1921) ничего не сказал о своих предшественни-ках-психиатрах57. Публике начала XX века мало что было известно об экспериментальной психологии. «Энциклопедический словарь» Брокгауза и Ефрона свидетельствовал: экспериментальная психология — «наука сравнительно новая и еще мало известная в русском обществе. Многие относятся к ней с предубеждением и никак не могут примириться с мыслью о существовании каких-то “психологических лабораторий”. Соединяя со словом “лаборатория” представление о весах, ретортах, печах, банках, ножах, несчастных жертвах вивисекции, они с недоумением спрашивают: разве можно положить душу на весы, засадить ее в банку, подогреть на огне, разрезать на части?»58.
Под руководством Чижа в Юрьевском университете было написано несколько диссертаций по экспериментальной психологии. С началом XX века, однако, их становилось все меньше. Одна из последних вышла из стен его лаборатории в 1904 году59. В это время разразилась война с Японией. Расчет правительства на то, что «маленькая победоносная война» отвлечет внимание от накопившихся в обществе проблем, не оправдался. Война обернулась для России катастрофой, а крайняя ее непопулярность привела к подъему революционных настроений. На фронте побывали многие врачи, включая психиатров: именно тогда в действующей армии была создана первая психиатрическая служба.
Во время войны интерес Чижа к экспериментальной психологии стал ослабевать, все более уступая место интересу к литературе. Став профессором, Чиж мог позволить себе литературные увлечения. Он даже усомнился в преимуществах эксперимента над клиническим исследованием, заявляя, что «все стремления постигать больных… также, как мы постигаем все вообще явления и предметы внешнего мира, по существу несостоятельны… Больные как индивидуальности постигаются иначе, чем болезни»60. Теперь он утверждал, что клиническая психиатрия — и наука, и искусство, а поэтому больше подходит для исследования душевного мира больного. Согласно Чижу, лучшие клиницисты — С.П. Боткин и Н.И. Пирогов — были также хорошими писателями, а Ж.-М. Шарко — знатоком искусства. В работах Чижа ссылки на лабораторный эксперимент уступили место входившим в моду понятиям интуиции и эмпатии.
Еще молодым врачом Чиж написал исследование о Достоевском: писатель поразил его точностью наблюдений и тонкостью психологического анализа. Позже Чиж написал еще и о Тургеневе — чтобы засвидетельствовать «полную правдивость и удивительную точность описаний патологических душевных явлений в [его] произведениях»61. В особенности он оценил наблюдение писателя об особом блеске, который якобы приобретают глаза сумасшедшего человека. Интересно, что в «Большой медицинской энциклопедии» Чиж фигурирует как психиатр, который выделил и описал «симптом эпилепсии — особый серо-свинцовый блеск в глазах у больных»62. Следующую работу Чиж посвятил Пушкину, выведя в юбилейном эссе поэта идеалом душевного здоровья — в силу его «богатой, гармонически развитой натуры». Стремление поэта к истине, добру и красоте Чиж противопоставил «неспособности душевнобольного понимать истину, добро и красоту». Пушкин, впрочем, оказался почти единственным, обладавшим этими качествами в достаточной мере. Другие писатели страдали теми или иными дефектами: «Альфред де Мюссе, Эдгар По, Бодлер, Верлен, Флобер, Гоголь были удивительно равнодушны к общественным вопросам», Гоголь «не любил науки…»63 В глазах Чижа все они были больными.
Россия вступала в новый век, до предела наполненный катастрофами, и врачи оказались непосредственными участниками событий. Большинство из них состояли на государственной или земской службе и поэтому обязаны были работать в очагах военных конфликтов и инфекционных заболеваний. Врач на государственной службе не имел права отказаться от участия в судебной экспертизе, присутствия при экзекуциях и казнях, проведения вскрытий казненных преступников. Все это они должны были выполнять сверх своей основной работы и без дополнительного вознаграждения. Земские врачи работали в самых глухих уголках страны, в их ведении находились огромные — в сотни километров — участки, а финансовые возможности земств были минимальными. Неудивительно, что врачи стали одной из наиболее радикально настроенных групп интеллигенции, часто выступая в оппозиции режиму. Психиатры не были здесь исключением64. Некоторые — как Н.Н. Баженов и В.П. Сербский — прятали в психиатрических больницах и клиниках революционеров, студентов и нелегальную литературу, другие — как П.П. Тутышкин и С.И. Мицкевич — присоединялись к большевикам. Призывая коллег оставаться «над битвой», Чиж стал крайне непопулярен. Все знали, что, в отличие от многих врачей, отказавшихся присутствовать на экзекуциях политических преступников, он продолжал это делать.
В 1902 году исполнилось полвека со дня смерти Гоголя. Психиатры не остались в стороне от празднования юбилея. Чиж также опубликовал небольшую статью — о Плюшкине, одном из персонажей «Мертвых душ». У этого символа скупости психиатр заподозрил болезнь — старческое слабоумие. Он утверждал, что скупость Плюшкина не была только страстью — тот «утратил даже простые, эгоистические чувства», сохранив лишь «привычки, лишенные смысла и цели». Чиж увидел в этом иллюстрацию общего правила и рекомендовал в сомнительных случаях ввести опеку над имуществом стариков. Ему возражал его бывший студент Я.Ф. Каплан (1875–1907), считавший, что личность «мелочного, несчастного и отвратительного» Плюшкина была продуктом не болезни, а нормальных старческих изменений — таких, например, которые происходили с героями другой повести Гоголя, «Старосветскими помещиками». Каплан цитировал самого Гоголя, писавшего, что старость сама по себе «ужасна и бесчеловечна». Чиж, который был намного старше Каплана, возражал ему: по его мнению, здоровый человек даже в самой глубокой старости «не может пасть так низко, как пал Плюшкин, не может жить вне общества, не может любить только богатство»65.
Когда к спору Чижа и Каплана присоединились другие психиатры, стало ясно, что речь вдет о чем-то большем, чем только медицинский диагноз. Роль арбитра взял на себя врач Ю.В. Португалов, находивший психиатрический анализ литературы преждевременным. По его мнению, надо было сперва разработать специальный «психопатологический метод в литературной критике», и не только при участии психиатров, но и с помощью психологов и социологов. Любая психологическая или психиатрическая интерпретация героев Гоголя, писал Португалов, перечеркнет их значение как социальных типов и будет противоречить как замыслу самого писателя, так и сюжету произведения. Плюшкин — это символ эпохи, которая на глазах у Гоголя и его современников уходила в прошлое, сменяясь новой — капиталистической. Плюшкин был типом, созданным для контраста с Чичиковым, в котором Гоголь вывел новый исторический тип предпринимателя-капиталиста. Ища у Плюшкина патологии, Чиж и Каплан не поняли самого важного — социального значения романа, которое нельзя игнорировать, в особенности в современный период66.
Другие психиатры согласились с тем, что, психологизируя и патологизируя Плюшкина, Чиж и Каплан «увлеклись ложной тенденцией — объяснять общественные недостатки и преступления нервными и душевными болезнями». Психопатология, по мнению одного из них, могла «служить только подсобным проверяющим средством» в решении социальных и философских проблем. С другой стороны, этот же врач признавал, что профессиональный работник «только тогда может почувствовать себя счастливым, если он будет ясно видеть тесную и необходимую связь своей профессии с общим важным делом нравственного совершенствования и общественного благополучия»67. Настаивая на учитывании общественной и литературной критики, психиатры давали понять, что сами готовы участвовать в общественной и политической борьбе. Вопреки обычному стремлению расширять свое влияние, распространяя медицинский язык на другие области, они добровольно ограничили сферу профессиональной компетенции, чтобы заявить о себе не только как о врачах, но и как об общественной силе. Делая заявления о том, что в стране с антинародным режимом медицина не может обеспечить здоровье населения, врачи на деле призывали к политическим переменам. На Пироговском съезде в 1904 году и на съезде Союза отечественных невропатологов и психиатров годом позже докладчики в один голос заявляли, что улучшение здравоохранения и здоровья населения невозможно без серьезных реформ. Те, кто, подобно Чижу, призывал оставаться «над битвой», были подвергнуты остракизму. Поэтому невинная на первый взгляд статья о Плюшкине была встречена резкой критикой.
В 1903 году на годичном собрании Юрьевского университета Чиж сделал доклад, в котором речь шла о здоровье уже не героев Гоголя, а самого писателя68. Психиатр развивал старую тему о том, что для общественной морали лучше считать Гоголя больным, чем предателем. Он решил, что писатель «страдал и умер» от меланхолии. Но, несмотря на все его усилия, речь Чижа не убедила его оппонентов, и они обвинили его в навешивании ярлыка на дорогого сердцу писателя. По-своему заботясь о репутации Гоголя, врач Л.П. Каченовский утверждал: Чиж «сеет хаос в головах читателей», и им будет трудно понять, как «душевнобольной может писать гениальные произведения и быть великим альтруистом». С его собственной точки зрения, все так называемые странности Гоголя вполне укладывались в поведение нормального человека и могли быть следствием вспышек плохого настроения в периоды его частых соматических болезней. К тому же, считал он, Гоголь был балованным ребенком, не получил должного воспитания и поэтому не мог сдерживать приступы дурного настроения и не выказывать свое нездоровье. К тем психиатрам, которые с пристрастием изучали поступки Гоголя, преувеличивая их патологический характер, Каченовский адресовал библейскую притчу о соринке в глазу ближнего и бревне в собственному глазу69. Стало ясно, что время суждений о сумасшествии Гоголя, подобных суждению Белинского, прошло. Как обнаружила полемика вокруг работ Чижа, идея о социальной миссии литературы вышла из моды.
Разорвать связь между патологией и нравственностью помогла философия «великого, радостного освободителя» Фридриха Ницше70. Пророк новой психологической эры, Ницше возвел на вершину иерархии человеческих способностей не рациональность, адаптированность и мораль, а самопознание и творчество. Мораль перестала вдохновлять его современников и виделась «препятствием творческой энергии жизни». Н.А. Бердяев в 1916 году возвестил: «Умеренная мораль, мораль безопасности, мораль, которая отсрочивает наступление конца… должна рано или поздно прекратиться, преодоленная творческой интенсивностью человеческого духа», — и утверждал, что «значение Ницше для этого кризиса… огромно»71. Если добродетелью прежнего поколения были гражданственность и моральный долг, то теперь молодежь стремилась к самовыражению — в том числе в искусстве. Наступила эпоха многочисленных художественных течений и дебатов о них, реабилитации «искусства для искусства» и обсуждения бессознательных истоков творчества. Правда, психиатры обратили свой взор на самого вдохновителя этого движения — Ницше, задумав диагностировать и его. Однако «переоценка ценностей» коснулась их самих. С началом XX века о произведении искусства стали судить по тому, насколько спонтанным и бессознательным был источник творчества. Так, психиатр В.Э. Дзержинский — брат будущего «железного Феликса» — считал произведения художественными, «только если они исходят из подсознательной сферы»72.
История с Гоголем, сыгравшая решающую роль в утверждении идеи о социальной миссии литературы, также подверглась переоценке. Критики заявили, что психиатрический диагноз был вынесен писателю, исходя не из научных, а из моральных оснований. В манифесте российских ницшеанцев Лев Шестов обрушился на тех, кто ценил Гоголя только за написанные им произведения, игнорируя его мучительные поиски истины или, что еще хуже, повесив на них ярлык болезни. Так называемым «идеалистам» нужны только «произведения Гоголя», им нет дела до него самого — до его несчастий, его уродливости, его неудач. Когда Гоголь сжег второй том «Мертвых душ», он был объявлен сумасшедшим ради спасения идеалов. Шестов же считал, что писатель был более верен себе, когда сжигал рукопись, чем когда ее писал73.
Интерес к Гоголю в России возобновился и в связи с религиозным возрождением конца XIX — начала XX века. Симпатии в адрес религиозных исканий писателя объединили столь разных лидеров интеллигенции, как Лев Толстой, Дмитрий Мережковский и Андрей Белый. По их мнению, христианство Гоголя было исключительно важно для понимания его произведений. Его поступки объяснялись не болезнью, а «духовным переворотом». Мережковский даже заявил, что у Гоголя не было никаких переломов и что его религиозный поиск длился всю жизнь74. Раскритиковав идею о душевной болезни Гоголя, критики усомнились в оценках психиатров и в их критериях нормального и патологического. Споря с Чижом, утверждавшим, что душевнобольной не может быть моральным человеком, молодой петербургский психиатр М.О. Шайкевич писал: душевнобольные так же, как здоровые люди, «способны любить свободу, истину, человечество и ненавидеть несправедливость, стремиться к свету и облегчать страдания других людей». В пример он приводил Гоголя и Гаршина75.
Подобно Шестову, петербургский психиатр Г.Я. Трошин (1874–1938) осудил своих коллег, искавших у Гоголя признаки болезни. Он показал связь между оценками критиков и диагнозами психиатров: «Прежде в эту мишень стреляли славянофилы и западники, в настоящее время поле боя занято психиатрами. И те, и другие, и третьи считают, что “самое лучшее, что можно сказать, — назвать Гоголя сумасшедшим”». Врачи же, «вместо Гоголя, изучают часть его». Трошин признавал противоречия в жизни писателя, но искал объяснение им не в болезни, а в его «творческом методе, в психологии смеха и бессознательном факторе». Он сам был музыкантом, писал стихи и размышлял о психологических эффектах музыки в работе «Музыкальные эмоции» и «О влиянии музыки на творчество» (1936). В том же году, когда состоялась защита его диссертации о рефлексах головного мозга, написанной под руководством Бехтерева, Трошин опубликовал книгу «Литературные и художественные чувства, нормальные и патологические»76. Он призывал к созданию «психологии творчества», которая была бы менее моралистична, чем современная ему психиатрия и психология, и в которой больше внимания уделялось бы воображению, фантазии и мечте. Такая психология, по мнению Трошина и его единомышленников, больше подошла бы для характеристики художников и писателей, в которых новое поколение видело своих пророков. В отличие от Ломброзо, трактовавшего гениальность как аномалию и болезнь, новая психология должна была анализировать внутренний мир творческого человека с осторожностью и симпатией.
Прежде всего следовало освободить творческих людей от приставшего к ним со времен Ломброзо ярлыка «вырождающиеся». Термину «дегенерация» Трошин противопоставил другой, уже однажды предложенный Баженовым, — «прогенерация». Показательно, что Баженов впервые употребил этот термин именно в работе о Гоголе, написанной по поводу юбилейной даты. Прогенерация — процесс, обратный дегенерации, приобретение человеком новых черт, новых способностей — совершался благодаря гениям. Сторонники теории дегенерации говорили: как при заходе солнца вдруг ярким светом вспыхивает один его луч, так и человечество, угасая и вырождаясь, может произвести на свет гения. Баженов возражал: появление гениев свидетельствует о развитии человечества, его продвижении на пути к более совершенному существу. Эти идеи разделял и киевский психиатр И.А. Сикорский (1845–1918), считавший, что артистический «тип представляет собою не проявление упадка, не какую-либо форму или период психической дегенерации, а напротив, явление высокопрогрессивное, захваченное в период своего незаконченного развития. Это есть одна из ступеней идеальной эволюции человека». Сикорский иллюстрировал эту мысль примерами из современной литературы. Он считал, что в новой литературе много «дисгармоничных» героев, которые тем не менее представляют собой новое развитие. Источник проблем, с которыми имел дело Гоголь, лежал, по мнению Сикорского, не только и не столько в болезни, сколько в том непонимании, с которым пришлось столкнуться писателю: «острейшее и жгучее орудие стыда и совести, которое Гоголь носил в своем сердце, сожгло его чуткую, застенчивую душу и лишило его возможности спокойно работать… Никто не оценил силы этого внутреннего страшного огня гоголевской совести, никто не залил его потоками любви, ни у кого не нашлось тонкого умения подать твердую руку помощи в драме душевной эволюции, которую переживал Гоголь»77.
Однако другие психиатры указывали на нелогичность в рассуждениях о превосходстве «больных гениев». По мнению Шайкевича, Баженов собрал более чем достаточный материал, чтобы подтвердить наличие у Гоголя душевной болезни, но остановился перед этим выводом. Шайкевич находил сам термин «прогенерация» затемняющим суть дела: «допустим, что человек, страдающий периодическим психозом или эпилепсией, одновременно наделен художественными дарованиями… Если перевесят положительные, полезные качества, назовут прогенерантом, отрицательные — дегенерантом». То же возражение он делал в адрес Трошина, считавшего, что «психологию великого человека нельзя втиснуть в рамки “обыкновенного”». Шайкевич также сомневался, что состояние Гоголя (которого он считал больным периодическим психозом) можно назвать проявлением прогенерации78.
Эти дискуссии происходили накануне и во время драматических событий первого десятилетия XX века — Кровавого воскресенья, массовых выступлений, подавления революции. На съезде в Киеве в сентябре 1905 года российские психиатры и невропатологи заявили о том, что рост числа душевных заболеваний — прямое следствие политики российского правительства. В свой итоговый документ съезд внес требование отставки нынешнего правительства и установления репрезентативной власти. Врачи хотели демократизировать не только страну, но и собственную профессию, и прежде всего больницы, в которых они работали. Наиболее радикально настроенные из них требовали отказаться от единоначалия и заменить диктат директора коллегиальным управлением. В коллегию больничных служащих должны были войти и представители младшего медперсонала — санитары и смотрители, положение которых было гораздо хуже положения врачей: получая мизерные зарплаты, они иногда жили тут же, в палатах вместе с душевнобольными. Наиболее радикальные врачи считали: психиатрическая больница нуждалась в реформах, как и российское самодержавие в целом.
Психиатрическое отделение больницы им Св. Николая в Петербурге, где Трошин служил ассистентом (заместителем главного врача), даже среди других казенных психиатрических учреждений выделялось своей бедностью, теснотой и плохой администрацией. С началом революционных событий сотрудники, недовольные авторитарной политикой директора, стали требовать участия в руководстве больницей. Когда директор отверг их требования о «коллегиальном управлении», санитары, возглавляемые младшими врачами, ворвались в кабинет директора, схватили его и насильно вывезли на тачке за ворота больницы. Разделавшись с властью, они приступили к освобождению «политических» пациентов — тех, кто был помещен туда по распоряжению полиции. В конце концов участники «бунта» были арестованы и осуждены; Трошин получил более года тюремного заключения79.
Чижа и Трошина разделяли теперь не только профессиональные, но и политические взгляды. Чиж по-прежнему оставался лояльным режиму и считал революционеров «анархистами или политическими преступниками», чей разрушительный пыл «зависит от их болезненной организации». Революционная толпа казалась ему состоящей из алкоголиков и душевнобольных, а ее лидеры — вырождающимися80.
С началом революции психиатры стали писать об увеличении числа душевных заболеваний, связывая это с ростом насилия на улицах. Заговорили, в частности, об особой категории — «революционных психозах», которыми заболевают в основном жертвы репрессий. В отличие от своих радикальных коллег, возлагавших ответственность за рост насилия на правительство, Чиж утверждал, что виноваты обе стороны, приводя случаи избиения толпой полицейского или священника. Он не принял категорию «революционных психозов», так же как ранее отверг другие категории — «тюремные» и «военные психозы», о которых говорили во время Русско-японской войны81. Он настаивал: «вопрос о сильных душевных волнениях как причине душевных заболеваний следует считать сданным в архив. Здоровые нормальные люди не могут заболеть душевной болезнью вследствие сильного душевного волнения». Чиж упрекал своих радикальных коллег за то, что они кроят этиологию душевных болезней по мерке своих политических симпатий, и предупреждал, что это «усилит недоверие публики к психиатрии»82. Он снова призвал отделить психиатрию от событий дня. Но, как это уже было в полемике по поводу Плюшкина, те психиатры, которые не могли и не считали нужным стоять в стороне от общественных событий, отвергли нейтралитет. В последующее десятилетие о Чиже было мало что слышно. В 1915 году он возглавил отделение Красного Креста на Западном фронте. Октябрьская революция застала его в Киеве; там, по-видимому, Чиж и умер или погиб в 1922 году83.
В 1909 году литературный мир и «вся образованная Россия» праздновали столетие Гоголя. Тогда же был основан альманах «Вехи», предназначенный утверждать «теоретический и практический приоритет духовной жизни над внешними общественными формами». Издатель «Вех» М.А. Гершензон верил в то, что общество изменится, только если будет дана свобода индивидуальности и творчеству84. Альманах был задуман как место для проявлении эстетического, интимного, приватного — в противовес моральному, гражданскому и общественному.
В такой атмосфере становилось все труднее давать прямые психиатрические интерпретации как жизни Гоголя, так и его произведений. На протяжении некоторого времени медицинские и немедицинские трактовки Гоголя сосуществовали — иногда даже у одного и того же автора. Так, в своем юбилейном эссе о Гоголе В.Г. Короленко, казалось бы, соглашался с мнением Баженова о том, что писатель страдал «депрессивным неврозом». Он и сам собрал доказательства наследственной предрасположенности Гоголя к душевной болезни, — правда, не с материнской стороны, как утверждал Баженов, а со стороны отца, который якобы умер от подобного заболевания. В то же время в работе Короленко медицинский дискурс сосуществовал с иным: в нем речь шла о духовном измерении — «гениальный писатель… умер не от какой-либо специфической болезни, а от душевного кризиса, когда ничего более не могло поддержать его жизнь как творческого человека». «Радость творчества» и «неблагоприятные органические влияния» — как «борющиеся в нем противоположные силы» — в равной мере служили у Короленко объяснением трагической судьбы Гоголя85.
XX век часто называют «психологическим» — за его сосредоточенность на внутреннем, интимном и индивидуальном за счет коллективного и общественного. То, что ранее представлялось внешним — социальные тенденции, общественные интересы, — теперь оказалось спроецировано внутрь, стало чертами внутреннего мира или вообще погрузилось в бессознательное. Могло оказаться так, что внутрь личности помещались противоречивые социальные тенденции: тогда заключали о существовании у человека психологического конфликта. Подобным образом интерпретировали и Гоголя: писатель, истощенный физической болезнью, якобы не вынес раздирающих его противоречий.
Именно об этом заявили психоаналитики, противопоставившие себя традиционной психиатрии. Отвечая Чижу, психиатр и психоаналитик И.Д. Ермаков (1875–1942) писал, что если Гоголь и был меланхоликом, то «не в том смысле, как этому учит наука о душевных болезнях, а тем отравленным внутренней неуверенностью и неустойчивостью гением, который всю жизнь искал возможности освободиться и почувствовать себя сильным». Душевные страдания Гоголя, по мнению Ермакова, помогали его читателям испытать катарсис: «в процессе освобождения он мучится, анализирует, видит то скверное, что есть у всех людей, и заражает нас и примиряет нас с собой, так как и мы боремся и освобождаемся от власти темных сил эгоизма для новой светлой жизни». Ермаков был не только психиатром, но и художником — членом объединения «Мир искусства» и участником передвижных выставок (свои картины он подписывал «Иверм»). После революции он стал одним из самых активных пропагандистов психоанализа в нашей стране и, в частности, возглавил детский дом-лабораторию «Международная солидарность» (впоследствии — Государственный психоаналитический институт). Ермаков издавал «Психологическую и психоаналитическую библиотеку», в которой публиковались и его собственные работы о литераторах86.
Молодые идеалистически настроенные психиатры — такие, как Трошин, — стремились создать новую психологию, которая соответствовала бы новому типу человека. Его прообразом был не скромный общественник, а Сверхчеловек Ницше — наполовину святой, наполовину гений. В отличие от героя прошлого столетия — человека морального, новый тип был «человеком сугубо приватным, который от несовершенств общества обращает взгляд вглубь самого себя, посвящая жизнь изучению своих чувств»87. В ходе такой «переоценки ценностей» Гоголь все более наделялся романтическими чертами и из объекта внимания психиатров превращался в символ грядущих перемен. Эти перемены вряд ли пришлись бы по душе ученым вроде Чижа, которые обращались к литературе и патографиям для выражения своего по преимуществу морального взгляда на мир.
Однако вряд ли можно утверждать, как это делают некоторые, что наметившаяся в XX веке тенденция «переместить источник творчества Гоголя из внешнего во внутренний мир» положила конец медицинской стигматизации писателя88. Действительно, традиция искать в произведениях писателя отражение его болезней постепенно теряла влияние. Так, чтобы объяснить неудачу второго тома «Мертвых душ», исследователи конца XX века обращались не к биографии Гоголя, а к анализу современной ему литературы. Один из ведущих американских
специалистов по Гоголю считал, что «так называемый духовный кризис его последних лет был на самом деле кризисом преобладающего дискурса эпохи». Даже смерть писателя он назвал бегством в молчание — назначенным самому себе наказанием за неспособность совершить прорыв в новый литературный дискурс89. И все же попытки найти ответ на «загадку» Гоголя в его болезнях — внутри его организма — продолжаются. Так, один литературовед предполагает, что странности Гоголя хорошо объясняются, если принять версию о его гомосексуальности. Другой называет знаменитые гоголевские повести-фантас-магории проекцией вовне его «невротической личности», искаженного внутреннего мира. Третий проводит психоанализ писателя90.
Патографии Гоголя появляются и, по-видимому, будут появляться, пока существуют врачи. Но не забудем, что говорить о душевной болезни Гоголя медики начали только после того, как такое мнение прозвучало из уст критиков и получило одобрение общества. Как только общественное мнение изменилось под влиянием новых идей, заявления психиатров о болезни Гоголя потеряли привлекательность в глазах публики. Эта перемена произошла в отмеченный революцией период между двумя гоголевскими юбилеями — 1902 и 1909 годами. Вместо того чтобы ставить Гоголю диагноз, пришедшее на общественную сцену поколение критиков и врачей предпочло видеть в нем страдающего гения и провозвестника новой, «психологической», эры.
1 Гоголь Н.В. Записки сумасшедшего. Часть «Год 2000 апреля 43 числа»; Ермаков И.Д. Очерки по анализу творчества Н.В. Гоголя [1915]. М.; Пг.: Госиздат, [1924]. С. 221.
2 См.: Erlich V. Gogol. New Haven and London: Yale U.P., 1969. P. 210.
3 Статья из «Литературной газеты», цит. по: Sobel Ruth. Gogol’s Forgotten Book: «Selected Passages» and Its Contemporary Readers. Washington: U.P. of America, 1981. P. 186.
4 Белинский В.Г. Письмо к Гоголю [1847] // В.Г. Белинский о классиках русской литературы / Сост. А.Н. Дубовиков. М.: ГИЗ детской литературы, 1958. С. 271, 273.
5 Berlin I. Russian Thinkers / Ed. H. Hardy, A. Kelly. London: Penguin Books, 1994. P. 116.
6 Об идее «двух Гоголей» см., напр.: Maguire R.A. Introduction // Gogol from the Twentieth Century: Eleven Essays / Ed., trans. and intro. R.A. Maguire. Princeton: Princeton U.P., 1974. P. 11–13.
7 Nabokov V. Nikolai Gogol. New York: A New Directions Paperbook, 1961. P. 129.
8 А.П. Тарасенков, цит. по: Шенрок В.И. Материалы для биографии Гоголя. М.: Изд-во Г. Лисснера и А. Гешеля, 1897. Т. 4. С. 860.
9 М.П. Погодин, цит. по: Воропаев В. Последние дни жизни Гоголя // Литературная учеба. 1992. Кн. 2 (март — апрель). С. 55.
10 Тургенев И.С. Гоголь // Н.В. Гоголь в русской критике и воспоминаниях современников / Под ред. С. Машинского. М.; Л.: ГИЗ детской литературы, 1951. С. 318–319.
11 Шенрок В.И. Материалы… С. 16, 28, 862; Николай М. [П.А. Кулиш]. Записки о жизни Н.В. Гоголя: В 2 т. СПб.: Изд. автора, 1856.
12 Lombroso С. The Man of Genius. London: Walter Scott, 1891. P. 98–99.
13 Баженов H.H. Болезнь и смерть Гоголя. Публичное чтение в годичном заседании Московского общества Невропатологов и психиатров. М.: Кушнерев, 1902. С. 38.
14 Тарасенков, цит. по: Шенрок В.Н. Материалы… С. 864.
15 Баженов Н.Н. Болезнь и смерть Гоголя. С. 7–8.
16 Там же. С. 4, 8, 16.
17 Шенрок В.И. Итоги Гоголевской юбилейной литературы // Вестник воспитания. 1902. Т. XIII. № 6. С. 9, 11.
18 Чиж В.Ф. Болезнь Гоголя [1904] // Болезнь Гоголя. Записки психиатра. М.: Республика, 2001. С. 4, 203.
19 Текутьев Ф.С. Исторический очерк кафедры и клиники душевных и нервных болезней при Императорской военно-медицинской академии. СПб.: Военная типография, 1898. С. 216–220.
20 Овсянико-Куликовский Д.Н. Воспоминания (начало 1920-х гг.) //Ли-тературно-критические работы: В 2 т. М.: Худож. лит-ра, 1989. Т. 2. С. 307.
21 Чиж В.Ф. Криминальная антропология. Одесса: Исакович, 1895. С. 50.
22 Овсянико-Куликовский Д.Н. Воспоминания. С. 309.
23 См., напр.: Тарновская П. Рецензия на кн. Ломброзо «Преступный человек» // ВКСПН. 1885. Т. 3. № 1. С. 278–296.
24 Второй международный конгресс криминальной антропологии // Вопросы философии и психологии. 1889. № 1. С. 17–41; Вульферт А.К. Возражение на реферат д-ра Баженова «О съезде криминальной антропологии» // Вопросы философии и психологии. 1889. № 2. С. 41–46.
25 Дриль Д.М. Рецензия на статью д-ра Н.С. Лобаса «Некоторые черты из психофизики преступников» // ВПКАГ. 1904. Т.1. № 1. С. 442; Сербский В. П. Преступные и честные люди // Вопросы философии и психологии. 1896. № 5. С. 669.
26 Чиж В.Ф. Преступный человек перед судом врачебной науки // Неврологический вестник. 1894. Т. II. № 1. Приложение. С. 32. Отзыв о Ломброзо см. в: Чиж В.Ф. Обзор сочинений по криминальной антропологии // АПНСП. 1893. Т. 22. № 3. С. 106.
27 Чиж В.Ф. К учению об органической преступности // АП. 1893. Т. 16. № 1.С. 176.
28 Чиж В.Ф. Криминальная антропология. С. 46–47, 50.
29 Ellis Н.Н. The Criminal. 3rd ed. London: Walter Scott, 1901. P. 141; Достоевский, цит. по: Чиж В.Ф. Достоевский как психопатолог. М.: Стасю-левич, 1885. С. 70.
30 Всего звание доктора в клинике Мержеевского получили 26 человек, в том числе будущие психиатры В.М. Бехтерев, Л.В. Блуменау, Б.С. Грейденберг, С.П. Данилло, Н.М. Попов и И.А. Сикорский. См.: Юдин Т.И. Очерки истории отечественной психиатрии. М.: Медгиз, 1951. С. 114.
31 Текутьев Ф.С. Исторический очерк. С. 216–220.
32 Среди тех, кто верил в «арестантское помешательство» вследствие одиночного заключения, — Дюков П.А. Преступление и помешательство // ВКСПН. 1885. Т. 3. № 2. С. 1–40.
33 Чиж В.Ф. Учебник психиатрии. СПб.: Сотрудник, 1911. С. 37.
34 Чиж В.Ф. Нравственность душевнобольных // Вопросы философии и психологии. 1891. № 3. С. 129.
35 См.: Berridge V., Edwards G. Opium and the People: Opiate Use in Nineteenth-Century England. London: Allen Lane/St. Martin Press, 1981. P. 68.
36 Текутьев P.C. Исторический очерк. С. 197.
37 Richet С. L’Homme et Г intelligence: fragments de physiologie et de psychologie. Paris: F61ix Alcan, 1884. P. 499–500.
38 Maehle A.-H. Pharmacological experimentation with opium in the eighteenth century // Drugs and Narcotics in History / Ed. R. Porter, M. Teich. Cambridge: Cambridge U.P., 1995. P. 70; Anstie F.E. Stimulants and Narcotics, Their Mutual Relations: With Special Research on the Action of Alcohol, Aether, and Chloroform, on the Vital Organism. London: Macmillan, 1864. P. 246.
39 Smith R. Inhibition: History and Meaning in the Sciences of Mind and Brain. London: Free Association Books, 1992. P. 169.
40 Cm.: Carroy /., Plas R. The origins of French experimental psychology: experiment and experimentalism // History of the Human Sciences. 1996. Nq 1. P. 73–84; DanzigerK. Constructing the Subject: Historical Origins of Psychological Research. Cambridge: Cambridge U.P., 1990.
41 Челпанов Г.И. Обзор новейшей литературы по психологии (1890–1896). Киев: Ун-т Св. Владимира, 1897. С. 2; Ланге Н.Н. О значении эксперимента в современной психологии // Вопросы философии и психологии. 1894. № 4. С. 571.
42 См. Woodward W.R. Wundt’s program for the new psychology: Vicissitudes of experiment, theory, and system // The Problematic Science: Psychology in
Nineteenth-Century Thought / Ed. W.R. Woodward, M.G. Ash. New York: Praeger, 1982. P. 167–197.
43 Cm.: Sokal M.M. James McKeen Cattell and the failure of anthropometric mental testing, 1890–1901 // The Problematic Science: Psychology in Nineteen-Century Thought / Ed. W.R. Woodward, M.G. Ash. New York: Praeger, 1982. P. 322–345.
44 Kraepelin E. Memoirs. Berlin etc.: Springer-Verlag, 1987. P. 19–26. О Кеттелле см.: Sokal M.M. James McKeen Cattell…
45 Бине А. и др. Введение в экспериментальную психологию. СПб.,
1895. С. 10.
46 Kraepelin Е. Memoirs. Р. 25.
47 См.: Weinstein L., Lemon М., Haskell A. Schizophrenia from Hippocrates to Kraepelin: Intellectual foundations of contemporary research // Clinical Psychology: Historical and Research Foundations / Ed. C.E. Walker. New York and London: Plenum Press, 1991. P. 259–278.
48 Чиж В.Ф. Измерение времени элементарных психических процессов у душевнобольных // ВКСПН. 1885. № 2. С. 65–66; Он же. Время ассоциации у здоровых и душевнобольных // Неврологический вестник. 1894. № 2. С. 95. Некоторые российские психиатры повторили эксперименты со временем реакции: так, М.К. Валицкая в лаборатории В.М. Бехтерева в Казани получила слегка отличающиеся результаты для больных прогрессивным параличом. См.: Будилова Е.А. Первые русские экспериментальные психологические лаборатории // Из истории русской психологии / Под ред. М.В. Соколова. М.: АПН РСФСР, 1961. С. 330.
49 Чиж В.Ф. Экспериментальное исследование внимания во время сна // Обозрение психиатрии. 1896. № 9. С. 674. О Чиже как испытуемом в лаборатории Вундта см.: Чиж В.Ф. Почему воззрения пространства и времени постоянны и непременны? // Вопросы философии и психологии.
1896. No 3. С. 245.
50 Чиж В.Ф. Широта восприятия у душевнобольных // АП. Т. XVI. № 1/2. С. 23; Челпанов Е. Измерение простейших умственных актов // Вопросы философии и психологии. 1896. № 9/10. С. 19–57.
51 Чиж В.Ф. Преступный человек…
52 Журавель В.А. Психология в системе медицинского образования Тартуского (Юрьевского) университета // Тартуский государственный университет. История развития, подготовка кадров, научные исследования. Тарту: ТГУ, 1982. Т. 3. С. 88–98.
53 Музей истории медицины Московской медицинской академии. Опись дел, полученных из Архива Психиатрической клиники. Ед. хр. 13 и 20; Осипов Н.Е. Программа исследования личности. М., 1914. О закупке инструментов Балинским см.: Мержеевский И.П. Памяти И.М. Балинского // Иван Михайлович Балинский, отец русской психиатрии, по воспоминаниям его учеников. Киев, 1902. С. И.
54 Челпанов Г.И. Обзор новейшей литературы по психологии. С. 42. О Токарском см.: Бернштейн А.Н. А.А. Токарский (некролог) // Вопросы философии и психологии. 1901. № 4. С. 5–9.
55 Зиновьев П.М. Роль психологического эксперимента в психиатрии // Современная психиатрия. 1912. № 8. С. И.
56 К.Р. Евграфов, цит. по: Юдин Т.И. Очерки по истории. С. 322.
57 Хроника // Вопросы философии и психологии. 1896. № 2. С. 145.
58 [Серебряников В.] Экспериментальная психология // Энциклопедич. словарь Брокгауза и Ефрона. Т. XL (79), «Шуйское — Электровозбудимость». СПб., 1904. С. 285.
59 Гиршберг Н. О соотношении между психическими состояниями, кровообращением и дыханием. Юрьев: Юрьевский ун-т, 1902.
60 Чиж В.Ф. Методология диагноза. СПб: Практическая медицина, 1913. С. 40.
61 Чиж В. Ф. Достоевский как психопатолог; Он же. Тургенев как психопатолог. С. 104.
62 [Посвянский П.Б.] Чиж В.Ф. // Большая медицинская энциклопедия. 3-е изд. М.: Советская энциклопедия, 1996. Т. 27. С. 332 (столбец 978).
63 Чиж В.Ф. Пушкин как идеал душевного здоровья. Юрьев: Юрьевский ун-т, 1899. С. 18, 24.
64 См.: Frieden N.M. Russian Physicians in an Era of Reform and Revolution, 1856–1905. Princeton: Princeton U.P., 1981; Brown J.V. Professionalization of Russian Psychiatry. Ph.D. Dissertation: U. of Pennsylvania, 1981.
65 Чиж В.Ф. Плюшкин как тип старческого слабоумия // Врачебная газета. 1902. № 10. С. 217–220; Каплан Я.Ф. Плюшкин и Старосветские помещики (По поводу статьи проф. В.И. Чижа «Значение болезни Плюшкина») // Вопросы философии и психологии. 1903. № 3. С. 599–645; Чиж
B.Ф. Значение болезни Плюшкина (по поводу статьи д-ра Я. Каплана) // Вопросы философии и психологии. 1902. № 4. С. 888.
66 Португалов Ю.В. По поводу полемики проф. В.Ф. Чижа и доктора Я.Ф. Каплана// Вопросы философии и психологии. 1903. № 1. С. 146–155.
67 Шайкевич М.О. Психопатология и литература. СПб.: Ц. Крайз, 1910.
C. 136, 58. О «ложной тенденции» см.: Сикорский И.А. Психологическое направление художественного творчества Гоголя. Киев: Имп. университет, 1911. С. 3. По отношению к Каплану упрек этот звучал несправедливо: психиатр трагически погиб на тридцать втором году жизни от рук уголовных преступников, находявшихся в психиатрической больнице на экспертизе. См.: Вырубов Н.А. Некролог Я.Ф. Каплана // Современная психиатрия. 1907. № 4. С. 330–331.
68 Доклад Чижа был сначала опубликован в газете «Саратовский листок» (№ 70, 1903), затем в журнале «Вопросы философии и психологии» (№ 2, 3, 4 за 1903 г. и № 1 за 1904 г.), а также отдельным изданием.
69 Каченовский Л.П. Болезнь Гоголя. Критическое исследование. СПб.: Свет, 1906. С. 115.
70 Луначарский А. В. Русский Фауст// Вопросы философии и психологии. 1902. № 3. С. 783–795.
71 Бердяев, цит. по: Clowes Е. W. The Revolution of Moral Consciousness: Nietzsche in Russian Literature, 1890–1914. DeKalb: Northern Illinois UP, 1988. P. 1.
12 Дзержинский Вл. Э. Рецензия на книгу К.Р. Евграфова «Подсознательная сфера и художественное творчество» // Вопросы психиатрии и неврологии. 1913. № 1. С. 8. Пример патографии см. в: Хмелевский И.К. Патологический элемент в личности и творчестве Фридриха Ницще // Сборник работ по невропатологии и психиатрии, посвященный профессору И.А. Сикорскому по случаю 35-летия его врачебно-научной деятельности. Киев: Изд-во Кушнерева, 1904. С. 495–536.
73 Шестов Л. Достоевский и Ницше. Философия трагедии // Избр. соч. М.: Ренессанс, 1993. С. 330.
74 Мережковский Д.С. Гоголь // Избр. статьи. Мюнхен: Wilhelm Fink, 1972. С. 241. Также см.: Мочульский КВ. Духовный путь Гоголя. Париж: YMCA Press, 1934.
75 Шайкевич М.О. Психологический метод в русской литературной критике // Вопросы философии и психологии. 1904. № 3. С. 321.
76 Трошин Г.Я. Гений и здоровье Н.В. Гоголя // Вопросы философии и психологии. 1905. № 1. С. 58; № 2. С. 186. См. о нем: Мирский М.Б. Трошин Григорий Яковлевич // Русское зарубежье: Золотая книга эмиграции. М.: РОССПЭН, 1997. С. 629–631.
77 Сикорский И.А. Психологическое направление. С. 10. Его фраза об эволюционирующем типе в: Сикорский И.А. О книге В. Вересаева «Записки врача» (Что дает эта книга науке и жизни?) // ВНПМ. 1902. № 4. С. 490.
78 Шайкевич М.О. Психопатология и литература. С. 14–17, 22.
79 См.: Хроника // Современная психиатрия. 1907. № 10. С. 383; Brown J. V. Professionalization. P. 350–388.
80 Чиж В.Ф. Криминальная… С. 50.
81 О революционном психозе см.: Brown J.V. Revolution and psychosis: The mixing of science and politics in Russian psychiatric medicine, 1905—13 // The Russian Review. 1987. Vol. 46. P. 283–302.
82 Чиж В.Ф. Значение политической жизни в этиологии душевных болезней // Обозрение психиатрии. 1908. № 1. С. 1—12 (12); Nq 3. С. 149–162 (157).
83 Хотя в качестве даты смерти некоторые источники приводят и 1923 год. См.: Посвянский П.В. Чиж… С. 978.
84 Цит. по: Kochan L. Russia in Revolution, 1890–1918. London: Wfeidenfeld and Nicolson, 1966. P. 148.
85 Короленко В. Г Трагедия великого юмориста //Н.В. Гоголь в русской критике / Под ред. А.К. Котова и М.А. Полякова. М.: Худож. лит-ра, 1953. С. 541–542.
86 Из одной из них взят эпиграф к настоящей главе: Ермаков И.Д. Очерки по анализу творчества Н.В. Гоголя. М.; Пг.: Госиздат, 1924. С. 76. См. о нем: Давыдова М.И., Литвинов А.В. Иван Дмитриевич Ермаков // Российский психоаналитический вестник. 1991. № 1. С. 115–127.
87 Rieff P. Freud: The Mind of the Moralist. Garden City, NY: Anchor Books, 1961. P. 2.
88 Maguire R.A. Introduction // Gogol from the Twentieth Century: Eleven Essays / Ed. R.A. Maguire. Princeton: Princeton U.P., 1974. P. 19.
89 Maguire R.A. Exploring Gogol. Stanford: Stanford U.P., 1994. P. 338–341.
90 Peace R. The Enigma of Gogol: An Examination of the Writings of N.V. Gogol and Their Place in the Russian Literary Tradition. Cambridge: Cambridge U.P., 1981. P. 291. О предполагаемой гомосексуальности Гоголя см.: Karlinsky S. The Sexual Labyrinth of Nikolai Gogol. Chicago and London: U. of Chicago Press, 1976; Rancour-Laferrier D. Out from under Gogol’s Overcoat: A Psychoanalytic Study. Ann Arbor: Ardis, 1982.