Слушайте, я не люблю шпионов и психологов, по крайней мере таких, которые в мою душу лезут.
Ф.М. Достоевский
Достоевский — это психолог из психологов.
Стефан Цвейг1
Уже при жизни Ф.М. Достоевского (1821–1881) на него был навешен ярлык «специалиста по душевным страданиям», «психолога», чуть ли не врача-психиатра. Как бы предчувствуя, что этот ярлык пристанет к нему надолго, писатель категорически отрицал, что он «психолог», высмеивая современные ему психологию и физиологию2. Невозможно было не заметить, что те, кто восхищался, даже искренне, мастерством его психологического анализа, вольно или невольно раздували только эту сторону его произведений за счет высказываемых в них идей. Однако восторженные поклонники психологического таланта Достоевского пошли еще дальше, увидев источник этого таланта в его собственных душевных страданиях. Мнение о том, что писатель создавал своих персонажей на основе самоанализа, санкционировали своим авторитетом врачи. Еще при жизни писателя не только литературные критики, но и врачи-психи-атры заявили, что он наделяет своих героев собственными чертами, включая болезненные. Излюбленным примером был князь Мышкин из романа «Идиот», падучая болезнь которого считалась списанной с недуга самого Достоевского. «До сих пор никто из гениальных эпилептиков не познакомил нас так красноречиво со своей [предшествующей припадку] аурой. Я уверен, что эти строки перейдут в учебник психиатрии», — утверждал психиатр В.Ф. Чиж3. А невролог В.М. Бехтерев (1857–1927) писал: «Человек, перенесший в своей жизни и крайнюю бедность, и тюрьму, и ссылку, и ужасы смертной казни, и сам имевший глубоко надломленное душевное здоровье, — только такой человек, при высокой душевной одаренности от природы, мог найти в своей душе отклик на соответствующие положения жизни и на тяжелую душевную драму и мог воспроизводить с художественной яркостью те внутренние переживания, которые были испытаны им самим. В этом — основная причина силы своеобразного художественного творчества Достоевского, граничащего с откровением»4.
Развить эту тему помогли текущие политические события. Как известно, в молодости Достоевский был близок социалистам, но по прошествии лет, полных страданий и размышлений, изменил взгляды. Его поздние романы содержат горькую и глубокую критику экстремизма и радикализма. Критики из левого лагеря, в отместку за «предательство» прежних убеждений и желая скомпрометировать консервативные взгляды Достоевского, стали подчеркивать его предполагаемую болезнь. А через год после смерти писателя Н.К. Михайловский (1842–1904) заявил, что внимание Достоевского к человеческим несчастьям — извращение психики, признак человека, которому наблюдение за чужими страданиями доставляет садистическое удовольствие. Усилиями критиков, психиатров, биографов и патографов Достоевский постепенно превращался в «полубезумного гения, творящего свои романы из болезненных фантазий, кишащих на дне его больной души»5. Вокруг него замкнулся круг: врачи следовали за мнением критиков, а те искали подтверждение своим гипотезам в патографиях.
Чем больше в середине 1840-х годов Белинский разочаровывался в Гоголе, якобы предавшем священную миссию искусства, тем более он хвалил молодого писателя Достоевского. В его «Бедных людях» (1846), названных им первым в России «социальным романом», Белинский увидел призыв к гуманности и обличение общественных язв. Но последующие работы Достоевского озадачили критика. «Странная вещь! Непонятная вещь!» — воскликнул он, смущенный гофмановской «Хозяйкой» (1847), а «Двойника» (1846) объявил психологическим исследованием раздвоения личности, курьезным изображением безумия без какой-либо серьезной цели6. Белинский назвал Достоевского «нервным» талантом и «писателем человеческих страданий». Однако в силу той манеры прочтения литературы, при которой произведение прочно связывалось с убеждениями и личностью писателя и которую Исайя Берлин считал типично русской, эти характеристики стали относить и к писательской манере Достоевского, и к его личности7.
Хотя и либеральные, и радикальные критики очень рано обратили внимание на «психологическую манеру» Достоевского, каждая из партий приписывала этому свое значение. В то время как либералы видели в ней сильную сторону произведений Достоевского, радикалы считали недостатком. Когда Белинский, Добролюбов и Писарев, требовавшие от художника участия в социальной жизни, заявляли, что Достоевский только «психолог», это было осуждением. Напротив, когда приятель Достоевского, критик Валериан Майков, сравнивал способность писателя проникнуть в душу человека с мастерством ученого, анализирующего химический состав вещества, это было похвалой. Разные взгляды Белинского и Майкова на повесть «Двойник» символичны и для полемики вокруг Достоевского в целом. Тому, кто не симпатизировал политической позиции писателя, герои его романов казались сумасшедшими или больными. Напротив, тот, кто восхищался Достоевским, не применял к нему ярлыка безумия, а в его персонажах видел обычных людей, подверженных соблазнам и страданиям. Майков считал, что история Голядкина и его двойника имеет всеобщее значение, и призывал читателей спросить самих себя: нет ли в каждом из нас чего-то от Голядкина, в чем нам так трудно признаться?8
Жизнь писателя, казалось, подтверждала слова Белинского о «нервичности» его таланта. Когда Достоевскому было двадцать семь лет, он присоединился к кружку М.В. Буташевича-Петрашевского, в котором обсуждались работы французских социалистов. За участие в распространении письма Белинского к Гоголю Достоевский был арестован и приговорен к смертной казни, которая в последний момент была заменена гражданской казнью и каторгой. Проведя в Сибири четыре года, он был сослан рядовым в Казахстан. В Сибири, — возможно, после того, как он был подвергнут телесному наказанию, — с ним случились первые припадки болезни9. Ссылаясь на потребность в лечении, Достоевский после восшествия Александра II на престол подал ему прошение, но не был помилован. Освободившись наконец из ссылки, он опубликовал основанные на собственных впечатлениях «Записки из Мертвого дома» (1860–1862). Последующие произведения — «Униженные и оскорбленные» (1861), «Преступление и наказание» (1866), «Идиот» (1868) — усилили его славу гуманиста и, вероятно, заслужили бы похвалу Белинского. Однако в более поздних романах — «Бесы» (1871–1872) и «Братья Карамазовы» (1879–1880) — он подверг свои прежние убеждения переоценке.
«Бесы» — «роман-памфлет», как называл его сам писатель, — замышлялся как особенно мощная атака на радикальных социалистов. Немедленно после его выхода радикалы обвинили Достоевского в искажении идей революции и очернении революционеров. Подлило масла в огонь и то, что с 1873 года Достоевский стал редактировать еженедельник «Гражданин», известный консервативными выступлениями его издателя, князя В.П. Мещерского. В «Гражданине» публиковался «Дневник писателя», который — даже в большей степени, чем его романы, — принес Достоевскому и широкую известность, и нападки критиков10. Один из них писал: «Кто поверит, что эти возмутительные строки написаны г. Ф. Достоевским, гуманным автором «Мертвого дома»? <…> Или справедливы слухи, одно время ходившие в литературном кружке, о болезненном состоянии г. Достоевского?» Другой прямо высказал мнение о том, что место писателя — в доме умалишенных. А анонимный автор статьи в «Петербургской газете» утверждал, что Достоевский «замечателен перерождением своего мозга»11.
Особый гнев критиков вызвали «Бесы». А.С. Суворин назвал роман «дикой, болезненной фантасмагорией высокого и когда-то светлого ума» и призвал «поставить крест на этом писателе и признать его деятельность законченной». В.П. Буренин в «Санкт-Петербургских ведомостях» заявил, что автор создавал персонажей романа — эту «кампанию субъектов из сумасшедшего дома» — «по своему образу и подобию»12. Н.К. Михайловский, находившийся в зените своего влияния, отозвался на появление романа большой статьей. На фоне ругательных статей других авторов рецензия Михайловского произвела впечатление — в том числе и на самого Достоевского — своей серьезностью. Однако, и в ней обыгрывалась идея патологии: отмечая, что любимые герои Достоевского «держатся на границе ума и безумия», критик назвал писателя «блестящим психиатрическим талантом»13.
Оценка Михайловского отличалась от характеристики Белинского, который, хотя и был недоволен тем, что занятия психологией отвлекают писателя от социальных вопросов, не переходил на личности. Михайловский же утверждал, что «психиатрические штудии» Достоевского не столь невинны, как кажутся. Как известно, отец народничества был чрезвычайно разочарован переходом Достоевского, бывшего петрашевца и мученика за свободу, во вражеский лагерь. В «Бесах» он увидел пасквиль на революционную интеллигенцию: игнорируя «по-настоящему прогрессивных молодых людей» (под которыми Михайловский имел в виду народников), Достоевский вкладывал решение нравственных проблем в уста душевнобольных персонажей, мучимых навязчивыми идеями14. Изображение революционеров как людей с сомнительными моральными стандартами и неуравновешенной психикой было призвано, по мнению критика, скомпрометировать левое движение. Михайловский старался своей статьей противодействовать вредному влиянию романа, и ссылки на психиатрию, как и намек на собственную болезнь Достоевского, служили ему для ответной дискредитации писателя.
Хотя Михайловским руководили политические разногласия, внешне его опубликованные при жизни писателя статьи оставались в рамках литературного анализа. Но после смерти Достоевского ситуация быстро изменилась: начал складываться настоящий культ писателя. Философ B.C. Соловьев объявил Достоевского духовным лидером России — фигурой, подобной Иисусу Христу, чья пророческая сила исходила из страдания15. Эта репутация вышла за пределы России, когда Эжен Мельхиор де Вогюэ — дипломат и литературный критик, наполовину француз, наполовину англичанин — опубликовал исследование русской литературы, принесшее ему широкую известность и кресло во Французской академии16. В ответ на это Михайловский опубликовал новое критическое исследование. Уточняя определение таланта Достоевского, он назвал его уже не просто «психиатрическим», а «жестоким». Михайловский сомневался в том, что знаменитый гуманизм писателя берет начало из святых источников. Напротив, писал он, пристрастие Достоевского к «униженным и оскорбленным» граничит с тем извращенным наслаждением, которое некоторые люди получают от вида чужих страданий: «Никто в русской литературе не анализировал ощущений волка, пожирающего овцу, с такою тщательностью, глубиною, с такою, можно сказать, любовью, как Достоевский, если только можно в самом деле говорить о любовном отношении к волчьим чувствам. И его очень мало занимали элементарные, грубые сорты волчьих чувств, простой голод, например. Нет, он рылся в самой глубокой глубине волчьей души, разыскивая там вещи тонкие, сложные — не простое удовлетворение аппетита, а именно сладострастие злобы и жестокости»17. Отсюда оставался только один шаг до того, чтобы найти у писателя психическую патологию.
Традиция помещать произведение в биографическую плоскость и предъявлять моральные требования к писателю оказалась на руку психиатрам. В 1880-е годы в России психиатрическая профессия переживала период институционализации: учреждались университетские кафедры, писались учебники, возникали журналы. Участие в общественных дискуссиях вокруг столь значимых тем, как политическая позиция Достоевского, могло существенно поднять авторитет нарождающейся профессии. Психиатры взялись легитимизировать мнение критиков и с помощью своей науки подтвердить гипотетическую связь между наклонностью Достоевского к изображению душевной ненормальности и собственной его болезнью.
Первый шаг в этом направлении сделал уже знакомый нам В.Ф. Чиж, в то время врач полицейского приемного покоя в Петербурге. Через два года после выхода статьи Михайловского о «жестоком таланте» он издал собственную работу под названием «Достоевский как психопатолог»18. Объективным тоном доктора медицины Чиж повторил то, о чем уже писал Михайловский: работы Достоевского — это почти законченное руководство по психопатологии, с очень точными изображениями душевной болезни. Психиатр задался целью разъяснить публике мастерство психологического и психиатрического портрета у Достоевского. Объяснялось оно, по мнению Чижа, собственной болезнью писателя. Хотя он оговаривался, что «почти невозможно определить, что именно мог установить Достоевский путем самонаблюдения», его фигура умолчания («уважение к личности и страданиям Достоевского многого не позволяет говорить даже врачу») была красноречивее самого мрачного диагноза. Психиатр, таким образом, вольно или невольно оказался сообщником тех, кто пытался скомпрометировать взгляды Достоевского ссылкой на его болезнь. Чиж мог не знать, что Достоевский читал книги по психиатрии. К тому же представление Достоевского наивным наблюдателем играло на руку психиатру, который оказывался единственным экспертом в своей области. Поэтому Чиж подчеркивал: именно «благодаря незнакомству с сочинениями по психиатрии образы, созданные Достоевским, и имеют такое высокое значение»19.
Хотя Чиж был полон похвал Достоевскому-психологу, различные его произведения он ценил неодинаково. Так, наименее удачными, с точки зрения психиатра, были романы «Бесы» и «Братья Карамазовы». Как известно, левая критика враждебно встретила попытки Достоевского создать положительного героя, который не был бы радикалом или революционером. Поэтому критик М.А. Антонович считал личность Алеши Карамазова чрезвычайно «бледной, неестественной и непонятной» — пустой «фантазией» автора20. В свою очередь, Чиж находил князя Мышкина «чрезмерно идеализированным», а Алешу Карамазова — больным, слабым и податливым, как воск в руках других людей. Несмотря на то что даже в молодости Чиж не шел дальше умеренного либерализма, а позднее получил репутацию реакционера, его литературные мнения совпадали с оценками радикальных критиков. «Алеша, — писал он, — может возбуждать только участие, как всякое слабое болезненное существо. Если он пока не сделал ничего дурного, то это не больше как случайность; такие люди — чересчур мягкий воск в руках окружающих, сознательное их Я крайне бедно и слабо». Как, — восклицал риторически Чиж, — может служить положительным героем человек, который «даже в юные годы абсолютно чужд и общественной, и научной деятельности»? В целом, однако, он отнесся к роману положительно, назвав его «эпопеей психически больной семьи, семьи с чертами психического вырождения»21. Невропатолог В.А. Муратов (1865–1916) также назвал роман «эпической картиной душевнобольной семьи, семьи с чертами вырождения». Проанализировав «Братьев Карамазовых», Муратов нашел, что почти все персонажи отмечены патологией, а роман в целом представляет собой список «дегенеративных типов»22.
Радикальный лагерь встретил книгу Чижа негативно. Один из рецензентов осудил автора за «слепое доверие» к способностям Достоевского-психиатра и повторил мысль Михайловского о том, что интерес писателя к патологии коренился прежде всего в его болезни23. Тем не менее недовольство рецензента вряд ли было оправданно: сознательно или нет, книга Чижа воспроизводила все клише тогдашней радикальной критики. После ее публикации сторонники Михайловского неожиданно получили подкрепление в лице представителя научной медицины. Критики с нетерпением ожидали новых патографий Достоевского, которые бы санкционировали их подозрения в ненормальности писателя, — и такие работы не замедлили появиться.
Тогда как Чиж только намекнул на возможность написания в будущем патографии Достоевского, литературовед Д.Н. Ов-сянико-Куликовский открыто призывал исследовать «душевный разлад» писателя. Ссылаясь на Чижа, он заявил, что подобное исследование раскрыло бы «интимную психологическую связь» между собственной патологией Достоевского, «жестокостью» его таланта и направлением его религиозно-нравствен-ного поиска24. В свою очередь, князь-анархист П.А. Кропоткин (1842–1921) обратился к врачам за ответом на вопрос, почему произведения Достоевского пестрят «болезненными» типами. Он назвал поздние романы Достоевского «нездоровыми», «сфабрикованными с целью вывести, здесь — немного морали, там — каких-то жалких персонажей, взятых из психиатрической больницы». Их персонажи «страдают или психической болезнью, или нравственным извращением». Ссылаясь, вероятно, на Чижа или Муратова, Кропоткин сочувственно упоминал о том, что «российский специалист по нервным болезням нашел представителей всех видов подобных заболеваний в романах Достоевского, особенно в “Братьях Карамазовых” — этой странной смеси реализма и дикого романтизма»25. Антигероям Достоевского Кропоткин противопоставил положительных персонажей Тургенева и еще более положительных — Чернышевского. Его идеалом был Рахметов — сильный физически и нравственно, с естественно-научным образованием, критически, но «позитивно» мыслящий, готовый действовать и не боящийся насилия, — одним словом, образец революционера. По сравнению с ним персонажи Достоевского казались «слабыми, неустойчивыми, подчиняющимися капризу, склонными к иррациональному бунту»26.
Как и в случае с Гоголем, психиатры явным или неявным образом ссылались на мнение радикальной критики о том, что с Достоевским «не все в порядке», а критики — на мнение ме-диков-экспертов. В политизированной атмосфере конца XIX века эти высказывания критиков и врачей получали общественный резонанс. Возможно, медики искренне верили в то, что своими экскурсами в работы Достоевского они популяризируют психиатрию и помогают поставить объективный диагноз писателю. На деле произошло то, к чему и стремились многие из них, — врачи оказались вовлечены в политические дискуссии на злобу дня.
Другим результатом такого сотрудничества стало то, что ярлык «жестокий талант» получил медицинское одобрение, а слух о болезни писателя превратился в формулу, объяснявшую чуть ли не все его творчество. Современники Достоевского, как и последующие поколения, постоянно манипулировали его образом, делая из него то героя, то антигероя, то пророка и визионера, наподобие «безумным гениям» эпохи романтизма, то разрушенного болезнью полуидиота, чей недуг мешал ему видеть вещи в их истинном свете27. Если датский критик Георг Брандес писал об «эпилептическом характере» произведений Достоевского как свидетельстве его «ясновидения», то психиатр Ломброзо вывел писателя образчиком «эпилептического гения», быстрыми шагами идущего к вырождению28. И в наше время психиатры продолжают писать о том, что эпилепсия Достоевского оказалась «пусковым моментом той сверхидеи мировой гармонии, что как путеводная звезда вела писателя на протяжении всего его творчества»29. Даже если на словах психиатры и историки литературы стремились к тому, чтобы прояснить диагноз и демифологизировать болезнь Достоевского, их работы на деле производили противоположный эффект.
Как это было в случае с Гоголем, с переменой политической атмосферы на рубеже XIX и XX веков изменилось и отношение к Достоевскому. После крушения в 1880-х годах политической программы народников авторитет Михайловского как критика также пошатнулся. Для литературно-философского авангарда Достоевский оставался знаковой фигурой. Владимир Соловьев, Дмитрий Мережковский, Лев Шестов писали о нем даже больше, чем их предшественники, однако акценты расставляли другие. Если народники в сердцах сочли интерес писателя к «униженным и оскорбленным» проявлением «патологической жестокости», то новое поколение увидело здесь особый взгляд на человеческую природу — как глубоко интимную, противоречивую и трагичную. В отличие от народников, возлагавших надежду на переустройство общества, их преемники скептически относились к возможностям общественной деятельности в том, что касалось изменения человеческой природы. Принимая, что страдание и зло имеет глубокие корни в жизни человека, они сделали Достоевского союзником в своей критике социальной активности и позитивизма. Писатель когда-то сравнил социалистов с врачами: те и другие оптимистически верят в исцеление мира и человека. Сам он придерживался мнения, высказанного в «Анне Карениной» JI. Толстым: «Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, что нет и не может быть ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть Тот, который говорит “Мне отмщение, и Аз воздам»”»30.
Критики из радикального стана считали Достоевского неспособным вывести в своих произведениях положительного героя — «здорового» и рационального человека с прочными моральными устоями. Но ведь Достоевский, — возражали им идеологи молодого поколения, — создал своих персонажей не для того, чтобы соперничать с позитивистским идеалом, а как антитезу к нему. Он показал скрытое, интимное, иррациональное измерение человека, защищал ценность внутреннего мира и личной свободы в противовес ценностям рациональным и общественным. В сборнике «О новых причинах упадка и новых тенденциях в современной русской литературе» (1893), ознаменовавшем новый этап в литературной критике, Д.С. Мережковский (1865–1941) утверждал, что «бедные критики-реалисты» — те, кто назвал Достоевского «гуманитарным священником», «жестоким талантом» и «литературным Торквемадой», — оказались неспособны понять всю его сложность и величие. Но Мережковский, как и его литературные противники, не смог избежать того, что Исайя Берлин назвал «Russian attitude», — стремления считать работы автора продолжением его жизни. Он верил, что сила Достоевского как писателя лежит в его личных страданиях. Душа его «соткана из контрастов», и это якобы дало Достоевскому почти мистическую силу прозрения, видения человеческих глубин. Находясь «ближе к нам», чем любой из писателей-современников, Достоевский был пророком новой эры, которая — верил Мережковский — должна была стать царством духа31.
Десятилетием позже Лев Шестов в новаторской работе «Достоевский и Ницше. Философия трагедии» (1903) также списал взгляд Михайловского в архив как устаревший32. Народники верили в позитивизм — в то, что развитие наук и улучшение социальных условий автоматически вернет человечество в неиспорченное, «возвышенное» состояние. По мнению Шестова, заблуждением было бы считать страдание необязательной, придаточной чертой человеческого существования, от которой можно избавиться при помощи науки и разума. Народники создали утопическое видение рационально устроенного общества, в котором страданию не будет места. Из этого следовало, что ныне живущие поколения должны жертвовать собой в бесконечной борьбе за такое будущее. Напротив, Достоевский призывал к жалости и гуманности в настоящем, а значит, и к принятию жизни такой, какая она есть. Шестов противопоставил дешевому социальному оптимизму истинное трагическое отношение к жизни. Ссылаясь на Ницше, он противопоставил позитивистам, радикалам и реалистам — «маленьким людям», «людям здравого смысла», которым не дано понять трагедию человеческого существования, — «людей трагедии».
Психиатры поспешили изменить свое мнение вслед за критикой. Эта перемена сопровождалась важнейшими концептуальными сдвигами в самой психиатрии, включая пересмотр понятий нормального и патологического, гениальности и вырождения, болезни и творчества. Резкая граница между нормой и аномалией, понимание нормы как разумного, морального и «прогрессивного», а аномалии — как ее противоположности — все это было поставлено под сомнение в дискуссиях о Достоевском. В результате психиатры разделились на тех, кто оказался захваченным новыми идеями, и тех, кто не симпатизировал им.
Хотя Чиж никогда не был народником, он соглашался с оценками Михайловского. В самом деле, Михайловского и Чижа, вместе взятых, можно представить себе как фигуру того самого «социалиста-врача», которого Толстой и Достоевский сделали выразителем позитивизма. Различие между критиком и психиатром ограничивалось тем, что Михайловский призывал к социальным реформам в широком масштабе, тогда как устремления Чижа не шли дальше больничных стен. Чиж рассматривал психиатрию преимущественно как инструмент дисциплины и исправления отклоняющегося от нормы поведения. Однажды он даже предложил применить подобные исправительные меры к Дмитрию Карамазову: «рано или поздно такие люди попадают в тюрьму, где они составляют несчастие для администрации и товарищей; только заведение для душевнобольных было бы для них полезным убежищем»33.
Среди тех, кто ждал перемен и с готовностью воспринял новое видение человеческой природы, был московский психиатр Николай Николаевич Баженов (1856–1923). Будучи примерно одного возраста и положения с Чижом, он кардинально расходился с ним во взглядах. Баженов стал посредником между старшим поколением, чьей заботой было строительство и усовершенствование домов умалишенных, и психиатрами рубежа веков, которые, оставив надежды на искоренение душевных болезней с помощью больничного режима, занялись поисками более активных методов лечения. Баженову принадлежит главная роль в пересмотре устаревших постулатов теории вырождения и повороте к новой области психиатрии — психотерапии. Он отличался от многих собратьев по профессии широким кругозором, тонким вкусом и артистическими увлечениями. Баженов также обратился к вопросу о болезни Достоевского, чтобы пролить на нее новый свет. Если раньше писателя представляли эпилептическим гением, то теперь его и его героев стали видеть в свете идей о неврозах, творческой болезни и «прогенерации».
Любовь Баженова к искусству не была фамильной чертой, — по крайней мере, не со стороны его отца (мать Николая умерла, когда тому было девять лет). Баженов-старший служил в жандармерии и дослужился до чина генерал-майора, что позволяло ему время от времени хлопотать перед властями за своего «по молодости непутевого» сына. Отвергнув военную службу, младший Баженов поступил в Московский университет. Именно для его курса на медицинском факультете впервые стали читаться лекции по психиатрии (до этого психиатрия и неврология не были разделены). Курс читал любимец коллег и студентов, Сергей Сергеевич Корсаков (1854–1900). Отчасти под его влиянием, отчасти потому, что психиатрия была областью, наиболее близкой к волновавшим его человеческим проблемам, Баженов выбрал ее своей будущей профессией.
Интересовался он и нарождавшейся в то время новой дисциплиной — социологией — и даже вступил в переписку с одним из ее основоположников, Габриэлем Тардом (1843–1904). Тард уже тогда считался «одним из самых оригинальных и блестящих современных социологов». Баженова особенно занимал феномен подражания, в котором Тард видел механизм социальных связей. Он проиллюстрировал этот феномен, сообщив Тарду о представлении «Дамы с камелиями» в Москве, где выступала знаменитая французская актриса Сара Бернар. Во время спектакля между актрисой и аудиторией возникла почти магическая связь: «В пятом акте, в самый драматический момент, когда публика прислушивалась к каждому звуку из уст Маргариты Готье и стояла такая тишина, что слышно было жужжанье мухи, героиня закашлялась. В тот же момент эпидемия кашля охватила публику, и в продолжение нескольких минут за этим шумом невозможно было услышать речь актрисы». Тард процитировал этот случай в своей работе со ссылкой на своего российского корреспондента34.
Баженов слушал лекции Тарда в Коллеж де Франс, а позднее французский ученый пригласил его к себе на юг Франции, в Перигор. Николай Николаевич с особым чувством вспоминал посещение дома, лепившегося к скале, — «жилища троглодита», как его называл хозяин, — где тот в тиши и одиночестве размышлял о законах общественной жизни. Тард мечтал об обществе, высшей ценностью которого будет самосовершенствование, где будут не завидовать достижениям других, а восхищаться ими. В Перигоре, еще до переезда в Париж, Тард написал свои главные работы, включая утопическую повесть «Фрагмент из будущей истории» — набросок общества, управлять которым будут наиболее талантливые, творческие люди. «Гениократия» Тарда — «власть гениев» — вдохновляла Баженова и в его собственных размышлениях о будущем человечества. Он назвал Тарда «аристократом духа»; именно такие гении должны были стоять у общественного руля35. К сожалению, по Тарду выходило, что остальная часть человечества способна только подражать, имитировать лидеров, пребывая в состоянии, близком к гипнозу. Но Баженова это не смущало — он, по-видимому, твердо решил, к какой части человечества принадлежит сам.
Баженов окончил университет в 1881 году — когда был убит царь и умер Достоевский. Тогда же он впервые принял участие в студенческих волнениях и столкнулся с полицией. Продолжить образование ему пришлось за границей. Во время своей первой поездки в Париж он встретил убежденного социалиста и идеолога народничества П.Л. Лаврова, тесно связанного с «Народной волей» — партией, частично ответственной за цареубийство. Лавров и другие народники призывали интеллигенцию «идти в народ» с двоякой целью — чтобы учить его и чтобы у него учиться. Вернувшись в 1885 году в Россию, Баженов создал группу «Народная воля» — одну из шестнадцати в Москве, а затем стал земским врачом в Рязанской психиатрической больнице. Из Рязани он переписывался с лидерами партии, находившимися в эмиграции; в 1886 году во время обыска в квартире одного из народовольцев полиция нашла адрес Баженова и арестовала его36. К счастью, тюремное заключение было недолгим, — скорее всего, опять благодаря вмешательству отца — и не имело таких сокрушительных последствий, как арест Достоевского. Проведя три недели в тюрьме, он был выпущен под негласный надзор, ему на три года было запрещено жить в столицах. Всю свою энергию молодой врач стал вкладывать в переустройство Рязанской психиатрической больницы.
Самой большой проблемой психиатрических лечебниц, все еще напоминавших скорее приюты для умалишенных, чем клиники, была постоянная нехватка коек и средств. Новые больные прибывали и в большинстве своем задерживались надолго, нередко на всю оставшуюся им жизнь. Как правило, это были бедные, неприспособленные люди, которым, кроме больницы, некуда было идти. При малой доле вылеченных и выписанных, больницам требовались все новые места. Врачи пребывали в постоянных хлопотах о расширении больниц, постройке новых зданий, получении финансирования, которое, по их мнению, никогда не было достаточным. Чтобы превратить психиатрическую больницу из места содержания душевнобольных в место лечения, необходимо было решить проблему хроников. Одним из средств здесь стало строительство загородных колоний, где больные должны были работать, производя продукты для своего пропитания. По решению совета Рязанской больницы в 1885 году началось сооружение такой загородной колонии; ее постройкой руководил Баженов.
В добавление к колонии, он планировал разместить нетяжелых пациентов в крестьянских семьях — за это крестьяне должны были получать небольшую плату. Такая форма присмотра уже практиковалась в Бельгии под названием «patronage familial» — посемейное призрение. Баженов первым ввел ее в России. Эксперимент длился два года и столкнулся с трудностями. Согласно советскому историку, против выступили зажиточные крестьяне, которые из-за этого теряли дешевую рабочую силу. В деревне начались поджоги, вину за которые возложили на душевнобольных. Опасаясь вмешательства центральных властей, местное земство прекратило финансирование проекта37. Вопреки сопротивлению земства и критике со стороны коллег, утверждавших, что то, что возможно в бельгийской деревне, вряд ли реально осуществить за ее пределами, Баженов предпринял несколько попыток возобновить посемейное призрение. Примером ему служили врачи психиатрических заведений Шотландии, которым удалось преодолеть сопротивление местных скептиков.
Во время своей заграничной поездки Баженов посетил множество психиатрических учреждений в разных странах Европы. Такие «психиатрические экскурсии» не были редкостью: многие выпускники университетов заканчивали образование в Европе. Баженов писал, что самое сильное впечатление на него произвело посещение психиатрической больницы в Глазго, где не было специальных «крепких» палат для буйных и шумных пациентов38. Он решил ввести систему нестеснения — nonrestraint system — у себя в Рязани. Двери в палатах больше не запирались на ключ, отменялись смирительные рубашки и изоляторы. Нововведение также не обошлось без происшествий. Когда Баженов был в отъезде (в 1889 году он участвовал в конгрессе по психиатрии, проходившем во время Всемирной выставки в Париже), в реке утонул пациент. Баженову пришлось выдержать борьбу, но он не отказался от системы нестеснения. Как он писал, «либо открытые двери с риском несчастного случая, либо двери на запор, заборы кругом и прогулки под присмотром. Я предпочитаю первое и, как во время постройки, так и во время организации больницы имел в виду open door и сопряженный с нею риск, на который я и шел». Не переубедила его и еще одна случайная смерть пациента: «Не сомневаюсь, что оба несчастья нынешнего года вызовут известное волнение в рязанском общественном мнении и разговоры в земском собрании, но что же делать? — Нам приходится воспитывать общественное мнение и быть пионерами. Несчастье с Силичевым принадлежит к тем, которые, по моему мнению, было невозможно предвидеть»39.
В годы работы в Рязанском земстве Баженов оставался под постоянным полицейским надзором. В Министерстве внутренних дел на него было заведено дело и собран компромат: Баженов сдавал квартиру участвовавшим в волнениях студентам, произнес речь с критическими замечаниями в адрес режима на праздновании Московского университета, собирал по подписке деньги на Фонд помощи нуждающимся молодым литераторам им. Салтыкова-Щедрина; ему был запрещен выезд за рубеж. После защиты в 1893 году докторской диссертации он теоретически мог претендовать на должность университетского преподавателя. Но три его прошения о назначении приват-доцентом в Московский университет были отклонены из-за его «политической неблагонадежности». С 1898 по 1901 год Баженов возглавлял психиатрическое отделение Воронежской городской больницы. И только в 1902 году Министерство внутренних дел утвердило назначение его на кафедру «История и энциклопедия медицины». Он стал читать курс о «психических эпидемиях» — теме, волновавшей его с памятного представления «Дамы с камелиями».
Став светским человеком, Баженов обнаружил и другие подтверждения тому, что, говоря словами Тарда, «1а soci6t6, c’est Timitation»40. Общественную жизнь он знал не понаслышке: благодаря своему темпераменту, Николай Николаевич успевал быть профессором, революционером, основателем масонской ложи, фигурой артистического мира. На собраниях московского Литературно-художественного кружка, который посещала «вся Москва», Баженова часто видели за одним столиком с родственниками Толстого и Достоевского. Кружок привлекал не только художественную интеллигенцию, но и богатых буржуа, — прежде всего, своим ночным казино, доход от которого поступал на кружковские нужды41. В течение ряда лет Баженов был председателем кружка, хотя и не всегда ладил с некоторыми его завсегдатаями. Язвительный Андрей Белый, которому «психиатрический стиль» Баженова был не по нутру, писал о нем: «пикуреец и циник до мозга костей, он любил шансонетку, вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее… считая — масону, спецмейстеру, мужу науки ничто не препятствует закан-канировать над убеждениями пациентов; научнейшим образом проканканировал по жизни, точно мстя ей за что-то»42.
Антипатия была взаимной: Баженов не любил и критиковал авангардные течения в литературе. Его статья «Символисты и декаденты: психиатрический этюд» (1899) была направлена против отечественных представителей авангарда, которых Баженов обвинил в отсутствии оригинальности, подражании французским поэтам Шарлю Бодлеру, Жерару де Нервалю и Полю Верлену. Только этим последним, согласно Баженову, удалось творчески переработать свой опыт душевной болезни43. Статья Баженова была переиздана и вошла в его сборник «Психиатрические беседы на литературные и общественные темы» (1903) — за него автор был награжден престижной Пушкинской премией, которую Академия изящных искусств присуждала за успехи в литературе. Статья о Баженове имелась во влиятельном литературоведческом издании «Подготовительные материалы для словаря российских писателей»44.
Баженов стал одной из «московских достопримечательностей»: он не пропускал ни одной премьеры, сам устраивал импровизированные костюмированные балы45. Выступал он и с публичными лекциями, в диспутах и даже третейском суде — против писателя Василия Немировича-Данченко, который в печати обвинил психиатров в незаконном помещении в больницы здоровых людей. Состоявшийся по требованию Баженова суд закончился «клубным примирением». «Но еще раньше можно было сказать, — отмечал наблюдатель, — что Немирович-Данченко, как писатель, склонен к чрезмерной экзажера-ции, а господин Баженов — любитель эффектных литературных жестов, и эта родственная особенность дарования того и другого приведет к пустому исходу». По свидетельству хорошо знавшего его коллеги, «нигде Николай Николаевич не чувствовал себя так хорошо, как на эстраде и на кафедре»46. Когда его пригласили прочитать лекцию о «психологии театра» для артистов Московского художественного театра, он мог опереться и на собственный богатый опыт.
В Москве организаторский талант Баженова расцвел. Вначале он получил должность в первой в Москве частной клинике, принадлежавшей Марии Федоровне Беккер (основана в 1831 году). А вскоре, в 1904 году, был назначен главным врачом старейшей в городе Преображенской психиатрической больницы. Кроме университета он преподавал на Высших женских курсах. Баженов демонстрировал на своих лекциях «знаменитого счетчика Араго, угадывателя мыслей и шамана-колдуна»47. Обычно дневные часы он делил между Преображенской больницей и Высшими женскими курсами, а вечерами принимал в собственной частной клинике в Красном Селе. Терапевтические методы Баженова были типичными для психиатрии XIX века, возлагавшей надежды на режим, уход и моральное воздействие. В Преображенской больнице применяли гидротерапию — ванны и души, а медикаментозное лечение было ограничено приемом бромида и инъекциями скополамина. «Баженов шутя говорил, что он, кроме брома, никакого другого рецепта выписывать не умеет, — вспоминала его ученица и сотрудница по
Преображенской больнице, — он также говорил: “у нас лечат стены”»48.
Однако Баженову пришлось немало потрудиться для того, чтобы привести больницу в такое состояние, чтобы там «стены лечили». Он заменил решетки на окнах крепкими стеклами — того типа, какой используется в корабельных иллюминаторах. Изоляторы, правда, оставались, но двери палат перестали запираться на ключ. Вместо надзирателей, не имевших медицинского образования, в больнице стали работать врачи-интерны, вместо нянь — сестры милосердия, студентки Баженова с Высших женских курсов; называлось это «системой повышенного ухода». Эта его работа заслужила международное признание: когда бывший министр здравоохранения Франции Ф. Дюбьеф выпустил книгу о законодательстве и содержании душевнобольных, Баженов был приглашен написать вступительную статью49. Он также убедил двух фабрикантов дать деньги на постройку новых корпусов, пообещав, что здания будут названы в их честь; четыре новых отделения были открыты в больнице в 1910 году. Два года спустя он начал сооружение еще трех зданий, строительство которых было прервано войной.
Политические симпатии Баженова со временем сделались менее радикальными, и в 1905 году он вступил в Конституционно-демократическую партию — партию университетской интеллигенции и представителей «свободных профессий». Сами кадеты считали, что защищают не классовые, а общечеловеческие идеалы политической свободы и социальной справедливости. Проблема заключалась в том, что эти абстрактные идеалы оставались бессильны в ситуации, когда и правительство, и народ, и привилегированные классы видели единственное средство разрешения политических споров в насилии. В начале революции кадеты сблизились с левыми партиями, в том числе с большевиками. Баженов предоставил работу в своей лечебнице вернувшемуся из ссылки врачу-болыневику С.И. Мицкевичу (1869–1944), а в начале революции в его лечебнице собирался комитет РСДРП во главе с В.И. Лениным50.
По ходу революции обе стороны все более прибегали к насилию. Кадеты, однако, искали ненасильственных методов, в том числе участвуя в выборах в Думу. Когда большевики призвали к восстанию и организации массовых беспорядков, Баженов, пересмотрев лозунг кадетов «нет врагов слева», выступил с памфлетом «Психология и политика» (1906). Пользуясь своей репутацией эксперта в вопросах социальной психологии, он предупреждал об опасности, которую представляет неконтролируемая толпа, и о том, что бунт похоронит революционные начинания. И все же, Николай Николаевич по-прежнему не скрывал своей оппозиционности режиму, протестуя в газетных публикациях против обысков в психиатрических больницах и репрессий против врачей, оказавших медицинскую помощь восставшим. Написал он и статью для сборника в поддержку отмены смертной казни, изданного Петербургским союзом медицинских работников, в которой доказывал, что время, которое приговоренный проводит в ожидании смертной казни — мука, уже сама по себе достаточная для искупления вины. Жестокость этого наказания может даже превзойти серьезность самого преступления. Баженов цитировал рассказ Виктора Гюго «Последний день приговоренного к смерти», написанный в форме дневника человека, ожидающего казни. Рассказ этот — «одно из наиболее ярких обличений ужасов смертной казни» — читал и Достоевский в ожидании исполнения смертного приговора51.
Участие Баженова в политике не прошло незамеченным. Медицинское начальство пыталось уволить его с поста директора Преображенской больницы, обвинив в неисполнении обязанностей: в отличие от своих предшественников, Баженов не пользовался казенной квартирой на территории больницы, а жил в собственном доме неподалеку. Однако ему удалось остаться на своей должности. А вскоре он, как лидер московских психиатров, получил назначение работать в правительственной комиссии по пересмотру законодательства о душевнобольных. В 1911 году на съезде только что созданного Русского союза невропатологов и психиатров (еще в 1902 году Баженов был избран во временный комитет по его организации, а в 1911 году стал первым председателем союза) им был представлен итоговый проект законодательства52.
Еще одной областью деятельности Баженова было масонство. После Французской революции, и в особенности после декабрьского восстания, масонство в России попало под запрет. Поскольку собственных лож в стране не было, русские могли вступить в общество только за границей. Из русских членами лож были немногие, среди них — И.С. Тургенев и дядя царя, великий князь Николай Михайлович. Но Тургенев в 1883 году скончался, а Николай Михайлович был посвящен позже, в 1890-е годы Баженов был принят в масоны в 1884 году во Франции, в ложе под названием «Les amis гёшш» («Собрание друзей»). Члены ложи, по-видимому, связывали с ним надежды на возрождение масонства в России. Возможно, что многие из его профессиональных и личных контактов были связаны с масонами — как французами, так и русскими, которых становилось все больше. Когда академик, масон и, позже, член Конституционно-демократической партии М.М. Ковалевский (1857–1916) открыл в Париже Высшую российскую школу общественных наук, он пригласил преподавать в ней Баженова (в школе выступал и Ленин)53. Возможно, что с масонскими контактами связано и награждение Баженова орденом Почетного легиона, приуроченное ко дню его рожденья — 8 августа 1905 года54. В 1908 году Баженов основал в Москве дочернюю по отношению к французской ложе «Великого Востока» («Loge du Grand Orient») ложу. Ей дано было имя «Возрождение». Правда, по свидетельству Нины Берберовой, дочери известного русского масона, «братья» вскоре решили, что Баженов «слишком разговорчив», чтобы надежно хранить их тайны, и на выборах в Верховный совет его кандидатура была забаллотирована55.
Мечта о возрождении человечества, — свойственная масонству, но, несомненно, гораздо более древняя, — была диаметрально противоположна господствовавшему среди психиатров конца XIX века мнению, что человечество вырождается. Согласно сформулированной французскими психиатрами Б.-О. Море-лем и Моро де Туром теории дегенерации, ухудшение жизненных условий ведет к росту болезней в населении. Накапливаясь в поколениях одной семьи, физические и психические болезни могут в конечном счете привести к ее вымиранию и вырождению человеческого рода в целом. Патологические изменения (или «стигматы») вырождения проявляются сначала в виде повышенной нервности, алкоголизма, а на поздних стадиях — телесными уродствами, идиотией, рождением нежизнеспособных детей. Многие состояния, считавшиеся патологическими, — неврастения, истерия, наркомания, гомосексуализм, — были признаны стадиями вырождения. Теория дегенерации ценилась психиатрами за то, что помогала упорядочить пеструю картину психических болезней и более или менее патологических состояний. Связывая душевные болезни с наследственностью и физическими особенностями организма, эта теория претендовала на научность. В конце века она получила такое распространение, что во Франции, например, абсолютное большинство психиатрических диагнозов начинались словами «психическое вырождение, с…», после чего перечислялись основные симптомы56.
Теория вырождения, похоже, устраивала и публику, и психиатров: на дегенерацию ссылались, когда речь заходила о социальных проблемах — таких, как алкоголизм, проституция, нищета, рост числа заболеваний, — вплоть до декларируемого упадка в искусстве. Была она удобна и врачам, оправдывая неэффективную практику альенизма (от французского аИёпё — душевнобольной). В альенизме акцент ставился не на медикаментозное лечение — которого тогда и не существовало, — а на правильную организацию содержания и ухода за душевнобольными. Наиболее распространенной формой организации психиатрической помощи в XIX веке был приют для душевнобольных, устроенный на общественные средства. В этих огромных больницах, с их нехваткой средств, персонала, врачей, какое-либо серьезное лечение предложить было трудно. Приюты переполнялись хрониками и явно не справлялись с той ролью, какую им отвело общество. Теория вырождения позволяла психиатрам-альенистам списывать свои неудачи на счет «объективных» факторов57.
Однако по мере того, как неэффективность альенизма становилась очевидна, положения теории вырождения были подвергнуты сомнению. Немецкий психиатр П.-Ю. Мёбиус писал: «все образованные господа, пишущие в наши дни о вырождении, — сами вырождающиеся (включая автора этих строк)», и призывал к уничтожению резкой границы между болезнью и здоровьем и созданию «психиатрии обыденной жизни»58. А Зигмунд Фрейд иронизировал, что больничная психиатрия «может только надрывно говорить: “вырождение, наследственная предрасположенность, конституциональный дефект!”», и обещал эти непонятные нарушения объяснить59. Начали появляться альтернативные методы, с помощью которых надеялись излечить прежде считавшиеся неизлечимыми болезни, — гипноз, внушение, психологический анализ (теория французского психолога Пьера Жане), рациональная терапия, психоанализ. Открывались учреждения, предоставлявшие целый спектр психотерапевтических методов и процедур, — лечебницы и санатории для нервно- и душевнобольных, амбулаторный прием невротиков, лаборатории для лечения алкоголизма и наркомании гипнозом. Даже знаменитый невропатолог Ж.-М. Шарко, всю свою жизнь отстаивавший органическую природу истерии, стал посылать своих больных в Лурд — одно из главных мест паломничества католиков. За год до смерти он написал статью «Вера, которая лечит» (1892) о возможностях психологического лечения неврологических больных60.
Баженов также интересовался Лурдом; после поездки туда он сделал доклад о преимуществах эмоциональной психотерапии61. Собирая материал для своего курса о психических эпидемиях, он ездил на Сицилию после извержения Этны и в Крым, также наблюдать последствия землетрясения. О своих поездках он рассказывал на заседании психиатрического кружка «Малые пятницы», который возник по его инициативе в Психиатрической клинике Московского университета и собирал не только врачей, но и социологов, этнографов, философов. Здесь обсуждался и новый подход к лечению — психотерапия; участники кружка стали издавать журнал с таким названием. Вместе со своим младшим коллегой, Н.Е. Осиповым, Баженов написал один из первых обзоров психотерапии, озаглавленный «Внушение и его пределы» (книга вышла в Париже на французском языке в популярной серии, издававшейся врачом П.-Г. Менье)62. Позднее, вместе с французским коллегой и другом Огюстом Мари, он открыл в предместье Парижа частный санаторий для «психастеников, неврастеников, истериков, наркоманов и переутомленных пациентов»63. И только Первая мировая война и прогрессирующая болезнь сердца заставили Баженова приостановить свою бурную деятельность.
С началом войны он был назначен уполномоченным Российского Красного Креста для организации психиатрической помощи в армии — сначала на Южном фронте на Кавказе, а когда военные действия были перенесены в Западную Европу — в Русском экспедиционном корпусе Франция-Салоники. В 1916 году с помощью Огюста Мари Баженову удалось организовать эвакуацию душевнобольных с фронта и их госпитализацию в больницу Вильжюиф64. Февральская революция застала его во Франции. Он с энтузиазмом встретил новость о конце династии, которую считал «вырождающейся», и о том, что дорога к парламентской республике оказалась расчищенной. Труднее было принять Октябрьский переворот. Баженов понимал: обещая под лозунгом «диктатура пролетариата» дать власть рабочим, большевики искусно прибирали власть к своим рукам. Он опасался, что новый режим приведет к разрушению культуры и замене ее культом самих большевиков. «Большевистская болезнь», предупреждал он, может распространиться по миру наподобие испанской инфлюэнцы, окончательно лишив человечество надежды на возрождение.
После войны Баженов остался на Западе и, несмотря на усилившуюся болезнь, работал в психиатрических заведениях
Франции и Бельгии. Но в начале 1920-х он принял решение вернуться, возможно надеясь увидеть страну возрождающейся. Его старые связи с врачами-болыыевиками сделали приезд на родину возможным; в дороге его сопровождали бывшие ученицы с Высших женских курсов. Весенним днем 1923 года на вокзале в Москве его встречали бывшие коллеги. Но через пять дней с ним случился еще один удар — Баженов, как говорят масоны, «уснул на Вечном Востоке».
Баженов делил свою жизнь между медициной и литературой: знаток поэзии, он сам писал и переводил стихи, публиковал литературно-критические статьи и рецензии, его имя было внесено в справочник писателей, наконец, он стоял во главе Ли-тературно-художественного кружка. На его психиатрические взгляды и литературные пристрастия большое влияние оказала Франция В самом начале своей карьеры он больше года провел в Париже, работая в больнице Сальпетриер у Ж.-М. Шарко и в госпитале Св. Анны у Маньяна; благодаря Баженову на московских психиатров смотрели как на «маньяновцев». Немало времени провел он в антропологической лаборатории Мануврие в Сорбонне, обследуя черепа выдающихся людей и знаменитых преступников. Особенно дружен Баженов был с психиатром Огюстом Мари, который был на шесть лет его младше и женат на русской65. Мари основал свою загородную колонию для хроников в 1892 году, а позже они вместе открыли санаторий во Франции. Сближала их и любовь к искусству, хотя Баженов больше увлекался литературой, а Мари — живописью. Подобно Ломброзо в Турине или врачам лондонского Бедлама, Мари собирал образцы художественных работ своих пациентов. В 1905 году он открыл у себя в больнице Вильжю-иф музей работ душевнобольных. И он, и Баженов входили в группу врачей и исследователей, которых серьезно интересовало творчество душевнобольных (кроме них в нее входили Ж. Рог де Фюрсак, Жан Виншон, Поль-Гастон Менье и Поль Серьё). Они смотрели на произведения душевнобольных не столько как на «продукт болезни», сколько как на особый язык, представление о другой реальности или художественное выражение опыта душевного страдания. Веря, что между искусством душевнобольных и нормальных людей нет непроходимой границы, они считали, что работы их пациентов могут пролить свет на законы «здорового» творчества66.
Эти идеи с достаточной четкостью были сформулированы уже в 1907 году в работах некоего искусствоведа по имени Марсель Режа. По предположению историка, за этим псевдонимом скрывался уже упоминавшийся нами врач Поль-Гастон Менье (1873–1957), которого остро интересовали проблемы, связанные с искусством, творчеством и сновидениями. Он работал врачом в больнице Вильжюиф как раз в то время, когда ее психиатрическим отделением заведовал Огюст Мари; Менье и Баженов вполне могли там встретиться. Анализируя образцы творчества душевнобольных, Режа/Менье пришел к выводу о существовании определенных стереотипных формул и их вариаций. Как и Ломброзо, он считал искусство душевнобольных более примитивной формой и низшей ступенью развития художественного творчества. Но если Ломброзо совершенно отрицал ценность такого искусства, считая его знаком дегенерации, или «атавизмом», Режа/Менье отнесся к нему с намного большим энтузиазмом. Отчасти это было связано с той популярностью, какую к тому времени получило «примитивное» или «наивное» искусство. Проводя параллель между образцами искусства народов Азии и Африки и работами душевнобольных, Режа тем самым признавал за последними их эстетическую ценность. Режа более, чем Ломброзо, симпатизировал новым течениям в искусстве и имел другие ориентиры. Он верил, что энергия художественной экспрессии иногда может пересилить болезнь. В исключительных случаях «то, что вызывает ужасные страдания, может провоцировать и вспышку человеческих способностей». В искусстве душевнобольной может победить свою болезнь — «иногда душевные изъяны творца помогают ему выразить нечто с исключительной силой»67.
Если Режа/Менье сформулировал это кредо на примерах из изобразительного искусства, то Баженов высказал его применительно к литературе. Первая его статья об искусстве была посвящена декадентству. Как мы помним, российским декадентам он не симпатизировал, обвинив их в подражательности и амбициозности. В отличие от этого, его вторая статья об искусстве посвящалась писателям самой высокой пробы — Мопассану и Достоевскому68. Баженов восхищался их талантом — не только литературным, но и талантом постижения человеческой души — и подошел к ним с гораздо большей осторожностью и уважением, чем к декадентам. Во французской версии эссе он извинялся за свой психиатрический анализ: «Если я и применил сейчас средства клинического исследования к сокровищам литературы — таким, как произведения Мопассана и Достоевского, то сделал это не из своего рода научного вандализма, а скорее из почтения и чувства, близкого к культу. Мы подошли к ним с уважением и остановились перед теми высшими и все еще не познанными интеллектуальными процессами, которые известны под именем поэтического вдохновения»69.
Баженов начал свое эссе с того, что уже стало общим местом в отношении Достоевского: его почти мистической способности «достигнуть такого глубокого проникновения в тайники страдающей души и такого чуткого, яркого понимания даже крайних и, казалось бы, чудовищных умственных аномалий, которое и самой науке дается только путем накопления массы фактов, кропотливого, детального анализа и постепенного и медленного восхождения от заблуждения к истине»70. В своих лекциях на Высших женских курсах он часто цитировал Достоевского, а его ассистент на курсах, Т.Е. Сегалов, посвятил болезни писателя целую диссертацию71. Предполагая, что прозрения Достоевского определялись личным опытом болезни, Баженов противопоставил его Эмилю Золя, который для работы над своими «натуралистическими» романами изучал медицинскую литературу. В отличие от Золя, перенесшего в свои произведения медицинские описания болезней, Достоевский якобы достиг своего понимания болезни без чтения литературы — путем «интуитивным». Баженов вспомнил старую характеристику, данную Достоевскому Белинским, — «нервический талант». Сам он стремился найти в произведениях писателя те «черты, которые… определялись бы именно болезненностью [его] дарования».
Подобный же анализ Баженов намеревался провести с Мопассаном, но не успел этого сделать. «Всем известно, — начал он, — что Достоевский страдал эпилепсией, [которой] сопутствуют более или менее значительные… изменения всей личности». Мопассан, в свою очередь, якобы был ипохондриком и наркоманом и «окончил жизнь прогрессивным параличом умалишенных». Несмотря на энергичное начало, окончание было не столь впечатляющим. В качестве доказательств болезни психиатр мог привести только то, что писатель, «еще молодой и здоровый, известный и богатый, впал, тем не менее, в отчаяние и чувствовал непреодолимое отвращение от скучной жизни, которой живет большинство людей»72. Диагноз «безучастность» звучал в устах врача довольно странно и вовсе не патологично.
В то время, когда Баженов писал это эссе, он сам был молодым, здоровым, полным надежд на лучшее будущее — для себя, своих соотечественников, России. Разочаровавшись в политической борьбе и революции, он перестал считать тоску Мопассана патологической. Теперь он с симпатией цитировал тот же самый фрагмент, который когда-то приводил как иллюстрацию патологии, — о том, что революции не могут изменить лицо земли, потому что «с тех пор, как зародилась мысль, человек неизменен, его чувства, верования, ощущения всё те же, он не сдвинулся ни вперед, ни назад… Ибо мысль человеческая неподвижна. Раз достигнув своих четко очерченных и непреодолимых границ, она ходит по кругу, как лошадь на цирковой арене, как муха в закупоренной бутылке, которая летит вверх, чтобы удариться о пробку». Это напоминало и приговор, вынесенный Достоевским, «что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же…»73.
Психиатрический диагноз, который Баженов поставил Мопассану, был намного мягче, чем вынесенный его коллегой, врачом и литературным критиком Максом Нордау. В скандально известной книге «Вырождение» тот назвал Мопассана «патологическим эротоманом, в несчастном мозгу которого внешний мир мог отражаться только в искаженном виде»74. Вынужденный согласиться, что с точки зрения современной ему психиатрии писателя следует признать «человеком дегенеративного типа», Баженов тем не менее возмущался «крайностью и поверхностностью» суждений Нордау и требовал «более тонкого анализа». Не соглашался он и с суровым приговором, вынесенным Достоевскому. Цитируя слова Михайловского о «жестоком таланте» и «наслаждении, которое некоторые люди находят в ненужном мучительстве», Баженов пояснял: «психологическая близость, которая существует между страданием и наслаждением, искони так свойственна нашей душе, что она отмечена уже на заре мысли, еще в индийской мифологии»75. В этой близости, по мысли психиатра, нет ничего чудовищного, и Достоевского, который подметил эту человеческую черту, нельзя обвинять ни в патологии, ни в жестокости. Если кто-то берется за описание амбивалентных чувств, это еще не означает, что он не может отличать добро от зла, удовольствие от боли: не стоит опасаться, что писатель, заблуждаясь, принимал одно за другое.
Однако не только Михайловский, но и другие его современники были озадачены тесным переплетением якобы несовместимых черт у персонажей Достоевского. Так, например, читателей удивляло, что в «Преступлении и наказании» писатель вложил свою собственную нравственную проповедь в уста проститутки. Редактор рекомендовал Достоевскому переписать главу о Соне так, чтобы «добро и зло были четко разделены и невозможно было бы их перепутать»76. Но, в отличие от своих ^предшественников, новое поколение читателей оказалось особо чувствительным именно к глубокому переплетению добра и зла. Их героем стал Достоевский — которому, как никому другому, удалось показать, что «даже в самой чистой душе… и величайшем самопожертвовании… есть семя преступления». Применительно к персонажам его произведений «линия, отделяющая добродетель от греха» уже не казалась непроницаемой, а «экзотическая смесь характеров — честный лжец, чувственный аскет, нежный убийца, набожный иконоборец» не выглядели непримиримыми противоречиями77.
Как и другие читатели Достоевского, психиатры были зачарованы его способностью проникать в то, что один из них назвал «психопатологией обыденной жизни». П.-Ю. Мёбиус заявил о том, что «каждый до определенной степени патологичен», и призвал своих коллег «забыть прежнее различение между здоровой и больной душой»78. Случилось это через несколько лет после выхода эссе Баженова о Достоевском и Мопассане. Многие коллеги Баженова и Мёбиуса были убеждены, что к больничной психиатрии нужно добавить «психиатрию обыденной жизни». Фрейд был одним из тех, кто отверг возведенную традиционной психиатрией стену между здоровьем и болезнью и раскритиковал фаталистическую идею о вырождении. Сам поклонник Достоевского, Фрейд не соглашался с диагнозом «эпилепсия», который ставили писателю другие психиатры. «Эпилепсия — это органическое заболевание мозга, независимое от психологической конституции, — писал он Стефану Цвейгу по поводу Достоевского, — и, как правило, связано с разрушением и распадом психических способностей». Поскольку у Достоевского ни о каком угасании способностей на протяжении жизни не могло быть и речи, Фрейд вместо органического дефекта, эпилепсии, говорил о менее серьезном недуге — истерии79.
Изменился не только диагноз, поставленный ранее Достоевскому, но и суждения о его персонажах. В 1880-х годах Чиж отверг как неправдоподобное окончание романа «Преступления и наказание», усомнившись, что убийца Раскольников мог встать на путь обновления. По мнению психиатра, у Раскольникова было наследственное предрасположение к психической болезни, делавшее выздоровление невозможным. Спустя треть века другой психиатр, Д.А. Аменицкий, изменил диагноз Раскольникова — с наследственной болезни, ведущей к вырождению, на гораздо более мягкий — психастеническую конституцию. Более того, он допускал, что «благотворное влияние зародившейся эмоции любви и привязанности к Соне содействовало стойкому улучшению состояния Раскольникова и продолжительному освобождению его от состояния навязчивости». Подобно Аменицкому, его коллега Н.Е. Осипов также усомнился в патологичности героев Достоевского, утверждая, что они скорее могут быть названы невротиками, нежели душевнобольными. Свой диагноз он основывал на том, что неврозы многих персонажей были «в зачаточном состоянии» и происходили из душевных конфликтов и борьбы, а потому нельзя назвать их состояние патологией80.'
И вновь, как это было в случае с Гоголем, психиатры в своей дискуссии о Достоевском прислушивались к мнению критиков, лишь переформулируя его на своем медицинском языке. В отличие от прижизненной — довольно сдержанной — оценки, после смерти Достоевского критики стали принимать его работы с гораздо большим энтузиазмом, а новое поколение вообще превратило писателя в своего кумира. Это побудило психиатров смягчить свой диагноз, а вслед за ними и критики, в свою очередь, стали использовать эту более мягкую версию. Так, отвергнув мнение о том, что «произведения Достоевского — болезненные», философ Н.О. Лосский сослался на мнение Осипова. По словам Лосского, тот убедительно продемонстрировал, что «в работах Достоевского много не только здоровых, но и положительно прекрасных персонажей». Осипов считал, что «безумие» героев Достоевского — результат борьбы добра и зла в сердце человека. В тон ему Лосский писал, что «проповедь страдания» у писателя служит цели «очищения души»81.
Так и Баженов, вместо того чтобы искать в произведениях Мопассана и Достоевского следы их болезни, закончил гимном их таланту. Восприимчивый к литературе, он оказался «слабым звеном» в ряду психиатров. Рассуждая о дегенерации в работе о нелюбимых декадентах, Баженов отверг эту идею в приложении к тем писателям, к которым относился с восхищением. Достоевский оказался пробным камнем, заставившим психиатра признать: гениальность — не «дегенеративный психоз», а сочетание «большого таланта с большим душевным страданием»82. Баженов здесь следовал литературным критикам, в частности де Вогюэ, который озаглавил посвященную Достоевскому главу своей книги «Религия страдания»83. «Выслушаем здесь одного из наших великих больных Достоевского, — писал врач из Саратова М.П. Кутанин, — что же в том, что это болезнь, какое до этого дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассмотренная уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыханное до этого чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слияния с самым высшим синтезом жизни»84.
Влияние Ницше, популярность которого в России трудно переоценить, также не прошло даром. Не очень здоровый физически, Ницше сам пережил такие страдания, которые позволили ему написать: сила духа человека измеряется тем, «какую меру болезненности он может взять на себя и преодолеть». Ницше считал способность преодолеть себя и свои болезни, превратив страдание в силу, признаком «высших натур». Ссылаясь на Ницше, психиатр Ю.В. Каннабих писал: «этически нормален» не среднестатистический человек, а тот, кто достиг «наибольшей полноты и амплитуды жизни»85. Возведение творчества в мерило человеческого развития заставляло переоценить и значение болезни, которая перестала казаться только лишь злой, разрушительной силой. Перефразируя Ницше, Томас Манн писал: «Жизнь не жеманная барышня, и, пожалуй, можно сказать, что творческая, стимулирующая гениальность болезнь, которая преодолевает препятствия, как отважный всадник, скачущий с утеса на утес, — такая болезнь бесконечно дороже для жизни, чем здоровье, которое лениво тащится по прямой дороге, как усталый пешеход». Манн назвал Достоевского и Ницше «лучшими опровержениями старой концепции болезни»: «дело… в том, кто болен, кто безумен, кто поражен эпилепсией или разбит параличом — средний дурак, у которого болезнь лишена духовного и культурного аспекта, или человек масштаба Ницше, Достоевского»86.
Историк психиатрии Г.Ф. Элленбергер возвел понятие «творческой болезни» (maladie creatrice) к немецким романтикам. Свою статью с таким названием он начал с цитаты из Новалиса (псевдоним поэта и философа Фридриха фон Гарден-берга), писавшего: «Болезни, очевидно, важны для человечества — число их настолько велико, что почти каждому приходится бороться с ними. Но искусство использовать их нам известно очень мало. Возможно, болезни — наиболее значительный материал и стимул для нашего мышления и активности»87. Но в дальнейшем о болезни стали говорить как о нарушении исключительно телесном, подлежащем лечению методами научной медицины. Теория вырождения видела в болезни абсолютное зло, противоположность здоровью и творчеству. Элленбергер считает, что понятие «творческой болезни» возродилось лишь в середине XX века в связи с работами врача и философа В. фон Вайцзеккера. Тот описал случаи, когда идея или философское понятие рождались после физической болезни, как бы занимая ее место, и предложил называть это явление «логофанией»88. Но то, что мы знаем о Баженове, заставляет предположить: реабилитация понятия «творческой болезни» началась значительно раньше — на рубеже XIX и XX веков — и была связана с обращением психиатров к искусству.
Трансформация понятия болезни поставила психиатров перед необходимостью пересмотреть и свое место в отношениях с пациентом, и понятие симптома болезни. Что именно считать симптомом — объективные, физические проявления болезни или же их смысл для самого больного? Во многом теперь внимание врача сместилось от внешних, видимых и ощутимых признаков — таких, как припадок, бред, галлюцинации — к мелким и незаметным в своей обыденности деталям — которые, однако, для самого больного могли иметь громадное значение. «Мелочи обыденной жизни» — оговорки, ошибки, сны, на которые обратил внимание Фрейд, — при мудрой их интерпретации помогали понять больше, чем самые объективные показатели. Они делали точкой отсчета внутренний мир больного; этот почти коперникианский переворот знаменовал возникновение психотерапии. Теория дегенерации, с ее меди-цински-негативным понятием душевной болезни, с одной стороны, и сильной моральной и социальной ангажированностью — с другой, должна была уступить место психологически ориентированным концепциям.
Новое понимание болезни было не единственным результатом обращения Баженова к литературе и Достоевскому. Еще одним было новое представление о гении. Гений со времени романтизма занимал высшее место в иерархии человеческих достижений, сменив такие идеальные типы, как античный герой, святой Средневековья или homo universale — разносторонний человек — эпохи Возрождения89. Романтизм с его культом свободы, творчества и индивидуальности видел высший расцвет человеческих способностей в художественном гении. Романтики любили подчеркивать такие черты гениальной личности, как интуиция, спонтанность и иррациональность. Непредсказуемость романтического гения вызывала опасения у пуританского общества второй половины XIX века. Художественный гений оказался скомпрометированным, на смену ему пришел человек эпохи позитивизма — рационалист с сильной волей и чувством долга.
И все же в общественном мнении гений оставался конечной, высшей точкой развития человечества. Поэтому, когда Ломброзо заявил, что «гений — это эпилепсия», публика была шокирована: эпилепсия считалась признаком глубокого физического и психического вырождения. Нордау, называвший себя учеником Ломброзо, попытался этот конфликт разрешить. Он разделил гениев на два разряда: «артистических псевдогениев» и «истинных гениев» — «гениев суждения и воли»90. Этих последних было немного: по ироническому замечанию современника, их число ограничивалось Шекспиром, Гете, Бетховеном, Ломброзо и… самим Нордау91. Всех же остальных Нордау считал или душевнобольными или «полубезумными», которым «болезнь дает все внешние признаки гениальности без ее, однако, сущности»92. Специально для этой категории французский психиатр Маньян придумал термин — «высшие вырождающиеся», degeneres superieurs, обитатели «приграничной области» — pays-frontiere — между деге-нерантами и нормальными людьми. Гений был поставлен рядом с другими «монстрами» — «учеными идиотами» (людьми с пониженным от рождения интеллектом, у которых тем не менее хорошо развиты отдельные способности, — например, математические), «чудесными счетчиками», людьми с навязчивой идеей93.
Идея о том, что гений отличается от обыкновенных людей биологически, — продукт теории эволюции. Влияние этой теории на умы современников было настолько мощным, что они, казалось, хорошо знали, к какому типу человека ведет эволюция. Так, Дж. К. Честертон назвал не кого-нибудь, а Ницше «очень робким мыслителем» за то, что тот «не имеет никакого представления даже о том, какой сорт человека должна произвести эволюция»94. Несмотря на то что сторонники эволюции старались придерживаться научного тона, они смешивали позитивизм с романтизмом. Альфред Уоллес, которого многие считают соавтором Дарвина, верил, что эволюция достигнет завершения тогда, когда возникнет «единая» гомогенная раса, все представители которой будут не ниже, чем самые лучшие экземпляры современного человечества. Индивиды этой расы «разовьют способности своей высшей природы, чтобы превратить эту землю, долгое время бывшую театром игры ничем не сдерживаемых страстей, в самый сверкающий рай, какой ког-да-либо грезился визионеру и поэту»95. Достоевский был одним из немногих скептиков. Мысль, что эволюция создаст «нового человека», который будет отличен от современного физически, он вложил в уста Кириллова, персонажа «Бесов». Проповедник опасных идей, Кириллов пророчествует, что вся история разделится на две части, «от гориллы до уничтожения Бога и от уничтожения Бога [ «До гориллы?» — иронически переспрашивает собеседник Кириллова]… до перемены земли и человека физически. Будет Богом человек и переменится физически»96.
В XIX веке представление о гении как человеке будущего оказалось «натурализованным», гениальность начали искать в строении мозга97. С тех пор как античная дискуссия о том, где находится «седалище души» — в сердце или мозге, была решена в пользу последнего, мозг стал объектом исследований и манипуляций врачей и естествоиспытателей. Сначала естествоиспытатели помещали чувствительность, воображение, мышление и память в разные желудочки мозга, а позднее объектом их внимания сделалась кора полушарий. В начале XIX века австрийский врач Ф.-Й. Галль и его последователь Й.-К. Шпур-цхейм разместили в извилинах коры несколько десятков способностей — таких, как агрессивность, любвеобильность, или художественный вкус, считая их врожденными. Хотя созданная Галлем френология вызывала бурные возражения как у церкви, так и у коллег-естествоиспытателей, она приобрела широкую популярность и практиковалась даже в салонах европейской
знати98. Поэтому идея о том, что гении отличаются от остального человечества особыми «мозговыми тканями» и видоизмененными органами, была встречена без большого удивления.
«Гений способен развиваться, — популяризировал эволюционную теорию Нордау. — Он есть первое появление в индивиде новых функций и, без сомнения, также новых или измененных тканей мозга, предназначенных может быть для того, чтобы сделаться потом типичными для целого вида». Гений отличается от обычного человека так же, как музыкальное произведение в исполнении профессионального пианиста отличается от сыгранного механическим инструментом. «У массового человека мозговые центры похожи на механическую музыкальную шкатулку, они играют только те пьесы, которые были в них заложены, — писал Нордау. — У необыкновенного человека, напротив, мозговые центры похожи на музыканта-виртуоза. Они играют пьесы, никогда до этого не слыханные». У промежуточной же категории «артистических, или эмоциональных, гениев» разница в устройстве мозгового аппарата не столь разительная. Они «отличаются от среднего человечества… не особым оригинальным развитием», а всего лишь «более сильными автоматическими реакциями центров». Пока гений развивается, он несовершенен. Однако уязвимость гения для болезней доказывает не его патологическое происхождение, а «только то, что новая эволютивная формация… является в первый раз как личное приобретение более нежного свойства, обладает меньшей способностью к сопротивлению, нежели более грубо и крепко сколоченный орган, упроченный наследственностью и долгим подбором»99.
Работа Нордау о «психофизиологии гениев», написанная в 1888 году100, была переведена и издана в России только через двадцать лет. Но его идеи стали известны и раньше. Один из создателей жанра патографии в России, профессор психиатрии из Харькова П.И. Ковалевский, в последний год уходящего века написал «социально-биологический очерк», озаглавленный «Вырождение и возрождение». Это было своего рода пророчеством психиатра о будущем человечества. Живописуя явления вырождения, которые окружают современника, в особенности горожанина, Ковалевский утешал читателя надеждой на будущее возрождение. По его мнению, человечество возродится с помощью гениев, в том числе из числа вырождающихся: «эти неуравновешенные, неустойчивые выродки, при благоприятных жизненных условиях, могут быть более совершенными, чем мы, и представлять собой залог возрождения и прогрессивного совершенствования человечества». Для этого, однако, нужно, чтобы «питание, воспитание и жизненные условия этих людей были поставлены правильно и разумно»101.
В том же году, что и очерк Ковалевского, вышел «психиатрический этюд» Баженова о гении как человеке будущего. Речь шла об «артистических гениях», к которым автор — знаток и ценитель искусства, сам писавший стихи, — относился с большим уважением, чем Нордау. Называя декадентов «вырождающимися», Баженов тем не менее видел в них «материалы, собранные великим зодчим для создания чудного, но еще не построенного здания»102. Он предложил назвать процесс нарождения будущего типа прогенерацией. В случае «больных гениев» следует говорить не об инволюции, а об «известной дисгармонии, неустойчивости, происходящей, быть может, не от прирожденного убожества (дегенерация), а от неполноты, незавершенности создания высшего психического типа (прогенерация, конечно, неполная, несовершенная)».
И Баженов, и Нордау перефразировали Ницше, говорившего устами Заратустры:
«Чем совершеннее вещь, тем реже она удается. О высшие люди, разве не все вы — не удались?…
Все, что в человеке самого далекого, самого глубокого, звездоподобная высота его и огромная сила его, все это не бродит ли в котле вашем?
Что ж удивительного, если иной котел разбивается?»103
Только, в отличие от Ницще, Баженов уподобил гениев не котлу, а скрипке. Как для создания выдающейся скрипки — такой, как скрипка Страдивари, — требуется испортить немало инструментов, так и современные гении обладают дефектами, от которых человек сможет избавиться только в будущем. Но говорить о вырождении применительно к гениям неверно: «Те, кто употребляет психиатрическую терминологию при изучении психомеханизма гениальности, совершают логическую ошибку petitio principii; тут же приходит на ум идея болезни, обратного развития, вырождения… Если по отношению к психологии человека, как и по отношению ко всем другим биологическим фактам, справедлив закон прогрессивной эволюции, почему же не говорим мы о “прогенерации” вместо “дегенерации”, об “апостеризме” вместо “атавизма”?»104
Поставленные перед необходимостью выбора между болезнью и гениальностью, российские психиатры — такие же горячие поклонники литературы, как и остальная читающая публика, — оказались в затруднительном положении. Скандально известное заявление Ломброзо, что гений — это эпилепсия, было отвергнуто. Даже термин «высшие вырождающиеся» в отношении гениев звучал вызывающе и в итоге не прижился. Компромисс был найден в том, что гениев отнесли не к вырождающемуся, а к будущему типу. Как прототипу человека будущего, гению позволено иметь странности и отклонения. Однако из этого следовало, что уязвимый гений нуждается во врачебном внимании и надзоре. Тем самым психиатры убивали двух зайцев: отказавшись от скандальной теории Ломброзо, они сохраняли при этом право на медицинский контроль над людьми искусства. И все же смена ориентиров с дегенерации на прогенерацию помогла сдать в архив устаревшую теорию вырождения и расчистить путь для других концепций и практик, к одной из которых — психотерапии — мы сейчас перейдем.
1 Слова Ставрогина из главы «У Тихона. Исповедь Ставрогина», не включенной в первое издание «Бесов». Цит. по: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Советская Россия, 1979. С. 70; Zweig S.. Three Masters: Balzac, Dickens, Dostoeffsky / Trans. P. Eden, P. Cedar. New York: Viking Press, 1930. P. 204.
2 См.: Бахтин M.M. Проблемы поэтики Достоевского. С. 70–71.
3 Чиж В.Ф. Достоевский как психопатолог [1885] // Болезнь Н.В. Гоголя. Записки психиатра. М.: Республика, 2001. С. 330.
4 Бехтерев В.М. О Достоевском / Публ. С. Белова и Н. Агитовой // Русская литература. 1962. № 4. С. 131–141 (140).
5 Frank J. Through the Russian Prism: Essays on Literature and Culture. Princeton: Princeton U.P., 1990. P. 153.
6 Белинский, цит. no: Seduro V. Dostoevsky in Russian Literary Criticism, 1846–1956. New York: Octagon Books, 1957. P. 9, 6.
7 Berlin I. Russian Thinkers // Ed. H. Hardy, A. Kelly. London: Penguin Books, 1994. P. 116.
8 Майков, цит. no: Seduro V. Dostoevsky in Russian Literary Criticism. P. 12.
9 Об эпилепсии Достоевского см.: Rice J.L. Dostoevsky and the Healing Art: An Essay in Literary and Medical History. Ann Arbor: Ardis, 1985. P. 200–279.
10 О популярности «Дневника писателя» см.: Frank J. Through the Russian Prism. P. 153–169. О реакции на «Бесы» там же, р. 138.
11 Первым критиком был JI.K. Панютин, скрывавшийся за псевдонимом Nil Admirari; вторым — А. Г. Ковнер (Летопись жизни и творчества Ф.М. Достоевского. Т. 2. 1865–1874. СПб.: Академический проект, 1994. С. 335, 356, 360).
12 Там же. С. 337 и 332.
13 Михайловский Н.К. <0 “Бесах” Достоевского> [1873] //Литературная критика и воспоминания. М.: Худож. лит-ра, 1995. С. 52, 50.
14 Михайловский, цит. по: Seduro V. Dostoevsky in Russian Literary Criticism. R 35–38.
15 Соловьев B.C. Три речи в память Достоевского [1881–1883] // Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1988. С. 289–323.
16 Vogti4 de Е.-М. Le roman russe. 3e ed. Paris: Plon-Nourrit, 1892. С его легкой руки утверждение о свойственном русской литературе психологизме превратилось в клише, см., напр.: ЬоипёО. La psychologie des romanciers russes du XIXe si6cle. Paris: F61ix Alcan, 1905.
17 Михайловский Н.К. Жестокий талант [1882] // Достоевский Ф.М. Полное энцикл. собр. соч. (электронная книга). М.: Адепт, 2002.
18 Журнальная версия появилась в 1884-м, отдельным изданием работа вышла в 1885 году. Об этой книге см. также: Rice J.L. Dostoevsky and the Healing Art. См. сноску 9. С. 200–210.
19 Чиж В.Ф. Достоевский как психопатолог. С. 382. Как показал Дж. Л. Райс, Достоевский был знаком с главными трудами по психиатрии своего времени; некоторые книги он брал из библиотеки своего врача С.Д. Яновского. См.: Rice J.L. Dostoevsky and the Healing Art. P. 109–197.
20 Цит. no: Mathewson R.W. The Positive Hero in Russian Literature. Stanford: Stanford U.P., 1975. P. 20.
21 Чиж В.Ф. Достоевский как психопатолог. С. 360, 377.
22 Общество невропатологов и психиатров. Отчеты за 1897–1900 гг. Москва: тип. Простакова, 1901. С. 210–212.
23 Цит. по: Rice J.L. Dostoevsky and the Healing Art. P. 210.
24 Овсянико-Куликовский Д.Н. История русской интеллигенции // Собр. соч. Т. 8, ч. 2 [1911]. Репринт. The Hague, 1969. С. 224, 238–239.
25 Kropotkin P. Ideals and Realities in Russian Literature. New York: Alfred Knopf, 1915. P. 168–169.
26 Mathewson R.W. The Positive Hero in Russian Literature. P. 18–19. О положительных героях Чернышевского см/.Katz M.R., Wagner W.G. Introduction // What Is To Be Done? [1863], by Nikolai Chernyshevsky / Trans. M.R. Katz. Ithaca, N.Y.: Cornell U.P., 1989. P. 1—36; Frank J. Through the Russian Prism. P. 187–200.
27 ДжЛ. Райс поставил задачей показать, как «базовый физиологический конфликт Достоевского, борьба с его болезненным физическим существом приобрела ауру… духовного поиска или рыцарского поединка» (Rice J.L. Dostoevsky and the Healing Art. P. 105).
28 Брандес, цит. no: Rice J.L. Freud’s Russia: National Identity in the Evolution of Psychoanalysis. New Brunswick: Transaction, 1993. P. 126; Lombroso C., The Man of Genius. London: The Walter Scott Publishing Company, 1891. P. 359.
29 Богданов Н.Н. «Просиять сквозь холодную мглу…» // Достоевский и мировая культура. 1999. Вып. 12. С. 190.
30 Цит. по: Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. С. 72–72.
31 Мережковский Д.С. О новых причинах упадка и новых течениях в современной русской литературе [1893].
32 См.: Шестов Л. Достоевский и Ницше. Философия трагедии.
33 Чиж В.Ф. Достоевский как психопатолог. С. 356.
34 Tarde G. Foules et sectes au point de vue criminel // Revue de deux mondes. 15 novembre 1893. P. 349–387 (367, note 1). Отзыв Баженова о Тарде см. в: Баженов Н.Н. Габриэль Тард. Личность, идеи и творчество. М.: Изд-во Кушнерева, 1905. С. 12.
35 Баженов Н.Н. Габриэль Тард. С. 6. Упоминаемая Баженовым работа: Tarde Gabriel. Fragment d’histoire future [1876]. Lyon: A. Storck, 1904.
36 Ушаков Т.К., Гериш А.Г. Жизнь и деятельность Н.Н. Баженова (К 115-летию со дня рождения) //ЖНПК. 1972. Т. 72. Вып. 8. С. 1238.
37 Стрелюхин А.К. Жизнь и деятельность Н.Н. Баженова, связанные с Рязанью // Вопросы психоневрологии / Под ред. А.К. Стрелюхина, С.Ф. Семенова. М.: Минздрав РСФСР, 1965. С. 15–23.
38 Баженов Н.Н. О призрении и лечении душевнобольных в земствах, и в частности о новой Рязанской психиатрической лечебнице. СПб.: Изд-во Стасюлевича, 1887. С. 11.
39 Цит. по: Уманская P.M., Федотов Д.Д. Взгляды Н.Н. Баженова на систему «открытых дверей» в психиатрических больницах // Вопросы психоневрологии / Под ред. А.К. Стрелюхина, С.Ф. Семенова. М.: Минздрав РСФСР, 1965. С. 27.
40 «Общество — это подражание».
41 См.: Лейкина-Свирская В.Р. Русская интеллигенция в 1900–1917 годах. М.: Мысль, 1981. С. 129.
42 Белый А. Между двух революций. М.: Худож. лит-ра, 1990. С. 215.
43 Баженов Н.Н. Символисты и декаденты. Психиатрический этюд. М.: Изд-во Мамонтова, 1899.
44 Венгеров С.А. Источники словаря русских писателей. Т. 1. СПб.: Имп. Академия наук, 1900. С. 142.
45 Никулин Л.В. Годы нашей жизни. М.: Московский рабочий, 1966. С. 311.
46 Гиляровский В.Ф. Личность и деятельность Н.Н. Баженова (Некролог) // Журнал психологии. 1923. № 3. С. 11; о третейском суде см.: Хроника // Вопросы психиатрии и неврологии. 1914. Т.З. № 7. С. 335–336.
47 Рыбаков П.В. Некролог Н.Н. Баженова // Московский медицинский журнал. 1923. № 2. С. 226.
48 Краснушкина М.А. Преображенская больница в период руководства Н.Н. Баженовым (По личным воспоминаниям) // Сборник научных трудов, посвященный 150-летию Московской психоневрологической больницы № 3. М.: Минздрав РСФСР, 1963. С. 442.
49 Ушаков Г.К., ГеришА.Г. Жизнь и деятельность Н.Н. Баженова. С. 1237.
50 Мицкевич С.И. Записки врача-общественника (1888–1918). 2-е изд. М.: Медицина, 1969. С. 148.
51 См.: FrankJ. Dostoevsky: The Seeds of Revolt, 1821–1849. Princeton: Princeton U.P., 1976. P. 109; Баженов Н.Н. Психология казнимых. М.: Изд-во Сытина, 1906.
52 Коркина М.В. Н.Н. Баженов (К 100-летию со дня рождения) // ЖНПК. 1957. Т. 57. № 8. С. 1033–1034.
53 Ушаков Г.К, ГеришА.Г. Жизнь и деятельность Н.Н. Баженова. С. 1237.
54 Общественный музей Преображенской больницы. Ф. 103. Л. 1, 95.
55 Берберова Н. Люди и ложи: русские масоны XX столетия. Нью-Йорк: Руссика, 1986. С. 17; 187–188.
56 Ellenberger H.F. The Discovery of the Unconscious. The History and Evolution of Dynamic Psychiatry. New York: Allen Lane, 1970. P. 281.
57 Dowbiggin I.R. Inheriting Madness: Professionalization and Psychiatric Knowledge in Nineteenth-Century France. Berkeley: U. of California Press, 1991.
58 Цит. no: Schiller F. A Moebius Strip: Fin-de-siecle Neuropsychiatry and Paul Moebius. Berkely: U. of California Press, 1982. P. 76.
59 Gilman S.L. Sexology, psychoanalysis, and degeneration: from a theory of race to a race theory // Degeneration: The Dark Side of Progress / Ed. J.E. Chamberlin, S.L. Gilman. New York: Columbia U.P., 1985. P. 83.
60 Cm.: Micale M.S. Approaching Hysteria: Disease and its Interpretations. Princeton: Princeton U.P., 1995. P. 276–277.
61 Розенштейн JI.M. Московская психиатрическая школа и Н.Н. Баженов // Клиническая медицина. 1924. Т. 2. № 4. С. 134.
62 BajenoffN., OsipoffN. Suggestion et ses limites. Paris: Alcan, 1911.
63 Объявление о санатории Н.Н. Баженова и О. Мари в Шуази-ле Руа // ЦГИАМ. Ф. 363. On. 1. Ед. хр. 70. Л. 185.
64 ГеришА.Г. Переписка Н.Н. Баженова об организации психиатрической помощи в Первую мировую войну // Вопросы клиники, патогенеза и терапии психических заболеваний. М.: Минздрав РСФСР, 1972. С. 31.
65 По приглашению Баженова тот приезжал в Москву на празднование юбилея Преображенской больницы. См.: Розенштейн Л.М. Московская психиатрическая школа и Н.Н. Баженов. С. 132. Справочник, в который было внесено имя Баженова: Венгеров С.А. Источники словаря русских писателей. С. 142.
66 MacGregor J.M. The Discovery of the Art of the Insane. Princeton: Princeton U.P., 1989. Ch. 2.
67 Цит.: Там же. P. 175.
68 Баженов Н.Н. Больные писатели и патологическая литература // Психиатрические беседы на литературные и общественные темы. М.: Изд-во Кушнерева, 1903. С. 10–40.
69 Bajenoff N. Gui de Maupasant et Dostoiewsky: Etude de psychopathologie сошрагёе. Lyon: A. Storck, 1904. P. 39.
70 Баженов Н.Н. Больные писатели и патологическая литература. С. 39.
71 Segaloff Timofei. Die Krankheit Dostojewskys: Eine artzlisch-psychologische Studie mit einem Bildnis Dostojewskys. Munich: Ernst Reinhardt, 1907.
72 Баженов Н.Н. Больные писатели и патологическая литература. С. 25–29, 32.
73 Ги де Мопассан, эпиграф к рассказу «Sur Геаи», цит. по: Bajenoff N. La revolution russe. Essai de la psychologie sociale. Paris; Barcelone: Bloud et Gay, 1919. P. 31; Цитату из Достоевского см. выше, сноска 30.
74 Цит. по: Баженов Н.Н. Больные писатели и патологическая литература. С. 36.
75 Там же. С. 28.
76 Алекс де Лонге, цит. по: Frank J. Through the Russian Prism. P. 183.
77 Rieff P. Freud: The Mind of the Moralist. Garden City, N.Y.: Anchor Books, 1961. P. 50.
78 Mobius P.J. Ausgewalte Werke. Vol. 1: J.J. Rousseau. Leipzig: Barth, 1909.
P. xi.
79 Цит. no: Frank J. Dostoevsky: The Seeds of Revolt, 1821–1849. Princeton: Princeton U.P., 1976. P. 381.
80 Аменицкий Д.А. Психопатология Раскольникова, как одержимого навязчивым состоянием // Современная психиатрия. 1915. № 9. С. 388.
81 Лосский Н.О. Достоевский и его христианское миропонимание. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1953. С. 329–330.
82 Баженов Н.Н. Больные писатели и патологическая литература. С. 39–40.
83 Правда, комментируя это высказывание, коллега Баженова, психиатр М.О. Шайкевич, писал: «Бросается в глаза еще специальное психиатрическое недоразумение. Неужели периодические психозы и даже эпилепсию можно считать только за дисгармонию, неустойчивость, происходящую не от вырождения, а от прогенерации высшего психического типа?» (Шайкевич М.О. Психопатологический метод в русской литературной критике // Вопросы философии и психологии. 1904. № 3. С. 315).
84 Кутанин М.П. Бред и творчество // Клинический архив. 1929. Т. 5. Вып. 1. С. 34.
85 Каннабих Ю.В. Заметки о «нормальном» и «ненормальном» (схема) // Психотерапия. 1913. № 2. С. 7.
86 Манн Т. Достоевский — но в меру // Собр. соч. М.: Худож. лит-ра, 1961. Т. 10. С. 338–339 (выделено Т. Манном. — Я.С.); см. также: Пузырей А.А. Драма неисцеленного разума (Михаил Зощенко и его «Опыт о человеке»: заметки психолога) // Зощенко М.М. Повесть о разуме. М.: Педагогика, 1990. С. 149–183.
87 Ellenberger H.F. The concept of «Maladie cr6atrice» // Beyond the Unconsciousness. Essays of Henri F. Ellenberger in the History of Psychiatry / Ed. M.S. Micale. Princeton: Princeton U. P., 1993. P. 328.
88 Элленбергер указывает на то, что такую творческую роль болезнь могла играть в судьбах Ф. Ницше, 3. Фрейда и К.Г. Юнга, но ничего не пишет о развитии самой идеи в их работах. Между тем ее родство с психоанализом было отмечено уже в первой половине XX века. См., напр.: Trilling L. Art and neurosis // The Liberal Imagination. New York: Viking Press, 1945.
89 Cm.: Murray P. Introduction // Genius: The History of an Idea / Ed. P. Murray. New York: Basil Blackwell, 1989. P. 2.
90 Нордау М. Психофизиология гения и таланта / Пер. М.Н. Тимофеевой / Под ред. В.В. Битнера. СПб.: Издание «Вестника знаний», 1908.
С. 37.
91 Shaw G.B. The Sanity of Art: An Exposure of the Current Nonsense about Artists being Degenerate. London: Constable and Co, 1911. P. 89.
92 Lombroso C. The Man of Genius. P. 209, 240.
93 Magnan V., Legrain P.M. Les Deg6neres (6tats mentals et syndromes episodiques). Paris: Rueff, 1895; Ellis H.H. The Criminal. 3rd ed. London: Walter Scott, 1901. P. 160.
94 Цит. no: Bridgwater P. Nietzsche in Anglosaxony: A Study of Nietzsche’s Impact on English and American Literature. Leicester: Leicester U.P., 1972. P. 19.
95 Цит. no: Nisbet R. History of the Idea of Progress. New Brunswick and London: Transaction Pubis., 1994. P. 176.
96 Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. Jl.: Наука, 1974. Т. 10. С. 94. Это место «Бесов» цитирует биограф Достоевского Джозеф Франк, находя отклик мысли Достоевского у философа Людвига Фейербаха, который в «Сущности христианства» писал: «Необходимым поворотным пунктом истории будет тот момент, когда человек осознает и примет, что понятие Бога есть не что иное, как понятие человека как вида. <…> Homo homini Deus est — вот великий практический принцип, вот ось, вокруг которой вращается мировая история» (См.: Frank J. Dostoevsky: The Miraculous Years, 1865–1871. Princeton: Princeton U.P. 1995. P. 481).
97 Эта привычка сохраняется и сейчас, например, в попытках найти «корреляты» выдающимся способностям в ЭЭГ мозга. См., напр.: The Exceptional Brain: Neurophysiology of Talent and Special Abilities / Ed. L.K. Obler, D. Fein. New York: Guilford Press, 1988.
98 Одно из последних исследований, посвященных френологии (Wyhe van J. Phrenology and the Origins of Victorian Scientific Naturalism. Aldershot: Ashgate, 2004).
99 Нордау М. Психофизиология гения и таланта / Пер. с нем. СПб.: Вестник знаний, 1908. С. 37.
100 Nordau М. The psychophysiology of genius and talent // Paradoxes / Trans, from the German. Chicago: L. Schick, 1886. P. 116–202.
101 Ковалевский П.И. Вырождение и возрождение. Социально-биологический этюд. СПб.: Акинфиев и Леонтьев, 1899. С. 108 (выделено Ковалевским. — И.С.).
102 Баженов Н.Н. Символисты и декаденты. С. 33.
103 Ницше Ф. Так говорил Заратустра // Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 211–212; Баженов, цит. по: Шайкевич М.О. Психопатологический метод в русской литературной критике // Вопросы философии и психологии. 1904. № 3. С. 315.
104 Bajenoff N. Gui de Maupasant et Dostoiewsky. P. 36.