ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. THE DIFFERENT DIMENSION^33

…Когда раньше, в стране моего предыдущего рождения, люди друг с другом знакомились, они в подозрительных для себя случаях спрашивали: а по национальности вы кто, я извиняюсь, будете? Страна мечтателей, страна ученых… А нынче они поняли, что неблагонадежность индивида невозможно исчислить лишь по ламброзианским шишкам его черепа. Так что теперь их бдительность куда глубже, и к прежнему пункту они добавляют: а какой вы знак Зодиака?

Но я знаю совершенно точно – не то важно, когда именно человек родился (проснулся), как то, в какой жизни (в каком конкретно сне) он перед тем играл. В отличие от людей, бахвалящихся своими прошлыми жизнями, – так, словно трансцендентная генеалогия добавляет какие-то бесспорные очки их скучноватым земным сертификатам, я не чувствую, что в прошлой жизни был, например, губернатором острова

Борнео, или любимым сыном магараджи, или далай-ламой – или, на худой конец, воеводой князя Всеволода – и не побывал я, бедолага, ни реинкарнациями Рюриковичей, ни в шкуре-шубейке хоть кого-нибудь из

Нарышкиных. Я знаю наверняка, я ведаю это всей своей кровью, я уверен в этом, как ни в чем другом: в прошлой жизни я был раб.

Я был раб – servus, slave, Sklave, slaaf, s??enj^34. Я был раб, возможно, не только в предыдущей, но во всех, во всех без исключения, моих прошлых жизнях. Я был раб, только раб – самый жалкий, самый презренный, самый мерзкий, самый рабский – такой, каких поискать. Причем страна рождения и страна порабощения

(зачастую совпадающие) значения не имеют – равно как не имеет значения, какими именно способами у меня отнимали краткую мою земную жизнь. Важно одно: ни одного вдоха я не мог сделать без разрешения.

То есть в последний день каждого месяца я обязан был продлевать, назовем так, consensus gravissimusSSSSSSSSSSSSSSSS 35 – на определенное количество вдохов в месяце следующем. И каждый раз я не знал, продлят мне цедулку или нет. Не имело значение, лучше или хуже я работал и раболепствовал, а имело значение только то, захотят они продлевать или нет. И однажды я не захотел продлевать сам.

Я удивляюсь – с какой легкостью люди, в массе своей, переносят насилие! С каким равнодушием к своей жизни! Воистину рабским.

Видимо, в прошлых жизнях они и впрямь все поголовно были

Нарышкиными, ну, или кем-то в том же роде, поэтому роль раба каждому из них, во-первых, нова, а во-вторых, занимательна, то есть приятна.

Это происходит, конечно, с устатку – замучаешься же постоянно, с рождения, узурпатором ишачить-вкалывать – оно и хлопотно – ох-ох-ох!… уфф!.. – и финансовые заморочки совсем другого порядка – так, спрохвала, не решишь. Поэтому в данной жизни им назначено совсем уже бесхлопотное холопство – не мелковатый жемчуг, но жидковатый супчик.

…Каждая моя клетка отравлена рабством прошлого. Или в каждой клетке у меня живет память о насилии, а значит, иммунитет против него. И вот как он срабатывает. Ну, например, живу я в Кунмине, Китай, и вот звонит мне из Кейптауна мой приятель, и он говорит: позвоните, говорит, пожалуйста, на Кюрасао, поздравьте N. с днем рождения, он будет счастлив! И нельзя сказать, чтобы я с этим N., который живет на Кюрасао, находился в состоянии вендетты – вовсе нет! Как раз наоборот: N. меня очень уважает и даже питает ко мне – выражение прошлого века – "невольную симпатию", именно невольную, так как мой образ жизни никак не вмещается в его сановное, зашоренное сибаритством сознание. Но – питает. А вот мне он сразу, с первого взгляда, не понравился, поэтому я и не захотел продолжать знакомство. И опять же: нельзя сказать, чтобы он что-то из ряда вон вытворил на моих глазах. Он просто этого не успел. Он сидел и пил чай. И мне не понравилось, как он это делает. Ибо по тому, как он пил чай, легко высчитывалось все остальное. И это остальное, которое было для меня очевидным, мне не понравилось тоже. Но, честно говоря, он мне и без остального не понравился. Не понравилось, как он пьет чай, – этого ведь достаточно, чтобы не захотеть больше общаться.

Поэтому – какое там звонить! Нет, кабы он, скажем, умирал от жажды, стакан воды я бы ему, конечно, подал, – как подал бы любому другому.

Но звонить, говорить какие-то слова – это увольте. Сохрани Бог!.. Я потому и живу в Кунмине, а не на Кюрасао. Мне нравится, как здесь пьют чай. Здесь это умеют.

А сейчас я раскрою один секрет. Никакой приятель из Кейптауна мне не звонит. Я лишь представлю себе, что мне могут позвонить, – насчет того, с Кюрасао, – или еще какого похожего, то есть, по сути, любого другого, – на меня нападает такая паника, словно этот N. – или любой другой – уже уселся жирным своим афедроном – а хоть бы и тощим своим афедроном – мне прямо на мозг. Я чувствую такую тоску и отчаяние, такой ужас и отвращение, что…

За что меня наказали чужеродностью? За что, Господи, так жестоко обрекли на тканевую несовместимость, от которой гибнет любое существо, ну, это, конечно, если не подавить в нем волю, – а мое здоровое, сильное, молодое существо отторгает чужеродную сущность, – я оказываю, как могу, иммунное сопротивление, но это трудно, – и вот я чувствую, что на меня навалили могильный камень: осклизлый, где-то уже тысячи раз мной виденный, мне нечем дышать, мне смрадно, мне невыносимо тяжко, я погибаю, – но именно благодаря этому генетическому ужасу, этому спасительному отвращению в такой момент я нахожу в себе таинственную силу увернуться, выскользнуть, вырваться – и исчезаю.

Да, исчезаю.

Собственно, говоря, я это уже сделал.

А что касается звуковой кассеты…

То, что я услышал, Клеменс, заставило меня разрыдаться.

Ты читал стихотворение по-русски. То самое, Мандельштама, перевод которого сделал Пауль Целан.

Образ твой, мучительный и зыбкий,

Я не мог в тумане осязать.

"Господи!" – сказал я по ошибке,

Сам того не думая сказать.

Божье имя, как большая птица,

Вылетало из моей груди.

Впереди густой туман клубится,

И пустая клетка позади.

…А тогда, возвратившись в потсдамский "гастхауз", я еле стоял на ногах. Думаю, ты, у себя на Грейфсвальдерштрассе, тоже. По дороге, когда ты провожал меня на S-bahn, мы оба попали под ливень (общий ливень – пневмония и смерть в один день -один склеп, один гроб – кабы так) – и этот общий наш ливень все шел, когда я, уже закутанный, лежал в постели, собственно, только затем, чтоб согреться.

Уснуть я боялся. Ливень ускорил приход темноты. Но уснуть я боялся.

Мне было ясно, что когда я усну, то этим выпадением из реальности, этим привычным своим дезертирством я необратимо нарушу течение нашего с тобой общего времени. Я понимал, что своим исчезновением, малодушным выключением уставшего мозга я разорву нить – именно разорву, – бесценную нить – и ее потом надо будет связывать уже грубым узелком памяти, но этот узелок ясно, как ничто иное, будет указывать на то, что отрезок времени, когда мы были с тобой вместе, – прервался и минул. И когда я проснусь, то сразу пойму, что ты остался по ту, по твою сторону сна, – и этому уже не помочь, это не поправить, – ты остался во вчера, потом останешься в позавчера, потом в позапоза-, потом в позапозапозавчера – и так тебя будет относить, словно лентой какого-то механического транспортера, – все дальше, дальше в сторону, – а я, проснувшись, буду продолжать свое существование по эту, по мою сторону сна, – и меня немедленно начнет относить в другую сторону – и все дальше.

Но все-таки я уснул.

Я узнал об этом, потому что проснулся.

Я проснулся, потому что кто-то смотрел мне в окно.

Была ночь.

Я лежал головой к окну и потому не мог никого видеть, но я чувствовал взгляд.

Я вскочил босиком на холодный пол.

За миг до того, словно пролетев клавиатуру рояля, я прожил – уже памятью – вчерашние сутки.

И увидел в окне Луну.

Это был самый крупный план Луны, какой мне доводилось видеть, – и самый страшный, потому что в случае с Луной ее лицо является также и ее телом – другого тела у Луны нет.


Она была белая, полная – точней, полнотелая, совсем голая, поражающая этой своей внезапной женской обнаженностью – купальной, кафешантанной, гаремной. Дебелая ее плоть тяжко наваливалась на созерцателя.

Сначала я было подумал, что в окно смотрела именно она, потому что, как мне показалось, более никого поблизости не было.

Перед моим окном простирался лесопарк – в ночи даже скорее лес, чем парк.

Дождь, судя по всему, давно закончился.

Облака опорожнились, их легчайшие оболочки улетели.

Было довольно прохладно.

Предельно напрягая зрение, с понятной опаской я вглядывался в силуэты деревьев, кустов, в расположенную рядом клумб, скамейку, когда заметил, что глаза луны, которые иногда кажутся широко распахнутыми, на самом деле закрыты, – и в это самое время часть одного из ближних кустов шевельнулась.

Она, эта часть, резко от него отделилась – и вдруг, в один прыжок, оказалась на круглой лужайке – прямо перед моим окном.

Это был олень.

Пятнистый олень.

Маленький, совсем детеныш.

Он был безрогий, еще мяконький во всех своих детских округлостях – и в то же время точеный, точный, легкий, прыгучий – настоящий Бемби.

Мы уставились друг на друга.

Нас разделяло несколько метров – и плоскость стекла.

Луна заливала его целиком – ушки, спинку, хвостик, копытца.

Он смотрел на меня, казалось, забыв все на свете, бескорыстно, с обезоруживающим детским любопытством, со смешным, самозабвенным любопытством – казалось даже, что из его ротика нитью повисла слюна, – только любопытство и было корыстью этого лесного ребенка.

Иначе обстояло со мной. У меня была другая корысть, взрослая, и было оружие. И олененок не обезоружил меня, хотя его любопытство было обезоруживающим – но оно было таковым не для меня, всегда корыстного, ненасытного, вооруженного.

А в этот раз я был вооружен, как никогда, – и моя правая рука почти инстинктивно поползла по столу в поисках нужного предмета.

Я нащупал предмет, сжал его в пальцах и осторожно – одной рукой это очень трудно – снял затвор.

Олененок не шелохнулся.

Медленно, очень медленно я дотянул руку до кармана и положил предмет туда. Затем бездвижно – почти бездвижно – двигалась только моя рука, сам я как будто ни в чем не участвовал – нащупал стоящую на полу другую часть своего оснащения. К счастью, она была наготове

Олененок стоял неподвижно и напряженно – в этой неподвижности, накапливающей силы к полету, была заложена мгновенная реакция птицы – мгновенная – такая знакомая мне – готовность исчезнуть.

Делая плавные, обманные этой своей плавностью движения, я укрепил фотоаппарат на треноге, а олененок все стоял и, видимо, чувствуя полную защищенность барьером поблескивающего стекла, смотрел.

Теперь предстояло, как принято писать в романах, самое трудное и опасное.

Надо было открыть окно.

Лунные блики на стекле полностью исказили бы фотографию, и, хотя, существует много технических корректирующих трюков, я понимал, что ценность этой фотографии состоит именно в ее простоте и естественности.

Я сделал шаг к окну.

Олененок стоял.

Я протянул руку к металлическому шпингалету.

Опасным здесь было не столько движение, сколько звук.

Именно звук, который разрушает целостность тишины.

Олененок продолжал стоять.

А я понимал, что чем дольше он стоит, тем больше в нем накапливается сила прыжка.

Но кончиками пальцев уже взялся за шпингалет.

Олененок стоял.

И все-таки я успел сказать себе: не делай этого, убери пальцы. Я сказал себе: не будь жадным, сфотографируй глазами. Да ведь ты уже это сделал, уймись, убери пальцы с триггера!..

Но алчные пальцы, дрожа, продолжали сжимать шпингалет – и даже тогда, даже тогда еще оставалась секунда, доля секунды, когда их можно было убрать, – их еще можно было убрать! – но нет: они уже сделали движение.

Каким спускают курок.

Слегка.

Чуть-чуть.

Самую малость.

Одновременно с этим раздался звук, который изначально, от природы, не входил ни в одну из октав ночного леса, – звук открываемого человеком окна.

И, едва заслышав этот звук, возможно, даже за мгновение до звука, олененок, вытянувшись стрелой, уже грациозно завис в воздухе – метрах в трех от прежнего места, – затем нырнул в черноту кустов, неотличимых от ночи, и, сверкнув светлым задком, исчез.

Все это заняло меньше секунды.

Таким образом, распахивая окно, я знал, что за ним никого нет.


^1 Руки вверх! ( нем .)

^2 Мне рассказывала о вас ваша знакомая, Ирина Сергеевна… Это правильный адрес? ( англ .)

^3 Голос его хозяина ( англ .).

^4 Войдите ( нем .).

^5 Спокойной ночи ( нем .).

^6 Нет! ( нем .)

^7 Который час? ( ломаный англ .)

^8 Почему нет?.. ( нем .)

^9 Стихотворение "Образ твой, мучительный и зыбкий…". Перевод на немецкий Пауля Целана.

^10 Какой очаровательный ребенок! ( фр .)

^11 Вы живете в Москве? ( фр .)

^12 А я еще никогда не посещал столицы ( фр .).

^13 Нет, спасибо!.. ( нем .)

^14 Майк, через неделю я уезжаю в Берлин ( англ .).

^15 В промежутке: черт-те где ( англ .).


^16 Вверх и вниз, здесь: взлеты и падения ( англ .).

^17 Да здравствует Родина! ( фр .)

^18 Билет в один конец ( англ .).

^19 "О, Вася!.. Я люблю тебя!.." ( нем .)

^20 Ты понимаешь? ( нем .)

^21 "Время проходит, ветер веет, всякий цветок отцветает, наша цель – вечность" ( старонем.).

^22 "Вместо дождя Господь даст земле твоей пыль, и прах с неба будет падать, падать на тебя, доколе не будешь истреблен; и сойдешь с ума от того, что будут видеть глаза твои" (Второзаконие 28:23, 28:24 , 28:34).

^23 Классно сработано! Молодец! ( англ .)

^24 Я оберну себя бумагой,

Я помажу себя сероватым клеем,

Приклею пару марок на своей макушке -

И пошлю себя по почте – тебе!

Я перевяжу себя маленькой красной бечевкой,

А еще я перевяжу себя голубой лентой…

Вскарабкаюсь в свой почтовый ящик…

И пошлю себя по почте – тебе! (англ.)


^25 "Простите, мадам… Эберхард дома?" ( англ .)

^26 "Добрый вечер, фрау фон Вольф. Меня зовут Майк, я приехал из

Санкт-Петербурга. Будьте добры, мог бы я поговорить с…" ( англ .)

^27 Городская железная дорога ( нем .).

^28 Дерьмо ( нем .).

^29 Гулять ( нем .).

^30 Заботу ( англ .).

^31 Из романа "Кляйнцайт". Перевод с английского Валерия Вотрина.

^32 "Голос его хозяина" ( англ .).

^33 Иное измерение ( англ. ).

^34 Раб ( лат., англ., нем., нидерланд., словенск .).

^35 Наиважнейшее соглашение ( лат .).

Загрузка...