ЛИТЕРАТУРНЫЙ ВЕЧЕР В АЛЕКСАНДРИИ

...ты красавица, интеллектуалка,

тебе не жалко, что жизнь

проходит караваном, а смерть

огромным ятаганом спешит

с песком и вихрем вместе смешать

последнюю постель зарыть, закрыть

в историю, как в шкаф, нас всех?..

Сергей Тимофеев

Но как это было замечательно — вернуться в Александрию! Она была счастлива. Она выздоровела. Она выздоровела от всех своих болезней — от Цезаря, от Антония, от ненужной беременности, от Рима, от позорного заточения в Трастевере! Она вновь стала здорова и свободна! В открытых носилках держала маленького сына на коленях и говорила ему, что вот его город!..

— ...Антулёс!.. Наша Александрия!.. Наш город!.. Здесь ты будешь жить, здесь мы будем жить всегда, всегда-всегда!..

Его глаза смотрели на мать серьёзно и доверчиво. Он уже многое понимал. Она начала рассказывать ему о городе, быстро произнося слова... И вдруг целовала его тёплые нежные щёки, быстро-быстро... А деревья поднимали вверх свою зелень. Балконы пузатились, выщербленные каменные серые ступеньки домов, простых людских жилищ, бежали на улицу, небрежные, будто женщины, которые наспех накинули домашнее платье. Окна казались голубыми. Дома шли навстречу царице — яркие, жёлтые, розовые, красноватые. Ослы, гружёные притороченными пёстрыми полосатыми вьюками, бежали, бодрые с утра. Мощные, с большими рогами, волы тянули бодро двухколёсные повозки, и большие колеса крутились... Высокие шапки и острые бороды сирийцев и иудеев, их цветные длинноватые одеяния, красные штаны и лёгкая обувь... Царица приказала нести её улицами сирийских и еврейских кварталов. Открытые террасы несколькоэтажных домов заполнялись любопытствующими людьми, замелькали белые покрывала женщин... Её несли по городу без охраны, она всем казала себя и своего сына. Спутникам своим она приказала направляться другой дорогой, более короткой, во дворец. А сама двигалась александрийскими улицами... Какой-то продавец квашеного молока подошёл запросто к её носилкам и спросил, не хочет ли царица чашку молока. И она, разблестевшись глазами живыми изумрудными, красивая, быстрым движением головы откинула на плечи лёгкое прозрачное ярко-жёлтое покрывало, расшитое блестками, и улыбалась стремительными прерывистыми улыбками и протянула руку в лёгком красном рукаве. И жадно пила. И, смеясь нежно, дала отведать сыну... Затем вынула монеты из круглой сумочки, привешенной к поясу, украшенной сплошь золотым плотным цветочным узором, и протянула торговцу.

— Серебряный денарий! — сказала улыбчиво. — Попробуй на зуб!

Люди сходились и им было весело. Продавец молока попробовал монету на зуб несколько картинно, желая доставить развлечение царице. Все смеялись. Он спросил нарочито льстиво, не надо ли отсчитать сдачу.

— Нет! — отвечала она звонко. — Это тебе в честь моего возвращения!

Все были доброжелательны и веселы. Гомонили по-доброму. Она вдруг вспомнила, что ведь похожая сумочка была у Вероники, или у Вероникиной камеристки... Но Маргарита усилием воли не дала своему лицу омрачиться...

Максим выехал ей навстречу верхом, окружённый группой одетых ярко воинов. А рядом с ним, тоже на коне, улыбался ласково Аполлодор, и чёрные Аполлодоровы кудри соотносились с красивой гривой тёмно-цветного коня, поводившего лоснистыми боками...

— Аполлодор!.. Максим!.. — Она замахала им левой рукой, блеснули на солнце золотые кольца, а правой рукой обхватила сына. Мальчик тоже махал ручкой, уже осознанно радуясь появлению людей, которые обрадовали его мать... Максим стал говорить, что они встречали её на парадной дороге, и тут им сказали, что её несут кружным путём...

Смех, улыбки, разговоры, немного несвязные... Во дворце Хармиана уже расхаживала у подножья большой лестницы. Маргарита побежала к ней, отдала ей ребёнка, которого Хармиана приняла на руки, приговаривая ласковые греческие словечки. Мальчик отворачивал от неё головку и смотрел на мать. Маргарита возвратилась к нему, поцеловала, сказала, что сегодня же придёт к нему в детскую... Хармиана поглядела на царицу-мать ревниво, прижала пухлую ручку мальчика к своим губам, к большому рту. Маргарита рассмеялась...

Двигалась быстро. Аполлодор и Максим шли, чуть отставая. На ходу спросила Аполлодора, как Библиотека и Мусейон. Он отвечал учтиво, что она сама имеет возможность убедиться в плодотворности его действий, направленных на восстановление этих, как он сказал, «сокровищниц и сокровищ Александрии». Она сказала, что непременно побывает на днях. Спустя два дня она исполнила своё обещание и осталась довольна деятельностью Аполлодора...

Пригласила их трапезовать в малый приёмный зал. Тотчас увидела новый ковёр на стене, перед которой установлено было тронное кресло. Прямоугольный, казавшийся удлинённым, ковёр представлял собою тщательно вытканное изображение знаменитого предка Клеопатры, Птолемея Сотера, изображённого воссевшим торжественно и парадно на троне, а над ним парит орёл, удерживающий в когтях пучок молний... Максим сказал, что этот ковёр выткан его женой. Царица велела ему передать жене благодарность и подарок — ониксовый свой портрет...

— ...и почему это меня всегда изображают с таким хищным и диким выражением лица?!.. — Царица смеялась. — Когда-то александрийские ювелиры умели сделать женское лицо таким нежно-загадочным и словно бы затенённым тончайшим покрывалом... Или меня такою и видят в моём городе, видят хищной, жестокой, дикой... — Она произносила слова медленно, будто задумываясь... Потом вдруг снова заговорила весело: — Я люблю мою Александрию! Быть может, я чужая в Египте, в этом чужом, в этом неалександрийском Египте, но в моей Александрии я не могу быть чужой! А если я узнаю, что в моём городе не любят меня, если я узнаю, тогда моя любовь к моему городу сделается для меня ещё слаще, от боли!..

Максим согласился с ней несколькими небрежными словами. Она велела ему прийти вечером. Всё-таки она устала. И только войдя в спальню, в свою спальню, поняла, что она наконец-то дома! Заснула, будто полетела быстрым летом камешка в огромную темноту. Проснулась, выбрала платье, давно не надёванное, потому что не брала это платье в Рим; надела радостно. Пошла к сыну, поиграла с ним. Удивилась его ребяческой силе; он, казалось, вовсе не устал. Спрашивала его, вспомнил ли он свою детскую и внутренний дворик своих покоев; ей показалось, что теперь он вполне понимает её вопросы. Он ответил серьёзно, что ему кажется, будто он помнит, но, может быть, это только кажется! Она сказала Хармиане, что пора начинать учение царевича. Хармиана заметила коротко, что мальчик ещё совсем дитя!

— Оставь! Антос — не простое дитя! Он — будущий правитель. Чем раньше начнёт он учиться, тем лучше!..

Собственные слова послышались напыщенными и тривиальными. Но ведь и возражение Хармианы было не менее тривиально!.. И снова Хармиана смотрела настороженно, говорящими большими глазищами... Они всё же хорошо понимали друг дружку...

— Что? — спросила Маргарита. — Что? Не пускай её ко мне!.. Ничего с ней не делай, только не пускай её ко мне!.. — Лицо Маргариты детски, плачуще скривилось. — Понимаешь, мне жаль её... — проговорила быстро...

Обе знали: речь идёт о Татиде!

— Это всё римлянин, — сказала Хармиана сухо и зло. И обе знали, что речь идёт о Марке Антонии. — Это всё римлянин. Ты похоже заразилась от него фальшивой жалостью! Это он бегал по городу и кричал: «Цицерон убит, порвите проскрипционные списки!» А потом при тебе делал вид, будто знать не знает, ведать не ведает, как его фурия Фульвия ругается над головой Цицерона!..

— Он знал и не скрыл от меня... — Маргарита понимала, что возражает неуверенно.

— Не скрывал, когда ты его к стенке припёрла!.. — Хармиана примолкла на мгновение, будто ждала возражений, но Маргарита молчала как-то так основательно. — Это фальшивый человек, — продолжила Хармиана, — он сначала совершит жестокое деянье, а после зальётся слезами жалости. И ведь не притворяется!..

— Тогда почему фальшивый? — перебила наконец Маргарита.

— Потому и фальшивый!

— Потому что способен пожалеть?

— Оттого что ты сейчас пожалеешь её, разве ты не прикажешь мне совершить с ней то, что ты прикажешь мне совершить с ней?

Маргарита невольно раскрыла рот широко, по-детски, судорожно, и не могла крикнуть. Но знала, как смотрит сейчас, так страшно смотрит страшными глазами, страшными зелёными глазами!.. И быстрыми шагами больших своих ног вышла Хармиана. И Маргарита легла навзничь на ковёр, чуть ли не упала. И всё было правильно. И она опомнилась и прикинула, что скажут в городе об исчезновении Татиды, если Татида исчезнет... Спасибо Цезарю! Этой самой партии Татиды, Египетской партии, уже ведь не существует! Но сначала всё-таки придётся встретиться с Татидой. Надо выгнать из своей души глупую жалость. Хармиана права. Нечего думать о том, что Татида несчастна. Татида потеряла мужа и обоих сыновей... И не надо было выглядеть такой весёлой... Но я была так рада вернуться в Александрию!.. И не сравнивать себя с Татидой! Не сравнивать!..

Узнала от Максима ещё кое-что неприятное. Покамест не было её в Египте, начальники римских легионов получили приказ взыскивать долги Птолемея Авлета...

— ...у меня не было выхода. Никак нельзя было связаться с тобой, царица.

— Казна пуста!

— Я бы так не сказал! После смерти Цезаря пришёл другой приказ, отменяющий первый...

Она поняла, что об этом другом приказе позаботился Марк Антоний и благодарила его мысленно, одновременно чувствуя к нему какие-то брезгливость и неприязнь...

Казна опустела не совсем, и тем не менее и Максим и Клеопатра сознавали, что начало экономического упадка медленно и очень верно переходит в крайнюю степень этого самого экономического упадка. О чеканке золотой монеты можно было забыть, выпуск серебряных монет предстояло сильно сократить. И даже в бронзовом чекане вес каждого номинала должен был уменьшиться примерно на три четверти.

— ...Ну, не в первый раз! — говорила царица решительно. — Ты же читал об этой «скрытой девальвации» при Эвергете? «Скрытая девальвация», да? Одни монеты полновесные, другие пониженного веса, но с виду такие же в точности, как полновесные!..

— Теперь этот номер не пройдёт, — возразил Максим в своей обыкновенной манере вяловатого говорения.

— Ладно. А какой пройдёт? — Она держалась спокойно, уверенно.

— Скажем, такой: запретить в Египте обращение всех иностранных монет. Все иностранные монеты должны обмениваться на египетские в специальных обменных пунктах, по твёрдо установленному государственному официальному курсу. Вся чужеземная валюта поступает на перечеканку...

Она слушала внимательно, невольно вздохнула с облегчением. Потом сама заговорила:

— Вот ещё что! Нужен указ о трауре. Пусть в городе будет объявлено о смерти царя...

— Какие обстоятельства? — спросил Максим равнодушно... Она подумала, как же ему удаётся притворяться таким равнодушным? Или он совсем и не притворяется? Тогда тем более, как это ему удаётся?.. Обстоятельства смерти подростка-царя он уже знал. Клеопатра уже рассказала ему, то есть рассказала, что мальчик был убит рабом, принадлежавшим Аммонию, раб ухитрился бежать и потому и остался ненаказанным... Какие ещё слухи и толки дошли до Максима, Клеопатра не знала и спрашивать не собиралась!.. Она, конечно, понимала, о чём спрашивает Максим! То есть он спрашивал, не надо ли ещё какие-то обстоятельства придумать и, соответственно, объявить народу! И она ответила спокойно, по-деловому:

— Прикажи объявить в городе правду. — Она знала, что он, конечно же, верно поймёт её! Это самое «объявить правду» означало именно рассказать версию о рабе Аммония... И тотчас, молниеносно даже, она узнала, что должно произойти с Татидой!..

Траур был объявлен. Только теперь она поняла, какую ошибку допустила! Надо было привезти в Александрию урну с прахом. Известие о том, что прах царя захоронен в римском колумбарии, выглядело подозрительным и бросало тень на царицу! Кроме того Татида изменила своей обычной сдержанности; из её покоев расходились по всему городу слухи о её отчаянии. Это было понятное человеческое, женское, материнское отчаяние, понятное горе! Жизнь царицы Клеопатры была темна; и в сознании её подданных, в этом «коллективном бессознательном», как позднее изъяснялся некто Юнг[69], эта темнота, эта тьма наполнялась рыкающими чудовищами! Жизнь Татиды, потерявшей мужа и сыновей, была ясна, понятна... А Хармиана таращила говорящие глаза. А Клеопатра ничего ей не приказывала. Носила траурную одежду. Выразила своё сочувствие Татиде. Появлялась с мрачным выражением лица на площадях главных. Все видели. Она всё делала правильно, хотя и знала, что ей ничто не поможет, никакая правильность её поведения! Потому что все полагают её дикой, хищной, гадкой, жестокой! А сами будто не жестоки и не злы?! Только они злы и жестоки в мелочах своих мелочных, мелких жизней, а ей приходится совершать крупные жестокости, потому что её жизнь — большая, крупная, жизнь правительницы!.. И когда Татиду вдруг обнаружили повесившейся, когда она висела в своём спальном покое, с высунутым языком, обгадившаяся, как это и должно быть, и, конечно, все заподозрили... то есть ведь это же было вполне естественно, то есть то, что несчастная одинокая мать, потерявшая мужа, старшего сына, стольких близких, а теперь и последнего сына, покончила с собой! Но если бы даже она была столетней старухой, едва дышащей, и умерла бы, всё равно все, решительно все заподозрили бы царицу Клеопатру! Её и теперь подозревали. Но она ведь ничего не приказывала Хармиане, потому что Хармиана умела исполнять невысказанные приказы, не облечённые в слова!..


* * *

Маргариту, конечно же, интересовали вести о Марке Антонии. Вести эти разносились, прокатывались по землям Рима, Греции, Египта, азиатских и африканских царств. Клеопатра могла теперь сомневаться в его верности ей. По слухам, он вёл себя, как мальчишка. Впрочем, она ведь знала, что он вполне способен на всевозможные дурачества. Вот как раз и доходили толки о его «шутках и мальчишеских выходках». Однажды он нарядился в обычную одежду раба, закутался в грубый плащ и явился к Фульвии как раб, якобы посланный Антонием к ней с письмом. Нарочно изменив голос, Антоний объявил ей о тяжёлом ранении Антония, то есть выходит, что о своём! Она заломила руки. Он тотчас сбросил плащ и она узнала мужа. Но даже и не успела рассердиться, потому что он крепчайше сжал её в объятиях!.. Никакого удовольствия эти слухи не доставляли Клеопатре, но почему-то она совсем не огорчалась. Ей нравилось, что он может вести себя так озорно, так по-мальчишески... Она улыбалась, посмеивалась. Она представляла себе, как он что есть силы обнимает Фульвию, и это объятие тоже казалось ей совершенно ребяческой выходкой...

А вот Плутарх оценивал поведение Антония как явный, явственный знак его подчинения Фульвии. По такому поводу Плутарх написал об Антонии совершенно унижающие Антония строки:

«Фульвия замечательно выучила Антония повиноваться женской воле и была бы вправе потребовать плату за эти уроки с Клеопатры, которая получила из её рук Антония уже совсем смирным и привыкшим слушаться женщин»[70].

Плутарх не был современником Антония и Клеопатры. Политическая активность женщин, то есть Фульвии и той же Клеопатры, представлялась Плутарху не иначе как следствием постыдного мужского слабоволия, то есть опять же Антониева слабоволия!..

Между тем... Рим увязал в трясине гражданских войн. Триумвират — консул и прежний начальник Цезаревой конницы Марк Эмилий Лепид, Октавиан и Марк Антоний — скрепил своё единство перекрёстными браками. Октавиан получил в жёны падчерицу Марка Антония, Клодию, а сын Лепида женился на Антонии, юной дочери Марка Антония, ещё не вышедшей из отроческого возраста. В это время Долабелла сражается с Кассием в Азии, проигрывает и кончает с собой. Марк Брут и Кассий опустошают Грецию, разносят в клочья родосский флот и уже чувствуют себя победителями. И вот тут-то Октавиан и Антоний оттесняют их в Македонию и наголову разбивают при Филиппах. Кассий и Брут, то есть оба одновременно, кончают, в свою очередь с собой. И тут вступает уже известный нам Павел Орозий, со своими, в свою очередь, словами:

«Тем временем Фульвия, супруга Антония и тёща Цезаря, правила в Риме как женщина. В этом переходе от консульского достоинства к царскому неясно, следует ли считать её последней представительницей уходящей власти или же первой носительницей возникающей. Ясно же то, что была она высокомерна даже в отношении тех, благодаря кому возвысилась. И в самом деле, Цезаря, вернувшегося в Брундисий, она покрыла оскорблениями: встретила его возмущениями и чинила ему козни. Изгнанная им, она удалилась в Грецию к Антонию».

Следует сделать примечание и уточнить, что «Цезарем» Орозий называет Октавиана, принявшего имя двоюродного деда, то есть Юлия Цезаря.

Почему-то (вот опять же: почему-то!) Маргариту смешили толки об этом правлении Фульвии в Риме. И все эти события в Греции и Риме представлялись ей скучной вознёй, похожей на то, как мальчишки вдруг затевают на улице драку меж углами домов, пиная друг друга босыми ногами жёсткими и выплёвывая сквозь зубы грязные ругательства... Конечно, всё это было ерундой сплошь! Два предмета были важны для Маргариты: сохранение Египта для неё и для её сына, потому что теперь она и её сын воплощали собой династию Птолемеев! И второй предмет: вспомнит ли о ней Марк Антоний! Она решила ни за что не напоминать ему о себе!..

Но вдруг она поняла с некоторым изумлением, что этот человек, мужчина, именно такой мужчина, рядом с которым женщина может почувствовать себя зрелой умом и телом, сильной, мужчина, говорящий сбивчивые путаные речи, мужчина, валяющий дурака по-мальчишески, мальчишка, плюющийся вниз, свесив голову с крыши, этот человек на самом-то деле оказался прав! Он ей тогда, в Трастевере, сказал правду! Действительно, всё к тому и шло, то есть к тому, чтобы именно он повелевал Азией. А ещё, быть может, и Африкой. В Афинах он разругался в пух с Фульвией и теперь шагал, шествовал по азийским равнинам и пригоркам, совокупляясь с жёнами полунищих царьков, устраивая пирушки, дурачась. И Азия покорялась ему, как Дионису, пьющему вино, поющему, преданному дурачествам и шутовству. Как будто Азия истощилась политически, устала от власти множества малых правителей, и готова была просто-напросто лечь под сильную руку Рима! А ведь власть Антония — это ведь и была власть Рима! Значит, Антоний всё-таки сумел договориться с Октавианом и Лепидом. Впрочем, доходили слухи о ссорах Октавиана с Лепидом, Лепида с Антонием, и так далее!.. Казалось бы, республика римлян давно скончалась. Так полагала и Клеопатра. Но одно происшествие, похожее более на истинное приключение, убедило её в обратном!

Произошло это происшествие, или, вернее сказать, приключение, в самые жары, когда царица отдыхала в летнем дворце. Вечерами она отправлялась на прогулку по Нилу. Лёгкая прохлада летела над водой. Маргарита сидела под балдахином на палубе ладьи. Рабыня обмахивала её опахалом, сделанным из павлиньих перьев, мерно двигалась длинноватая деревянная палка резная, на острый конец которой прикреплены были пышные, разнообразно сияющие перья. Клеопатра вдруг закрывала глаза и тогда всем телом ощущала ход ладьи. И снова открывала глаза. На ней было египетское льняное лёгкое одеяние, такое просторное, и тело в нём дышало свободно. А босые ступни опирались о дерево тёплое помоста. А волосы покрыты были прозрачным лёгким покрывалом, и маленькие уши оставались открытыми, сегодня с утра она вдела в мочки совсем маленькие золотые серёжки без камешков... Она сейчас не думала ни о покойном Цезаре, ни о живом Антонии, ни о политических интригах... Смутно помнила только о сыне, эта память вызывала внезапную улыбку на красивые губы... Было странное ощущение, будто её подросший сын связан с ней по-прежнему — по-давнему, наподобие пуповинной связи, такой странной связи, такой телесно-духовной, духовно-телесной, связи, посредством коей она могла ощущать и телесный состав и — смутно — душу сына!.. Ей вдруг захотелось сделаться беременной, наполниться простым смыслом вынашивания новой жизни, родить... Это, единственное, было самым естественным и реальным из всего, что совершалось и могло совершаться... Это было как восход и закат, как течение Нила-Хапи, такая большая вода, от которой земли делаются плодородными, плодоносными... Клеопатра широко раскрыла глаза... Перед её глазами опустилось лиловое покрывало заката, на западе вспыхивали рыжеватые блики. Лиловость жадно входила в небесную лазурь и преображалась, совокупившись с лазурью, в сиреневость. Затем небо начинало быстро вдруг розоветь, будто застыдившись. А солнце было круглым и дышало раскалённым багрянцем, будто щит, изготовленный в кузнице Гефеста. И вдруг небо побледнело, пролетели оттенки бирюзы. Косой луч хлестнул воду. Вода ответно блеснула, будто стальной клинок с насечкой... Свет мерк, сумеречность одолевала мир... Маргарита увлеклась прекрасным зрелищем. Ей так нравилось смотреть на это небо заходящего солнца, на эту вечернюю воду большой реки, не ведающей истоков... Она различила дальнее движение на воде, как будто плыла, ныряя, утка, или черепаху уносило течением, или крокодил высунул чешуйчатую голову из воды речной, или камень, валун, обнажился вследствие убыли воды... Она прищурилась. И разглядела маленькую, будто Ореховая скорлупка, лодочку. Она увидела молодого человека, быстро гребущего. Он одет был, как одевались обычно простолюдины Египта, те, что толкались в Ракотисе, нанимались сегодня на один корабль, завтра — на другой; спускали задаток тотчас в самых низкопробных кабаках, напивались пальмовым вином... Такой полуголый, дочерна загорелый парень, а голова замотана в клетчатую ткань, лицо закрыто до глаз, ведь жара ещё только начала спадать...

Солнце быстро-быстро таяло, уходило за черту, отделявшую воду от суши. Ладья царицы остановилась у подножья лестницы, у причала летнего дворца. Маргарита уже стояла на ступеньке, оглядываясь через плечо на гребца утлого судёнышка. Она не понимала, кто это. Она не очень боялась. Вряд ли это покушение на её жизнь! Она велела начальнику поста, охранявшего причал, задержать молодого человека в лодке, и пошла, уже не оглядываясь, велела допросить его предварительно и доложить ей.

Она выкупалась в большой купальне, поужинала. Затем пришла Хармиана и доложила о начальнике поста. Начальник поста попросил царицу выслать рабынь. Клеопатра приказала ему говорить при Хармиане:

— ...я не высылаю её никогда!.. Говори при ней!..

После короткого разговора с начальником поста привели в малую залу задержанного. Теперь лицо его было открыто. Молодое лицо, густые коричные кудри, похожие на плющ, круглая бородка, такие кудрявые полоски вдоль щёк, соединяющие кудрявую шевелюру с этой круглой бородкой. Внимательные карие глаза. Посадка головы... Маргарите не так трудно было определить, что это за человек! Сильный, свободный, образованный, аристократ! Не какой-нибудь образованный плебей, из тех, что пресмыкаются перед царями, покровителями искусств, но именно аристократ, родовитый, знатный, римский юноша, отпрыск Эмилиев или Валериев, или ещё — Клавдиев... Она уже довольно пожила и кое-кого повидала!.. Это был воин!..

В зале остались она, Хармиана и он.

— Римлянин? — спросила она и посмотрела нарочито зорко.

Он смотрел твёрдо. Ей нравилось...

— Секст Помпей, последний сын Помпея Великого, последний республиканец!..

Это было сказано щегольски... Да, римский отпрыск, получивший образование под руководством грека-ритора-философа, прекрасно говорящий по-гречески!..

Они заговорились. Перешли в маленький покой, примыкавший к её спальне, устроились удобно на подушках на ковре, попивали сладкое кипрское вино, разбавленное благородно чистейшей ключевой водой, закусывали инжиром вяленым и медовыми пирожками... Он всё ей рассказал. Он, офицер римской армии, собрал под свои пиратские знамёна всех недовольных, недовольных дисциплиной, злоупотреблениями, Римом!.. вообще всех недовольных!..

— ...я был пиратом! Да я и сейчас пират!..

...Марк Антоний после смерти Цезаря предложил Сексту отказаться от пиратства. Антоний провёл специальное сенатское постановление, Сексту гарантировалась личная безопасность и возврат земельных владений. А потом ещё и должность наварха, адмирала! А потом Секст отошёл и от Антония, и от Октавиана...

— ...мои корабли оставались последней территорией республиканцев!.. Но сейчас мы контролируем Сицилию, Корсику, Сардинию... А в Риме голод, в Тибре плавают распухшие трупы, люди бунтуют против триумвиров...

Ей хотелось спросить об Антонии, но она сдерживалась и не спрашивала. Она спросила только, не боится ли Секст...

— ...я предпочёл встретиться с тобой, царица, тайно! Однако я ничего не боюсь...

Он ей нравился. И всё равно она понимала, что он рискует с определённой целью. И разве трудно было догадаться? Даже чувство гордости блеснуло в её сознании: вот ведь! Египет ещё что-то значит! Александрия ещё что-то значит! Птолемеи ещё что-то значат! Она, Клеопатра VII, ещё что-то значит! Ищут союза с ней!.. Но она сказала просто-просто:

— Чем я могу помочь тебе? Я не совсем понимаю, кто же всё-таки правит Римом... — Она осторожно, исподволь наводила разговор на Антония... — Во всяком случае, ты, Секст, всё-таки Римом не правишь...

— Сейчас — нет! Завтра — да! Триумвират недолго протянет. Лепиду, Октавиану и Антонию уже тесно на поприще власти...

Тогда она решилась спросить:

— Разве Антоний в Риме? Толкуют о его дионисийстве в Азии...

— Это так! Видимость! Никто ему не позволит править Азией!

— И кто же этот никто?

— Октавиан. Или я!

— А я при чём в ваших римских делах?

— Это не римские дела, это уже мировые дела. Тебе надо принять чью-то сторону.

Она почувствовала, что нравится ему, как может нравиться молодая женщина молодому мужчине. У него хороший взгляд, прямой, честный, карих глаз...

— Приезжает тайно, — она подчеркнула голосом это «тайно»!.. — Приезжает тайно пират, римлянин, и предлагает мне встать на его сторону! А у меня, между прочим, договор, официальный, с триумвиратом.

— Всё равно тебе придётся сделать выбор...

— Какой может быть выбор! Я уж подожду, кто у вас там победит!

— Жаль! Ты совершаешь ошибку.

Она отвечала, кинула ему в ответ какую-то колкость. Он тотчас сказал, что ей не худо было бы посоветоваться...

— ...с твоим интендантом. Умный мужик, хотя и иудей. Имя его означает не то «мягкий», не то «приятный», но он более похож на булыжник! Но умный. Посоветуйся с ним обо мне...

— Умный булыжник? — Она вдруг сменила иронический женский тон на искренний девический, рассмеялась... — А я думала, что «Максим» — римское имя!

— Так вот, одно и то же слово — и римское и иудейское. У нас «максимус» означает «весьма большой»...

Она отпила вина из чашки, ещё засмеялась, поставила чашку на столик и вдруг встала на четвереньки, подползла, хохоча, к своему собеседнику... Долго-долго целовались, обнимались, соединялись... Утром он как-то легко и небрежно сказал ей, что ему нужны корабли, пусть торговые, их возможно переделать в военные... И она легко и быстро ответила, что нет, не решается рисковать и бросать вызов триумвирату... Расстались друзьями... Она не спросила его, как же он доберётся... куда?.. Он сам сказал, что его ждёт корабль в надёжном месте... Как это бывает у многих женщин, она чувствовала, что не забеременела, и почувствовала бы, что, напротив, понесла. Она лениво потягивалась, растянувшись на ковре, вытягивалась всем телом, и это было так приятно, славно — вытягиваться всем телом!.. Она попыталась думать... А что если бы она приняла сторону Секста Помпея? А если бы она родила от него ребёнка?.. И внезапно какая-то непонятная тьма как будто высунула язык, этакое раздвоенное жало, в ответ на мысли Маргариты, ленивые такие, довольно-таки светлые мысли... Маргарита поёжилась... Она знала, знала твёрдо, что Египет потеряет независимость и сделается римской провинцией. И никакие её совокупления с Цезарем, Антонием, Секстом Помпеем, ещё с кем-то, никакие её совокупления ничего не изменят! Никакие её беременности, никакие рождённые ею дети ничего не изменят! И она это знала твёрдо-твёрдо!

Но всё равно надо было жить, жить, жить. Забыть и жить!..

Потом из Рима пришёл ей официальный приказ. Приказ! От неё требовали предоставления кораблей. Опять же триумвират!.. Она решила ничего не отвечать. И конечно, никаких кораблей!.. Но ничего, обошлось. Приказов больше не было... А разве я неправильно рассудила? В Риме покамест нет никакой власти. Антоний за меня, я знаю. И этот Секст... А Лепид... никто и никак не зовут!.. Кто же будет против меня? Октавиан, конечно... Подождём...

Потом пришёл ещё один совершенно официальный документ, подписанный Антонием как триумвиром. Он предлагал, то есть он предписывал ей явиться срочно в Таре, в Киликию, для того чтобы объясниться, то есть она должна была объяснить, почему она нарушила условия договора... Она перечитала написанное дважды, призвала Максима, он прочитал вполголоса, и с обычным своим флегматическим выражением лица и говорения заметил, что, разумеется, она должна ехать! Она прислушалась к звучанию его простых слов. Слова звучали насмешливо. Она уже догадывалась. Быстро припомнила, собрала в памяти всё, что слышала о Марке Антонии, и уже почти догадалась!.. Но ведь и эта догадка могла оказаться ложной, неверной!..

Она взяла с собой неизменную Хармиану; поколебалась, но взяла с собой и Ирас. Аполлодора также взяла с собой. Приказала снарядить три корабля. Любимые красные паруса. Долго рассматривала себя в зеркало. Целую седмицу принимала ванны... ослиное молоко, морская вода, розовые лепестки, ключевая вода... Мазала лицо квашеным козьим молоком, душистыми мазями, приготовленными на терпком и сладком основании цветочных экстрактов... Каждый день отдавала своё тело голое в крепкие руки молчаливой бабы-банщицы, пусть мнёт, перекатывает, давит... Хармиана намазывала голое тело своей давней питомицы особыми снадобьями, почти жгучими, и тотчас смывала, так убирала волоски. Маргарита уже вся сделалась горячей, гладкой, свежей, упругой... Хорошо!.. Была бодра, весела. Смотрела таинственно и смешливо...

Из Александрии отплыла строго. Но когда корабль подходил к Тарсу, появилась на палубе, заблестела шелками, золотом, дорогими камнями... Люди собрались, гомонили, разглядывали... Он подплыл в лодке, одетый по-гречески и очень просто. Сопровождали его двое, не то сирийцы, не то греки. Она стояла на палубе, убранная в дорогой наряд, сверкающая. Он и его спутники забрались на палубу её корабля по верёвочной лестнице, очень просто. У него оказалось очень простое лицо, серые глаза, он смотрел озорно, будто бы очень славную шутку отмочил... Он подошёл к ней, протягивая руки, но и немного робея. О! Не ожидал увидеть её вот такою... Она в Трастевере была попроще, почти домашняя была, простая... Но теперь она посмотрела в его простые серые глаза, такие серые глаза, и вот взволновалась. И её глаза, такие изумрудные, засияли радостно, это совсем невольно...

— Обманул? — спросила она, а глаза сияли...

А он вдруг решился и уже обнимал её, сминая руками дорогой шёлк, и смеялся... А она шептала в его плечо, в этот островатый мужской запах:

— Обманул, обманул, обманул!.. — детским шёпотом, как маленькая девочка...

— Я везу тебе книги, — сказал он попросту. Как будто они разлучались на время совсем недолгое! Как будто он уезжал от неё, чтобы раздобыть эти самые книги и привезти ей! Всё так просто сделалось, как Вероника и Деметрий, как Вероника и Деметрий!..

Марк Антоний и вправду привёз ей двести тысяч пергаменных свитков. Да, никто не мог бы назвать его необразованным, но у него был такой чудной нрав... Он представил ей своих спутников, грека Тимогена и сирийца Алекса. На палубу вышла Ирас, весело улыбалась, в длинном шёлковом платье, непокрытые волосы подстрижены по-мужски, в мочку правого уха вдета одна большая серебряная серьга — кольцом, в мочку левого — две маленькие золотые с красными камешками.

— Девочка-брат! — воскликнул Антоний. Они обнялись и поцеловались дружески...

Все были рады, всё было так похоже на очень уже давнишнее детское время, когда живы были Вероника и Деметрий!.. Маргарита и Марк стояли на берегу, обнявшись; и так и пошли, окружённые весёлой толпой. Потом, потом, потом, спустя долгое время, вдруг подумалось Клеопатре, что Вероника и Деметрий шли вот так, обнявшись, когда их должны были казнить!..

Пир устроен был отличный, с местными искусными музыкантами и танцорами, с местной киликийской знатью, с морем вина, с окунями, цыплятами, голубями в соусе, устрицами, морскими ежами, улитками, фаршированными утками, маринованными грибами, с хлебом из лучшей муки, с фазанами и грудами ярких фруктов...

Пили, ели, пели, плясали, дурачились с вечера до полудня следующего дня. Потом, потом, потом она лежала с ним, как будто сделались единым сросшимся существом, в темноте, на каком-то широком ложе под пологом тяжёлым... Не могли нацеловаться, сжимала пальцами мокрыми правой руки его фалл, влажный от истечения семени... слизывала мутные капли, чуть солоноватые... лизала языком, высунутым далеко, его соски, соски твердели, глаза его закрывались, лицо улыбалось блаженно... Было очень хорошо... Не спрашивали друг друга ни о чём. И кое о чём она ему так никогда и не рассказала, то есть не рассказала о выкидыше и о ночи, проведённой с Помпеем... Антоний, лёжа навзничь, лёжа с закрытыми глазами, будто уже утомлённый, спросил, что она думает о минувшем пире. Она, голая, и он был голый, хотела было повернуть голову, чтобы куснуть снова его сосок, но тоже утомилась их нынешней любовью и только нашла силы — потёрлась носом о его горячий мускулистый бок, пробормотала что-то невнятное, почти промяукала, будто кошка Баси...

— У меня нет вкуса... — промычал он.

— Ты грубый, грубый... — мяукала она, растягивая гласные звуки...

Любовники ощущали себя не совсем людьми, а какими-то полуживотными-полубожествами... Встали поздно, солнце уже склонялось к закату. Клеопатра стояла голая, её чёрные гладкие волосы сделались совершенно всклокоченными. На полу валялась измятая роза, ещё недавно свежая и душистая, украшавшая на пиру прекрасные волосы царицы. Жёлтая шёлковая туника залита была вином, разорвана, брошена тоже на пол, как будто заурядным тряпьём была, а не самым дорогим нарядом...

Сошлись за завтраком, ещё вялые, рассматривали друг друга, на шеях, на груди — синяки — следы таких длинных, долгих поцелуев... Подымали брови и морщились в улыбках... Ели белый хлеб с сыром, инжир, пили молоко... Потом, потом, потом она смеялась, как девчонка, припадая лицом и растрёпанными, всё ещё растрёпанными волосами к своим коленям, обтянутым льняной новой туникой... Вскинула голову, подняла на воздух чашку с молоком, отпила, поставила чашку на столешницу мозаичную и заговорила стихи. Он сидел, подперев щёку ладошкой, она увидела, что у него большой лоб... Сначала она декламировала шутливо, но через несколько мгновений увлеклась...

Это было стихотворение старого поэта Гедила...


Свершилось: Никагор и пламенный Эрот

За чашей Вакховой Аглаю победили...

О, радость! Здесь они сей пояс разрешили,

Стыдливости девической оплот.

Вы видите: кругом рассеяны небрежно

Одежды пышные надменной красоты;

Покровы лёгкие из дымки белоснежной,

И обувь стройная, и свежие цветы:

Здесь все развалины роскошного убора,

Свидетели любви и счастья Никагора!


Это стихотворение было прочитано Клеопатрой, разумеется, на греческом языке, но лучше, слаще всего оно звучит по-русски в прелестном вольном переводе Батюшкова[71]! Такие любовные стихотворения следует переводить вольно...


* * *

Был чудный путь в Александрию. Всё было хорошо, как Вероника и Деметрий, как Вероника и Деметрий...

Было совершенно всё равно, совершенно, то есть совершенно... Везли запасы тарсского нарда. Ноги обливали тарсским нардом, под мышками мочили крепким пряным настоем мяты, лили друг на друга из больших флаконов фазелисское розовое масло... Она в шутку надевала на его руки серебряные браслеты, но то, что ей годилось для локтей, ему — лишь для запястий... В Александрии тоже было совершенно всё равно! Сколько дней она не видела сына! Подносила к самому лицу Марка свою мяукающую Баси... Он целовал кошачий носик...

— Я не думал, что полюблю кошек!..

Она звала его «морским коньком». Он будто взлетал над её раскинутым на ложе телом, вдруг вскидывался, вставал и казался ей необычайно высоким... впивалась губами в его фалл, чуть сжимала зубы...

Он жил в Александрии, потому что ему было всё равно! Что-то там творилось в Парфии, в Риме, а ему было всё равно... Потом, потом, потом она очнулась. Вновь совещалась с Максимом. Беседовала с Аполлодором. Стала часто бывать в покоях сына. Антосу уже исполнилось шесть лет. Надо было серьёзно думать о наставнике. Советовалась с тем же Аполлодором. Он рекомендовал ей жившего при Мусейоне молодого учёного, иудея Николая из Дамаска. Она побеседовала с этим молодым человеком, нашла его ум острым, а знания — обширными. Оказалось, он в самой ранней юности бывал при дворе Иродоса. Она вспомнила тинистую речку Иордан, пески пустыни, похожие на девичьи груди... Этот юноша показал ей начатое им обширное сочинение, в котором он намеревался изложить историю всех государств, он так и намеревался назвать свой труд — «Всеобщая история»... Она снова советовалась с Аполлодором:

— А если скажут, что я приближаю ко двору слишком много иудеев? — спросила нерешительно.

Аполлодор мило улыбнулся ей и сказал, изящно и ненавязчиво возражая, что о ней и без того достаточно говорят! Был даже и несколько вкрадчив. Она рассмеялась и назначила Николая Дамаскина вполне официально воспитателем царевича.

Она боялась, что Антоний станет ревновать её к её сыну. И даже и удивилась немного, поняв, насколько чужда Марку Антонию ревность. Он не выказывал никаких мужских капризов. Не сердился на неё, не раздражался её отлучками. Он не был ни гордым, ни тем более спесивым. Он был странным и простым в одно и то же время. Она сказала ему:

— Не сердись, у меня бывает много дел...

Он посмотрел большими круглыми серыми яркими глазами...

— Да, конечно, государственные дела, ты царица... — ответил на её слова очень спокойно...

Стала устраивать литературные вечера. Вспоминала свои старые стихи и старых друзей...


...Как было весело...

Весёлая компания творилась

Весёлый собирался тарарам.

Планго весёлая кружилась тут и там,

И шумная, немножко материлась...

Деметрий шёл, серьёзный молодой банкир,

Стареющий Кавафис, тоже Константин...

Аполлодор,

в красивом новом ожерелье,

входил,

размашистыми кудрями летя,

читал элегию,

кругом него разнообразные дитя

всё время непрестанно танцевались,

мальчишескими шеями вертя...

С утра болят все мышцы,

особенно плечи, предплечья, икры,

Вчера в одиночку

весь день

прилаживал в триклиниуме большое зеркало,

серебряное,

в которое гляделся тысячу лет назад

Харакс,

возлюбленный Архилоха [72]

Прекрасная элегия

устрицы дюжинами

и морских ежей, и фалернского вина...

И поднималась чуточку величественно,

и улыбалась быстро и легко

улыбкой древнегреческой летящей,

такою неизбывной и открытой...

читала и своё стихотворение:

Вот ласточка,

она летит куда-то

Она куда-нибудь вдруг прилетит.

Её моя живая кошка Баси поймать захочет,

А она летит; то есть не кошка, ласточка летит...

Ещё фалернского кувшин побольше!..

Она ему сказала: «Марк Антоний!

Не уходи! Мне ничего не надо!

Мне нужно совершенно всё на свете!»...

Он тоже часто говорил ей: «Радость!

какая ты холодная такая!..»

Да, я холодная, как будто нильский лотос,

как будто длинная египетская рыба...

И просияла милыми глазами,

и повернула гладкое лицо гречанки,

и руки развела, и вскинула вперёд ладони,

и голову с пробором в чёрных волосах

склонила, подняла,

и прямо посмотрела, улыбаясь, -

Но я горячая, как будто камень,

Который трогают горячими руками...

Ещё, ещё фалернского вина!..

Планго весёлая плясалась на заре

В блескучем разноцветном серебре

Трясла проколотые маленькие мочки...


Планго и вправду читала свои стихи, пританцовывая. Она была чудачка, рот её дёргался, кривился, но у неё были красивые волосы, пышные, крупно кудрявые, каштановые, читала, дёргаясь и пританцовывая:

— Стать историей короче, чем стать географией...[73]

Читают все, вольно сидя на кожаных подушках, раскинутых на ковре. Аполлодор, глядя то добродушно, даже и ласково, а то холодно, и читает:


нашёлся обрывок папируса Гиерокл с Евплией из

Тарса и там Аристид Пакис

подумать только никого пора продать наследственный

виноградник

маленький мне тишком под хитон нащупывает сосок

лишний миг урвать не веря что не уйду... [74]


Кидала остроты синдрофиса Клеопатры Полина, яркая жена бледного светлоглазого врача Филота. Она выделялась в уютном малом зале с этим изящно нарумяненным лицом и окрашенными золотой краской волосами, будто большая золотистая пчела или прелестная самка бронзового летнего жука...

Читали Планк и Титис, которых Антоний привёз не то из Киликии, не то из Афин.

— ...будем любить... — начинал Планк.

— ...никогда ни с кем не буду говорить... — подхватывал Титис...[75]

Завязывался спор о Мелеагре Гадарском и Архии Митиленском. Пытались определить — все — каждый подавал голос! — что же происходит с поэзией, с искусством, грядёт эпоха заката, или же, напротив, расцвета... И возможно ли и то и другое разом?!.. Самой современной литературной новацией полагались стихотворения, написанные в форме очертаний секиры или же амфоры. Дружным хором презирали роман — этот вульгарный жанр, предназначенный для развлечения тупых разбогатевших торговцев, жанр, совершенно не имеющий никакого будущего!..[76] Ирас, равная в этой компании интеллектуалов, заводила беседу о Платоне, о последователях своего любимого Эпикура; то и дело повторяла, роняла: «...Фуко... Деррида... Ролан Барт... Лакан... Славой Жижек...»[77] Николай Дамаскин читал отрывки из своей, только начатой «Всеобщей истории», на страницах которой уделял, впрочем, особенное внимание истории иудеев. Марк Антоний прерывал рассуждения Ирас о Платоне насмешливым вопросом:

— Интересно, что же всё-таки лучше — пир слов или хорошее застолье с подачей жареных цыплят и фаршированной заячьей спинки...

— Ну что за пошлость, Марк! — восклицала Маргарита, сознавая, что и её восклицание пошло, и, пожалуй, уж куда более пошло, чем вопрос Марка...

— ...заячьей спинки, фаршированной пряными травами, вымоченными в уксусе!.. — И он нарочито мотал головой...

Ирас посмеивалась своим странноватым смешком, будто странный такой мальчик-старик... Антоний сумел подружиться с ней, звал её дружески «девочка-брат», она сделалась расположена к нему и говорила Маргарите, что он «простой», отчего-то произнося определение «простой», как похвалу!..

Клеопатра с улыбкой, странно застенчивой, приподымала руку, прося дозволения прочесть нечто... Широкий жёлто-красный рукав скользил к плечу, обнажая нежную, уже чуть полнеющую, уже и не девическую, а женскую руку... Все поспешно смолкали. Читала:


Я всем задолжала

Я должна моему сыну много часов игры и бесед

Я должна моей Хармиане шёлковую шаль

Я должна моей Ирас много моей любви

Я должна писать стихи

Я задолжала всем столько доброты!

Я должна моей Исиде много молитв

Я должна сказать Марку: «Хайре, Дионис!»

Я задолжала всем одно моё «Хайре!» -

«Здравствуйте!» или «Прощайте!»… [78]


Все молчали, и это молчание было приятно ей. Она чувствовала обострённым таким чувствованием поэта, что её стихотворение нравится! Поэтому они молчали, вместо того чтобы поспешно осыпать царицу непомерными похвалами... Она — ещё более застенчиво — спрашивала, можно ли ей ещё прочесть... Все коротко и странно искренно изъявляли желание послушать... Читала и чувствовала, как хорошо, точно произносит слова...


В лугах моего спокойствия

Поют кузнечики моих мыслей

Я никому не открою мои мысли

Потому что моя душа

Колодец, глядящий в небо

Единственным большим глазом

Я никому не открою мои мысли

Потому что я

Поникшая, убитая молнией,

Распятая, распутная, решительная,

Такая робкая и безумная!..

И моя щека оцарапана веткой Розового куста… [79]


* * *

Клеопатра приказала выстроить в Александрии новое святилище Исиды. Статуи богини изображали задумчивую красавицу в греческой нарядной одежде. В сущности, возникла совершенно новая Исида, не прежняя покровительница материнства, а новое, прежде неведомое олицетворение женской тяги к мышлению, к философскому осмыслению бытия. Это был утончённый культ, исповедуемый интеллектуалками и совсем непонятный простолюдинкам! Клеопатра сама становилась у алтаря и говорила от лица Исиды:

— Я — мать всей природы, повелительница всех стихий, я — начало и первоисточник столетий, я — верховная царица всех обитателей неба, я — владычица мёртвых. Сияющие высоты неба, целительные ветры морские, горестное безмолвие царства мёртвых — всё это я, всем этим я правлю, как хочу и желаю. Я отменю тиранию, я сделаю справедливость сильной, благодаря мне природа различит добродетель и грех, и справедливость сделается сильней, чем золото и серебро. Я дала женщинам ту же силу, что и мужчинам!..[80]

Голова богини украшена была убором, исполненным в виде лунного диска; и таким же убором украшена была голова царицы Клеопатры. В александрийских кварталах женщины попроще сплетничали об этой новейшей Исиде, толковали, что все её поклонницы — сплошь лесбиянки и творят во время радений ужасные непотребства. Носились жуткие слухи, будто дамы из кружка царицы приказывают хватать тайно в закоулках Ракотиса нищих одиноких беременных женщин, которых доставляют в новое святилище Исиды, там убивают, вынимают плод и вместе поедают, и эти страшные кровавые трапезы называют «адельфийскими» — «сестринскими»!.. Ничего подобного не происходило в реальности, но тем, кто распространяли все эти рассказы, было приятно и жутко верить!.. Тогда стали говорить и о поездке царицы к Антонию совсем не то, чем являлась эта поездка на самом деле! Стали говорить, будто Клеопатра всю дорогу, весь водный путь лежала на палубе голая, изображая собою Афродиту, или эту самую новейшую развратную Исиду!.. И рассказывая о Клеопатре странные и страшные байки, обвиняя её во всех бедах, постигающих Египет, браня её всячески, уверяя друг друга в необходимости её свержения, они все любили её, по-своему! И если бы её не стало, они бы о ней жалели!..

Она вдруг была такая человеческая, слишком человеческая, то есть не человечная, а именно человеческая! Она вдруг появлялась на улицах Александрии в простых открытых носилках, одетая в простое, почти домашнее платье, и волосы убраны совсем небрежно... И была встревоженная обыкновенная женщина, взъерошенная, разволнованная. Была вся — несправедливость и тирания, какою и должна быть женщина, если хочет удержать подле себя мужчину! Искала своего Марка Антония, а все уже знали, что он провёл ночь в Ракотисе, переходя из одного низкопробного вертепа в другой, наливаясь дурным пивом и дешёвым пальмовым вином, целуя и обнимая полуголых уличниц... Все знали, что эти самые «тирания» и «несправедливость» — предметы по сути своей бессмертные! Но все вдруг жалели её, когда она — у подножья парадной дворцовой лестницы! — вдруг худенькая фигурка женская — кричала на него, кричала, что он ведёт себя гадко, гадко!.. А он — сероглазый, круглолицый мужчина — считал, что ничего такого страшно дурного он не совершил, и мотал добродушно головой, и дёргал правым плечом, и пошатывался, ещё пьяный, и улыбался ей добродушно. И вдруг обнимал её руками-лапами, такими неуклюжими спьяну, будто сминал в своих объятиях, и целовал мокрыми пьяными губами её лицо, руки, плечи... И поднимались, крепко обнявшись, по ступенькам... И Александрия любила их...

И он шлёпал босыми ногами по мозаичным полам большой купальни новой, состоящей из нескольких помещений, отмокал в холодной, почти ледяной воде, отсыпался, завтракал, вечером появлялся в зале среди этого кружка александрийских умников, тихо сиживал в дальнем углу, прислонившись спиной к настенному ковру, слушал... Она знала, что он смотрит на неё! Было чувство, что он любит её! Потому что ведь глупо думать, полагать, будто Египет что-то там завоюет, захватит, присоединит к себе, сделается соперником Рима!.. Мгновения чётких озарений показывали ей совершенно ясно: такого не будет, никогда! И по улыбке его глаз, на неё смотрящих, она понимала: и он знает! И потому любит её бескорыстно!.. Она любила любить его, любиться с ним в большом новом спальном покое, где стены были сплошь покрыты извилистым красно-пурпурным узором, а пол устлан сплошь коврами, тоже узорными и красно-пурпурными, и на мозаической столешнице круглого столика ожидали вино и лакомства, и широкое ложе сияло тугой узорной красно-пурпурной обтяжкой... И подушки, тугие, узорные, обтянутые красно-пурпурным шёлком брошены были в беспорядке на ковры... Они играли в эти разнообразные любовные телесные игры, сплетались голыми руками, ногами, телами, тёрлись друг о друга животами, грудью, кусались, смеялись, стонали... Потом, потом, потом она поняла, что беременна, и страшно — страшно! — обрадовалась. И сказала ему. И он тоже обрадовался, и в его поцелуях сделалось такое ребяческое чувство к ней, какая-то ребяческая благодарность, как будто она, взрослая женщина, обещала ему подарить игрушку, хорошую, забавную игрушку. И она поняла, совсем легко, лёгким и верным чутьём, что он всегда рад, то есть радуется, когда от него родятся дети!.. Начало беременности не принесло ей недомоганий. Напротив, она ощущала себя жадной до его ласк, ей хотелось телесных ласк. Она становилась на четвереньки, подставляла ему зад, хороший, круглый, женский зад. Хармиана давно говорила ей, что беременная женщина должна заниматься любовью телесной через жопу, чтобы не повредить зародышу... Теперь Маргарита испытывала какое-то нервическое, диковатое удовольствие от совокуплений; и вдруг понимала — опять же! — вдруг понимала, что ей в эти мгновения всё равно, как завершится её беременность — родами или выкидышем...

Она открыла ещё одну занятную чёрточку его натуры. Однажды она сидела и писала какой-то незначительный указ, касающийся выдачи жалованья, положенного писцам канцелярии главного городского рынка. Она часто бралась писать разного рода незначительные документы. Впрочем, она и сама понимала, что это вовсе и никакая не деятельность, а всего лишь иллюзия деятельности. Но она любила иногда, и даже и часто, предаваться этой иллюзии. По состоянию своего ума и по своей образованности она вполне могла бы, могла бы всерьёз увлечься государственными делами, но она не хотела всерьёз, она знала, что всерьёз писать все эти указы и приказы она не хочет, не хочет!.. Марк подошёл к ней сзади и заглянул через её плечо, посмотрел на её писание. Она подумала, что он хочет, чтобы она поскорее закончила писать, и она сказала, что сейчас закончит. Но он склонился, оперся ладонью о столешницу её рабочего стола и указал, вытянув палец, на одну описку. Это действительно была описка, и она исправила эту описку. Тогда он добродушно указал на погрешность слога. И это действительно оказалась погрешность слога. Он спросил дружески, можно ли ему сесть рядом с ней. Она позволила, он подвинул стул и сел. Он подсказал ей более точную стилистическую формулировку. Она похвалила его знание греческого языка. Он стал интересоваться, как она пишет, но его, казалось, вовсе не интересовало, что же она пишет — стихотворение или какое-нибудь незначительное распоряжение. Она иногда спорила, иногда охотно принимала его поправки, он любил редактировать, ему явно нравилось чувствовать себя знатоком греческого литературного языка и хорошим стилистом! Только свой тайный дневник она никогда не показывала ему, и никому!.. Она сначала немного побаивалась, что он захочет входить в государственные дела, в эту сферу действий Максима, но, к счастью, Марк Антоний интересовался именно стилем, возможностью стилистической редактуры, а вовсе не сутью текстов...

Антоний и Клеопатра не строили никаких планов. Она понимала, что они — каждый! — не строят никаких планов. Она вдруг спросила его:

— А что, ведь хорошо жить, попросту жить?!..

Он охотно ответил, что да, хорошо. А вскоре после этого разговора пришло письмо от Октавиана, совершенно дружеское. Октавиан предлагал Антонию, называя его одним из триумвиров, отплыть к Мисенскому мысу для исполнения одного важного дела. Антоний спокойно показал Клеопатре это послание и сказал, что должен собираться. Вышла размолвка. Она сама заметила за собой, что в последнее время частенько повышает голос. Но это возможно было приписать возбуждению нервов вследствие беременности. И сейчас она закричала в ответ на его спокойный тон, что он, конечно же, сам писал Октавиану, сам просил прислать такое письмо, потому что она, Маргарита, надоела ему и он уже давно задумал бросить её! Он принялся оправдываться серьёзно, и его серьёзные оправдания раздражали её ещё сильнее! Потому что она знала, что она возводит на него напраслину! Не надоела она ему! И не подстраивал он присылку письма!.. Но она понимала его. Она знала, что он мог бы всю свою жизнь провести подле неё, подле Фульвии, подле своей первой жены Антонии или ещё подле кого-нибудь, но всегда какие-нибудь происшествия, какие-нибудь призывы к действиям каким-нибудь отрывали его, уносили, уводили, увозили прочь! И он весь уносился прочь и обещал возвратиться, но ведь не может возвратиться древесный листок, унесённый ветром! А она не хотела терять его! И она знала, что он обещает искренно, что он всегда, каждой из них, обещает самое искреннее своё возвращение!.. И ничего нельзя было поделать! Эта ситуация не была в её власти, как, впрочем, и большая часть жизненных ситуаций!.. И она вдруг стала кричать, что Рим — самая несвободная на свете страна!..

— Да у нас в Александрии при любом из Птолемеев свободы было больше, чем в вашей республике! Римляне только и умели, что отделять себя, маленькую кучку людишек спесивых, от всех прочих... Для вас все — «чужие»!..

Он Возразил, что и его, и Гая Юлия Цезаря поведение доказывает совершенно обратное!..

— Да, вы, как обезьяны! Вы, римляне, хотите подражать Великому Александру, как обезьяны могут подражать человеку!.. — Она не сдерживалась и сама понимала, что ведь это худо — совершенно терять сдержанность!

И он обиделся и отвечал на её несдержанность своею:

— Что ты мне всё повторяешь: «моя Александрия», «мой Египет»! Ты сама здесь, в Египте, чужая! Гречанка!..

Она знала, какой обидный смысл вкладывают римляне в это определение — «греки», то есть «побеждённые», и даже и не просто побеждённые, а «прихлебатели»!.. Она вдруг почувствовала себя страшно обиженной и заплакала горько. И он сразу обнял её и утешал несвязными нежными словами, целуя её лицо. И она сказала бесполезную правду:

— Я не хочу терять тебя! — И плакала.

И он снова и снова обещал непременно вернуться.

И первое время, даже и несколько месяцев, он слал ей письма. И в письмах он был очень ласков, и подшучивал над ней ласково, и просил, чтобы она берегла себя и «нашего сына или нашу дочь»... Она читала эти письма с удовольствием. Ей особенно нравилось, что он вовсе не непременно ожидает рождения сына и соглашается охотно любить и дочь! Он написал ей также, что высадился близ Неаполя, у того самого Мисенского мыса, где его уже ждал в своём лагере Октавиан, а корабли Секста Помпея встали на якоре... «...я поднялся на флагманский корабль Секста и переговоры состоялись...» Далее Марк Антоний писал ей, что переговоры увенчались полным успехом, что Секст согласился ограничить свои владения Сардинией и Сицилией и никак не посягать на Рим, а также и оставить Риму Корсику... «...а поскольку он так же кристально честен, как и его отец, Помпей Магн, то на слово сына возможно так же положиться, как возможно было полагаться на обещания отца...»

Клеопатра снова подумала о Сексте и даже испугалась. А вдруг он проговорился об их ночи? Ведь она тогда даже не попросила его молчать! В ответном письме она осторожно спрашивала Антония, о чём говорили во время переговоров и после, на пирах... Он отвечал, в свою очередь, что велась обыкновенная мужская болтовня, и она не имеет оснований ревновать его!.. Значит, он ничего не узнал!.. Она подумала, что Секст Помпей несомненно умнее, честнее и благороднее Марка Антония. Она могла выбрать Секста. Но теперь, с этим растущим животом, подобные мысли, мысли о возможности какого-либо выбора смешны!.. Но эта история с Секстом имела следующее продолжение: перемирие продлилось целый год, затем римский флот под командованием Марка Випсания Агриппы высадился на Сардинии и Агриппа проигнорировал все напоминания Секста Помпея о мирном соглашении, заключённом близ Неаполя; началась морская война, Помпей был разбит, бежал и в конце концов был казнён в Милете по приказу того же Антония...

В следующем письме Антоний писал ей непринуждённо, что ему всё-таки придётся съездить в Рим. И он действительно имел для этой поездки важную причину: в Риме умерла его жена Фульвия. Он писал, что уладит имущественные дела, кое о чём договорится с Октавианом и тотчас вернётся к ней в Александрию. Он серьёзно писал, что хочет взять в Александрию одного из своих сыновей... «...чтобы мальчик получил отличное греческое образование, какое возможно получить лишь под руководством учёных из Мусейона!..» Она отвечала, что охотно примет его сына в Александрии... Но ответа уже не получила. Он внезапно оборвал переписку. Потом пришло сообщение, уже по дипломатическим каналам, о том, что прежде чем ехать в Рим, Антоний, Октавиан и Лепид встретились в Брундизии, где и выработано было соглашение о разделе власти между триумвирами. Западные владения Рима отходили Цезарю Октавиану, Лепид получал Африку, Антоний — восточные провинции, правление Италией оставалось в совместном ведении Октавиана и Антония. Маргарита устала от беременности, была больна и раздражена своей телесной слабостью. Она узнала, что Антоний всё-таки добился исполнения своего заветного желания. Восток формально принадлежит ему. Фактически же этот Восток ещё надо завоевать! И она понимала хрупкость, даже иллюзорность этого соглашения. Совершенно было ясно, что этим троим тесно на том пространстве власти, которое уделено им историей! Впрочем, и не троим, а тогда ещё четверым, потому что Секст Помпей был устранён позднее!..

Маргарита не понимала, почему Антоний не написал ей о своём успехе. Что могло скрываться за его молчанием? Но ведь из Рима он должен будет написать! Он должен будет уведомить её о том, что покончил со своими римскими делами и собирается в Александрию, назад, к ней!.. Или она напрасно надеется? Напрасно убеждает себя?..

Потом пришли новые вести, ещё более любопытные, чем прежние! И она поняла, почему молчит Антоний. Он, как большинство мужчин в отношениях с женщинами, конечно же, не любил оправдываться. А ему уже приходилось оправдываться перед ней. А теперь он был далеко от неё и мог избежать оправданий с такою лёгкостью, просто-напросто прекратив писать ей письма! А вести были вот какие: в Риме умерла не только Фульвия, умер и ещё один человек, зять Октавиана Гай Клавдий Марцелл. Он оставил вдовой с тремя детьми, двумя маленькими дочерьми и старшим сыном, сестру Цезаря Октавиана, едва тридцатилетнюю Октавию, строгую мать семейства, молчаливую на людях, тщательно ведущую хозяйство, неулыбчивую. Она укладывала свои густые волнистые волосы узлом на затылке и валиком надо лбом, этот валик придавал ей какой-то странно пошловатый вид, наводил на мысль о туповатости и недалёкости ума Октавии. На самом деле она вовсе не была глупа. Конечно, её нельзя было назвать образованной, но она была очень прямодушна, очень честна, идеальная римлянка. И было ясно, что она не будет вдоветь долго. В Риме женщины не вдовели долго. А такая замечательная женщина, созданная для счастливого бытия верной жены и внимательной матери, такая женщина должна была очень скоро вступить во второй брак. И брат поспешил устроить её второй брак. Он очень хотел бы развязаться окончательно с этой нелепой системой триумвирата! Но как было с ней покончить? Покамест ни о каком конце и речи не могло быть. Покамест надо было каким-то образом ладить со всеми, и с Антонием, и с Лепидом, и даже с Секстом Помпеем! Отношения Антония и Клеопатры волновали Октавиана. Было известно, что царица Египта ждёт ребёнка и не скрывает, что беременна от Антония. Октавиан полагал Антония безответственным субъектом. Мужской разговор, вполне дружеский, за чашкой вина, ни в чём Октавиана не убедил! Антоний похохатывал и уверял, что, мол, у него этаких Клеопатр, этаких коронованных шлюх столько!.. Все эти неверные жёны восточных царьков!.. И чтобы Марк Антоний, триумвир, друг Цезаря Октавиана!.. И чтобы Марк Антоний ради какой-то брюхатой бабы изменил Риму?! Никогда!.. И пил чашку за чашкой... Но, разумеется, эта болтовня не убедила Октавиана. Он знал, что Антоний отнюдь не лжёт. Антоний никогда, в сущности, не лжёт. Он всегда честен, он просто-напросто непоследователен, и его непоследовательность всегда чрезвычайно естественна. Он сам не замечает, с какою лёгкостью переменяются его мысли и чувства. Но именно с таким Антонием надо было ладить. Надо было даже и жертвовать! И Октавиан даже и понимал, что предстоит совершенно напрасная жертва. Срок траура Октавии ещё не истёк, но Октавиан уже надавил на довольно-таки послушный сенат и тотчас было принято постановление разрешить Октавии, вдове Марцелла, вступить в новый брак. И брак был заключён. И снова Антоний преподнёс и Октавиану, и Клеопатре, и даже и Октавии сюрприз своего рода! Напрасно Октавиан сожалел о судьбе сестры. Напрасно Клеопатра в далёкой Александрии говорила себе настойчиво, что новый брак Антония — всего лишь очередной ход в большой политической игре. Напрасно Октавия, строгая и сосредоточенная, готовилась терпеливо к страданиям в новом браке, первый её брак был спокойным браком, спокойным союзом римлянина и римлянки... И вот напрасно, напрасно, и напрасно!.. Октавиан решился устроить этот обречённый, по его мнению, брак, чтобы хоть как-то привязать Антония, потому что покончить с ним сейчас, вот сейчас, нельзя было!.. И вдруг... Октавиан, сам себе почти не веря, всё же начинает предполагать, что ему удалось, если не связать, то хотя бы нейтрализовать Антония!.. Клеопатра в Александрии впадает в отчаяние, но молчит, беременная и гордая. Октавия, честная прямодушная Октавия, пребывает в полной растерянности. Октавия потрясена. Более того, Октавия счастлива. Собственно, двое счастливы. Октавия и Антоний. Антоний азартно полюбил сестру Октавиана. Антонию она представляется чистой и прекрасной, в отличие от грязной Клеопатры с её сомнительной репутацией! Антоний азартно покорил Октавию, она полюбила. О Клеопатре, о её беременности он не то чтобы забыл, он просто-напросто перестал думать о ней, то есть о беременной Клеопатре. Разве он был виноват перед ней? Разве она была чистой, искренней, правдивой? Нет и нет. Да она ведь непорядочная женщина, она развратная женщина! И наконец, он римлянин, он хочет вернуться к истокам, он имеет право вернуться к истокам!.. Тем более, что Октавия уже в положении! Это он умеет! Возврат к истокам, рождение нового поколения римлян. Надо растить новых детей, надо готовиться к сбору нового урожая!..


* * *

А Маргарите уже было всё равно. Это лгут, будто если залезть в душу человека, найдёшь там разные гадости, мерзости и гнусности. Это неправда! В душе каждого из нас притаился обиженный ребёнок! Обидели! Что-то такое хорошее, безусловно заслуженное тобой, не отдали тебе, не подарили! Плохие, обидели тебя, такого хорошего, такого во всём правого!.. И Маргарита тоже чувствовала себя оскорблённой, обиженной, беспомощной! Даже и раздавленной. Она, такая беспомощная, такая слабая, так устала от этой беременности, сделавшейся в последние два месяца совершенно мучительной. Только в последние недели царица и верная Хармиана поняли, что родятся близнецы. Маргарита приняла новость безразлично. Устала. Ничего не хотела. Не могла прийти к сыну. Лежала на широкой постели и думала, что она фактически уже мертва. И никто ей не нужен, ни эти дети, ещё не рождённые, ни даже сын, любимый Антулёс!.. А об Антонии она позабыла. Она только хотела ожить снова или умереть совсем!.. Но роды оказались не такими тяжёлыми, как ожидалось Хармианой, повитухами, да и самой Клеопатрой. И всё же она долго была больна. Потом её охватила большими мягкими лапами апатия. Она поняла, осознала, что вступила в новый период своей жизни. Прежняя Маргарита, молодая, сильная, быстрая, и вправду умерла. Она ощущала, как неудержимо толстеет после родов. И зачем мучить себя, стягивать особенным поясом живот, уже рыхлый, мазаться всеми этими мазями, не есть сладкого и жирного? Зачем? Ведь всё равно никогда больше не будет на свете прежней Маргариты; и живую силу и прелесть не заменишь и не вернёшь мазями, массажем, пробежками и прыжками!..

А потом она совсем выздоровела и принялась рьяно восстанавливать себя. И при этом опять не думала об Антонии. Ей самой ведь это было нужно: снова стать живым человеком, а не апатичной толстухой! Однажды она обнаружила на столике у своей постели странную статуэтку из тёмного камня, изображающую толстую до чрезвычайной степени толщины женщину, голую, с огромным животом и отвислыми грудями, женщина сидела, поджав под себя ноги. Маргарита удивилась, но догадалась, кто принёс в её спальню эту пакость! Вызвала Ирас и надавала ей пощёчин. Ирас молчала, скалила острые зубы. Потом отвернула покрасневшее лицо и тихо проговорила:

— «Быстро проходят молодые женские годы, а потом сидит она одиноко и листает книгу сновидений»!

— Что это? — Маргарита прижала пальцы к вискам. — Забыла...

— Это из «Лисистраты»[81]. У тебя что, не только тело, а и разум спит?

Ирас получила ещё одну пощёчину. Потом Клеопатра снова приблизила Ирас к своей особе. Почти еженощно Ирас теперь оставалась в спальне царицы. Днём Клеопатра энергически подбирала для себя румяна, пемзу, краски для глаз и для бровей, золотые сетки и заколки для волос. Увидела седые волоски на висках, теперь надо было подкрашивать и волосы. Снова пошло в ход ослиное молоко, маски из теста на лицо, родосская медовая мазь, чтобы сгладить морщинки под глазами... Вечерами она танцевала, и старательно двигала бёдрами, покамест Ирас, ухмыляющаяся, отбивала такт, стуча в бубен деревянными колпачками, надетыми на пальцы. Несколько раз царица выезжала на охоту, на Нил, стрелять диких уток, натягивая тугой лук. Ирас подстрелила трёх уток. Маргарита — ни одной. Зато ощутила, как её тело крепнет. Настроение улучшалось. Ну и пусть она утратила девическую прелесть, зрелая женщина тоже может быть прекрасной!.. Она спросила рабыню, которая ведала уборкой спальни, куда девалась статуэтка, принесённая Ирас.

— ...великая царица приказала унести... — Рабыня запиналась...

— Немедленно принеси и поставь на прежнее место!..

Теперь Маргарита находила это странное изображение даже и красивым!.. Она сказала Ирас:

— В конце концов, можно быть толстой красавицей! Можно быть толстой и красивой, как это изображение какой-то очень древней богини...

— Когда ты вот так, сначала смеёшься, как девушка, а потом внезапно делаешься серьёзной, как маленькая девочка, ты очень хороша! — сказала Ирас...


* * *

Клеопатра дала детям славные тронные имена. Сын был назван Птолемеем Александром Гелиосом, то есть Солнцем, а дочь — Клеопатрой Селеной, то есть Луной! Обыкновенно близнецы рождаются слабыми, но сын и дочь египетской царицы с самого рождения отличались крепким здоровьем. Она впервые осознала, какое удовольствие может доставить матери гордость за детей, милых, разумных, здоровых. Близнецы отличались от её первенца Антоса. В их жилах текла чужая, не Птолемеева кровь, не восточная и не греческая, кровь римлянина. Они были черноволосые, как мать, но глаза у них были яркие серые — отцовские глаза. Вскоре стали проявляться и их характеры и даны были детям домашние имена. Мальчика, который часто хмурился, надувал щёчки и был, в сущности, очень похож на отца, Маргарита звала Хурмас — «финик» — толстенький и сердитый! Сестричка не была похожа на брата, улыбчивая, худенькая...

— ...ты похожа на наше египетское прекрасное дерево, которое римляне зовут «пальмой»! Маленькая Пальма, Пальмета!..

Она ласково звала девочку Пальметулион, и постепенно домашнее имя сократилось до совсем простого двусложного — Тула...

Маргарита хотела приказать отчеканить монету с изображением Исиды, кормящей Гора, в честь рождения близнецов, но Максим отсоветовал, указав ей на продолжающийся упадок экономики:

— Мы едва сводим концы с концами! Нет возможности выпустить золотую монету, а чеканить такую монету из низкопробного серебра не имеет смысла!..

Она сказала Максиму:

— А почему бы нам не выслать всех римлян из Египта?

— То есть почему бы нам не выслать всех римских солдат назад в Рим? Не советую. Сейчас Рим будто позабыл о нас, и очень это хорошо! Посидим спокойно! Нет у нас такой возможности — бросать вызов Риму!..

Ни Максим, ни Аполлодор, ни Хармиана, ни тем более Ирас не говорили с ней о Марке Антонии. Понимали, что говорить о нём с ней не следует. Как будто бы его и не было на свете, и не бывало!..

Постепенно Маргарита заметила, что любит маленькую дочь более, чем сыновей. Она приходила в детскую, садилась на низкий табурет и кормила с ложечки жидкой ячменной кашей маленькую Пальмету. Хармиана находила, что девочка всё более походит на свою мать в детстве. Маргарита старалась быть равно внимательной к обоим детям, но к девочке её тянуло. Она словно бы возрождалась в этом ребёнке, и возрождалась более мягкой, более нежной, уже и не похожей характером, нравом на прежнюю задиристую Мар, а только лицом!.. То и дело приходили на память древние слова великой Сафо о дочери:


У меня ли девочка

Есть родная, золотая,

Что весенний златоцвет –

Милая Клеида!

Не отдам её за всё

Золото на свете!.. [82]


Близнецам исполнилось три года, когда Александрию потрясло одно страшное судебное дело. Некий Диодор, муж Артемиссы, пьяница и бездельник, сговорился с одним работорговцем, пообещав продать ему свою двухлетнюю дочь. Когда жена ушла на рынок, Диодор взял ребёнка на руки и понёс в дом работорговца. Но Диодор был по своему обыкновению пьян, споткнулся и упал вместе с девочкой. Малышка ударилась головой о каменную ступеньку и погибла! Артемисса кинулась на площадь с криком:

— Пусть боги сделают так, чтобы сыновья оставили его без погребения! Пусть боги сделают так!..

Царица присутствовала при разбирательстве этого громкого дела и сама утвердила приговор: смертную казнь! Вернувшись из суда, она прижимала дочь к груди и целовала со слезами, как будто и её девочке грозила опасность!..

Антосу минуло восемь лет. Он прилежно учился, рос очень серьёзным. В глазах его, когда мать смотрела в его глаза, читались невысказанные вопросы. Может быть, он хотел спросить её о своём отце? Но не спрашивал. К рождению брата и сестры он отнёсся удивительно спокойно. Поиграв с трёхлетними малышами, Маргарита шла в покой старшего сына. Она уже не могла относиться к десятилетнему царевичу, как относятся матери к маленьким детям. Она и не была властной матерью. Она всё более видела в этом мальчике своего младшего друга, человека, с которым она могла рассуждать о стихах, о всемирной истории. Она тихо сидела в его классной комнате и слушала с умилением, как он читает вслух жизнеописание великого Александра. Рядом с царевичем сидел Николай Дамаскин, молодой иудей, одетый, как одевались в Александрии щеголеватые состоятельные греческие интеллектуалы, гиматий его доходил до середины икр, а на улице он обёртывал гиматий светло-коричневого цвета изящно и сложно, так, чтобы почти спрятать обе руки, такой способ драпировки гиматия издавна назывался «ораторским». Глаза Николая Дамаскина были очень ясные, большие и светло-карие, с этим юношеским выражением мягкой весёлости и простого светлого ума, очень живые глаза... Клеопатра садилась напротив учителя и ученика, слушала чтение мальчика, искренно любовалась своим первенцем... Как-то раз Аполлодор сказал царице, что Николай Дамаскин пишет о Юлии Цезаре. Улыбнувшись уклончиво и ласково, Аполлодор заметил Клеопатре, что ей, пожалуй, следовало бы ознакомиться с трудами Николая Дамаскина. Маргарита приложила ладони к вискам, несколько картинно...

— Аполлодор! — сказала она. — Мы тысячу лет дружны с тобой! У меня довольно головных болей. Антос получает прекрасное образование и привязан к своему наставнику. Мне совершенно всё равно, какие писания выходят из-под пера этого человека! Обо мне ещё напишут столько лжи! Почём знать! Может быть, он пишет нечто близкое к тому, что мы привыкли считать правдой!..

Аполлодор улыбнулся снова. Последнее время он часто прихварывал. Клеопатра подумала, с некоторым удивлением, что вот она вовсе не любит иудеев, однако и Максим — иудей, и Николай Дамаскин... Но она решила, что было бы нелепо слишком много размышлять об этом... Государство как-то существовало, римские легионеры постепенно укоренялись в Александрии, обзаводились семьями, как того и следовало ожидать. Уплата старинного долга Птолемея Авлета притормозилась, словно бы сама собой. Рим отчего-то притих. Было ясно, что впереди — новая гражданская война. Не было только ясно, когда она начнётся. Антоний не выезжал из Греции, где, согласно доходившим обильным слухам, жил счастливою семейной жизнью с Октавией. Маргарита занята была более всего детьми. Ею вдруг овладела простая религиозность греческой горожанки. Маргарита теперь чаще всего молилась не у алтаря своей Исиды, но у алтаря древней греческой Гестии, богини домашнего очага. Иногда царица появлялась в городе вместе с детьми. Её охотно приветствовали. Дети — серьёзный карапуз Хурмас, нежная застенчивая Тула, наследник Антос, державшийся так свободно, учтиво и вместе с тем сдержанно, — были прелестны. Клеопатра почувствовала, как это хорошо: думать не о своей красоте, но всего лишь о том, чтобы не посрамить своим внешним видом прелесть своих детей. Теперь она выглядела скромно и всё же величественно, как должна выглядеть родительница прекрасных детей... И, наслаждаясь своего рода самопожертвованием, царица приказала объявить публично своё распоряжение о престолонаследии. Она твёрдо вознамерилась передать престол старшему сыну, когда ему исполнится двадцать лет!.. Александрийцы приняли её решение едва ли не радостно! Им нравился Антос. Кроме того им нравилось думать, что нынешняя царица, в сущности, явление временное и в будущем сменит её этот славный мальчик, от которого возможно будет ожидать чего-нибудь хорошего, поскольку от будущего времени и принято ждать чего-нибудь хорошего!.. Маргарита начала и не завершила, не дописала одно стихотворение:


Дети спрашивают меня о чём-то

Или ни о чём не спрашивают

Детские голоса — молнии

Детские голоса — зарницы... [83]


Неожиданно умер Аполлодор. Говорили, что он простудился, прогулявшись с одним своим молодым приятелем под струями летнего дождя. Маргарита совершенно не ожидала его смерти и много плакала о нём. Тем не менее ей нужен был новый секретарь. Максим посоветовал Диомеда, математика из группы сравнительно молодых учёных Мусейона. Но, разумеется, тесные дружеские отношения, связывавшие её с Аполлодором, не могли повториться с другим человеком, формально занявшим его место... И отчего-то именно после смерти Аполлодора она часто тосковала о Марке Антонии. Пыталась вызвать в памяти его голос... непринуждённое и дружеское звучание, обращённое к ней... Она понимала, что он не проделывал с ней ничего удивительного, ничего такого, чего не проделывали бы другие мужчины с другими женщинами. Но она вспоминала и вспоминала, и вспоминалось самое простое... вот беспечная дружеская смешливая гримаса крупно и мило морщит черты его лица круглого... яркие серые глаза щурятся... он быстрыми поцелуями целует её спину и щекотно постукивает по её лопаткам кончиками пальцев... Он говорит, что её узкая смугловатая спина — звёздное небо, потому что россыпь мелких родинок — будто звёзды... маленькими кажутся звёзды, потому что высоко-высоко посверкивают... И она вдруг, посреди ночи, отсылала от себя Ирас, покорно исчезавшую тотчас, и плакала, плакала... и выходила из спальни с покрасневшими веками, даже обильное умывание холодной водой не могло скрыть покраснения и припухлости. Многие полагали, что она всё ещё оплакивает Аполлодора, и строили новые догадки об отношениях Сицилийца и царицы. Она ясно понимала, что смерть Аполлодора, эта внезапная смерть, дала ей возможность оплакивать разлуку с Марком Антонием... И ночами она не сдерживала слёз...


* * *

Потом она узнала, что Антоний выехал из Афин в Антиохию, отослав предварительно семью в Рим. Октавия ожидала от него второго ребёнка, с ней также отплыли в Рим — двухлетняя дочь её и Антония, дочь Антония от первого брака, оставившая, кажется, своего молодого мужа, и сын Антония от Фульвии, Юл. Другого сына от Фульвии, Антила, ровесника Антоса, Марк Антоний взял с собой в Антиохию. Какие дела привели Антония в Антиохию, Клеопатра не знала. Говорили, будто поездка его — поездка инспекционная, потому что он намеревается окончательно подчинить Восток, Азию Риму! И вот потому-то он и отправился инспектировать легионы, стоящие в Антиохии...

Маргарита представляла себе свою поездку к нему, в Антиохию. Снова подолгу гляделась в зеркало. Примеряла нарядные платья, приказывала доставлять в её покои всё новые и новые косметические средства. Подкрашивала губы, растирала румяна на скулах... Снова смотрела в зеркало. Искала, строила свой новый облик, облик зрелой красоты... Она — женщина, зрелая женщина, не рыхлая, не расплывшаяся, зрелая, прекрасная и крепкая, будто спелое яблоко... Мечтая возобновить отношения с Антонием, она не очень полагалась на своё материнство. Кажется, он любил всех своих детей и в то же время относился ко всем своим детям в достаточной степени легкомысленно. Детей у него было много. Явиться к нему матерью его детей, ещё одной матерью?.. Нет, вряд ли подобное явление порадует, привлечёт его!.. Она твёрдо решила не ехать к нему в Антиохию.

Она говорила себе вновь и вновь, что её отношения с Антонием завершились навсегда. Она не должна думать о нём. Её дети — это её дети! Они вырастут совсем не такими, какими были многие, слишком многие правители из дома Птолемеев! Её дети никогда не будут строить козни друг против друга. Её дети будут дружными, будут поддерживать друг друга. Её дети не будут бороться меж собой за власть. Её дети... Она повторяла всё это в уме, будто заклиная... Что или кого заклиная? Себя, свои желания? Судьбы своих детей?.. И пусть Антоний ведёт какие угодно войны на Востоке! Неужели он посмеет вторгнуться в Египет? Невозможно себе представить!.. Но она могла себе представить, как он предлагает ей союз! Она ярко, даже и слишком ярко представляла себе, как они встречаются и он предлагает ей союз! А она советуется с Максимом. И Максим с этим подразумеваемым пожатием плечей советует ей... А что может посоветовать ей Максим? Разве существуют варианты? Или самое плохое — Антоний вторгается в Египет, и тогда только одно — война Египта с Римом. Или Антоний предлагает ей союз... И тогда... Если она откажет? Ничего кроме войны Египта с Римом... Быть нейтральным государством Рим Египту не позволит!.. А если союз с Антонием, то есть не с Римом, а с Антонием... тогда война с Римом, которую невозможно выиграть!.. Но так не надо думать... Может быть, ещё всё возможно... Кем был великий Александр, когда начал свой путь, своё восхождение? Сыном, который не угоден отцу!.. Сколько раз его жизнь висела на волоске, сколько раз хотел убить Александра Филипп, его родной отец!.. Ещё всё возможно!.. Она согласится и вступит с ним в союз... Но он не слал гонца из Антиохии! Неужели ошиблась? Неужели всё неправильно просчитала? И ведь она знает, что в делах политических даже самые точные расчёты могут обернуться мнимостью...

Но она не ошиблась. Он прислал гонца. Ей дали знать, что его гонец задержан с посланием на почтовой станции. Она приказала, чтобы гонец как возможно скорее очутился в Александрии. Ему должны были предоставить нескольких сильных сменных лошадей. И когда он наконец-то доставил ей письмо Антония, сердце её забилось почти болезненно. Потому что однажды, шутя, в сущности, Марк и Маргарита завели «скиталоны» — почтовые палочки, одна палочка — ему, другая — ей. Это был старинный греческий обычай для тайности переписки. Палочки были совсем одинаковые; тот, кто посылал письмо, писал на полоске кожи и наматывал эту полоску на свою палочку;

а получивший перематывал полоску на свою... И мгновенно чувствуя себя совсем молодой, ещё не рожавшей детей, ещё не познавшей мужское тело, ока перематывала эту полоску и пальцы дрожали... Впервые он воспользовался скиталоном!..

Он писал очень просто. В конце концов он всегда ведь был очень простым человеком. И ведь он всегда мог сходу возобновить любые прерванные отношения, связать заново развязанные прежде нити, заговорить попросту, как будто расстался только вчера... Он так и писал ей, как будто расстался только вчера:

«Мар! Я соскучился, а ты? Если можешь, приезжай в Антиохию, жду тебя!»

И тогда она собралась. Хотела было взять с собой близнецов, но передумала. Она знала, что он предложит ей союз. И она согласится. И это лучше, чем выжидать бесконечное число месяцев, а то и лет, покамест Риму надоест играть с Египтом, подобно тому, как её любимица, состарившаяся Баси, играет с пойманной мышкой в саду под пальмой... Разумеется, он встретил её так, как будто они расстались только вчера... Но он не притворялся. Кажется, он никогда не притворялся, то есть очень редко, очень редко притворялся... Конечно, он сказал ей, что предлагает ей союз...

— ...я знаю, ты согласишься! Я устал от этих своих попыток хитрить с Октавианом, хитрить — у меня это плохо получается. А ты разве не устала выжидать? Соединимся и будем действовать прямо!.. И я ведь люблю тебя, я вернулся к тебе! Ты веришь мне?

Она не ответила «да». Она спросила:

— Ты можешь рассказать мне, как выглядит Октавия? Ты можешь сейчас описать мне её? — Клеопатра говорила негромко, но её грудной голос звучал настойчиво.

Антоний вдруг задумался. Они сидели не рядом, а друг против друга, на этих тонконогих греческих стульях. Не ели и не пили, потому что разговор был слишком важен, надо было сосредоточиться на произносимых словах, и ничто не должно было мешать этому сосредоточению... Антоний чуть вытаращил свои яркие серые глаза, приложил ладонь к щеке, снова опустил руку на колено... Заговорил медленно:

— У неё несколько плосковатое лицо, а волосы такие светло-светло-коричневые, и когда она распускает волосы, они повисают, и чуть летят, лёгкие. Её глаза кажутся мне большими. Она смотрит властно. По натуре она — мать. Она даже к своему брату Октавиану относится, как мать, хотя она старше его не на такое уж значительное число лет. Она очень не хочет войны. Она не понимает, нет, она не хочет понимать, что война неизбежна. Она всё время мирила меня с Октавианом...

— Она хотела распоряжаться тобой! Пастушка своего быка! — Маргарита прервала Антония, знала, что несправедлива к сопернице, и хотела быть несправедливой, быть нарочно настойчивой, почти напористой. Пусть он видит, что она бывает недоброй, даже глупой!..

— Ты не права, — отозвался он коротко и сухо.

Он не сказал: «ты несправедлива», он сказал: «ты не права». И она повторила за ним:

— Я не права. — И продолжила: — Я бываю неправой. Я бываю глупой. Скажи мне, ты любил её?..

— Ты забыла меня? — Он посмотрел серьёзно. — Я не стал бы жить с женщиной, не любя. Да, я любил многих. Я и разлюбить могу, и никто и ничто не остановит меня, если я разлюблю. Никто и ничто, ни общая постель, ни дети, ни политические договорённости! Ты хочешь знать, как я люблю женщин? Ты знаешь, в пчелином улье, в сотах, попадаются такие пустые запечатанные ячеи, пустые, ни мёда, ни детвы, но ведь они всё равно существуют. Вот так и моя любовь: если я кого-то любил, это не может исчезнуть совсем!..

Её чувства были сейчас занятны ей самой. В сущности, она предпочла бы услышать тривиальные слова о том, что он любит именно её. Но всё-таки, если бы он эти слова произнёс, она считала бы его тривиальным человеком, и ей трудно было бы испытывать к нему любовные чувства. Но в его словах вдруг проявилась такая простая мужская мудрость, такая восхитившая её. Он был человеком простым, но он не был тривиальным человеком...

За эти годы он постарел. Она поняла, что он сам не видит, не сознаёт, как он постарел. Она, конечно же, стала женщиной; ей не следовало притворяться девушкой, притворяться молодой. Но и он ступил обеими ногами, что называется, на тропу, ведущую к старости, бегущую в старость. Он похудел телом. Лицо ещё оставалось круглощёким, но в движениях тела и ног, в жестах рук уже явственно виделся худой старик. Он скоро сделается таким, непременно сделается... И вдруг она подумала, что непременно сделается он стариком, если доживёт до старости. И сама себе удивилась, потому что подумала об этом так спокойно... Она не сразу, а лишь когда он улыбнулся несколько раз, увидела, что два боковых зуба справа у него теперь золотые, они блестели, это был смешной блеск. И конечно, никто ему зубы не выбивал, они просто-напросто выпали. Но она ничего ему не сказала. О детях он спросил не сразу, а она твёрдо решила не говорить о них первой, и не заговорила. А он спросил легко, он вовсе не полагал себя виноватым перед ней. Он вдруг спросил простыми словами:

— Как дети?

И она ответила очень сдержанно, что дети здоровы. Он сказал, и тоже легко, что признает их.

— Я признаю их, — сказал он, как будто это было что-то совсем простое, совсем и несущественное.

А она подумала, что ведь он сказал: «признаю их» — в будущем времени! Когда? Когда он будет в Александрии?..

И вдруг он сказал, что привёз с собой в Антиохию своего десятилетнего сына от Фульвии, Антила. Теперь он говорил не попросту, как говорил всегда. Теперь она расслышала в его голосе напряжённость. Быстро полетели мысли. Он заранее знал, что их союз — дело решённое! Он знал, что поедет в Александрию. Он знает, что она примет его сына... как своего! Он знает? Но тогда откуда эта напряжённость в голосе?.. Она обрадовалась, так просто обрадовалась, потому что теперь, именно теперь она могла доказать, показать ему, какая она! Кажется, она никогда не любила его так сильно, как сейчас! Она услышала простое звучание своих слов:

— ...значит, у нас четверо детей...

Он посмотрел беззащитно и удивлённо. Он забыл о её первенце! Но она не обиделась, не рассердилась.

— Ты забыл Антоса? — произнесла она с мягким, необидным укором.

И он вспомнил. И воскликнул:

— Нет, нет! Помнишь, как ты играла с ним в мяч?..

Антил оказался светловолосым — в мать! — мальчиком с грустными глазами. Десятилетний сын знатного римлянина уже одет был в тогу и ступал медленно, будто боялся запутаться в долгом одеянии. И всё-таки недаром она была матерью! Может, она не умела быть строгой хозяйкой семьи, пастушкой своих быков и телят, но она была хорошей матерью! Она поняла, что он и вправду побаивается, боится споткнуться. Она быстро шагнула к нему и крепко обняла. Это было искренно...


* * *

Итак, союз! Антоний написал письмо Цезарю, в котором объявлял свой брак с Октавией расторгнутым! Он писал также, что намерен оставить за собой Азию... «а Рим, Италию, Галлию, Испанию, Альбион оставляю я тебе! И с царицей Египта я живу и буду жить, потому что она — моя жена, и уже не первый год! И ты вспомни, как ты оставил Скрибонию ради женитьбы на Ливии! Я не хочу ссориться с тобой. Ведь это глупо и смешно, когда выступают как политические противники люди, некогда осушавшие чарку за чаркой, плечом к плечу, на одном ложе у пиршественного стола!..»

Но Клеопатра думала, что ведь это вовсе и не глупо и не смешно!..

* * *

В Александрии Марк Антоний вновь сумел подружиться с Ирас, вновь она сделалась его девочкой-братом. А Хармиана теперь относилась к нему особенно тепло, потому что — вот смешная мелочь, но какая важная оказалась для Хармианы, для этой энигматической Хармианы! — Антоний отпустил усы. Кисточка коричневых усов топорщилась под его носом. И Хармиана говорила, что с этими усами он похож на армянина.

— Нет, — возражала Ирас, поддразнивая и Хармиану и Антония, — нет, он вовсе не похож на армянина! Он похож на римлянина, отпустившего армянские усы, потому что в Риме всё ещё продолжается период временного беспорядка, временного безвременья, и потому и возможно римлянину быть экстравагантным!

Маргарита хотела было сказать, что Антоний теперь не римлянин, Антоний теперь александриец, но поняла, что ведь подобное определение было бы неправдой, и ничего не сказала.

Она готовилась к свадьбе. Ведь это будет её настоящая свадьба. О двух предыдущих она не хотела вспоминать. Но вспоминалась невольно давняя свадьба Вероники и Деметрия. Она хотела, чтобы праздновал весь город, но она знала, что денег нет! И она сказала Максиму почти жалобно:

— Сделай хоть что-нибудь! Совсем скромный театральный фестиваль и совсем скромное угощение на площадях!..

Он усмехнулся с этим обычным своим подразумеваемым пожатием плечей. Скромный театральный фестиваль и скромное угощение на площадях порадовали александрийцев. Впрочем, александрийцы восприняли эту свадьбу как очередную эскападу царицы, но им, в сущности, нравилось, когда она была именно женщиной, матерью своих детей, любовницей своего любовника... И что ж, от особняков до порогов бедных лачуг, повсюду женщины Александрии сочувствовали царице! Потому что какая любовница не желает сделаться законной женой! Это ведь так просто и понятно!..

Она хотела, чтобы всё было, как бывает при самом первом бракосочетании. Был составлен и подписан брачный договор:

«Марк Антоний берёт в жёны Клеопатру Филопатру Маргариту. В браке она приносит с собой приданое, собственницей которого остаётся. Марк Антоний обязуется обеспечить ей всё, что положено свободной замужней женщине. Марк Антоний и Клеопатра Филопатра Маргарита не могут привести в дом другую женщину или другого мужчину и не должны допускать несправедливости друг против друга...»

Она хотела, чтобы свадьба была греческой. Он согласился. В день заключения брака она совершила омовение, её нагое тело поливали из высокого лутрофора — особого невестина кувшина. Молодого мужа вели к молодой жене под звуки флейт и пение старинных свадебных песен:


Выше потолок подымайте, плотники!

О Гименей! О Гименей!

Входит жених, подобный Арею,

Выше самых высоких мужей!..


Маргарита ожидала в брачном покое, накрытая с головой невестиным покрывалом — калиптрой. Она прошептала ему, что и вправду чувствует себя невестой, впервые вступающей в брак. И он в ответ наговорил ей, жарко нашептал много сладких слов о том, как сияют её изумрудные глаза и какая самозабвенная у неё улыбка...

Вскоре подоспел праздник кувшинов, дни, когда вино разливают из бочек по кувшинам и при этом пьют взапуски. Римлянин с большой охотой принял участие в этом шумном распитии. Он напивался допьяна и клялся молодой жене, что любит её, очень любит. Она махала на него обеими руками и смеялась. Она говорила Хармиане тоном простой греческой горожанки:

— Знаю, за кого замуж вышла!..

И совсем скоро Маргарита, опять же, как простая греческая жена, сделалась беременна. Впервые она должна была родить ребёнка в настоящем браке, и в некотором смысле этот ребёнок должен был стать её первенцем! Он получил тронное имя Птолемей Филадельф, потому что его мать не оставляла своих настойчивых мыслей о том, чтобы вырастить новых Лагидов, Лагидов, любящих друг друга по-братски, по-сестрински! Прозвание этого её сына и должно было означать его любовь к братьям и сестре — Филадельф!.. Мать дала ему домашнее имя Трифулон — «клевер» — на правой ягодичке младенца ясно видно было коричневатое пятнышко, несколько напоминающее трилистник клевера. Но четырёхлетняя Тула, уже начавшая овладевать греческой грамотой под руководством Ирас, придумала младшему брату другое имя — Ифис.

— Я думала, — объясняла девочка, по обыкновению застенчиво улыбаясь, — я думала, что это будет сестрёнка, моя младшая сестрёнка, но это оказался брат, поэтому — Ифис!..

В Александрии все знали удивительную легенду о девочке, которую мать, исступлённо жаждавшая рождения сына, стала воспитывать как мальчика. Ифис выросла, и все принимали её за прекрасного юношу. Красавица Янта влюбилась в Ифиса, то есть в Ифис. Тогда девушка Ифис отправилась в храм Исиды и молилась там всю ночь у алтаря богини. А утром произошло чудо! Из храма вышел настоящий юноша Ифис, наделённый всеми мужскими достоинствами и свойствами, и состоялась прекрасная свадьба юноши Ифиса с красавицей Янтой...

Маргарита смеялась, но имя «Ифис» прилепилось к мальчику. Тула нежно полюбила своего самого младшего брата. Маргарита любовалась её нежными жестами, когда девочка водила за ручку маленького Ифиса, едва начавшего ходить. Ифис и Хурмас, два серьёзных увальня, любили строить дворцы из песка, чуть влажного. Обычно Маргарита приказывала сажать детей в песок для того, чтобы их ножки не были кривыми. Но Антос, когда подрос, не любил сидеть в песке, не любила и Тула. А вот Хурмас и Ифис готовы были целыми днями, на солнышке, возводить причудливые, разных оттенков коричневого, постройки. Двенадцатилетний Антос взрослел с каждым своим новым днём! Сопровождаемый Николаем Дамаскином он ездил в Мусейон, оба верхом на хороших лошадях. Маргарита вспоминала себя, юную, жадно читающую. Она боялась, что он найдёт, за что осудить её, свою мать. Но он вырастал и ей всё более казалось, что он совершенно понимает её. Уже он разговаривал с ней внимательно и бережно, как будто он был совсем взрослым юношей, а она — девочкой-ребёнком. Теперь она снова пристрастилась к чтению; ей хотелось, чтобы сыну было о чём говорить с ней. Шестилетняя Тула постепенно сделалась также их верной собеседницей. Её присутствие, её попытки застенчивого участия придавали их беседам особое нежное обаяние. Она умела внимательно и серьёзно слушать, и представлялась матери в эти мгновения такой беззащитной! Маргарита обожала эту девочку, свою единственную дочь, как обожала прежде маленького Антулёса, тогда своего единственного сына... Порою девочка напоминала ей, то лёгким жестом тоненькой руки, то улыбкой быстрой, Веронику...

Антил, сын Антония от Фульвии, воспитывался вместе с Антосом. Первоначально Маргарита тревожилась. Она думала, что подросток-римлянин, сирота, мог уже узнать в жизни кое-что дурное, и теперь общение с ним может дурно повлиять на её старшего сына. Но, к счастью, этого не произошло. И Маргарита про себя, в уме, невольно благодарила Октавию, которая, быть может, воспитывала этого мальчика слишком строго, но зато уберегла его этим воспитанием от восприятия им многого дурного в жизни. Антил постепенно прояснился для Маргариты как немного неуклюжий, замкнутый подросток. Антос взял его под своё покровительство и помогал искренно и даже и с энтузиазмом овладевать знаниями, приличествующими александрийскому интеллектуалу. Теперь юный римлянин одевался по-гречески и делался всё более и более общительным и живым...

После рождения Ифиса-Трифулона Маргарита ещё более рьяно и энергически принялась за восстановление своего здоровья, нежели после рождения близнецов. И в этот раз Антония не было в Александрии, о чём она, впрочем, нимало не пожалела. Очень даже и хорошо, что он не видел её во второй половине беременности и после родов. На этот раз её здоровье восстановилось быстрее. Всё же вынашивание близнецов отняло у неё более сил, нежели один ребёнок. Она снова придирчиво изучала себя, глядя внимательно в зеркало... Зрелая, но не увядающая, желанная, в одежде, подчёркивающей, оттеняющей эту зрелую женскую красоту; на лице, в меру подкрашенном, выражение спокойного достоинства... Она нравилась себе такою... Отходила от зеркала, подходила вновь, склоняла голову чуть набок... пыталась придавать лицу девические выражения — девической пытливости, девического любопытства, девической стыдливости... Смеялась и отворачивалась от зеркала...

Разумеется, Антоний признал близнецов, рождённых до его вступления в брак с царицей Египта, своими законными детьми. Нельзя сказать, чтобы ему доставляло очень уж большое удовольствие общение с детьми. То есть он мог, и даже и охотно, побегать с мальчиками наперегонки, побороться в шутку. Он радовался тому, что Антил получает отличное греческое образование, и благодарил за это свою жену. Первенец Клеопатры относился к нему несколько снисходительно, как мальчик, разумный не по летам, может относиться к своему взбалмошному сверстнику. Ифис и близнецы знали уже, что отец является к ним ненадолго, затевает шумную возню и снова исчезает. Они сделались по-своему привязаны к нему, но истинно любили, конечно, мать...

Ирас вдруг показала себя прилежной учительницей. Тула теперь проводила с ней много времени. Однажды между Ирас и Маргаритой произошёл короткий разговор:

— Ирас, ты помнишь ещё, что мы вытворяли, когда были детьми? — Маргарита понимала, что выговорила этот простой вопрос неестественным напряжённым голосом.

— Царица, ты полагаешь обо мне дурно, — холодно отвечала Ирас.

Они обе прекрасно понимали, о чём идёт речь. Маргарита опасалась, как бы Ирас не приохотила Тулу к лесбийской любви!..

— Прости, — сказала Маргарита быстро. Ирас молчала. Маргарита знала, какие упрёки могла бы ей высказать эта спутница всей её жизни! Конечно, Ирас могла бы упрекать её в недоверии! Ирас могла бы наговорить ей много упрекательных горьких слов! Но Ирас молчала. Это было не в её привычках: упрекать или оправдываться!.. Но она могла затаить обиду в душе. Только вот затаить, утаить свою обиду от Маргариты Ирас уже никогда не могла, слишком долго, давно они знали друг друга... Маргарита кинула острый зоркий взгляд на лицо Ирас... Девочка-брат... Лицо стареющего мальчика-подростка... стареющего... но мальчика!.. Было бы глупо просить: «Не обижайся на меня, Ирас!», потому что Ирас знает, что именно об этом хотела бы её попросить её царица...

— Ирас! — начала Маргарита. — Ирас! Ты помнишь, как Вероника звала тебя «Геро»?

Ирас молчала, немного хмуря брови.

— Не хмурься, — сказала Маргарита. — Я знаю, ты помнишь. И я помню. А ты помнишь, как ты назвала мне своё имя, своё прежнее имя?..

— Дага, — отвечала Ирас после краткого молчания...

Они помирились.


* * *

Между тем... Время триумвиратов умирало стремительно, как умирало некогда время Римской республики. Наконец-то произошла серьёзная ссора между Октавианом и Марком Лепидом. Октавиан лишил прежнего друга власти над Африкой, заключил под стражу, некоторое время пугал смертной казнью, но помиловал и сослал в Цирцеи, где Марк Лепид и прожил до самой своей смерти.

Октавиан прислал Антонию письмо, писал, что брак Антония и Клеопатры с точки зрения римского права может являться только беззаконным сожительством и ничем иным! В ответном письме Антоний напомнил Октавиану, что более не является консулом и что ведь это добровольное решение... «Да, я помню, — отвечал, в свою очередь Октавиан, — я помню, что ведь ты более не являешься римским гражданином и консулом, теперь ты подданный и любовник египетской царицы!..» Далее переписка продолжилась. Антоний отвечал Октавиану, что намерен действовать в Азии так, чтобы его действия обратились на пользу Египту... «моему новому отечеству»... Как это было похоже на Марка Антония — в разное время высказывать и даже и утверждать совершенно противоположное!.. Октавиан ответил чрезвычайно быстро, скоро, что воспринимает подобное утверждение как открытое объявление войны Риму!..

Клеопатре вся эта переписка, разумеется, была известна. Она решилась и попросила Антония ставить её в известность о его решениях. Зная его, она полагала, что он охотно согласится, но он вдруг вспылил и объявил ей резко, что будет показывать ей черновики своих писем Октавиану только постфактум, то есть только после получения ответов Октавиана. Этот внезапный приступ вспыльчивости, непонятной ей, застал её совершенно врасплох. Она растерялась, даже смутилась, она не ожидала ничего подобного. Она дипломатично согласилась с ним. И его письмо, в котором он отвечал Цезарю Октавиану, что да, я, мол, объявляю войну Риму, она тоже узнала постфактум...

Она испугалась. Она понимала, что она испугалась. Она поспешно вызвала Максима и несколько панически просила у него советов. Он — разумеется, с этим подразумеваемым пожатием плечей! — отвечал спокойно, что какие бы необдуманные поступки не совершал Марк Антоний, какие бы тщательно обдуманные действия не предпринимала сама Клеопатра, какие бы мудрые советы не подавал ей он, Максим, Египет Птолемеев всё равно обречён! И она воскликнула, невольно и тотчас, и сжав до боли, до боли соединив пальцы приподнятых рук:

— Ты не понимаешь! Этого не может быть! Это невозможно!.. Как это возможно? Рим останется, а нашего Египта не будет?!..

— Да ты и сама это знаешь, царица. И Египет Лагидов не вечен, и Рим не будет вечен...

— Но если Антоний отторгнет от Рима Азию, это уже не будет прежний Рим!..

— Царица, Антоний, в сущности, плохой полководец. А его армия? Это те же римляне, только предавшие, как, впрочем, и сам Антоний, свою родину, Рим. И его, и его армию презирают в Александрии...

— За что? — Она вдруг обиделась, хотя и поняла тотчас, как глупа эта её обида... — За что? За то, что он хочет укрепить власть Египта над Азией?!..

— Царица, все понимают, что никакой власти над Азией Египет иметь не будет.

— Хорошо! — Она, сидя на малом тронном кресле, чуть раздвинула колени и сунула сжатые пальцы обеих рук меж своих раздвинутых колен... — Хорошо! — произнесла нервически. — Что ты мне советуешь?

Но на этот раз он ничего ей не советовал, он только сказал:

— Я не оставлю тебя, царица.

Она посмотрела остро:

— А Иудея? Иудея вечна?

Улыбнулся. Улыбка скользнула по губам:

— Ты хочешь, царица, чтобы я тебе солгал, будто Иудея вечна? Ну тогда и Рим и Египет вечны.

— Вот так-то лучше! — неожиданно сказала она.

И вдруг сильно наклонилась к нему. Он сидел на скамье, ниже её тронного кресла. На одно мгновение она прижалась лбом к его плечу. И будто ожгло это прикосновение... Он знал, что её лоб не такой уж и горячий. Это ему кажется, что она вся такая горячая, пылающая, жжёт каждым своим прикосновением... Она резко откинулась на спинку своего кресла... Это всё уже однажды с ним произошло, давно, очень давно, это прикосновение женской руки, руки молодой царицы... Какая плохая память!.. Или она нарочно забыла, эта давняя девочка, сделавшаяся взрослой женщиной под ударами жизни, нарочно забыла, как он подхватил её, когда она разбила коленку... А если бы он тогда не подхватил её, она разбила бы лицо!..


* * *

Неожиданно она узнала, что давний знакомый её юности, Ирод ос, провозгласил себя царём Иудеи и основателем династии Антипатридов. Клеопатра написала ему, напоминала о своём давнем визите. Он в ответ написал ей о смерти своей сестры... «которую ты, царица, должна помнить...» Он писал, что государство его процветает, что он взялся за обновление Иерусалима, что Иерусалим станет настоящим греческим городом, с театрами и дворцами... «не хуже твоей Александрии!..» Она ответила: «Ты шутишь?» Он написал ей в следующем письме, что, конечно же, он шутит!.. Он спрашивал осторожно, не может ли Марк Антоний оказать ему помощь в войне Иудеи с Набатейским царством. Антоний немедленно ухватился за это предложение. Выступил вместе с начальником александрийской гвардии Афронианом... И неожиданно была одержана победа!.. И платой за эту победу оказался для Иродоса переданный Египту контроль над береговой линией Средиземного моря. Теперь Египту стали подконтрольны все города этой местности, кроме Тира и Сидона. Так расплатился Иродос с Антонием и Клеопатрой. Продолжалась переписка. Иродос перестроил коренным образом иудейский городок Биру и дал ему новое имя — Антония, в честь своих друзей, Антония и, разумеется, Клеопатры!.. Иродос приглашал её в гости. Антоний уговаривал её поехать. Она колебалась. Затем твёрдо решила остаться в Александрии. Она никому бы в этом не призналась, но она боялась покинуть Александрию даже на время! Ей всё казалось, будто её не впустят назад, в этот город, в её город, в Александрию, когда она вернётся!..


* * *

Антоний говорил, что пройдёт по Азии, подобно Дионису! Говорил, что отдаст под власть Египта всю Азию! Затем всё же вернулся с небес на землю и предполагал оставить Риму в Азии Вифинию и Сирию... Начать свои войны он решил с похода на Парфию. Маргарита не призывала к себе Максима. Ведь всё-таки он был всего лишь человеком! А она? Она сама иногда верила в себя как в некое воплощение Исиды. Но, конечно, чтобы в это поверить, надо было прогнать из головы все мысли, из сердца — все чувства, довести себя почти до потери сознания... Может быть, Египет ещё одержит победу над Римом?..

После первой серьёзной размолвки с Антонием она ещё думала, что размолвка эта — всего лишь случайность. Хармиана столько раз внушала ей, что с мужчинами никогда не следует говорить серьёзно!..

— ...будь с ним весёлой, развлекай его своей весёлой речью и он будет любить тебя!..

Если бы Маргарита была простой греческой женой! Вот тогда легко возможно было бы претворять в жизнь мудрые советы Хармианы!.. А сама-то Хармиана!.. Намекала на какие-то свои давние возможности выйти замуж удачно и благополучно... Маргарита не задавала ей этот издевательский вопрос: «А почему же ты не воспользовалась этими своими возможностями?!» И без вопросов издевательских было ясно, почему! Потому что статус воспитательницы царевны, а затем и наперсницы царицы оказался привлекательнее этого куда более скромного статуса замужней александрийской дамы...

— ...но скажи мне, Хармиана, ты ведь не вышла замуж ещё и потому, что хотела оставаться свободной?

Хармиана помедлила с ответом, затем призналась, что да, именно так! Маргарита вдруг поняла парадоксальность этого ответа, да и всей ситуации:

— Значит, ты более свободна, когда ты моя рабыня? И ты была бы менее свободна, будучи свободной горожанкой, женой своего мужа?

— Конечно! — Хармиана расхохоталась так, что дрогнули толстые груди под шёлком плотным широкого платья... — Конечно! Рабыня, приближенная к царице, куда более свободна, нежели даже и самая свободнорождённая жена своего мужа!..

«Пастушка своего быка!» — произнесла Маргарита про себя, в уме...

Но как она могла притворяться весёлой теперь, когда непременно надо было втолковывать Антонию эти важные её мысли о необходимости переделки торговых кораблей в военные суда!.. И ведь это было совершенно неразумное решение, его решение — идти на Парфию с конницей!

— Марк! У парфян замечательные лошади! И сами они — прекрасные наездники! В Парфии каждый мужчина — всадник с пяти лет! А у тебя кто? Совершенно нетренированные кавалеристы!..

Но он не слушал её. Она раздражала его своими советами. То есть, в сущности, это и не были советы, это были почти приказы, почти распоряжения... Она, женщина, пыталась распоряжаться им, мужчиной! Она не думала и об этом, но ведь она невольно напоминала ему о своём царском достоинстве, о том, что она — царица, а он... Ему никто не жаловал царский титул, он не являлся царём Египта!.. И вот он грубо кричал на неё и они ссорились вновь и вновь! И она уже понимала, что нет, эти ссоры вовсе не случайны...

Конечно, он её не послушал и двинул на Парфию тяжеловооружённую конницу, которую парфянские лучники, искусные в маневрах, запросто перестреляли из луков. А самое позорное поражение Антоний потерпел вблизи Пальмиры, давнего Тадмора. Пальмира ещё долго балансировала между Парфией и Римом. Что же касается Парфянского царства, то оно пало аж в 225 году нашей эры, надолго пережив Египет Лагидов!..


* * *

В этих походах Антония было кое-что страшное для неё, кое-что такое, из-за чего она долго не могла предаваться непринуждённым беседам со своим умным, образованным Антосом... Она отвечала ему односложно, быстро произносимыми словами... Он, взрослеющий подросток, смотрел на мать участливо, готов был, казалось, гладить её по голове, как маленькую, утешать... Его честный, прямой взгляд, взгляд этих тёмных-тёмных глаз, этих греческих глаз, этих македонских глаз, этих Лагидовых глаз, ясно говорил ей, матери, что сын не знает, не знает!.. И овладевала её душой мучительная для неё самой жестокость, и хотелось выкрикивать, срывая голос, жестокие приказы... Хотелось приказать убить всех, всех, всех, кто мог рассказать Антосу!.. Но она понимала: всех убить нельзя! А он смотрел на неё и жалел её... И однажды он сказал, что он жалеет её, потому что она — жена Марка Антония!..

— Мама! Я не ненавижу его. Я могу понять тебя. Мы сейчас не можем избавиться от него...

Она заплакала. Она растерянно, путано стала говорить сыну, что не надо, не надо быть таким!.. Не надо ненавидеть, не надо мечтать о свержении кого бы то ни было, об уничтожении...

— ...заклинаю тебя, Антулёс!.. Я заклинаю тебя!.. Только не ссорься с маленькими, с Ифисом, с Хурмасом, с Тулой!.. Не бросай их!.. И ведь Антоний — их отец! И ты же знаешь, ты знаешь, он не претендует на царский титул... Он просто-напросто не хочет быть римлянином!..

И сын утешал мать, и говорил, что послушается её, непременно послушается!.. Но она была сломлена, она уже не могла верить, даже ему!.. Всё должно было повториться в доме Лагидов, все интриги, все смерти!.. Неужели? Неужели?..

И было такое, что через несколько дней она сказала сыну всё. Призналась.

Ведь она сказала Антонию, что он должен напасть на храм Артемиды Эфесской, захватить Арсиною и казнить её, казнить незамедлительно, казнить без суда и следствия!.. Она и прежде иногда размышляла, подумывала о своей младшей сестре, о своей Каме... Она понимала, что если бы, если бы вдруг, внезапно кто-нибудь, кто угодно, убил Арсиною, она бы могла спокойно предаваться периодически сентиментальным воспоминаниям о детстве, о маленькой Мар и маленькой Каме... Ей так хотелось предаться подобным воспоминаниям, но она говорила себе холодно, что нельзя, нельзя!.. Это глупо, это глупо — вспоминать детство в то время, когда жива её соперница, жива фактическая претендентка на трон Египта!.. Конечно, до неё доходили слухи и почти верные известия о тихой, замкнутой жизни Арсинои в эфесском храме... Царевна читает, царевна пишет, царевна молится у алтаря богини-девственницы... А если завтра Антоний погибнет, если умрёт Клеопатра, кто защитит детей, моих детей, от претензий Арсинои? Останутся ли дети в живых? Не прикажет ли новая правительница казнить их?.. Нет, нет, нет!.. Нельзя рисковать. Надо было давно уничтожить Арсиною, надо было найти способ!.. Арсиноя, моя Кама!.. Моя Кама в Эфесе, моя младшая сестра, так похожая, в сущности, на меня, но с этим смешно-печальным, с этим всегдашним смешно-печальным выражением тёмно-карих глаз... Надо написать ей письмо! Надо освободить её из эфесского заточения. Надо снова подружиться, снова стать сёстрами. Надо показать ей моих детей... Нет, это сентиментальность, не надо предаваться сентиментальности... Надо подумать о жизни, о реальной жизни, о детях... Кама ничего не понимает. Кама никогда ничего не понимала. Кама не поняла, когда я сказала ей, что беременна... Кама никогда не любила жизнь, живую жизнь... Но Кама никогда бы не поступила так, как я хочу сейчас поступить! Кама никогда не приказала бы казнить меня, убить моих детей!.. или приказала бы?.. Прочь женские мелочные мысли!.. Женские мелочные мысли... И пусть!..

Она только спросила Антония, казнена ли Арсиноя. Он даже удивился её вопросу:

— Ты же сама просила!..

Он так и сказал, так и произнёс: «просила»! Она просила его, чтобы он убил её сестру! И сейчас... Она могла возразить ему? Нет!.. А он уже рассказывал, как всегда просто, простым голосом, рассказывал, что жрецы и жрицы, конечно, были возмущены, и, конечно, сначала отказывали ему, не хотели выдавать Арсиною. А потом он пригрозил, что разрушит храм!.. Клеопатра невольно вздрогнула... Он засмеялся простым смехом. Да нет же! Он и не собирался рушить храм! Святотатство — он этим никогда не грешил! Хотя... Ты ведь хотела, чтобы я напал на храм!.. Кажется, он решил поиздеваться... Да что ты! Они выдали её! А ты и вправду подумала, что не выдадут!.. Какая она была? Ты говоришь, на тебя похожа? Да я и прежде видал её, но не запомнил!.. И тебя не запомнил?.. Да нет, вот тебя запомнил, тебя всегда помню!.. Какая?.. На вид старше тебя. Толстая, волосы растрёпанные, седые, глазищи отчаянные... Просила пощадить?.. Нет!.. И о тебе ничего не говорила. Я не понимаю тебя. Зачем бы она вдруг стала говорить о тебе?.. Сестра?.. Ты не смеши меня!.. Я же ей сразу сказал, передал, что ты приказала казнить... Это правильно!.. Нет, молчала!.. Да я сам проследил!.. Слушай, не доставай меня!.. Зачем бы я стал мучить её, расспрашивать, что она чувствует, не хочет ли она передать тебе привет перед своей смертью!.. Сразу позвал моего вольноотпущенника, Андроника, хороший мужик, глаз у него верный, рука верная, топор наточили, рубанул, и тело возле колоды валяется, голова стучит, катается... Андроник, он быстро... ей не было больно, не тревожься!.. И ты не думай, будто мы её собакам кинули! Её жрецы похоронили, на храмовом кладбище, честь по чести...

Как хотелось потерять сознание! Совсем как тогда, почти в детстве, когда привели на казнь Веронику и Деметрия... Маргарита закрыла глаза и вот уже и падала медленно, погружалась в холодную темноту... И сама не понимала, действительно ли теряет сознание, или всё же притворяется... Нет, действительно!.. И последняя ясная мысль была о том, что он, Антоний, её муж, не станет сейчас жалеть её... И зачем жалеть падающую в обморок немолодую женщину, такую... такую, как Арсиноя!.. Я такая же, как моя сестра!..

Она, Маргарита, лежала на постели. Во рту было холодно и тухло. У постели сидела чернокожая, голая до пояса девочка-рабыня, обмахивала её большим веером из павлиньих перьев пышных... Маргарита приподнялась, заломило в спине и виски заломило. Повалилась неуклюже на живот, свесила голову... растрёпанные волосы... Звуки рвоты, гадкие... Завоняло... Перевернулась на спину... сама себе ощутилась толстой, будто гиппопотам!.. Велела рабыне принести зеркало... Голос хриплый, слабый, тусклый...

— Не надо вытирать, дура! Зеркало!.. Убью!.. Держи зеркало ровнее, сука!.. Чего трясёшься?! Руки тебе отрубить... Ровнее!..

Исида! Неужели это рычанье глухое, неужели это и есть мой голос?!.. А это страшное отёчное лицо, почти перекошенное, это и есть я?!.. Золотистая гладкость бронзы... Дрожащая, трясущаяся, как в лихорадке, тонкая чёрная, чуть лоснистая рука...

— ...Не бойся, дура!.. Зеркало унеси... Нет, не смей вытирать!.. Не хочу!..

Это глухое рычанье, это и есть мой голос!..


* * *

Пришла к сыну. Она не звала его к себе, сама приходила к нему. Он не должен был чувствовать себя подданным, он — её сын!.. Говорили о Гомере... Да, и мне «Одиссея» нравилась больше, когда я была такая, как ты... А теперь?.. Знаешь, теперь, пожалуй, «Илиада», потому что страшнее... «Одиссея» не страшная?.. Ты прав!..

...Догадывается или нет, догадывается или нет?.. Он спросил, не больна ли она?..

— Почему ты решил? У меня плохой вид?

— Нет, что ты!.. — А что он мог ей ответить?! Но тотчас он сказал свою правду: — У тебя голос... И лицо больное...

И она больше не могла гадать, сдерживаться, скрывать от него... Пусть узнает сейчас, теперь, а не после её смерти!..

— Антос! Я приказала убить мою младшую сестру... — Она невольно примолкла, невольно ждала его слов... Каких слов? Слов оправдания? Слов сожаления? Она ждала, что он пожалеет её? Её, а не её убитую сестру?.. Но ведь я его мать, я родила его в муках!.. Он не произнёс ни слова, и она собралась с силами и продолжила говорить сама: — Я приказала Антонию убить её...

Он молчал и молчал.

— Ты... не жалеешь меня?.. — спросила она. Голос дрожал, как дрожали недавно руки чернокожей девочки...

— Жалею, — обронил сын.

Наверное, он действительно жалел её. Наверное, он жалел её, свою мать, больше, нежели неведомую тётку, младшую сестру матери... Но что ему были материнские муки родов? И честно ли это было, заклинать его этими муками? Она и не заклинала. Она посмотрела на его лицо, какое-то вдруг страшно непроницаемое!.. Страшно!.. И она хотела опуститься перед ним на колени, упасть неуклюже, так, чтобы её колени ударились больно об пол... Но вдруг подумала — и опять же холодно! — что ведь это совершенно театрально: упасть, вот сейчас ей упасть на колени перед сыном... Только сказала ему:

— Прости меня... — и ушла из его покоев.

И вечером ей доложили о его приходе. Он пришёл к ней, как подданный к царице!.. Она рассердилась на рабов. Почему доложили? Почему не впустили тотчас?!.. Она бросилась навстречу сыну... И остановилась, поняла, что надо остановиться... Он пришёл сдержанный и спокойный. Он получил хорошее воспитание, он умел, научился быть корректным. Он говорил с ней так спокойно. Он сказал, что она напрасно пыталась ограждать его от жизни...

— Я понимаю тебя. Пойми и ты. Я не буду другим. Я буду таким, как ты, как твоя сестра, как Марк Антоний, как все Лагиды, как все на свете правители, как все на свете люди.

Она понимала, чего ей сейчас хочется, чего она ждёт. Ей так мучительно хотелось, чтобы сын положил руку на её плечо, сказал бы ей слова жалости, ласки... Ей хотелось проговорить со слезами в голосе: «Я родила тебя в муках! Ты должен, ты обязан быть добр со мной!»... Но недаром она была интеллектуалкой, получившей отличное александрийское образование. Она тоже умела сдерживаться. И это было бы пошло: заклинать сына своими давними родами... Она даже ведь не имела права попросить его быть добрым с его братьями и сестрой. Она смутно представила себе, что будет, что произойдёт спустя некое число лет... Должно было произойти именно то, что должно было произойти, то есть то, что всегда происходило... А ведь кроме её детей находился здесь, в её Египте, ещё и сын Антония. А в Риме оставались дети Антония, которые также могли в будущем предъявлять претензии, хотя бы на основании того, что их отец был мужем египетской царицы, состоял с ней в браке, признанном египетскими законами... Нет, как нелепы и сентиментальны были её надежды на счастливое будущее, каким пошлым было это её желание видеть своих детей дружными и доброжелательными друг к другу!.. Сейчас говорить с сыном было не о чем. И она отпустила его, как царица отпускает царевича по завершении аудиенции.

— Иди, — сказала она. — Иди к себе.

И он ушёл.

Но самым забавным возможно было счесть то, что после смерти Арсинои, после того, что сказал старший сын матери, продолжилась обыденная жизнь. И по-прежнему Клеопатра играла с младшими детьми, следила за учёбой Антоса, говорила ласково с Антилом, сыном Антония...


* * *

...Она теперь ни в чём не была уверена. Мысли её путались. Она уже не могла бы определить, нужен ли, полезен ли для Египта, для её Египта, поход в Армению. Октавиан внезапно прервал переписку, теперь он не писал Антонию. Что означало это молчание? Конечно же, подготовку к войне! И нужно ли было сейчас, именно сейчас нападать на государство Артавазда? Но она не смела теперь что-либо советовать Антонию. Хармиана ходила нахохлившись. Маргарита не выдержала и спросила иронически и сухо:

— Что? Похож Антоний на армянина?..

И очень удивилась, когда её старая воспитательница обратила к ней лицо, уже сморщенное лицо старухи с мокрыми глазами, и произнесла жалобно, почти плаксиво:

— Заслужила ли я, царица, такое обращение от тебя?!..

Маргариту ничто подобное уже не могло тронуть. Однако же она махнула рукой и проговорила с вялым раздражением:

— Пошла! Пошла прочь... Никто не собирается обижать тебя... Убирайся, оставь меня одну...

Маргарита заметила, что Хармиана волочит ступни, шаркает лёгкими туфлями без задников... «...как же она состарилась!..» И тотчас о Хармиане позабыла...

Неожиданно Антоний вернулся победителем! Его армия совершенно сокрушила войско Артавазда. Усталая, отупевшая от бесплодных размышлений, Клеопатра не находила в своей душе сил для приветствий Антонию, Антонию-победителю. Он распоряжался устроением триумфа. Она вяло подумала, а понравится ли её александрийцам триумф римского полководца, ведь Антоний, что бы там ни было, остаётся римским полководцем... Но не стоило обо всём этом думать. Им не понравится Антоний? Можно подумать, им нравится их царица! Если завтра придёт сюда кто угодно, а хотя бы и Цезарь Октавиан, разве они не сдадутся, разве им не всё равно? Пусть Октавиан, пусть Рим!.. И я тоже должна перестать цепляться за Александрию!.. «Мой город», «моя страна», «моя Александрия»!.. Пора забыть! Пора отбросить пошлые сантименты. Надо думать о спасении детей!.. План созревал медленно, контуры его очерчивались первоначальные смутно. Её и саму пугала собственная смелость. Но ведь кольцо жестокой судьбы сжималось и сжималось...

Триумфальное шествие состоялось, царица сидела на серебряном троне, на высоком, нарочно поставленном помосте, устланном коврами. Исида! Гестия! Как возможно пасть до того низко! И как же это возможно сделаться до такой степени зависимой!.. Она уговаривала Антония! Она доказывала ему, что присутствие детей совсем не нужно! Зачем им видеть публичную казнь пленного армянского царя и его семьи?.. И он отвечал грубо и властно, что она разнеживает детей, что детям необходима власть над ними отца!..

— Мои сыновья будут при казни! Они должны знать и видеть жизнь; всё, что происходит в жизни, они должны знать и видеть!..

— У нас в Александрии так не делается... — Она сама себе сделалась противна, смущённая, бормочущая...

— Что-о?! — крикнул он тривиально. — У тебя такая короткая память? Или ты не дочь своего отца?!..

На помост она взошла одна, без детей. Этот парад, эта публичная казнь!.. Но она уже и не пыталась, и даже и не хотела потерять сознание. Вероника, Деметрий, Арсиноя то и дело возникали перед её широко раскрытыми глазами с этими сильно подсинёнными веками и черно накрашенными ресницами... А какой страшный злобный взгляд бросил на неё Марк Антоний, когда увидел, что детей нет рядом с матерью, нет, нет, нет!.. Он медленно ехал, облачённый в парадные доспехи, во главе своих легионеров, ехал на хорошем коне, и повернул голову и приподнял круглый, выбритый, с едва загаданной раздвоенностью подбородок, и посмотрел на неё... Никто с ним не спорил. Никто ему не противоречил. Александрийцы приветствовали его, потому что он вернулся с победой и пополнил казну, и разрешил хождение иностранной монеты... А публичные казни они видывали и прежде!.. Она не вызвала к себе Максима, потому что никакого смысла не имел вопрос о возможности противоречить Антонию. Максим ведь был умён и знал, кому и когда не противоречить... или противоречить...

Она ждала Антония ночью. Он не пришёл. Александрия празднично шумела. Маргарите представлялся этот шум празднующего города бессмысленным и зловещим. Город праздновал грабёж и смерть. Но почему она теперь так остро это чувствует? Она сама не понимала. Утром к ней пришёл Антоний. Кричал на неё безобразно, гадко, выкрикивал непристойные слова. И она отвечала безобразно, гадко, потому что оправдывалась... А потом повысила голос, завизжала, заорала:

— Я царица, я царица!..

И вдруг он толкнул её сильно и больно в грудь. И она не удержалась на ногах и упала неуклюже на постель. А он плюнул на ковёр и выплюнул в неё, в её лицо, наклонившись к её лицу, выплюнул:

— Сучка!.. Старая сучка!..

И она не заплакала. Она не смотрела на него. Она неуклюже повернулась на сбившейся постели и тяжело стала на ноги. И не смотрела на него. И он смутился и быстро ушёл. Но было бы смешно воспринимать его уход как свою победу...

Они не встречались, не разговаривали. Она знала, что он занимается реорганизацией армии. Каждый день возможно было ожидать начала военных действий. Октавиан фактически единовластно правил в Риме, но он далеко ещё не являлся тем Августом[84], тем Отцом отечества, каким он должен был сделаться через много лет!.. Но теперь он мог начать войну с Египтом каждый день. Каждый вечер, ложась спать, возможно было поверить, нет, возможно было знать, что война начнётся завтра!..

Антоний устроил учения тяжеловооружённой пехоты. Потом оказалось, что часть стенобитных машин разобрана, что некоторые легионеры просто-напросто торгуют оружием, что почти все обзавелись в Александрии семьями, жёнами, что иные работают как ремесленники и пытались увильнуть от учений... Антоний распорядился о наборе солдат из местных жителей, что не вызвало особенного восторга, потому что, несмотря на армянскую победу, он не в состоянии был платить воинам хорошее жалованье. Он устроил несколько показательных процессов над центурионами, обвинявшимися в этой самой торговле оружием. Обвиняемые были приговорены к смертной казни, заменённой едва ли не в последний момент ссылкой в каменоломни...

Клеопатра во всём этом не участвовала. И было бы странно, если бы участвовала во всех этих мужских делах! В конце-то концов, в Александрии давно привыкли к такому положению вещей, когда царица ездит в Мусейон, устраивает литературные вечера, а Максим Александриу занимается экономикой и государственным устройством, а теперь вот ещё и этот римлянин занялся армией...

Марк Антоний всё-таки пришёл к ней. Это могло означать, что он всё-таки любит её, и могло означать, что он всё-таки привязан к ней, и могло означать, что она нужна ему... потому что ему ведь некуда деваться, в Рим ему дорога заказана... Но она вовсе не намеревалась злорадствовать.

— Помиримся! — Он подкрепил своё предложение лёгким движением головы. Он легко и просто, он всегда ведь был такой, предлагал ей примирение. А она молчала. Не нарочно. Никак не могла заставить себя говорить. Беспомощно смотрела на него, такого простого, такого, каким он был всегда, и слёзы навернулись на её глаза... И она подумала, что она стареет безнадёжно и делается похожей на Хармиану!..

— Я погорячился тогда, — сказал он. И она вдруг почувствовала, только теперь почувствовала, как он унизил её тогда! И она всё ещё не могла говорить. И тогда он сказал: — Воспитывай детей как хочешь, я не стану мешаться... — Он думал, будто она нарочно не отвечает ему, не отвечает, потому что сердится на него! А она ведь не могла произнести ни слова, будто горло сжало неведомой непонятной силой... — Не молчи! — попросил он...

— Помиримся, — сказала она тихим голосом.

— Ты умница, — сказал он.

Они были вместе, и ночью были вместе, но она ничего не забыла. И в этой близости был какой-то горький осадок, будто во всём её теле, и в голове, в мозгу, разлилась желчь...

Он говорил, что войны не избежать. И, может быть, лучше первыми начать, начать военные действия. И он предлагал устроить праздник... Она хотела было перебить его — «снова праздник?» — и сдержалась и не перебила... Он говорил, что в Риме должны знать: Египет главенствует в Азии и Египет не покорится Риму! И он присел на разобранную постель, обнимая Маргариту, и увлечённо описывал ей, каким будет этот новый александрийский праздник...


* * *

И праздник состоялся. Выдались на диво погожие дни. Даже для начала александрийского лета эти дни были слишком хороши! Кажется, никогда ещё не бывало так ясно, так тепло и не жарко... На высокий помост, установленный на главной площади, надо было взбираться по ступенькам, по ступенькам, крепко сколоченным и покрытым неширокой ковровой дорожкой. Навес из пёстрой шёлковой ткани поднят был на столбах, гладко вытесанных, деревянных, из корабельного кедра. На сиденья золотых тронных кресел положены были плотные подушки, кожаные подушки в шёлковых наволоках. Царица сидела в египетском костюме, одетая как жёны старинных фараонов. Многие в толпе ещё помнили её девочкой, подростком, танцующим египетский старинный танец. И вдруг вспоминали Татиду и настораживались. И настроение толпы мгновенно передавалось Клеопатре, и она будто видела перед внутренним своим взором Татиду в виде полутени, висящую Татиду, обгадившуюся, с высунутым и прикушенным языком висельницы, самоубийцы... Клеопатра улыбалась принуждённо. Антоний поднялся на помост, красный плащ откидывался лёгким тёплым ветерком, парадные доспехи (снова парадные доспехи!) посверкивали на солнце... Антос, почти совсем взрослый, четырнадцатилетний, сел на трон рядом с матерью. Он был одет в обычный греческий костюм царя из дома Птолемеев. Лицо его, такое знакомое ей уже много лет греческое лицо Птолемея, царя Птолемея, её отца, её брата, хранило выражение серьёзности и замкнутости. Клеопатра подумала, что, быть может, он не одобряет эту нарочито пышную церемонию... Он сидел по правую сторону от неё. По левую Хармиана, тоже одетая нарядно, усадила шестилетнюю Тулу. Девочка, в пёстром, расшитом золотыми нитями греческом платьице, улыбалась застенчиво и то и дело поворачивала головку к матери, взглядывала вопросительно... Ради этого кроткого невинного существа Маргарита обязана была показывать себя видимо спокойной, даже притворяться уверенной в своих действиях, даже улыбаться спокойно...

Молодая няня вынесла и усадила на одно из кресел двухлетнего Ифиса, одетого как македонский воин великого Александра. Толстенький крепыш болтал ножками, обутыми в мягкие сапожки, полагавшиеся македонским конникам. Нарядная няня встала рядом. А рядом с креслом Тулы сидел её брат-близнец Хурмас, в богатом одеянии восточного принца, на головке — круглая высокая шапка. Ему было неловко в этом тяжеловесном одеянии; он замер, боясь лишний раз пошевельнуться... Марк Антоний нагнулся вниз с высокого помоста и протянул сильную руку. Его рука выглядела сильной. Антил, в странной одежде, отдалённо напоминавшей римскую юношескую тогу, схватил руку отца и, крепко держась за неё, поднялся по ступеням. Губы мальчика были крепко сжаты, глаза смотрели и будто и не видели ничего вокруг...

Антоний положил ладонь на плечо Антила. Мальчик быстро вздохнул и тотчас вновь крепко сжал губы. Антоний произнёс речь, которую затем повторили по всему городу глашатаи. Римлянин сказал, что Клеопатра и её сын будут править совместно традиционными владениями Лагидов — Египтом и Кипром. Хурмас, Александр Гелиос, должен был получить в управление Армению. Ифис, Птолемей Филадельф, — Киликию. Клеопатра Селена получала в своё управление Крит... И потомок старинных александрийских греков сложил много веков спустя своё стихотворение:


Разумные александрийцы знали,

что это было только представленье.

Но день был тёплым и дышал поэзией,

лазурью ясной небеса сияли,

Гимнасий Александрии по праву

венцом искусства вдохновенного считался,

Наследник был так красив и так изящен

(сын Клеопатры, Лага славного потомок).

И торопились, и к Гимнасию сбегались,

и криками восторга одобряли

(на греческом, арабском и еврейском)

блестящий тот парад александрийцы,

а знали ведь, что ничего не стоят,

что звук пустой — цари и царства эти... [85]


Впрочем, этот спектакль не оказался таким благостным, поскольку заключал в себе и некоторые трагедийные элементы. Марк Антоний объявил, что сам он отказывается от любой власти, кроме власти полководца, верховного полководца, над армией, но своему сыну-римлянину он отдаёт власть над Грецией и Македонией!.. Царица видела, как изменяет её старшему сыну обычная его сдержанность. На его свежем юношеском лице вдруг появилось выражение брезгливости. Клеопатра понимала. Она понимала, что её умному образованному мальчику неприятно участвовать в этом фактически нелепом действе... Большая часть земель, которые Марк Антоний сейчас полновластно делил, распределял меж своими детьми, принадлежала, собственно говоря, Риму, имела статус римских провинций!.. И вдруг Антоний сказал громко, громче, нежели всё прочее, сказанное им, что править землями, которые Рим полагает своими провинциями, имеет полное право старший сын царицы, Птолемей Цезарь, сын и наследник Юлия Цезаря!..

Клеопатра мгновенно почувствовала жар в щеках... Если бы я знала, до чего он... Как он посмел унизить... Она невольно вскочила, движения её сделались быстрыми... Она посмотрела встревожено на своего первенца... Антос уже стоял рядом с ней. Она слышала его отчаянный звонкий голос:

— Марк Антоний не смеет унижать меня и мою мать-царицу! Я не сын римского распутника! Мой отец — Птолемей Лагид, законный супруг и родной брат моей матери!..

Антос сбежал по ступенькам... Перед ним расступались. Антил, решительно сбросив со своего худого плеча отцову ладонь, последовал бегом за своим товарищем... И вскоре они, окружённые несколькими всадниками из личной охраны царевича, скакали прочь от площади... Антоний, разумеется, выглядел растерянным и раздосадованным. Клеопатра бросила на него быстрый взгляд, и гнев её прошёл. Конечно же, этот простой человек, этот её простой человек хотел, чтобы всё складывалось как возможно лучше!.. И если всё не складывалось как возможно лучше, стоило ли обвинять его? Он не мог изменить самого себя, он не мог перестать быть собою!.. Маленький Ифис заревел, и няня подхватила его на руки. Хурмас прыгнул с кресла золотого, подбежал к матери и обнял её ноги... Тула не двигалась, её личико выражало предельную серьёзность, и вид этого серьёзного детского личика был мучителен для матери...


* * *

По всей Александрии обсуждали странный праздник. Спорили, смеялись, предсказывали... А Маргарита почти радовалась. Потому что он говорил растерянно, что хотел как лучше! И она знала, что он и скажет такое!.. Она распорядилась, чтобы программа праздника была выполнена. Актёры должны были представить старинную комедию Аристофана «Лисистрата», выступления танцоров и музыкантов должны были состояться. Литературный вечер, назначенный на сегодня в малом зале покоев царицы, не был разумеется, отменен.

Семья царицы возвратилась во дворец. Вскоре царица, переодетая в домашнее платье, пришла в комнату, обычно используемую для учебных занятий её старшего сына. Она, как и предполагала, застала его там, одинокого и мрачного. Взглянув на него с порога, она испытала обычное изумление матери: этот юноша, почти совсем взрослый, ведь она его носила и родила, и, кажется, это было так давно!.. За дверью, плотно прикрытой, мать и сын говорили и говорили...

— Не принимай его всерьёз! — говорила она об Антонии. — Он не может измениться. Его никто не принимает всерьёз!.. И... Не думай о Египте!.. И никому!.. — Она почти шептала, затем вновь заговорила обычным голосом... — Что ты думаешь о моём плане?..

Антос помолчал, он действительно обдумывал слова матери. Наконец произнёс, глядя в её ожидающие глаза:

— Я надеюсь, до этого не дойдёт. Я люблю Александрию...

На этот раз она не стала сдерживаться, ухватила его за щёки порывисто и целовала...

Помириться с Антонием, конечно же, оказалось не так трудно!

Он уже махнул рукой на всё происшедшее и только повторял:

— Да я и не хотел!.. И всё равно!..

— Всё равно будет война, — спокойно сказал Антил.

И это были самые нужные слова! И все обрадовались этим словам, потому что эти слова были — совершенная правда! А все прочие слова, и даже и дела, действия, могли запросто оказаться химерой!..

Маргарита вдруг удивилась. Нет, она не предполагала, на самом деле не предполагала, что её первенец согласится на примирение с отчимом!..

В самой простой одежде отправились всей семьёй кататься в большой барке. Гребцы дружно налегли на весла. Барка пошла в море. В тайном своём дневнике Маргарита записала:

«...мы плавали по морю. И рыбы показывались из воды морской и показывали свои жёлтые глаза. И Хурмас в жёлтом коротком экзомии. И неспокойный Ифис пугается волны и карабкается на меня. И Марк и Антос берут у гребцов по веслу и принимаются сами грести, и машут вёслами в разные стороны. И Тула смеётся. И я пригибаю Ифиса, и мы увёртываемся от брызг. И Антил вдруг прыгнул, плюхнулся в воду и поплыл, фыркая как собака. И Марк и Антос затаскивали его назад в барку. И Тула пугалась, а потом смеялась...»[86]

Всё-таки дети щедро дарили ей это чувство правоты и это чувство уверенности в себе, так свойственные матерям!..

Вечером звучали стихи...


Гимерий гуляет с Цецилией

Гуляет в сумерках в саду...


И далее:


Мы стали богатыми

И бедным себя раздали...


И далее:


...мой бывший друг не любил зиму,

неплохо говорил по-армянски...


И далее:


...каждый день думаю...[87]


И опять и опять спорили о стихах, о прозе, о древней истории... Врач Филот острил:

— ...кому жарко, тому надобно дать холодной воды. Но всем, у кого жар, естественно, жарко. Стало быть, каждого, у кого жар, следует поить холодной водой!..

— Мне не очень внятна эта медицинская острота, — сказала царица.

— Нет, почему? Это смешно! — заметил Антил. — Надо вознаградить Филота за такую выдумку! — Мальчик обернулся к мачехе: — Могу я подарить ему вон ту чашу?..

— Дари! — отвечала Клеопатра, даже и не взглянув на чашу. Однако на следующий день Полина, жена Филота и синдрофиса царицы, распорядилась отослать чашу назад во дворец, извинившись в почтительном письме за своего мужа, который осмелился принять в подарок столь старинный и тонкой работы и, в сущности, бесценный сосуд...

Ирас рассуждала о последователях Пифагора и говорила, что число — единственный идеал гармонии, который возможно отыскать в реальности!

— Это не пифагорейство, а гиперборейство! — похохатывала Маргарита...

Ирас тряхнула волосами.

— Я вижу, ты косы отращиваешь, — Маргарита наклонилась к Ирас, сидевшей на ковре подле царицы... — Решила женщиной стать?

— Если я захочу, я могу ощутить себя и женщиной, но я хочу отрастить косы, потому что косы — древний воинский убор мужчин в тех краях, откуда я родом! — отвечала Ирас.

— Ты вспомнила? — Маргарита спросила с любопытством. — А больше ты ничего не вспомнила?..

— Нет, — Ирас замкнулась, не хотела говорить...

Ночью Антоний шатался по улицам Александрии, в разных вертепах угощали его дешёвым вином и вяленой рыбой, принимали как своего, он пьяно болтал с ними, да и они ведь не были трезвыми...


* * *

Она понимала всё равно, что истинного примирения с Антонием не будет! Она не могла забыть, как он унизил её; и Антос не забывал, помнил, и не мог потому истинно примириться с отчимом. А мог ли Антоний примириться с ней, со своей женой? Это так просто было, и пошло, и смешно. Потому что он не мог примириться с её старением!.. И расстаться они тоже не могли. А Рим упорно молчал. И лучше бы грозился. Они здесь, в Египте, будто оборотни-волки, со всех сторон окружённые большой охотой... И Антоний устраивал воинские учения, и распорядился наконец-то о переделке ряда торговых кораблей в необходимые для предстоящей войны суда, военные суда. А денег не хватало и не хватало... И он уходил один, углублялся в извилистость змеиную улочек ночного Ракотиса. Его узнавали, поили, он проводил часы раннего утра с дешёвыми девками. Солнце подымалось. Он возвращался во дворец, кутался в плащ. Торговцы плодами угощали его, мужа царицы, фигами и яблоками...

А Маргарита снова и снова звала в свою спальню Хармиану, растолстевшую почти чудовищно, волочившую опухшие ноги в мягкой обуви, но по-прежнему уверенную в себе, властную. Хармиана приносила мази в коробочках, жидкие снадобья в стеклянных флаконах. Царица сидела, запрокинув лицо. Хармиана пошлёпывала её по щекам, обмывала и обмазывала лицо и шею своей питомицы белым, розовым, зелёным... Царица закрывала глаза. Хармиана красила разными чёрными красками её седеющие волосы, брови, ресницы... Маргарита всё реже и реже смотрелась в зеркало. Апатичность и тревожность странно сочетались теперь в её натуре. Ей не минуло ещё и сорока лет, но она ощущала себя стареющей, изнурённой... Зрение её слабело. Можно было бы завести такие же линзы, какие были у Антония в Риме, но он давно уже не пользовался замечательными полезными стёклышками, спокойно передвигался в тумане близорукости и даже и не щурился. Однажды она спросила его, как же он передвигается, не видя, в сущности!

— Я чувствую, — ответил он. — А твоё лицо я вижу. Сам не знаю, как это получается, но я вижу твоё лицо!..

Он говорил уверенно. Он мог разлюбить её, но не мог расстаться с ней.

Тело её менялось. Груди сделались большими, будто опухли. Поверх платья она завешивала грудь ожерельями или накидывала большие платки, вышитые золотыми или серебряными нитями... Она посмотрелась в ручное зеркало и заметила тотчас на правой щеке тёмную коричневую круглую родинку наподобие лишая, уродующую лицо. И никакие снадобья Хармианы не действовали на этот нарост, не сводили его...

Антоний полагал армию готовой к войне. Все, какие возможно, корабли, то есть торговые корабли, переоборудованы были в военные суда. Он томился, и Маргарита видела, как он томится.

— Не лучше ли выступить первыми? — полувопросительно предложила она.

— Нет, не лучше! — Он ответил ей грубо, жёстко, отчуждённо. — Рим — это Рим!

— Ты боишься Рима? — Эта фраза вырвалась у неё невольно, проговорилась мягко, почти робко...

Лицо его сделалось злобным. Он круто повернулся и ушёл от неё...

Потом она поняла, что он... нет, он не боялся Рима... Он всего лишь сознавал, что если прежде ему доводилось участвовать в гражданских войнах Рима, то теперь ему предстояло стать врагом Рима! Не врагом Лепида, или Октавиана, или Брута, но врагом Рима!.. Он предал Рим! Даже убийцы Юлия Цезаря, Брут и Кассий, не предавали Рим. Они хотели изменить систему власти в Риме, то есть вернуть Рим назад, к республиканскому правлению, но они не предавали Рим! Никто не предавал Рим!.. Разве что Секст Помпей... Но Марк Антоний чувствовал себя истинным предателем Рима!..

И Маргарита понимала его чувства, угадывала их, но не знала, как утешить его... Моя беда в том, что я уже не молода и не красива!.. Я разучилась красиво улыбаться, я уже не в силах быстро бежать, не задыхаясь...

Он возвращался к ней. Они беседовали примирённо. Из канцелярии приносили царице для подписания незначительные распоряжения, указы, трактовавшие вопросы городского благоустройства. Он наклонялся низко, всё-таки близорукость мешала ему, он указывал на описки, на неуклюжие стилистические обороты, гордился своим знанием греческого языка. Она вспоминала, как он старательно отвечал когда-то на каждую филиппику Цицерона...

— ...вот это место прикажи переписать... — он тыкал кончиком пальца, — здесь должен быть такой оборот...

Иногда эти замечания умиляли её, иногда — вызывали глухое раздражение, нервическое желание огрызнуться, но она сдерживалась...

Впрочем, она знала, что и он полагается на интендантские способности и опытность Максима, так же, как и она.


* * *

Настроение Марка Антония портилось день ото дня. Маргарита представляла себе его сомнения. Он вполне мог хотеть вернуться в Рим, вполне мог хотеть вернуться к своей римской жене Октавии и помириться с Октавианом. Она надеялась, что Антоний не будет ей лгать. Она оказалась права. Он смотрел на неё отчуждённо и сказал жёстко:

— Я послал письмо Октавиану...

Неужели он ждал от неё вопроса «зачем?»?.. Она ведь тотчас догадалась, о чём это письмо.

Ты оставишь меня навсегда? — спросила она, сама удивляясь своему спокойствию.

— Оставлю! — произнёс он с мальчишеской грубостью.

— Хорошо, — она сохраняла спокойствие, — надеюсь, ответ придёт...

— Вести войну с Римом — безумие! — Он не уходил из комнаты. — У меня здесь самые сильные, боеспособные воинские части — пращники и копейщики. А Рим навяжет нам морской бой!..

— Не всё ли тебе равно? Я только хотела бы попросить тебя не участвовать в этом нападении Рима на Египет, тебе не стоит нападать на своих детей!..

— Антил не хочет покидать Александрию, — сказал он уклончиво.

— Антил — твой сын. Но если он останется, я не обижу его...

— Я пошлю другое письмо, я не должен возвращаться в Рим.

— Я не вправе приказывать тебе, — она невольно вздохнула...

Ночью они вновь, а этого долго уже не бывало, остались вместе...

Октавиан не ответил ни на первое письмо Антония, ни тем более на второе, которое опровергало первое. Зато совершенно неожиданно ответила бывшему мужу Октавия. Или Антоний мог ожидать её послания? Антоний показал письмо бывшей жены Маргарите. И она не могла не оценить внимательность и миролюбие Октавии. Октавия нежно и взволнованно просила бывшего мужа вернуться в Рим... «Дети помнят о тебе. Дочери и Юл любят тебя. Передай Антилу самые добрые пожелания от всех нас. Я умоляю брата не воевать с Египтом. Если ты всё же остаёшься в Александрии, разве так уж невозможны дружеские отношения с Римом?..»

Маргарита сидела понурившись. Разумеется, мужчине неприятен вид женского уныния, но не было сил притворяться!.. Как счастлива Октавия! В жизни этой римлянки не было преступлений. Октавия честна и чиста. В Риме почитают добродетельную Октавию... А меня полагают чудовищем, теперь уже стареющим уродливым чудовищем... И пусть, и пусть!..


* * *

Антоний относился к ней всё хуже и хуже. Он не ответил Октавии. Но он всё чаще раздражался. Маргарита и сама измучилась этим бесконечным ожиданием войны.

— Октавиан хочет взять нас измором, — сказала она. — Похоже, решил вынудить нас первыми начать военные действия...

Наверное, не надо было говорить. Наверное, это были бесполезные слова!.. На маленьком резном столике подле большого ложа Маргарита обычно приказывала ставить кувшин с изображением летящей богини победы, это был давний подарок Вероники. Вдруг Марк схватил кувшин со столика, швырнул, мгновенно размахнувшись, о стену... Кувшин разбился... Ночь она провела в одиночестве, она не хотела звать к себе Ирас...

Он входил в их общую супружескую спальню, в комнату мужа и жены, входил в запылённой обуви. Нарочно топал подошвами по коврам. Оставались грязные следы. Она молчала. Он уходил, не сказав ни слова...

Он временами делался ласков, как бывало прежде, давно. Она пыталась говорить с ним непринуждённо, он прерывал её грубо. Ему не нужны были её слова, её предположения и догадки. Ему безразличны были её интеллект и образованность. Она шла к детям, вызывала Максима, ехала в Мусейон, или в дом Филота — поболтать с Полиной. Недавно похоронили чудачку Планго. Друзья умирали... Но её дети, и Полина, и Максим, и Диомед слушали её охотно и полагали её интересной собеседницей. Особенно Антос! Её старший сын спорил с ней о книгах, она излагала ему свои планы... только ему!.. Она отдалялась от мужа. Потом вдруг судила себя беспощадно; полагала, что говорит, рассуждает слишком доктринерски, слишком властно... Да, она невольно подавляет собеседника. Антоний может чувствовать себя рядом с ней менее образованным и потому униженным... Сколько раз она пыталась поговорить с ним откровенно!.. И вдруг поняла, что просто-напросто вымогает у него признание, признание в нелюбви к ней! Зачем? Чтобы унизить его?.. Чтобы гадко унизить его?.. Нет, нет, нет!..

Он приходил ночью, пьяный, и нарочно ложился спиной к ней. Он как будто брезговал ею, её стареющим телом... Но ведь на самом деле и она брезговала им! Она знала, что он спит с девками в притонах Ракотиса, и ей было противно лежать рядом с ним. Она даже боялась заразиться от него какой-нибудь гадкой болезнью, чем-нибудь вроде гнойных выделений из пизды или красной сыпи на животе, чем-нибудь таким гадким, какой-нибудь такой болезнью, какую бы он мог подхватить на грязном стёртом войлоке от грязной проститутки!..

Он не любит меня, поэтому я чувствую себя слабой, незаслуженно обиженной... Посмотреться в зеркало и закрыть глаза от этого чувства отвращения к себе!.. Спрашивать его снова и снова; «Ведь ты любишь меня? Ведь правда ты любишь меня?!»... Нет, нет, нет!.. Не вымогать у него признания в нелюбви, не вымучивать!..

Он казался ей циничным, он будто нарочно хотел обидеть её. Он сухо упрекал её в многословии. Она стала бояться его. Он приходил в её покои и будто нечаянно разбивал вазу, разрывал ожерелье, ломал гребень... Резкими движениями переставлял предметы, опрокидывал стулья... Она по-прежнему любила его тело, странно нежное под её пальцами; любила быстрыми касаниями, высовываниями языка лизать вокруг его сосков... маленькие красноватые мужские соски твердели... Он закрывал глаза и шептал громко, что да... да...

хорошо!.. Она тосковала без его тела... Она сделалась ласкова и терпелива с ним. Она никому не жаловалась, не могла пожаловаться. Даже Антосу. И не потому, что подобные жалобы унизили бы её в глазах тех, кому она решилась бы пожаловаться. Нет! Она не хотела, чтобы её друзья плохо думали о её муже!.. Не хотела искренно. И плакала одна, и никто не видел её слёз. И Хармиана утрами, тяжело шаркая туфлями без задников, сама приносила в спальню царицы холодную воду для умывания лица. Хармиана молчала. Её лицо, уже старчески морщинистое, не имело, казалось, определённого выражения. Маргарита плескала холодной водой в свои покрасневшие после долгого ночного одинокого плача глаза...

И вдруг сердце болело от накатившей злости. Она мгновенно, почти сладострастно мечтала о его смерти, хотела убить его!.. И тотчас вновь готова была терпеть, бесконечно терпеть... Лишь бы знать, что он в Александрии, что он не отказался навсегда от своей жены Маргариты!..

Он возвращался, она целовала его глаза, его руки, соски на его груди, маленькие мужские соски... Она знала, она всегда знала, что его возможно назвать простым, но нельзя назвать тривиальным!.. Он возвращался и говорил ей:

— Материя жизни, действительной жизни, драгоценна, но подвластна времени и потому обращается в тлен! А моя любовь к тебе и твоя любовь ко мне — это ведь уже материя поэзии; и что бы ни происходило меж нами, это уже материя поэзии, непреходящая материя, то, что греческие учителя называют: «ktema eis aei» — «ценность навсегда»!..


Загрузка...