VITA NOVA [88]

...Предстану я потомкам соловьём,

Слегка разложенным, слегка окаменелым,

Полускульптурой дерева и сна...

Константин Вагинов

Наконец-то завершилось тягостное ожидание! Октавиан объявил о начале военных действий против Египта. В его указе, очень официальном, но как бы пронизанном сдержанной эмоциональностью, много раз повторялось о справедливости, о необходимости защиты граждан от произвола разбойников, о Клеопатре как о взбесившемся чудовище (так и писалось: «взбесившееся чудовище»), тирания и агрессия коего угрожает всему миру, и поэтому миссия Рима заключается в спасении мира от агрессивной тирании Клеопатры. Замечательный и знаменательный указ так и завершался претендующей на большое благородство фразой: «Наши действия не направлены против египетского народа, наши действия направлены на освобождение Египта от тирании Клеопатры!»...

Об Антонии не сказано, то есть не написано было в этом указе ни слова. И только в одном выступлении, то есть в устном своём выступлении, Цезарь Октавиан говорил «о некоторых наших согражданах, забывших свой гражданский долг...» И тотчас Октавиан провозглашал амнистию всем легионерам, которые по доброй своей воле покинут «египетские войска», так он выразился, и вернутся в римскую армию!

Странным образом Октавиан невольно оказал Марку Антонию некоторую услугу, совершенно унизив его этим полным забвением. Ещё совсем недавно Марк страдал, чувствовал себя прежде всего римлянином и потому предателем Рима, предателем своей родины! Теперь же эта самая родина смачно плюнула в его лицо этими выпяченными для смачного плевка губами бывшего друга, Цезаря Октавиана, этого Фурийца, потому что ведь его прадед, вольноотпущенник из Фурийского округа, был канатчиком, а дед — ростовщиком!.. Теперь Антоний и Клеопатра будто обменялись местами. Его настроение сделалось энтузиастическим, а её раздражал этот энтузиазм; она ощущала своё отчаяние как пелену телесного жара, окружившую её безысходно. Пыталась глушить чувство безысходности лихорадочной деятельностью, подписывала, распоряжалась, приказывала выдать какие-то припасы для армии, какие-то материалы для оружейников... Но понимала, сознавала, что всё это бессмысленная деятельность. Потому что, несмотря на все предпринятые Антонием преобразования, флот Египта, по сути своей, оставался торговым флотом, флотом, построенным, чтобы зерно возить в этот клятый Рим! И моряки Египта — моряки не военного, а торгового флота. И какая это будет война? Кто будет воевать? Александрийцы? Ха!.. Ещё вопрос: будут ли воевать римские легионеры, если Цезарь Октавиан подтвердит своё обещание амнистии... А римский флот закалён Пуническими войнами, сражениями с пиратами Чёрного моря, Эвксинского понта, плаваниями к британским и германским берегам... Римляне умеют сражаться в морских боях...

Тем не менее... Уже было ясно, что римляне навяжут Антонию именно морское сражение. С обеих сторон войска были собраны и выступили. Она сказала Марку, что поедет с ним.

— Если хочешь... — Но голос его потеплел. Антоний хотел, чтобы она была с ним.

Перед самым отъездом она устроила в Александрии шумное празднование Дионисий — торжества в честь Диониса, бога-покровителя виноделия, веселья, волшебства, бога, которого более всего чтил Антоний. Она знала, что в Риме уже острят на её счёт, уверяя, будто Египет совершенно не подготовлен к войне, будто Антоний спился и руководить армией некому — «...войска поведёт Ирас, девка-рабыня царицы, не то лесбиянка, не то гермафродит!..» Но ни Ирас, ни Хармиану царица не брала с собой в поход. Она сказала им и Максиму, собрав их у себя накануне отъезда, что поручает им самое дорогое для неё — детей! Губы её были сухи, немного воспалены, глаза тоже казались странно горячими, закраины век явственно покраснели. Она не приказывала, она, в сущности, просила, но просила с чувством собственного достоинства, с таким выраженным чувством собственного достоинства, гордо просила!.. Она решительно и сухо отказала Антосу и не взяла его с собой. Антил также остался в Александрии со своим другом... Царица простилась со своими младшими детьми, серьёзно велела им быть умными и терпеливыми... Пальмета жалась к матери, упорно сдерживая слёзы.

— Будь умницей, девочка моя. Я скоро вернусь... — Но посмотрев в лицо дочери, в эти милые чистые тревожные глаза, Маргарита почувствовала ясно странную фальшь произнесённых слов. Нагнулась к девочке, порывисто прижала к груди, отпустила...

— Мама! — зазвучал нежный голос, такою болью отзывавшийся в материнском сердце! — Мама! Возьми вот это с собой, и пусть всегда будет с тобой, ладно?.. — Тонкая детская рука протягивала матери маленькую золотую коробочку — детскую копилку.

— Откуда это у тебя? — Царица держала на ладони изящную вещичку. В сущности, ей не было так уж интересно узнать, откуда у дочери эта игрушка, всего лишь хотелось отвлечь девочку и себя от печали расставания...

— Мне подарила Хармиана. Потряси!..

— Да у тебя там и деньги. Ты хочешь что-нибудь купить, сама пойти на рынок, в какую-нибудь лавку, и купить?..

— Не знаю... Может быть, и хочу. Или, наверное, не хочу. Я тебе сейчас покажу, как можно играть с этими монетами!..

Из копилки упали на пол две монетки, серебряная и бронзовая. Тула присела на корточки, поставила тонкими пальчиками монетки поочерёдно ребром и крутанула... Монетки закружились волчками... Девочка распрямилась, заложила ручки за спину, монетки завершили своё кружение, упали тонко-звонко...

Тула снова наклонилась, подобрала монетки и положила в копилку. Золотая коробочка была совсем маленькая, Клеопатра легко охватывала её пальцами...

— Мама! Ты всё время вспоминай, что я тебя жду!..

И заканчивая сборы в дорогу, Маргарита отдавала рабыням последние распоряжения, сжимая в пальцах правой руки подарок дочери. А оставшись наконец одна, разрыдалась, вспомнив внезапно себя в детстве, маленькую Мар, запускающую волчками александрийские монетки...


* * *

Акций — это мыс и город на Западе Греции у входа в Амбракийский залив. Битва при Акции давно уже сделалась легендой, мифом, красивой сказкой о любви и войне. Потому что именно в этих двух темах — в любви и войне — поэты и художники черпают необычайно много вдохновения! Заметим ещё раз, что объявив о начале военных действий против Египта, Цезарь Октавиан не упомянул Антония, то есть эти военные действия уже нельзя было назвать эпизодом гражданской войны, эпизодом конфликта между триумвирами. Нет, это была война между двумя государствами, между Римом и Египтом! И Марк Антоний в этой войне фактически исполнял роль предателя!.. Хронисты и историки трактуют эту войну как победоносную для Октавиана, и так оно и есть! Об Антонии отзываются, как правило, в достаточной степени дурно, и возможно, и это так и есть!.. К примеру, тот же Орозий утверждает, что Марк Антоний «...достигнув Акция, где располагался флот, и обнаружив, что почти треть гребцов погибла от голода, ничуть не обеспокоившись, сказал: «Были бы невредимы весла, ибо в гребцах не будет недостатка, до тех пор пока в Греции есть люди».

Далее Орозий рисует войну Рима против Египта в следующих словах:

«Цезарь, покинув Брундисий, на двухстах тридцати кораблях, вооружённых рострами, прибыл в Эпир. Агриппа же, посланный Цезарем вперёд, захватил большое количество транспортных судов, груженных хлебом и оружием, которые из Египта, Сирии и Азии шли на помощь Антонию; пройдя же залив Пелопоннеса, он захватил город Мотону, сильнейший оплот Антония. Затем он захватил Коркиру; преследуя тех, кому удалось бежать, он сокрушил их в ходе морского сражения, после чего, пролив немало крови, прибыл к Цезарю. Антоний, выведенный из равновесия из-за потерь среди его солдат, в том числе из-за голода, решил ускорить ход войны и внезапно, построив войска в боевую линию, двинулся на лагерь Цезаря и был побеждён.

На третий день после сражения Антоний переместил лагерь к Акцию, готовый сразиться в морской битве. У Цезаря было двести тридцать кораблей, вооружённых рострами, и тридцать без ростр, триремы, быстротой сравнимые с либурнийскими, и восемь легионов, посаженных на суда, не считая пяти преторских когорт. Флот Антония состоял из ста семидесяти кораблей, уступая числом, зато превосходя мощью; и действительно, корабли поднимались над водой на десять шагов. Знаменитой и великой стала та битва у Акция. Длилась она от пятого часа до седьмого, не давая никому перевеса, тогда как обе стороны несли крупные потери; остаток дня до наступления ночи прошёл в пользу Цезаря. Первой с шестьюдесятью быстроходными ладьями бежала царица Клеопатра; Антоний также, сняв знак флагменного корабля, последовал за обратившейся в бегство супругой. Уже с наступлением нового дня Цезарь закрепил за собой победу. Как передают, со стороны побеждённых пало двенадцать тысяч человек, шесть тысяч было ранено, из которых тысяча человек скончалась в ходе лечения».

Плутарх в жизнеописании Марка Антония подчёркивает неуклюжесть египетских кораблей, это были торговые суда, переоборудованные в боевые корабли...

«...Наконец, завязался ближний бой, но ни ударов тараном, ни пробоин не было, потому что грузные корабли Антония не могли набрать разгон, от которого главным образом и зависит сила тарана, а суда Цезаря не только избегали лобовых столкновений, страшась непробиваемой медной обшивки носа, но не решались бить в борта, ибо таран разламывался в куски, натыкаясь на толстые, четырёхгранные балки кузова, связанные железными скобами. Борьба походила на сухопутный бой или, говоря точнее, на бой у крепостных стен. Три, а не то и четыре судна разом налетали на один неприятельский корабль, и в дело шли осадные навесы, метательные копья, рогатины и огнемёты, а с кораблей Антония даже стреляли из катапульт, установленных в деревянных башнях...»

Конечно, было бы нам сейчас легко набросать сильными красками какую-нибудь страшную картину смешения летящих огней, валящихся в шумную морскую воду корабельных обломков, трупов и человеческих одичалых воплей... Но эта картина будет, наверное, похожа на какой-никакой морской бой, то есть кисти известного Айвазовского. Поэтому мы никаких таких картин рисовать не будем...

Клеопатра боялась моря. Моря боялись все греческие женщины, даже те, которые выходили замуж за моряков или рыбаков. Плавать гречанки не умели. Реки и моря считались домами морских божеств, и земной, человеческой женщине, не принадлежащей к семье Посейдона или Нерея, нечего было делать на море. Кроме того, рассердившись на мужчину-моряка, морской бог всегда мог наслать бурю, требуя таким образом себе, в своё море, жену или дочь этого самого моряка... Царица Египта, гречанка-македонка, любила море, любила видеть море с палубы корабля и никогда не страдала от морской болезни. Но она и боялась моря. Это был нутряной, почти несознаваемый страх гречанки... И теперь она стояла, застыла на палубе флагманского корабля, названного по её же просьбе «Антониадой». Она куталась в плащ коричневого цвета, плотный, не украшенный никакими узорами. Набросив конец плаща на голову, она машинально тискала складки, удерживая их на груди. Она смотрела странным остановившимся взглядом изумрудных глаз, всё ещё красивых... Ей говорили, что надо уйти с палубы, но взять её за руку, увести, никто не осмеливался. Она почти сознавала, почти понимала, что стоит здесь нарочно, нарочно стоит здесь, открытая смерти. Она стояла, она замерла среди бушующей стихии морской воды, растревоженной человеческой битвой, как замирали некогда женщины её предков, готовые принести себя в жертву морским, речным божествам, лишь бы он, муж, сын, брат, отец, остался в живых!.. Мгновениями Маргарита не помнила себя; ей чудилось, будто она — это какая-то другая женщина, давно умершая и чудом воскресшая, жена, или дочь, или мать давнего предка... И тотчас она опоминалась, приходила в себя и мучительно пыталась вспомнить, взял ли с собой Марк свои стёклышки... Ведь он так плохо видит!..

Она проделала с армией Антония весь путь. В тряской повозке под наспех поставленным соломенным навесом. Навстречу им двигались римские войска. Она бестрепетно ступила на корабельную палубу, не до страха было. Флот Антония обогнул Пелопоннес. Корабли Марка Агриппы поджидали у мыса Акция. Антоний сразу понял, едва ли не с первого взгляда, что корабли Агриппы куда более маневренные и куда лучше укомплектованы, нежели его суда. И Клеопатра понимала это!.. Недаром Марк Агриппа родом был с либурнийского побережья Адриатики. Он смело ввёл в состав римского флота лёгкие и маневренные пиратские либурны, так называли эти кораблики по названию побережья. На либурны Агриппа приказал поставить гарпаги, им самим изобретённые трёхметровые брусья, металлические или деревянные; когда эти брусья летели из катапульт, возможно было только надеяться на милость богов. Но дело было не только в оснащении кораблей, для Антония и люди составляли значительную проблему! Римских легионеров, давно обосновавшихся в Египте, не хватало, александрийцы всячески избегали армейской службы, денег на оплату воинского труда также не хватало. В гребцы никто не шёл по доброй воле. Антоний отдал приказ хватать бродяг и приковывать к скамьям. И всё равно никого не хватало — ни гребцов, ни моряков. Антоний приказывал сжечь корабли, для которых не было возможности набрать команду. Маргарита видела, как они горели. Это зрелище наводило на мысль о поражении, о конце!.. А в Риме известный Маргарите Проперций[89] острил, уверяя, что египетский флот состоит из «барис» — неповоротливых плоскодонных судов, служивших обычно для перевозки по Нилу похоронных процессий...

Царица замерла на палубе. Каждое мгновение смерть могла настигнуть её. Потом вокруг начали кричать. Потом она уже и сама видела, что её корабль окружён, что сейчас возьмут на абордаж!.. Собственно, это и был коронный ход римлян: взять вражеский корабль на абордаж, ворваться на палубу и вступить в рукопашный бой!.. Жёсткие мужские руки схватили её и потащили с палубы... Она дёргалась, как и должна дёргаться женщина, схваченная мужчинами, кричала истерически, выкрикивала непрерывно его имя:

— Марк! Марк! Марк!.. Пустите меня!.. Пустите!..

Она не сознавала, что с ней происходит, что же с ней делают! Она впала в панику, рвалась и кричала... На самом деле её спасали! Антоний увидел суматоху на палубе «Антониады». Он уже понимал, что морской бой проигран. Вдруг и ему стало страшно! Маргариту могли захватить, взять в плен! Что она была для него? Любил он её? Или она, несмотря ни на что, оставалась частицей всего его существа, как рука или нога... Или сердце в груди?..

Антоний видел, как «Антониада» прорывает двойной строй римского и александрийского флотов и стремительно удаляется с этой арены морского боя. Он боялся, что Клеопатру догонят. Надо было защитить, прикрыть... Он быстро перебрался с тяжёлой декеры на более лёгкую пентеру — боевой корабль с пятью рядами весел, а на декере их было соответственно десять. Пусть нападут на его корабль, а не на неё!.. Они были уже далеко от места битвы. Они были вне опасности захвата, они не очутились в плену, по крайней мере пока!.. Они проиграли...

Антоний поднялся на борт корабля Клеопатры, сел на носу, обхватив голову руками. Клеопатра лежала под навесом в полубеспамятстве. Он поднял голову, посмотрел издали на эту женщину. Она была толстой, некрасивой, волосы её были растрёпанны, одежда в беспорядке. Он, конечно же, не любил её! А кто любит свою руку или ногу?.. Или сердце в груди?!.. Юркая либурна рванулась в погоню за «Антониадой». Брошенное копьё упало возле сидящего Антония. Всё же «Антониада» сумела оторваться от погони... Теперь море вокруг сделалось таким обычным, как будто и не было никакого боя на некотором расстоянии отсюда... Марк Антоний поднялся с трудом, бросил быстрый взгляд на лежащую под навесом Клеопатру. Её обморок перешёл в тяжёлый сон... Марк Антоний спросил, кто управляет кораблём. Капитан подошёл к нему, прихрамывая, нога была обожжена.

— Ты спас царицу, — произнёс Марк Антоний хрипло и иронически. Человек стоял перед ним, морщась от боли. Антоний спросил: — Как тебя зовут?

— Алекс. Сириец Алекс...

— Ну ступай. Тебе трудно стоять...

Антоний снова присел на носу корабля и закрыл лицо ладонями...


* * *

Но это был ещё не конец. И Антоний и Клеопатра опомнились, пришли в себя. Она спросила, сколько дней прошло. Перед ней встала Хармиана и ответила, что два дня. Маргарита не хотела видеть никого из рабынь. Хармиана, охая, потирая поясницу, вымыла Маргариту, расчесала волосы и убрала в простую греческую причёску, подкрасила губы, веки, ресницы, подрумянила скулы, одела в самый простой хитон... Маргарита послала к Антонию Ирас — узнать, придёт ли он обедать в покои жены. Он велел передать, что придёт. Он пришёл в кудрявом парике. Сидели друг против друга.

— Зачем ты надел этот парик? — спросила она. — Тебе не идёт.

— У меня волосы сгорели. — Он усмехнулся и дёрнул плечом. — Пришлось сбрить.

— Всё равно сними!

Он послушно обнажил бритую голову.

— Так лучше! — сказала она убеждённо. — Так ты совсем молодым выглядишь!

Он улыбнулся дружелюбно. Ели.

— Александрийцам объявили о поражении? — спросила она.

— По-моему, им теперь всё равно! Они уже знают, но им всё равно.

— И всё-таки это подло! — в её интонациях снова — промельком — зазвучало нечто детское... — Лагиды столько сделали для этого города, для этой страны...

Она замолчала и прислушалась чутко. Она, собственно, хотела услышать то, что нельзя услышать, то есть его отношение к ней. Она не слышала сейчас этой тонко звучащей, тонко звучной ноты близости. Он сидел так близко от неё, но он не любил её, он не хотел быть к ней близок. Они были связаны судьбой, но он не хотел быть к ней близок...

— Я хотел бы написать письмо Октавиану, — начал он и не смотрел на неё...

Она почти догадалась, о чём должно быть это письмо. Она подумала смутно, что ведь и она может отправить своё послание Октавиану, и предложить... Предложить своё отречение!.. Она отрекается от престола, передаёт престол Антосу... И тотчас она поняла, что её отречение не нужно Октавиану. Ему не нужны Лагиды в Египте. Ему нужна новая римская провинция. И поэтому можно не унижаться перед ним...

— Я напишу, — продолжил Антоний. — Я напишу, чтобы Цезарь позволил мне жить как частному лицу в Афинах! — Ив голосе прозвучал вызов, вызов ей, прозвучала досада, досадовал на неё...

Он говорил сейчас только о себе, не о ней, не о детях... Она ухватилась за соломинку; она быстро — быстрыми мыслями летящими — убеждала себя: он так говорит, потому что знает: Октавиан не позволит ему остаться в живых как частному лицу, Октавиан непременно убьёт его как политического противника!..

— На твоём месте я бы не стала унижаться, — заговорила она просто. — Он не позволит... — И она услышала, почувствовала, как натянулась вновь струна их близости... — Где твои стёклышки? — спросила. А зачем?

— Не хочу приглядываться...

Она снова почувствовала его холодность к ней, и как будто он пожалел, уже успел пожалеть о своей мгновенной теплоте к ней... Она хотела сказать ему, что всегда бежала к жизни, всегда желала страстно, страстно желала ощутить жизнь, ухватить жизнь за край хитона... А жизни всё нет и нет... Не сказала...

Жизнь убежала от меня, убежала с самого начала, от меня, от жизнелюбивой меня!..


* * *

В теплом воздухе города, её города, ощущалось отчуждение. Каждым вдохом своим она вдыхала это отчуждение. Она уже не нужна в этом городе, в этом её любимом городе. Она может сколько угодно любить этот город, но город уже не хочет любить её! И надо было махнуть на это рукой и думать о детях. Её любовь, её неразделённая любовь к этому городу оставалась всего лишь её эгоистической прихотью в сравнении с её долгом перед её детьми! Она теперь не должна была думать о своей любви к этому городу, она должна была спасать своих детей!.. Она у них одна! Никому не нужны её дети... Потом она устало подумала, что у неё ещё остаются Хармиана, Ирас, Максим... Антонию тоже не нужны её дети. И надо не думать о нём...

Николай Дамаскин попросил об аудиенции. Она беседовала с ним дружески. Он сказал, что хотел бы уехать в Иерусалим. Она спросила голосом спокойной женщины:

— Почему? — И голос её прозвучал певуче.

Он улыбнулся спокойной улыбкой молодого человека, совесть которого чиста, и отвечал, что имеет причины личного характера:

— Собственно, речь идёт о моём бракосочетании... — Он снова улыбнулся, потупился на миг, затем снова поднял голову и посмотрел на царицу своими ясными глазами... Она подумала, что он говорит правду...

— Антос очень привязан к тебе, — заметила она уклончиво.

— В свои шестнадцать лет царевич уже не нуждается в наставнике. Он достиг такого возраста и такого уровня развития ума, когда самостоятельное учение предпочтительнее самого утончённого наставника!..

— Жаль, что тебе приходится уехать, — говорила она, проявляя слабость. — Я надеялась, ты будешь руководить образованием моих младших детей...

— Младшие царевичи и царевна ещё малы, и, возможно, я ещё возвращусь в Александрию...

Клеопатра сидела одна в своём спальном покое. Так было хорошо сидеть одной и размышлять. Она не могла сердиться на Николая Дамаскина. Она ни на кого не могла сердиться! Никто не обязан был проходить вместе с ней её страдный путь! Никто! Я ни на кого не сержусь, я никого ни о чём не прошу!.. Спасти детей!.. Только спасти детей!..

Николай Дамаскин более никогда не возвратился в Александрию. Он долгое время провёл на государственной службе, в Иерусалиме, у Иродоса, у Ирода Великого[90], исполнял ряд царских поручений, дипломатических, административных и юридических, был счастливо женат, имел детей, и мой отец, шутя, говорил мне, будто является его прямым потомком!.. Некоторое время Николай Дамаскин провёл в Риме, написал биографию Цезаря Октавиана, тогда уже Августа. «Всеобщая история» — труд жизни Дамаскина — составляла сто сорок четыре книги, от которых сохранились лишь фрагменты. Замечательная работа Николая Дамаскина послужила одним из источников для сочинений Иосифа Флавия[91]... Я спросила отца — мне было десять лет — а не забавнее ли считать себя потомками Клеопатры? Но он в ответ покачал головой, с улыбкой и отрицательно...


* * *

Римский историк Дион Кассий полагал, что именно с победы при Актии (Акции, Акциуме) можно повести отсчёт годам власти Цезаря Октавиана: «...именно тогда Цезарь в первый раз получил в свои руки всю власть, и в дальнейшем разумно вести отсчёт годам его владычества начиная с этого дня». Именно так утверждал Дион Кассий в своей «Римской истории»...


* * *

Маргарита вышла из спального покоя. Почти толстая — груди большие колыхались под коричневым, тускло блестящим шёлком платья — быстрыми шагами двинулась по коридорам. На толстом, чуть одутловатом лице засверкало выражение энергической решимости... Громко хлопнула в ладоши, громким, зычным голосом звала Ирас. А Ирас уже полетела, побежала ей навстречу. Чёлка Ирас разметалась на лбу, длинные тонкие косы взвивались от бега лёгких смуглых ног босых... ступни и колени взлетали и опускались... Крохотные рубины сверкали в ушах, в левой ноздре — остро и ярко-красно... Мочки ушей проткнуты были — каждая — в нескольких местах и так и посверкивали драгоценной россыпью... Суровое лицо с нависшими бровями было красиво... Они подбежали друг к дружке и обнялась...

Царица быстро, сумбурно напомнила Ирас:

— ...твои теории о бегстве... Нет, это не какое-то внутреннее бегство, не вглубь себя, не в свою душу... Мы убежим на самом деле... Ты, я, дети, Хармиана...

Хмурое лицо Ирас озарила молниевая насмешливая улыбка... Нет, нельзя было гневаться, жаловаться на судьбу! Потому что ведь судьба дала ей детей, дала верную подругу, дала Хармиану, которая пойдёт за своей царицей всегда и повсюду...

Марк Антоний появился, как тень, виноватая и даже и ласковая к ней, к своей Маргарите, к своей зеленоглазой красавице, тень. Она отдавала приказы, он исполнял эти приказы послушно и быстро. Она говорила о бегстве, о плавании через Аравийский залив, и дальше, дальше!..

— ...Ты, я, Ирас, дети, Хармиана!.. Мир всё ещё огромен, всё ещё не весь открыт человеческим глазам и шагам и рукам!.. Мы отправимся туда, где не успел побывать великий Александр! У нас ещё есть богатства, деньги, драгоценности! Мы наймём людей, мы заплатим воинам, мы завоюем себе и нашим детям новые земли!..

Она ничего не говорила о Максиме. Она боялась, что он не захочет покинуть Александрию. Но в самый разгар её энергических действий-метаний ей вдруг начинало казаться, что ей будет легко уговорить Максима!..

Она старалась быстро двигаться. Марк Антоний видел, как она бежала вперёд на берегу, как она ходила быстрыми шагами, и её двойной подбородок, такой, как у её отца, почти морщился, и её одутловатые щёки отвисли, а её глаза сияли — яркие изумруды. И в этом своём уродстве почти старости она вдруг показалась ему красавицей... Что это было? Скажем словами Плутарха: «[...] большое и отчаянно смелое начинание. В том месте, где перешеек, отделяющий Красное море от Египетского и считающийся границею между Азией — Африкой, всего сильнее стиснут обоими морями и уже всего — не более трёхсот стадиев, — в этом самом месте царица задумала перетащить суда волоком, нагрузить их сокровищами и войсками и выйти в Аравийский залив, чтобы искать отечества в дальних краях. Но первые же суда сожгли во время перевозки петрейские арабы [...]»

Энергия погасла. Душной волной накатила апатия. Она показывалась Марку Антонию ненакрашенная, в одежде, почти затрапезной, волочила ноги, почти как старуха, почти как Хармиана. И снова видела, различала ясно в его глазах это мужское беспощадное презрение к женской болезненности, к женской старости...

Отводя глаза от её лица, он посоветовал ей выставить сильные сторожевые отряды на главных подходах к Египту.

— Распорядись, — сказала она приказательным тоном, как приказывает усталая царица своему полководцу... Она знала, что эти отряды тотчас разбегутся, тотчас, как только Цезарь Октавиан прикажет своим легионам перейти в наступление! И пусть разбегаются. Только ей уже некуда бежать. Отчего-то апатия убила в её душе этот страх катастрофы, надвигающейся катастрофы; отчего-то она подумывала, что её дети останутся живы... Может быть, она умрёт, а дети останутся живы... А Марк Антоний отправился к Максиму и попросил денег взаймы. И Максим закивал поощрительно, как будто долго ждал этой просьбы и наконец дождался, и охотно дал деньги. Антоний нанял людей и устроил длинную дамбу вблизи Фароса, и там зажил в жилище, также наскоро построенном... Царица приехала туда навестить его. Они ни в чём друг друга не упрекали. За ужином пили неразбавленное вино. Ирас сидела вместе с ними и тоже много пила. Потом явились по приказанию Антония музыканты. Толстый сириец в красной рубахе бил яростно в бубен, пожилой македонец дул, раздувая щёки, в трубку, прикреплённую к бесформенному козьему меху. Флейты взвивали к потолку острые писки. Марк заплясал, и ноги его виделись Маргарите длинными... Ирас убежала и вернулась в узких косматых штанах. Со своей чёлкой, разметавшейся на лбу, с этими нависшими бровями, — странное существо, девочка-брат навеки... Она танцевала, вскидывая ноги в косматых штанинах, и смеялась громко... Маргарита сидела на полу, на кожаной подушке, поводила головой из стороны в сторону и приподняв руки, согнутые в локтях, вертела растопыренными пальцами, красные шёлковые рукава широкие скатились к подмышкам. Она отяжелела от выпитого вина, улыбка не сходила с её лица... Здесь в зале она и заснула одоленная головокружением, и рот липкий от вина, и всхрапывала и попукивала во сне... А в полдень завтракали усталые... Но царица и Ирас вернулись во дворец ближе к вечеру...

Она могла бы пить еженощно, и спокойно, крепко засыпать, и уже и ни о чём не думать, но нельзя было позволить себе такое. Надо было размышлять о своих детях, о смерти... Это всё ещё были абстрактные размышления... Вместе с Ирас, с головой закутавшись в тёмные плащи, отправились на кладбище, туда, где Маргарита ещё дитятей побывала в сопровождении дяди Костю... Здесь, в садах вокруг старого храма Анубиса, шакалоголового главы царства мёртвых, здесь, в тени пальмовых деревьев, под кипарисами высокими... Земля смерти, земля для мёртвых... Ирас что-то говорила тихим голосом, о Гермесе крылатом, стремглав несущем души умерших в обитель Аида; о лодочнике Хароне, перевозящем души умерших в своём челноке, и ещё — об Эпикуре, об Эпикуре... И ночами возможно было сравнивать греческий Аид с египетской загробной жизнью... Что лучше? Плыть в утлом челноке Харона, или пусть шакалоголовый Анубис, крепко ухватив за руку, подведёт меня, то есть мою душу, одетую в белое, желтоватое льняное платье, подведёт к весам, на которых взвесят преступления моего сердца... И подземный львиноголовый демон пожрёт мою душу... Всё это приготовление мумии, когда потрошат мёртвое тело, и набивают, и смачивают, и пропитывают... Маргарита всегда боялась этого старого папируса, испещрённого иероглифами, составляющими ту самую «Книгу мёртвых»... Изображения странных фигурок слагались в гимны старинным египетским божествам, прославляя Ра и Исиду, хитро сплетаясь в изложении путей умерших...


Сердце твоё невредимо, о, Осирис!

Чело твоё невредимо, о, Осирис!

Сердце твоё предовольно, о, Осирис!

Горло твоё сильно и здраво, о, Осирис!.. [92]


Старинные и непонятные словеса... Нет, лучше пусть Ирас наполняет мои уши, рассуждая о своём Пифагорействе-гиперборействе... А вдруг я ещё долго проживу? Я хочу видеть моих детей совсем взрослыми...

Оставались какие-то считанные дни... А что после? Что после этих считанных дней?.. И она проводила эти дни, светлые жаркие дни, со своими детьми. Антос, её шестнадцатилетний сын, её взрослый мальчик, был с нею так учтив и предупредителен, и ни о чём не спрашивал, и младшие не спрашивали... Мать боялась, вдруг они спросят её о незадавшемся бегстве... А они не спрашивали... Её прекрасные дети!.. Гуляли вместе в садах дворцовых, выходили на какие-то совсем неведомые тропки, переговаривались, смеялись друг с другом... Тула обнимала её за пояс, прижималась к матери... Садились на траву, и мать смотрела на них радостно и будто удивлённо, зелёными своими глазами, а веки припухшие и покрасневшие, и говорила:

— Хотите, я сейчас заставлю вас смеяться?..

И все прикрывали рты ладошками, наложив ладошку на ладошку, а глаза уже смеялись...

— Сейчас, — говорила она, — сейчас будете смеяться... — И поднимала указательный палец, и делала очень серьёзное лицо... — Один... два... три... Смейтесь!..

И все вместе смеялись наперегонки...

Она перебирала свои старые, давние записи о детях, писала новые... Она писала для себя, и трудно было разобрать её греческие слова и даже и трудно было понять последовательность записей...

«...Ифис играет с котёнком Тигуром... Ифис и Хурмас бегают и зовут друг друга... «Дай руку!» — говорит Хурмас. Ифис серьёзно дал ему руку, и они взбираются по ступенькам... Ифис подражает Хурмасу, очень старается кинуть мяч подальше. Но, кажется, действия Ифиса спокойней и обстоятельней... Ласковая Тула прижимается щёчкой... А Хурмас с трудом рассуждает, но много думает. По тому как запинается, заметно, не знает, какую мысль выбрать, чтоб рассказать мне... Хурмас взбирается на дерево... Слова моих записей прибегают ко мне, как будто гуси, павлины или утки. А я сыплю им пшено... Туле так нравятся павлины; так восторженно улыбается она, когда смотрит на них... Я приказала насыпать под пальмами песок чистый. Ифис, Тула и Хурмас играют на песчаной горе. Детям так просторно в старом дворцовом саду. Смотрю, любуюсь на их шнырянье в песке или на дорожках, на их игру в охотников... Тигур ест из миски... Тула подбрасывает и ловит шерстяную толстую игрушку — чёрную собаку... Голова Тигура просунулась в дверь, он, как маленький домашний дух, подымает свой хвост и ходит медленно и величаво... Дети на берегу пруда, лотосы на воде... Хармиана пришла, за ней рабыня-негритянка несёт на подносе белые лепёшки, цветные плоды и сушёные блестящие рыбы... Дети обсасывают медовое печенье, попутно Тула и Хурмас беседуют о чём-то. Они далеко от меня, и я не могу слышать их... Мы все взобрались на гору и видели далёкую газель, а потом прибежала ещё одна газель, и они бегали вдали. И огромные воинственные пчёлы с насаженным на спицу туловом пугали Тулу своей воинственной упругостью. И мы побежали и видели дохлую стрекозу, как будто стеклянную, и много муравьёв. А в полдень — очень вкусная ячменная каша... Мы укрывались от зноя в тени пальм... Дети устроили состязания. Тула стеснялась, но всё равно танцевала и вертела руками над головой. Ифис и Хурмас кидали мяч и прыгали со ступенек. Большой Антос пролезал под столом, как будто маленький, и все остальные — за ним следом... Я хожу по кромке горы в красивой юбке лёгкой, похожей на ту, пышную и лёгкую, светлую коричневую, что надета на богине старинной гологрудой, на одном изображении на пластинке слоновой кости, богиня улыбается и кормит, протянув обе руки с пучками травяными, двух козлов, вскочивших на задние ноги. И много колючек изодрали подол моей пышно-красивой юбки, и они повисли на моей красивой юбке раскинутыми жёлтыми звёздами. Так красиво слезать с камней и видеть сквозь узоры юбки ящериц и листья и точечки земли. И наступать на подол и путаться. И подол хватает мои босые пятки, я — как мотылёк, запутавшийся в лёгкой сквозистой ткани занавески на окне. Я затеваю игры с моей юбкой. Дети плещутся в пруду и плещут на берег в меня воду горстями и злодейски превращают юбку в цветок пиона, что в ливень превращается в унылое и мокрое созданье. Эта юбка состоит из двух частей: нижняя чёрная сквозистая, верхняя шёлково-прозрачная. И сохнет лохмотьями. И дети играют, будто я — нищая рыбачка... С ложки сама кормила Ифиса и Хурмаса, запихивала кашку в их рты, послушно и широко раскрытые... Держала на коленях Тулу, качалась с ней на качелях, доска выкрашена серебряной краской... Лепили с Тулой из глины мягкой человечков коричневых. Спускались в кладовую. Хурмас любит всё большое, его обрадовал огромный кувшин. Потом с Тулой слепили мы верблюда и оленя. И платьице Тулы бело-голубое. Сплела ей венок из лиловых цветов. Ночью осталась в её комнате, сидела на постели, держала её за ручку, тонкую, рассказывала длинную заплетённую сказку. А на пороге стоял сверчок, он пел нам, пока я рассказывала, а потом я велела ему уйти, и он, ночное насекомое, исчез, ушёл... Строили шалаш из пальмовых ветвей, и ветви падали, не держались, и мы ели среди разбросанных ветвей на траве лепёшки с мёдом... Мы вышли к мутно-коричневому ручью, похожему на маленький Нил, когда он, ставши красным, затопляет все прибрежные долины. А камешки гладкие, и зелёные горки, и небо в такой россыпи облачков... Рисовали на остраках. Антос нарисовал такими лёгкими линиями писца с табличкой... Антил приехал с дамбы от отца... Бродила со старшими мальчиками, с Антосом и Антилом. Говорили об охотничьих собаках. Вышли к инжирным деревьям. И вдруг закапал дождь... Максим принёс мне послание Иродоса; царь спрашивает, велика ли опасность. Я ответила, что не знаю, что в саду на кусте разбрелись маленькие синие колокольчики, что ещё я видела какие-то розовые побеги... Пришёл Ифис в зелёном коротком хитоне, а на голове — красная круглая шапочка; он похож на цветок... А луна была похожа на раздавленный красный пирог... Рассказывала детям длинную сказку, гуляли в роще. Антос прятался в кустах и дудел в дудку, а Хурмас говорил Туле, что это дикий кабан. Испугался только Ифис, и тогда Антос выбежал из кустов и плясал перед ним... Хурмас, как улитка, лежит внизу, у подножья холма, уснул лицом вниз, в зелёном хитоне... Ифис дразнил Тигура... Я гуляла с Тулой, мы вдруг увидели огромные розовые цветы. Выпала роса, и мы промочили ноги, мы побежали и распугивали, как шершавых гусениц, цветы с их плотными волосатыми стебельками... Тула бегала за Ифисом с холмика на холмик, а он убегал от неё... Земля твёрдая, как панцирь черепахи, и в ней затоптанные голубые цветы... Ирас принесла зайчонка, но Ифис испугался и не хотел, чтобы его рукой гладили зайчонка по спинке. И громко кричал мне: «Отпусти! Отпусти!» И мы отпустили зайчонка. И я позвала Антоса, и мы гуляли втроём — Ифис, Антос и я. Видели очень густую траву под маслиной. Ифис ползал по склону в рассыпчатом песке... С Тулой играли в куклы, я и Тула. Две большие деревянные куклы, у них руки и ноги не двигаются, потому что куклы вырезаны из цельного дерева. Куклы одеты, как старинные фараоны, и на головы нахлобучены большие парики. Я подарила Туле новую куклу, гречанку, восковую, с розовыми щеками. Руки её прикреплены на маленьких гвоздиках, а ноги сами болтаются. Тула баюкает куклу и укладывает в кроватку из слоновой кости. И мне вдруг кажется, что с этой кукольной кроваткой когда-то играли мы — я и Кама. Хармиана соткала для новой куклы три маленьких туники. Тула говорит серьёзно, что новая кукла не должна гулять на солнце, ведь воск может растаять... Мы натянули в комнате бечёвку, от ножки одного стула к ножке стола, я водила новую куклу, как будто она акробатка, идущая по канату. Дети хлопали в ладоши... Снова игры в песке. Ифис набирает песок в медную чашку и высыпает себе на грудь. И вдруг прибежал Антос и прыгнул к Ифису. Ифис кинулся бежать, Антос полетел за ним, догнал и схватил на руки... Вечером лепили из глины крылатых змей... Я стояла на берегу. Тихое место, безлюдное, пустынное. Антос купался. Медузы в белой пене кусали его в грудь, ветер не давал ему подплыть к берегу моря. Антос боролся с водой бурной, а медузы наползли ему на плечи и потом остались красные пятна. Я кричала ему, и после бранила его. Он ни о чём не спрашивает меня... Ночью оставалась с Ифисом. Он не хотел спать, а хотел бегать по ступенькам. Нарочно написал на пол, я позвала негритянку и приказала вытереть. Ифис успел выскочить в открытую дверь. Негритянка долго за ним гонялась, принесла его ко мне и уложила рядом со мной. Я дала ему два маленьких медовых печенья, скоро он заснул... Этот спасительный мешочек с печеньями часто помогает угомонить Ифиса...

Тула играла в такую игру, как будто она — птица, и кружилась, раскинув тонкие руки... В другом пруду мы видели красивых рыб... Антос играет в мяч с Антилом... На закате гуляла с Ифисом после дождя. Он нарочно наступал босыми ножками в грязь, а потом я сама отмывала его ножки в садовом фонтане... Мы ходили среди многих трав, иногда я брала Ифиса на руки, чтобы он не очень уставал. А потом я снова опускала его на землю, и он бежал вперёд и пальчиками рук мял цветам носы и клювы. И большие волнистые и полосатые и копьевидные растения качались перед нами и вокруг нас... Идёт дождь, учу Ифиса греческим буквам, как писать их, — угольком на дощечке... Утром ели маслинки чёрные и яичницу... Сидели под высокими пальмами, я произнесла первую фразу сказки, Антос придумал вторую, Антил — третью, за ними — Тула, Хурмас и даже Ифис! И заплеталась эта странная сказка... И Антос купал Ифиса в теплом пруду...» [93]


* * *

Вдруг ей хотелось броситься... Но к кому?!.. Отчаянно просить совета, впериться отчаянными глазами, умолять взглядом... И чтобы научили её, наставили... Кто? Антоний? Максим? Хармиана? Ирас? Антос? Иродос в письме?.. Нет, никто не мог дать ей совет, хотя происходящее касалось всех, так или иначе касалось!.. И с ней никто не советовался. Цезарь Октавиан отправился в Сирию, его легионы достигли Пелузия и гарнизон, поставленный в Пелузии Антонием, сдался без даже и попытки сопротивления! Цезарь послал Корнелия Галла вперёд и тот принял ещё четыре легиона Антония, размещённых близ Кирены и также сдавшихся без боя. Затем Корнелию Галлу сдался Паретоний, первый город Египта со стороны Ливии...

Войска Цезаря наступали. Но Марк Антоний не хотел сдаваться по доброй воле. Он выпустил против Цезаря Октавиана конные отряды египетских римлян и проиграл сражение. Но ведь возможна была ещё одна попытка морского боя!.. На рассвете, в секстилиевы календы, то есть 1 августа 30 года до нашей эры, Антоний для инспекции кораблей, которые ещё оставались в его распоряжении, спустился в порт. И узнал, что все оставшиеся корабли, то есть все моряки и гребцы, перешли на сторону Цезаря! Марк Антоний вернулся в своё жилище на дамбу...

Клеопатра уже понимала совершенно ясно, что Александрия, её город, её неразделённая любовь, её Александрия, отдаст себя Цезарю Октавиану, даже и не помыслив о возможности сопротивления! Она знала, что ей самой остаются лишь два варианта дальнейшей жизни, то есть один из этих вариантов являлся, в сущности, её смертью, а другой... другой в каком-то конечном итоге должен был привести её также к смерти!.. Она уже могла спокойно предаться бездействию, играть с детьми, читать, сочинять стихи. Она вдруг вспомнила о своей недостроенной усыпальнице близ нового храма Исиды. Она приказала отнести туда из царских кладовых золотые и серебряные украшения, жемчуг, чёрное дерево и слоновую кость... Утром она намеревалась запереться вместе с детьми в святилище. Но выйдя в коридор своих покоев, она увидела, что караульных воинов больше, чем обычно... Она мгновенно вспомнила детство, прибытие отца... Только лица этих воинов не могла припомнить, она всегда плохо запоминала лица своих слуг, наёмных стражей, рабов... Во рту внезапно страшно пересохло...

— Октавиан в Александрии? — спросила она, хрипя голосом... Но ведь Октавиан ещё никак не мог добраться до Александрии! В лучшем случае дня через три!..

Ей отвечали, что нет, Цезарь ещё не добрался до столицы Египта...

— Кто велел заключить меня под стражу? Кто правит городом? — спрашивала она хрипло. Ей не отвечали, только велели ей вернуться в её покои; учтиво приказали; даже можно было сказать, что попросили!.. И она, в свою очередь, попросила; не приказала, а попросила в отчаянии хрипящем, чтобы её детей привели к ней!.. И тогда начальник караула снова попросил её вернуться в её покои. И она вернулась и сидела в спальне. Давно, в детстве, уже было такое. Но теперь ей не на что надеяться... Лишь бы дети остались живы!..

К ней никого не пускали. Вооружённые стражники приносили ей пищу, ячменную кашу, лепёшки, лук, пиво. Она ни о чём не спрашивала. Ей не давали воды для умывания. Только один раз охватило её в её заточении бессмысленное отчаяние, и она разбила о стену ночной горшок. Теперь она мочилась и испражнялась в ванной комнате на пол. В её покоях отвратительно пахло. Но всё равно ведь никто не входил туда. Стражники отдавали ей еду подле большой двери...

Через три дня начальник стражей вдруг сказал ей, что Максим Александриу просит её об аудиенции. Её рот скривился в усмешке. Она стояла в несвежей одежде, волосы нечёсаные, почти седые, отёчное лицо с коричневым круглым наростом на щеке, запёкшиеся губы...

— Я буду говорить с ним, — сказала она. — Прикажите рабыням привести в должный порядок мои покои. Допустите ко мне Хармиану и Ирас, пусть они вымоют меня и оденут...

К её удивлению, старший стражник отвечал, что даст ей ответ через некоторое время...

Спустя час рабыни уже суетились в этих личных покоях царицы, а Ирас и Хармиана усердно занялись её туалетом. Ещё через два часа Клеопатра принимала Максима в малой приёмной зале. Она сидела в кресле, положив руки на подлокотники. Он стоял перед ней. По выражению его лица она поняла тотчас, как же она изменилась!.. Он старался не смотреть на неё...

— Ты приказал держать меня под арестом? — спросила. Уже привыкла к этому хрипению своего голоса.

Он отвечал спокойно и стоял перед ней непринуждённо.

— Царица, я не знал, как возможно иначе сохранить твою жизнь...

Она ощутила, что не владеет своим лицом. Попыталась представить себе выражение своего лица, не смогла. Не могла спросить о детях, не могла произнести даже это слово — «дети»!.. Он сам догадался и ответил на невысказанный вопрос:

— Твои дети живы, царица. Их покои охраняются...

— Что я должна делать? — спросила она. — Ведь ты правишь городом, правда?.. — Она услышала свой голос таким странно-хрипло-язвительным. Но ведь она не хотела говорить язвительно, это выходило помимо её воли!..

— Цезарь у ворот Александрии. Он приказал передать тебе, что начнёт с тобой переговоры только после смерти Марка Антония!

— Зачем ему переговоры со мной? Пусть он оставит в живых моих детей!..

— Он сказал, что детям не грозит опасность.

— Если он хочет казнить Антония, как я могу помешать!..

Максим сделал шаг к её креслу:

— Царица! Цезарь Октавиан вовсе не хочет казни своего давнего друга! Антоний знает и хочет увидеть тебя...

— Нет!.. Нет!.. — Она встала в волнении и снова опустилась в кресло, села тяжело. — Пусть Антоний уезжает в Рим, в Афины, мне всё равно...

— Царица! Я должен открыть тебе важное! Ты должна увидеть Марка Антония! Он скоро умрёт! Он вонзил меч себе в живот. Это очень тяжёлое, мучительное ранение. Ты должна увидеть его!..

Она снова встала, растерялась, задохнулась, быстро сошла по двум ступенькам:

— Куда мне идти?.. — Вдруг ощутила сильную слабость и схватила Максима за локоть. Он поддержал её...

Максим вёл её, она плакала почти громко... Не узнавала знакомых коридоров... Лицо её покраснело и морщилось от горького плача...

Сначала она увидела кровь, обильную, из-под повязки, наложенной наспех... Она упала на колени, колени ударились о пол, больно... Поползла... Открыл серые глаза, смотрел на неё, хмыкнул как-то странно, вдруг улыбнулся, как улыбался ей, когда она была красива, а он любил её!.. Или простая предсмертная гримаса рта?.. Глаза его закрылись, круглые щёки как-то вдруг втянулись... Но лицо будто продолжало улыбаться... Это было... плыли по Нилу на простой барке... Остановились в прибрежной гостинице, ели пареный горох, пирожки с мёдом, пили вино пальмовое, спали под холодным лёгким покрывалом... Она записывала одно своё новое стихотворение, а он стоял и заглядывал через её плечо, смотрел на папирус и улыбался, глаза его искали ошибки, неточности. Большая река без истоков разлилась... Он ведь... он... У неё больше никого нет, кроме него!.. Наверное, она никогда не увидит своих детей!.. Только у неё и есть, что этот мертвец!.. И ещё Ирас и Хармиана... И она не удивилась, когда осознала их присутствие... Мои родные!.. Вы — родные мои... Склонялись... порывисто целовали её руки и колени... А его губы такие были холодные, как у Юлия Цезаря когда-то... Очень страшно целовать мёртвые губы, они ведь и не твёрдые, а вот страшные какие-то... У меня ведь нет ни города моего, ни власти... От плача горького тряслись жирные отвисшие груди, дурно стянутые грудной повязкой-поясом; задрожали плечи, давно опустившиеся покато, будто под тяготой прожитых лет...


...судьбу, которая к тебе переменилась,

дела, которые не удались, мечты,

которые обманом обернулись,

оплакивать не вздумай понапрасну.

Давно готовый ко всему, отважный,

прощайся с Александрией, она уходит.

И главное — не обманись, не убеди

себя, что это сон, ошибка слуха,

к пустым надеждам зря не снисходи.

Давно готовый ко всему, отважный... [94]


Маргарита подняла голову, стояла на четвереньках, увидела вдруг свои окровавленные руки... Это была кровь из его живота, из его внутренностей!.. Рвотный комок дрогнул в горле краткой судорогой. Пару мгновений она была сосредоточена лишь на усилии подавить рвоту. Она увидела над головой какие-то кирпичные своды и попыталась понять, где она. Её всё же не вырвало и это было хорошо. Она вспомнила о стёклышках Марка Антония и зашарила мокрыми от его крови пальцами по гладкости пола... Спутанные волосы повисли, кончики слабо щекотали тыльные стороны одутловатых ладоней...

Она не помнила, как её отвели вновь в её покои. Она долго спала, а когда проснулась, голова уже была ясная. Ирас тихо сидела на тонконогом греческом стуле подле ложа царицы. Маргарита помнила всё, что произошло. Приподнялась, тяжело приподняла непослушное тело, ткнула в подушку локоть, встретила грустный взгляд Ирас, непривычно мягкий.

— Он умер, — произнесла Маргарита беспомощно.

— Тебе разрешено похоронить его, — сказала Ирас, глядя неотрывно и печально. А сказала кратко и деловито.

Маргарита заплакала тихо, снова легла — лицом в подушку. Но плакала недолго. Села на ложе, спустила ноги на ковёр, велела Ирас позвать рабынь. Её вымыли, одели. Поднесли ручное зеркало. Рассматривала равнодушно своё ненакрашенное отёчное лицо. Ирас не отходила от неё.

— Как хоронить его? — обратилась к своей Ирас задумчиво, а голос сделался тихим.

— Цезарь Октавиан уже распорядился о соблюдении римских обрядов... — Ирас будто не знала, что скажет в ответ царица. Но Маргарита сделала движение головой, соглашалась. Её гладкие волосы, почти седые, были причёсаны аккуратно, и когда она склонила голову, ясно увидела Ирас узел на затылке и тонкую ниточку пробора...

— Дети?.. — Маргарита смотрела на Ирас с тихим отчаянием в глазах.

Ирас отвечала, что дети в безопасности.

— Максим взял Тулу в свой дом, ему позволили...

— Зачем? — вяло спросила царица. — Это совершенно не нужно, чтобы из моей дочери сделали иудейку! Уж лучше пусть она станет римлянкой, ведь её отец римлянин...

— Если Максим так поступил, стало быть, так надо! — Ирас произнесла сердито.

— Ладно. Куда я должна идти? Где он? — Голос Маргариты слёзно задрожал...


* * *

Небольшая зала в покоях, прежде отведённых Антонию, была убрана, как атриум в богатом римском доме в дни оплакивания и погребения знатного римлянина. Мертвец лежал на высоком ложе, убранный, с чистым лицом, в парадной тоге. Его лицо сделалось гладким, будто восковым, усы ему сбрили. Глаза были закрыты и всё лицо представлялось ей таким ласково глядящим и выражающим довольство... В свете зажжённых вокруг катафалка масляных ламп мертвец увиделся Маргарите таким праздничным... Она смотрела на него с детским любопытством, чуть склонив голову к левому плечу. Она то улыбалась улыбкой маленькой девочки, то вдруг покусывала верхнюю губу, бледную и запёкшуюся, и смотрела, смотрела... Она оглянулась по сторонам... Зала была празднично украшена кипарисовыми ветвями, как полагалось по обычаю римлян. Людей было мало. Она никого не могла узнать. Все вдруг сделались незнакомыми. Ирас держала её за руку. Маргарита спокойно думала о стёклышках Марка — дались ей эти стёклышки! — и о том, вложили ли ему в рот монетку для платы Харону... Какой-то незнакомый мужчина произнёс громко:

-— Умер римлянин Марк Антоний. Покойного выносят из дома. Все, кто пожелают, пусть идут следом!..

Рабы подняли катафалк. Она не сразу поняла, что ведь ложе, на котором лежал мертвец, было катафалком. Она поняла, что его уносят, навсегда уносят! Она выдернула свою руку из руки Ирас и быстро пошла к последнему ложу мертвеца, к рабам, уже несущим катафалк... Протянула руки, будто хотела остановить... Её рабыни схватили её за руки. Рабы понесли катафалк. Люди, стоявшие в зале, убранном, как атриум, двинулись к широко раскрытым дверям, составляя процессию... Она закричала и заплакала. Рабыни потащили её, отнесли её в её покои. Там она долго кричала, выла, обливалась слезами, отталкивала рабынь... Потом Ирас выгнала всех, даже Хармиану, забилась в угол спальни, сидела, как в детстве далёком, подтянув колени к подбородку, обняв колени руками, обеими руками, глядя сумрачно...

— ...Он!.. Он!.. Ко мне!.. — выкрикивала из последних сил Маргарита...

Потом лежала на постели, задыхалась... Ирас, бесшумно очутившаяся рядом, поила её водой из чашки, поддерживая за спину... Вода проливалась на льняное полотно простыни... Маргарита снова — уже в который раз! — пришла в себя, вздохнула сильно, глубоко; спросила:

— Где похоронили его?

Ирас сказала, что Цезарь Октавиан увезёт пепел, оставшийся после сожжения мёртвого тела, в Рим, в отчизну покойного, чтобы там установить урну в родовом колумбарии семьи покойного...

Маргариту снова умыли и переодели. Старая Хармиана кормила её, как ребёнка, с ложки, жидкой кашей... В недавнем исступлении царица Клеопатра исцарапала ногтями груди и щёки. Теперь ссадины воспалились и та же Хармиана утишала боль различными примочками. Но царица будто и не ощущала боли...

В закрытой повозке и под охраной перевезли её в заброшенный старый дворец Эвергета, на западной окраине города. Её охраняли в повозке незнакомые женщины, стерегли каждый её жест, но она сидела, почти не шевелясь. Она спросила, будут ли с ней Ирас и Хармиана. Ей отвечали, что их везут в другой повозке. Она вздохнула с облегчением. О детях и о Максиме не спросила... Вспомнила, как везли её на свадьбу, на её первую свадьбу, и улыбнулась... Её вынули из повозки, быстро завязали ей глаза. В этом дворце она бывала раза два, в детстве, с Вероникой, Деметрием и Камой. Вероника говорила, что надо бы восстановить этот дворец... Сейчас мельком увидела кирпичные стены, прямоугольную башню... Её повели по ступенькам... наверх... стало быть, в башню... Она ступала медленно, нащупывала ступеньки ногой...

Сняли повязку с глаз. Покои состояли из трёх комнат, прибранных поспешно. Пахло кирпичной пылью. Ирас и Хармиана ждали её. Бросились к ней, целовали её руки и платье. Она отнимала руки и сама целовала Ирас и Хармиану, тыкалась губами в щёки, в лоб... Наконец все трое обнялись крепко...

Маргарита подошла к маленькому окну, но оно было высоко. Пришлось подтащить стул. Теперь в комнате никого не было и она подтащила стул сама, ножки скребли по полу. Тяжело взобралась и посмотрела вниз. Окошко всё же было слишком маленьким для того, чтобы выброситься из него. Далеко внизу шла под уклон дорога проезжая. Было жарко. Она вытянула шею. Римские солдаты играли под навесом в кости. Она видела. Она сразу догадалась, что они стерегут её, охраняют её, чтобы жители города, её города, не ворвались в это заброшенное царское жилище и не убили её, свою последнюю царицу, последнюю правительницу из дома Птолемеев Лагидов. Она догадалась. Но ей уже было всё равно...

Приехал Максим, спокойный, деловитый, моложавый, с этим обычным своим подразумеваемым пожатием плечей; с улыбкой, вдруг растягивающей губы на краткий миг. Посмотрел на неё участливо, отвёл глаза, не разглядывал её. Сказал, что дети в безопасности.

— Царица, друг твоей юности царь Иродос писал о тебе Цезарю Октавиану, просит помиловать тебя и твоих детей!..

— Что мне грозит в лучшем случае? И детям? — Она тяжело вздохнула.

Максим смотрел серьёзно.

— Тебе и детям придётся пройти в триумфальном шествии. Затем тебя и Антоса будут, вероятно, содержать в заточении при каком-нибудь храме. Твоих младших детей, я полагаю, передадут на воспитание в какую-нибудь знатную римскую семью. Возможно, их отдадут Октавии, ведь они дети Антония... Царица, это наилучший из всех возможных вариантов вашей судьбы!..

— А мою Пальмету, мою Тулу, тоже отправят в Рим? — Клеопатра сидела, положив руки на колени, с видом послушания. Сколько раз она вот так сидела в кресле, а он стоял перед ней...

— Я пытаюсь уговорить Цезаря оставить царевну в Александрии и передать на воспитание в какую-нибудь почтенную семью. Её могли бы взять, к примеру, Филот и твоя синдрофиса Полина...

Клеопатра вспомнила свои недавние слова, слова, которые она сказала Ирас, и засмеялась истерически. Максим бросил на неё короткий взгляд жалости...

— Я знаю, — сказала царица, — моя девочка у тебя, в твоём доме. Храни её, прошу тебя! Отдашь её Полине только когда будешь уверен, когда будешь в полной уверенности, что в городе все успокоились!..

Он ничего не ответил на эту её отчаянную просьбу и сказал, что Цезарь Октавиан хочет видеть её. Она посмотрела взволнованно и жалобно:

— Он не приедет неожиданно, ведь правда?..

Максим понимал, что ей не хочется показаться перед Цезарем Октавианом униженной, совсем униженной!.. То есть она всё равно унижена, но чтобы римлянин увидел её совершенно раздавленной, совершенно жалкой... Впрочем, Максим понимал, что она теперь может быть только жалкой, и никакой иной! Но знала ли она?..

— Царица, жди Цезаря Октавиана завтра днём, — сказал Максим. Спокойствие его голоса действовало на неё успокаивающе...

Она ходила по комнате, по своей приёмной, из угла в угол, сжимая пальцы и радуясь тому, что Октавиан приедет только завтра...

На следующий день она встала очень рано, солнце ещё не взошло. Ирас и Хармиана одевали её. Она серьёзно задумалась, стоит ли подрумянить щёки, подвести глаза...

— Нет, — сказала вслух серьёзно. И совсем чуть-чуть подкрасила губы.

В тёмно-коричневом платье шёлковом, достаточно широком, чтобы не выглядеть жирной, она показалась себе вдруг очень странной. Волосы были убраны как всегда, по-гречески. Шею и грудь прикрыло ожерелье из крупных агатов, светло-коричнево-пёстрых. И несмотря на седину и отвисшие щёки, она показалась себе, отражённая в гладкой бронзе ручного зеркала, странной девочкой, даже и не девушкой, а именно девочкой...

В приёмной поставили два кресла. Солнце взошло, медленно нарастала жара. Ирас смотрела в окошко высокое, взобравшись на стул. Маргарита сидела, готовая к встрече с Октавианом. Она уже ни о чём и ни о ком не могла думать, исчезли все мысли. Ожидание не томило её. Она то и дело оглядывала комнату и смотрела на Ирас, замершую в позе напряжения... Вот Ирас спрыгнула на пол... Цезарь Октавиан приехал!..

Она решила не вставать, когда он войдёт в комнату. Но едва она увидела его, такого чужого, чуждого ей, такого в парадной складчатой римской тоге, такого официального, и она вдруг испугалась, взволновалась и поднялась с кресла. И он сделал жест навстречу ей, выставив обе ладони, потом взмахнул правой рукой и быстро сказал по-латыни, что она может сесть, что ему приятно побеседовать с ней... Он не был похож на своего двоюродного деда, которого она знала так хорошо... Гай Октавиан показался ей молодым, волевым, жёстким... Коротко стриженные кудрявые волосы были светлыми, лоб — высоким, брови — тонкими полумесяцами, глаза — светлыми и холодными, а вот уши были немного оттопыренными и оттого казались очень мальчишескими... Как он смотрел на неё! Что ему изощрённость её интеллекта! Он видит лишь увядшую, постаревшую женщину. И пусть! Она не намеревается покорять его своей уже несуществующей красотой, своей уже несуществующей молодостью. Ей всё равно...

Цезарь Октавиан сел в кресло, одёрнув складки тоги. Только теперь она заметила у двери Селевка, одного из управляющих царскими кладовыми. Она удивилась. Этого человека она даже и не очень хорошо знала, и всегда полагала совершенно незначительной личностью. Но она бы не хотела говорить с Цезарем в присутствии этого Селевка... Однако она не знала, как же ей, пленнице, отослать его...

Октавиан сказал ей какую-то любезность; он видел, как она нервничает, как раздражает её присутствие Селевка... Она не выдержала:

— Цезарь! Зачем здесь этот человек?..

И тотчас она поняла, зачем здесь «этот человек», то есть Селевк! Это всё было нарочно подстроено, чтобы унизить её, раздавить унижением, сделать покорной!..

— Великая царица! — Селевк шагнул от двери. — Я только доложил великому Цезарю о некоторых драгоценностях, которые великая царица приказала спрятать в недостроенном склепе...

Слуга, смотритель чуланов унижал её!.. Она растерялась, уже не владела собой, говорила машинально, сама едва понимала свои слова:

— Я... я только хотела подарить Ливии, преподнести от меня... — И вдруг она вскочила с кресла и почти завизжала, кинувшись к Селевку: — Великий Цезарь удостоил меня беседой, а ты, подлец, смеешь!.. — Она вытянула руки вперёд, бросилась, как слепая... Селевк попятился, отскочил, выбежал за дверь, дверь хлопнула... Царица всё ещё перебирала пальцами в воздухе. Пальцы её были скрючены, растопырены, она несомненно хотела исцарапать лицо и шею Селевка...

— Сядь, великая царица, — сказал Цезарь, — право, это ничтожество не стоит твоего гнева!..

Сломленная, раздавленная, предельно униженная, она, всё ещё как слепая, вернулась на своё кресло...

Октавиан улыбался. Он видел её седые волосы; под ожерельем, сбившимся, он разглядел заживающие ссадины. Женщина, тело которой состарилось, уже не являлась для него человеческим существом! Её острый ум, тонкость её чувств?.. Он всё это уже сломал, раздавил! Он уже сумел всеми своими действиями, такими мужскими, превратить её в глупую старуху!.. И теперь он сказал ей, в сущности, то же, что говорил ей Максим... Её увезут из этого города, из её города, из её Александрии, из этого её любимого, её единственного города, из города, который она любила и любит такою неразделённой любовью!.. И её привезут в Рим и поведут в триумфальной процессии, и она пойдёт, закованная в кандалы!.. Ведь Арсиноя, её Кама шла... И выбора нет!.. А после триумфа Цезаря Октавиана её сошлют куда-нибудь, в какую-нибудь храмовую тюрьму, как Арсиною, её Каму сослали в Эфес! Её будут угнетать, мучить, как захотят! Она больше никогда не увидит своих детей. Её первенец, её Антос, её Птолемей Лагид умрёт в заточении! Её младшие дети вырастут римскими прихвостнями... Её будут терзать назиданиями, будут назидательно зудеть, объясняя ей, узнице, что вот, греки должны жить всегда, всегда оставаться в Греции, а не лезть в Египет, в Сирию, где их никогда никто не ждал, где они никому не нужны!.. А македонцы, ведь это тоже такие греки, такие греки, которые ещё хуже, ещё ниже греков!.. Но что она может сделать?! Речь идёт о детях, речь идёт об их жизнях, о том, чтобы они остались живы, хотя бы остались живы!..

Максим ещё несколько раз приезжал. Они сидели друг против друга, и такое прежде бывало, бывало... Он всё понимал. Они понимали друг друга без слов, почти без слов, без многих слов...

— Я не могу!.. — Она мотала головой. — Я боюсь за детей. Их накажут! Рим жесток, их накажут. Я должна выдержать до конца, до самой смерти! Иначе детей накажут!..

И она снова ломала пальцы; и он понимал, о чём она говорит! Она хотела покончить с собой, но она боялась, что Октавиан, раздражённый её самоубийством, замучит её детей!.. И она убеждала себя, что она выдержит, она всё выдержит!.. Ради детей...

И она привыкала к мыслям об унижениях дальнейших, она готовилась быть униженной ещё и ещё...

И если бы это был конец!.. Но это не был конец. Конец пришёл к ней, в её заточение, в старый дворец, в заброшенное жилище Лагидов, пришёл в спокойном обличье Максима... Впрочем, она сразу поняла, что что-то случилось. Она увидела, разглядела его растерянность... Она обхватила голову скрюченными пальцами, задохнулась и не могла закричать...

Максим едва сумел оправдаться перед Цезарем Октавианом. Максим не хотел этого. Максим не предполагал, что эти люди решатся... Если бы знал, если бы предполагал, приказал бы заключить их в тюрьму немедленно!.. А он и не думал об этих людях... Арий, небритый софист в тёмном плаще. Феодор, грек, вольноотпущенник Антония, приставленный к Антилу... Цезарь Октавиан не приказывал заключить сына Антония в тюрьму, не приказывал держать его в дворцовых покоях под домашним арестом... Кто бы мог подумать, что Арий, Феодор и юный Антил сумеют устроить побег!.. И Антос решительно взял с собой младших братьев... И если бы их схватили римляне, римские солдаты!.. Но нет. Их узнали на дороге, на проезжей дороге, александрийцы, и забили насмерть! Всех! Потому что Феодор так и не смог, не сумел уговорить Антоса направиться прямиком в условленное место, где ждала барка. Антос хотел во что бы то ни стало освободить мать!.. И на проезжей дороге, на дороге к старому, заброшенному дворцу Лагидов...

Она спросила пискляво и улыбаясь страшной, старушечьей улыбкой, показывая потемневшие нечищенные зубы, улыбаясь побледневшими губами:

— Все... убиты?..


И вот вошёл ты во всём неизъяснимом

очаровании. В истории немного

осталось по тебе невнятных строк,

но тем свободней я создал тебя в своём воображенье,

сотворил прекрасным, чувствующим глубоко;

моё искусство наделило лик твой

влекущей, совершенною красой.

Я живо так вообразил тебя

вчерашней ночью, что, когда погасла

лампа моя — намеренно дал я догореть ей, -

вообразил я дерзко, как ты входишь в мою келью,

и вот мне мнится, что ты стоишь предо мною,

как стоял ты

перед Александрией, в прах поверженной,

бледный и изнемогший, но совершенный, даже

в скорби

всё ещё надеясь, вдруг да пощадят… [95]


И вдруг она упала на колени перед Максимом, упала тяжело и прорыдала:

— Не отдавай Тулу! Никому не отдавай! Не позволяй увозить её из Александрии! Сделай её иудейкой, но не отдавай её!..

И она что-то говорила невнятно о своём первенце, о прекрасном Антосе, чувствующем глубоко... И снова умоляла не отдавать Тулу!.. И увидела, как потупился Максим, и произнёс тихо, но внятно:

— Я не могу. Ей сохранят жизнь, но её увезут в Рим...

И пришло счастливое беспамятство, наконец-то пришло. Маргарита потеряла сознание.


* * *

Легенда, запечатлённая, в частности, Плутархом, рассказывает о самоубийстве Клеопатры, которая приложила к своей груди змею, нильского аспида, и была ужалена насмерть, а затем та же змея ужалила верных прислужниц последней египетской царицы, Хармиану и Ирас. Причины возникновения этой легенды, собственно, понятны. Египтяне и греки видели в змее воплощение мудрости. Клеопатра склонялась перед статуей Исиды, одетой в платье гречанки и протянувшей вперёд руку, обвитую змеёй. Это была новая, уже греко-египетская, в будущем — греко-римская Исида... Исида и сама могла явиться в облике змеи... И если змея ужалила царицу насмерть, значит, царица уже была лишена покровительства Исиды!..

Но на самом деле не было никакой змеи, а было проще и страшнее. Когда Максим уехал, Ирас обняла её крепко-крепко. Ирас оставалась прежней, быстрой и острой...

— ...Теперь можно!.. — шептала Маргарита. — Ведь теперь можно!.. Тулу не обидят! — убеждала себя...

Ирас сказала, что видела в окно, в то высокое окошко, толпу...

— Но ведь нас не выпустят, — проговорила Маргарита доверчиво...

Но Ирас оставалась собою. Глаза блестели из-под нависших бровей. Вдруг схватила Маргариту за руку, цепко, почти тащила... В умывальной комнате, где подле таза поставлен был кувшин с надколотым горлышком, Ирас, торжествующая молча, блестящая глазами и золотыми с красными камешками подвесками в ушах и в ноздре, показала Маргарите нишу, совсем небольшую; дверца была заклеена плотной, выцветшей от времени материей, коричневато-пёстрой тканью... Ловко, но всё же с усилием, Ирас отодрала ткань... Время, почти обесцветившее эту ткань, плотно сжало створки маленькой двери. Ирас раскрыла их с натугой, сломала ноготь и выбранилась коротко... Маргарита заглядывала в эту распахнувшуюся затхлую темноту, слегка нагибаясь и с внезапной робостью... Одно мгновение удивлялась несколько смутно своей слабости, отяжелелости... Пыталась припомнить, восстановить давние ощущения быстроты ног, лёгкости тела... Нет... Ирас протискивалась в затхлую темноту... Маргарита протянула вперёд правую руку, неуверенно... Так и застыла с протянутой рукой, стояла, неуклюжая, руку не опускала... Рука заныла... Время двигалось неуклюже... В затхлой темноте постукивали подошвы босых ног Ирас и руки её ударялись о какие-то выступы, должно быть... Показались голова и руки Ирас. Выставилось колено загорелое. Ирас прыгнула на пол перед Маргаритой. Короткий хитон Ирас, ноги, руки, волосы и щёки — всё обсыпалось кирпичной пылью... Ирас улыбалась, довольная... Оказалось возможно пробраться на узкую лесенку и очутиться на крыше, а оттуда ещё одна, боковая лестница ведёт в коридор с обрушенными сводами, но можно пробраться в заброшенный сад, и уже оттуда — прямиком на дорогу!..

Они быстро переодевались, помогали друг дружке умываться, как в детстве. Через комнату спала старая Хармиана, храпела во сне. Они быстро двигались, как в детстве, и смеялись, и прикрывали ладошками губы...

— Подожди! — прошептала Ирас. На цыпочках пробежала в комнату, где храпела старая Хармиана, и быстро вынула из своего сундучка флакончик из толстого синего стекла... Отложила на постель стеклянную пробку, прибежала к Маргарите, быстро глотнула из флакона и быстрым-быстрым жестом протянула флакон Маргарите... Надо было торопиться, надо было всё сделать быстро!.. Маргарита ощутила во рту тошнотворную сладость, но проглотила, выпила старательно, опять же — по-детски... Сжала губы, снова распустила...

— Что за гадость? — спросила.

— Аконит, мёд, корица! — Ирас торжествовала.

Они оделись в самые простые платья. Ирас прибрала волосы отросшие в узел на затылке. Оделись в тёмно-синие узорные... Маргарита посмотрела на Ирас и приложила ладони к вискам:

— Голова кружится!.. — протянула радостно...

— Быстрее!.. — сказала Ирас и взяла её за руку...

Протискивалась вслед за Ирас, вслед за своей самой верной!.. Совсем не было страшно, только надо было торопиться, торопиться!.. По ступенькам выщербленным... вверх... вверх... задыхаясь... задыхаясь... Какие-то противные низкие своды... Вот будет смешно, если на нас рухнут кирпичи!.. А я хочу не так, не так, не под кирпичами!.. А если... Приостановилась, но Ирас тянула её за руку...

— Ирас!.. Ты... лучше вернись, я пойду одна!..

Как могла Ирас ответить? Только так, как ответила!..

— Надо бежать быстро! Я тебе давно говорила о бегстве, ты должна помнить! Только быстро, быстро!.. Ещё немного терпения и — свобода!..

О какой свободе сказала Ирас, Маргарита знала!.. Голова кружилась. Маргарита подумала, что зрачки расширяются... Ей вдруг захотелось к детям; чувство горячего умиления вызвало слёзы... Она сжимала в пальцах левой руки маленькую золотую коробочку, ту самую Тулину копилку... Свобода, о которой говорила Ирас, это была смерть! Они бежали навстречу смерти, никакой другой свободы не нужно было!.. Уже не нужно было!.. Стояли на высокой плоской кровле, держались за руки, как в детстве... Осколки кирпичей ранили босые ступни... Далеко внизу толпа двигалась, шагала решительно, будто единое существо, шагала к заброшенному дворцу Эвергета. Люди её города шли убивать её!.. И пусть!.. Может быть, это и была правда!.. И эта смерть оправдывала всю её жизнь! Так просто!.. Но зачем Ирас...

— Уходи, Ирас! Это моя смерть!..

— Я тоже соскучилась по свободе!..

Толпа приближалась. Уже видно было, можно было различить, увидеть в их руках разбитые статуи царицы... тащили... Маргарита и Ирас сели на кирпичи битые и весело болтали, смеялись...

— ...ты что, хотела подарить Ливии?..

— ...Ну-у!.. Никому я ничего не хотела дарить!.. Этот Селевк, сын собаки!.. Я растерялась, глупости какие-то говорила...

Толпа катилась, приближалась. Шум, гомон... уже слышно...

Маргарита поднялась, ощущая себя лёгкой, как в юности.

— Пошли! — сказала легко Ирас, коснулась руки Ирас... — Послушай, Ирас, а вдруг Хармиана сейчас проснётся? Или ты ей сонного питья подлила в пиво?

— Подлила! — Ирас хмыкнула иронически...

Побежали вниз... детство вспоминалось всё ярче!..

— Не обгоняй меня! — крикнула Маргарита. Ирас послушно отстала... Ступни сочились кровью, но больно не было... Выбежали к толпе. Ирас снова держала Маргариту за руку... Толпа надвинулась колышущейся, неровной живой стеной злых глаз, вскинутых мужских рук, сжатых кулаков, распахнутых кричащих ртов... Они, конечно же, были правы, то есть имели свою правоту, свою правду! Прежде чем потерять навсегда свободу, прежде чем утратить даже и последнюю тень Египта, отдельного Египта, Египта фараонов, Египта Птолемеев, прежде чем навсегда... или почти навсегда... потому что в невозможной дали маячил ведь Египет, возрождённый и другой, но Египет!..[96] но прежде чем... Они должны были отомстить ей!.. Она ведь была последней правительницей, и потому должна была принять на себя мучительную казнь, многие удары, убийственную тяжесть народной мести... В её лицо, в её тело, во всю её выплёвывали непристойные слова... Окружали её шумно, потно, душными мужскими козлиными запахами... Крепко держалась за руку Ирас... Был ужасный шумный удар по голове!.. Мгновенная страшная боль... Подумала, что кровь течёт по лицу... Уже не могла увидеть свою Ирас... Уже не было больно!..

Цезарь Октавиан примчался самолично во главе отряда всадников римских, соскочил с коня... Толпа разбегалась. Никто не был ни ранен, ни раздавлен, ни растоптан. Только два изуродованных женских трупа брошены были на проезжей дороге. Цезарь хмурил молодое лицо и повторял машинально и угрожающе:

— ...Хорошо же!.. Хорошо же!..

Старая армянка быстро бежала к брошенным женским телам; седые космы падали беспорядочно на лицо, толстые отёчные ноги, босые, двигались странно быстро... Хармиана встала над телами. И вдруг распрямилась и громко бросила в лицо римлянину:

— Да! Хорошо!..

Он замолчал, хмурил брови. Она тяжело села в пыль, приоткрыла бесформенно рот, смотрела бессмысленно...

— Уведите её! — Цезарь приказал, не повернув головы, не взглянув на тех, кому приказывал. Два спешившихся конника подняли старуху, подхватили под руки, повели, почти тащили...

Хармиану, впавшую в беспамятство, уложили на войлок под навесом, где ещё недавно играли в кости стражники. Вечером того же дня она умерла, так и не очнувшись; только хрипела прерывисто, и густая, с примесью сукровицы, слюна заливала толстый подбородок и сморщенную шею...


* * *

Спутники Цезаря ожидали его приказа. Собственно, он должен был сказать, приказать что-нибудь о трупах царицы и её приближенной рабыни... Но Цезарь лишь молчал и хмурился. Глядел неотрывно на мёртвые тела... За свою, недолгую ещё жизнь он уже успел увидеть немало мертвецов, и мужчин, и женщин, и детей... Но эти мёртвые изуродованные женщины отчего-то привлекали его взор, и, быть может, и завораживали... Голова Клеопатры отделена была от тела... Он услышал топот быстрых копыт и увидел Максима верхом на неосёдланном светлом коне... Иудей, казалось, не заметил Цезаря Октавиана, бросился с коня, будто летел, падая ничком на мёртвое тело царицы... На несколько мгновений вытянувшись странно, будто на пиршественном ложе, и вытянувшись в пыли горячей, он уже держал, удерживал растопыренными пальцами обеих рук мёртвую голову, её голову... И как-то так быстро поднялся, не выпуская из рук, не отпуская мёртвую голову... Залитая липкой подсыхающей кровью, голова Маргариты смотрела на него одним большим зелено-изумрудным глазом, сильно влажным от слёз... Ресницы слиплись, мокрые от слёз... А другой глаз весь был залит кровью, застыл струпом... И Максим целовал с жадностью этот открытый глаз, будто всё ещё плачущий глаз, плачущий горькими тихими слезами беззащитной беспомощной девочки... Он всегда хотел поцеловать её, только не такую, не мёртвую и почти старую, а юную и очень прелестную... Он всегда хотел... но нельзя было... живую нельзя было!.. Значит, он всегда хотел поцеловать мёртвую? То есть эту мёртвую и, конечно, странную голову?.. Нет, нет, нет!.. Он склонился и бережно положил мёртвую голову к мёртвому телу... Выпрямился, отирал машинально руки, запачкавшиеся кровью, об одежду... Вдруг увидел Цезаря и поклонился... Прочёл ясно во взгляде Октавиана мужское печальное сочувствие...


* * *

Цезарь поручил Максиму устроение похорон царицы. Максим опасался, что горожане не дадут похоронить её останки, осквернят могилу; но всё вышло совершенно иначе. Александрийцы, уже отомстившие за свою наступавшую ясно несвободу, за утрату Египта, желали теперь оплакать эту утрату. Только что бывшая символом поражения, который следует осквернять, Клеопатра, мёртвая, убитая Клеопатра, сделалась символом утраты, и потому её следовало оплакать.

Останки царицы, Ирас, Хармианы и двух сыновей Клеопатры, Антоса и Хурмаса, привели в некоторый порядок и несли через город на открытых носилках. Тела Антила, сына Антония, и Ифиса, младшего сына Антония и Клеопатры, так и не нашли... Множество женщин следовало за этими печальными погребальными носилками. Женщины плакали и причитали, первенствуя в скорбном ритуале. Максим слышал, как они называли Маргариту «несчастной девочкой» и вопрошали громко, слёзно и риторически:

— Куда ты ушла?! Где отныне дом твой?!..

Максим сказал Цезарю, что маленькой Туле, единственному оставшемуся в живых ребёнку царицы, лучше не появляться на похоронах:

— ...сейчас люди настроены совершенно иначе. Они станут требовать, чтобы ты оставил девочку в Александрии...

Но в намерения Цезаря отнюдь не входило оставлять царевну Клеопатру Селену в Александрии. Но он вовсе не хотел пугать девочку. Он даже сам приехал в дом Максима. Хасса, жена Максима, вывела в залу, красиво убранную в честь прибытия столь знатного гостя, маленькую Тулу. Девочка выглядела испуганной и напряжённой. Хасса, держа её за руку, подвела поближе к парадному креслу, на котором сидел римлянин. Октавиан доброжелательно спросил Тулу, учится ли она, нравится ли ей в доме Максима. Цезарь говорил по-гречески, но всё же с заметным акцентом уроженца Италии. Девочка отвечала тихо, что она учится вместе с детьми Максима и Хассы...

— А ты хотела бы приехать погостить ко мне, в Рим? — внезапно спросил Цезарь. И добавил: — Царица, твоя мать, согласна!..

Хасса приподняла и опустила руку, не завершив жест невольного изумления. Дочь Клеопатры серьёзно посмотрела на Цезаря Октавиана и проговорила уже громче:

— Я поеду как заложница? Но мама и Антос будут править в Александрии, да? Отец поедет со мной?..

Цезарь внимательно выслушал её вопросы и отвечал обстоятельно:

— Да, девочка, ты будешь жить в Риме как заложница, но никто не причинит тебе вреда. Твой отец не поедет в Рим, твой отец умер. И ты ведь не хочешь, чтобы твоя мать и твои братья горько плакали, прощаясь с тобой! Потом они приедут в Рим и будут рады увидеть тебя здоровой и весёлой. Но теперь они не могут проститься с тобой, не обижайся на них!..

Девочка молчала, как будто потеряла дар речи...

Хасса приказала рабыням собирать царевну в дорогу. При девочке оставалась одна молодая негритянка, ещё не так давно прислуживавшая царице. Тула очень привязалась к этой чернокожей Глафире и обрадовалась, узнав, что Глафира поедет с ней...

— Ведь Ирас и Хармиана, конечно, останутся в Александрии, при маме... — Девочка вдруг осеклась и посмотрела на Максима, которому говорила эти слова... — Это неправда? — спросила таким вдруг совсем тонким голосом... — Это неправда? Они не умерли? Все не умерли?!..

Максим не произносил ни слова, не утешал осиротевшую царевну. Он молча отдал ей золотую коробочку-копилку, сплющенную, растоптанную многими ногами... Три дня подряд Тула плакала непрерывно. Сидела, поджав под себя ноги, v стены в отведённой ей комнате, то и дело закрывала покрасневшее от плача лицо ладонями, и плакала, плакала... Но в день отплытия она уже не плакала. Глафира хорошо умыла лицо девочки холодной водой, но глаза всё же оставались покрасневшими и припухшими, так много плакала эта девочка!..


* * *

Клеопатру, её сыновей и служанок похоронили на том самом кладбище в садах при святилище Анубиса. Впоследствии эти могилы затерялись и никогда не были найдены. На другой день после погребения Максим пришёл к могиле Маргариты один, принеся с собой маленький кувшин крепкого вина и глиняную расписную чашку. Он налил чашку дополна и выпил залпом, запрокидывая голову. В иудейском погребальном обряде это называлось: выпить чашу утешения... Затем он пролил из кувшина немного вина на могилу и поставил на землю подле свежей могилы кувшин и чашку. Накинул на голову конец плаща в знак скорби и ушёл, не оглянувшись.


Сейчас для вас в моём театре

Пройдёт кино о Клеопатре.

Оно пройдёт куда-то вдаль,

Сверкая мощными шелками.

И золотыми уголками

Расставится в груди печаль

И радость, потому что мы

Умеем танцевать не хуже,

И ночью тосковать о муже,

И пировать среди чумы!..

Она сегодня опустила край молитвенной повязки белой

на лоб, на брови,

и она творит последний свой отчаянный намаз...

Войска, войска... естественно, тоска...

Она была тиранка и поганка.

И потому -

уже почти необозрим -

Ей на вершине молодого танка

Привозит злую справедливость Рим!..

Рим приказал рифмованно и чётко,

чтобы она собою не была!

Но как же ей совсем не быть собою?!..

Она стоит, как разукрашенная ёлка,

разубранная тонкими шарами;

но почему-то жаркий летний день,

и никакой зимы уже не будет!

А только яркий, летний-летний день,

когда уже тоскливо пахнет гарью,

когда горячий дым летит к обрыву,

последний воздух набухает в грудь,

и хочется скорее умереть,

пока ещё возможно умереть свободной...

Уже втоптали в пыль её портреты

Уже разбили статуи...

Тебе-

моя любовь — моя Александрия

мой брат Египет — погребальный воздух

многооконных башен и садов...

Она

влезает, задыхаясь, по ступенькам вверх...

Играют в кости римские солдаты далеко внизу,

храня её небрежно от её людей.

Она стояла на высокой кровле, слёзы

теклись отчаянно из мокрых глаз...

А почему, зачем нельзя быть снова молодой

в балканском городе,

на греческой земле Александрии?!

Зачем не может статься этот мир,

богов красивых многих, статуй пёстрых

с глазами из красивого стекла?!

Зачем не может статься этот мир,

где все танцуют на огромной свадьбе

гетайров Александра с жёнами Востока?!..

Внизу горит её библиотека,

внизу кричит её Александрия,

упавшая в пыли навстречу Риму...

Внизу волнуется такое море...

оно как будто снова Понт Эвксинский!

И снова можно вместе с Александром

пуститься завоёвывать Китай,

а, может, Индию, и прочее ещё,

пусть боги знают, что ещё возможно завоевать

оружьем и людьми...

Великий адмирал Неарх кладёт ладони

на рулевое колесо,

и чёрные глаза

глядят улыбкой взора из-под краба золотого на фуражке

белой...

Где Цезарь? Он не должен умирать.

Ещё вчера он говорил...

А что

он говорил?..

Так хочется не уходиться!

Остаться, статься, быться, биться!

Не умереть, не умирать!..

Так хочется совсем не уходиться!

Так хочется всё время статься, быться!..

Пусть город подползает, как змея, ко мне!..

Извилистые улицы глухие

Змеятся распалёнными людьми.

Убей меня, моя Александрия!

Иди ко мне. И жизнь мою возьми...

Спектакль закончен смертью.

Ложи блещут.

Партер и кресла — всё уже кипит.

В райке нетерпеливо плещут Саша, Костя, Миша, Ваня,

на деревянные сиденья взобрались ногами,

обутыми в красивые ботинки;

стоят и аплодируют в ладони...

А публика показывает пальцем,

с ужасным воплем:

— Посмотрите, это автор! Вот уродка!

Такая у неё ужасная походка!..

Совсем и нет! Я очень хороша!

Я очень хороша, как всё, что вечно,

хотя в определённом смысле — ой! — кромешно,

хотя отчаянно придумано, конешно,

хотя немножечко ужасно бессердечно...

Но так беспечно!

Так красиво, радостно и человечно –

Легенда,

Живопись,

Тоска,

Душа...


* * *

В память о покорении Египта и о победе при Акции, в частности, Цезарь Октавиан приказал чеканить монету с изображением крокодила, так называемый денарий Октавиана Августа 28 года до нашей эры. Египетский бог-крокодил Себек почитался как покровитель Нила. Цезарь Октавиан сделал Египет римской провинцией; сам же Рим спустя три года сделался империей. Цезарь Октавиан был первым императором Римской империи. Один из полководцев Октавиана, Корнелий Галл, назначен был первым префектом Египта; это был образованный человек, друг поэта Вергилия, и сам написавший четыре книги элегий. Максим служил при Корнелии Галле и руководил расчисткой каналов, которую первый префект Египта приказал предпринять для увеличения плодородия пахотных земель. Потомки Максима жили в Александрии много веков. Перед первой мировой войной Рафаил Александриу держал большой галантерейный магазин, у дверей которого было выставлено большое зеркало, то самое, воспетое в стихотворении «Зеркало у входа» Константиносом Кавафисом, часто проходившим мимо магазина Александриу в своём дорогом, но поношенном костюме...

Маленькая Клеопатра Селена с удивительным для ребёнка мужеством прошла в триумфальной процессии, устроенной в Риме в честь победы Цезаря Октавиана над Египтом. Она шла, маленькая и гордая, сжимая в кулачке сплющенную золотую коробочку-копилку. В той же процессии несли изображение убитой царицы. Тулу отдали в дом Октавии, вдовы Антония, воспитавшей девочку в самых строгих правилах. Клеопатра Селена редко появлялась на людях, росла печальной и замкнутой. Когда ей исполнилось семнадцать лет, её выдали замуж за Юбу, темнокожего правителя Нумидии, римской провинции в Северной Африке. Он был сыном последнего царя независимого государства нумидийцев, покорённого Римом. Мальчиком Юба прошёл в триумфальной процессии, подобно Клеопатре Селене. В Риме он получил отличное образование на греческий лад, писал стихи, а также и исторические сочинения. Всю свою жизнь он был известен как утончённый интеллектуал и коллекционер произведений искусства, статуй и ювелирных украшений. Он умер в 23 году нашей эры, вскоре после смерти своей жены. Это был счастливый брак, хотя у них не было детей. Юба хранил верность Риму, держался в стороне от большой политики. Он окружал Клеопатру Селену бережной заботой и роскошью. Тула словно бы оттаяла в этой прекрасной теплице его любви. Она часто рассказывала мужу о своём беспечном детстве в Александрии. Однажды, совершая с мужем плавание по Средиземному морю, она стояла рядом с ним на палубе и говорила, взяв его за руку:

— ...Мне вдруг начинает казаться, будто вот сейчас появится, поплывёт навстречу нам большой египетский корабль! И на палубе я увижу маму. Не царицу Египта, о которой пишут и рассказывают столько чудовищных нелепостей, а мою маму!.. Нет, не Клеопатра, а моя mitera, mana, mama, которая бегала со мною наперегонки в тени высоких пальм и придумывала самые лучшие игры...

И вот оно, темнокожее лицо Юбы Нумидийского, его курчавые чёрные волосы, его щека припадает к этой светло-смуглой щеке Клеопатры Селены, её прямые волосы причёсаны гладко на прямой пробор, сияет посреди гладкой черноты ниточка тонкая... Двое стоят обнявшись на палубе корабля, а вокруг медленными волнами гуляет море, называемое ими Средиземным... Двое стоят, обнявшись, плечо к плечу, щека к щеке... Печальная улыбчивость глаз... И медленно-медленно замирают, превращаются в эту древнюю фреску разных красноватых и коричневых тонов, как будто в «Сатириконе» Феллини... И я сижу в пустом тёмном зале и смотрю, как вдруг угасает, угасает...

Где-то там, за сценой, далеко и глубоко, в гримёрных и одевальных комнатах, мы оставляем совлечённые с наших живых тел, и с наших характеров, с наших душ, уже бесформенные мёртвые груды недавних обличий — наши роли в этом представлении. И совсем несходные с теми, кого мы только что сыграли, изобразили, мы приближаемся, держась за руки, к рампе и называем наши имена вместе с именами тех, чьи роли мы исполнили только что. И вместе с теми, которые не позволяют назвать свои имена, мы танцуем весёлый фригийский танец... Клеопатра-девочка — Марина Пенева, молодая Клеопатра — Антонина Калинина, старая Клеопатра — Фаина Гаврилина, Вероника — София Р., Деметрий — Андрей Гаврилин, Роман Р.; Ирас — Ольгерда Харитонова, Хармиана — Ирина Мотобрывцева, Тамара Мкртичева; Теодот — Данила Давыдов, Потин — Герман Лукомников, Аполлодор — Дмитрий Кузьмин, Арсиноя — Фаина Гаврилина, Марк Антоний — Андрей Мирошкин, Роман Р., Андрей Гаврилин; Марк Туллий Цицерон — Лазарь Шерешевокий, Фульвия — Татьяна Милова, Николай Дамаскин, братья Клеопатры, сыновья Клеопатры — Роман Р., Дмитрий Р.; Максим — Максим Гликин, Полина — Ольга Яблонская, Тула — Фаина Гаврилина, Ганимед — Александр Курлович, Цезарь Октавиан — Сергей Тимофеев...

Мы уже мёртвые, и мы всё равно живые, и мы весело-весело танцуем!..


* * *

До нас дошло совсем немного египетских надписей, в которых упоминается имя царицы Клеопатры VII. Это или надписи на монетах, или надписи, имеющие непосредственное отношение к сложной обрядности культа египетских божеств. Характер этих надписей — совершенно официальный. И тем не менее из них возможно извлечь некоторую полезную информацию. Например, о том, что Марк Антоний не играл в Александрии роль царя, или о том, что Клеопатра не называла своего первенца, старшего сына, Цезарем. Но уже вскоре после гибели Клеопатры началось сотворение мифа о роковой чудовищной женщине, безудержно преданной наслаждениям губительнице мужчин. Клеопатра постепенно становилась олицетворением принципа «jouissance feminine» — своего рода «реализованности женского наслаждения». Причём это самое «наслаждение» неразрывно связывалось с брутальным сексом и смертью... Именно такою Клеопатра предстаёт в текстах Светония, Плутарха, Иосифа Флавия и других писателей поздней античности. Именно в образе «женщины вамп», «роковой авантюристки» Клеопатра укореняется в системе европейской образованности и — предельно мифологизированная — становится — уже в девятнадцатом веке — достоянием массовой культуры.

Впрочем, ещё задолго до наступления девятнадцатого столетия образ Клеопатры интерпретируется в европейской культуре в границах от «благородной героини» до «нарушительницы правил нормальной жизни», то есть фактически правил и законов патриархатного общества, мужской цивилизации. Исполненной благородства и одновременно — страстной «распутницей», роковой «цыганкой» предстаёт Клеопатра в трагедии Шекспира «Антоний и Клеопатра» (1607 г.).

Знание анекдотов о Клеопатре — неизменная принадлежность женской образованности, над которой иронизируют мужчины, получившие «настоящее», не поверхностное образование. Не случайно в незавершённой повести Пушкина «Египетские ночи» общество русских аристократов, собравшееся послушать импровизатора, предполагает дружно, что тема «Клеопатра и её любовники» предложена, конечно же, особой женского пола! К женщинам-читательницам, иронизируя над их представлениями об истории, обращается и французский писатель Теофиль Готье в новелле «Ночь, дарованная Клеопатрой» (1838 г.): «Нашим читательницам, пожалуй, будет любопытно узнать, как была одета царица Клеопатра, вернувшись из храма в Гермонтисе...» Иронически относится к романтизму княжны Зинаиды трезвомыслящий врач Лушин в повести Тургенева «Первая любовь» (1860 г.):

— На что похожи эти облака? — спросила Зинаида и, не дожидаясь нашего ответа, сказала: — Я нахожу, что они похожи на те пурпуровые паруса, которые были на золотом корабле у Клеопатры, когда она ехала навстречу Антонию. Помните, Майданов, вы недавно мне об этом рассказывали?

Все мы, как Полоний в «Гамлете», решили, что облака напоминали именно эти паруса и что лучшего сравнения никто из нас не приищет.

— А сколько лет было тогда Антонию? — спросила Зинаида.

— Уж, наверное, был молодой человек, — заметил Малевский.

— Да, молодой, — уверительно подтвердил Майданов.

— Извините, — воскликнул Лушин, — ему было за сорок лет».

Да и сам «законодатель» европейского романтизма Байрон интерпретирует тему «Клеопатра» с достаточной долей иронии в «Стансах, написанных у Амвракийского залива» (1809 г.):


Я вижу Акциум. Над ним

Луна сияет величаво...

Здесь Египтянке отдал Рим

Своё владычество и славу.

Здесь сотни воинов лежат

На дне лазурного залива.

Здесь был венок героя смят

В угоду женщине красивой...

(Перевод Т. Гнедич.)



Своеобразную квинтэссенцию иронического отношения к представлениям носителей массовой культуры о Клеопатре мы находим в рассказе американского писателя О’Генри (1862-1910) «Негодное правило». Дочь провинциального ресторатора Айлин и её кавалеры ведут «умный» разговор:

— Во все века, мисс Хинкл, — сказал я, — несмотря на то, что у каждого из них была своя поэзия, своя романтика, люди всегда преклонялись перед умом женщины больше, чем перед красотой. Даже, если взять Клеопатру, то мы увидим, что мужчины находили больше очарования в её государственном уме, чем в её наружности.

— Ещё бы, — сказала Айлин. — Я видела её изображение — ну и ничего особенного. У неё был ужасно длинный нос.

— Разрешите мне сказать вам, мисс Айлин, — продолжал я, — что вы напоминаете мне Клеопатру.

— Ну что вы, у меня нос вовсе не такой длинный, — оказала она, широко раскрыв глаза, и изящно коснулась своего точёного носика пухленьким пальчиком.

— То есть, я... я имел в виду, — сказал я, — её умственное превосходство!

— Ах, вот что! — оказала она, и затем я тоже получил свою улыбку, как Бэд и Джекс».

Ближе к концу девятнадцатого столетия назревает необходимость пересмотра «романтического» отношения к египетской царице, почти уже преобразившейся из реального исторического персонажа в легенду, в мифологическую героиню. Немецкий египтолог Георг Эбере (1837-1898), автор исторических романов, выдержанных в так называемом «профессорском» стиле, пытается в своей «Клеопатре» создать образ женщины, матери четверых детей, занимающейся политической деятельностью в условиях конкретной исторической эпохи. Представить Клеопатру конкретным историческим персонажем желает и английский писатель Райдер Хаггард (1856-1925) в романе, который, конечно, также называется по имени царицы — «Клеопатра» — это название уже становится классическим. И наконец, в 1898 году появляется пьеса Бернарда Шоу «Цезарь и Клеопатра», казалось бы, напрочь опрокидывающая все романтические обветшалые штампы. «Роковая авантюристка» Клеопатра оказывается своенравным подростком, а «страстный» Юлий Цезарь — усталым болезненным пожилым человеком...

Тема Клеопатры, превращённой в объект массовой культуры, униженной, оклеветанной, проявлена с особой остротой в стихотворении А. Блока, написанном в 1907 году. Непосредственным поводом для написания стихотворения стало посещение Блоком музея восковых фигур в Петербурге, где в числе прочих экспонатов была выставлена и фигура лежащей Клеопатры, снабжённая специальным механизмом, благодаря действию которого фигура как бы дышала...


Открыт паноптикум печальный

Один, другой и третий год.

Толпою пьяной и нахальной

Спешим: в гробу царица ждёт.

Она лежит в гробу стеклянном,

И не мертва и не жива,

А люди шепчут неустанно

О ней бесстыдные слова.



Она раскинулась лениво –

Навек забыть, навек уснуть:

Змея легко, неторопливо

Ей жалит восковую грудь:

Я сам, позорный и продажный,

С кругами синими у глаз,

Пришёл взглянуть на профиль важный,

На воск, открытый напоказ:


Тебя рассматривает каждый,

Но, если б гроб твой не был пуст,

Я услыхал бы не однажды

Надменный вздох истлевших уст:


«Кадите мне. Цветы рассыпьте.

Я в незапамятных веках

Была царицею в Египте.

Теперь — я воск. Я тлен. Я прах». -


«Царица! Я пленён тобою!

Я был в Египте лишь рабом,

А ныне суждено судьбою

Мне быть поэтом и царём!


Ты видишь ли теперь из гроба,

Что Русь, как Рим, пьяна тобой?

Что я и Цезарь — будем оба

В веках равны перед судьбой? »


Замолк. Смотрю. Она не слышит.

Но грудь колышется едва

И за прозрачной тканью дышит...

И слышу тихие слова:


«Тогда я исторгала грозы,

Теперь исторгну жгучей всех

У пьяного поэта — слёзы,

У пьяной проститутки — смех».


Говоря об образе Клеопатры в литературе, нельзя позабыть и о стихотворениях Константиноса Кавафиса (1863-1933), уроженца Александрии, фактически последнего певца «греческой Александрии», трагически ощущавшего крах эллинистической цивилизации. В 1894 году французский писатель Пьер Луис пишет своеобразный роман в стихах «Песни Билитис», а два года спустя выходит в свет роман Луиса «Афродита». Эти произведения оказали значительное влияние на творчество русских «александрийцев», Константина Вагинова (1899-1934) и Михаила Кузмина (1875-1936), авторов прекрасной тонкой лирики. Волнует воображение литераторов и незавершённая повесть Пушкина «Египетские ночи». В начале двадцатого столетия фантазию Пушкина попытался завершить Валерий Брюсов, а в конце — английский прозаик Д.М. Томас в романе «Арарат».

Достоверные изображения Клеопатры не дошли до нас, позднеантичный историк Плутарх и вовсе не полагал её красавицей, а современная французская писательница, доктор филологических наук Ирэн Фрэн назвала свою книгу о Клеопатре «Неподражаемая», имея в виду скорее интеллектуальные способности и драматические перипетии жизни египетской царицы. Изданная в 1998 году в Париже, книга Ирэн Фрэн, пожалуй, последнее по времени произведение о Клеопатре. Для французской писательницы Клеопатра прежде всего — опытный политик, а также сильная натура, в некотором роде предтеча современных феминисток. Но главное то, что Ирэн Фрэн влюблена в свою героиню так же безоглядно, как были влюблены Шекспир, Шоу, Блок, Пушкин...

Нельзя не сказать и об образе Клеопатры в музыке. Оперное искусство восемнадцатого века, рассчитанное на «бельканто» — «прекрасное пение», постоянно обращалось к античным сюжетам, интерпретируя их, впрочем, достаточно вольно. Клеопатра стала героиней трёх итальянских опер. Композитор Джеминиано Джакомелли (1692-1740) написал оперу «Цезарь в Египте», его соотечественник Анфосси стал автором оперы «Клеопатра». И наконец, Себастьяно Пазолини (1768-1798) создал оперу «Смерть Клеопатры». Но если Клеопатра поёт по-итальянски, то пляшет она... по-русски. В 1900 году А.С. Аренский пишет балет «Ночь в Египте», по мотивам пушкинских «Египетских ночей», а 24 декабря 1965 года в Кишинёве состоялась премьера балета Э.Л. Лазарева «Антоний и Клеопатра», посвящённого четырёхсотлетию со дня рождения Шекспира.

Трудно было ожидать, что самое молодое искусство — кинематограф — останется равнодушным к судьбе египетской царицы! В 1945 году была экранизирована пьеса Бернарда Шоу «Цезарь и Клеопатра». Режиссёром английского фильма выступил Габриэль Паскаль, главные роли исполнили Вивьен Ли, Клод Рейнс, Стюарт Грэйнджер. Фильм «Цезарь и Клеопатра», как многие фильмы, приуроченные к окончанию тяжёлой войны, получился, в сущности, оптимистическим. Юная Клеопатра в исполнении Вивьен Ли излучала радостное чувство надежды на счастливое будущее, что, может быть, не соответствовало ироническому настрою пьесы Шоу, зато было вполне созвучно настроению людей, переживших стшшную войну и выживших!.. А в 1963 году египетская царица снова явилась на киноэкран, на этот раз в одноимённом блокбастере, в «Клеопатре» режиссёра Джозефа Манкевича. Этот дорогостоящий фильм был, по сути, бенефисом Элизабет Тейлор, хотя рядом с ней играли такие отличные актёры, как Ричард Бартон и Рекс Харрисон. Центром роскошного зрелища стала знаменитая кинодива, почти в каждом кадре менявшая великолепные одеяния, скопированные с изображений, найденных в гробнице Тутанхамона. Создатели фильма вернулись к образу «красавицы-вамп», ещё недавно так изящно высмеянному Бернардом Шоу. Даже триумф Цезаря в Риме интерпретировался как... триумф Клеопатры!.. Никто не скажет, что последней правительнице Египта повезло и в фильме Сезара Тодда «Эротические сны Клеопатры» (Италия—Франция, 1996 г.). Марчелло Петрелли, Рита Сильва и прочие добросовестно разыграли на экране нечто наподобие «капустника» в стиле «мягкого порно»... И совсем недавно, в 1999 году, увидел свет англо-американский телесериал «Клеопатра», снятый Франком Роддемом но мотивам романа М. Жорж «Воспоминания о Клеопатре». Клеопатра в исполнении Леонор Варелы выглядит приятной и красивой, а Билли Зэйн и Тимоти Далтон сыграли Цезаря и Антония даже и небесталанно. И, тем не менее, фильм производит впечатление достаточно шаблонное... Что ж! Клеопатра, вечно свободная, ждёт по-прежнему всё новых и новых поэтов, художников, которые снова и снова — каждый на свой лад! — будут воскрешать её...


Загрузка...