Анри Роконнье, с которым я дружил сорок лет.
В красоте Клер, в чертах ее лица, в форме рук воплотилась она вся. Все, что любо мне в ее душе, я читаю на ее губах. Раз взглянув на нее, я уже ее знал.
Я предпочел бы менее осознанное чувство. Я слишком привязан к внешнему образу, беззащитному перед временем. Я вижу, как хрупко то, что я люблю. На совершенном лице всякий нюанс заметнее: на нем угадываешь тень дней, которые разрушат красоту.
Ей тридцать лет. В этом возрасте человек меняется. Да разве и сейчас я не ищу ежеминутно уже исчезнувшие черты и, поймав их на мгновение, не проецирую на другое лицо? Разве не чувствую себя всякий час обездоленным происходящей неуловимой подменой?
Красота недолговечна. Клер станет другой женщиной, еще вполне привлекательной: и в увядании есть очарование. Но я хочу запечатлеть ее такой, какой отчетливо вижу сейчас. Я не желаю мириться с тем, что в этом мире и лучшее, и худшее в равной степени обречено на забвение и что для меня одного тайно ото всех явилось в саду близ Фонтенбло неведомое смертное сокровище из тех, что оправдывают земное существование.
Память человеческая недостоверна, а потому я сделался неплохим фотографом. У меня на письменном столе, в ящиках, в книгах накопилось за пять лет великое множество фотографий Клер, будто сложив их вместе, я могу обрести то, что не хватает каждой в отдельности. Я не смотрю фотографии. Клер живая, переменчивая, неповторимая — в себе самой.
Этот книгой я хочу сохранить воспоминание о ней. Мне все кажется, что, сумей я запечатлеть ее образ, я смирился бы даже и с ее исчезновением, любил бы ее самозабвенней и безоглядней. Но я стыжусь слов, обнажающих ее. Меня удерживает целомудрие, лежащее в основе как любви, так и искусства.
Странно, что я так упорно цепляюсь за молодость Клер, когда сам, можно считать, почти старик. Мне кажется, что годы накладывают отпечаток на нее одну. Тут сказывается мой возраст. Когда мы познакомились, она была молода, и я не мог себе представить, что она когда-нибудь постареет.
Клер воспитывалась в монастыре, а затем приехала жить к матери, владевшей в Шармоне близ Фонтенбло обширным домом с парком. В Шармон изредка наведывался старик — комиссионер по продаже каучука в Сингапуре. Клер называла его дядюшкой. Когда в двадцать лет она узнала, что этот человек ее отец и ей суждено носить его фамилию, она испытала шок, от которого так и не оправилась. После долгой болезни она затворилась в Шармоне, наотрез отказавшись видеть отца. С той поры никто из посторонних не ступал в усадьбу, охраняемую сыном садовника, а сама Клер не выходила из дома, опасаясь встретить родственника или подругу, которым был бы известен ее позор. И только два или три раза в год ранним утром, когда в магазинах еще никого нет, она отравлялась на автомобиле в Париж покупать туалеты.
Все это рассказал мне в Сингапуре отец Клер, Артур Круз, в первый же день нашего знакомства. Мы сидели на веранде питейного заведения. Между столиками, по-восточному раскачивая бедрами, сновали одетые в белое бои-китайцы в бархатных туфлях. Через дорогу такие же фигуры в белом играли в футбол, а дальше стояли на рейде суда. Сирены перекликались с судейскими свистками. Но Круз ничего не видел, он был целиком поглощен своей бедой.
— Вы меня слушаете? Я дал ей свое имя, я оставил ей все состояние… Вот вам монастырское воспитание… Но главное — мать! Это она отравила дочери душу нелепой выдумкой о бесчестии! Союзницу себе хотела приобрести… Она ей твердила: «Мы с тобой обе жертвы, посмешища для людей…» Она из мести морочила девочку… А ведь жаловаться ей было не на что. Я отдал ей Шармон, она ни в чем не нуждалась… Видите ли, я на ней не женился!.. Тогда это казалось мне невозможным, совершенно невозможным. А она прямо-таки помешалась… Вынашивала мне наказание, точно Медея, знаете: «Ты меня разгневал, ну так получай: твои дети мертвы». От ее внушений у дочери развилась прямо-таки мания преследования, настоящий психоз… Я ей писал… Я написал пятьдесят писем с объяснениями… Флери говорил мне: «Я могу загипнотизировать Клер и снять все это безумие». Но к ней же не подступиться. Булочник и тот в ворота не въезжает. Я стал ждать, чтобы она заболела повторно, тогда бы ее поместили в клинику. Я вызвал бы Флери, и дело с концом… Я прождал два года. Она чувствовала себя превосходно. Стала обворожительной девушкой…
Он раскрыл бумажник и протянул мне фотографию. Я увидел смышленую, чуть нескладную девочку: волосы расчесаны на пробор, глаза большие, красивый строгий рот и, бог весть откуда — улыбка. Тонюсенькая рука опущена, пальчики растопырены, юбка в складку.
Как случилось, что такая кроха выгнала из дома отца, недоумевал я, не сразу сообразив, что у Круза только и осталась одна старая пожелтевшая карточка, а дочери между тем уже минуло двадцать.
Я вернул ему фотографию, он убрал ее в карман хлопчатобумажного пиджака, энергично потер рука об руку, будто моя, и обвел веранду возбужденным страдальческим взглядом; в его затененных пробковым шлемом голубых глазах горел еще огонь юности, эти глаза были созданы для радости.
— Да, грустно, — произнес он отрывисто и посмотрел на часы в то время как на колокольне пробило четверть звоном Вестминстерской башни. — Я ждал два года, а потом вернулся в Сингапур. Коль скоро я не могу с ней видеться, уж лучше мне жить тут.
Всякий раз, приезжая с Борнео в Сингапур, я по своим делам наведывался к Крузу. Под окнами его конторы протекала мутная речушка, запруженная пестрыми джонками, в знойном воздухе пахло гнилью, тиной, испарениями с каучуковых складов.
Мне никогда не удавалось сразу приступить к цели моего визита. Почитая меня своим другом, Круз упорно не желал видеть во мне клиента. Он уже знал, что я собираюсь продать плантацию и возвратиться во Францию, и заранее готовил мне множество поручений. Мне предстояло заняться наследством, которое он оставлял дочери, а главное, попытаться увидеть ее саму. Круз придумывал всяческие хитрости. Предполагалось, что сначала я сведу знакомство с одним из его друзей, а тот представит меня Гимберто, нотариусу и советчику матери Клер. Поскольку дело касается будущего Клер, Гимберто постарается мне помочь, и его имя откроет мне заветную дверь.
Старик раз двадцать излагал мне свой план, а сам не переставал обдумывать подробности с той же изобретательностью и дотошностью, с какой в свое время накапливал состояние. Замысел был настолько мудреным, что на первый взгляд казался разумным; Круз трезво и обстоятельно предусмотрел все до мелочи, пренебрегая лишь одним очевидным препятствием — присутствием матери Клер. Я не стал его разочаровывать, не стал разрушать взлелеянную им химеру. Мысль о том, что однажды я расскажу ему о его дочери, долго служила ему утешением.
Продавать плантацию я раздумал: решил сдать ее в аренду и принялся подыскивать управляющего, на которого мог бы полностью положиться и спокойно жить в Европе. Нет ничего сложнее, чем различить собственную выгоду, особенно в выборе подчиненных. Необходимо, подавив личную симпатию или неприязнь, инстинктивные побуждения и коварные наветы самолюбия, оценить кандидатуру беспристрастно, принимая во внимание одни лишь деловые качества, каковая акция противна человеческой натуре.
Доверить плантацию датчанину, моему помощнику, я не мог: он вечно был всем недоволен. У человека, который беспрестанно жалуется, никогда ничего хорошего не получится. Не подошел мне и бельгиец, чересчур уж он был педантичный: все вычислит, все предусмотрит, никакой лазейки случаю не оставит, а это все равно что самому заслониться от будущего. В конце концов я нанял Франка, своего соотечественника, ранее устроенного мною на соседнюю плантацию. Он уже успел позабыть предрассудки, с которыми приехал, и познакомиться с местными, что немаловажно. Хотя он и порядком располнел, пришелся мне по душе.
На поиски безупречного заместителя ушло три года. Стоит ли, право, предъявлять такие требования к смертному? Каких только чудаков я не повидал на Борнео. Я был немало удивлен, когда позднее мне довелось в Париже и где-то еще встретить двух или трех из них живыми и невредимыми, более того — прилично одетыми и сытыми. Общество не слишком строго, в нем находится место для всех.
Я готовился отбыть во Францию, но тут умер Круз. Безутешное горе и виски доконали его. Под конец жизни он много пил; полученное от Гимберто известие о кончине матери Клер усугубило его отчаяние; напрасно я пытался убедить старика, что теперь только и появилась возможность осуществить его замысел. Его затуманенному сознанию виделось одно: Клер совершенно одинока. Алкоголь питавший его мечтательность, отнял у него реальное успокоение.
Я отсрочил отъезд, дабы участвовать в ликвидации конторы Круза, с которой был связан долгие годы. Как часто смерть настигает человека среди полнейшего беспорядка. Будущее отступается от него, приходит час платить по счетам. Деньги, которые Круз намеревался оставить дочери, существовали, пока он был жив, и вложены были в дела, реализация которых требовала времени. Теперь, когда лопнули все связующие нити, рухнуло и предполагаемое богатство.
Я привез во Францию сведения относительно обломков состояния Круза. Поручение старика, на которое я прежде смотрел, как на детскую забаву, сделалось насущной необходимостью. По счастью, мне все-таки запомнилось кое-что из его наставлений, которые я слушал вполуха, и по прибытии в Париж я тотчас разыскал Гимберто.
При совершенно лысом черепе у него было круглое молодое лицо, черты поражали жесткостью, черные глаза яростно поблескивали. Обладатель этой свирепой физиономии встречал вас, однако, развеселой улыбкой. Трудно сказать, что именно — желчь или добродушие — было подлинным в его облике. Он рассеянно выслушал мои объяснения, поблагодарил за хлопоты, пригласил заходить.
В зеленом кабинете Гимберто я основательно продрог; сквозь зарешеченные окна на меня сочувственно смотрели два дерева да июньское солнце. Вставая, я достал из кармана шарф; Гимберто проводил меня через мрачную приемную, не глядя на посетителей, обреченно ожидавших перед черным камином, от которого веяло холодом. У двери он снова с чувством пожал мне руку.
На улице я почувствовал себя лишним. Праздному человеку не осталось места в мире, где всякий занят обустройством своей жизни. Нынешний мой приезд во Францию мало походил на предыдущие. Любопытство во мне угасло, а вместе с ним и былое пристрастие к устрицам и концертам. О своем возвращении я не известил даже Фернана, единственного моего друга.
На Борнео француз сталкивается со множеством неудобств, однако каждый прожитый день там исполнен смысла. В Париже я увидел утомленных людей, с маниакальным и достойным сожаления упорством занятых перемещением капиталов. Несмотря на очевидный достаток, их материальное положение удручало меня более всего: я чувствовал, что здешнее общество ошиблось в расчетах. Мне казалось, я присутствую при агонии человечества. Возможно, впрочем, мы еще не вышли из первозданного хаоса.
Горькое чувство рассеялось в одно прекрасное утро, когда, проснувшись спозаранок, я, стоя у раскрытого окна, растерся волосяной перчаткой. Иные физические упражнения благотворно действуют на душу, поскольку она пускает корни повсюду. Гостиничная атмосфера угнетала меня, и я занялся поисками более покойного жилья.
Я отдал на хранение Гимберто некоторую сумму денег, а он указал мне агентство, через которое я подыскал себе однокомнатную квартирку. Широкое окно выходило во двор, и здешний мир не проникал в мое жилище, где точно реликвия под стеклом, сохранялась тишина былых времен. Горничной мне найти не удалось, и когда Фернан пришел меня навестить, я сам открыл ему дверь. «Хорош плантатор, — пробурчал он при встрече, — устроился, как бедный студент».
Вот уж не подозревал. Выбирая эту комнату, я вовсе не стремился к самоограничению, не уподоблялся скупцу, лишь мысленно наслаждающемуся приобретенным сокровищем, мной не руководила педантичность нувориша, опасающегося скоро растратить нечаянно нажитое состояние. Там, в краю джунглей, капиталы берегут для Европы либо вкладывают в землю; богатство и бедность там преходящи и никак не сказываются на образе жизни. Я был богат, но сам о том не задумывался и, хотя я для того и покинул Францию, чтобы сколотить состояние, я обосновался по возвращении точно так, как сделал бы это до отъезда; я снова, как в молодости, был одинок и, в общем-то, ощущал себя все тем же человеком.
Впрочем, поступок мой объяснялся в значительной степени соображениями, которые сегодня я понимаю отчетливей. Я возвратился во Францию для того чтобы наслаждаться жизнью. Оставшиеся мне годы я желал провести в свое удовольствие. Цель жизни — наслаждение. Это недостижимый идеал, но, по возможности, следует о нем помнить. Я инстинктивно избегал роскоши как злейшей обузы.
Все, что можно получить за деньги, обременительно и по большей части скучно. Деньги вынуждают вас жить, как все, толкают на проторенные дорожки и исхоженные места, в круг людей, которых вы не выбираете. Мне больше по душе тропинки, которые прокладываю я сам, бесполезные связи, обойденные славой места и предметы, словом, все, что представляет ценность лишь для меня одного.
Тем не менее я приобрел автомобиль. Я не собирался задерживаться в Париже, а предполагал обосноваться в родном краю, в Шаранте. Но до того я намеревался исколесить Францию и удостовериться, что не ошибся в выборе места рождения.
Испытывать автомобиль я поехал в Фонтенбло. Дорога, тянувшаяся среди низкорослых, едва ли превышавших по высоте спелые хлеба кустарников, с каждой минутой приближала меня к Шармону. Впрочем, я не собирался ничего предпринимать, а рассчитывал лишь бросить взгляд на дом, о котором был столько наслышан. Перед самой церковью дорогу мне перегородила повозка, и тут только я спохватился, что уже проскочил усадьбу Клер. Оставив машину под присмотром ватаги ребятишек, я пошел назад пешком.
Вскоре я увидел стену, аллею и две увитых плющом колонны, знакомые мне по рисунку Круза. Ворота были открыты, и перед ними высыпана гора песка. Клер в белом платье и широкой соломенной шляпе разговаривала с рабочими.
Как тут было не воспользоваться столь благоприятными для знакомства обстоятельствами. Отрекомендовавшись посланником Гимберто, я сказал Клер, что мне необходимо поговорить с нею о делах.
Пишущим движет вдохновение. Текст выходит из-под его пера непроизвольно. Самые простые, но точные и естественные слова даруются небом в минуты озарения, после долгих молитв и бесплодных потуг. В жизни всякое слово — импровизация, всякий поступок — оплошность или нечаянная удача. Все в руках божьих. Рок — муза этого мира.
В тот день Клер приняла меня только потому, что я был в ударе. Я говорил быстро и, как видно, сумел ее обворожить, между тем самого меня коробила неразличимая для постороннего смесь правды и вымысла в моих словах. Мне хотелось поскорее выбраться на менее зыбкую почву и потому, следуя за Клер по аллее к дому, я открыл ей, что в нотариальном деле — новичок и только недавно возвратился с Борнео, где провел двадцать лет. Она спросила, не бывал ли я в Сингапуре. Пришлось снова что-то сочинять.
Клер получила насколько писем от Гимберто, настойчиво приглашавшего ее приехать. Потупившись, она призналась, что после давней болезни совсем не выходит из дому и никак не соберется с духом для поездки в Париж. Она не подозревала, насколько мне понятно ее смущение после всего, что я узнал от Круза и Гимберто. Я же почувствовал себя неловко, будто невольно подслушал чужую тайну, и, устыдившись, отвернулся, делая вид, что любуюсь кедром. Затем я предложил ей посредничество для выполнения всех ее поручений в Париже. Она согласилась с радостью и тотчас заговорила о своей матери. Помощь и деньги, как я догадался, пришлись весьма кстати. Клер сказала, что все хозяйство ведет Матильда, и пригласила меня к чаю. В дом я уже входил на правах старого знакомого.
Я позабыл, о чем мы говорили в тот день, но отчетливо помню, как я смотрел на Клер. Я не сводил глаз с ее лица.
Я глядел на нее, погрузившись в глубокую думу, как если бы пытался разрешить мучительный вопрос или, поставленный в тупик неожиданным происшествием, лихорадочно искал выхода.
Клер открылась мне сразу такой, какой с тех пор я видел ее всегда. Я с первого взгляда постиг ее характер и ее душу. Пока мы шли по парку, у меня еще оставались сомнения, словно бы часть ее существа была скрыта от меня. Но когда она сняла шляпу, открыв между чуть растрепавшимися прядками волос и темными бровями целую полоску лба, озарявшую лицо, я осознал, что она нравится мне вся целиком.
Только в зрелом возрасте начинаешь понимать, что, собственно, тебе по душе. Усталость и выпавшие на твою долю испытания обостряют чувства. Ты уподобляешься пресыщенному знатоку, которому все опостылело, а уж если он что-то и выделяет, то наслаждается этим осознанней и глубже, нежели всякий другой. Ко времени встречи с Клер я уже достаточно познал себя, жизненный опыт и выработавшееся с годами чутье безошибочно подсказали мне, что эта женщина в моем вкусе.
Я стал бывать в Шармоне чуть ли не ежедневно, и очень скоро сделался там своим человеком. Выдуманная мною роль позволила мне уберечь Клер от каких-либо материальных забот, а затем в наши отношения вмешалась любовь.
Полагая, что скоропалительно зародившееся чувство должно было вызвать у меня недоумение, Клер объяснила мне позднее, от чего мы сблизились так быстро. Я же тогда нисколько не удивился. Любить и быть любимым — что может быть естественней? Все просто, пока не начинаешь доискиваться причин.
Не стану описывать начало наших отношений. В основном я не ошибся в Клер; но для того чтобы по-настоящему узнать любимую женщину, нужны годы и ее собственная помощь. Начни я вспоминать те первые дни во всех подробностях, я бы невольно внес поправки в иные впечатления, оказавшиеся ошибочными. Вряд ли даже я смог бы их правильно восстановить.
Зато я прекрасно помню беседы с Матильдой, которая всякий раз при встрече говорила со мной о Клер. Она так страстно была предана хозяйке, что в конце концов, скрепя сердце признала и меня. Матильда привязалась к Клер во время ее болезни, разделила с ней годы затворничества и теперь еще считала хозяйку слабонервным ребенком, за которым нужен глаз да глаз. Она надеялась, что со мной Клер станет выходить, и я излечу ее от тяжкого недуга. Все это она произносила трагическим, заговорщическим шепотом, черные, как вороново крыло, гладко зачесанные волосы поблескивали, ровная полоска белого воротничка окаймляла темный корсаж, по желтоватому лицу с бледными, точно от мороза, пятнами пробегали тени.
Не знаю, была ли когда-нибудь Клер такой, какой мне ее описывала Матильда; от той странной болезни, безусловно, не осталось и следа. Я заметил, что Клер неохотно разговаривает с Матильдой и даже держит ее на расстоянии, хотя и полностью доверяет ей хозяйство.
Я всегда восхищался женщинами. Они знают о жизни нечто такое, что ускользает от нас, мужчин. Они умеют истолковывать нюансы и из малого составлять целую науку о человеке. Мужчины — пленники бытия, в результате постоянного непосредственного контакта с действительностью они воспринимают лишь то немногое, что дается непосредственным опытом. И все же ни одна женщина не удивляла меня так, как Клер. Учитывая, что выросла она в монастыре, а юность провела затворницей в Шармоне, можно было бы предположить, что в голове у нее одни химеры. Ничего подобного, я бы сказал, ей даже недоставало пылкости воображения.
Когда в семнадцать лет Клер из монастыря возвратилась в Шармон, мать разрешила ей взять с запыленных полок библиотеки те книги, которые по названиям сочла подобающими: «Коринну», «Новую Элоизу», «Рафаэля». На короткое время Клер сделалась современницей героев, говорящих на языке сердца. Для человека, не вступавшего еще в жизнь другого столетия, язык этот сохранил и чары свои, и яд. Из их жгучего плена Клер выбралась, однако без посторонней помощи, и при нашем знакомстве меня более всего поразило здравомыслие в столь юном еще существе. Я не уставал восторгаться ее мудростью и всегда выслушивал ее очень внимательно.
Своей драмы, своего болезненного отношения к отцу и к истории своего рождения Клер ни разу не выдала ни поведением, ни словом, ни малейшим движением души. Я никак не мог понять, как подобный бред укладывается в столь ясной голове. Иные убеждения заложены, как говорится, у нас в крови и никоим образом не зависят от нашей жизни и образа мыслей. Такого рода идеи, безумные, беспощадные, укоренившись в сердце, делают людей святыми или доводят их до отчаяния.
Флери надеялся излечить Клер гипнозом. Мне же понадобилось прибегать к магии. Достаточно было просто не замечать ее слабости, что оказывалось несложно, коль скоро я был о ней осведомлен. Любых разговоров на болезненную для нее тему я старательно избегал.
Надо сказать, что Клер, почитавшая обстоятельства своего рождения неизгладимым позором, иных предрассудков не имела. Ей были чужды условности в отношении собственного поведения, остававшегося наивным и простосердечным. В своих нравственных установках она, смотря по обстоятельствам, исходила порой из совершенно противоположных принципов. Щепетильность ее походила на манию, а предугадать ее реакцию в той или иной ситуации, исходя из общепринятых норм, было невозможно — особо щекотливые для нее вопросы надо было знать наперечет, как и особо деликатные точки тела, к которым не следовало прикасаться.
Она тотчас согласилась с доводами, в силу которых я, по моим собственным уверениям, не мог на ней жениться. В действительности она просто боялась, что, выходя замуж, вынуждена будет открыть мне свой секрет. Я же ссылался на разницу в возрасте, составлявшую якобы препятствие для благопристойного брака.
А между тем я ощущал себя совершенно юным, несмотря на то, что мне уже перевалило за сорок пять, а Клер удивляла меня своей зрелостью. Зрелой и уравновешенной казалась даже ее красота.
Чтобы не ошибиться, следует оценивать возраст человека по тому, на сколько лет он сам себя ощущает. Последнее слово за самим человеком. В чем секрет молодости? Ее продолжительность зависит от расы, темперамента, климата и бытовых обстоятельств. А еще от мудрости и осторожности, от интенсивности духовной жизни и от иных, порой совсем противоположных качеств. Что мы об этом знаем? Наиболее существенные проблемы помещаются не в слишком высоких сферах, и мы ими зачастую пренебрегаем. Люди слишком много думают о смерти. Зачем? Для себя самого смерти не существует.
Я сохранил свою квартирку в Париже; связанные глубоко и неразрывно, мы продолжали жить врозь. Я полагал, что таким образом жизнь пощадит наше счастье. Жизнь — коварная штука: она неизменно забирает свои дары, и облагодетельствованный ею остается в недоле. Не будь я настороже, вместо нас очень скоро явились бы на свет скверные неприглядные существа. Излишне тесное общение искажает образ ближнего. Начинаешь замечать лишь мелкие обиды и судить другого исключительно по внешним проявлениям. Это я знаю по опыту.
Если бы не первый мой брак, я бы до сих пор оставался в неведении относительно иных своих недостатков. В то время я принимал дурные свойства моей натуры за ее истинную суть. Сегодня я обнаруживаю, что эти свойства мне в значительной степени чужды.
В зависимости от состояния своего желудка человек вдруг делается гурманом или аскетом, другой становится безразличным от невзгод, физическая усталость порой отупляюще действует на ум, нужда порождает злобу. Бывают люди жестокие от слабости, другие — очаровательны, но не дай Бог вам их задеть. В человеке столько всего намешано, и он так легко поддается внешним воздействиям, что его истинная индивидуальность порой даже и не проявляется. Подлинно именно лучшее в нас: оно не навязано обстоятельствами, да только жизнь часто держит его в секрете. Повторюсь, она коварна.
Из чувств я превыше всего ставлю дружбу. Я пронес ее через всю жизнь и знаю, что это такое. А между тем я не так уж много виделся со своим другом. Он жил во Франции, а я в двадцать три года уехал на Борнео. В годы разлуки он оставался мне так же близок, как и в часы встреч. Он неизменно присутствовал в моих мыслях, и, когда он умер, я лишился возможности постоянно общаться с ним. В моих глазах он был безупречен. Я нисколько его не идеализировал, просто наши с ним отношения исключали все мелочное и посредственное. Дружба приемлет лишь очищенный и возвышенный образ, поскольку только он истинен.
Когда я говорю Клер, что все складывается как нельзя лучше и что только так мы можем быть счастливы, она и слушать меня не хочет. Она признает те, кстати, весьма спорные причины, по которым мы вынуждены жить раздельно, но осуждает сам принцип и не желает радоваться такой жизни. Она не одобряет мою чрезмерную осторожность, полагая, что любовь не нуждается в подобной осмотрительности, сдержанности и неусыпном надзоре. В этом вопросе она не может меня понять. Сказывается разница в возрасте. Ей недостает моего опыта.