Комбинашка, трусики, лифчик, бюстгальтер - да о таком нижнем белье не могла мечтать минская провокаторша, ей оно и во сне не снилось, а уж блузка, юбка и жакет впору только дочери министра внутренних дел, и ни белье, ни верхняя одежда ни в одном универмаге продаваться не могли, такое лишь по ордерам для избранных, для крохотной кучки кремлевских чад, стиль одежды, покрой, материал, размеры - все соответствует юной женщине двадцати - двадцати пяти лет, рост сто шестьдесят пять - сто шестьдесят восемь сантиметров, средней полноты… тридцать седьмой размер - определил по туфелькам Иван длину стопы и залюбовался изделием фирмы, тачавшей обувь невиданной красоты, изящную, легкую, лондонскую, - не всякой англичанке по карману такие туфельки, никакая Золушка не расстанется с такими. На швах трусиков (Иван приспособил бинокулярную лупу) девственная чистота, ни единого лобкового волосика, чулки еще сохраняют форму упаковки, и все, что быстрой рукой впихнуто в чемоданчик, не более часа побывало на теле женщины; она либо иностранка, по каким-то причинам освободившаяся - опасным для себя способом - от выдававшей ее одежды, либо советская гражданка, амуницию эту получившая в закромах Лубянки. В любом случае - плохо, очень плохо, нужно бежать, немедленно, вон из этого подвала, вон из универмага, последнее, кстати, неразумно: увольнение или исчезновение водопроводчика свяжут с пропажею того дерьма, что напялила на себя проведшая в универмаге ночь непонятная особа с таинственным прошлым; с ним-то она и решила расстаться, весь этот маскарад задуман для того, чтоб уйти из-под слежки. Около семи вечера женщина переоделась, или была переодета, во все иностранное и дорогое, затем что-то произошло, женщина, спасаясь от преследования, нырнула в универмаг, об остальном надо дополнительно расспрашивать Клима, и пришедшего из магазина брата Иван посадил рядом с собою, рассказал ему о минской девушке, о том, как полюбил ее и был за это наказан, о туфельках, о том, как три здоровых мужика били и топтали его, ослабленного верою в эту власть; он говорил брату о дикой силе другой власти - инстинкта, затмевающего рассудок, животной тяге мужского рода к женскому, чем и пользуются эти злодейские органы госбезопасности; так не разыгран ли весь этот спектакль с единственной целью - войти в доверие, узнать, чем занимаются они; не припоминает ли он какие-либо детали странного поведения женщины, которые прояснили бы истинную суть происшествия?…
Пристыженно молчавший Клим отрицательно покачал головой, отказываясь верить в сценарий, разработанный Лубянкой. Универмаг когда-то дважды затопляло - вот почему и ввели ночные дежурства слесарей-водопроводчиков. На лестничную площадку второго этажа, где в пожарной выгородке сидела женщина, он пришел совершенно случайно. Нет, нет и нет - все произошло естественно, без какой-либо фальши. Наконец, сказал Клим, можно сходить в универмаг и посмотреть, работает ли там милиция: если встреча его с женщиной подстроена, то успеху спектакля должна способствовать дирекция универмага. «Идем!» - поднялся Иван. Климу было приказано - осмотреть место, где пряталась женщина, и еще раз внушена заповедь: не видел - не слышал - не знаю. Сам Иван обегал окрестности, он присматривался и прислушивался; кто-то попал под троллейбус, на бульваре поймали воришку, сердечный приступ у продавщицы мороженого - нет, из этого ничего не выжмешь, и ничего больше узнать не удалось, Климу же повезло крупно, и то, что он рассказал, то, что он принес, возместило безуспешные поиски Ивана. Ночевавшая в универмаге женщина надела на себя такую дешевизну, что дирекция постеснялась отрывать милицию от более важных дел, в коротком же колене Г-образной трубы пожарной магистрали Клим нашел обрывки комсомольского билета и связку ключей, взял он и оставленный утром свой чемоданчик, это вместо него он пронес через служебный выход пожитки внезапно разбогатевшей и легко расставшейся с богатством красивой и опасной девки. Подвал надо бросать, убеждал Иван брата, промедление смерти подобно, милиция пойдет по следу воровки - и нагрянет сюда, - так стращал он Клима, не веря, впрочем, ни в хватку угрозыска, ни в то, что воровка - имя ее он узнает вскоре - найдет подвал, сколь бы подробными и точными ни были сообщенные ей Климом приметы дома и подвала в нем, а то, что она обещала прийти за чемоданом, - чушь, обман, не такая уж она дура. Прочь отсюда, убеждал он, и чем скорей, тем лучше; их ожидает снятый на зиму дом, дрова уже подвезены, плодотворное одиночество, из окна, правда, видна дача Максима Дормидонтовича Михайлова, знаменитого баса, Клим ведь, кажется, неравнодушен к этому артисту? Он уговаривал, убеждал, уламывал - а брат нервно поводил плечами, отбрасывая все разумные доводы; с жалостью (но и с некоторым уважением) посматривал на него Иван, дивясь могуществу наидревнейшего инстинкта. По Климу эта мимолетная встреча с красоткой ударила - запахом, внешним видом, тембром голоса, взглядом. «Она хорошая», - вдруг сказал Клим и с собачьим укором глянул на Ивана. Тот молча собрал изобличающие их журналы, записи, книги, названия которых возбудили бы лихорадочное любопытство при обыске, связал вещественные доказательства, присоединил к ним микроскоп и бинокулярную лупу, не забыл, разумеется, и чемоданчик, пахнущий вальсами Штрауса (Клим дернулся, но сцепил руки, выдержал пытку), и ушел, в кармане унося самое ценное - конверт с обрывками комсомольского билета и связку весьма любопытных ключей, строжайше наказав Климу: как только милиция проявит к нему интерес, бросать все, бежать немедленно, о подвале забыть, вот адрес, электричкой до Филей, а там на своих двоих, хозяйка пустит, он ее предупредит…
Эту бренчавшую в кармане связку он рассматривал в Мазилове, изучал ключ за ключом, ощупывая каждый; три домашних располагались на колечке рядом, остальные, почти одинаковой конфигурации, явно от гостиничных номеров. «Москва», «Метрополь», «Гранд-отель» или «Националь» - вот места промысла воровки, комсомолки по имени Вера, фамилия, отчество, год рождения и год вступления в ВЛКСМ - это завалилось клочками в длинное колено Г-образной трубы, как и три последние цифры номера билета; глаза и руки Ивана располагали разорванной фотокарточкой, ее удалось склеить: тяжеловатый подбородок, придавленный нос, начесанная на низкий лоб челочка, Клим, пожалуй, не узнает в комсомолке Вере ту фею, что поразила его так, словно она не из пожарного ящика вышла, а из золотой кареты, - или ослепление было полным, разум уже затуманился?…
В центре столицы работают воры и проститутки высокой квалификации, все они милиции известны, до комсомолки когда-нибудь доберутся, через полгодика или год, за это время комсомолка может такого наворотить, что ей покажется выгоднее сесть за универмаг и обчищенный ею номер в «Метрополе», чем за убийство в Столешниковом или где-нибудь рядом; воровку, следовательно, надо найти до того, как ее сцапает милиция, и натянуть на комсомолку плотный намордник; без Кашпарявичуса здесь не обойтись, литовец все чаще захаживает сюда, в Мазилово, проникаясь к Ивану все большим доверием, пьет много, нудно молчит, но из процеженных сквозь зубы слов видно, что в тридцатые годы Кашпарявичус посиживал подмастерьем в сапожной мастерской одного вильнюсского еврея, коммуниста причем, потом подался в СССР искать справедливости, пока сама справедливость не пришла в Литву вместе с Красной Армией, и еврея-коммуниста загребли, частнособственник все-таки, напрасны были потуги Кашпарявичуса выдать себя за брата мелкого буржуя и тем самым спасти его. На братские чувства тоже сослался Иван, «сестричку одну надо вызволить из беды…», и Кашпарявичус подергал ниточки, двигая картонными фигурками, одна из них занималась проституцией, непризнаваемой официально, и знала все ворье в центре города, штаб-квартира мастера сыска располагалась в «полтиннике», 50-м отделении милиции, сюда девиц привозили после облав, здесь их сортировали: этих - предупредить, этим - напомнить о святом долге советских женщин, остальных - за сотый километр в порядке административной высылки; отдельной папочкой отложились дела на тех, кто был уже безвозвратно потерян для милиции, - их использовала Лубянка. Иван цепко запоминал физиономии, клички и паспортные данные тех и других, всеведущий специалист по древним ремеслам (майор, шатен) излагал подробности, коим место в сугубо медицинской литературе; одна из его подшефных, угнанная в войну на Запад, умела обслуживать трех мужчин сразу, в чем майор не сомневался, хотя лично проверить не мог; дама сия утверждала, бахвалясь, что способна то же самое проделывать с пятью и более мужиками (Ивану представилась почему-то доярка-стахановка); «Женщины», - снисходительно вздохнул майор, упивавшийся деталями и даже гордившийся успехами своих подопечных. СПАМ уже разогнали, но лучшее из парка литовцы рассовали по гаражам и сараям; три отпрыска семейства «опелей» бегали по московским улицам - «кадет», «капитан» и «адмирал», самый старший по званию был и самым вместительным, на заднем сиденье его майор мог удостоверяться в высокой квалификации подшефных, ключи же от «опель-адмирала» Иван майору продемонстрировал, нетерпеливый сыскарь дважды подходил к окну и рассматривал машину, на которой подкатил к «полтиннику» рекомендованный ему товарищ; разговор майор повел так, будто к нему прибыл обмениваться опытом представитель угрозыска Вильнюса. Колечко с ключами от «опель-адмирала» очутилось в гостеприимном кармане майора, подарок расщедрил его, Ивану презентовали групповые фотографии, где на заднем плане присутствовала комсомолка Вера, и адреса тех, кого майор знал. Расстались тепло, обоюдно довольные, майор пожелал вильнюсским коллегам удачи, посокрушавшись о том, что «полтинник» ведает всего лишь центром Москвы, отделения милиции за Садовым кольцом ему неподвластны, предающихся буржуазному пороку женщин в столице немало, но учет их раздроблен, руки, сами понимаете, до всех не доходят.
Трясти проституток районного масштаба Иван не собирался, он надеялся выжать из групповых снимков местопребывание комсомолки Веры, ради чего в тот же день встретился с одной из тех девиц, что с соломинками в зубах сидели в коктейль-холле, посетил и другую, третью, всех спрашивая о соседке справа, слева, напротив. Комсомолка лепилась то к этой компании, то к другой, не подцепляясь ни к одной, потому что была на подхвате, ее брали в пару, предназначая более пьяному и менее богатому клиенту. И все же Иван нашел ее, глянул и понял: нет, с такой комплекцией в пожарный ящик не залезешь, комсомольский билет - краденый. С посланцем от «полтинника» Вера никаких дел вести не желала, «Завязала!» - отбрыкнулась она от вопросов, но вытряхнутые из конверта клочки комсомольского билета заставили ее говорить; ксива, сказала она, всегда нужна, для понта хотя бы; билет этот ее, но украден случайной знакомой, кто она - ей неизвестно, обе были пьяные в дым, мужики попались ненадежные, ехать к ним после «Балчуга» они отказались, рванули в разные стороны, сама она, проезжая в такси по улице Осипенко, видела дом, в котором скрылась знакомая, пошарившая все-таки в ее сумочке, попробуй найти ее сейчас, ведь не станешь обходить все квартиры, да и что ей комсомольский билет, раз она вышла из этого возраста. Что верно, то верно: выглядит лет на тридцать, спрос на нее невелик, трудолюбивым майором не засечена, обыкновеннейшая проблядь, то есть любительница приключений, вовсе ей не положенных; Иван оставил ей обрывки на память, три вечера кружился на машине вокруг дома, где предположительно жила гостиничная воровка; майор, кстати, скупо упомянул о происшествии в гостинице «Националь», из когтей Лубянки ушла хорошо поработавшая в номере женщина, ее так и не нашли, но поиски продолжались. Даже если у воровки и хранились где-то запасные ключи от квартиры, домой она не стремилась; окна трех квартир не светились ни утром, ни поздним вечером, вполне возможно, что в одной из них и жила до ночевки в универмаге опасная для Ивана и Клима особа, отнюдь не беспутная шалава, - от воровки, местом работы избравшей «Националь», требуется хладнокровие, ум и редкостная изворотливость, знать хоть один западный язык тоже не помешало бы ей. Иван уже представлял, что произошло за два-три часа до закрытия универмага: из ресторана в «Национале» женщина поднялась на этаж, проникла в номер, переоделась, спустилась вниз, попала под перекрестное наблюдение лубянковских ребят, прыгнула в такси и, чуя погоню, вылетела из машины невдалеке от универмага, в нем и решила раствориться, опознана она или нет, о сем не знает и потому легла на дно, в квартире не появится, а уж лопуха водопроводчика, что спас ее, постарается забыть, чемодан искать побоится.
Дом у самого Устьинского моста протянулся от Раушской набережной к улице Осипенко, у дверей всех трех квартир Иван постоял, присматриваясь к замкам, и наконец определил: эта. Ключи подошли, дверь открылась с первой попытки, вытащенные из почтового ящика письма адресовались Сурковой Елене Михайловне; покоем и надежностью профессорского жилища дохнуло на Ивана: книги вдоль стен, кожаные кресла и диваны, фотография в черной рамке самого профессора, дочь его, на беглый взгляд, жила одна здесь и - это уж точно - давно не появлялась. На детальный осмотр времени у Ивана не было, торопил Кашпарявичус, очередной труп, прибалты, высланные из родных краев, умирали на чужой земле, русской, но, не будучи интернационалистами, видели себя погребенными там, где плескалась Даугава, Неман или Пярну; за свежий труп в Калининской области родственники уже заплатили большие деньги, Кашпарявичус заблаговременно проинструктировал Ивана, рассказал, какие сухожилия надо подрезывать, чтоб окоченевший покойник застыл в позе, удобной для гроба; инструктаж по крайней мере свидетельствовал, что Кашпарявичус массовыми расстрелами не занимался и поэтому с общепринятым пиететом относится к отдельно умершей особи, знает толк в транспортировке покойника, отзывчив к невысказанным пожеланиям. Иван подогнал свой грузовик, откинул задний борт, снял кепку, вошел в избу; старуха незрячими глазами смотрела на лампадку, только что испустивший дух прибалт лежал на полу, нагой и босой. Завернутый в брезент, он благополучно выдержал семичасовую тряску и правильно улегся в поджидавшем его гробу. Несколько человек выступили из ночи и подняли гроб, вокруг говорили по-эстонски; Ивану после кирхи сунули деньги, бутылку водки и по всем правилам оформленный путевой лист до Ленинграда, машину загрузили картошкою, Иван продал ее барыгам на Кузнецком рынке и еще три дня болтался по родному городу, глаз не спускал с квартиры на Карла Маркса, ходил по пятам женщины, когда-то передавшей ему письмо от Клима. Девушка же училась в университете, на филфаке, и она либо родилась похожей на мать Ивана, либо от нее что-то восприняла - через обои, от кухни, пропитанной запахом ловких, красивых рук матери; девушку каждый вечер провожали до дому почтительные ухажеры, мальчишки в военно-морской форме, но придет время - и будет девушка возвращаться домой с академической свитой. Ни она, ни мать ее - убедился Иван - с органами связи не имеют. Уже собирался уезжать, как зародилась мысль, навеянная девушкой, а может быть, и гробом, куда вкладывали прибалта: найти могилу Никитина! Соседи-то по квартире - должны знать! Всего один раз был Иван у него, но дом на Лиговке опознал сразу, подъезд тоже вспомнился, а фамилию на двери жильцы так и не удосужились снять, кто-то из них загремел цепью, щелкнул замком, показался. Иван оторопел: перед ним стоял Федор Матвеевич Никитин, героически погибший в блокадную зиму сорок третьего года, умерший от голода, но так и не сжевавший ни единого зернышка из вавиловской коллекции злаков.
Восставший из праха сохранил все причуды прежнего земного существования, являя собой пример «не видел - не слышал - не знаю». «А кто вы такой, молодой человек?» - презрительно и высокомерно осведомился он и закрыл дверь, так и не дождавшись ответа. Иван стремительно полетел вниз, не чуя под ногами лестницы, отдышался; мышки взмокли от пота, вовремя вспомнились любимые матерью цветы на могиле родителей: тогда еще надо было догадаться, кто побывал на кладбище. Юркнул в переулок и был настигнут там Никитиным, тот локтем врезал ему по ребрам, призывая к полному молчанию и абсолютному повиновению. Нашелся наконец укромный уголок, пивная на Расстанной, дрожащие (от радости? от страха?) руки Никитина разодрали воблину на части, речь была путаной, в глазах приплясывала сумасшедшинка. Он, конечно, не умирал - ни в сорок третьем, ни позже, случилась ошибка, кто-то включил его в списки погребенных с целью столь же корыстной, как и благородной: ради никитинской хлебной карточки. Исправлять ошибку Никитин не пожелал, в детстве он зачитывался Флобером, и его, сытого мальчика из имущей семьи, поразила в «Саламбо» вскользь брошенная фраза: «Спендий был так напуган, что распустил слух о собственной смерти». Всю жизнь шла за ним эта фраза, вспоминаясь ни с того ни с сего, и, узнав о собственной смерти, Никитин решил остаться мертвым, тем более что институтское начальство потребовало от Никитина - в удостоверение того, что он жив, - такое количество справок, какое получить не смог бы никто из живущих. Он и не стал бегать по исполкомам, в скором времени осознав преимущества, дарованные ему Божьим соизволением. Для штаб-квартиры органов, что на Литейном, он на том свете, а туда дотянуться - руки коротки, знакомые погоревали и забыли, отныне он - свободен и чист, теперь он, едва не улетевший в преисподнюю, пребывает на полпути между небом и землею, соответственно и работа найдена в подкомиссии облисполкома, ведавшей кладбищами, что, кстати, дает возможность наезжать в Минск, якобы для обмена опытом, и по тому, как не ухожена могила отца с матерью Ивана, он понял, что случилось наихудшее; еще раз, кстати: а что с Климом Пашутиным? «Не видел… - Иван пригубил кружку, а затем уточнил: - Не слышал и не знаю». Он много чего услышал от Никитина, а знал кладбищенский инспектор много, у разверстых могил ответственные товарищи молчали, зато теряли бдительность, когда неспешно брели к черным ЗИСам и шарили глазами по надгробьям давно усопших. Науку свою Никитин не забывал, кое-что почитывал, еще с довоенных времен был он в ссоре с прежними единоверцами, те его и тогда к лабораториям не подпускали; в отместку им Никитин разработал свою теорию клетки и наследственных факторов, пользуясь методом аналогий (Иван слушал очень внимательно), прибегая подчас к рискованным сопоставлениям; он вообразил, в частности, что заброшенные, никем не посещаемые могилы подобны тем признакам, которые не передаются потомству. По этой причине им, Никитиным, приведена в полное запустение могила одного латыша на Новодевичьем кладбище, Спогис его фамилия, увековечен латыш так: «Здесь лежит стойкий большевик, секретарь парткома трамвайного депо».
Простились. Договорились о встречах, Иван воздал должное себе, своей сдержанности и неукоснительному следованию никитинскому завету, ясно ведь, что Федор Матвеевич - тронулся, повредился умом, странно только, почему он так молодо выглядит, уж не потому ли, что живет среди могил, в кладбищенской скорби, в безвременье, которое уравнивает всех: под одной плитой могут лежать дед с внуком, дядя с племянником и редко-редко - два брата, ему и Климу обеспечено долголетие, ибо они смотрят, изучая клетку, в могилу всего человечества.
Своими ключами открыл он подвал, ревниво осмотрел берлогу; Клим не бедствовал, коврик под ногами, в кульках - гречка и пшено, ящик в коридорчике доверху заполнен картошкой, в банке, куда крысам не забраться, колбаса и кусочек масла. Женская рука чувствуется, Иван застыл, как зверь, услышавший далекий ружейный выстрел; повел носом, иноземный запах был, но не в подвале, он сохранялся в его ощущениях. Пришлепала сердобольная и вне всяких подозрений старушка со второго этажа, пошуршала веником, напевно поговорила с Иваном, ушла. Он глянул на пришедшего брата - худ, бледен, усталый, чем-то озабочен, и когда Клим смущенно признался, что, кажется, настали плохие времена, его из слесарей перевели в грузчики, воспользовался новостью, сказал, что знает теперь, где живет зазноба Клима, он найдет ее, приведет сюда, а пока же - надо уволиться, это сложно, предлог требуется основательный, однако же следует помнить о якобы курском происхождении Клима, «Прошу уволить меня в связи с выездом из Москвы» - такое пройдет, садись пиши, скоро загремят на стыках колеса пассажирского поезда, их ждет Крым, Кавказ, где-нибудь там есть сельскохозяйственные станции, в Гудаутах уж точно, Клим выдаст себя за энтузиаста передовой агрономической науки, покалякает с трудягами селекционерами, те рады будут пообщаться, шоферня в гараже к работе не приступит, пока не нагогочется, что уж говорить о лаборантах…
Отпустили Клима с миром, выдали трудовую книжку, управдомша позволила себя уломать и пообещала стеречь подвал. Пока заявление Клима покрывалось подписями, Иван походил вокруг дома на Раушской набережной, установил, когда соседи Сурковой разбегаются по конторам и магазинам. Сама она не появлялась еще, и это могло означать что угодно; какая-то связь прослеживалась между могилой стойкого большевика Спогиса и опустевшей квартирою, в доме обитали проверенные властью люди, окна самых надежных жильцов смотрели на Устьинский мост и набережную, по праздничным дням ликующие под знаменами толпы внушали дому стойкость.
Собрались наконец и поехали. Скрывая улыбку, Иван наблюдал, как неумело ухаживает Клим за попутчицами, вполне безобидными дамами: билеты на поезд Иван достал за час до отхода. В Гудаутах сняли комнату с верандой, было непривычно тепло, по утрам бродили в парке, спускались к морю, Клим вспоминал Крым, откуда родители его неожиданно устремились на север, в Ленинград, еще в пути маленький Клим понял: не с добром едут они, кто-то в Ленинграде не обрадуется их приезду. С базарчика Иван таскал фрукты, прихватил однажды бурдюк с кисленьким вином, научился жарить шашлыки, ублаженная деньгами хозяйка давала верные советы. На сельхозстанции Иван расшаркался перед заведующим - до войны, мол, Федор Матвеевич Никитин вел у них в школе кружок юннатов, много рассказывал о гудаутской станции, так нельзя ли… Можно, ответствовал заведующий, чрезвычайно польщенный, только вот надо повременить, вот разъедутся практиканты - тогда пожалуйста. А Клим будто забыл, для чего ехал, каким калачом заманили его сюда: пил, ел, спал, шлялся в парк и смотрел на танцующие пары, раздражая Ивана хождением в народ и привычками, становящимися нетерпимыми. Непонятно, дико, но это так: столько горя они с Климом хлебнули, каких только бед не натерпелись и порознь и вместе, а в Гудаутах все разладилось, они не умели сосуществовать и соседствовать в обычной, бытовой, обиходной, нормальной и сиюминутной жизни, они вдруг утратили терпимость и понимание, Иван едва ли не с ненавистью глядел, как сидит Клим за столом, как ест, щепетильно вкладывая в рот кусочки мяса, как, отогнув мизинчик, подносит к капризным губам ложку с наваристым супом, морщится, дует на нее, хлюпает, чавкает, отрыгивает - нет, невозможно было видеть и слышать, затыкать уши хотелось, жмуриться; «У немцев никак воспитывался?» - сквозь зубы спросил Иван, забрал свою тарелку и ушел на веранду. Там, в холоде, и спал, накрывшись двумя одеялами, и все-таки через них, еще и сквозь стены прорываясь, доносилось посвистывание и похрапывание Клима, долетал запашок его носков, напоминая о вони партизанских землянок. Со дна желудка, что ли, поднимался хвостатый и колючий комок злобы, мутило от одного взгляда на Клима. Однажды с брюк брата слетела пуговица, брат попросил иголку и нитку, но, как ни целился, вонзить закрученную и смоченную слюною нитку в ушко подставленной иголки - не мог; Клим громко пыхтел, нить вибрировала и промахивалась, а Иван - наслаждался… Как только практиканты разъехались, он умаслил заведующего, отвел брата на станцию, там и поселил его. Шел к морю, оглядывался назад, поражался: как мог он так долго терпеть эту могилевскую скотину?
Настали дни уединений под плеск волн, накат синей воды на песок, становящийся темно-серым, сразу же светлеющий; тепло одетый, Иван лежал на камнях, был ритм, с какого начался когда-то новый виток эволюции, и хорошо думалось о себе при монотонном колыхании стихий, о паре свитых в спирали хромосом. В Москве удалось найти фотографии их многократно увеличенных нитей: полный сумбур, казалось бы, цепочки генов плавали в безбрежном море, оставаясь тем не менее слитными, они не расползались по клетке, а держались вместе, обе спирали. Удостоверено же: сколько ни сближай предметы, а между ними - всегда нечто, называемое расстоянием, и заполнено оно не переплетениями электронных орбит, а чем-то иным; так и в хромосомных нитях, расположение их - обоюдное, звенья кислотных цепей - в единстве порядка, нить отражена в нити - потому и сохраняется последовательность, потому и поддерживается порядок. Уж какой месяц бьются они с Климом над, оказывается, простейшей задачкой, а решение ее - вот оно, сама жизнь, все вокруг, бытие, в котором переставлены местами причина и следствие, взаимообратимые; органы эти, к примеру, сперва выдумывают факт преступления, а уж потом подбирают к нему якобы преступника. Спирали - антипараллельны, и любой последовательности в одной из них соответствует ее отпечаток в другой, но этот же принцип властвует и в отдельно взятой, обособленной нити. Стоит это признать - и все клеточные процессы получают объяснение.
Две недели прятал себя Иван ото всех, с утра уходил к морю, с лепешками и кусками зажаренного мяса, с бутылью кислеющего маджари. Он так и не отметил в памяти день, когда решена была загадка спиралей, ему казалось уже, что он давно знал их секрет, уж во всяком случае, догадался там, в Минске, на гауптвахте, когда пытался мысленно разрезать газету, расслоив ее надвое, когда размышлял о том, как рассыпает материя свой природно-типографский набор и вновь собирает его по уже сделанным отпечаткам, как ошибается, как волнуется. Ветер, менявший направление, подул с запада, прибой окатывал Ивана брызгами, он ушел от него в глубь берега, сверху смотрел на белопенистое море, расслаблял мозг, позволяя ему самопроизвольно вырабатывать брезжущие догадки; вся жизнь вспоминалась. Все радости и печали, все наслаждения и боли - они тоже подчинялись законам антипараллельности: радость врага всегда была его же, Ивана, болью, и наоборот, взрыв отчаяния венчал неестественные совпадения; еще в Ленинграде можно было осмыслить законы мироздания - там, на диване, когда Пантелей порол ремнем ненавидящего его мальчугана.
Забыто было о храпе Клима, о запашке его носков, о всех отвращавших странностях брата, минуло время, на которое они обязаны были расстаться, Иван пришел на станцию, показал исписанную им школьную тетрадочку, он выпросил ее у сына хозяйки. Клим глянул и как о пустяке, на что не надо тратиться, сказал и показал: ввосьмеро сложенный лист бумаги, на ней - перевитые ленточки, пунктиром разделенные, обе спирали: «То же самое… позавчера еще…» Лабораторный стол, штативы, склянки, микроскоп, какое-то варево на плитке, в окна стучится дождь, - скучно жить на свете, очень скучно, если нет радости от величайшего свершения, от долгожданного финала, который всего лишь промежуточный, потому что прозревалась уже дорога еще более пустынная, и перед двумя путниками, забредшими в неведомую чащу, неосязаемое таинство, оно мерещится и манит, - тяжек путь познания… Иван осторожно спросил - не пора ли в Москву? Успеем, куда спешить - сказал пренебрежительный жест Клима. Спешить, конечно, некуда. Здесь они в большей безопасности, милиция ни разу не наведывалась, хозяйка глянула на паспорта и даже не раскрыла их, а начальником на станции - милейший человек, предложил Климу постоянную работу, но куда ж брату, с его трудовой книжкой, соглашаться, да и оформление через Москву; Кашпарявичус, опять же, дал вольную Ивану до марта, живи, наслаждайся молоденькой поварихой в доме отдыха за горою, думать ни о чем теперь не хочется, имеет трудящийся человек право на отдых даже в варварской стране, которая вся - доказательство, приводящее к абсурду.
И жили бы да не тужили до марта, но вдруг сошел с ума Клим. Иван под утро вернулся (был у поварихи) и застал дом в полном разгроме, на веранде бушевал Клим, что-то круша; стекла не звенели, огонь не взвивался над крышей и дымом не пахло, но страшнее пожара был визг и хохот двух проституток, за которыми гонялся голый Клим, пьяный, с желтыми глазами; шлюхи эти околачивались обычно у кофейной, летом их оттесняли курортницы, зимой же они царствовали, подкармливая милицию. Смертельно напуганная хозяйка осуждающе смотрела на Ивана, коротенькие пухлые ручки ее были сложены на животе, смысл слов был такой: убирайтесь вон, немедленно, пока я не… Клима Иван прибил, шлюх выгнал, но вслед за ними ушел и брат, обрушив на Ивана проклятья и вскоре вернувшись, теперь он требовал денег. Предвидеть безумие Иван не смог бы в фантастических предположениях, к которым стал склонен после чемодана с французскими духами, и уж совсем невероятным было то, что безумие заразило всех в доме; старший сын хозяйки, израненный войною парень, в клетушке чинивший соседям обувь, долбил по стене сапожницкой лапой, младший, школьник, бегал как угорелый по двору и бросал камни в стекла, сама хозяйка била посуду с каким-то остервенением, брат ее примчался с охотничьим ружьем и начал расстреливать кур. Милиция ожидалась с минуты на минуту, Иван швырнул хозяйке деньги, побросал в чемодан бумаги, избил Клима и погнал его к вокзалу. Спас их ереванский поезд, в Анапе передохнули, Клим медленно возвращался к разуму, чем-то отравленный желудок выпихивал из себя в обе стороны пищу и жидкости, пальто и шапка остались в Гудаутах, записи Клима цепочкою формул - тоже, никому они, правда, не нужны, никто ничего не хочет принимать и признавать, прибывшие из Киева аспиранты там, на станции, высмеяли Клима, когда он стал рассказывать им о структуре белковых молекул, но возмутила Клима мудрость заведующего - так оценивал Иван то, что произошло на станции и о чем ему рассказал перед Москвою Клим. Заведующему перевалило за сорок, в генетику он уверовал со студенчества, прославился облучением дрожжевых грибков, а затем опытами по удвоению числа хромосом в клетках, проработал много лет в отделе генетики Института экспериментальной биологии, но кандидата наук заслужил только в предвоенном сороковом, хотя в тридцать четвертом, когда учреждали ученые степени, едва не стал доктором без защиты диссертации. У него были одни с Климом взгляды на мутагенез, но, когда сопоставили свои карты генов изучаемой мушки, выяснилось, что Клим знает поболе не только самого заведующего, но и всех его учителей; двадцатипятилетний молокосос, ни разу не изгоняемый из институтов и отделов, на себе не испытавший, что значит быть генетиком, осмелился вырваться вперед, не испрося на то разрешения, - и заведующий взбеленился, он готов был отречься от собственной науки, от себя, лишь бы не восторжествовал какой-то младший научный сотрудник, и Клим, пораженный предательством, плакал в вагоне поезда, а Иван тихо радовался: пора, пора братцу понять, что наука - такая же кастовая организация, как средневековый цех, как ВКП(б).
На последние деньги купили дырявое пальтецо, на Клима пялили глаза в метро, в подвале зато было как у жерла доменной печи, на январском морозе кое-где полопались трубы, управдомша погнала Клима на отработки, Кашпарявичус отправил Ивана в Литву с чем-то ворованным, около Паневежиса ящики с грузовика перебросили на телеги и увезли в ночной лес, Иван вернулся в Москву, чтоб убедиться: полоса везения кончилась. В подвал заглянул парень при галстучке и с портфелем, назвался членом завкома, защитник, мол, интересов трудящихся по профсоюзной линии; Ивану он показался обычным дурачком, свихнувшимся на общественной работе, отваживать таких он мог, да и пугало имелось - удостоверение сотрудника вильнюсской милиции, которое так и не пошло в ход, насторожила Ивана кошачья гибкость визитера, умение одним обводом глаз отыскать самое ценное в помещении, странные паузы в речи и застывание жеста, парень будто со стороны посматривал на себя и вслушивался в собственный треп, - человек этот был из породы вечно ряженых, артист, бравший уроки мастерства не в студии, а у жизни. Ушел этот гаер - а Клима затрясло: точно такой же балагур приходил к ним за день до ареста родителей, интересовался взносами за ОСОАВИАХИМ. Ударился в панику и сам Иван, сообразил, однако, что из Клима можно сейчас веревки вить, что за подвал он цепляться теперь не будет. Домишко, что рядом с дачей Максима Дормидонтовича Михайлова, так никому и не понадобился. Топили двое суток подряд, законопатили все щели, дом утеплился. Кунцевский рынок - около железнодорожной станции, здесь купили простыни, подушки, три кастрюли. Нагруженные покупками, подошли к дому, и Клим повернулся, долго стоял, смотрел в сторону подвала, куда когда-нибудь придет принцесса, вызволенная им из беды, и не застанет там того, кому она принесла свою любовь. «Давай, давай…» - торопил Иван, гремя на морозе ключами, рукой придерживая самую ценную покупку - новенький керогаз.
Что делать с богатством, что свалилось на них, ни он, ни Клим не знали, хотя с десятилетнего возраста стремились завладеть им, спеша за ускользающей и мерцающей истиной. У матушки-природы вырвали ее тайну, механизм возобновления и изменения никогда не изменяющейся материи, и надо было теперь вникать в доклеточные формы и в еще более глубинную бесформенность, чтоб уяснить коды, шифры, иносказания и тайнописи всеми читаемых текстов, вникать и допытываться, вновь читать и думать, а душа не лежала к мыслям ни у Ивана, ни у Клима, они будто стыдились признавать себя мыслящими, обогнавшими биологов мира лет на пять или больше, все журналы сожгли, Шмальгаузена тоже, Клим безвылазно сидел в теплых хоромах, Ивана же тянул к себе дом на Раушской, подаренное судьбою жилище требовало изучения и освоения, в норе этой можно и спрятаться на день-другой, если в кунцевское убежище заглянет какой-нибудь вертлявый тип с портфельчиком.
Иван бегло осмотрел квартиру, сомнений уже не было: воровка жила здесь когда-то, нагрянуть могла со дня на день, с часу на час, уж где-нибудь да прячет она запасные ключи, взломать дверь способна, такое тоже не исключается, нет-нет, сидеть в этой квартире и ждать неизвестно чего - опасно. Связка ключей, однако, приятно оттягивала карман, произошло и событие, возбудившее интерес к Сурковой, рассказал о событии Кашпарявичус, место действия - Ленинград, Невский проспект, магазин «Дамский конфекцион», время - конец февраля, шесть часов вечера, действующие лица и исполнители - подполковник МГБ и его юная спутница жизни, описание которой получено со слов покупателей и продавцов, читать милицейские протоколы Ивану не дано, Ленинград - не «полтинник», как выглядела женщина - он не знал, но, услышав весьма правдоподобную историю, не мог не подумать о том, что, пожалуй, Елена Михайловна Суркова - наилучшая исполнительница той роли, что сыграна подставной супругой мнимого подполковника, а в том просматривался артистизм забредшего в подвал наглеца. Супружеская пара выбрала время правильно, до приезда инкассатора - еще час или чуть больше, конец месяца, выручка вдвое превышает обычную, сольную партию блестяще исполнила молодая и красивая женщина в мехах, настойчиво просившая скуповатого мужа купить ей какую-то дамскую мелочь из нижнего белья, супруги препирались негромко, но так, что многие слышали, понимающе улыбаясь. Уломала все-таки, подполковник (жандармская синева на погонах) выстоял очередь в кассу, получил сдачу, вгляделся в купюру - и теперь продавцы и покупатели слушали только его: купюра оказалась фальшивой! Примчался, вызванный кассиршей, директор магазина, фальшивость купюры отрицал, подполковник - все внимание на него - привел решающий довод: он - начальник отдела, занятого именно подделкой государственных ценных бумаг, вот мои документы! Почтительная и боязливая тишина нарушалась слезной арией жены, умолявшей мужа пощадить ее, себя и кассиршу, - подумаешь, какие-то тридцать рублей, да плюнь ты на них, в кои-то веки выбрались в театр, до начала спектакля сорок минут, имеет же право человек забыть о службе в свободное от нее время, в час отдыха! Хорошо пела женщина, раскачивая настроение слушателей и зрителей, отдавая их симпатии то мужу, то жене, подводя всех к естественной реакции главного врага всех фальшивомонетчиков Ленинграда, оправдывая прозвучавшее указание: кассы опечатать, всю выручку - в мешок, немедленно позвонить начальнику ближайшего отделения милиции, пусть высылает опергруппу, «Телефон вы знаете, конечно, прошу…».
Директор магазина телефон знал, позвонил начальнику отделения, тот сказал, что группа выедет немедленно, и группа прибыла, деньги - в машину, подполковник с супругой, проклинавшей судьбу, - в другую, и только спустя десять минут настоящая опергруппа ввалилась в магазин, преступников след простыл, ленинградская милиция тряслась в ознобе, слухи ползли по городу, по всей стране - и с тем большим вниманием Иван разглядывал каждую вещь в квартире Сурковой. Прихожая, кухня, уборная, ванная, на вешалке - женский плащик из габардина, в обувном ящике - несколько пар тапочек, туфли, ботики, ни одного предмета, указывающего на мужчин в доме, проживавших постоянно, изо дня в день снимающих обувь и надевающих ее. Ни кепок, ни шляп, ни пальто мужского покроя, но и женщина-то - одна на всю квартиру, судя по размерам туфель. На кухне в хлебнице - комок плесени, когда-то бывший ломтем, частью булки, на дне кастрюли - затвердевшая масса чего-то некогда съедобного. Тарелки не мыты, в ванной сушатся женские причиндалы, кровать не застелена неряшливой Еленой Михайловной, из квартиры она ушла, если верить отрывному календарю, за неделю до кражи в универмаге. На ночном столике - фотография матери ее («Любимой дочурке…»), на полочке трюмо - дешевенькие духи, помады и мази общеизвестной марки «ТЭЖЭ», но есть гримировальные карандаши и кое-что из артистических принадлежностей, в шкафу - платья, пальто, шляпки, белье; та комбинашка, трусики, бюстгальтер и прочее, что в чемодане, отданном Климу, не отсюда, не из этого белья. На стенах - фотопортреты в черной рамке, братья, по всей видимости, павшие в боях, оба в офицерской форме. Книжный шкаф с учебниками, непонятно лишь, в какой институт хотела податься, но так и не поступила Елена Суркова. Еще две комнаты: одна, большая, общего пользования, столовая и спальня сразу, здесь кому-то давался ночлег, и другая, много меньше, самая любопытная, вся уставленная книжными шкафами, увешанная полками и картинами, и комната подтвердила то, о чем Иван догадался в первый приход: в стенах ее двигался, писал и читал ученый немалого калибра, человек, знавший многих в академическом мире и многими же за рубежом признанный, автор теории о смещении пластов, член иностранных обществ и - ушедший недавно из жизни. Связка писем отца к дочери была прочитана Иваном и осмыслена, над некоторыми фразами он размышлял подолгу. Геолог, открывший два месторождения угля и еще до войны награжденный орденом, горько сетовал на злую судьбу: семья медленно, но верно погибала!
В тридцать восьмом году умерла мать Елены, в сорок первом пропал без вести Андрей, старший брат Елены, Александра призвали в сорок втором, в ноябре, похоронка пришла через полгода, о чем Елена известила отца не сразу; тот бурил скважины где-то на далеком Севере, писал длинно и нудно, втягивая дочь в сомнительные прелести своей профессии, употребляя слова, знакомые, наверное, Елене с детства: какие-то «камни без видимых включений», «субвенции», «железистые кварциты»; некоторые письма приходили с оказией, с нарочным, минуя военную цензуру. Еще в сороковом отец женился на красноярской геологине, вошел в ее почтенную семью, но с Москвой не рассчитался, бронь на квартиру сохранил, чтоб никого туда не вселяли, Елена однажды побывала в Красноярске, но с мачехой не поладила, та не намного была старше ее; при всех стенаниях и жалобах на судьбу, отец не находил ничего рокового и злосчастного в молоденьких сотрудницах и пылко любил носительниц разрушающего начала, страстность его не могла не передаться дочери; Иван порылся в комнате Елены и нашел-таки связку стыдливо упрятанных писем от подруги, бумаге сообщалось то, чего не доверено было ушам, подруги познавали себя в переписке, каждая читала приходящее из другого конца Москвы послание так, будто оно писано ею самою и о ней самой, откровенность была полной, и легко восстанавливалось содержание той связки писем, что хранилась не в доме на Раушской. Подружки с седьмого или восьмого класса приступили к наблюдениям за своими набухающими телами и округляющимися бедрами, по утрам рассматривали себя перед зеркалом, обнажаясь в последовательности, в какой мужчина начнет оголять их перед величественной процедурой дефлорации (нужных словечек они уже нахватались), глаза их приобрели зоркость необычайную, инструментальную, они млели, разглядывая странные конфигурации еще ни разу не бритых мышек, отмечали кривизну линий таза, талии, ног, подруги пальпировали соски и пространно рассуждали о древней тяге великовозрастных младенцев именно к этим вздутостям, хотя и считали охоту за грудями делом второстепенным для мужчин, главное же, к чему те стремились, было изучено с не меньшим тщанием, другое зеркало использовано было для этих надобностей. Война не прервала переписки, с цензурой приходилось считаться, да годочков прибавилось у сообщниц, Елена сочинила трактат о любви, на что ответом была формула: любовь, то есть поцелуи, объятия и половой акт, есть всего лишь трение слизистых оболочек и наружных участков кожи, что вскоре самою же подругою было опровергнуто, она скоропалительно вышла замуж и не без сарказма описывала первую брачную ночь, избранник сердца оказался хамом и бесчувственным негодяем, подруга страдала от физиологических неудобств; Елена предположила, что виной этому - убогость ложа любви, и получила совет: да, правильно, величайший миг в своей истории девушка должна предварять музыкой (Бах, Чайковский), желательны и цветы по сезону, рассыпанные в изголовье священного места жертвоприношения; полезны тренировки, заключающиеся в том, что девушка должна намеренно попадать в ситуации, когда раздевание ее перед мужчинами желательно, но не обязательно, именно в таких каверзных обстоятельствах девушка, сохраняя хладнокровие, возбуждается.
Щепетильные вопросы предохранения от беременности замужняя подруга осветить не успела, муж, конструктор оборонного завода, увез молодую супругу в неизвестный город, чему Иван порадовался, отпала необходимость розыска Елены у подруги, бесполезно было ехать и в Красноярск, мачеха, вторично - без сомнения - вышедшая замуж, прогнала бы прочь незваную падчерицу. Да и паспорт ее нашелся в письменном столе, а без паспорта что ей делать в другом городе. Записная книжка изучена, Иван подолгу рассматривал фотографии в семейном альбоме и пришел к выводу: девица-то не без придури, самолюбива до глупости, своевольна и капризна, найти ее сейчас можно только там, где попахивает театром, ибо с пятого класса Леночка Суркова лицедействовала в самодеятельности, начав со Снегурочки, очень любила фотографироваться в разных одеждах, но личико - симпатичное, не более, глянешь - и забудешь. Кое-какие фотографии Иван забрал себе, о письмах же подумал: их бы Климу почитать - и бес любви изгонится. Еще лучше - показать ему эту сучку, ясно ведь, чем кончились ее провокационные раздевания, какая компания потерпит девственницу, которая, обнажаясь, бравирует своей нетронутостью, - хором, капеллой будет изнасилована, что и случилось, конечно, с Еленой Сурковой: плаксивая в детстве, влюбчивая в школе, она теперь не блядь, но и не дешевка, и по гостиничным номерам она, пожалуй, не шастала - такое открытие сделал Иван, в нем после Гудаут, после озарения на берегу моря, все как-то упростилось, и в теле, и в мыслях; он вновь рассмотрел ключи на связке и не признал их гостиничными, они, конечно же, от подвала этого дома, каждая квартира имела внизу комнатенку для рухляди, внутренний сарайчик, так сказать. В «полтиннике» Суркову не знают, засветилась она в каком-то другом районе, вынуждена была назвать себя, указать и адрес, была отпущена, домой не приходит потому, что опасается засады, ареста, что-то все-таки сотворила еще до универмага эта гаденькая девчонка, миновавшая стадию «наташки», эта шлюха, вся изгаженная дурными наклонностями; Климу бы знать, какая тварь пригрезилась ему, кто охмурил его и кто, кажется, начинает одурять самого Ивана, потому что нравилось ему бывать на Раушской, припомнилось к тому же, что и в Ленинграде и в Минске до войны у него была своя комната, единоличное владение. Часами сиживал он в квартире на Раушской, она нравилась ему, в ней были ленинградские запахи, источаемые книгами; здесь Иван ощущал прелести одиночества, но и голоса могли звучать в этих комнатах, и люди двигаться, обсуждать, спорить, волноваться, сидеть за столом с чаем и булочками.
У Майзеля, рассказывал Клим, по субботам собирались физики, биологи, немцы, болгары, бельгийцы, двое русских, бывших советских, испанец, и какие имена, какие споры! Германия уже накануне краха, а никто не слышит бомбежки, все поглощены новинкою, вышла книга Шрёдингера «Что такое жизнь». Сюда, в эту квартиру, собрать бы биологов и математиков на семинар, поговорить вольно, воспарить мыслями - такая вот дурь возмечталась, когда в…марте Иван проник на Пятую конференцию по высокомолекулярным соединениям, отделения химических и биологических наук проводили совещание по белку, признали наконец-то ДНК, раздавались голоса, отрицающие упорядоченность генов, мало кто верил в программу, заложенную в клетку саморазвивающейся материей; разговор был будничным, в стиле академических речений, но не скучным, Иван не сказал Климу, где был и что услышал, себе же уяснил: правильную модель ДНК построят лет через пять - десять, но до процессов в клетке науке шагать еще и шагать, а уж до того, что в голове у них, никому не известных, доберутся в конце века: там, в Гудаутах, и был ими совершен прыжок через пропасть, отделяющую середину века от конца его; привел он пока к тому, что сидит он здесь, за квартиру Суркова уплатила вперед, сама же - в бегах, не тужит, продкарточки так и остались в паспорте. И все-таки это ее телефонные звонки разрывают тишину квартиры регулярно около девяти вечера, она как бы стучится в знакомую дверь. Им же пока везет, хозяин дачки потеснил их, правда, загнал в клетушку на втором этаже, внизу - родичи из-под Архангельска, стало шумно, и все же они не ушли, потому что дом как бы обладал неприкосновенностью, милиция в ста метрах, никому там в голову не приходит мысль, что рядом с горотделом могут жить «беспачпортные»; Клим вспомнил, что у Майзеля он садовничал, и нанялся к ворчливой старухе, не спросившей у него паспорта, что-то делал с кустами уже отцветшей сирени, как бы в аванс получил четыреста рублей и гордо протянул их Ивану, а тот предупредил, что уезжает надолго, месяца на полтора, по городу брату не шляться, в кино на последний сеанс не ходить, а если начнет участковый принюхиваться к паспорту - немедленно бежать в Мазилово. Клим походил на огородное пугало, шляпу уж точно снял с него, - худой, немой, рукастый, и птицы его боялись, оборванного и мрачного. Ивану стало плохо, он поехал к Кашпарявичусу, проклиная литовца и его махинации с бессмысленными перевозками пустой водочной тары и мешков из-под сахара. Бугульма, Гурьев, Курск - Кашпарявичус появился в Горьком, залез в кабину, длинный полированный ноготь его ходил по карте Латвии, показывал, где ехать и где останавливаться, кого ждать и какими словами проверить якобы отставшего экспедитора.
«С Богом - твоим русским и моим литовским, поезжай!» В точном согласии с инструкциями Иван в Латвию въехал через Резекне, заправился в Крустпилсе, перебрался через реку и оказался в Екабпилсе, засекая все обгоняющие его машины и подмечая людей в них: номерных знаков можно наклепать предостаточно, но люди, искусные в слежке, редки. Ровно в семь утра заглушил мотор в сорока километрах от Шяуляя, приоткрыл дверцу, видел в зеркальце, как из чащи вышел человек, одетый под экспедитора, по походке определил: прыгуч и быстр. Было ему чуть за тридцать, слова сказал правильные, сверил свои документы с теми бумагами, что Иван держал под сиденьем, по-русски говорил чисто; человек этот, вспомнил Иван, то обгонял его на разных машинах, то оказывался сзади, в железнодорожном буфете Крустпилса он пил чай за соседним столиком. Себя проверяя, Ивана ли, но человек вывалил кучу документов на отбраковку, и все они были не поддельными, не фальшивками, тем не менее Иван дал верный совет и получил в благодарность кое-что ценное. Русским человек не был, Иван мог отличать не только бумажные липы, не удивился поэтому, когда возникший в Шяуляе Кашпарявичус назвал экспедитора «Гербертом», он пошептался с ним и исчез, вскоре пропал и экспедитор, успев сказать, когда вернется и где Ивану подбирать его. В карту Иван не заглядывал, места у Яшюнаса слишком хорошо знакомы по войне, но на хуторе, давшем приют, был впервые, да кто знал и кто помнил полуразваленную усадьбу с давно не сеянными полями вокруг. Брат и сестра кормились огородом и коровою, по вечерам цвенькало ведро от направленных струй молока, оно разливалось через марлю в банки, молодая мелкая картошка сыпалась в чугунок, Ивана звали к столу, он - по паспорту - был дальним родственником хозяев, но уж мух не обмануть вильнюсской пропиской и подписью начальника горотдела милиции, мухи чуяли славянство в Иване, комары тем более, насекомые вились над ним плотным, колючим, звенящим роем и потому не сожрали Ивана, что литовство в нем распознала сестра, звали ее так: Дануте Казисмировна - так услышал ее имя Иван, так и величал; смотрелась она лет на сорок, была намного моложе, и годы ее измерялись ведрами надоенного молока, телятами от коровы, вскопанными грядками, взмахами косы, все плодоносило и произрастало до немцев, при них и после. Она садилась рядом с Иваном, и рой, повившись, отлетал. Все боли растаяли в Иване и радости тоже, когда слушал он литовскую женщину Дануте Казисмировну, жизнь которой не могла, к сожалению, исчисляться родами, от ребенка к ребенку.
Первая и единственная беременность оборвалась, как солнце, внезапно закрытое тучами, так до конца и не разогнанными. От кого понесла - сказала точно: мужчина. Русский, литовец, немец, поляк, белорус - да какая разница, у всех семя, у каждого ружье или автомат; кто прав, кто виноват - Бог рассудит. Брат Дануте, горбатенький и очень сильный, отбивал косу, под звон металла Иван заснул, пятые сутки пошли уже, десятые - двадцатые встретить бы так: на сеновале, поработав лопатою, послушав литовку, да кто даст, кто позволит, и нельзя, нельзя жить в неге спокойствия, он и Клим потому все еще ходят по земле вольными, что весь мир ощерился на них, что они боятся и ненавидят Лубянку. Глаза раскрылись, как только шевельнулась мысль об этих органах безопасности; сено поскрипывало так, что тишина становилась полной, непроницаемой; по косине солнечных лучей, проникавших в сарай, уже вечер, ночью надо идти на встречу с Гербертом, если он не появится раньше. Веки сомкнулись, Иван погрузился в сон и сквозь сон же услышал голос Кашпарявичуса, грубые ответы горбуна, речитатив Дануте Казисмировны. Стемнело, когда Иван понял, что и Герберт здесь, что и его слышал он, и Кашпарявичуса, и весь подслушанный разговор, осевший в памяти, восстановился, обрел интонации и полный, только ему понятный смысл. Герберт поздравлял и благодарил Кашпарявичуса - за ум и честность, и если раньше он сомневался кое в чем, то теперь готов признать абсолютную правоту литовца и лояльность русского, ибо, будь последний связан с госбезопасностью, Герберта схватили бы там, в лесу под Моденой, ибо то, что он увидел, наповал сразит всех начальников в Лондоне. Лесные братья, которые радируют о беспощадной борьбе с большевиками, сиднем сидят в землянках и жрут то, что привозят им из райотдела МГБ: типичная лубянковская липа, на которую не раз попадались и будут попадаться покровители всех антисоветских подполий. Он, Герберт (в голосе стал появляться акцент), и раньше догадывался об этом, но теперь убедился окончательно; ему только до Берлина добраться, а там уж он свяжется с руководством, пусть рвут все контакты с подставными! Кашпарявичус предостерег: Герберта ждут неприятности, какое начальство само признает себя околпаченным, - с чем тот согласился, начал расспрашивать о нем, Иване, и литовец бесстрастно уточнил: их двое, эти русские действуют очень скрытно, кто они такие - точно не известно, но определенно можно сказать: на Лубянке им несдобровать. Короткий был разговор, емкий, калачиком свернувшийся в памяти до поры до времени, вкусным сгустком, какой-то светлостью; с нею и сидел за столом Иван, пил вместе со всеми самогон, горбун на дорогу дал сала и круг ноздреватого хлеба, Дануте Казисмировна благословила странников, Герберт поцеловал ей руку, до Вильнюса трясся рядом с Иваном в кабине, потом исчез, еще раньше спрыгнул Кашпарявичус, чтоб объявиться перед Москвою. Плохи дела, сказал он, Герберта укокошили свои же, иного и нельзя было предполагать, в жестоком мире живем, нет в нем ни друзей, ни врагов, есть права и обязанности, безличные и бездушные. Пустился в воспоминания - ни дат, ни имен, сплошная горечь: убит отец, убита мать, братья рассеяны по белу свету, сестра вышла замуж за камчадала и никакой он не Кашпарявичус, он забыл уже имя, каким наречен. «И я тоже», - сказал в ответ Иван: предстояла смена документов.
Клима он застал в одиночестве, архангельские родичи хозяина укатили в Феодосию, в доме - ни крошки хлеба, «Жан-Кристоф» раскрыт на последней трети, на полу раскатан рулон обоев, и на обратной стороне их Клим чертит загогулины. Старуха его рассчитала, зато слесаря приглашала артель слепых. Трое суток ушло на подгонку документов, успели вовремя, добрый все-таки человек хозяин этого сыроватого двухэтажного дома в двух минутах ходьбы от милиции, которой часто требовался понятой при обысках пьяных, случайно задержанных и всех тех подозрительных, у кого в карманах несчитанные деньги, хозяина свистни - и он здесь, подмахнет любой протокол и внакладе не останется. Хозяин и услышал в милиции кое-что, касавшееся постояльцев, постучался ночью, разбудил Ивана. Ушли - с «Жан-Кристофом», с остальными пожитками, пуще всего Клим берег рулон обоев, укатили в Киев от греха подальше, Клим безмятежно спал на верхней полке, никаких неудобств от перемены мест не чувствуя, - размягченный, блаженненький, с хорошим аппетитом. Десять дней жили у Днепра, хохлушка кормила их борщом с красным стручковым перцем, потом подались дальше, к морю. На Одессу внезапно упали дожди, стало неуютно, обосновались в Бендерах, в селе, чуть южнее города, молдаване наперебой звали к себе, сняли сарайчик, пили за дружбу народов. Ключи от дома на Раушской Иван не вынимал из кармана, ключи жгли, напоминали, звали, и однажды ночью (обоим не спалось) повел осторожный разговор о дальней, за горизонт уходящей жизни, не той, что прыг-скок на земле, а текущей ровно, в трудах на благо и во имя… «Чего?» - насмешливо фыркнул Клим. Иван протянул нечто неопределенное: человечество, мировая наука, их личное благополучие, наконец, не век же им мыкаться по стране и прятаться, надо все-таки написать несколько работ по теории клетки, провести серию опытов, тем самым подготовив науку к появлению ошеломляющего открытия, и власть признает Клима гражданином, даст ему лабораторию, учеников, деньги, власть смирится, о чем свидетельствует опыт: Эйнштейна немцы не тронули и всех физиков пощадили. «Человечество?» - переспросил Клим так, как будто впервые слышал это слово, отбросил одеяло, сел, взял со стола яблоко, заговорил без гнева, но и выстраданно, тихим ручейком журчала его речь. Человечество, сказал он, непознаваемо, оно не сосуществует с другим человечеством, о себе оно судить не может, руководить собою, контролировать себя оно не в состоянии, это барон Мюнхгаузен мог вытащить себя из болота, держась за собственную косу; человечество способно только на взгляд изнутри себя, глазами каждого человечка, и сколько людей - столько и человечеств, и он, Клим, этому человечеству служить не намерен, человечество убило его жизнь, она целиком ушла на эту двойную спираль, он заплатил за генетический код, тот самый, что на обоях, испоганенным детством, смертной скукой в семье, где слова лишнего сказать боялись, вдохновениями в Горках, когда мысль парила выше небес, скитаниями по лесам, каждая ветка там, каждый сучок - это автомат, направленный на тебя в упор; он дважды умирал в лагере у немцев, он полюбил термостаты и прочее в лаборатории Майзеля, он пережил избавления от арестов, а в том подвале, откуда пришлось бежать, возвышен был сладостными моментами святого проникновения в тайны, он ощущал себя звездою, сгустком вещества, пронизанного светоносным эфиром! И за все муки эти и наслаждения получить какую-то там Сталинскую премию?
Бесценное открытие отдать тем, кто не испытал и сотой доли того, что выпало ему? Тем, кто в тиши кабинетов напрасно тужат свои глупенькие мозги? Да пусть пыхтят над безмозглыми статьями, пусть проходят через вдохновения и смерти. А с него - хватит. Он понял смысл жизни, он судит о ней по клетке, белки ведь - экскременты ДНК. И человек существует только для поглощения и выделения, жизнь каждого человека - это козьи комочки, лепешка навоза, и, ради бога, не надо высоких слов, вино здесь хорошее, яблоки вкусные, вода в Днестре теплая, чего желать лучшего, не надо оно им, им бы век смотреть на это молдавское небо, да свобода-то их - призрачная, в любой момент могут арестовать и посадить, нарушение паспортного режима и три года лагерей - вот их недалекое будущее, вот почему он, Клим, просит Ивана о следующем: найти все-таки ту девушку, отдавшую ему чемодан на хранение. Тяжко сознаться, но ему так недостает ее! Противно, гадко, мерзко - ощущать зависимость от женщины, когда отлично понимаешь, для чего она нужна мужчине, какова химическая природа этого физиологического акта соития. Знать, это судьба, Иван обжегся - и ему надо пострадать от ожогов, на себе испытать сцепление ощущений и образов: стоит ему вспомнить о подвале, и рука его вздрагивает от прикосновения пальцев девушки, аромат духов провоцирует желания, звучит оркестр… «Штраус», - подсказал Иван, и ему стало грустно, стыдно; Клим повзрослел, уже мужчина, а не шкет, не шпендик, не тюха, которого то и дело вытаскиваешь из беды, он нажил опыт, и они теперь одинаковые, ровни; Клим смотрит, пожалуй, дальше и глубже, когда отбрасывает всякую мысль о статьях и опытах: кто пустит их в науку, если она - пирог, давно разделенный на куски и помеченный, кому что достанется; им и к столу не дадут приблизиться, у них десять раз спросят паспорта, характеристики, разрешения, от них потребуют подписи тех, кто одобряет статьи, резолюции того, кто согласен и не возражает, их обыщут, наконец… «Ее зовут Еленой, вы будете вместе», - сказал Иван, подставляя фотокарточку под сияние луны, и Клим зажмурился, как от яркого света; губы его прошептали: «Она». Поворочались, заснули, с утра пошли в город, потолкались в книжном магазине, купили что надо, Клим неделю оснащался новыми знаниями: по паспорту, по трудовой и справке он теперь нефтяник в долгосрочном отпуске; Иван решил остаться пока в прежней шкуре. Благополучно добрались до Москвы, там - с вокзала на вокзал, и обосновались в Переяславле, до столицы не так уж далеко. Годы пугливого житья с чужим именем воспитали Клима, держался он естественно, научен был, что говорить милиции и о чем рассказывать хозяевам комнат, веранд и мезонинов, на учет в военкомате не встал, власть в городе, правда, не свирепствовала, со шпионами никто не боролся, на всю округу - строительная рота, что-то осушавшая.
Иван же через Ярославль добрался до Ленинграда, Никитина не нашел, смазливая баба в пивной на Расстанной передала Ивану его слова: «Скажи, что поехал поклониться». Он, следовательно, был в Минске, Иван с удивившей его ревностью рассматривал бабенку с жизненным призванием прыскать пиво в стеклянные емкости 0,5 литра. Отвела она его жить к своей бабке, многожильной старухе, рассчитанной не на одну блокаду. Наблюдение за проспектом Карла Маркса ничего нового не дало, девушка сходила на танцы в Выборгский дом культуры, к зонтику ее (шел дождь) жался курсант-моряк, левой рукой придерживая палаш; мать девушки прибаливала, из квартиры не выходила. Никитин все не возвращался, но, кажется, поездка в Ленинград пользу принесла, Иван в Москве решил пройтись по собственным следам, чтоб посмотреть, не затоптаны ли они ботинками оперов, не ищет ли его московская Лубянка, науськанная минской. Придурковатый сыночек Мамаши получил, видимо, инвалидность и пил без просыху, и кто давал деньги - вопросы отпали, когда Иван столкнулся с Мамашей. Он едва узнал ее, так резко изменилась она, теперь ей не надо было прятаться за ширмочку и переодеваться, она - преуспевала, она - обрадовалась Ивану, крупными мужскими шагами шла рядом, взяв под руку, помолодевшая, волосы - в химической завивке, губы скромно подмазаны, одета под исполкомовскую начальницу, но с намеком: могу и получше; грудь взбухла, талия и бедра обозначились покроем сшитого по заказу костюма, сорокапятилетняя женщина яркой внешности вкусила власть от избытка денег, предлагать их Ивану она не решилась (два года назад он ей всучил не одну пачку тридцаток, будто бы в долг), имела другие планы, иные виды на него, в ресторане вела себя уверенно, чинно, смеялась, показывая улучшенные протезистом зубы, умело орудовала вилкой и дала понять, что ужинать в хорошем месте с хорошим мужчиною - не редкость для нее. О сыне же отозвалась так, будто он - дальний какой-то родственник, свалившийся на нее из глухой деревни; Иван предположил, что Мамаша вскоре сплавит сыночка либо в психбольницу, либо за сотый километр, выселит его, дабы тот не мешал ей заколачивать деньгу; она и сейчас ее зашибает успешно, но развернется в полную мощь, когда сбросит с плеч ненужную ношу и когда дело ее обретет настоящего хозяина. Быть им она Ивану не предложила, сама пока управится, и дело такое, что снисходить до него Ивану не следует, Мамаша считала бывшего квартиранта воротилою крупных масштабов, советы его примет со вниманием, щедро оплатит их, так не подбросит ли Иван ей пригожего молодца, умеющего заговаривать зубы женщинам лет эдак под тридцать пять - сорок?
Работа не обременительная, но оплачивается хорошо, от пригожего парня требуется: едет этот неотразимый в Москву, знакомится в поезде с образованной и богатой женщиной, везет ее по прибытии в столицу к себе (квартиры у Мамаши есть), спит с нею и утречком отправляется за газетами или в магазин, остальное - не его забота, женщина жива и невредима, лишилась, правда, кое-какого имущества, но ведь любовь требует жертв, не так ли?… («Еще как…» - промолвил Иван, подливая Мамаше коньячок.) Полная безопасность, обольститель получает двадцать пять процентов выручки, причем все будет сделано так, что ни в какие милиции женщина не побежит, прямиком вернется к мужу и расплачется: ограбили! Так как - найдется в хозяйстве Ивана такой молодец? «Подумаю…» - поморщился Иван и был понят верно, Мамаша упрашивать не стала, но и не обиделась, смотрела на Ивана преданно, сообщила без понуканий, что никто никогда за эти два года им не интересовался. Иван кивнул признательно, курил, потягивал пиво, рассматривал Мамашу, выпихнутую из общепринятого хипеса в мужскую, что ли, форму этого мошенничества, связи, во всяком случае, у нее обширные, вот чем надо воспользоваться, и фотография Сурковой легла на скатерть ресторанного столика, Мамаша глянула на нее прицениваясь, покусала нижнюю губу, подняла на Ивана глаза, ожидая уточнений, выслушала их, кивнула. Что ж, сказала она, и стог сена можно перерыть, чтоб найти иголку, в многомиллионной Москве таких проституточек уйма, цена на них колеблется от ста рублей в сквере у Павелецкого вокзала до кормежки в буфете ресторана «Москва», товар очень ходовой, идет нарасхват, недавно милиция в очередной раз почистила «Москву» и «Гранд-отель», «воронки» увезли несколько десятков девиц, но это сливки, так сказать, высший свет, который весь на учете в «полтиннике» и до которого этой шлюхе не дотянуться; розыски займут много времени, внешность этой сучки (мизинец Мамаши постучал по фотографии) преграждает путь к лучшим местам столицы, скорее всего, она промышляет у вокзалов - эта гадкая, мерзкая дешевка, она будет найдена, денег не надо, услуга за услугу, ей позарез требуется муж, не фактический, но официальный и прописанный в другом городе, большом городе, ему она будет платить деньги за штамп в паспорте и согласие жить врозь, так уж складываются обстоятельства, которых Ивану знать не надо. «Будет муж», - сказал Иван, расплачиваясь, радуясь тому, что не надо раскошеливаться на оплату Мамаши: денег мало, совсем мало, а на носу денежная реформа, о ней шепчутся и говорят, так что же делать - снимать деньги с книжек и бросать их на покупку вечноценных металлов или дробить «сбережения», перекладывать их на другие книжки более мелкими суммами?
Он так уставал в эти дни, что сил уже не хватало на дорогу в Переяславль. Приходил в комнату на Филях и падал замертво на кровать, не раздеваясь, в пальто, потом вставал, разбуженный полуночным гимном включенного у хозяйки радио, ужинал в темноте, слушал сверчковую тишину и гадал, чем занят Клим, как питается. Что-то должно произойти - это Иван чувствовал затылком, пятками. Однажды ночью сердце вдруг сместилось вниз и стало долбить собою диафрагму, желудок, печень, Иван привстал, зубы стучали о край кружки с водою, ужасом несло от окон, от двери, рука потянулась к половице, под которой лежал пистолет. Ни таблеточки, ни микстурки, водки и той нет, спасение - в новых желаниях, старое - сосущее, подгоняющее и возвышающее - удовлетворено, мир клетки понятен, и что делать дальше - скажет ночь за окном, ветер, громыхающая жесть крыши. Не уцелеть ему в этой стране, Климу тоже, такая уж судьба, надо бежать, в Швецию, оттуда связаться с теми, кто хаживал к Майзелю, бельгиец живет припеваючи в Брюсселе, уважаемый ученый, немцы на своей родине почитаются, ассистента Майзеля они помнят, конечно, потеснятся и дадут проход русскому таланту. Швецию предложил сам Кашпарявичус, поставил жесткое условие: он - в стороне, его не вмешивать, он никому не доверяет, он даже рад, что англичанина кокнули, свидетелей нет и никакого экспедитора Герберта не было. Бежать - но не вплавь же, надо вновь думать, нащупывать людей, научиться хотя бы управлять яхтою, и неизвестно еще, согласится ли Клим, которому мутит голову дурман того момента, когда из пожарного ящика вышла, как из стены, манящая и подзывающая Елена Суркова.
В ту же ночь, задолго до утра, Иван оделся и пошел на край Мазилова, в дом, откуда самогон растекался по Филям; за перегородкою шумно дышала корова, два милиционера встретили Ивана как родного, уже основательно набравшись; стало свободнее и легче, подумалось, что на «опеле», который в гараже, можно быстрее домчаться до Клима, но, пожалуй, в такую грязь, в такую темень лучше уж поездом. Доехал до Белорусского, на душе было гадко; успел, однако, на Ярославский, когда до отхода скорого оставалось три минуты. В Ростове удалось поймать попутку; неожиданно показалось солнце, Иван не видел его две недели, он брел берегом Плещеева озера, пытаясь выжать из себя ощущения тех дней, когда он лежал у моря в Гудаутах. С лодок забрасывали сети, где-то одиноко перезванивались колокола, все остальные церквушки молчали. Иван дважды прошел мимо дома, присмотрелся, поднял железяку калитки. Хозяйка предложила жареной рыбки, согласился, вопросительно глянул на нее и встретил бестревожный взгляд. Тем не менее - что-то произошло, это он почуял еще в Мазилове; на цыпочках одолел винтовую лестницу (снимали комнатку в мезонине), неслышно открыл дверь. На полу расстелена миллиметровка, Клим исписывал ее понятными ему закорючками, по осколкам восстанавливал (Иван пригляделся) эволюционную бомбу, рванувшую миллионы лет назад, то есть делал то же самое, что когда-то на рулоне обоев, утопленном в Днестре, и, кажется, миллиметровке не угрожала участь рулона, Плещеево озеро не поглотит в себе прапрообраз первой аминокислоты, потому что на столе листы рукописи. Клим, отвергший науку, навсегда простившийся с нею, не только принялся за старое, но и делал попытку войти в нее с парадного входа: рукопись - по стилю - предназначалась для печати. Могучая рука Ивана приподняла Клима за шкирку, в желтых глазах того попрыгивало знакомое безумие. «Что, черт побери, произошло? Что?» Брат забрыкался, вырвался, лег на миллиметровку, подобрал карандаш; самолюбивое сопение его выражало «а пошел ты…».
Новых книг нет, следов женского присутствия не наблюдается, ничто не изменилось; Иван двинулся вдоль стен, как при обыске, по часовой стрелке, не отводя глаз от вжавшегося в миллиметровку Клима, и, когда приблизился к кровати, понял - по дрогнувшему карандашу, - что сюда надо лезть, под подушку, под матрац. Запустил руку и нашел наконец то, что искал. Вырезка из газеты - центральной, не местной, не областной; «Правда» или «Известия», судя по шрифту, то есть указующее чтиво для всей страны, распространяемое при любых обстоятельствах и рассчитанное на то, что упомянутый в газете человек о себе узнает, даже если он слепой, глухой, немой и неграмотный. Так взбудоражившие Клима строчки отыскались сразу, всего лишь одна фраза: «В предвоенные годы новые пути проложили работы нашего коллеги К. Е. Пашутина, тогда еще студента, успешного в области генетики». Будто он уже - теперь, сейчас! - доктор наук! И эта корявость - «успешного в области генетики»! И хотя автор статьи, некто Иванов, вроде бы сотрудник Института экспериментальной биологии, фраза выдает его с потрохами, фраза из того канцелярского обихода, каким пишутся официальные бумаги, подшиваемые в следственное дело. Клима выманивали, приглашали покинуть неизвестное Лубянке прибежище, оповестить о себе, подать голос, а там уж они закрутят свою карусель, чего не может не понимать Клим и тем не менее лезет в подставленный капкан. Вновь рука Ивана оторвала брата от пола, приставила его к стене, Иван заговорил сквозь зубы, время от времени встряхивая Клима, словно пробуждая его от сладких снов, внушая дурню, что никому он в этой стране не нужен, ни один журнал не опубликует статью, не одобренную ученым советом и не сопровожденную отзывами велеречивых корифеев, которые отнюдь не доброжелательно встретят нежданно-негаданного конкурента, и все писания его отвергнутся теми, кто называет себя формальными генетиками: они, придушенные идеологией, тыкнут автора носом в отсутствие четких философских позиций, а уж банда, вообще отрицающая материальность генов, взбесится… Растопчут - предрек Иван злобным шепотом, но самое наихудшее - если Климу раскроют объятия, если в редакционных кабинетах его начнут нахваливать; да, ему дадут порезвиться, работы его будут кочевать по ученым советам и разным совещаниям, новоявленному пророку подсунут апостолов, а потом МГБ свяжет все ниточки связей в узелки и объявит о раскрытии очередного заговора, возглавляемого злейшим врагом советской власти и советского народа, изменником Родины Пашутиным, добровольно сдавшимся в плен и верно служившим оккупантам; да это ж такая лакомая добыча для Лубянки, что они Климу баб и водочку таскать будут - в камеру, естественно; какое поле деятельности распахано будет всеми управлениями и отделами этой подлой госбезопасности, сколько подзаговоров будет изобретено, сколько уголечков будет тлеть в ожидании мехов, которые раздуют еле видимые язычки пламени до всесоюзного или даже всемирного пожара, и два поколения следователей будут обеспечены работой, и даст им ее провокатор Пашутин, успешный не только в области генетики. Проклят он будет потомками, могилу его заплюют!
Едва Иван сказал о могиле, как брат напрягся, оттолкнул его и заговорил. Да, сказал он, имя его уже проклято, Клим Пашутин служил у немцев, он знает, что в эту, советскую, науку ему не войти, не пролезть, но крохотное упоминание его в печати обострило в нем все чувства и предчувствия; в какой-то ненастный день он расплакался у озера, потому что почуял: день этот не последний, но и не в ряду бесконечных суток, скоро настанет предсмертный миг, он умрет, против чего не возражает, но ему хочется остаться вечно живым в том неовеществленном мире, который есть царство мысли, в погребальнице страданий, выпавших на долю светочей разума. С детских лет жил он под обаянием мук, перенесенных величайшими людьми науки; они не умерли, эти люди, они живут в человеческих представлениях, они, как водяные знаки ассигнаций, на каждой странице давно написанных книг, их глаза, их брови, ступни их ног - в формулах и уравнениях, их страсти по-прежнему юны, их ошибки величественны, они общаются друг с другом, Линней, к примеру, с Аристотелем, Лавуазье - с Фукидидом, все они, опосредствованные смертью и всечеловеческой памятью, говорят, спорят, негодуют, женятся, выращивают детей - все там, в том мире, где нет уже смертей; Клим хочет быть с ними, он обязан поговорить с Грегором Менделем и Карлом Вирховым, ему надо мягко упрекнуть Чарлза Дарвина за его огульную веру в естественный отбор, и Ламарку не мешало бы кое-что шепнуть; войти же в этот мир можно только через проходную, где пропуском всегда была известность, мировая, планетарная, геростратова - да-да, все в тот мир попали, что-то разрушив, что-то подпалив, вот почему надо написать семь или восемь работ, найти соавтора, законопослушного гражданина с безупречным прошлым, человека, страстно жаждущего славы, с ним-то и можно поделиться, так сказать, лаврами первооткрывателя…
Когда Клим начал рассуждать о потустороннем, книжном, вымышленном мире, Иван едва не заорал: «А передачи кто тебе таскать туда будет?», но он прикусил язык, напуганный и оскорбленный, потому что временами Клим сбивался и говорил о себе в третьем лице, Клим уже парил над собою, над Иваном, которого вовсе не желал пускать в мир теней, которому не отводил места в безэмгэбэшном раю, - это ему-то, математически обосновавшему парность ДНК! Брат спятил! Сошел с ума! Свихнулся! По его, Ивана, вине, ни в коем случае нельзя оставлять Клима одного, без присмотра, лишенного к тому же радостей жизни, какая бы она ни была. Бабу ему, бабу! Тепленькую и грудастенькую бабеночку, с полурасстегнутой кофтой - и забудутся бредни о мировой славе; мыслитель, мать твою так, никак не уразумеет, в какой стране обитает, да тут сочини инструкцию по борьбе с тараканами и мухами, напиши ее собственноручно и приклей к столбу - через час подкатят ангелы здешнего рая, вострубят о нашествии мушино-тараканьей вражьей силы. Без Лубянки, правда, модель ДНК не сложилась бы, лай бешенных псов подгонял их мысль, но не время сейчас втолковывать братцу очевиднейшие истины, надо пускать притворную слезу и соглашаться: да-да, пиши, твори, исполняй свой долг спасителя человечества от незнания. «Братан! - разжалобился Иван и всхлипнул от наплыва родственных чувств. - Я пойду с тобой до конца…»
Сюрприз был Климу обещан: встретится он с той девушкой в ближайшие недели, наврано было о том, что та заглядывала в подвал, искала своего спасителя, просила передать, уезжает, мол, на месяц-другой, а как вернется - сообщит о себе. На самом же деле Мамаша особого рвения в поисках не проявляла, но и давить на нее неразумно: надвигалась денежная реформа, каждый устраивал по-своему неотвратимое будущее, Иван рыскал по столице, подыскивая новое убежище. Оно неожиданно нашлось в Мытищах, та самая баба со стальными зубами, что жахала три кружки пива подряд, густым голосом попросила закурить, вгляделась в него и мигнула: за мной! В Мытищи Ивана послал Кашпарявичус, пора уже возвращаться, да и опасно спутываться с оттянувшей ссылку пьянчужкой, и тем не менее Иван пошел вслед, угостил бабу водкою и, окрыленный, помчался в Москву, по пути глянул на ждавший Клима чертог, Дом культуры в Перове; записочка директору, тоже бывшему ссыльному, сделала того вечным другом Ивана и Клима, доходное и нехлопотное место обеспечено, хоть завтра переезжай со всеми пожитками на служебную жилплощадь, а временную прописку можно продлить, есть в милиции свои люди; у директора были ухватки массовика-затейника и глаза пораженного воскрешением мертвеца. Климу не терпелось покинуть Переяславль, один книжный магазин на весь город, представлены почему-то две темы: подвиги моряков-балтийцев и осушение болотистых низин. В клуб попали под вечер, на сцене шла репетиция танцевального кружка, в фойе и коридорах рыкали трубы, виртуоз местного масштаба гонял на рояле гаммы, очень серьезные мальчики клеили авиамодели; крутая лестница вниз, засовы и замки на складе спортинвентаря, поворот направо, поворот налево, журчит вода в неисправном бачке сортира, и обитая жестью дверь, уютная комната, предел желаний, полуподвал высшего класса, шкаф, стол, тумбочка, три стула, кровать с панцирной сеткой, место ночного отдыха слесаря, сторожа и еще кого-то там, истопника почему-то, хотя отопление центральное.
Сюда бы еще Елену Суркову да документы поубедительнее - и Климу жить-поживать и добро наживать в этом очаге культуры. «Ура!» - прокричали оба, и каждый занялся своим делом. Клима всегда раздражали и бесили мешавшие думать визги, лязги, скрежеты, он приволок стремянку и починил бачок, Иван же в клубной изостудии стянул пластилин и отдавил на нем все ключи от дверей и замков. И поспешил к ожидавшей его Мамаше, проверил, чисто ли вокруг, не привела ли кого за собою или с собою содержательница притонов. Полная спеси, восседала она перед бутылкой нарзана и встрепенулась, увидев Ивана, заерзала, торопясь поскорее выложить благодетелю своему самое свежее, ценное, нужное. «Нашла!» - выпалила она и откинулась на стуле, будто подписала только что смертный приговор. В «Метрополе» или «Национале» профессию Мамаши распознали бы сразу, но в «Динамо» она сходила за какую-то начальницу, официанты при ней держались пришибленно. Редкие столики заняты деловитыми парами, Иван слушал и смотрел на снег за окнами, на лыжников; он страдал, радовался, скорбел и веселился, преисполняясь уважением к примитивизму людской жизни; он узнал о том, как два бесшабашных лейтенанта, привыкших куролесить в Берлине, здесь, в Москве, угнали на спор машину от английского посольства на Софийской набережной, в доказательство подвига предъявив лежавшие в багажнике коробки с бельем, одеждой и обувью; по многим воровским притонам ходили заграничные шмотки, не находя сбыта, потому что стало известно: Лубянка знает каждую похищенную тряпочку, а уж как они попали к Сурковой - это Иван спросит у нее. Он благодарно пожал руку женщине, умом и смелостью выбравшейся из грязи для того, чтоб погружать в нее других, глупых и трусливых, он оценил и то, что Мамаша ни разу не предложила себя и была, так уж получилось, настоящим другом, верным товарищем, и, посадив преданного соратника в такси, он приступил к боевой операции, обошел весь район Нижней Масловки, побывал и во дворе дома, где похотливое мужичье лишалось денег и одежды, но где и чтилась особенная часть Уголовного кодекса РСФСР: прикрывая срам шапками и шляпами, самцы бежали куда глаза глядят, но только не в милицию. Хазу содержала бесследно пропавшая Рита-Кудесница, три оставшиеся без присмотра девки пригрели невесть из каких краев приехавшую Суркову, смекнув, что клиенты теперь пойдут у них побогаче, Елена умела «произносить поэтов», ей поначалу прощалось нежелание подкладывать себя под тех, кого она ловила, но стоило ей признаться в девичестве, в том, что она - «целка», как подруги по ремеслу разъярились, до них дошло: если все четверо попадут в милицию, Елена Суркова «отмажется», девственность несовместима с тем, что творилось в квартире на первом этаже. Было решено избавить Елену от смягчающего вину обстоятельства, но подступы к нему обладали непробиваемостью, тут не помогла бы и четвертинка, не говоря уж о природном мужском орудии («Лежит обтруханная вся, - в порыве исполкомовского ригоризма негодовала Мамаша, - но свою ненаглядную сжимает, как кулак…»); Суркова сопротивлялась так бешено, что в конце концов подчинила себе трех кобылиц, обирала их до нитки; девственность спасла ее, когда девок заграбастала милиция; назревало крупное дело, соратницы Сурковой заманили на хазу фраера, хватанувшего на ипподроме кучу денег, а за такими чересчур везучими игроками присматривает как милиция, так и сами жокеи, Суркова отмазалась, святошу милиция отпустила, цена, правда, заплачена была великая, пришлось предъявлять паспорт с пропиской.
От суда или высылки девок избавили ипподромные воротилы, организованный в милиции пожарчик уничтожил все протоколы и акты, о чем Суркова не знала, она стремительно ушла на дно и залегла, про универмаг же Мамаша ничего не слышала, и расспрашивать ее было опасно, не ведала она и о причинах, по которым Суркова боялась жить у себя дома, с девственностью она все-таки рассталась - попалась одному настырному удальцу (обошлось без Баха, вяло подумал Иван, и Мендельсон тоже не понадобился), работала в одиночку, однако совсем недавно ее видели с очень странным типом, снимает он комнату в Лавровом переулке или где-то рядом, - туда и направился Иван после Нижней Масловки, без надежд на встречу с Леною Сурковой, в час, когда рабочая и служивая Москва дома не сидит, и обомлел, с перепугу втиснулся в булочную, отдышался, в глазах померкло от роя мыслей: он увидел вертлявого балагура, члена завкома, от которого едва не в истерику ударился Клим, того самого артистика, что навел на них страх, заставил бежать из уютного и безопасного подвала! И еще страшнее то, что под руку с ним шла Елена Суркова, одетая под скромницу из генеральской семьи: приличное пальтецо с лисою, высокие ботики и каракулевая шапочка, спутник же ее (и сожитель, конечно же!) походил на распространителя театральных билетов, но что был он жуликом, бандитом, убийцею - в этом Иван не сомневался, установив с этого позднего утра наблюдение за парочкой, за их напряженной и хлопотной работой до восьми или девяти вечера, завершавшейся ужином на вокзале; из женского туалета и звонила домой Суркова, в другие часы она была под надзором сожителя. Потом они на такси доезжали до своего переулка и скрывались в темноте двора, Иван гнал на «опеле» в Фили, испытывая желание: связку ключей - в воду, с моста, тут же развернуться - и в Перово, забрать Клима - и вон из Москвы, бежать немедленно, в ту же Литву, где всегда находили приют государевы преступники! Да на черта им эти межклеточные процессы, в задницу их, спасать себя надо, и опасность, пожалуй, в нем самом, в последние недели Иван стал замечать за собой ребячий зуд: поскорее испытать порку Пантелея, чтоб, покусав до крови губы, еще раз убедиться в торжестве добра и справедливости; что-то шаловливое поплясывало в душе, когда он, хорошо одетый, крутился перед зеркалами у гардероба, входил затем в ресторанный зал «Москвы» или «Гранд-отеля», со снисходительной важностью знатока углублялся в меню, боковым зрением отмечал тех, кто по долгу соглядатайской службы посиживал за столиками; однажды он приманил шпика, потащил немолодого топтуна за собой, изметелил его в подворотне, бил с каким-то радостным остервенением.
Ключи так и остались в кармане, Москва-река не поглотила их, неделя ушла на слежку, уже на третий день Иван понял, что ему радостно видеть по утрам Суркову и что она и ее сожитель готовятся к ограблению - с кровью, с хорошей добычей, на прицеле держат еще и квартиру, набитую антиквариатом и камушками, в ней тоже прольется кровь, а затем будет убита и Суркова по законам разбойничьего жанра. Весть о «Дамском конфекционе» разнеслась по всей воровской округе, идея, брошенная в массы супружеской парой, была подхвачена, один из вариантов ее разрабатывала парочка из Лаврова переулка, причем Суркова не знала, что труп юной капризной жены подполковника выловили в Неве.