4

Принаряженная под намеченные дела, эта парочка выползала из норы, в конце переулка разделяясь: совсем незнакомые люди, ни разу не встречавшиеся; чужими сидели они за разными столиками кафе у Таганской площади, плотный завтрак и обед сразу; по кухне на Раушской Иван догадался, что Елена Суркова - хозяйка никудышная, ни жарить, ни парить не умеет, в так и не обжитой норе нет ничего, кроме хлеба и кипятка. В раздельном приеме пищи был смысл: парочка порознь изучала публику, кое с кем вступая в быстролетные и необязывающие знакомства, особо усердствовал сожитель, человек диванёвского склада, напускавший на себя вид гражданина, причастного к каким-то тайнам, повадками намекая, что за словами его скрывается нечто значительное, он как бы давал понять, что вооружен, законно вооружен, находится под защитою неких влиятельных сил, а каких именно - да уж вы знаете, милейший! Некогда в Ленинграде красавица мать об ухажерах, ничего за душой, кроме слов и поз, не имевших, отзывалась презрительно: прощелыги. Под таким прозвищем внес Иван в память сожителя Сурковой, отлично зная, что за ужимками и жестами Прощелыги - злобная воля и расчет, что под велюровой шляпой рождаются планы убийств, к которым он привычен, он на всех людей посматривал как на временно и по его воле живущих, никогда не раздражался, когда его толкали на улице или обзывали, он знал, что может убить человека по любому поводу, отомстить пулей, ножом, - и поэтому был ровно любезен со всеми. Сидение в кафе на Таганке оказалось не бесцельным, однажды Суркова так умело выбрала столик, что не сесть за него не могла дородная грязная бабища; тогда-то бывшая участница худсамодеятельности и разыграла сценку, суматошно и долго копалась в ридикюле, скрыто-напуганно озиралась, имитируя отсутствие кошелька с деньгами, либо украденного, либо забытого дома, и, так и не найдя денег, стала крутить на безымянном пальце колечко с камнем, обреченное на продажу или заклад, что вызвало осторожное любопытство бабищи, пихавшей в рот пирожные. Колечко она не купила, но Прощелыга последовал за нею, установил, где живет, залез в кабину автомата, долго названивал кому-то, телом прикрывая бегающий по диску ноготь и глаз не спуская с Елены, поджидавшей его. После двух часов дня сообщники приступали к основному делу - безрезультатным покупкам в богатых коммерческих магазинах, там разворачивалось театральное действие, сцены, явления и картины шли в разных вариантах, но персонажи оставались теми же: кассирша, Прощелыга, Суркова, директор магазина. Пятью минутами раньше Сурковой сожитель ее выбивал чек и шел к прилавку, а затем, после какого-то недоразумения с продавщицей, возвращался к кассе, подходя к ней в момент, когда скромно стоявшая в очереди Суркова называла сумму и выкладывала деньги, которые смешивались с теми, что кассирша отдавала Прощелыге. Возникал спор, Прощелыга то орал на будто бы забравшую его деньги Суркову, то покорно, почтительно даже выслушивал ее визгливые претензии. В следующем магазине сцена повторялась, но со значительными изменениями, теперь уже Суркова рвалась без очереди к кассе («Товарищи, я очень спешу, у меня ребенок дома один!…»), а Прощелыга играл роль затурканного мужа, вся зарплата которого - на строжайшем учете сварливой супруги. Легкие скандальчики там и там перерастали в ожесточенную базарную склоку, не достигавшую, однако, того накала, когда вызывается милиция; обычно к кассирше приходил на помощь директор магазина, вел к себе обоих покупателей - всматриваться в неотоваренный чек, вершить праведный суд, мирить озлобленных врагов; этюды на заданную тему позволяли будущим грабителям изучать психологию подуставших к вечеру кассирш и бухгалтеров, готовящих деньги к инкассации, разрешали им шастать по коридорам и лестницам магазинных недр, высматривать и вынюхивать; Прощелыга еще и во дворы заходил, наблюдал за тем, что творится за освещенными окнами администраций, а Суркова стояла на стреме. Готовилось ограбление магазина, давно уже выбранного и помеченного, того, где этюды не разыгрывались; инкассаторская «Победа» обычно останавливалась на людной улице, сообщники Прощелыги въехали бы на машине во двор, туда рванула бы после налета парочка, неся с собою дневную выручку магазина за полчаса до приезда инкассаторов. Подготовка затягивалась, со дня на день ахнет денежная реформа, и нет смысла хватать сегодня мешок с деньгами, если завтра они уместятся в кошельке! После каждого магазинного представления Прощелыга уводил Суркову на предварительный разбор, происходил он обычно на скамейке сквера, гуляющие с внучками бабушки посматривали с доброй укоризною на ссорящуюся семейную пару, Елена давала много поводов для неудовольствия, бурлящее в ней самолюбие распирало ее до неразумия, до глупости; она умела казаться - на час-другой - красивой или дурнушкою, хорошо владела внешностью, меняла ее от случая к случаю, изображала то лишенную родительских забот иногороднюю студентку, то вспыльчивую бой-бабу, но нередко забывалась, наигрыш Прощелыги принимала всерьез и начинала визжать у кассы, ломая режиссуру, одеваться к тому же любила богато, хорошо, не под роль униженной.

Иван, посматривая издали на лицедеев у кассы и на них же в пылу взаимных обвинений, спрашивал себя, уж не спятил ли он, все силы бросив на завоевание квартиры с последующей пропиской в ней; куда ведь проще: снять под Москвой дачку, подмазать кое-кого - и лучшего убежища для Клима не найдешь, он себе там и лабораторию соорудит. Спрашивал себя - и утверждался в решении: нет, только эта квартира нужна, не пустая, конечно, а с женщиной, дочерью знаменитого ученого, она станет приглашать к себе друзей покойного отца, знакомить их с мужем своим, то есть Климом, под пятирожковой люстрой большой комнаты устроятся чаепития, потекут разговоры о Шрёдингере и Вейсмане, самого Шмальгаузена можно посадить во главе стола - и Клим воспрянет, задышит воздухом науки, ему так нужны споры с биологами, физиками, химиками, совсем недавно Иван обнаружил в ящике Клима учебники десятого класса, правила приема в вузы, Клим сболтнул: хочет поступить в вечернюю школу; ему, конечно, не знания нужны, а общение с теми, кто рвется к ним. Да, именно такая квартира нужна, ценность ее возрастает удобствами особого рода: она - в районе, неоднократно прочесанном госбезопасностью, проверенном, рядом Институт легкой промышленности, трубы и здание Мосэнерго, штаб Московского военного округа, жилой дом МГБ на набережной Максима Горького, три гостиницы, куда вселяют только с разрешения органов, да вид на Кремль, взирать на который дано не каждому… Очень пригожая квартира! Саму Суркову тянет в нее, она проверяет телефонными звонками, кто в ней, нервишки ее начинали сдавать, однажды выдула в подъезде бутылку, ухарски забросив потом в снег.

Суркову надо похитить - такая мысль обосновалась, и литовец обещал помочь, ни о чем не спрашивая; вновь, кажется, забрезжило везение, впервые Иван заночевал на Раушской, завез в квартиру еды и напитков, прибрался: сюда будет привезена похищенная из притона Елена Суркова, здесь допрошена; в этих стенах ей поставят условие: либо сейчас на Лубянку, либо ты с нами, последнее же означает полное подчинение мужу, то есть Климу. Большевики, вечно занятые войнами и классовой борьбой, подбор брачующихся пустили на самотек, пока еще не определяют, кому с кем вместе вести домашнее хозяйство и какого цвета глаза должны быть у зачатых в официальном браке детей; власть не препятствует (есть за ней такой грех!) совокуплениям лиц, не объединенных загсом в «ячейку коммунистического общества». Дозволено пока многое, во всяком случае, муж, еще не прописанный на жилплощади жены, имеет право спать с нею и вообще жить бок о бок, чем и следует воспользоваться; здесь, в этой квартире, и будет место Клима.

Литовец не понадобился, произошло похищение неожиданно, просто и удачно, поспособствовал Прощелыга, уже на исходе трудового дня, в ста метрах от берлоги сунулся он во двор, привлеченный машиной с продуктами, заезжавшей разгружаться в столь поздний час. В магазин привезли мясо, грузчики уже распахнули створки люка с оцинкованным желобом, по которому заскользят, летя вниз, промороженные и неразделанные туши, а такая выгрузка - в инкассаторское время! - могла нарушить планы в том намеченном и обреченном гастрономе, Прощелыге не терпелось узнать, случайный ли это завоз, или изменен график доставки мяса. Елена осталась на улице, проскользнувший во двор Иван сообразил, что судьба благословляет его и зовет к действию: «опель» рядом, во дворе темным-темно; взмах руки - и Прощелыга полетел по желобу, с проломленным черепом. «Вы арестованы, Суркова!» - четко произнес Иван и погнал ее в соседний двор, к «опелю». Связка показанных ключей ошеломила ее настолько, что до самого дома она молчала, у двери тем более, но смелости и нахальства не убавилось, приободренная стенами родной квартиры, она, сбросив пальто, надменно прошипела: «А кто, собственно, вы такой?… Я сейчас позвоню в милицию!» Звони, разрешил Иван, приедут и спросят, где бельишко английское и как оно к вам попало, - такой разворот событий ее, конечно, не устраивал, а когда и про колечко с камнем сказано было - совсем сникла; пыталась театрально рыдать и заламывать руки в «безумном отчаянии», но каменная невозмутимость зрителя избавления не сулила, впереди же маячила вышка: та подсевшая к ней в кафе бабища все военные годы работала в КУБе, контрольно-учетном бюро, туда на уничтожение поступали из магазинов отоваренные продовольственные талоны, и голодная боевая пора часть их отправляла гулять по второму кругу, миллионы сами лезли в карманы, бабища уволилась в победном сорок пятом, сменила фамилию, дважды переезжала - и клюнула на колечко, не все еще деньги были вложены в камни и золото, за которыми и пришел бы к ней Прощелыга, о чем Суркова догадывалась, тут уж кровищи не избежать. Хотела было ударить на жалость, забубнила о погубленной юности, да примолкла, вся обратившись в слух: включенное радио передавало сообщение о денежной реформе.

«Двадцать пять тысяч…» - сказала, когда Иван спросил, сколько ей причиталось бы при удачном ограблении гастронома. «Я дам тебе вдвое больше», - промолвил Иван. «Это за одну-то ночь? Никак приспичило?…» Побесилась еще немного и заснула, Иван чутко прислушивался к шумам, за ночь она трижды ходила в уборную, что наводило на мысль о почечной болезни, трое суток длилось упорство, Ивана будто забросили в клетку с пумой, кроме мяса хищнице требовался алкоголь, надежда была на мебель, стены, привычное за многие годы расположение комнат. И оправдалась надежда: Суркова вернулась в прежнее время, рассказала кое-что о себе: прошлым летом поступила в МГУ, уже и за учебниками пошла, да там же, у библиотеки, перехватил ее человек с Лубянки, предложил сотрудничать с органами; попросила время подумать - и в панике бросилась к знакомым отца, брать совет, и знакомые дружно отпихивали ее, никто и слушать не хотел, пока она сама не додумалась, забрала документы из МГУ и скрылась, Лубянке она, со студенческой молодежью не связанная, не нужна, забудут о ней - так решилось ею. Про Нижнюю Масловку не говорила, иноземной одеждой хотел расплатиться с нею Прощелыга, она переоделась и сбежала, так и не оставшись у него, обманув; откуда одежда иностранная, туфельки и прочее, - как они попали к возжелавшему ее человеку, не знала, но понимала, что наружка МГБ знает каждую тряпку в будто бы умыкнутом майдане. Иван похвалил себя за догадливость: была идея отдать шмотки Мамаше, вовремя спохватился; майдан в любом случае надо уничтожить, заодно там, в Мазилове, из-под печной трубы вытащить сберкнижки, посчитать, какой суммой располагает он, на сколько лет хватит денег, чтоб содержать Клима с этой жадной Еленой Сурковой, у которой законом оттяпнуты источники доходов, дорого ей обошелся побег из МГУ, отец в годы войны стал генералом, после его смерти дочери положена пенсия либо до совершеннолетия, либо до окончания вуза, поступать же в институт Суркова не решится, работать не пойдет, о том, что придется ей все-таки выйти замуж за незнакомого ей парня, знает и, кажется, смирилась со своей участью. Вернувшийся из Филей Иван застал ее на кухне, читающей «Книгу о вкусной и здоровой пище»; «А хлеб купил?» - услышал Иван, ответил и молчал, не двигался, стоял и не раздевался, только сейчас понял он, как спешил сюда, как хотелось поскорее попасть в эту квартиру и, что пугало, увидеть смазливенькую стерву, подобранную им; она сейчас накормит его ею же изготовленной пищей, а что дальше - тут вспомнился конец сорок первого, деревня, где, возвращаясь от немцев в отряд, заночевал он; хозяйка, кривобокая и косоглазая, но еще в теле, накормила его и вдруг предложила остаться надолго, навсегда, жить мужем при ней, и когда, усмехнувшись, он напомнил, что для семьи надобна и любовь, длинноносая уродина мудро вздохнула: сегодня поешь, завтра поешь, а там, где горшки со щами, - и корыто с пеленками будет. Вымыл руки, сел, супец так себе, белоручка не имеет еще сноровки, котлеты сделать - это тебе не кошелек своровать; Суркова сидела напротив, одета чистенько, чуть-чуть намазана; сберкнижки сказали Ивану, что отныне он - мужчина состоятельный, денег хватит кормить и одевать семью Клима, на библиотеку тратиться не надо, отличный набор литературы по всем естественным дисциплинам, Клим обрадуется.

Заговорил было о деньгах - Елена оборвала, мне, сказала, их не надо, что надо ей - обнаружилось позднее, Иван залез на стремянку, искал Монтеня, с детства помнилось, что в «Опытах» намекалось на программу в клетке; глянул вниз - там стояла Елена, в своем лучшем, наверное, платье, руки скрещены сзади, затылок касается стены, в глазах - мечтательное ожидание, улыбка странная, мучительная какая-то. Слезай, сказала она, становись на колени и проси моей руки. Монтень нашелся, Иван стал его листать, на необычную дурость взрослой все-таки женщины ответил по-московски - да, готов, сейчас, вот только надену галоши и возьму разбег. Сунул Монтеня на место, спустился задом вниз. Елена стояла на коленях: «Я прошу тебя стать моим мужем…» Иван тоже опустился на колени, так и сидели на полу, нос к носу, потом встали и обнялись; ни слова не было сказано в эту ночь, молчала Елена и утром, когда Иван брился на кухне, она смотрела, как из-под пены возникает лицо мужчины, трогала мизинчиком брови, губы, подбородок, и по всему обритому и гладкому прошлись мягкие подушечки пальцев; не верящие глазам руки запоминали складочки, выемки, морщины, вспученности. Потом - ночи всегда были длиннее дней - робкое любование мужским телом переросло в почти исступленную тягу к нему, все шрамы на груди и под лопатками были процелованы и обглажены. Она будто недосыпала, Иван говорил ей о Климе, а она кивала: да, да, согласна, - но так ничего и не поняла. Потом внезапно проснулась: в загс, немедленно; «Залетела», - вырвалось у нее, а затем она счастливо рассмеялась, повисла на Иване, шепотом сказала, что у них будет ребенок, ни одной папироски отныне, ни глотка, ни рюмочки спиртного, Новый год встретим трезвыми, чистыми, обновленными!

В день бракосочетания затерялся какой-то поясочек, и Елена расплакалась. На улице подцепили семейную парочку, супруги напереглядывались вдоволь и согласились быть свидетелями, умные глазки женщины сверлили Елену, останавливаясь на талии, определяя зазор, когда губы расписанных соприкоснулись. Поехали в Химки, в ресторан при речном вокзале, Елена почти не пила, что вызвало тихое одобрение свидетельницы, муж ее, человечек бухгалтерской внешности, никогда еще не видел на своей тарелке семги, шашлыка, икры и побаивался есть много. Довезли их на такси до Лесной, потом Иван покупал цветы у вокзала и стоял под падающим снегом, ни о чем не думая и ощущая себя негодяем: Климу была обещана эта женщина - Климу, брату, «братану»!… В эту ночь он рассказал Елене о себе и Климе, кто такие и почему прячутся, зачем надо ехать в Перово, и Елена, наконец-то понявшая, что мир - это сообщающиеся притоны, отодвинулась от Ивана, голос ее был скорбен; проще простого, сообразила она, сказать Климу: она - замужем, но вскоре разведется и тогда… Паспорт, черт возьми, можно предъявить - такую идею подала она; Иван же возблагодарил себя за расчетливость и скрытность: он так и не сказал Климу фамилию, под которой жил, но думал Иван этой ночью о нем, расспрашивая Елену. Квартира, понял, чиста и ни в каких лубянковских проскрипциях не значится. Надо восстановить ее «профессорский» вид, понавешать портреты Тимирязева, Докучаева, Сеченова, Кольцова, Мичурина и Павлова, можно присобачить для понта и Лысенко, под шкафом пылится фотография Максима Горького с дарственной надписью, она опролетарит салонно-будуарный стиль помещения, где будут калякать биологи и математики, философы и правоведы, отсюда пойдет новая наука, победно двинется вперед и тут же замрет, схваченная за горло, потому что стукнут соседи, зашебаршится милиция и застрижет ушами Лубянка. Полный разгром, многомесячное следствие и оглашение приговора, сухие винтовочные выстрелы и «столыпины», к местам назначения развозящие непокорных и пытливых, лакомая добыча для московских диванёвых. Полный разгром ожидается, крушение всех планов, отказываться от которых тем не менее нельзя, ибо есть нечто, зовущее Ивана и Клима, толкающее их на минное поле. Знание гонит их, знание, лишь малой частью перенесенное на бумагу, фантасмагорический мир идей, закупоренных и уже киснущих, их надо вызволять из неволи, на слабеньких ножках разойдутся они по страницам журналов, нарастят отрицаниями мясо и укрепятся хулою невежества, и первые шаги они сделают здесь, в этой квартире, об истинном назначении которой говорить Елене пока нельзя, но она догадывается уже, что беда не минует ее, что прав отец, писавший о злом роке. Каждую ночь Иван просыпался от убывания теплоты, шел на кухню и видел Елену плачущей, брал ее на руки, нес в комнату. Она согласилась бы на все, на динамитную мастерскую в стенах своей квартиры, но в том-то и дело, что никого, никого из друзей знаменитого геолога приглашать сюда нельзя, потому что всех старых знакомых обегала обезумевшая Елена, когда ее вербовала Лубянка, и они теперь сюда не ходоки.

Уже начинало темнеть, когда добрались до Дома культуры, молодежь у входа грызла мороженое и глазела на афиши, обещавшие кино и танцы; купили билеты, вошли, постояли у мазни местных ребятишек, шумевших за дверью изостудии; «Школой пахнет», - шепнула Елена. Спустились к двери Клима, Елена глубоко вдохнула, как перед выходом на сцену, и смело вошла, Иван остался снаружи, а когда его позвали, когда глянул на обоих, пронзительно понял: не состоялось! Клим не узнал спасенную им Прекрасную Даму, она была чужой ему, первовиденной, какая-то мелочь мешала ощущениям восстановить в памяти ошеломившее его утро, когда в жизнь вторглась посланница небес. Иван отвел глаза от растерянной Елены, потом отвернулся и от Клима, сделав открытие: брат был некрасив, его уши были не естественными придатками, а безобразной выходкой мстительной природы, сблизившей глазные впадины и придавшей лицу выражение скуки. Входившая в роль Елена щебетала и порхала, но общего разговора так и не получилось. Клим вызвался проводить их до станции, Иван отстал, чтоб Елена, шедшая под ручку с Климом, нашептала тому что-нибудь нежное и необязательное. В тамбуре, когда поезд отошел, она прижалась к Ивану с мольбою: «Я не могу! Не могу!» От волос ее пахло мылом «Красная Москва», всего лишь, от Елены не исходил аромат французских духов - не плыла в вальсе Милица Корьюс, не звучал Штраус, - вот почему не сработал механизм распознавания образов и Клим обознался. В холодном тамбуре, под стук колес Елена обещала, хотя Иван и не просил уже, время от времени навещать Клима.

Слово сдержала, съездила раз-другой, ничего по возвращении не говорила, она вся затаилась и уже слушала только себя, потому что в ней завязалась другая жизнь, на девять долгих месяцев неотделимая от ее тела, которое стало вдруг чужим, незнакомым, она о нем ничего не знала, пытливо, как учебники, читала книги о материнстве и жадно всматривалась в Ивана, от которого именно этот плод, расспрашивала его о родителях, доискивалась, где начала, а где концы, и ахнула, когда высчитала: в ребенке-то - что-то будет и от Клима! Стала чаще бывать в Перове, вознамерилась было поехать в Минск, постоять у могилы дедушки и бабушки затаенного в ней существа. Оно еще только начинало обживаться во чреве, но уже разрушало жизнь породивших его: Ивану все бессмысленней казалась идея превращения квартиры в очаг мировой науки. Присмотрел было мебель в комиссионном, торшер, в антикварном нашел картину благородной кисти, но подумалось: и это тоже будет конфисковано еще до суда, так надо ли покупать? Да и в тюрьме, что ли, будет рожать Елена? Несколько раз Кашпарявичус заводил разговоры о Швеции, Иван отмалчивался; не на рыбацкой же лодке рожать Елене, уж лучше в Бутырках. Неделю рыскал по дачным поселкам Подмосковья, нашел домик у Звенигорода, хозяевам сказано было о беременной жене, которая поселится в начале июня; две комнатки, веранда, парное молоко. Но и Литва давала убежище, могла дать, Иван дважды побывал на хуторе у Дануте Казисмировны, та договорилась со знахаркой, под рукой была и повивальная бабка. Мыслилось и такое: вооружить Елену хорошими документами и вывезти из Москвы, чтоб не загребла ее Лубянка. Три квартиры на лестничной площадке, Елена познакомила Ивана с соседями, тем можно внушить: рожать Елена поехала в Красноярск. Дел столько, что Кашпарявичус пожалел, не отправил Ивана в Омск, умершего там литовца увозил на родину другой шофер, возня с покойниками привила Ивану долготерпение, рядом с вечностью торопиться не станешь. Третьи сутки ждал он звонка от Кашпарявичуса, полеживая в доме колхозника; шесть коек в комнате, за окнами - базарные ряды, снег давно уже сошел, грязь на дорогах подсыхает, до Москвы четыреста километров, местная водка вонючая, но хороши соленые огурчики в кадушках, что у входа на рынок, жирную воблу продают на пятачке, где сходятся дороги и где толпятся местные заготовители. Звонки в Москву показывали: Елена дома не ночует. С воблой и пивом вернулся Иван в колхозную гостиницу, выпил, но тревога не спадала. А заснул - стало совсем нехорошо: приснился палач из минского гестапо, не тот, которого он убил, а тощенький, сморкавшийся в беленький платочек, гладивший ягодицы свои, подавшись вперед. Дурной сон, от него заломило суставы, стреляющая боль вонзилась в незащищенный затылок. Иван привстал: в коридоре кто-то ходил недобрыми шагами. Вспомнились предостережения Кашпарявичуса, с облегчением подумалось: номера на «опеле» сменены, машину можно бросать, а уж до Москвы добраться - плевое дело, в любом случае Кашпарявичуса надо предупредить. Выбрался через окно на улицу, купил махры, пока свертывал цигарку - осмотрелся; главное - оторваться, уйти в ночь, которая скоро наступит. Через две улицы понял: следят, еще через три - топтуны отстали. К утру оторвался уже окончательно, трясся в поезде и высчитывал, где лучше соскочить: московские вокзалы всегда опасны. В Подольске пересел на пригородный, потом попутка, затем такси и полный час петляния по улицам; Кашпарявичус презрительно молчал, выдавил наконец признание: там, в колхозной общаге, за Иваном присматривал его человек, так что - все страхи напрасны, источник тревоги где-то в другом месте, а про «опель» - забудь.

Отсюда, из квартиры Кашпарявичуса, Иван в пятый или шестой раз за сутки позвонил на Раушскую, Елены опять не было. «Побрейся, - сказал Кашпарявичус. - Это помогает». Предложил деньги, пистолет, паспорт. Иван сменил трех таксистов, добираясь до Филей, в Мазилове забрал ТТ, выщелкнул из обоймы патроны - пять штук, мало! Напомнил себе: пистолет клейменый, в розыске - и порадовался ясности, стало спокойнее, в душу вошла та, минская, решительность и осторожность, когда, убив Диванёва, пробирался к товарной станции. Сумерки уже сгустились в ночь, «Перово», - сказано было таксисту. В полночь он позвонил Елене и повесил трубку, протяжно пикавшую на всю кабину телефона-автомата. Поехал дальше, вылез в километре от клуба, шел осторожно, как по лесу. В бараке поодаль светилось мирное окошко, небо - черное, непроницаемое, протарахтел мотоцикл и удалился. Иван прокрался к служебной двери клуба, перед сном Клим всегда запирал ее изнутри засовом. Надавил плечом, в ход пошла связка ключей, Иван выбрался в коридор, снял ботинки; тишина заполнялась еле слышным подвыванием ветра, ударявшего по стеклам, скрипами и шорохами за сценою. Изостудия осталась позади, повороты коридора подвели Ивана к лестнице, ведущей к обители Клима. Он обулся, на долю секунды включил фонарик и увидел замок на двери, но что за дверью - Елена и Клим, сомнений уже не было, а когда спустился, когда прислонил ухо к двери, то понял: они - уже мертвые, не живые, потому что не просто тишина обволакивала коридорчик и заполняла комнату Клима, а та беззвучность, которую можно назвать отрицательной, и исходить она могла только от мертвецов, губкою поглощавших все шумы. Снятый замок он держал в руке, свет не включал, страшась увидеть жену и брата в предсмертной позе. Не спешил. Зевота напала на него. Рука протянулась и ощупала Елену и Клима, лежавших одетыми на кровати. Они были убиты гирею на ремешке, под спекшейся кровью - вмятины на черепах, смерть наступила часов шесть назад, в зале крутили кино, убийцы спешили, навесили замок и ушли, ничего не взяв и (фонарик вспыхнул на секунду) не тронув; не за бумагами Клима они приходили, ключи же от квартиры Елены оставались в кармане ее пальто. Здесь побывал Прощелыга, там, во дворе, его спасла, наверное, велюровая шляпа, отлежался, пустился на поиски Елены, а хватка у него есть, как и нюх, нашел же он ее после универмага, высчитал же подвал Клима. И неделю назад встретил ее где-то, она почуяла слежку и увела Прощелыгу подальше от Раушской, спряталась у Клима. Надо выносить обоих и увозить - как, когда? Хоронить - где? Надо, надо - а Иван продолжал сидеть у кровати, будто не хотел будить спавших. Поднялся, нащупал в коробе, где лежали инструменты водопроводчика, ножовку и провел полотном по носику чайника, раздался скребущий звук, один из тех, что заставляли Клима затыкать пальцами уши и обозленно орать: «Да прекрати же!» Еще раз пилящим взмахом коснулся чайника - Клим молчал. Убедившись, что он мертв, Иван еле слышно позвал Елену, но ответного шевеления не дождался и чуть громче издал только ей понятный вздох, говоривший: я чертовски устал, мне все бабы, да и ты тоже, надоели, но поскольку ты смотришь на меня жадными глазами и уже раздеваешься, то… От вздоха этого она обычно разражалась притворно-презрительным смехом, а потом летела к нему и обнимала: «Да! Да! Да!» Теперь - молчала. Иван сунул за пазуху бумаги Клима, забрал ключи Елены и обратился в слух, легче пуха взлетел по лестнице, замер у окон. Задним ходом, будто крадучись, как бы нащупывающе приближался грузовик, полуторка; видимо, вчера вечером Прощелыга засветился, кто-то из местной шпаны узнал его, но скорее ему в любом случае надо сделать труп Елены ненайденным, от него потянется ниточка к бабище из КУБа.

Машина почти вплотную подъехала к окнам, человек, сидевший на корточках в кузове, откинул задний борт, выпрыгнул, к нему присоединился шофер, оба - парни с фронтовым прошлым, боевые ребята, обошли, разделившись, клуб и соединились у полуторки, кабину покинул и Прощелыга, на голове - та же счастливая для него велюровая шляпа (Иван сейчас мог видеть и на дне океана). Парни умело выдавили стекло, двинули шпингалеты, приоткрыли окно, первым полез Прощелыга, дав свистом знак следовать за ним. Стрелять Иван не мог, но он знал, что теперь-то Прощелыгу не спасет и каска. До рассвета еще далеко, но и медлить нельзя; все три полегли в коридоре, их трупы Иван побросал в кузов. Спустился в каморку, где ждали его убиенные, взял Елену на руки и понес, уже при подъеме, на лестнице, поняв: по-другому надо нести, по обычаю, ногами вперед. Уложил ее рядом с Прощелыгою, потом сходил за Климом, набросил на мертвых брезент. Теперь он не боялся света и обшарил последнее земное убежище Клима и Елены, сделал все так, чтоб никто не знал о их смерти. Отъехал от клуба, пистолет держал под рукой, готовый выстрелить в любого, кто осмелится задержать его. На каком-то километре шоссе сбросил в реку три трупа, долго мыл руки в грязной луже. Стало легче, свободнее, возить покойников он привык, еще час езды - и восток задымился зарею, края эти Иван знал, остановил полуторку на лесной просеке, предусмотрительный Прощелыга запасся лопаткою, Иван нашел ее под сиденьем, лезвием обозначил место вечного упокоения брата и жены, выбрав полянку посуше и повыше, и стал надрезать влажный дерн, лоскутами укладывая кожу почвы. Вырытая земля бережно переносилась на брезент, от углублявшейся ямы несло сыростью, пошел песок, сперва мокрый, потом рассыпчатый, желтый, лопатка щадила корни росших рядом деревьев, Иван завидовал этим сосудам других организмов, жизнь которых будет продолжаться, корни опутают собою истлевающие остатки погребенных и впитают в себя случаем привнесенные элементы. Он снес Клима в яму и поудобнее уложил его голову, он признался, что иного исхода ожидать было нельзя, ибо Клим обрек себя на смерть, когда мыслью ворвался в клетку и заглянул в бездну незнания, он давно уже связал свою жизнь и судьбу с простой работой спиралей и выработал ресурсы свои, как клетка, уставшая выталкивать белки в межклеточное бытие; и Елена не протянула бы долго, в ней давно что-то подрезалось, подкосилось, Ивану временами казалось, что жена его ранена или изувечена, она чем-то напоминала подстреленную птицу, припадавшую на одну ногу. Елену он положил по левую руку Клима, выбрался из могилы и понял, что вырыта она на троих, что в мыслях держался убитый вместе с Еленою ребенок, которого он почему-то считал взрослым, двадцативосьмилетним, с расчетом на него и надрезался дерн и укрупнялась могила; в клетке тикали хромосомные часы с зеркальным циферблатом, будущее могло проецироваться на прошлое - это припомнилось Ивану, и он вылез, выбрался из могилы, куда хотел залечь вместо ребенка; «Я схожу с ума», - сообразил он, догадавшись: некому ж будет закапывать Клима, Елену с ребенком и его самого!

Дерн покрывалом лег на могилу - ни холмика, ни креста, ни жестяной таблички с именами новопреставленных рабов Божьих. Иван придирчиво осмотрел полянку - нет, никто ничего не заметит, не пройдет и недели, как срастутся ткани поврежденной почвы и весеннее жизнетворение задернет занавес драмы, провозгласится конечность того, что есть начало. Лес уже проснулся, щебетал, попискивал, колыхался и удалялся; Иван обмыл полуторку в речке, отогнал ее подальше от леса, снял номера. Лишь к вечеру добрался он до Москвы, из угла в угол ходил по мазиловским половицам, поехал в Дорогомиловские бани и только здесь почувствовал себя живым среди голых тел, цельных и покалеченных. Пил несколько дней, заглушая боли, и однажды утром боли стали привычными, как прежде. Кашпарявичус стакнулся с калининградскими мошенниками и тоннами закупал янтарь, неизвестно куда отправляя его, потом переключился на древесину, Иван ничего не желал видеть, кроме задних огней впереди едущего транспорта; порою возникала беспричинная жалость к незнакомым людям, бывали дни, когда он тормозил, видя вдалеке прыгающих воробышков. Заглянул на Арбате в комиссионный, приемщица шепнула, что безумно дешево продается поддельный Куинджи, на подходе и Васнецов. Что делать с квартирою на Раушской, Иван не знал, не ездил туда; подумывал, как исчезнет, о том, как растворится он в глухой ночи, которая может быть Швецией, безымянной могилой, хутором, чем угодно, лишь бы не видеть людей. Приближалось, а потом и наступило семилетие со дня гибели родителей, уже не было страха перед Минском, туда бы поехать, хотя бы издали глянуть на памятник, установленный Никитиным… Поехал - в Ленинград, верно угадав, что Никитин там, в Минске; бабенка из пивной сунула записку, адрес, ключ, Иван ждал неделю. Сердце наполнялось светлой тоской от белых ночей, не введенных большевистскими декретами, и дни проводились на просторах набережных, построенных с верою, что переживут они все лихолетья; Нева катила себя к морю, сегодняшними волнами подтверждая старинное выражение «река жизни», относящееся не к бесконечно движущемуся водоему, а к протеканию времени через дырчатое бытие. Девушка с проспекта Карла Маркса ежедневно ходила, как на службу, в Эрмитаж, иногда Иван увязывался за нею, начинал понимать, что в холстах она ищет созвучие с собою; студентка переживала первую любовь, признаться в которой стыдилась; полчаса или чуть больше, с так и не раскрытой книжкой на коленях, сидела она на сквере у Финляндского вокзала, пропускала мимо себя спешащих домой офицеров Артиллерийской академии, позволяя рассматривать коленки, оголенные плечи и мечтательность взрослеющих глаз, пока у скамейки не останавливался капитан в лихой фуражке и вел студентку на Арсенальную набережную, после чего они прощались, так и не наговорившись, не догадываясь, какая боль терзала не замечаемого ими Ивана: рядом с ним ходила Елена. Мать студентки покупала на рынке птичий корм, в доме завелась живность, птичьи голоса предвещали писки и плачи ребенка.

Никитин приехал тихим и подавленным, устало махнул рукой, отклоняя все вопросы, он отпустил усы и привел бородку в благообразный вид, на эспаньолку она не походила, но на калининский клинышек смахивала. Утром, однако, он избезобразил себя ножницами и бритвою, дав Ивану совет: пора менять внешность, пора, и как можно скорее! Дело в том, что на кладбище в Минске он побоялся сунуться, от верного товарища узнал - за могилою родителей Ивана присматривают, рушатся все планы, а они заключались в следующем: переехать в Минск, дождаться там смерти и быть похороненным невдалеке от тех, кого он любил и любит все эти годы. Проклятая советская жизнь и растреклятые большевистские законы, запрещающие хоронить покойников не по месту прописки, и ему, ленинградцу Никитину, не дано лежать в минской земле, человек не волен распоряжаться ни судьбой своей, ни жизнью, ни, что возмутительно, смертью! - разбушевался Никитин, дав повод Ивану вспомнить о Кашпарявичусе; о транспортировке покойников и тайных захоронениях их только сейчас догадался он: подрывали старые могилы и укладывали в них свеженькие трупы, загробная жизнь хотела течь по законам земным, и вся эта кутерьма с гробами и покойниками, да еще с подменою их, - преломленное отражение того, что происходило с Климом, с Иваном, с Никитиным тоже, который внимательно выслушал мысль о фиктивном браке с московской бандершей Мамашей. Сказал ворчливо, что принять это предложение не может, потому что там, в загробном царстве, на него с неодобрением посмотрят родители Ивана; бандерша, спору нет, подкупит милицию и сделает его минчанином, но из-за бабы он, возможно, загремит в лагерь, где, не исключено, умрет и будет похоронен вдали от Минска.

Возражения были резонными, вступать в споры Иван не стал, приступил к главному - к тому, что вызрело здесь, под белым небом Ленинграда, на его набережных, в залах Эрмитажа. Он рассказал о Майзеле, о Климе и о себе, о том, что ими совершен прыжок через бездну незнания; стала понятна не только наследственность, новая теория вобрала в себя - частностями - и Ламарка, и Дарвина, и Менделя, и Моргана, и даже Лысенко; открыт принцип, по которому материя группирует наследственные единицы и субъединицы в те или иные последовательности, доказано, что все органеллы клетки - всего лишь топологические уроды, рожденные муками эволюции… (Никитин слушал: рот раскрыт, в глазах боль и влага, указательный палец предостерегающе поднят.) Вот и встает вопрос: что делать с этой россыпью алмазов, в какой кунсткамере выставлять? Лично ему, беглому подследственному, наплевать на эту идиотскую власть, и, конечно, не для прославления ее писал изгой Клим Пашутин гениальные статьи, у него свой бред, ему начхать на власть, правительство и партию, на все человечество тоже, ему, уже мертвому, надо с этого света получить удостоверение и пропуск на право общения с бестелесными, но звучными призраками. Несколько часов он, Иван, простоял перед полотнами Рембрандта, ему не нравятся эти умильные и святые морды, люди не пострадали бы, так никогда этих картин и не увидев, но без всех полотен великого фламандца человечество постигла бы беда, возникли бы мутации, мужчины стали б похуже, женщины - поплоше, и тогда не возникло бы чудо, которое он полюбил: жалкая, глупая, похотливая, мерзкая, лживая потаскушка, воровка и налетчица, погибшая вместе с Климом, нашедшая себя в любви, преобразившаяся в мужчине, которому впервые отдалась со страстью того инстинкта, который во всем - и в Неве, и в могиле на минском кладбище, и в тополином пухе, что во дворе, - вот почему он просит помочь, поспособствовать публикации статей, приведению их в вид, не вызывающий подозрения; ленинградские биологи - а Никитин с ними знаком - не так консервативны, как московские, в здешнем университете есть вольнолюбивые головы, можно же сделать так, чтоб статья проскочила дуриком, наука обогатилась бы… «Да не будет никакой твоей науки!…» - взревел Никитин и заметался по комнате. Он дышал тяжело, будто за ним гнались. Острые ногти его вцепились в рубашку Ивана, глаза слезились и сострадали. «Не будет ее…» - прошептал Никитин и закрыл глаза, наклонил голову. Очнулся, заговорил сдавленно, с тихой яростью: молекулярной биологии - каюк, дни ее сочтены, еще два-три месяца - и науку эту прихлопнут, как надоедливую муху. Да, сейчас, как ему известно, - кое-какое шевеление и оживление в рядах так называемых менделистов-морганистов, ряды сдуру ожидают появление документа, придающего этой науке гражданство, что ли, но наивные менделисты-морганисты получат нечто иное - обвинительное заключение военно-мичуринского трибунала, потому что генетика и партийная идеология - несовместимы! Генетика - это смерть коммунизму!

От первых утопистов к нынешним протянулась идея нового человека, существа без наследства, без памяти, без признаков предыдущих поколений, без пережитков капитализма, как это теперь называется, и создать такого человека невозможно - таков косвенный вывод микробиологической науки, той, которая будет уничтожена в ближайшие месяцы. Вся кремлевская банда существует на вере в наследование благоприобретенных признаков, что полная чушь; эти утописты с топором всерьез полагают: все многообразие человеческих свойств можно свести к умению повиноваться; еще гнуснее убежденность в перерождении одного вида в другой под влиянием внешней среды, и если при правильной кормежке воробей может стать синичкой, то понятно, почему так много врагов народа и зачем лагеря. Но, пожалуй, самое отвратительное (Никитин уже брызгал слюной) - это, как ни странно, совестливость коммунистов, ибо подсознательно, в глубине своей мерзопакостной души, они отлично понимают, кто они, из какой мрази состоят и как чудовищны и бессмысленны их мечтания, они поэтому страшатся посмотреть на себя со стороны, глянуть на себя чужими глазами, для чего и отгородились от всего человечества, заткнули рты всем говорящим правду, разбивают зеркала, где могут отразиться во всей пещерной наготе, и уж генетиков они растерзают, разгонят, скрутят в бараний рог, заставят отречься самых трусливых, проклянут непокорных, и в этой-то обстановке продергивать так нужные Ивану статьи через редакционные заграждения - самоубийство, явка с повинной, руки, протянутые для кандалов, опомнись, побереги себя, если тебе хоть чуточку дорога жизнь и свобода!…


Загрузка...