Маргарита Хемлин Клоцвог Роман

Меня зовут Майя Абрамовна, девичья фамилия — Клоцвог. Очень редкая фамилия, но что она дословно означает, мне неизвестно. Если кто-то знает, подскажите. Хоть для меня это не важно, потому что важно, как человек прошел путь, а не какая у него фамилия.

Я родилась в 1930 году и, как все мое поколение, видела много лишнего, что не украшало.

По роду деятельности — учительница математики. На пенсии, конечно. Но не считаю, что я учительница бывшая. Как и ряд других профессий, профессия учителя не бывает в прошедшем времени. Сознание этого меня сильно поддерживает.

Место моего рождения — город Остер Козелецкого района Черниговской области. Теперь его мало кто знает, а в момент моего появления на свет это был крупный центр еврейской национальности. Почти все начальство районного масштаба были евреи, которые рука об руку трудились с другими нациями и народностями. В первую очередь — с украинским народом. И никто не считался.

Но дело не в этом.



Люди не имеют терпения жить. Особенно некоторые. Я всегда имела терпение и понимание.

Мои воспоминания с раннего детства наполнены красотой родных мест: реки — Остерка и Десна; рейсом Остер — Киев ходил пароход имени Крупской; прекрасные леса; хорошая архитектура вокруг: выделялось здание старой синагоги на самой прямой улице — Первомайской. На той же улице, только в другом, противоположном синагоге направлении — к Солониновщине — располагался кинотеатр. В синагоге действовал театр на еврейском языке вплоть до середины тридцатых. Потом тоже оставался театр. Там играли увлеченные люди из самодеятельных убеждений, в том числе и моя мама Фаина Лейбовна.

На Солониновщине, в поместье неизвестного мне крупного помещика, сделали стадион, куда мы редко ходили, так как далеко. Был известен на всю область и краеведческий музей с 1906 года.


Мы жили в достатке. Увлекались собиранием ракушек и варили. Если много съедали ракушечных внутренностей, то приходилось туго. Но выручала закалка пищеварения.

Навыки, которые я получила в детстве, помогали мне преодолевать невзгоды и дальше.


Помню бабушку, которая умела виртуозно закручивать чулок под коленом, чтобы не спускался и прилично лежал на ноге. Резинок и других приспособлений не было. У меня чулки всегда были в отличном виде. Я учила подруг, но мало у кого получалось, но это потом. В детстве же таких проблем не было, потому что зимой все ходили в удобных шароварах из любой ткани и для тепла обвязывали ноги вверху газетами.

Период Великой Отечественной войны мы с мамой и бабушкой провели в эвакуации в районе станции Атбасар Казахской ССР. Бабушка умерла от воспаления легких.

Мы с мамой работали на вагоноремонтном заводе. Я делала успехи в слесарном направлении, и мастер относился ко мне с особым уважением. Он был язвенник, и мы договорились, что я отдаю ему свою порцию спирта, а он мне — молоко. Таким образом я получала дополнительное питание, необходимое тринадцатилетней девушке моего возраста.

Постепенно мы узнали, что наш муж и отец погиб при форсировании Днепра. Мамину реакцию я не помню.


Мой отец был заботливым добрым человеком во всем. С польской кампании он привез себе отрез на костюм — серая ткань с пушинкой в мелкую точечку. Мама решила проверить качество и подожгла ниточку. Ниточка не тлела, а горела, и запах распространялся не тот, который нужен. Мама пришла к выводу, что ткань не шерстяная, как считал отец. Но она ничего ему не сказала. Чтобы не расстраивать.

Были привезены также отрезы нам с мамой на платья: темно-коричневый с шелковой полосочкой и полосочкой прерывистой, тонкой — их состав мама не проверяла. Во всяком случае, я не видела. Сшили по английскому фасону. Причем надо отметить, что шила не мама, так как была высокая ответственность и дорогая материя, а хороший портной Хейфец Илья Мордкович по блату, потому что работы у него было много, а мама просила срочно и тайком от папы сильно переплатила.

Когда мы уезжали в эвакуацию, мама разложила эти платья на кровати, чтобы надеть на себя и меня, поверх летних. Но в спешке мы забыли так сделать. Конечно, кто-то их сносил, кто остался в Остре. Я мечтала о том, что платье досталось моей близкой подруге детства Беллочке Овруцкой и она по нашему возвращении мне отдаст платье.

Их многодетная семья осталась в Остре, эвакуироваться они отказались. Им давали одну подводу, а дедушка Беллочки требовал две, чтобы взять все необходимые вещи. Но им не дали, хоть некоторые доставали себе лишние, без которых можно было и обойтись, если не тащить барахло на сто лет вперед.

Дедушка Беллы стал в позу: «Если у людей мало совести, я своей одалживать не собираюсь. Не для того я жизнь честно прожил. Пусть им будет стыдно в рамках их совести». Он был принципиальный в вопросах справедливости. Их расстреляли с другими евреями в овраге над Десной, о чем нам сообщила в письме мамина знакомая уже в 44-м году, когда разрешили возвращаться и мы собирались. Мое платье окончательно пропало в неизвестность, над чем я плакала от всей детской души.

Судьба папиного отреза мне неизвестна.


После войны мы некоторое время жили в Остре, несмотря на то что наш дом оказался разрушен полностью до тла. Мы снимали угол у малознакомых хороших людей. Мама нанималась нянькой. Я с успехом закончила вечернюю школу-восьмилетку.

Потом мы посчитали, что надо перебираться в Киев в поисках работы. На Подоле жил мамин младший двоюродный брат Лазарь — лекальщик очень высокой квалификации, с женой Хасей и взрослым сыном Мотей. Лазарь помог нам снять угол у одной старушки неподалеку от себя и всегда оказывал помощь советом.

Маме другой работы не нашлось, кроме как нянькой, хоть оплата была выше, а в одной семье — даже со столованием. Причем нередко мама и мне приносила что-то вкусное. Иногда доходило до шоколада.


В Киеве я работала в сберкассе и насмотрелась на чужие деньги до обмороков и страшных снов. Давила большая ответственность, я никак не могла свыкнуться. В голове крутились цифры с нулями. Мне казалось, что нули накидываются на мою шею и душат.

В такой обстановке работа меня почти доконала. Мама, которая это все видела, предложила бросить сберкассу и задуматься о другой деятельности.

Дядя Лазарь высказался против. Не исключено, что он боялся материальной помощи со своей стороны. Он находился под сильным влиянием жены, жадной и неприятной во всех отношениях. Особенно в отношении моей мамы.

Их взаимная нелюбовь имела начало еще с довоенных времен.

Моя мама не являлась настоящей портнихой, а просто умела как-то шить. У нее всегда строчка выходила кривоватая, что особого значения не имело, но портило общую картину изнанки. У мамы был плохой глазомер и спешка. А дядя Лазарь ее расхвалил перед своей киевской Хасей, и она попросила маму сшить платье из креп-сатина темно-синего цвета. Фигуры у Хаси никогда не было, а был большой живот. И она требовала, чтобы на этот живот мама сделала поясок на пуговичке. Мама ей объясняла, что живот надо скрывать и даже сделать фасон без вытачек, а не то что с пояском. Хася обиделась.

Мама сшила платье, как Хася продиктовала, но на поясок не хватило. Хася перевернула весь наш дом в поисках материала, который мама якобы припрятала, отчего и не хватило на поясок.

Платье, конечно, получилось не слишком хорошо, но и поясок его не украсил бы.

Хася крутилась, крутилась перед зеркалом, вся красная, потная, и по-еврейски вычитывала маме за неумение. Мама молчала-молчала, а потом что-то ей сказала. Хася побелела, сорвала с себя платье и в одной нижней рубашке на лямочках и с такой маленькой прошвочкой по подолу бросилась вроде бежать из дома, но вернулась из коридорчика и хряснула рукой по зеркалу. Зеркало треснуло. Хася в слезы, мама плачет. И каждая стоит в своем углу, и никто не двигается на сближение.

Они поплакали, просморкались: мама в передник, а Хася скомкала в руках новое платье и использует как носовой платок. Как разошлись — я не знаю.

Потом мама долго носила это платье, только поменяла фасон по линии собственной фигуры. А Хася с тех пор к нам ни ногой. И Лазарь тоже. Оказывается, мама Хасе тогда сказала, что пусть Хася на этом пояске, которого нет, повесится от злости. После этих слов Хася по зеркалу и хряснула. Зеркало оставалось в Остре, когда мы уехали в эвакуацию. Когда вернулись, наш сосед Хвощенко принес его нам обратно в знак благодарности. Мы зеркало повесили, потому что хоть и были подвержены предрассудкам, но по средствам и в голову не приходило придерживаться плохих примет.

Надо сказать, что швейную машинку нам не возвратил никто, к кому она попала в связи с немецкой оккупацией. Объяснение понятное: машинка — не зеркало и могла давать существенный приработок в быту.


Ну вот. А после войны открылся другой отсчет, и мы с Лазарем и Хасей наново так ли, сяк ли породнились. Хоть и по грустной необходимости. Во всяком случае, ни о какой помощи с их бока мы не думали, и они напрасно опасались.


Я поступила на вечернее отделение в педагогический техникум. Попутно пересиливала себя и продолжала работать в сберкассе.

По арифметике и геометрии еще в школе у меня выводилась оценка «вiдмiнно», то есть «отлично», и потому особого выбора не представлялось. Гуманитарные предметы меня не касались глубоко, и я их пропускала мимо ушей. А детей любила. Смотреть на них и вообще.

Тут меня настигло первое чувство.


Профилирующий предмет у нас преподавал Куценко Виктор Павлович. Молодой, красивый. Фронтовик с орденами и медалями. В него все были влюблены, но он сразу стал выделять лично меня. Конечно, дело было не в багаже знаний и не в способностях. Я понимала, что нравлюсь ему как женщина.

Жена Виктора Павловича, Дарина Дмитриевна, также работала в техникуме, преподавала историю. Но дело не в этом.



«Нельзя оперировать бесконечностью, как конечными величинами. Поняли, девчата? А вы, хлопцы, тоже поняли?» И мы хором отвечали: «Поняли». Виктор Павлович установил такое приветствие и всегда начинал лекцию подобным образом, независимо от прямой темы. Мы, естественно, в силу недостатка специальных знаний не вполне понимали, что он имеет в виду, но с радостью отзывались на любой юмор с его стороны.


Нам не с кого было брать пример в любви. В кино мы видели чистые отношения и один поцелуй на весь фильм. Но жизнь вносила свои коррективы.

Теснота жизни, скученность, стремление поделиться своими знаниями приводили к тому, что о физиологической стороне взаимодействия юноши и девушки мы узнавали из разных, порой не заслуживающих доверия источников. Ведь природа постоянно брала свое.

Не скажу, что наши отношения с Куценко сразу стали предосудительными. Но вскоре мы начали встречаться у него дома на улице Саксаганского, когда мы точно рассчитывали, что Дарина Дмитриевна на лекциях.

Конечно, в коммунальной квартире секретов не удержишь, и все вышло наружу. Дарина Дмитриевна отреагировала спокойно, только сказала, чтобы мы в техникуме сильно не показывали вида и нашли другое место для свиданий, так как неудобно от соседей. Это мне передал Куценко.

Что я могла предложить? Мы с мамой снимали угол, отгороженный занавеской.


Вне всякого сомнения, это была любовь. И, даже не имея возможности близкого общения, мы бродили по Мариинскому парку среди вековых каштанов, стояли, обнявшись, и смотрели с высоты на прекрасный Киев, который отстраивался стремительными темпами после варварских разрушений войны.

Только раз мы встретились с Куценко на квартире у его товарища. Это оказалось очень неприятно, потому что потом надо было угостить товарища выпивкой и долго беседовать.


Однажды Дарина Дмитриевна задержала меня в техникуме и попросила пройтись с ней до остановки трамвая. Она говорила вежливо и тихо, как ей было свойственно всегда. У нас с ней, как и с Виктором Павловичем, была разница в возрасте восемь лет. Им по двадцать восемь, мне — двадцать.

Разницу я очень ощущала. Меня раздирали разные сомнения, а Дарина Дмитриевна и Виктор Павлович сохраняли удивительную равномерность и в поведении, и в других делах. В тот момент я подумала, что они очень похожи между собой, в отличие от меня.

Дарина Дмитриевна сказала:

— Майя, ты знаешь, что я все знаю. Я никого не осуждаю. И тебя тоже не сужу строго. Но я обращаюсь к твоей женской совести. Пройдет совсем немного времени, и встанет вопрос о дальнейшем. Любовь пробежит быстро, и надо или жить совместно, или расставаться. Виктор Павлович поделился со мной мыслями, что хочет на тебе жениться. Не думай, он тебя не слишком любит. Он просто хочет иметь детей. У меня же детей быть не может по независящим причинам. Конечно, ты девушка красивая. И дети у вас с Виктором Павловичем скорее всего будут хорошие. Но я опасаюсь другого. Ведь ты еврейка, и дети у вас будут наполовину евреями. А сейчас такая обстановка, сама знаешь. Газеты читаешь, радио слушаешь. И потом, на Виктора Павловича как такового тоже ляжет тень. Все может быть. Согласна? Вон в Бабьем Яру — полукровок полно.

— То фашисты, Дарина Дмитриевна, а сейчас нет. — Я ответила, как могла, так как газетами интересовалась не слишком, а смотрела только результаты в таблицах госзаймов.

— Правильно. Виноваты проклятые фашистские оккупанты и их наймиты. Но то по другому делу. А теперь — поворот другой. Ты своими глазами не видела, поэтому и не в состоянии представить достоверно, а я видела. История развивается по спирали, чтоб ты знала. Какая тебе разница, если пострадают дети, тем более красивые да хорошие, и твой любимый человек. Подумай. Он такой, что вас на краю могилы не оставит. Пойдет следом. А если его добрые люди удержат, так как он потом сможет жить? Не сможет. Я его хорошо изучила. Очень прошу, не передавай наш разговор Виктору Павловичу. Он человек хоть и крепкий, но ран у него много. И в голове, и по всему телу. Ты ж видела шрамы? От тебя ему будет в дальнейшем одно горе. И ты тоже будешь страдать через это.

Тут подъехал трамвай. Дарина Дмитриевна поднялась на подножку и помахала мне рукой.


Задача, которой снабдила меня Дарина Дмитриевна, оказалась страшно трудной. Посоветоваться не с кем. В училище — девчата молодые, неопытные, все готовые к сплетням и зависти. В сберкассе я с сотрудницами не дружила. Но у меня сложились неплохие отношения с заведующим Ефимом Наумовичем Суркисом, во-первых, потому что дядя Лазарь именно через него, троюродного или даже значительно дальше брата тети Хаси, устроил меня на работу, а во-вторых, Суркис всегда улыбался и являлся образцом веселого человека, у которого всякое недоразумение решалось независимо и легко.

Ефим Наумович заверил, что сохранит все в тайне и секрете.

В ответ на мое описание ситуации он долго молчал, потом ответил:

— Тебе правильно сказали. Обидно, конечно, нелицеприятно. Я сюсюкать тут не склонен. У меня тут семья погибла. Я один как перст. Спасаюсь шутками-прибаутками, но очень плохо. Думаю, если б я погиб с ними, было б легче. А совет один: расскажи своему Виктору Павловичу проблему. Не выдавай Дарину, поделись сомнениями от себя. Как он решит, так и будет. Тут такое наступает у нас в стране, что, может, ему придется вслед за тобой ехать на край света. Положение серьезное. У меня один родственник работает на Большой Житомирской в парикмахерской, так к нему бриться не садятся. Еврей с бритвой — большое дело! Смешно? А его с работы попросили.

Я сидела молча и старалась сообразить глубину положения. И не могла.

Суркис заметил мое состояние и погладил по плечу:

— Знаешь, дивчина, что. Выходила б ты за меня. Я человек поживший, повидавший. А еще и не старый. Смертью и Сибирью меня не перепугаешь. Тебе тоже пропасть не дам.

И засмеялся. Нехорошо засмеялся, без должного задора, по обязанности.

Я оказалась в полном смятении. Со всех сторон лезли в уши ненужные сведения. То в трамвае кто-то что-то скажет обидное в адрес евреев; то на работе обсуждают статью в газете про космополитов и Пиню из Жмеринки, причем косятся на меня.

Как назло в это время Виктор Павлович заболел, и его заменял на занятиях другой преподаватель.

Неделю я ходила, как тень. Не выдержала и забежала на Саксаганского проведать Виктора Павловича.

Наткнулась на Дарину, потому что она открыла дверь. Дарина замахала руками:

— Уходи, бесстыжая, человек с температурой сорок градусов себе места на кровати не находит, а ты прискакала!

Я побежала домой в слезах. Как раз было 31 декабря, наступал Новый год, 1951-й. Мама собиралась на празднование к дяде Лазарю. Я должна была идти тоже, а мне не до того.

Мама поинтересовалась у меня, что случилось. Я у нее спросила, или она не знает, что происходит, на каком она свете существует, что не находит объяснения моим слезам. И рассказала ей про газеты, про радио и так далее.

Оказалось, мама в курсе событий, но не придает им значения от усталости. И мне советует не придавать, иначе можно сойти с ума. А мне еще учиться и вести жизнь дальше.

Чтобы не портить настроение маме в праздничный вечер, я сделала вид, что успокоилась.

Мы пошли к дяде Лазарю.


Там среди других гостей присутствовал и Суркис. Он по-дружески периодически подмигивал мне, а когда я перед зеркалом поправляла прическу — волосы у меня были по бокам высоко заколоты у висков, и кудри завивались, как будто специально, но это от природы, — Суркис приобнял за плечи, со спины и тихонько шепнул:

— Ну что, надумала идти за меня?

Суркис выпил, и поэтому я не обиделась, а, наоборот, расценила его слова как поддержку в трудный момент.


Мы с Суркисом пошли гулять по ночному Киеву и пришли к нему в квартиру. Он мне говорил, что полюбил меня с первого взгляда, но не решался признаться из-за разницы в возрасте. Когда я спросила, какая же разница, оказалось, что ему всего тридцать шесть лет, просто он выглядит нехорошо из-за пережитого. Мы много смеялись. Неприятности отошли на второй и третий план.

Не нужно думать, что одна ночь, тем более новогодняя, решила дело. Легкомысленность — не моя черта. Между нами были только разговоры относительно будущего.

У меня будто спала пелена с глаз. Я увидела свое положение незавидным, даже если Виктор Павлович уйдет от Дарины Дмитриевны. Где мы будем жить? Разгородить их нынешнюю комнату, конечно, можно, и люди так делали. Но что получится? Ничего хорошего. Другого места в Киеве у Виктора Павловича не было, его жилплощадь разрушили в ходе войны, а ответственной квартиросъемщицей являлась Дарина Дмитриевна, так как там до своей смерти жили ее отец, погибший на войне, и мама, тоже покойная от болезней и горя.

Надо мной витал призрак бездомности. А у Суркиса была однокомнатная большая квартира на Бессарабке. Там до войны счастливо жила его семья. Оттуда он без задней мысли добровольцем ушел на фронт. А дети и жена погибли.

Ефим Наумович заявил мне прямо:

— Моя мечта — вновь заполнить стены детскими голосами и женским смехом.


И вот, дорогие друзья, данное мгновение и повлияло на мою дальнейшую судьбу.


Суть в том, что я имела очень привлекательную внешность. Со временем некоторые даже мне говорили, что я вылитая артистка Элина Быстрицкая. Сходство несомненное.

Но дело не в этом.



Мне было чрезвычайно обидно, что ситуация не позволяла мне вполне раскрыть свою женскую сущность. В условиях отсутствия удобств, тепла, хорошего питания, в углу, который мы с мамой снимали, я часто болела. Мои волосы тускнели на глазах, фигура теряла четкость, а неполноценный сон на топчане не давал успокоения. К тому же я носила неказистую одежду, хоть и старалась украсить ее воротничками и манжетами.

Романтическая увлеченность Виктором Павловичем затмила мне мои мысли и оставила сознания ровно настолько, чтобы думать лишь о любви к нему, тем более первой. Но страшные предположения, витавшие вокруг, буквально загоняли меня в угол и заставляли вновь и вновь возвращаться к дням эвакуации, принесшим столько лишений.

Конечно, проблема дальнейшей судьбы еврейского народа, составной частью которого я являлась по рождению, меня будоражила. Но и с этой стороны тоже получалось, что хоть отпущенное до новых испытаний время я могла бы прожить приятно и достойно рядом с надежным человеком. Как бы там ни было.


Я рассказала о Суркисе маме. Она обрадовалась: дальше и мечтать не надо. Выразила уверенность, что наконец обретет свой неотъемлемый угол рядом с родной дочерью.

В течение трех дней я ответила Ефиму Наумовичу согласием.

Тогда же в техникуме я нарочно встретила выздоровевшего Виктора Павловича и сказала, что между нами все закончено до капли. Он требовал объяснений, но я намекнула, что объяснять нечего. Любовь прошла, как дым.


В это же время я поняла, что беременна. Так как с Суркисом близкие отношения еще не наступили, а я твердо приняла решение о замужестве, нужно было спешить: или подпольный опасный аборт, или известно что. Я выбрала и переехала с малозначительными вещами, которые составляли все мое имущество, к Ефиму Наумовичу. То есть, просто говоря, к Фиме. Мама, по моему совету, пока осталась на прежнем месте, чтобы я спокойно огляделась без лишних глаз.

Меня подстерегла полная неожиданность. Каждый день был на счету, а у Фимы ничего не получалось. Не получалось и не получалось. До такой степени, что он однажды заплакал. Я тоже заплакала, так как теряла надежду на свое будущее с ним. Но, к счастью, Фима любил выпить, и это решило проблему в том смысле, что наутро он ничего не помнил. А я его убедила, что ночью произошла-таки близость и наконец-то мы в полном смысле муж и жена. Фима сильно обрадовался и приободрился, но, в общем, без всяких оснований на перспективу.


Мы расписались. Из сберкассы я по обычаю того времени ушла, чтобы не разводить семейственность, и продолжала учиться в техникуме. Я перешла на дневное отделение и к тому же старательно занималась домашним хозяйством, так как готовилась стать матерью.

Я слушала лекции Виктора Павловича и думала только о предмете изучения.


Мое положение беременности становилось явным. Как-то Куценко выбрал момент и спросил, какой у меня срок. Я ответила, что это его не касается.

Он как будто в шутку сказал:

— Ну что ж, посмотрим, когда ребеночек выйдет на свет.


Время шло, тревожные еврейские слухи не затихали. К ним прибавилось еще мое личное опасение: возможное неопровержимое сходство ребенка с Куценко. В ужасные минуты хотелось, чтобы высылка состоялась как можно скорее, до рождения младенца.

Вот в какой удушающей атмосфере я оказалась. Личное совпало с общественным и не давало вздохнуть. Но дело не в этом.



Появилась проблема с моей мамой. Я как дочь желала ей исключительно лучшего, но у нее был характер. А квартира у нас с Фимой являлась однокомнатной, конечно, плюс кухня. Правда, потолки высокие — под четыре метра, но это в высоту, а ширина здесь ни при чем. Тем не менее площадь казалась приличной. Только смотря для чего.

Мама переехала к нам. Из личного имущества у нее было пресловутое зеркало из Остра, тем более с трещиной. Зеркало при попустительстве Фимы мама с заявлением насчет ценности семейной истории закрепила в прихожей.

Ну да.


Мама любила готовить разные блюда и сильно увлекалась чесноком. Запах распространялся на весь дом за дверью. В сложившихся обстоятельствах я ей сделала мягкое замечание, что чеснока можно класть поменьше, с намеком, что соседи шутят насчет особенностей евреев. Мама обиделась и спросила у Фимы, как он думает, я права или нет.

Фима как муж был на моей стороне, но уклончиво:

— Мне нравится. Покойная жена тоже увлекалась чесноком. И по вкусовым качествам, и для здоровья. Но сейчас надо быть осторожнее, особенно в мелочах.

А я в таком состоянии, что каждая мелочь мне была поперек сердца.

Мои отношения с матерью послужили примером того, как может быть в жизни. От любви до ненависти один шаг. Что бы она ни делала, она делала назло. Предложила разгородить комнату при помощи шифоньера, а ведь могла поставить себе спальное место на кухне. Фима пошел на поводу и отгородил ей достаточное пространство. Только шифоньер до потолка не доставал, и изоляции не получилось. И вся наша супружеская жизнь с Фимой шла у нее на слуху. Правда, это мне оказалось даже полезным. Никаких особенных чувств у меня к Фиме не образовалось, и, так как он сам по себе инициативы в определенном смысле не проявлял, присутствие мамы за шкафом роли, по сути, не играло. Но я за принцип.

Потом. Фима любил дарить подарки. Он покупал мне красивую одежду и обувь, а также недорогие украшения для поднятия настроения. И чтобы не обидеть маму невниманием, заодно ей кое-что. А деньги не резиновые. Работал он один. Мама так радовалась всякому сюрпризу, так с ним носилась в разные стороны, что провоцировала Фиму на еще большее. Дошло до того, что муж мне не принесет ничего, а маме то платок, то чулки, то новую кастрюлю.


В доме располагался подвал, в котором часть жильцов с незапамятных времен имела конурки для хозяйственных нужд. Туда сносили соленья, варенья, ненужное тряпье и хлам на всякий случай. Было подобное отделение и у нас. Когда мама только переселилась, она выразила желание навести там порядок и в будущем распоряжаться по-своему. Фима ей вручил ключ от замка и горячо одобрил намерение.

И вот мама направилась.

А там вещи покойной жены, детские игрушки, одежка. Все в пыли, в мышах и прочее.

Я жду-жду, жду-жду, мамы нет. Я пошла туда. Мама лежит без видимых чувств на каком-то мешке с тряпьем. Я ее тормошу и даже бью по щекам, чтобы она очнулась.

Она открывает глаза и говорит:

— Прости, доченька. Я тебя заставила выйти за Фиму. А у него такое прошлое, что тебе камнем повиснет на шею.

И плачет.

Я в недоумении отвечаю:

— Вставай, пошли домой. Поговорим в нормальных условиях.

Вернулись.

Я ей говорю:

— Что за глупости! О каком заставлении ты говоришь? У нас с Фимой взаимная симпатия. Ну, пускай не любовь до гроба, но тоже немало. А что касается тебя, дорогая мама, раз уж на то пошло, ты здесь вообще с боку припека. Ты бы поменьше прислушивалась по ночам, так, может, и толку было бы больше.

Мама ответила в штыки:

— О чем ты говоришь? Как тебе не стыдно! Я так крепко сплю, что ничего вообще не слышу. А не то что. И если хочешь знать, я тоже считать умею. У меня свои приметы, материнские. У тебя какой срок? На самом деле какой, а не какой ты Фиме втолковываешь? От матери ничего не уйдет. Так и усвой. Мы б с тобой ребеночка сами на ноги подняли. Без несчастного Фимы и его квартиры с подвальчиком. Тут и моя вина есть. Я тебя подтолкнула, не разъяснила, как будет трудно жить с нелюбимым. И за это прошу прощения.

У меня в мозгу пробежала мысль, что мама права и ее вина несомненная. Могла бы и предупредить. Но в целом — идти на уступки не в моей натуре. И кроме того, жизнь есть жизнь, и если она к своим годам этого не поняла, то что говорить.

Обстановка сильно усугубилась.

На общем фоне мое раздражение нарастало. Встал вопрос ребром — или мама, или я.


А время тем не менее продолжалось стремительно. Я взяла академотпуск в техникуме, чтобы готовиться к родам.

Фима продолжал быть на работе на отличном счету, но его личное поведение становилось все более тяжелым. И основной параметр — алкоголь. Он этого стеснялся и для подобных мероприятий старался уходить из дома. У него нашелся друг-собутыльник Яшковец Леонид Петрович.

Не могу не заметить, что Яшковец нигде не работал по трудовой книжке, а считал себя художником на вольных началах. Его художество заключалось в рисовании сомнительных афишек для кинотеатров, и в первую очередь для кинотеатра имени Чапаева. Для хулиганства он на плакатах изображал женщин, слишком похожих на меня, а не на артисток, которые на самом деле играли. Я знаю, что он меня обожал, потому что поклонялся красоте как таковой. Это Фиме нравилось и льстило его мужскому самолюбию.


Что касается мамы, то она чуяла нехорошее. Несколько раз ездила в Остер с целью обосноваться там отдельно при ком-нибудь из родственников или знакомых.

Она говорила так:

— Вот родишь, я ребенка понянчу, и в Остер. Тянет. Что поделаешь. Ты не обидишься, Майечка?

— Конечно, не обижусь. Лишь бы тебе, мама, было хорошо.

Да, нелегко.

Но дело не в этом.



Фимино внимание проходило сквозь пальцы, как песок. Ни мне удовольствия, ни ему. И подарки закончились в конкуренции с проклятой водкой.


Мое взросление и становление как личности пришлось на трудную пору. Получилось так, что решать свою жизнь мне пришлось самой. Без совета, без поддержки.


Однажды, уже прямо перед родами, Фима пришел очень поздно, в темноте, и начал плакать, что не может забыть свою прежнюю семью и деток, что ему хочется о них порассуждать, а я никогда ему не предлагала. Что я бесчувственная женщина, что мне на Бессарабке солеными огурцами торговать, а не готовиться к рождению нового человека.

Я ответила Фиме за соленые огурцы сполна. И про его внешнее поведение, и про его скрытые недостатки. А в заключение припечатала, что, боюсь, его ребенку будет стыдно видеть каждую минуту подобного папу.

Внутренне я не кривила душой, потому что не тот отец, кто зачал, а тот, который растит.

Фима взял мои замечания на учет и две недели не пил. А в день, когда я родила сына — Мишеньку, явился в роддом пьяный, и не один, а с Яшковцом. И без цветов, и без ничего. Какой же стыд перед врачами, нянечками и соседками по палате!


А все-таки сердце просило настоящей большой любви. Но силы отбирались ребенком, моим дорогим Мишенькой.


Год прошел в детских криках, поносах, в постоянных заботах о том, чтобы хоть минутку поспать. Мама помогала в меру сил. Но родную мать младенцу никто не заменит, хоть с молоком у меня получилась заминка, и малыша вскармливали подручными средствами.

Обстановка вокруг практически не менялась, а я научилась отвлекаться и от мамы, и от Фимы. Но главное, будучи поглощенной заботами о ребенке, я совершенно упустила из виду политические обстоятельства. Так как я официально находилась в положении кормящей матери, то считала, что, во всяком случае, закон на моей стороне и лично мне бояться нечего. Эту мысль подал мне дядя Лазарь во время одного из своих визитов. Он повторил достоверные сведения из высших кругов, что советская власть не фашисты все-таки и высылать будут с разбором.

Надо сказать, что дядя Лазарь оказался лучше, чем я про него думала. Он, когда общался в обществе без влияния своей жены Хаси Товиевны, становился другим: часто на кухне мы пили с ним чай, и он утешал меня по разным поводам. Мама радовалась на него и вздыхала, вспоминая их трудное детство.

Но вот как-то к нам наведалась разом с дядей Лазарем и Хася. Она и раньше видела Мишеньку, конечно, но тут он подрос, почти годик. Хася возилась с ребенком и, между прочим, обратила внимание, что у него лицо, не похожее ни на меня, ни на Фиму.

— Фаня, в кого твой внук?

Мама растерялась, но ответила в меру сил остроумно:

— Хасенька, ты лучше подумай, в кого твой сын Мотечка. Жадный и языкатый.

Хася не смутилась:

— Не жадный, а бережливый. И вообще. Я не про характер, а про внешность. Ты моего ребенка не трогай, такого сына поискать.

Потом свернули на постороннее, потом пришел выпивший Фима, потом случился маленький скандал на этой почве, и дело замяли.

Но от моего внимания не ускользнуло то, что мама посматривала на меня с большим опасением и даже печалью.

Сейчас много бразильских и других сериалов, и у всех есть знания, как бывает в жизни. Но тогда у меня были только я и мой сын Мишенька.

После мучительных размышлений я сказала маме:

— Если ты проговоришься когда-нибудь, кому-нибудь, что Мишенька не сын Фимы, — я тебя убью.

Мама отшатнулась от меня, как будто я уже в тот момент привела свое условие в действие. И через несколько дней заявила, что уезжает в Остер к дальним родственникам. Там ей подыскали работу в детских яслях нянечкой, и на свежем родном воздухе ей будет лучше.

Я, в свою очередь, вздохнула с облегчением. У мамы было слабое здоровье и астматические проявления. Может, что и серьезнее. Вплоть до ношения туберкулезной палочки Коха. Кто тогда проверялся, а ребенку лишний риск.

Впрочем, мама возложила тем самым на меня все заботы о Мишеньке, домашнем хозяйстве и прочее.

Но дело не в этом.



После отъезда мамы в доме стало намного просторнее и светлее. Шифоньер раньше перекрывал боком часть окна, теперь дядя Лазарь передвинул его на нормальное место; мамин топчан поставили на кухне; к тому же Фима принес детскую кроватку, и Мишенька смог свободно развиваться на своем месте, а не постоянно в колясочке или у меня под боком. Мамино пресловутое треснувшее зеркало вынесли в подвал. На его место ничего не повесили, так как на покупку приличного не было средств, а я не хотела заводить новую дрянь.


Пришло время возобновлять учебу в техникуме. О дневном отделении не могло быть и речи, так как Фиму перевели на другую должность со значительным понижением оклада.

Мишеньку отдали в ясли. Фима воспользовался старыми связями и устроил меня секретарем-машинисткой на обувную фабрику в Дарнице с прицелом перевода на вечерний. Я быстро научилась печатать на машинке и стала незаменимой по всем вопросам.


И все было бы хорошо, кроме Фиминого поведения, естественно. Он систематически приставал ко мне с разговорами о своей погибшей семье. Пытал, понимаю ли я его.

Я сначала отвечала, что понимаю и разделяю его неизбывное горе. Но, так как он после подобных ответов лишь сильнее развивал тему смерти, я постепенно перестала реагировать.

В конце концов он довел меня, и я сказала:

— Знаешь, Фимочка, штамп в паспорте — не приговор. Имей в виду. Сейчас трудное время, но я за тебя держаться не буду. Я тут прописана. Я мать. А ты пьяница и больше никто. Тебя скоро выгонят с работы, и будешь тунеядец.

В результате Фима перебрался спать на кухню. Я встретила это проявление с большим облегчением, хоть и без надежды.


Как я уже говорила, природа берет свое. Мне хотелось настоящей взаимной любви. И тут я обратила взгляд непосредственно на своего начальника — главного инженера фабрики Шуляка Мирослава Антоновича. Он не оказывал мне излишнего внимания. Всегда строгий, подтянутый. Очень интересный мужчина. И молодой.

Конечно, то, что он мой руководитель, меня смущало. Я пресекала свое нарождающееся чувство. Но. Каждый день находясь в близости, двое людей разного пола неизбежно попадают во власть определенных мыслей.

На день Восьмое марта было общее собрание со всеми сотрудниками, особенно женским составом, а потом в узком руководящем кругу в фабричной столовой. Тогда я поняла, что между мной и Мирославом что-то будет.


Миша в раннем детстве рос болезненным ребенком — сказывалось мое напряженное состояние во время беременности. Мне было трудно и неудобно брать больничный лист часто, как того требовали объективные обстоятельства. Я сильно переживала за Мишеньку. К тому же Фима абсолютно устранился от мальчика, и все валилось на мои плечи.

Фима дошел до того, что придумал следующее:

— Мишенька ни в чем не виноват. Но я никак не могу его полюбить. Мне кажется, что он живет вместо моих тех деток. А им же тоже хочется.

С такими мыслями далеко не уедешь. Ребенок растет, а в доме подобный человек. Под воздействием паров алкоголя он может в любой момент отравить существование ребенка. И если развестись, куда девать Фиму? Где ему жить? Я даже молила Бога, чтобы ему встретилась другая женщина со своей жилплощадью и взяла к себе.

Но дело не в этом.



И в такой момент случилась приятная неожиданность. От мамы из Остра пришло письмо, что она выходит замуж. Причем за хорошего человека с частью дома. По имени Мельник Гиля. Мама писала, что я его должна помнить, так как он жил неподалеку от нас еще до войны. Я его вспомнила. Маме было на момент ее нового замужества сорок пять лет.

Гилина семья погибла в оккупации, и они с мамой сошлись за милую душу. По роду занятий Гиля был заготовитель кожи и дома находился редко, в основном ездил по селам. Обеспеченный. Но мама намечала продолжать работать, чтобы, как она написала, отложить кое-что на черный день независимо от Гилиных денег.

Такой оборот натолкнул меня на мысль о том, что Мишеньку можно было бы отправить в Остер, к бабушке. Там свежие молочные продукты, мясо и так далее.

В ближайшее воскресенье я с Мишенькой направилась в Остер.


Конечно, мое бедное, но счастливое детство встало перед моим внутренним взором. И речка Остерка, и ракушки на травянистом берегу. Мишенька удивлялся, какие маленькие дома, показывал ручкой и произносил: «Маиньки, маиньки». Очень умный ребенок, хоть ему тогда было чуть больше двух лет. Он рано начал говорить вслух, членораздельно.


Гиля произвел на меня хорошее первое впечатление. Сдержанный, скромный, аккуратный. Мама даже помолодела рядом с ним. Любовь не любовь, а женщина должна быть с мужчиной.

Состоялся серьезный разговор. Я намекнула маме про Мишеньку. Она приняла решение взять его на временное воспитание. Надо сказать, Гиля как сразу взял мальчика на руки, так и не спускал до самого моего отъезда.

Я оставила Мишеньку и чемодан с его вещами у них.


Теперь, когда я временно устроила сына, настал период личного второго рождения.


К 1953 году мои занятия в педтехникуме сошли на нет. Я бросила учебу, так как по поводу нервов была физически истощена. Эпизодические случайные столкновения с Виктором Куценко изматывали меня до основания. Он ничего не спрашивал, только вопросительно смотрел. Дарина Дмитриевна лишь однажды задержала меня за локоть и потребовала оставить ее мужа в покое. Я ответила, что ее муж мне ни к чему и я с ним не разговариваю.

Она выразила недоверие и в оскорбительном ключе заявила:

— Змеюка.

И это после всего, что произошло исключительно по ее вине, а не по моей. Я бросила учебу.

К тому же подтачивали сознание бесплодные ожидания новых еврейских испытаний. Как выражался в пьяном виде Яшковец:

— Не бойся, Майечка, может, ваших всех не в Сибирь отвезут, а прямо тут, на бережку Днепра сараи построят. Тут все ж таки родная земля. Я тебе красную помаду принесу, можешь рассчитывать.

Шутки у него всегда поражали, потому что были бессмысленные. Но Фима смеялся. Да, я женщина и ежеминутно старалась выглядеть.

И тем не менее к моменту моего полного отчаяния стало ясно, что никто никого трогать не будет. Сталин умер. Столько напрасных нервов.


Мы с Фимой сильно поговорили. Было о чем.

Во-первых, отношения с Шуляком развивались в естественном направлении и куда же нам было идти, как не в мой родной дом по месту прописки? Тем более что никого никуда уже не везут. Встал вопрос о разводе с Фимой.

Да, легко прийти к подобному решению, но жилплощадь сопротивляется.

Тут помог Яшковец. Он забрал Фиму к себе — конечно, с проклятиями на мою голову.

Но дело не в этом.



У Фимы тогда окончательно развилась идея забрать Мишу и поехать с ним в Государство Израиль. Многие евреи надеялись на Голду Меир, а Фима особенно. У него в бумажнике хранилась вырезка из газеты, где сообщалось о визите Голды в СССР. Дела давно минувших дней — осенью 1948 года. За пять лет вырезка стала антисанитарной, но Фима ее читал и перечитывал, как классическое произведение. А в состоянии тяжелого алкогольного опьянения совал кому ни попадя под нос. Жалко, что он мне сразу при нашем близком знакомстве не показал эту гадость. Жизнь моя повернулась бы иначе.

А тут Фима говорит:

— Хорошо, я временно иду на жизнь к Яшковцу, дай Бог ему здоровья, но забираю своего сына Мишеньку, и мы едем в Израиль. Мне тут ничего не надо: ни жизни, ничего. А там — другое. Теперь Сталин умер, теперь все можно.

Яшковец ему поддакивает.

Я, чтобы закрыть неприятную тему, говорю с прицелом на будущее, при этом совершенно внутренне не соглашаюсь:

— Хорошо-хорошо. Только пусть Мишенька немного подрастет. Хоть годик еще побудет у бабушки, подкрепится.

На этом и договорились.

После развода я взяла обратно свою девичью фамилию. Так мне хотелось отметить свободу новой жизни.

Прошло немного времени, и я написала маме про развод, чтобы она еще посмотрела за Мишенькой. Теперь уже с легким сердцем, потому что наступил момент, когда бояться нечего, а значит, надо жить.


Фима придерживался обещания и на квартиру ко мне не появлялся. Как-то я встретила его на Ярославовом Валу, зимой. Там очень сложная местность, скользота, а он шел выпивший и упал. Сверху съезжали по раскатанной дорожке дети на ранцах и уперлись в него, он их затормозил своим телом. Они обиделись и стали его дразнить: «Жид-жид-жид». А он уже был очень мало похожий на приличного человека — до того спился.

Я наблюдала с другой стороны и прошла мимо, чтобы он так и знал.

Но дело не в этом.

Интересно, что отношения с Мирославом Шуляком после моего развода с Фимой остановились.

Мы спокойно встречались у меня дома, ходили в кино и в театр, где на нас всегда обращали пристальное внимание — красивая пара. Но семейная жизнь не завязывалась.

Меня тяготило одиночество. И на рабочем месте случайно невзначай я сказала Мирославу, что за нашей спиной нас обсуждают. И в комсомольской организации мне намекали, что партийному человеку — а Шуляк, конечно, являлся членом партии на среднем посту — хорошо бы жениться, а не крутить любовь на глазах коллектива.

Я сказала это просто так, по-женски, чтобы показать настроение. Но Мирослав сделал свой вывод.

— Зачем ты, Майечка, всем рассказываешь, что у нас с тобой любовь? Это же наше личное дело.

Я ответила в том духе, что не рассказываю, а люди сами видят и считают, что если есть любовь — должна быть и семья.

Шуляк вроде обиделся на меня за прямоту. Но тут как раз я почувствовала, что беременна. Радости моей не было границ. Я сообщила Мирославу. Через пару недель мы расписались.


Как-то так сложилось, что я не рассказала Шуляку про Мишеньку. Мое истинное семейное положение оставалось вне досягаемости для многих. Сама я не распространялась. Свой развод перед Шуляком я мотивировала несходством характеров с бывшим мужем. А про Мишеньку разговор не поднимался. Ну и.

У каждого свои секреты. У меня прекрасный, красивый, здоровый сыночек Мишенька. А у Шуляка — парализованная престарелая мама. Никакому сравнению не подлежит. У нее сердце здоровое, она на хорошей заботе протянет еще сто лет.

Виновата я. Только я. Проявила простоватость. Меня умиляло, когда Шуляк торопился домой с наших свиданий — к мамочке. А с подробностями это оказалось вот что.

Недаром существует древний народный обычай — знакомиться с родителями и родственниками жениха и невесты до свадьбы. Но я же не могла предположить со стороны Мирослава такой жестокий подвох.

Тем не менее, несмотря на молодость, я приняла разумное решение, которое далось мне не слишком легко и просто.

За мамой Мирослава ухаживала за деньги специальная женщина, приходящая. Я намекнула, что можно бы доплачивать ей, и чтобы она за это переселилась и продолжала свое благородное дело круглые сутки. А если не согласится — поискать другую. Я же не смогу уделять маме надлежащее внимание ввиду беременности. Мирослав согласился. Мы нашли хорошую старушку со всеми обязанностями.


Получилась непредвиденная досадная осечка. Моя беременность не удалась на очень раннем периоде. Не знаю, что послужило причиной, скорее всего, тревоги из-за мамы Мирослава. Он очень переживал.


С работы я вынуждена была уйти, чтобы не разводить опять же семейственность.

Но я не отчаялась.

Я познакомилась с мамой Мирослава. Она оказалась очень старой женщиной. Мирослав у нее был младший сын, поздний, остальные трое погибли на фронтах Великой Отечественной. Муж умер в сорок третьем году от неудачной медицинской операции. Самое обидное, что Ольга Николаевна слегла буквально год назад, как раз когда мы с Мирославом познакомились.

Встреча с Ольгой Николаевной была короткой, чтобы ее не затруднять. Она, конечно, осталась довольна. Сказала, что как отсталая, выросшая в семье сильно верующих, читала Библию и много знает про евреев, но совсем не против, чтобы сын жил со мной. Я в ответ ободряюще улыбнулась.


Мирослав настоял, чтобы я восстановилась в техникуме — на дневное отделение — и спокойно довела себя до диплома. Тем более что оставались, по сути, только госы.

Да, государство мне дало образование. Так неужели ж я ему за это не сдам какие-то экзамены?

И вот после невольной разлуки я вновь столкнулась с Куценко. Жизненный опыт подсказывал мне, что нужно быть терпимой к человеческим слабостям, и я с открытой душой пошла навстречу Виктору.

Дарина Дмитриевна уехала на Западную Украину преподавать в какое-то учебное заведение русский язык. Там ощущалась нехватка данной специальности. Дело у них шло к разводу. Виктор находился в угнетенном состоянии.

Мое материнское сердце беспрерывно думало о моем дорогом Мишеньке, и однажды в минуту слабости я сказала Виктору:

— У тебя есть сын Мишенька.

Он проявил заинтересованность, но по всему было заметно, что новость не взволновала его по-настоящему.

— Теперь поздно. Если бы ты мне сказала раньше. Я столько перестрадал. Нельзя портить мальчику жизнь — он имеет другого отца.


Несмотря на всю нежность, которую я проявляла к Виктору, он оставался безучастным. Между нами ничего не состоялось, потому что мы уже были не те. Однако Виктор постоянно помогал мне в учебе по поводу курсовых по всем предметам, не только по математике. Особенно хорошо ему удавалась история и другие гуманитарные предметы.


Дядя Лазарь и тетя Хася после развода с Фимой прекратили со мной всякое общение. Только моя мама отнеслась с пониманием, о чем и написала мне теплое письмо. Там же она сообщала о Мишеньке трогательные подробности и приглашала нас с Мирославом на лето в гости.

И правда, я не видела Мишеньку давно и очень соскучилась, к тому же пришло время познакомить Мирослава с моей родной семьей в полном составе, так как Мирослав стал заводить беседы со своей мамой насчет нашего съезда в одну квартиру большей площади. Я надеялась, что, увидев Мишеньку, Мирослав оставит неуместные планы и выступит с инициативой Мишенькиного переезда к нам. Потому что ясно же: или маленький ребенок, или неходящая старуха.


И вот мы в Остре — прибыли по маршруту Днепр — Десна на пароходе имени Крупской.

Я застала ужасающую картину. Мишенька в каких-то неприглядных обносках, острижен под машинку.

Я тут же спросила у мамы, почему ребенок запущен, но она ответила в духе непонимания: ребенок быстро растет и зачем покупать дорогое, а у соседей мальчик на год старше и от него перепадает хорошая одежда. В магазине купить сложно, да и денег не хватает. А что касается волос, тут прямая выгода в гигиене, потому что волосы у Мишеньки такие густые, что всегда во время расчесывания крик — спутываются даже самые короткие, до корней гребешком не доберешься. А так постоянно на виду все личико.

Да, волосы у Мишеньки в меня. Только у меня каштановые, а у Мишеньки почти русые с пепельным отливом. Как с рождения, так и на всю жизнь.

Конечно, лично я денег на Мишеньку не присылала, ведь я оправданно считала, что материальное положение у Гили и мамы удовлетворительное и ребенку обеспечить порядок можно. Оказалось, Гиля теперь по состоянию здоровья не ездит по селам, а трудится в сидячем положении в местной артели, а там доходы другие.

И все это шепотом, на скорую руку, чтобы не слышал Мирослав.

Но зато он услышал другое: Мишенька приучился звать мою маму «мамэле», а Гилю — «татэле». И к тому же между собой они все втроем перебрасывались словами на идише. Да, Остер есть Остер, и окружение значит много.

Мирослав хотел приласкать мальчика по головке, но Мишенька не понял жеста и заплакал.

Моя мама бросилась его утешать:

— Мойшеле, Мойшеле, не плачь! Дядя хороший. Дядя Мирослав тебя не обидит. — И смотрит на Мирослава как на постороннего знакомого, который забежал на минутку, а не приехал в гости к своей теще и своему, можно теперь сказать, сыну.

Мирослав не показал растерянности, наоборот, он быстро включился в обстановку:

— Я по-еврейски немножко знаю. Я ж родился возле завода Зайцева, на Подоле, там сплошь почти евреи. Мы в пещерах играли в Бейлиса. По старой памяти, так сказать. Иди ко мне, хлопчик, ты ж маленький, а я большой. Я с маленькими не ругаюсь.

И так приветливо улыбнулся, что Мишенька ему поверил и пошел на колени.

Ну, ладно, думаю, главное сейчас — контакт между мальчиком и Мирославом, а я как-нибудь присоединюсь потом.

Пообедали мирно.

Гиля с Мирославом нашли общую тему — кожевенные заготовки и новости в обувной технологии. Гиля, человек без образования, а задавал умные вопросы. Мирослав с радостью доходчиво отвечал. Тем более оба — фронтовики. Тут насчет воспоминаний и рассуждать нечего. Только останавливай.


Когда они с Мишенькой отправились гулять на Десну, мама рассказала мне следующее.

Месяца полтора назад явился Суркис. Трезвый. Пришел и уселся посреди комнаты с требованием сейчас же отдать ему сына.

Мишеньки, к счастью, дома не было — бегал с соседскими мальчиками на улице. Мама объяснила спокойно, что не имеет права распоряжаться ребенком. Что хоть Фима и отец, но есть же еще и мать. И начать надо с матери. И причем по-хорошему. Как-то успокоила Фиму, покормила, налила стаканчик настойки. Он разомлел и попросился вздремнуть.

Когда заснул, мама переправила Мишеньку к дальним знакомым на другом конце Остра, на ночь. А когда с работы пришел Гиля, с Суркисом пошел другой разговор.

Гиля напрямую пригрозил милицией и объяснил, что цацкаться не будет, а даст в морду, даже и насмерть. За Мишеньку ему не жалко и в тюрьму сесть.

Суркис весь вызверился:

— Ах, за Мишеньку не жалко, а за мою поруганную жизнь — жалко? Бей меня за мою жизнь, а не за Мишеньку! А ну! Шо стоишь, как закопанный? Бей, жидовская морда!

Гиля ударил, но не сильно. Мама заверила, что если бы Гиля дал со всей силы, то Суркису бы потом только на инвалидность. Другого пути нет. Фима упал головой об табуретку, вылилось много крови. Мама перевязала.

Суркис посидел с полчаса, пока голова встала на место, и бегом за дверь.

Больше не заявлялся.


Я пришла в ужас. Такое поведение свидетельствовало о том, что ждать от моего бывшего мужа можно было всего.

Мама оправдывалась тем, что не хотела меня беспокоить сообщением о происшествии. Но я понимаю, что она больше имела в виду себя. Ведь как она могла допустить, чтобы состоялась безобразная драка! И к тому же она направила Суркиса напрямую ко мне, вместо того чтобы объяснить бесполезность претензий раз и навсегда. Тем более под защитой своего мужа Гили. Наша жизнь с Мирославом только-только начиналась, и неприглядный конфликт мог испортить впечатление.

Такова действительность.


Мы расстались с Мишенькой душевно. Он охотно обнял и поцеловал Мирослава, со мной попрощался словами, не отлипая от бабушки.

Договорились: к концу месяца, когда хорошо потеплеет, мы приедем с Мирославом и заберем Мишеньку домой в Киев. Мирослав первым поднял проблему, а я только сказала, что раз он решил подобным образом, так поступить и надо. Я как мать всегда мечтала.

Но в уме у Мирослава созрело и еще одно решение.

— Майечка, мне очень понравились твоя мама и твой отчим. Простые рабочие люди. Не говоря уже о Мишеньке. К сожалению, я со своей мамой теперь вижусь крайне редко. Хоть она, в отличие от твоих, живет неподалеку. Мое мнение следующее: нашу с ней коммунальную комнату мы присоединяем к этой квартире и имеем в результате двухкомнатную. Может, в Дарнице, но все-таки. Больше природы. А если не спеша, так и не слишком далеко от центра. Чтобы нам не менять свои пути-дороги. И мама будет с нами. Хоть напоследок своих трудных дней она вполне почувствует любовь и уважение. Она заслужила.


Да, она заслужила. И я тоже заслужила.

Но дело не в этом.



Предстояло решить задачку посложнее, чем съезд.

Я выкроила время для визита к Яшковцу. Конечно, не домой, где существовал риск застать Суркиса, а на работу, в кинотеатр имени Чапаева.

Яшковец рисовал что-то к очередному кинофильму и встретил меня рассеянно. Но когда увидел, что я принесла бутылку горилки, расположился навстречу.

Я прямо спросила, как дела у Суркиса, чем он занимается, как его здоровье.

Яшковец описал положение в двух словах: дуже погано. С работы выгнали окончательно, хорошо хоть не по статье; здоровье висит на волоске. Пьет много и что попало. Собирает копейки у магазина.

Я ужаснулась. Как стыдно! Но Яшковец покачал головой и даже с одобрением заметил, что так делают многие бывшие фронтовики. И ничего. Они заслужили право, и никто не смеет их осуждать. И еще они имеют право на свою собственную жилплощадь, где прописаны.

И пропел ни с того ни с сего: «Враги сожгли родную хату, сгубили всю его семью…»

Удивительная склонность алкоголиков к пению.

Я обратила внимание, что Яшковец почти трезвый и не распечатывает мою бутылку.

Про жилплощадь я пропустила мимо, а поинтересовалась, какие планы у Фимы насчет сына. Хорошо бы ему отказаться от Мишеньки, чтобы мой новый муж усыновил ребенка.

Сказала с целью, чтобы информация дошла до Фимы сначала через Яшковца, а позже я лично добавила бы, как и что.

Яшковец пожал плечами.

Прощаясь, я выразила удивление, что он не притронулся к гостинчику:

— Неужели же не нравится?

Он ответил, что боится пить, вдруг я отравила, но тут же открыл бутылку и хлебнул из горла:

— Дывысь. Я ж шуткую. Добра, гадость. Фимку прыгощу. Мы з ным давно такой не бачилы. На здоровьячко будэ. А ты нэ журысь. Всэ само собою. Само собою.


На тот же день я обещала зайти к Виктору — забрать свою дипломную работу. Когда я шла по длинному коридору к двери комнаты Куценко, сердце мне подсказывало недоброе.

Так и получилось.

Я застала у Виктора постороннюю женщину. Она была в халате и мыла пол. Причем по всему ее расхристанному виду — даже комбинации на ней не было — я поняла, что она здесь на правах хозяйки.

Я прямо спросила:

— Когда вернется Виктор?

Она ответила на вопрос уклончиво:

— А кто вы такая, чтобы интересоваться его приходами и уходами?

Сразу пошла на конфликт. Я, не скрываясь, заявила, что очень близкая знакомая и, может, даже больше, а ее здесь вижу в первый раз. На что она рассмеялась с циничностью и, выкручивая грязную тряпку прямо на пол, сказала:

— Это я тебя вижу в первый раз и, будь уверена, в последний. Ты Майя. Я тебя узнала. Мне Виктор про тебя рассказал. До свидания.

Да, предательства совершаются самыми близкими людьми.

Конечно, в техникуме я поймала Куценко буквально за рукав и пристально взглянула ему в глаза. Он достал из портфеля предназначенную мне работу и сказал:

— Все. В расчете. Ты из меня всю душу вытянула.

И так быстро пошел, что даже оскорбительно.


Теперь мне предстояло подвести некоторые неутешительные итоги.

Я, спасая доброе имя Суркиса, вывернула дело перед Мирославом таким образом, что мой бывший муж ушел жить к другой женщине и у них полный порядок, квартира ему ни к чему. А от своего родного сына Мишеньки Суркис отказался.

И вот теперь получается, что из-за какого-то пьяницы вся моя жизнь под угрозой.

Конечно, я могу сказать Суркису, что Мишенька — не его сын. Но к Куценко я обратиться за поддержкой в этом щекотливом вопросе не могу. По необъяснимой причине он ожесточился и отверг меня полностью, что следовало из его взгляда. И потом, неизвестно, что последует за таким объяснением. Я получаюсь черт знает какая женщина — явится Суркис и устроит скандал перед Мирославом. Ведь во все подробности не вникнешь, а прямая картина нелицеприятная. При обывательском рассуждении. И главное: по документам — Миша законный сын Суркиса. А документы есть серьезное препятствие вообще для всего.

Ясно, Суркис, в силу своего нынешнего и прошлого положения, может наговорить и наделать такого, что не то что я не расхлебаю, а и милиция окажется без сил и средств воздействия.

Я погрузилась в отчаяние. Каждую минуту ждала прихода Фимы, искала выход и не обнаруживала. Но тем не менее я успешно защитила диплом педагога и постоянно окружала любовью и заботой своего мужа.

Наконец решение пришло ко мне буквально во сне. Нужно поменять местами Мишеньку и Суркиса. Мишеньку скорее забрать от мамы, а Фиму отправить к маме. Там Гиля возьмет его в оборот, пристроит на какую-нибудь работу. И воздух, и здоровое питание, и нет собутыльников. Пусть он выпишется в Остер. А там, может, к нему пристанет с хорошими намерениями какая-никакая женщина.

Мирослав торопил меня с приездом Мишеньки. К тому же Ольге Николаевне становилось хуже, и Мирослав намеревался активизироваться в подборе новой квартиры.


Моя решительная встреча с Фимой произошла.

Утром, пораньше, я предстала перед его глазами.

Стою, молчу, смотрю ему прямо в лицо. Минуту.

Вторую. Он молчит, и я молчу.

Потом я присела на стул и начала:

— Фима, как я рада, что наконец-то вижу тебя.

Фима, с похмелья, конечно, шарит под столом — там валяются пустые бутылки.

Я достала из сумки хорошую пол-литру и протянула:

— Выпей. А то у нас разговор не пойдет. Лучше не надо, но ты сам выбирай: или пить, или не пить. Я тебе указывать не могу.

Фима раскупорил бутылку как будто неторопливо, а глазами спешил сильно. На столе — два стакана, грязные, внутри с окурками. Фима обернулся к верстаку, на котором Яшковец проделывал свои малевания, и схватил оттуда стакан — с красной краской на дне. Туда и плеснул не глядя. Получилась настоящая кровь. Не глядя и выпил. Потекло по подбородку, на рубашку. А Фима наливает второй раз. И опять кровь. Мне стало страшно, даже жалко.

— Дай стакан тебе помою. По старой памяти.

Только тут Фима увидел, откуда пьет и какого цвета.

Упал на лежанку и застонал.

Я во время эвакуации слышала в госпитале, как стонали раненые без рук, без ног, без языка. От всего человека остается только стон. Ой!

Я пересела к нему, обняла за плечи и заплакала. Он стонет, я плачу. Он стонет, я плачу.

Фима говорит:

— Ты думала, я умру. А я жить хочу. Сам себя терпеть не могу. А жить хочу. Зачем явилась?

А я плачу, не могу остановиться.

— Я твоим слезам не верю. Говори насухую. — Фима крепко схватил меня за плечо.

А я плачу и рыдаю насквозь.

Он встал, в тот же кровавый стакан плеснул водки и протягивает мне:

— На, выпей, успокоишься.

Я хотела оттолкнуть, но побоялась разозлить Фиму и выпила.

Утерла губы и сказала:

— Насчет Миши. Во-первых. Насчет твоей дальнейшей жизни. Во-вторых. Или считай как знаешь.


Я опасалась одного — что завалится Яшковец и помешает. Кратко описала ситуацию. И предложила шанс: отъехать Фиме в Остер, на свежий воздух и влияние Гили. Там он выправится, придет в себя. Год, два, сколько надо. Влияние творит чудеса, как педагогу мне это известно. А там новым человеком — в новую жизнь.

И тут таки встрял Яшковец, забежал с работы на обед. Выпить он забежал, ясно, на рабочем месте, видно, закончилось. Увидел бутылку — больше половины. Обрадовался.

— О, поджигательница собственною персоною! Здоровэньки булы! За шо агитируешь?

— За жизнь я Фиму агитирую. А ты его спаиваешь, Леня.

— Ага, я спаюю. Правильно. Хорошую горилку принэсла. Можно попробовать? Чи только для сэбэ?

Фима молчит.

Я говорю:

— У нас с Фимой решительный разговор. Пей скорее, дай нам дойти до конца.

Яшковец сложил руки на груди и картинно уселся на табурет. Причем табурет аккуратненько отодвинул от стола.

— Мине на твое угощение наплювать. А на Фимку не наплювать. Никуды я не пийду. Тут все мое. Тут я Фимку спас, когда ты выгнала з родной хаты. Не мовчи, Фима. Скажи в лицо, шо думаешь.

Фима молчит.

— Скажи то, шо ты мне говорив, когда мы ее проклятую горилку пылы. Она ж за бутылку подбивала, шоб я тэбэ уговорыв проты родного сына. Ты скажи — я за бутылку продався? Я за ящик не продамся той стерве. Тем более шо она денег на двадцать пол-литров пожалеет.

Фима молчит.

Тогда Яшковец схватил из-под стола бутылку, уже открытую, и хряснул об пол. Она не разбилась, так как пол земляной, первый же этаж, халупа, что с нее взять. И пока водка вытекала, Фима и Ленька смотрели на нее страшными глазами. А с места ни один не двинулся.

Мое терпение подошло к финалу.

— Яшковец! Или ты, или я. Фима, сейчас же выбери, кто. Вся твоя будущая жизнь поставлена на карту. Смотри, я уйду, и ничего больше не будет. Миши тебе не видать. Ничего тебе не видать.

Яшковец вроде пришел в себя. Он долго растирал сапогом лужу, нюхал воздух и качал головой. Потом подошел к своему верстаку, собрал какие-то кисти, баночки, в вещмешок побросал и молча вышел.

Тут Фима заговорил:

— Значит, так. Что Миши мне не видать — я понимаю. Не думай. Понимаю. Что тут мне смерть — тоже понимаю. Хотел куда-нибудь завербоваться — не берут. И возраст, и остальное не лучше. Я Гилю не знаю. Он меня не знает. Ты напридумала красиво. Как на самом деле обернется — вопрос.

— Вопроса нету. Я тебе даю случай. Хочешь — бери, не хочешь — не бери. Мишенька будет жить со мной, своей матерью, и со своим отчимом. Откажешься ты от него, не откажешься — все равно. Я хотела как лучше для сына. В подобном виде ты ему не нужен даже как временное явление по праздникам. А если пойдешь на поправку — тогда, конечно, видеться вам я запретить не в силах. Теперь что касается квартиры. У тебя есть права. Давай ее разменяем на две комнатки на выселках. Очень прекрасно. И будем мы с Мишенькой и с моим мужем жить на семи метрах. Если хочешь знать, у моего мужа мама парализованная, и я обязана ей помочь. Мы ее забираем к себе. У мужа своей квартиры нет. Мама буквально по добрым людям лежит — где месяц, где два. Ну?

Конечно, сгустила факты и немного изменила истину. Пробиться к сознанию, которое затуманено алкоголизмом, чрезвычайно сложно. Однако я это все-таки смогла сделать.

Фима говорит:

— Когда мне ехать в Остер?

— Через неделю.

Я дала срок, а сама уже прикидывала, как организовать поездку в Остер без Мирослава, срочно перевезти Мишеньку в Киев и уговорить маму с Гилей принять Фиму.


Мирославу я сказала, что мое сердце разрывается от тоски по сыну, и я больше не могу ждать. А чтобы не отвлекать его от работы — сама поеду и перевезу Мишеньку. Мирослав, конечно, выразил желание все-таки ехать со мной в ближайшее воскресенье. Но я категорически отказалась. За один день всего не переделаешь, а так я выдвинусь в среду и как раз в воскресенье буду дома с сыном.


Мама и Гиля встретили меня с удивлением. Но я быстро все расставила по нужным местам.

Фима пропадает. Только они могут его спасти. Мне Фима по-прежнему дорог, я ему стольким обязана, что бросить его на произвол невозможно. Главное: как я буду смотреть в глаза Мишеньке, который хоть практически и не знает Суркиса, однако в документах записан его сыном. Тут я пристально посмотрела на маму, и она горячо кивнула мне в ответ.

Я ждала реакции Гили. Он — хозяин дома, он — глава семьи.

Я ему так и сказала:

— Дорогой Гилечка, тут от вас зависит и моя судьба, и Мишенькина, не говоря уже о судьбе несчастного Фимы. Вам не надо разъяснять, что он перенес. На нем нет живого места. Он герой войны, а в мире ему места не находится. Я начала новую жизнь. И как же мне быть, если я знаю, что Фима погибает на глазах у всех и всем плевать?

Гиля ответил, что вопроса нет. Фима не чужой, все евреи родственники, а тут такое дело. Совершенно бесспорное. Ради Мишеньки он готов на все вплоть до жертвы.

Понадобилось всего полчаса.

А с Мишенькой оказалось иначе. Хоть мама и Гиля внутренне готовились к расставанию, но в решающую минуту вышли из колеи.

Собирая вещички, мама каждую омывала слезами и оглаживала, как будто это частички Мишеньки и она складывает в узел самого Мишеньку. Невыносимое зрелище.

А Мишенька радовался, что едет в Киев к дяде Мирославу и в большой дом.

Мама поинтересовалась, каково материальное положение Фимы. Я махнула рукой в отрицательном смысле.


За обедом Мишенька жался к бабушке и Гиле, что-то говорил им на идише и посматривал на меня с интересом.

Мама смеялась:

— Он говорит, что ты очень красивая. Что ты гораздо красивее меня и Гили. И правда, что ты его мама?

Я не выдержала напряжения и обняла мальчика.


Маме наедине я рассказала о своих планах, чтобы Мирослав усыновил мальчика ради его будущего в смысле анкеты. Мама отнеслась с пониманием, насколько могла, и заверила меня, что будет проводить соответствующую работу с Фимой.

— Главное, чтобы у тебя, доченька, на душе теперь оказалось спокойно.

На пароходе мы с Мишенькой стояли на палубе и смотрели на деснянскую воду. Потом на широкий Днепр. Сын держал меня за руку.

Я применила педагогический прием. Обратилась к Мишеньке с серьезным вопросом: сможет он выдержать два дня и не говорить по-еврейски? Мы с ним будем играть в то, что он забыл все-все еврейские слова.

Как педагог я знаю, что два дня для малыша — огромный срок, после этого возможно переломить усвоенную привычку и постепенно отучить от нее. Тем более в новой обстановке.

Мишенька удивился:

— Какой это язык — еврейский?

— На котором ты говоришь с бабушкой и дядей Гилей.

— Я с ними по-всякому говорю.

— Ну тот, на котором ты говоришь «мамэле», «татэле» и другие слова.

Миша молчал.

Потом сказал:

— Давай лучше так: я буду говорить, как получится, а ты мне сама будешь подсказывать, какие слова еврейские, а какие нет. А то я не знаю.

Умный мальчик.

Да, мне предстояло педагогическое испытание. Но я тогда ничего не боялась.


Мирослав был счастлив. Не отходил от Мишеньки ни на шаг. На следующий день после нашего приезда пошел вместе с ним на Крещатик за игрушками. Одежду я хотела купить сама — барахло, которое, чтобы не обижать маму, я привезла из Остра, мы с Мирославом вынесли в подвал.

Когда они ушли, я бросилась к Фиме.


Фима встретил меня настороженно. Находился в мрачном состоянии, но трезвый.

— Ну? Не получается, что ли? — спросил он со злостью, как будто я ему обязана.

— Получилось. Можешь хоть завтра ехать. Мама с Гилей тебя ждут с распростертыми объятиями.

— Миша где?

— Миша со мной.

— Ну, ладно. Значит, с тобой.

Я встревожилась, опять возникает вопрос с Мишенькой. К чему ворошить непоправимое?

— Фима, это мое условие. И я его не меняю. Миша живет со мной и с моим мужем. Или ты сегодня же едешь, или я не знаю.

Фима кивнул и добавил решительно:

— Да. Я еду. Спасибо. Только дождусь Леньку — попрощаюсь. Я ему на всякий случай ничего не говорил. Ты иди. Я без тебя соберусь.

Но как уйти — придет Яшковец, заговорит Фиму, возможно, возникнет водка.

— Нет, Фима. Не для того я столько сил положила, чтобы бросить тебя на полпути. Прощаться тебе с Леней ни к чему. Не на фронт уходишь, не за решетку. Ты уходишь к новой жизни. А он тебя может затянуть в старую. Хочешь, напиши ему записку. Я передам. Ключи и так далее. Сегодня последний рейс — через полтора часа. Я с тобой — провожу. Чтобы без лишних происшествий. У меня есть деньги для тебя — на первое время. Потом сам заработаешь. Не инвалид, слава богу.

Фима смотрел на меня жалобно. Но во мне не было сочувствия ни на грамм.

Сел за стол, написал на клочке бумаги строчку, не завернул, а прямо как писал, так и дал мне в руки.

— Передай Леньке. И ключи тоже.

Подхватил чемоданчик — оказывается, ломал комедию — давно собрался. И мы пошли.


«Крупская» отходила полупустая. Фима стоял на палубе с чемоданом, рукой не помахал.

Но дело не в этом.



Я поспешила домой.

Там Мишенька с Мирославом раскладывали покупки, радовались друг другу. Мирослав расхаживал по квартире — по коридору, кухне, комнате, вымеривал что-то рулеткой. Записывал в блокнот.

Мы долго не могли заснуть. Прислушивались к дыханию мальчика — на топчанчике в кухне. Он долго не засыпал, вертелся, вскрикивал. Я с радостью отметила, что не по-еврейски. А потом он позвал меня четко по-русски:

— Мама!

Я хорошо слышала. Но не подошла, чтобы не приучать. Ночь есть ночь.


Прошло несколько дней.

В результате перемен я была переполнена чувствами, усталостью. Мне требовалось с кем-то просто поговорить. С тем, кто знает Фиму и всю нашу трудную историю.

Я пошла к Лене Яшковцу. В конце концов, он — ближайший друг Фимы и к тому же не в курсе.

Я купила бутылку красного вина, грузинского, дорогого, хванчкару, торт, мясное. Хотелось порадовать Ленечку.

И вот я на улице Большой Житомирской. Прохожу через знакомую подворотню. И вижу большое кострище. Аж запершило в горле. Головешки, зола, балки. Кровать обгорела до черноты.

Крепко пахнет дымом. А за большими домами с улицы ничего не обнаруживалось. Подумать только! До последней секунды я ни о чем не подозревала!

Люди рассказали — в Лениной хибаре три дня назад поднялся пожар. Ночью. А у Лени внутри и краски масляные, и керосин, и скипидар. Сколько раз он мне в пузырек отливал — пятна сводить! Спасибо ему, конечно. Как бы там ни было.

Сгорел Ленечка.

И Фимочка бы сгорел, как свечка, если бы остался.

И тут в голове прозвучали слова Ленечки: «Всэ само собою. Само собою». Да. Силой вещей.

Сколько сил я потратила! Перевозки, переезды, убеждения. Ладно.

Я достала из сумочки записку Фимы, аккуратно порвала.

«Прощай друг уезжаю навсегда».

И ни одного знака препинания. Ни одного.

Но дело не в этом.



Я тактично подступила к Мирославу насчет усыновления. Он спросил, отказался ли Фима от своего сына. Я заверила, что дело в формальностях. Тогда он заверил меня: как только Фима напишет нужные бумаги, все установится на свои места.

Надо заняться квартирным вопросом. Сменяться с мамой. А пока сменяемся, он придумал, как разместить Мишеньку с нами в зале; где ему поставить кроватку. И показывает мне на шифоньер — надо повернуть перпендикулярно к окну и разгородить комнату.

Знакомая картина. То мама за шкафом, то Мишенька теперь будет. Я возразила, что кухня у нас, слава богу, большая, светлая, топчан удобный, мальчику хорошо и отдельно от взрослых. Никто никому не мешает.

Мирослав невольно возмутился:

— Что ты позволяешь себе говорить даже в мыслях — «мешает»! Как родители могут помешать своему ребенку! Нужно, чтобы он все время был на глазах. Подсказать ему, посмотреть лишний раз — сплошное удовольствие. А кухня — не место для ребенка. Там плита, там краны с водой. Прямая опасность.

К тому же есть мечта установить на кухне ванну, как раз там, где топчан.

Доводы сильные. Я сейчас же согласилась, чтобы не нервироваться по пустякам. Только заметила, что скорей бы сменяться с мамой. Это будет полезно в первую очередь для Мишеньки. Пусть видит и учится понимать изнанку жизни. Горшки, запах, смертельный исход старости. А то дети вырастают в тепличных условиях и ничего не различают, где хорошо, где не очень.

Мирослав задумался и прервал обсуждение.

Мишенька остался на кухне.


Я не устраивалась на работу, чтобы все время и все силы отдавать мужу и сыну.

Мишеньку отдали в детский садик, и я всегда забирала его одним из первых, чтобы он ни на минуту не чувствовал себя заброшенным.


Как-то после очередного визита к Ольге Николаевне Мирослав пришел расстроенный и рассказал, что она стала значительно хуже, ухода за ней требуется больше, а нынешняя помощница и сама старая, не справляется. Он видит выход в том, чтобы я хотя бы несколько раз в неделю навещала Ольгу Николаевну, стирала и готовила на несколько дней.

Как раз в это время я пришла к выводу, что надо работать по специальности. И нашла хорошее место в вечерней школе. К тому же поджимали лишние расходы, в свете одежды и других Мишенькиных надобностей. Но претворение решения в жизнь задерживалось, так как лучше начинать с нового учебного года.

Мирослав отнесся с уважением к моему решению, и сам несколько раз в неделю после рабочего дня стал ходить к маме (а также обязательно в воскресенье) — стирал, готовил. Иногда и ночевал, что естественно.


Дела по съезду не двигались. Взамен наших площадей предлагали совсем развалюхи — то без воды, то слишком далеко и проигрышно по всем параметрам.

Да и Мирослав как-то остыл. Втянулся в ухаживание за больной и однажды заявил, что съезжаться не стоит. Для всех будет только труднее.

Я не перечила.

Зимой сообщение с Остром затрудненное. До Козельца так-сяк ходил холодный автобус, а потом еще на попутке. Я не торопилась. Отложила на весну, чтобы добраться по воде. Тем не менее находилась в курсе событий. Мама писала длинные письма, из которых можно было составить положение вещей.

А оно такое.

Гиля оказывал на Фиму хорошее воздействие. И до такой степени, что Фима напился лишь единственный раз за два месяца. Устроился работать в местную сберкассу, на небольшую, даже, можно сказать, рядовую должность, но на хорошем счету. Активно помогал по дому, колол дрова, подправлял, что надо. Гиля проводил с ним длительные беседы, и в результате Фима возвращался к новой жизни. Хоть, конечно, не просто. Бывало, и терял надежду. Но всякий раз возникал Гиля со своим сильным характером и говорил однозначно: или-или. Фима успокаивался и даже старался больше и больше становиться человеком.

Мы с мамой договорились, что я буду писать не на домашний адрес, а на почту до востребования, чтобы Фима не прочел мои письма. Не все там содержалось для его глаз. Я описывала наше положение с Мирославом, про Мишеньку, про горячее желание Мирослава усыновить мальчика, чтобы семья стала полноценной. И чтобы мама и Гиля активизировали работу в этом непростом направлении. К весне во что бы то ни стало нужно оформить бумаги на отказ.

И вот ближе к концу марта пришло долгожданное письмо от мамы, в котором сообщалось, что Фима пришел к самостоятельному выводу: Мирослав должен усыновить Мишеньку. Но поведение его резко ухудшилось. Без меня, возможно, вопрос не сдвинется с места. Так что надо приехать и нажать как следует.

До открытия навигации оставалось немного, но я все-таки поехала на перекладных.

К моему удивлению, Фима действительно изменился. Помолодел. Рассказывал, как работает, как его ценят и как он и в будущем намерен добиваться уважения и новой должности с учетом опыта работы.

Гиля кивал, мама подхватывала каждое Фимино слово. Я подумала, что он для них стал ребенком, хотя по возрасту годился разве что в младшие братья.

Спрашивал про Мишеньку. Но будто в тумане. Будто не про родного сына, а про постороннего мальчика.

На следующий день мы оформили нужные бумаги — все кругом знакомые Гили встречали нас приветливо и относились с пониманием.

Мама приставала ко мне с расспросами. Но я всю правду излагала за общим столом, и лишнего мне добавить было нечего. Миша растет, Мирослав работает, Ольга Николаевна болеет.

Мама прослезилась:

— Ой, доченька, она не болеет, это она так живет. Это жизнь у нее такая до самого конца.

Спросила, конечно, по-матерински прямо, не собираемся ли мы завести с Мирославом общего ребеночка. Я заверила, что очень даже собираемся, но пока не время.

— А кто тебе назначает время? — не удержалась мама.

Я не стала входить в подробности.


Фима на попутке поехал провожать меня до Козельца.

В дороге говорил без перерыва:

— Я теперь другой человек. Меня Гиля переделал напрочь. Я как думал? Всех моих нет. И столько они сделали из себя хворобы вокруг меня! И со всех сторон меня теснит проклятая болячка. А Гиля научил: надо болячку эту завернуть в себя самого. И, главное, руками показал так представимо! Ты, говорит, ее в себя заверни, и она там растолкается по нужным местам. Тогда ничего. Тогда уже можно будет как-то жить с ней вместе. А то когда она кругом, только поворачивайся, чтоб не задеть. А когда внутри — ничего, перемешается, перемелется. Об кости, об жилы. Да. Гиля так говорит.

Фима водил руками, будто раскладывал, рассовывал что-то в сердце, в кишки, в печенку, в горло, в голову. В глаза. В уши.

— Ну, я сделал. Не сразу, ясно, совсем не сразу. Но получилось. Ты ж видишь.

Ничего я не видела.

— Несомненно, — говорю, — Фима. Ты стал на хороший путь. Не пьешь, лицо у тебя теперь приятное. Если так пойдет — и женишься!

Фима радостно подхватил:

— Конечно. И деток еще нарожаю. Есть здесь одна женщина. Приезжая. Блюмочка Цивкина. Вообще-то она из Чернигова, но сюда перебралась к родственникам. В Чернигове ей жить негде, а тут в тесноте да не в обиде. Нас Гиля познакомил. Он тебе не рассказывал?

— Нет. Жалко, мне пора ехать, а то бы обязательно познакомились.

Приехали. На автобусной станции на меня, конечно, все обращали внимание. На мне пальто песочного цвета, распахнуто — тепло. Юбка солнце-клеш из тонкой шерсти. Шилась абсолютно по косой и носилась обязательно с широким ремнем. Иначе не получался силуэт.

Про Яшковца Фима не спрашивал. А я не сказала. Рассудила, что Фиме Леню девать уже некуда. Все занято. И уши, и мозги, и печенка. А Гиле с мамой потом расхлебывай. И мне тоже.

Фима по своей инициативе сообщил, что в ближайшее время лично приедет в Киев выписываться с жилплощади по новому месту жительства в Остре, к Гиле, а то на работу его приняли с нарушением, а надо, чтобы все по закону.

Я практически пропустила это мимо ушей, и напрасно.


Теперь про Мишеньку.

Надо сказать, его поведение не всегда было безоблачным. Он проявлял склонность к уединению, слушал меня невнимательно, хотя с Мирославом охотно играл и длительно прогуливался. Я как педагог сильно переживала отсутствие должного контакта. Старалась наладить нерасторжимую связь, присущую сыну и матери. Но добилась сначала только того, что Миша звал меня «мамочка» вместо «мама». Мирослава называл «папа». Все же немало.

Потом я потихоньку систематически стала указывать Мишеньке на правила поведения за столом, на личную гигиену и прочие повседневные мелочи, к которым в Остре его должным образом не приучили.

Первое время Миша плохо ел, обращал внимание на разницу в пище — у меня и в Остре. Там вкуснее. Я объяснила, что вкуснее, чем у родной мамочки, быть не может ни в каком случае. И чтобы он ел до последней крошки и не привередничал. Мальчик раза три-четыре отставлял тарелку и убегал в коридор, прижимался к входной двери и плакал. Я его утешала и обцеловывала всего, потому что кто же пожалеет ребенка, как не мать.

Постепенно мы сроднились, и он стал доверять мне свои детские тайны. Например, в садике ему очень нравилось, но он не мог понять, почему дети смеются, когда он вставляет в разговор естественные выражения на идише типа «чепенит» (отстань), «нахес» (счастье), «фишеле» (рыбка), «форгерт» (наоборот), «неббиш» (бедненькая моя), «гелик» (быстрее), «бикицер» (короче).

Я ему объяснила, что так в Киеве не говорят, а говорят только в Остре. А Остер — село. Отсталое по сравнению со столицей. И если он не хочет быть отсталым среди хороших детей, ему надо говорить по-русски. В крайнем случае по-украински.

Дома у Мишеньки иногда тоже вырывались еврейские словечки, которых он нахватался у Гили с мамой, но он всякий раз краснел и поправлялся, и всегда искал глазами у меня одобрения. Я хвалила его и заставляла несколько раз повторять слово по-русски.

Однажды такое случилось при Мирославе. Он не подал вида, что заметил. Но когда Мишенька вышел из комнаты к себе на кухню, сделал мне выговор.

— Зачем ты дергаешь ребенка? Может, у него склонность к языкам, а ты портишь. Это же развитие. А развитие — главное в растущем человеке.

— Развитие бывает разное. Языки — пожалуйста. Хоть по-немецки, хоть по-французски. Но по-еврейски мой ребенок говорить не будет никогда. Для его же пользы. И не делай вид, что не понимаешь. Тебе еврейские слова ничего не стоят. А ему могут стоить ой как. До смерти могут довести.

Мирослав промолчал. И в подобных случаях больше меня не одергивал.

Это происшествие натолкнуло меня на мысль, что пора пристроить Мишеньку в кружок по развивающему направлению.


В свободные минуты Мирослав любил играть в шашки. Играл чаще всего сам с собой. Иногда в напарники для веселья приглашал Мишеньку. Тот делал хорошие для его возраста успехи.

Я отвела мальчика в пионерский дворец в кружок шашек. Руководитель сразу отметил Мишу как подающего надежды. Хоть возраст у него был всего шесть лет.


И вот я привезла документы об отказе Фимы. Представила их Мирославу. Он обрадовался. Завязалась история с усыновлением.

Цвели каштаны. Белые и красные свечки. Как всегда. В природе не меняется ничего. Не то что в человеке.

Но дело не в этом.



Мы с Мирославом и Мишенькой в воскресенье гуляли в Мариинском саду. Мишенька осваивал новенький велосипед, двухколесный. Хоть я волновалась, упал он всего три раза, и то не больно. Мирослав постоянно держался на страховке.

Возвращались домой поздно вечером. Я с Мишенькой поднялась на этаж первой — Мирослав возился внизу с велосипедом.

Под окном на лестничной клетке расположился Фима. Увидел нас, раскрыл объятия, с громким стуком уронил чемоданчик — толкнул локтем с подоконника.

— Родненькие мои, дождался! А я ж уже уходить хотел! Пойду, думаю, к Леньке, а с утречка сюда. Мишенька! Какой большой! Майечка! Какая ты красавица! Ну, давайте обнимемся!

Я, чтобы даром не перечить, обняла Фиму. Понюхала. Трезвый. Миша обниматься не стал, зацепился за мою руку и тянет к нашей двери.

— Фимочка, как хорошо, что ты приехал, — говорю, — сейчас мой муж Мирослав Антонович подойдет, познакомитесь. А Мишеньке спать сильно пора. — И в глаза Фиме пристально смотрю, не меняя направления ни на секунду.

Он сделал мне успокаивающий жест, мол, относится с пониманием.


Я познакомила Фиму с Мирославом. Получилось, правда, официально. И хорошо.

Сели ужинать. Фима смотрел на Мишеньку и рассеянно отвечал на наши с Мирославом вежливые расспросы. Погладил Мишеньку по голове. Мишенька чуть не закашлялся чаем. Я резко отбросила руку Фимы, но с улыбкой. С улыбкой.

Спросил, чем мальчик увлекается. Я ответила, что подает большие надежды в шашках. Фима обрадовался.

— Ой, шашкес! Шашкес — большая вещь! Ими многие пренебрегают, думают, только в Чапаева можно ими щелкать. А мальчик сообразил! Умничка!

Мишенька кинул на меня взгляд и уткнулся в свою чашечку. У него была специальная, веселенькая, детская.

Когда Мишу быстро отправили спать, Фима поделился новостями из Остра. Все здоровы, передали гостинцы — варенье, домашнюю тушенку, сушеную малину. Выставил это из своего чемоданчика прямо на белую скатерть.

Стал прощаться:

— Я сейчас к Лене Яшковцу, это друг мой, с фронта, — объяснил в сторону Ярослава, — переночую, сто лет с ним не виделись. А к восьми часам в жилконтору, в милицию. Выписываться. У меня и открепительный талон, и все формы, какие надо. Не волнуйтесь. Спасибо за компанию.

И тут же без перерыва:

— У меня тут в чемодане, чтобы не удивлялась, госзаймы. Я часто на всю зарплату покупал, пока один был. Это вам с Мишенькой, на будущее.

И вытащил пакет, завернутый в газету. Газета развинтилась — и весь стол усыпался облигациями.

Мирослав сгреб их и серьезно запихнул опять в чемоданчик. Щелкнул замочками.

Положил руки на плечи Фимы и говорит:

— Спасибо вам, дорогой Ефим Наумович. Но мы ни в чем не нуждаемся. Правда, Майечка? А вам в дальнейшем пригодится на устройство.

Я согласно кивнула. Хоть ожидала возражений с Фиминой стороны.

Но Фима развеселился:

— Конечно, я вижу, что вам не надо. Хотел подарок преподнести. Думал-думал и придумал. Не обижайтесь.

Я вызвалась проводить Фиму до конца двора.

В голове стучало — сейчас он пойдет к Ленечке, а Ленечки нету на свете. Такой удар! Бросится к соседям — те еще неизвестно что наплетут. А у него такое состояние — без равновесия. Может снести в любую сторону.

— Знаешь, Фимочка, я тебе не говорила, а есть хорошая новость. Даже радостная. Леня женился. И отправился с женой по вербовке куда-то на Север.

— Как? А я ж не знал. Вот Ленька! Меня мутузил за женщин. И давно?

— Как ты уехал, я к нему заходила проведать, передать твою записку. А у него как раз та женщина находилась. Они мне признались, что собираются. Только ждали, когда ты устроишь свою жизнь. Ты себе место нашел, они и поехали.

— Вот, значит, всех я задерживал. И тебя. И Леньку. Ты меня прощаешь, Майечка?

— Что за вопрос, Фимочка, прощаю сто раз.

Получилось достоверно, так как выхода у меня не было.

— А хибару пустили под огонь. Там будут что-то строить. Я ходила, смотрела. Думала их еще увидеть, а уже уехали. Мне соседи сказали во дворе. Ты рад?

— Конечно. Я сам счастливый, мне надо, чтоб и Ленька был такой же. Значит, я теперь к Лазарю двинусь. Фаня ему все время строчит письма, и я приписки делаю. Он в курсе.

Фима находился во взвинченном состоянии. Но это было правильно в его положении и не вызвало у меня никаких подозрений. Если мама переписывалась с Лазарем, и Фима ничего не знал про Яшковца, значит, и Лазарю ничего не известно. Если бы знал — обязательно написал. Такое событие. Но все-таки опасность сохранялась. Там Хася со своими змеиными разговорами. Нет, отпускать Фиму от себя до тех пор, пока не выпишется, нельзя.

И я сделала так.

— Фима, а ты бы не хотел еще некоторое время провести рядом с Мишенькой? До утра примерно. Ляжешь на кухне. Я Мишеньку к себе заберу. Потеснимся с Мирославом. И нам приятно, и тебе большое удовольствие. Утром все вместе позавтракаем. Все-таки ты прощаешься со своим бывшим домом. У тебя с ним связано многое. Мы с тобой хоть и разведенные, но друзья. Я тебя прошу.

Фима задумался на секундочку. И согласился.

Не скрою, я хотела поправить бестактность, допущенную Фимой. Такие вещи, как облигации, делаются наедине. Если хотел отдать нам с Мишенькой — так и отдал бы без Мирослава.


Мы вернулись в квартиру. Мирослав одобрил.

Говорит:

— Не по-людски человека выставлять на ночь из его дома. Ефим, я тебе больше скажу: если завтра в один день не оформишься, поживи у нас сколько надо. С сыном побеседуй. Если рассудить, он наш общий с тобой ребенок. Ну, бумаги, метрики, то-се. А ты его родил. Ты ему ничего плохого не сделал. Надо, чтоб он тебя считал своим. А жизнь она и есть жизнь.

Фима прослезился. Вот наглядная сила слова. И до чего она доводит.


Мишенька уже спал, и сонного мы перенесли его на нашу кровать. Сами примостились вокруг него.

Я хотела перестелить постельное белье на топчанчике, но Фима попросил оставить, чтобы согреться теплом Мишеньки.

Утром мы все вместе позавтракали, поговорили о незначащих вещах. Мирослав задержался, чтобы отвести Мишеньку в сад, а я с Фимой направилась в жилконтору и дальше куда надо.


По дороге Фима молчал. Я, чтобы отвлечь, рассказывала о нашей с Мирославом жизни, о его матери Ольге Николаевне. Фима не отвечал и даже внутренне не слушал.

Потом он все-таки открыл рот:

— Скажи, Майя, а если б я не согласился, что бы ты сделала со мной?

Я остановилась в растерянности.

— А что я смогла бы сделать? Не с тобой даже, а вообще? Ты странный, Фимочка. Ты живешь прошлым. И вопросы задаешь из прошлого. Слава богу, между нами все решено, остался только последний шаг. И вот мы с тобой по-хорошему обоюдному согласию идем его делать. Разве не так?

— Да-да. Я просто поинтересовался. Ленька мне говорил, что ты и убить можешь, ты такая. Он говорил — страстная. А я не страстный. Я даже не ревнивый. Мы разные, вот в чем задача. Я размышлял, почему у нас не сложилось. Не потому, что я был пьющий. И с пьющими еще как живут. Ты, Майечка, из другого теста. Как маца. Пресная и твердая. А из тебя много чего сделать можно. При условиях, конечно. Никогда не знаешь. Моя жена делала из мацы мацедрай. И пирожки. Дети любили. А я черствый. И водой не размочишь. А размочишь — кушать не будешь. Противно потому что. И ничего из меня не сделаешь.

Я промолчала. Естественно, по дороге на выписку Фима подводил итоги своего киевского пути. Что тут можно сказать со стороны.

— Ты, Фимочка, говоришь пустое. Надо смотреть вперед.

— Да-да, Майечка, ты права. Пусть Мишенька будет счастлив. Вот в чем корень.


Так мы дошли до цели. Все сделали быстро, и в милиции, в паспортном столе. Там начальник отделения был знакомый Фимы еще со старых довоенных времен — Тарасенко Федор Григорьевич.

Сделал замечание в мою сторону:

— Что ж ты, Фимка, не удержал такую кралю?!

А Фима с улыбкой ответил:

— Она сама. Я ж ее на веревочку не посажу, сам понимаешь.

Замечание, конечно, бестактное. А смолчать, видно, не сумел ни один, ни второй.

Тут Фима, чтобы сгладить положение, спросил:

— Ты, Федя, Леньку Яшковца помнишь? Художник в кино Чапаева.

— А как же. Бедный. Допился.

— Что такое? — встрепенулся Фима.

— Так он же ж сгорел подчистую. Прямо в своей хибаре. Это ж соседний участок. Мне хлопцы рассказывали. Крутовского Сашку знаешь? Он и рассказал. На место выезжал. Поворошил утли, составил протокол и закрыл дело.

— Какое дело?

— Ясно. Пьяный пожар.

Фима дернул головой.

— И кости нашли? Ну, скелет?

— Там столько барахла — и железо, и камни, и рога — Ленька ж любил, фигурки резал. Никто особо не разбирался. Отдельного скелета вроде не было. Ты ж понимаешь, огонь не разбирает. В общем, признаный сгоревшим. Нихто за ним нэ журывся. Нэма и нэма. И ты нэ журыся. У тебя своя жизнь на начальной точке, можно сказать.

Фима смотрел на Тарасенко с пониманием, но без смысла.

Начальник заверил, что документы без задержки отправят по почте в Остер, через пару-тройку дней будут на месте, и можно прописываться.


Мы шли по улице прогулочным шагом. Я думала, как проявить свою реакцию насчет Яшковца.

Но Фима опередил:

— Видишь, Майечка. Ты ошиблась. Не уехал Леня. Сгорел. Хотя как рассудить. Может, именно уехал. Отбыл по месту постоянной прописки. И никто его уже с того места не стронет. Ни милиция, ни бабы, ни дружки приблудные. Никто.

И так спокойно констатировал, что меня мороз пробрал по нервам.

Фима в мою сторону даже не смотрел. Я сухо ответила, что у меня другие сведения. И я их уже излагала. А милиция смотрит на внешнюю сторону. Может и ошибиться.

Фима пробурчал:

— Помолчи, помолчи. Я так и знал. Так и знал.


У меня был план.

Когда дело с выпиской закончится, не оставлять Фиму до его отъезда. Проводить до речпорта. Я и предложила. Он отказался и сказал, что собирается к Лазарю.

Мне это не понравилось, особенно в свете нового сообщения про Яшковца. Но делать нечего. Я только предложила пойти с ним.

Фима согласился как ни в чем не бывало. Будто встряхнулся.

— Точно. Хватит дуться. Надо примиряться. Ты сколько Лазаря не видела?

— Я не подсчитываю.

— Тем более надо идти. По-семейному.


Выходило по всему, что времени до возвращения Лазаря с работы еще много. Фима захотел что-нибудь купить Мишеньке из игрушек. Зашли в магазин, и удачно — Фима купил интересную железную дорогу, сборную, с пятью красными вагончиками, которые должны, если правильно сложить рельсы, ездить по кругу. Фима попросил взять с собой к Лазарю и Мишеньку, для чего забрать его пораньше из садика.

Вернулись к нам домой, чтобы в пять часов выйти за Мишенькой по направлению Лазаря и Хаси.

Мишенька сильно обрадовался нашему приходу и шел за руку с Фимой. Миша рассказывал, как дела в садике, и прочитал новый стишок.

Фима его похвалил и попросил несколько раз повторить на бис. Когда Миша рассказывал в третий раз, забыл последнюю строчку, и Фима ему подсказал.

Из кондитерского магазина на углу, совсем недалеко от дома Лазаря, высовывался хвост очереди. Фима спросил у крайней женщины, что продают, она ответила, что торт «Киевский». Тогда он только-только появился и сразу стал знаменитостью и страшным дефицитом. Я сказала Фиме, что надо во что бы то ни стало купить, чтобы порадовать Лазаря и Хасю.

Мы простояли минут сорок и купили два, по одному в руки.

Было уже около семи часов вечера. Тепло, как будто летом.

Вдруг Фима говорит:

— Не хочется в помещение. Лазарь с Хасей никуда не денутся. А придем попозже, так еще лучше. Точно застанем дома. Давайте посидим в скверике. Полюбуемся вокруг.

Честно признаться, мне вообще не хотелось к Лазарю со всеми его разговорами, которые я знаю наизусть с детства. Не имея в виду даже Хасю.

Присели на скамейку. Ну, каштаны, зеленая трава. Дети бегают, мамаши с колясками.

Мишенька сел и сидит.

Я ему посоветовала:

— Пойди недалеко к мальчикам своего возраста, познакомься, поиграй.

Он отказался. А Фима внезапно разорвал бечевку на торте, вынул складной ножик из кармана брюк и начал прямо на скамейке резать торт большими порциями.

— Мишка, давай торт съедим. Не стесняйся. Приступай.

И сам первый схватил кусок. Запихивает его в рот, практически без жевания. Мишенька на него смотрит и отщипывает крошечки пальчиками.

Надо сказать, что торт довольно ломкого состава. Там же орехи, цукаты и основа хрупкая — вроде безе, но не безе. Фима весь в крошках, лицо замазано в креме. На нас стали обращать неприятное внимание. А Фима хоть что. Следующий кусок даже не ест, а жрет, как свинья. Тут уже дело не в культуре поведения, а я не знаю в чем.

Мишеньке не по себе, он не привык. Я его приучила к аккуратности. Он положил кусок обратно в коробку и смотрит под ножки, на землю.

Я сделала замечание Фиме:

— Веди себя как человек. У тебя терпения нет, чтобы кушать. Люди смотрят. Ты вызываешь поведением отвращение. И ножом размахиваешь, как пьяный хулиган.

И тут я осознаю, что Фима меня не слышит. Запихивает и запихивает в себя торт. А торт не лезет. Рассыпается по рубашке, по пиджаку, по брюкам, по скамейке. На земле горка. Белая-белая. Похоже на цветок каштана.

Мишенька крепился-крепился — и заплакал.

Я его схватила, закрыла руками ему лицо и прижала к себе.

— В последний раз тебе ставлю условие, Фима. Будь человеком. Устроил цирк. Чего ты добиваешься?

Фима отвечает крайне неразборчиво, потому что рот забит тортом:

— Идите домой. Вторую коробку заберите. Эту я один доем и в Остер поеду.

И тут я понимаю, что он окончательно сумасшедший. Не знаю, как до меня дошло.

Чтобы его не нервировать, забрала второй торт и быстро-быстро с перебежками пошла с Мишей. Оглянулась один раз: Фима подчищает пустое днище, когтями скребет, как собака. А на него уже никто и не смотрит. Разбежались.

В каком состоянии мы с Мишенькой добрались домой, не помню. Он с опаской поглядывал на коробку с тортом и сжимал мою руку — сильно-сильно.

Было еще не поздно. Мирослав находился у мамы после работы.

Мишенька попросился к нам в кровать, чего раньше не случалось. Хныкал и жаловался, что ему страшно. А ведь большой мальчик.

Я лежала с ним рядом и понимала, что эту новую беду мне надо нести самостоятельно. Мирослава подключать нельзя. Он решит, что у Мишеньки плохая наследственность, и в конце концов тень ляжет на ни в чем не повинного мальчика.

Мирослав пришел совсем ночью. Увидел, что Мишенька на нашей кровати, и обрадовался. Я ни словом не проговорилась об ужасном проявлении Фимы. Сказала, что документы оформили и что Суркис уплыл в Остер.

Когда Мирослав ужинал, заметил на подоконнике коробку с тортом. Удивился, где удалось купить. Я сказала, что повезло случайно. Специально для его мамы. Достался только один.

Мирослав спросил:

— А как же Мишенька? Ему обязательно надо покушать торт. Давай разделим на две части. Одну, в коробке, — маме, одну — Мишеньке.

Утром я так и сделала. Мирослав взял полторта с собой на работу, чтобы после занести Ольге Николаевне. Вторую половину после ухода Мирослава я искрошила в уборную, пока Мишенька спал.


Меня мучило воспоминание о прошедшем дне. В голове появилась мысль, что Фиминого чемоданчика в скверике на скамейке не было. Он его где-то оставил. Посмотрела дома — нету. Значит, или в магазине, где покупал железную дорогу, или в милиции. Но какая разница? А разница в том, находился паспорт или лично с ним, или в чемоданчике. Если с ним, есть надежда, что Фима доведет дело с пропиской до конца. А если нет, жди его с визитом и снова возись. А облигации я как не собиралась от него принимать в качестве отступного, так на них и наплевала. Даже за подписью государства. Хоть это, конечно, не по-хозяйски.

Я решила ничего не предпринимать, так как что я могла сделать.


Вечером Мирослав собрал железную дорогу, и, несмотря на позднее время, они с Мишенькой долго играли. Красные вагончики ездили по окружности, и мне казалось, что конца не будет. Аж голова закрутилась.

Мишенька смеялся, Мирослав смеялся и громко кричал:

— Ту-ту-у-у!

Мишенька повторял за ним и тянул ручки вверх.

Да, дети быстро переключаются. У них мало внимания, и они направляют его на что-то одно. Я же не могла переключиться с Фимы ни на что.


И точно. Через два дня пришла телеграмма от мамы. Днем, когда Мирослав был на работе, а Мишенька в садике. «Почему задерживается Фима волнуемся».

Я ответила также телеграммой: «Не волнуйтесь задержали бумаги».

Сама же пошла в милицию к Тарасенко. Описала ему ситуацию и попросила принять участие. Он сначала посмеялся, мол, и погулять нельзя свободному мужчине. Но потом я ему выговорила, что тут не до смеха, так как характер у Фимы неуравновешенный и для его же пользы надо принять срочные меры. Упомянула и про чемоданчик, и про паспорт — то ли в чемоданчике, то ли при самом Фиме. Причем без прописки.

Федор Григорьевич обещал сделать все, что можно. Но только немного позже, примерно через неделю, если Фима сам не объявится. Пока посоветовал, если я хочу, обойти всех Фиминых знакомых в Киеве и послать телеграммы кому можно вне города. Бывали частые случаи, когда человек, склонный к употреблению алкогольных напитков, прибивался к знакомым и пил себе в удовольствие в состоянии беспамятства, а милиция тратила силы. Предложил также немедленно из его кабинета позвонить в справочную по несчастным случаям. Я попросила сделать его это лично. Все-таки к начальнику милиции отношение будет другое. Он позвонил. Суркис Ефим Наумович по спискам не проходил. Безымянных не оказалось. Если не считать двух женщин цыганского вида без документов и одного безногого инвалида на тележке.

Ну что. Телеграммы рассылать некуда, кроме как маме в Остер. Но там про Фиму ничего не подозревали. В Киеве же его знакомых, кроме разве что покойного Лени Яшковца, я не знала.


Сейчас же я пошла к дяде Лазарю на производство. Он как раз трудился над чем-то устрашающего вида — железяка зажата в тисках, и Лазарь напильником по ней шкрябал туда-сюда, туда-сюда. В шуме и гаме что-то попыталась объяснить, но Лазарь только махал руками. Конечно, уже несколько лет таил на меня злость. А тут наконец-то я обнаружилась без приглашения и что-то прошу. Это он сразу понял, хоть давно был глухой, и, видно, с периодом времени еще больше оглох. Что его не извиняет. К тому же он как известный передовик, любящий выставлять себя перед всеми, якобы боялся хоть на минуту бросить свои металлические изделия повышенной точности. Заставил меня топтаться до обеда. Я осталась ждать возле проходной. Хорошо, что недолго.


Пока стояла, наметила конспект. Ничего подробного. Только вопрос, когда Лазарь видел Фиму в последний раз.


Но Лазарь с ходу набросился с упреками в неблагодарности.

— От, прибежала, племянничка! Сама своими ножками. На таких каблучках не спотыкалася? Спиднычка узесенькая не поджимала? Ты б корочше одела, шоб идти удобней. Стыд на тебя смотреть. Хоть Хася не видит.

Причем с гордостью оглядывался по сторонам: или все понимают, что он говорит с родной племянницей? Потому что ему все-таки приятно, так как я не селючка затурканная.

Я выслушала Лазаря спокойно и громко задала свой нужный вопрос:

— Когда вы видели моего бывшего мужа Суркиса?

— Я его видел давным-давно. Когда ты его еще не выгнала. А что, опять замуж приспичило, по-честному никто не берет?

— Чтоб вы знали и сказали Хасе, я давно замужем за порядочным человеком. Разве мама вам не писала? Но это значения не имеет.

— Ясно, не имеет. Только я твоего бывшего Фиму в ближайшие назад дни не видел, потому что посещал на работе поздние собрания. Профсоюзное и открытое партийное. И по соцобязательствам. А вот мой сын видел. И говорил с Ефимом Наумовичем по душам. Хаси тоже дома не было по уважительной причине. А сынок мой был.

— И куда же Фима потом пошел? В Остер поехал?

— Не знаю. Спроси у Моти.

— А вам он не рассказывал?

— А шо рассказывать. Выпивши был Фима. Сильно выпивши. У нас, правда, не добавлял. У нас дома водки нету ни за что.

Заряд Лазаря проходил по мере высказываний, и он становился на свое обычное место подкаблучника. Тут я как педагог взяла лаской.

— Дядя, вы тут у меня единственный родной человек. И вы, несмотря на это, морочите мне голову. Лезете своими руками в бабские сплетни. Я Мотю знаю. Он вам все рассказал. По буквам. Скажите мне.

Лазарь опустил глаза. Хороший человек, честный, а попалась ему в жизни стерва и всего поломала.

— Майка, я б тебе б сказал. Но Мотя молчит, как зарезанный. Сам не понимаю, шо за секреты с пьяным. Почему ты нервируешься? Фима ж тебе чужой по всем швам. Ну, приходил, ну, ушел.

Я поняла, что большего не добьюсь и не надо себя ронять. Нужно ловить Мотьку.

С душевностью сказала:

— Спасибо вам, дядя Лазарь. Я вас всегда люблю, независимо от тети Хаси. И сын у вас хороший. По нутру в вас. Он как, еще на «Арсенале» работает?

Незаметно бросила взгляд на свои часики — половина первого.

— А як же. На «Арсенале». Слесарюет. Как говорится, слесарь по металлу, по хлебу и по салу. Я тебя тоже люблю, Майка. Непутящая ты. В отличие от своей мамы. А родная кровь. Точно ж говорю?

— Конечно. Надо нам держаться ближе, дядя Лазарь. Вы правы. Мотя сегодня в первую смену?

— В первую. В три шабашит. Пойдешь?

— Пойду.

— Попробуй. Но не советую. В таких делах надо бросать на полдороге. Не прояснять. Хуже будет. Я, откровенно говоря, с Хасей давно бросил вносить ясность. И живу себе. А то бы непонятно что повылезало.

Лазарь махнул рукой.


«Арсенал» — не инвалидная артель Лазаря, дальше проходной не проникнешь. Я побежала домой приготовить еду для Мишеньки и Мирослава. А ровно в три стояла на месте.


Мотя появился своевременно. Даже не выразил удивление нашей встречей. Оглядел меня с ног до головы и одобрительно кивнул. Все-таки мужчина, хоть и родственник.

— Мотя, к тебе приходил Фима. Я знаю. Что он тебе сказал?

— Ничего особенного. Что пьяный может сказать? Вообще он дурной какой-то. Явился с пустой коробкой с-под торта, белая, с каштаном на верхе. Не перевязанная, ничего. Он под рукой держал. Она все время падала, грязная, аж гидко. Сам грязный, перемазанный. Наверное, в торте. Руки липкие. Меня по голове гладил, я потом вычесывал крошки. С рукавов у него сыпались, как в цирке. И все.

— Мотя, скажи мне. Он говорил, что едет в Остер?

— Говорил, едет, а про Остер не говорил. Просто, что едет. Посидел пять минут. Попросил еды положить в свою коробку. Я положил. Котлеты, хлеб. Он попросил еще что-нибудь сладкое. У нас только варенье. Я дал пол-литровую банку. Вишневое. С косточками. Мама всегда варит, ты ж знаешь. Он в карман запхал. В пиджак. Еле поместилась. А коробку я бинтом перевязал. Веревки не нашел. Фима переделал по-своему. Высокая часть получилась как кастрюля, а та, где раньше был торт, получилась как крышка. Наоборот, значит. Он обрадовался, что хорошо и вместительно. В основном молчал. Только «еду» и «еду». Пьяный, что с него.

Мотя рассказывал быстро. Видно было, что ему неприятно.

Я почему-то спросила:

— Сильно водкой пахло?

— Не пахло. Совсем не пахло. Тортом аж несло. Сладкий такой запах. Наверное, водку и перебил. Но шо ж я, пьяного от трезвого не отличу? И походка в разные стороны, и глупости на языке. Точно — пьяный.

— Мотечка, а чемоданчик при нем был? Коричневый, фибровый, маленький?

— Нет. Пришел с голыми руками. Если не считать коробку. А нож перочинный был. Грязный тоже. Лезвие плохо закрывалось и открывалось — пазы забитые белым. Тортом, наверное. Фима когда бинтик резал, я заметил.

— А паспорт он тебе не показывал?

— Зачем? Нормальные люди посторонним паспорт в нос не суют.

— То нормальные, Мотечка.

Мотя посмотрел на меня пристально. Он хоть сильным умом и не отличался, но по моей подсказке понял.

— Думаешь, Фима того?

— Того, Мотечка. Очень даже того. И этого. И был он не пьяный. Потому и тортом за километр несло, а не водкой. Того — и вдобавок с ножиком. Ужас, Мотечка.

Я закрыла лицо руками. Но только на короткий миг. Материнское сердце толкнуло меня — скорей в садик. К Мишеньке.

Мотя вдогонку прокричал:

— И еще он песню пел «Враги сожгли родную хату». И меня заставил поддакивать. А я терпеть не могу.


В садике все было спокойно. Миша в хорошем настроении. Поговорила с воспитательницей — с профилактической целью. Как и что, как успехи мальчика.

Она горячо хвалила Мишеньку: подельчивый и дружный с детьми обоего пола. И правда, Мишенька всегда был окружен товарищами, так как являлся заводилой игр. От кратковременной замкнутости в связи с переездом в Киев не осталось и следа. Но в данном случае я хотела выяснить, не происходило ли в последние дни чего-либо из ряда вон в смысле Фимы. Сам мальчик мог и не оценить, а взрослый всегда начеку.

— Вы что беспокоитесь? У нас учреждение на хорошем счету, детей никто не обижает. Чужие через заборы не лазят. Домой отпускаем только с родителями и близкими родственниками.

— Я не сомневаюсь. Просто мне соседка, ее ребенок не в вашем садике, рассказала, что бывший муж явился и забрал девочку без ее ведома. Она потом искала-искала.

— Тут явная недоработка. Мы должны всегда доподлинно знать положение в семье. Кому ребенка отдавать, а кому и нет. Бывшие мужья способны на многое. Но у вас-то муж хороший, и знаете, Мишенька его очень ценит. Я как-то спросила у детей, кого они больше любят, папу или маму. Так ваш Миша заявил: маму очень люблю, а папу очень-очень. Интересно, да?

Я не удержалась от педагогического замечания:

— Обычная детская реакция. Но, чтобы вы знали, подобные вопросы расшатывают состояние детского сознания.

Говорить больше было не о чем, и я позвала Мишеньку с собой.

Я как прямой человек сама не делаю никогда никаких намеков и не приветствую, когда их делают в мою сторону.

Эта воспитательница давно мне не симпатизировала — по зависти. Что естественно в ее возрасте перед пенсией.

Ее бестактное замечание выбило меня из колеи. Но тем самым я пришла в себя. Фима — отрезанный ломоть. Из квартиры выписался добровольно, и начальник отделения милиции тому свидетель. Что Суркис будет делать дальше — не мое дело. Он может являться, может не являться, может пугать людей на улице, морочить голову Мотьке и Лазарю с Хасей, умереть под посторонним забором, даже завербоваться — какое имеет значение? Он — случайный в судьбе. Этап жизни закончился. Раз и навсегда.

Эта картина настолько ясно встала перед моим мысленным взором, что чувство бесконечной свободы ощутилось практически всецело.

Я прижала к груди Мишеньку и расцеловала его как самого главного моего человека.


Вечером Мирослав сообщил весть. Его назначили директором обувной фабрики. Плюс высокая зарплата и персональная машина «Победа». И в знак такого события завтра, в воскресенье, мы всей семьей идем к его маме. Ничто так не поддерживает больного человека, как общая радость близких.


Ольга Николаевна оказалась в очень слабом состоянии. Совсем худая. Обрадовалась Мишеньке — ведь видела его в первый раз. Попросила сесть к ней на кровать и смотрела, смотрела.

— Гарный хлопчик. Ты ж Мыхайлык? Мыхайлыку, ой Мыхайлыку, який же ж ты гарнэсэнькый, — и гладит по головке.

Мишеньке неудобно, приходится наклоняться в ее сторону, но он правильно понимает и старается тактично голову держать пониже.

Мирослав рассказал Ольге Николаевне про свои успехи, про новую должность, про машину.

— Тэпэр я тэбэ зовсим нэ побачу. Нэ побачу ж?

Мирослав заверил мать, что ничего не изменится, так как, располагая машиной, он, наоборот, сможет наведываться чаще.

Я приоткрыла форточку под предлогом того, что на улице замечательный весенний воздух. В комнате стоял плохой запах, что естественно.

В коридоре, когда уходили, я сделала замечание Зое Ивановне, чтоб проветривала.

Она махнула рукой:

— Проветрюю, проветрюю, а воно ж без толка. Я принюхалася, а вы и минуточки потерпеть не хочите. Нежная какая жиночка.

Хорошо, что Мирослав не слышал, а то бы он огорчился ее грубостью. А я — ничего. Лишь бы все было спокойно.


В этот вечер мы долго сидели всей семьей за столом в комнате. Я постелила белую вышитую скатерть, еще бабушкину, остерскую. Там одно пятно никак не отстирывалось. Я его прикрыла вазочкой с печеньем и следила, чтобы вазочку не двигали. А Мишенька все дергал за высокую ножку, пока я ему особо не указала.

Мирослав рассказывал Мишеньке о производстве, о конвейере. Как всегда, доступно и ясно. Мишенька внимательно слушал. Потом попросил достать железную дорогу, но я сказала, что сегодня не надо, лучше поговорить. Мирослав все-таки собрал дорогу, и Мишенька принялся играть. Мы любовались сыном и поглядывали друг на друга с одобрением.

Я поинтересовалась, почему назначение произошло внезапно. Оказалось, никакой внезапности. Вопрос рассматривался давно, бывший директор ушел на пенсию, и кандидатуру Мирослава выдвинули сразу. Но пока шла бюрократическая волокита, он не опережал события. Могло повернуться в любую сторону.

Загрузка...