Я слушала его рассказы и откладывала свои размышления на потом. Мне хотелось больше узнать человека, а не сразу открывать ему душу.


Мы стояли над Москвой-рекой, декабрь был морозный, как январь. Наблюдали за льдом, гадали, сколько он сантиметров и какой крепости.

Как-то во время нашего свидания на набережной рыбаки внизу, видимо, метра четыре от берега, при нас топором рубили прорубь, сразу понятно, что пьяные. Только расковыряли лед и бросили.

— Бурильщики! Их бы ко мне. Я бы научил! — рассмеялся Александр Владимирович.

Мужики в тяжелых тулупах, валенках, солдатских ушанках уселись на маленькие скамеечки пить водку. Один нечаянно двинулся на разворошенное место. Лед, наверное, там уже был тонкий-тонкий, и рыбак провалился. Его собутыльники бегали вокруг с криками и ничем не помогали. Я от ужаса закрыла глаза руками.

Александр Владимирович сказал:

— Пойдемте скорее. Если сейчас он утонет — приедет милиция. А у меня обед заканчивается.

На прощание он поцеловал мне руку.

Да, если не можешь помочь, делай свое дело, будь порядочным человеком.

Я в тот момент почему-то подумала о Мишеньке, о его тяжелой флотской службе. И черная дыра на белом льду представилась мне черной шашечкой. Словом, получилось, что в моей голове возник образ Мишеньки. Но непонятно какой.


Я уже купила билет в Киев, чтобы явиться в Остер для документального вступления в наследство. Сказала Александру Владимировичу про отъезд. На немой вопрос: увидимся — не увидимся? — ответила молчанием.

Про себя я уже решила, что это судьба и что дальнейшее зависит только от меня. Независимо от того, как оценить родившееся чувство близости.


Блюма встретила меня в хорошем настроении. Первым делом она показала мне письма от Миши. Я узнала много нового. Оказывается, Миша служит на подводной лодке. Страшные картины из фильма «Добровольцы» встали перед моим мысленным взором. Мне он ничего не писал про подлодку. Мне он вообще ничего не писал, кроме упреков насчет маминых похорон.

У Блюмы скопилось штук двадцать писем. Она порывалась прочитать их все по очереди и сказала прямо:

— Я знаю, что Миша тебе не пишет. Он сообщил о таком намерении чуть ли не в первом письме. Мы с Фаней считали, а теперь я считаю, что Миша как сын — не прав. Тут, — Блюма постучала толстым пальцем по стопке конвертов, — вся его военная жизнь. И про товарищей, и про океан, и про его мечты. Прочитай, пожалуйста, у него почерк стал очень неразборчивый. Но я разбираю хорошо, есть привычка, понимаешь? Привычка много значит.

Я отказалась читать письма. Конечно, в них все неправда. Если бы у Миши была какая-нибудь правда, он бы не стал писать сюда. Он бы вообще никуда не писал. Это мне подсказывало сердце.

Я поинтересовалась, присылал Миша фотографию или нет. Блюма побежала в свою комнатку, какую они с Фимой заняли сразу, и принесла фото. Миша в матросской форме, в бескозырке, на черной ленте «Тихоокеанский флот». Глаза грустные, отчаянные. А ртом улыбается. Чуть-чуть, но явно.

— Красивый, правда? — Блюма прижала фотографию к сердцу, будто речь шла о киноартисте.

— Да, Блюма, красивый.

— Красивый, Майечка, но не на твою красоту. И Фанечка говорила, что похож не на тебя.

Я насторожилась:

— А на кого? На Фимину красоту, что ли?

— При чем здесь вообще Фима? — Блюма надулась и закрыла рот на замок. — Ладно, не мое дело. Какие планы у тебя на лето? Может, приедете к нам? У нас летом весело, и кино в парке, на воздухе, и танцы, и базар большой. Только дорого. Дачников — полно. Остерских меньше, дачников — больше. Миша смеялся, что местных евреев скоро в краеведческом музее будут показывать. Правда. Он евреев любит. Прямо так и говорил: я евреев люблю. Хороший мальчик, мы ему привили.

Я устала с дороги, не хотелось рассуждать. Я спросила, где Фима. Фима находился на прогулке в магазин, пошел за хлебом.


За окном стемнело, хоть часы показывали четыре часа дня по московскому времени. Тогда это было все равно — что московское, что остерское. Одинаковое.

Я прилегла на большую кровать в комнате мамы и Гили.

Вскоре вернулся Фима. В кожухе, в стеганой ватной шапке. Уши опущены, завязаны под подбородком, рукавицы большие, тоже ватные, и штаны ватные, заправленные в валенки. Он еле поворачивался и прижимал к животу круглый коричневый хлеб, толстая корка общипана. И на подбородке в щетине крошки.

Он увидел меня и улыбнулся открытым ртом. А зубов у него осталось только впереди — три сверху и два снизу. Я летом не увидела.

Блюма заметила, как я смотрю на Фиму, и загородила его своим телом. Прижалась вплотную, как стена.

— Фимочка пришел. Маленький мой пришел! Сейчас мы разденемся. Майечка приехала, наша Майечка дорогая-любимая к нам приехала! Да, Фимочка?

Фима смотрел на меня и улыбался. Узнал — не узнал. Непонятно, раньше не узнавал.

Блюма продолжала концерт:

— Майечка приехала, Мишенькины письма все-все перечитала от корочки до корочки, снимочек перецеловала, и в губки, и в глазки, и в лобик, и в бескозырочку его красивенькую, и в волосики под бескозырочкой! Да, Фимочка? Где наш Мишенька? Где наш сыночек любименький?

Фима как будто расслышал что-то знакомое. Он улыбнулся еще шире. Блюма по привычке вытерла рукой слюну у него с подбородка и этой же рукой схватила со стола фотографию Миши. Стала тыкать в глаза Фиме.

— Вот наш Мишенька, смотри, Фимочка, вот наш сыночка родной! Скоро к нам приедет.

Я выбежала прямо в чем была, босиком и в тоненьком шерстяном платье, на холодную веранду. Хотела дальше — на двор, но дверь заколодилась из-за накопившегося снега.

Постояла секунду и вернулась как ни в чем не бывало. Не говоря ни слова, постелила себе постель и легла. Я поклялась, что ни кусочка не съем в этом доме.

Конечно, я лежала без сна.

Ясно, Блюма знает про Куценко. Мама ей рассказала. Что она еще рассказала? Что в Блюминой дурной голове переваривалось долгие годы, что она внушала Мишеньке на пару с Гилей, какие слова, какие понятия бродили в моем сыне? Какая бражка у него в голове? Непостижимо уму.

И Мирослав сюда приезжал, конечно. И все вместе они сидели за столом и ели. И говорили, и обсуждали израильскую войну, и черт знает что еще обсуждали с моим родным сыном. Одним делать нечего, и они воюют, а из-за них тут расхлебывай. Другие настраивают сына против матери. Третьи умирают не своей смертью. Четвертые валятся замертво ни с того ни с сего. И все на меня, на меня. Привили. Ну что они могли привить хорошего? Что они понимали? Это ж надо заявить: Миша евреев любит. Лучше бы он себя как такового любил. Без учета национальности.


Я лежала на той же перине, что и мертвый Гиля всего год назад. И подушки те же. И они меня душили сами по себе. И теперь Блюма имеет совесть приглашать меня на лето в мой же дом.


Ночью я проснулась. Из комнаты Блюмы и Фимы до меня доносились уханье, стоны, хлюпанье и что-то еще. Я повернулась на звук. Кровать заскрипела. Понятно, что там происходило. Но надо же закрывать дверь!

Чуть ли не в ту же минуту у них в комнате зажглась лампа. Появилась Блюма — как привидение, в широкой ночной сорочке, с распущенными длинными волосами. Всклокоченная жирная старуха.

— Извиняюсь, Майечка. Мы тебя разбудили. Извиняюсь. Спи, спи. Отдыхай. Я тебя утром разбужу. На работу буду идти и разбужу. Фима ж так рад, что ты приехала. Так же ж рад.

Я пролежала с открытыми глазами до утра. Молила Бога, чтобы обернуться в один день и не задержаться тут ни на минуту.

Так и получилось. Всюду в инстанциях меня встречали приветливые, доброжелательные служащие. Понадобились небольшие взятки, но как же иначе. К вечеру документы оформились.

Блюма вела себя как хозяйка положения. Насколько у нее хватало ума, настолько и вела. Я осадила ее вежливо, но решительно.

А Блюма виновато улыбнулась и протянула:

— Майечка. Извиняюсь. Ты меня неправильно поняла. Ты, наверное, думаешь, что я не умею держать свой язык. Нет, ты сильно ошибаешься. Я — могила.

Что она имела в виду, я не выясняла, чтобы не дошло до скандала. Поняла одно: Блюма — свинья.


Я носила изящные часики на золотом браслете, подарок Марика, они достались ему по случаю от какого-то офицера, служившего в Германии.

Миша сразу обратил внимание на мою обновку, хоть обычно все принимал равнодушно. Я рассказала, что часы трофейные, из Берлина.

Он попросил глянуть. Повертел, браслетик погладил и говорит:

— Ты, мама, наверное, знаешь, что немцы из еврейских зубных коронок изготавливали изделия. И это тоже, может быть.

И пошел себе на кухню, играть в шашки. Было ему тогда лет пятнадцать.

Откуда у него сведения про коронки? В школе такое не говорили. Теперь понятно, чье влияние.

И вот эти злосчастные часы я надела к Блюме в Остер. Без мысли. Золото есть золото.


Блюма смотрит на мои часики и говорит, смотрит и говорит. После всего, сказанного выше, практически без перерыва:

— Какие симпатичные часики. Золотые?

— Золотые. Хочешь, Блюмочка, подарю?

— За что? — Блюма разыграла удивление.

— За то, что ты за домом смотришь, за Фимой ходишь. Хочешь?

Я снимаю часы с руки и кладу на стол. Прямо на Мишины письма — они лежали там с вечера. Блюма, наверное, надеялась, что я буду их читать ночью. Блюма, вроде вслепую, сунула часы в карман передника и заверила меня:

— Могила. Имей в виду. Чистая могила.


Да. Я возвращалась к своей жизни с того света.

В поезде приводила свои мысли в порядок вещей. Я пыталась понять природу своего испуга.

Ну, допустим, Миша знает, что его отец Куценко. И что? А если он не знает, что его отец Куценко, а считает, что его папа — сумасшедший Фима? И что?

Миша вырос. Пусть сам разбирается со своими отцами, со своей наследственностью, вплоть до Мирослава. Я ни слова ему не скажу в этом направлении. Если спросит.

А если не спросит, а сам расскажет Марику — и про Куценко, и про Фиму? Причем не только по собственным наблюдениям, но и по соображению мамы, Гили и — самое плохое — Блюмы. И что?

А то! Какая я тогда получусь мать для Эллочки в глазах Марика? Это во-первых. А во-вторых, какая жена?

Следовательно, оберегать надо не Мишу, а Марика и Эллочку. И оберегать именно от Миши.

Да. У меня было секретное оружие против Миши — Гиля и его лехаим. Но в любом случае оставалась Блюма. Может, и она была в курсе насчет этого. А она может по дурости и против Миши выступить, и против меня, и против всех. Потому что она только за Фиму и больше ни за кого.

И как же Блюма втиснет свою ручищу в мой маленький браслетик? И как же я об этом не подумала? Получилась взятка и ничего больше. Никакого прикладного значения.


С такой бесцельной мыслью я уснула под стук колес уже где-то за Калугой.


Мне приснился Миша, что он не умеет плавать и боится.


Дома я осмотрела свое лицо в зеркале и увидела, что постарела. Вот так: позавчера еще не постарела, а теперь — да. Но дело не в этом.



Марик на работе. Элла находилась в школе, в группе продленного дня. Тогда начался эксперимент, и Эллочка как неуспевающая ходила после уроков, чтобы делать домашние задания под квалифицированным присмотром, классная руководительница посоветовала. Я не захотела объяснять, что у меня тоже имеется кое-какая квалификация. Пускай. Домой она возвращалась часам к четырем.

В квартире за время моего краткого отсутствия царил беспорядок. Нужно убирать, мыть, стирать. Руки не поднимались.

И я прилегла на диван. А отдых не получался. Позвонила Александру Владимировичу. Он обрадовался, но сказал, что обеденный перерыв уже прошел, что лучше мы увидимся завтра. Не знаю как, но я предложила, чтобы он сейчас же пришел ко мне на дом. Он помолчал и сказал, что очень скоро придет.

Да. Посреди неубранной квартиры состоялось наше первое любовное свидание. Короткое, но содержательное. Я поняла, что женского во мне много и оно требует подтверждения со стороны. И нужной стороной оказался Репков.

Я отгоняла образы Блюмы и Фимы, но они неотступно давали о себе знать. Именно чтобы их заглушить, мне нужен был Александр. Саша, который абсолютно ничего не знал и не представлял, что я прошла за короткую ночь в Остре и что содержалось в моей внутренней судьбе раньше.

Если кто-то скажет, что имела место измена, я не соглашусь. Без объяснений.

Так как мои встречи с Репковым приняли близкий характер, я в порыве дала ему свой номер телефона. Но тут же пожалела. Трубку мог взять Марик или Эллочка. Это послужило еще одним плюсом в непроходящей тревоге.

Начались наши свидания на дому. Почти каждый день. Я находилась в невменяемом состоянии. Пришла в себя примерно через две недели. И вот по какому случаю.


Приближался Новый год. Марик спросил, какой подарок я хотела бы получить и что лучше купить под елку Эллочке. Я попросила дать мне возможность купить шубу из мутона. Если ему кажется это слишком дорого — какую-нибудь другую, можно просто каракулевую. Как-то, гуляя по Петровке с переходом в Столешников, я увидела шубы в магазине «Меха».

Я ожидала, что Марик возразит насчет цены, специально нарывалась на обиду. Но он согласился. Эллочке решили купить двухколесный велосипед, о котором она мечтала, так как у нескольких девочек с нашего двора подобные уже были. Ей было бы кроме прочего и полезно — согнать лишний вес. Я так и сказала — похудеет и, может быть, прочистится голова с мозгами.

Марик встретил мое замечание с отчаянием:

— Эллочка в плачевном положении. От тебя ей нет ни внимания, ни участия. Она много ест, чтобы доставить себе удовольствие. Другое ей недоступно. И это в доме, где мать не работает и все свое время могла бы уделять дочери. Ты в дневнике не расписываешься, она носит мне. Ты ее оценки знаешь? Тройки и двойки, вот какие оценки. Она толстая и некрасивая. Поэтому она тебя не интересует. Когда-то вы с ней гуляли, ты ей искала красивую одежду. А теперь у нее пальтишко с короткими рукавами.

Я смолчала. На Эллочку невозможно было что-то купить в последнее время. Она не помещалась в детские размеры, и поэтому я бросила поиски хороших вещей — промышленность их не шила, ни наша, ни импортная, а не потому, что не хотела.

Я ответила вслух:

— Знаешь, Марик, не надо мне шубы. Ничего мне не надо. Если бы ты знал, как я страдаю, ты бы не говорил глупостей.

Марик, наверное, приписал мою жалобу на счет Эллочки. Что я страдаю из-за ее вида и положения, от бессилия в этом вопросе.

— Майечка, давай начнем сначала. Займемся Эллочкой на полную силу. В первую очередь ты как мать и как женщина. А я подключусь на любом этапе.

Я оставила его в заблуждении. Откуда у меня полная сила, если нет у меня никакой силы и взять неоткуда? А ведь должно еще было состояться выяснение отношений на почве того, что Эллочка еврейка. Время поджимало по возрасту.

Я тут же перевела беседу на эту больную тему. Посоветовала Марику как отцу подготовиться, чтобы не быть застигнутым.

Он посмотрел на меня странными глазами:

— С чего ты взяла? Что, обязательно?

— Обязательно. В жизни каждого человека еврейской национальности такое бывает. У Миши было. И у Эллочки будет. И некоторые на этой почве потом делают себе сильные глупости. И другим делают.

— А у тебя? — Марик спросил это с вызовом.

— Я жила в Остре. Там вокруг одни евреи. И считалось, что это хорошо. А потом я стала взрослая и сама разбиралась. А у тебя? — Я нарочно заострила вопрос взглядом прямо в глаза Марику.

— Я через такое прошел, никому не пожелаешь. Но то же была война. Я вопросов не задавал. Когда захотел задать — некому было. Отца и мать сожгли в синагоге, сразу, когда немцы пришли. И бабушку с дедушкой там же, и еще человек двести с детьми. Я убежал в лес. Специально тебе не рассказывал, чтобы не растравлять. Такие воспоминания до добра не доводят. Всем известно. Тут ты мне Америку не открыла. Поняла? Не у кого было спрашивать.

— А у Эллочки есть, с кого спросить. С нас она спросит. Имей в виду.


Да. И про Марика я ничего не знала.

Обрывки, обрывки, обрывки.

В общем, шуба отошла далеко на посторонний план. На повестку дня под Новый год встало совершенно иное. Я не стремилась испортить настроение Марику. Но сколько я могла носить ответственность в себе? Тем более что он первый начал перекладывать на меня все: и вес, и одежду, и успеваемость Эллочки.


И только в тот момент я осознала, что веду жизнь на нескольких фронтах: на остерском, тихоокеанском, и двух московских — Марик с Эллочкой и Репков. На четырех и даже больше.


Новый год отметили кое-как в семейном кругу. Эллочка обрадовалась велосипеду, но когда уселась, шины сдулись под ее тяжестью. Я обратила на этот факт внимание. Она — в слезы. Марик замахал на меня рукой, тут же схватил насос и подкачал шины.

Я подарила Марику хорошую записную книжку и китайскую авторучку с золотым пером. Он вечно записывал своих клиентов на клочках и терял.

А ведь я осталась без подарка, даже без мелочи. Тем не менее я нарочно проявляла веселость и непринужденность. Когда показывали «Кабачок 13 стульев», я громко подпевала, не считаясь с мнением Марика и Эллочки.

Да. Голоса у меня нет. И слуха нет. И ничего у меня нет.

Но дело не в этом.



Примерно через неделю после Нового года в почтовом ящике я обнаружила поздравительную открытку от Блюмы. Ничего плохого. С новым счастьем, крепкого здоровья. И подпись: «Твои родные Блюма, Фима, Фаня, Гиля». Меня не удивила подпись на открытке. Блюма есть Блюма.


Под предлогом смены замка на почтовом ящике я отобрала ключ у Марика и внутренне постановила: корреспонденцией занимаюсь только я. Для Марика отныне ящика не существует.


Нужен трезвый взгляд. Даже мужской. Кроме Репкова, разобрать ситуацию некому.

Я выработала план: рассказать в общих чертах Репкову ситуацию. Рассмотреть его реакцию как лица незаинтересованного. А дальше поступить по собственному усмотрению.

Да. В конце концов, человеку нужна не истина, а то, как все обстоит на самом деле. Хоть бы для отчета себе.


Дней десять я выдержала, не давала знать о себе Саше, чтобы он позвонил первый.

Хватала трубку на всякий звонок и сильно рисковала. Но добилась своего. Он соскучился и просил о встрече. Позвонил с утра, когда Марик был на работе, сказал, что может прийти прямо тут же. Я отказалась без придумок. Отказалась — и точка.

Я говорю:

— Мне надоело быть у тебя на второе. Может, ты как-то устроишь, чтобы мы с тобой на целый день были вместе?

— Ну что я могу, если у меня семья, у тебя тоже обуза. Можно ко мне на дачу съездить в выходной. Я иногда сам езжу, никто не удивится. Но ты не сможешь на долгое время, да еще в воскресенье.

— Смогу.


Тут же в уме решила, что скажу Марику: посоветовали отличную портниху, мастера по иностранным журналам мод, принимает только по воскресеньям, так как еще работает на основном месте — в театре. Сначала вроде поеду по магазинам искать материал, потом к ней. День в распоряжении. А Марик, между прочим, пусть проведет денек наедине с Эллочкой. И потом мне доложит, как с ней вести беседы и слушать ее капризы на все стороны.

Так получилось, что подруг и личных знакомых в Москве у меня не завелось. Все через Марика. Он удивился, кто же подсказал портниху. Я непринужденно оправдалась, что звонила приятельница из школы, в которой я преподавала.

Он заметил сквозь зубы:

— Ясно. Мы с Эллочкой пойдем на экскурсию в планетарий, потом в зоопарк. Она давно просилась. Я рассчитывал, что мы втроем. Теперь вдвоем, без тебя.

— Если бы ты меня заранее предупредил, я бы пошла. А теперь я не могу отказаться от портнихи. У нее очередь на полгода вперед.

Марик легонько постучал кулаком по столу. Не для скандала, просто как жест.

— Хорошо, что на полгода вперед. А то ведь бывает иногда, что на полгода назад.

И посмотрел мне в глаза.

Я быстро посчитала, что такое было полгода назад. Кроме смерти мамы — ничего примечательного. И что он имел в виду, до сих пор не понимаю.


На даче во всем видимом вокруг пространстве лежал чистый белый снег. Я радовалась красоте с тишиной пополам. Саша находился в приподнятом торжественном настроении. Это была наша первая встреча по-настоящему в независимом состоянии.

Я выбрала хорошую минуту и сказала:

— Вот мы с тобой вместе уже больше месяца. А ты ведь про меня ничего не знаешь. Тебе интересно?

— Что интересно?

— Узнать про меня, про мою жизнь. Что ты про меня думаешь?

Саша задумался. Потом ласково сказал:

— Я думать не хочу. Смотрю на тебя и любуюсь. И все. Зачем думать? Нам не по двадцать лет, чтобы переделывать свою жизнь. Если ты начнешь мне рассказывать, получится, что надо тебе помочь в чем-то. Материально, конечно, — пожалуйста. А кроме денег — что можно сделать?

Саша говорил, как всегда, спокойно и точно. Возразить нечего.

И все же я ответила, как намечала заранее:

— Мне нужно посоветоваться. Просто совет — это никаких забот тебе не прибавит.

Саша рассмеялся:

— Мне — нет. А тебе, может, прибавит. Подумай, не надо сейчас ничего говорить. У нас счастливый день. Только и заботы — не пропустить свою электричку.

— Ладно. Не отвечай ничего развернуто. Только «да» или «нет».

Вижу, Саше интересно. Я повела разговор дальше.

— Человек состоит из фактов и размышлений по поводу этих фактов. Да?

— Да.

— Факты таковы: у меня есть муж, дочь и сын. Дочь в школе, сын в армии. Муж — работает. Да?

— Да.

— Сына я боюсь. Дочь мне чужая. Мужа уже не люблю. Я ничего не делала специально, чтобы так получилось. Сложение обстоятельств и больше ничего. Но у меня осталась впереди жизнь, которую надо провести достойно. Мне тридцать восемь лет. Почти тридцать девять. Ты старше меня. Но ты мужчина, и тебе возраст не помеха. А мне — помеха. Я старею на глазах. Моя жизнь кончена? Скажи одним словом.

Саша молчал. Я специально подвела, чтобы одним словом не получалось.

— Ты мне не раскрыла главного. Почему ты боишься сына, почему дочка чужая, почему не любишь мужа. Но я лезть не буду. Не надейся. Сказала — и сказала. Факт. Тем более я знаю в результате собственной жизни — важен результат. И точка. Раз ты фактически внутри себя постановила считать такой факт, такую точку, значит, твоя жизнь кончена.

Саша смотрел мне в глаза и улыбался.

Я переспросила:

— Кончена?

Я стремительно начала одеваться без разбора: белье, чулки, юбка. Комбинацию забыла, свитер напяливала уже возле двери.

Саша лежал и молчал. Когда я с усилием просовывала голову в узкое горло свитера, раздался его спокойный голос:

— Я сказал тебе то, что ты сама хотела услышать.

Я заплакала. Ворот сдавил мне шею. Я тянула его во все стороны. Но нитка крепкая и вязка специально такая, чтобы не растягивалась: двойная косичка.

— Успокойся. Ты артистка в душе. Тебе мало эффектов, и ты придумываешь. Точно говорю. Придумываешь. Да?

Я ответила, как было условлено мной же, — одним словом:

— Да.


Моя далеко идущая ошибка заключалась в том, что в результате частичного пересказа волнующих проблем я получила еще один лишний вопрос: стоит ли мне жить?

Но Саша дал мне мысль: пересмотреть то, на чем я поставила точку. Все-таки положительный итог из разговора я вынесла. И вынесла на своих плечах. А жить или не жить — всегда можно подумать, когда придешь к окончательному выводу.


Установилось затишье.

Марик предложил устроить широкое празднование своего дня рождения. Тем более — сорокалетия. Я согласилась, так как считала, что подобные мероприятия укрепляют общность.

С энтузиазмом покупала продукты, размышляла, что приготовить, как распределить нагрузку по кухне, чтобы не сваливать на один день.

Привлекла Эллу. Мы вместе с ней говорили о подарке. Элла предложила нарисовать картину. В школе им показали, как пользоваться акварельными красками, и девочка увлеклась. У нее было все необходимое.

Со своей стороны, я хотела купить что-то по специальности Марика, но необычное.

Неожиданно в антикварном магазине на улице Кирова при одном взгляде пришла мысль — старинные часы. Не слишком дорогие, потому что не идут, с каким-то скрытым дефектом, а также внешне обшарпанные. Продавец меня убедил, что лучшего подарка в данной категории не найти. Настоящий мастер будет доволен. Тут и реставрация, и механизм, и поиски нужного решения. Занятие на долгие месяцы, а то и годы, если отнестись с любовью. Я купила часы и надежно спрятала.


И вот наступил день. Выпало как раз воскресенье. Собралось четырнадцать человек, если считать вместе с нами троими. Даже те, кого мы не видели уже лет десять. То есть с моего переезда.

С утра Элла хотела вручить папе подарок — свою картину. Но я убедила ее, что надо дождаться трех часов дня, когда соберутся гости, и уже тогда вручать при всех, заодно попросила разрешения посмотреть. Элла не дала, но и не надулась, как обычно.

Я накрыла превосходный стол. Все своими руками — и варила, и крошила, и резала, и фаршировала.

Главный дорогой гость — Бейнфест. Он у нас не объявлялся с первого дня рождения Эллочки.

Бейнфест пришел заранее и долго разговаривал с Мариком. Я не слышала, мне не надо, у меня же готовка.

Элла от нетерпения вынесла картину к столу и громко позвала:

— Папа-а-а-а! Выходи, я тебе буду дарить!

На картине изображено следующее: волнистое море, водянистое, серо-голубое, над волнами две фигуры — вроде одна в штанах, другая в платье; под волнами тоже две фигуры — одна в штанах, очень широких клешах, другая маленькая и круглая, непонятно в чем одетая. По всем краям надпись: с днем рождения, с днем рождения, рамка такая. И все какое-то грязное, неопрятное. И листок покоробленный, насквозь неровный. Элла буквально искрилась от радости предвкушения похвалы.

На зов вышли Марик и Бейнфест.

Элла громко сказала:

— Дорогой папочка! Поздравляю с днем рождения! Я сама нарисовала, и мне никто не помогал.

Марик рассматривал живопись вскользь, ему было не важно. Ему было важно то, что дочка помнила и старалась.

Бейнфест тоже смотрел. Он как юрист пристально вгляделся и строго спросил:

— Эллочка, наверху папа и мама. Понятно. А внизу, в море? Не понимаю кто?

— Миша и я. Он служит на подводной лодке.

— Марик, так Миша на флоте? Подводник? Ты в курсе, что срочникам-подводникам обязательно положен отпуск. Он сколько уже служит?

Марик без запинки ответил:

— Восемь месяцев.

— Так еще немного потерпите, и прикатит в отпуск. Ну, Эллочка, а что ж ты под морем делаешь?

— Я Мише помогаю. Я скоро буду пионеркой. А пока я октябренок, меня не пускают в лодку, там военная тайна, и я под водой. Миша вышел из лодки меня проведать и передать привет папе.

Бейнфест громко засмеялся. И Марик тоже улыбнулся.

Да. Говорили-говорили. Марик с Бейнфестом говорили наедине час в Мариковой мастерской. А про Мишу ни словечка.

И Эллочка хороша. Привет папе. А маме?

И Бейнфест тоже. «Ты в курсе, Марик». А я, что, совсем не могу быть в каком-нибудь курсе?

Я вынесла свой подарок. Просто из-за досады, я раньше хотела, когда все сядут за стол. Такое требует зрителей, это же искусство. Ну ладно.

Марик долго рассматривал часы, ходил кругами, легонько трогал, смотрел в лупу и прочее.

Бейнфест горячо одобрил и внес свою лепту:

— Мне перед самой войной Изя подарил шахматные часы. Тогда модно было — шахматы. Все такое. Они только-только наладили выпуск. Куда-то жена их засунула. Найду. Тоже, между прочим, можно считать, антиквариат. Двадцать восемь лет назад.

— Двадцать восемь — не антиквариат, — вступила я. — Это старье. Вы одними и теми же глазами смотрите на разные вещи, а нужно настраиваться, чувствовать.

Такие слова вырвалось у меня помимо воли. Я не терплю глупостей.

Бейнфест ответил примирительно:

— Конечно. Двадцать восемь лет — не срок. Я образно выразился. Я привык как адвокат в последнее время говорить образно. Я имел в виду, Майечка, что это историческая вещь. Со всех сторон историческая. Тем более с годами. Может, они сломанные.

Марик вставил слово:

— Если не жалко, Натан Яковлевич, отдайте мне. В крайнем случае, если они сломанные, я исправлю и вам обратно отдам. Мне очень интересно. Вспомню молодость. И дядю тоже. Так сказать, отдам долг памяти.

Бейнфест обещал принести — как подарок ко дню рождения, дополнительный.

На этот раз имя Миши не прозвучало. Но я точно чувствовала, Марик подумал о мальчике, как и я. Мы Мише такие часы не купили. Собирались-собирались, но в продаже не нашлось. А потом он бросил пионердворец, и идея пропала.


Троюродный брат Марика Боря Симкин с женой Раей подарили хрустальную вазу. Маленькую, но красивую. Немецкую или чехословацкую. Не новую — наверное, из комиссионки.

Товарищи с работы — Фима Слуцкер и Володя Лозбичев — принесли как презент набор немецких инструментов не знаю для чего, но очень редких.

Тетя неизвестно с какой стороны — Роза Ильинична Белкина — принесла фарфоровую статуэтку из своего дома: сидящая балерина, которая завязывает пуанты. Юбка из ткани, густыми оборками, поднята на колени. Очень красиво. Роза тут же рассказала, что статуэтку привез из Германии ее старший сын в качестве трофея. Я и без нее знала, откуда берутся такие статуэтки. Ими в каждом антикварном магазине были заставлены пара полок, и никто не брал.

Семья целиком — глубокие старики, но бодрые — Шнитманы Самуил Борисович, Римма Израилевна, их сын Юлий, уже пенсионер, инженер-метростроитель, его жена Марина Александровна — вручили набор из хорошего металла: шесть чайных ложек. Не серебро, я сразу поняла, но красивые, с голубой глазурью на черенках.

Жена умершего другого троюродного брата Марика — Жени Хлюбарака, Наталья Ивановна, принесла пиалы для чая — привезла из Самарканда, где побывала в командировке. По профессии она, как и ее покойный муж, химик.

Что подарил Бейнфест, расскажу позже.

Рассказываю про подарки, так как в подарках проявляется человек. Его вкус, его настроение. Я запоминаю все подарки. Всегда.

Мои часы стояли на почетном видном месте, и гости любовались без перерыва.

Эллочкиной картиной обнесли стол, и она получила комплименты по поводу таланта и способностей.


Все шло хорошо. Но тут Бейнфест на правах тамады провозгласил тост:

— Я хочу выпить за тех, кого сегодня с нами нет. Я как пожилой человек спокойно знаю, что жизнь — это исключение, а смерть — правило. Не надо грустить. Надо жить. И, как говорится: лехаим!

Многие громко сказали: «Лехаим!»

Кто не понял, тому шепотом объяснили. Но в основном обошлось без перевода.

Марик с непривычки сильно выпил и выступил с ответом:

— Вот именно, уважаемый Натан Яковлевич! Лехаим! Не буду перечислять всех поименно. Но в первую очередь назову сегодня своих папу и маму: Файмана Мойше-Янкеля Овсеевича и Файман Фиру Марковну; а также своих дядю и тетю, которые воспитали меня и дали путевку в жизнь, — Гальперина Исаака Шмульевича и Гальперину Розу Мотловну. Лехаим! Это я нам с вами, дорогие гости, а не мертвым говорю, только потому, что так положено. Но в то же время и им. Мертвые тоже живут — на том свете. И неизвестно, кому иногда на первый взгляд лучше. Прошу вас, хорошо закусывайте, потому что мы еще поднимем много тостов за разные случаи жизни. И еще я хочу предложить в этих же рамках, чтобы каждый встал и назвал имена-отчества своих родителей или других родственников, которых нет. Ну, лехаим всем-всем-всем! Давайте, кто первый скажет?

Юлик засмеялся и даже перебил Марика на последней букве:

— По паспорту называть или как? По паспорту — язык сломаешь.

— По паспорту, по паспорту. Как в тюрьме, — подхватил Бейнфест.

Все засмеялись.

Постепенно в ходе речи лицо Марика теряло цвет, и под конец он стал совсем белый.

Я вывела его и уложила на диван-кровать в другой комнате. Не раскладывала и постель не стелила, так как Марик не стоял на ногах. Вдруг обессилел от выпитого и сказанного. В общем, довел себя.

Инициативу Марика никто не поддержал, тем более после его позорного отхода. И правильно. Какая может быть мертвая перекличка в подобных условиях.

Мне пришлось доводить праздник до финальных аккордов: сладкое, чай и проводы.

На прощание Бейнфест, который выпил гораздо больше Марика, но опьянения наружу не пускал, обнял меня и расцеловал.

— Майечка, — говорил, — какая ты красавица! Береги Марика и детей. Не теряйте со мной связь. Я вдовец. У меня только работа, а я человек не общественный. А личный. Звоните. Я всегда на все руки помощник.


Я приняла его слова близко к сердцу.


Элла доедала оставшиеся пирожные, свалила все штук пять на свою тарелку и ела большой ложкой.

— Все ушли? — Это она спросила с набитым ртом.

— Все.

— Они все евреи? — Эллочка глотает куски и не жует. Смотрит мне в глаза. Прямо внутрь. Фокус какой-то.

— Не все. Почему ты интересуешься? — И я подумала, что вот оно. А Марик спит как ни в чем не бывало.

— Я тебя проверяла. Я сама умею отличить еврея от другого человека. По именам. Еврейские имена: Абрам, Изя, Зяма, Мойше, — Элла загибала вымазанные кремом пальцы, — Гирш, Роза. Больше я не знаю. Завтра еще запишу, что сегодня услышала. Евреи всегда маскируются. У еврея всегда что-то выдает. Или нос, или имя, или отчество. Или гоголь-моголь. Такое специальное еврейское кушанье-еда. И еще у евреев обязательно золото. Надо различать.

Элла рассуждала взрослым тоном, конечно, с чужих слов.

— Что ты несешь? Кто тебе сказал? Зачем надо различать?

Элла затолкала в себя новую порцию и продолжила, при этом уже смотрела в тарелку. Наверное, из-за жадности, потому что пирожные кончались.

— Мне объяснила одна девочка в классе. Она русская. У нее родители евреи, а она русская. Она мне сказала, что вы евреи, а я тоже русская, как и она, и что поэтому вы меня не любите. Особенно ты.

Мне стало плохо. Да. Это не Миша. Это такая дурь, что не вмещается в голову. Элла разносит в коллективе свои измышления по поводу того, любят ли ее родители.

Усталость брала свое. Но я нашла силы и погладила Эллу по голове:

— Завтра с тобой поговорит папа. Объяснит.

Элла спокойно ответила:

— Папа уже говорил. Я поняла. Я не дурочка. Как ты думаешь. Он говорил, что если меня обзывают жидовкой, то надо не отвечать, а смеяться. Смеяться у меня не получается. Потому что меня обзывают не просто жидовкой, но и жирной. И всегда вместе. Жирная жидовка. А я же русская. Ну, жирная. Но русская же! Мама, скажи!

В глазах Эллы была злость. Отчаяния там не виделось.

Я ничего не ответила, а по-доброму посоветовала:

— Ешь меньше. Скоро за парту не влезешь. Хоть русскую, хоть еврейскую.

Элла расплакалась и побежала к Марику. Тормошила — тормошила, не добилась от него ни малейшего ответа. Улеглась в выходном платье с ним рядом, как могла: вот-вот свалится на пол. Но так как высота дивана была небольшая, я не волновалась.

Знаю как педагог: иногда надо не реагировать на истерику, а дать пощечину. Я дала Элле затрещину своим деланным равнодушием.

Сколько мне это стоило, неизвестно.


От Миши пришло письмо с поздравлениями Марику. Обычные пожелания. Про себя несколько слов: здоров, служба идет хорошо.

Марик прочитал и вздохнул:

— Миша совсем не пишет подробности. А человеку надо кому-то говорить подробности. Я только надеюсь, что у него появились друзья. Если бы он на суше проходил службу, мы бы его навестили, отвезли что-нибудь вкусненькое, домашнее. Хоть бы скорее ему отпуск дали. Правда, Майечка?

— Конечно. Но он вкусненькое и в детстве не очень любил. — Я ответила с чувством, так как думала о Мише постоянно.

Но Марик разозлился.

— Да что ты ему вкусное давала?

Вот как можно все перевернуть на желудок. И Элла в папочку. Теперь ясно.

Я сохранила спокойствие и сказала:

— Мишенька теперь на такой глубине, что не доберешься. И своими ссорами между собой мы усугубляем его положение.

Но дело не в этом.



Встречи с Репковым приносили радость. Но не полную. Между нами установились легкие отношения, основанные на взаимном увлечении. К счастью, моя попытка посвятить его в свои проблемы не удалась. К тому разговору мы не возвращались. Лишь однажды, примерно через месяц, Саша напомнил про мои сомнения.

— Все партизанишь?

Я удивилась от непонимания, что он имеет в виду.

Он объяснил:

— Ты со своими воюешь. Ты у них в тылу. Но дело в том, что и они у тебя в тылу. А победа куется в конечном итоге на передовой.

Как бывший фронтовик и офицер запаса Саша нашел важную ноту. Со смехом и улыбкой, но правильно нарисовал ситуацию.

Тот день мне особенно запомнился, потому что он сообщил о долговременной командировке в Тюмень и назвал как место постоянного двухмесячного пребывания Самотлорское месторождение нефти, а точнее — Шаимский промысел.

Я переспросила:

— Хаимский?

Саша засмеялся.

— Ну, я знал, что ты еврейка, Майка, но что до такой степени! Хаимский промысел. Хорошо сказано. Поделюсь с буровиками. Там мастер — еврей из Баку. Авдиль Эфраимов. Двести тонн в сутки дает. Вместе с ним посмеемся.

Неведомыми путями в тот же миг у меня зародилось соображение:

— Саша, на твоем производстве большие перспективы. У тебя есть знакомые в Институте нефти и газа? Мой старший сын вернется из флота. Надо приниматься за гражданскую жизнь. Устроишь его в институт? Не волнуйся, у него в паспорте написано, что он украинец, по его родному отцу.

Саша пропустил мое замечание про национальность мимо ушей. Хоть мне даже показалось, что он покраснел. Чуть-чуть, но я заметила.

Саша спросил:

— Он мечтает про нефтяной?

— Не знаю, что он мечтает. Но думаю, что это профессия для него. Разъезды, испытания.

— Будущее покажет. Вообще-то у меня там кое-кто есть. На высоком уровне. Сделаю. Времени еще много.


Разговор принес мне необыкновенное облегчение. Будущее Мишеньки увиделось в хорошем свете. Во всяком случае, у него отныне был старт — твердое обещание Саши. И позаботилась об этом я, его мать.

Когда Саша ушел, я села за письмо Мише. Обрисовала развитие нефтяной отрасли, увлекательность профессии — по рассказам Репкова. Намекнула, что время службы не должно пройти бесследно и есть возможность готовиться к поступлению в вуз. Очень осторожно намекнула на возможную помощь специалистов. Все-таки военная цензура. Хоть я и не была уверена, но на всякий случай. Закончила пожеланиями здоровья и скорейшего возвращения. Спросила также, не планируется ли отпуск. Как приятное дополнение вложила фотографию, на которой сняты мы втроем — я, Эллочка, Марик. Фото красивое, я в своем любимом. платье джерси терракотового цвета. В черно-белом исполнении непонятно, но все равно. Пусть покажет фото товарищам, поговорит о доме. Это сближает в мыслях.

Да. Фотография — большое дело.


Внезапно мое впечатление о мире перевернулось. Опасения, которые мучили меня столько лет, исчезли. Я поняла, что у них нет почвы. Мне нечего бояться. Особенно со стороны Миши и Блюмы. Со всем возможным остерским шлейфом. Что было — прошло.

Я как могла боролась за свое впечатление в глазах Марика и Эллы. Но отныне и это меня перестало тревожить. Поэтому Блюма не стоит и копейки. И даже Мишенька, если что-нибудь скажет из прошлого.

Я старалась оберечь от неприятных знаний своих якобы близких и любимых. Но теперь семьи фактически не стало. У Эллочки — задатки чудовища. Марик — бессловесный человек, пустое место. И перед ними я должна положить на карту всю мою жизнь?

Оставался Мишенька. Мой Мишенька. Взрослый, самостоятельный, красивый, умный, добрый во что бы то ни стало. Его мучения с его отцами, даже смерть Гили — фикция или самодельный факт, это принадлежало безраздельно только ему. Так пусть же он разбирается с ними сам.

Отсюда и дальше — страха нет. Страх похоронен на неопределенной глубине. Я ни в чем не виновата.

Да. Итоги надо подводить постепенно. И постоянно, а то можно далеко зайти.


С радостью и вдохновением я запечатала письмо. Отнесла на почту, потому что не смогла довериться почтовому ящику возле подъезда.

Но дело не в этом.



Я ждала ответа в замирании сердца. Миша написал через две недели. Он благодарил, просил узнать, есть ли методички, программы в помощь поступающим или можно достать учебники и так далее. Вопросы четкие, ясные. Прослеживалась мысль: мальчик сильно повзрослел. Почерк почти печатными буквами, видно, что старался.

Живо представила, что послание сочинялось в минуту отдыха, в матросском кубрике после тревожной вахты. Возможно, мешали сильная качка и шторм. А Миша усердно выписывал каждую букву, чтобы донести до матери свой привет и благодарность. Бывает ли под водой качка, мне неизвестно, но, во всяком случае, удобств мало.

Меня смутило, что Мишенька принял мое предложение с первого позыва. Но особых интересов, кроме шашек и, до некоторой степени, часов, у него никогда не существовало, а надо же учиться и работать на хорошем надежном месте.

Специальность на каждый день есть специальность на каждый день. С ней идут по жизни вплоть до конца.

Миша написал также, что ВУС у него — акустик, и, может, это пригодится в институте. Чтобы я выяснила.

Примечание про какой-то ВУС меня чуточку разозлило своей безответственностью — скорее всего Миша разболтал часть военной тайны, но раз письмо пришло без вычерков, значит, все нормально.


Я с гордостью прочитала письмо Марику, хотя он желал посмотреть сам. Я согласилась, но сначала все-таки прочитала с выражением и пригласила Эллу послушать.

Когда дело дошло до ВУС, он улыбнулся.

— ВУС — это сокращенно: военно-учетная специальность. Мой дядя Изя любил повторять: «Их вус?» — «Я знаю?» Да. Он про военно-учетную специальность ничего не знал.

Элла зыркнула на Марика и убежала в свою комнату. Наверное, записать новые сведения про евреев.

Мы остались вдвоем над письмом Миши.

Я постучала пальцем по конверту:

— Немедленно займусь вплотную. Пойду в Губкинский, выясню, достану учебники. Правильно?

Марик ответил:

— Их вус?

Забрал письмо — прочитать самостоятельно. Я напомнила, чтобы потом вернул обратно.


Да. Репков уехал не вовремя. Он бы посоветовал, направил к нужным товарищам для консультаций и налаживания связей. Но впереди оставалось много времени. А Саша возвращался через полтора месяца. Что можно сделать сию минуту — надо делать. Меня переполняла жажда деятельности.

Все мне отдавалось легко. Я выпросила методички, достала учебники и программу для поступающих. Соорудила посылку и отправила по месту назначения.

Я не спрашивала про акустику, а решила дождаться Сашу, чтобы узнать из первых рук.

И только я устремилась вперед, только успокоилась. Случилось.


Меня вызвали в школу лично, по телефону. Не на родительское собрание, а с глазу на глаз.

Учительница моей доченьки рассказала мне, что дети в классе взяли моду читать классный журнал. Случалось — учительница оставляла на своем столе без присмотра. Мало того, что это документ, там оценки и прочее. Там же в конце имена-отчества родителей с телефонами и национальностью в особой графе.

И вот как-то ученики сосредоточились именно на последней странице — где имена-отчества и национальности. И смеялись. Известно, что детям все кажется интересным. То, из-за чего можно над кем-нибудь поиздеваться. Я вынесла это из педагогического опыта.

В классе были две девочки-еврейки и один мальчик. Включая мою Эллу, естественно. Что бы она про себя ни навоображала.

И вот дошли до первого еврея. Каплан Анатолий Меирович — отец мальчика Юры Каплана. Громко провозгласили: «Еврей». Потом, как назло, по алфавиту — Лифшиц Лилия Товиевна — еврейка. Мама девочки Лифшиц Светы. Тоже во всю силу: «Еврейка». Ну и в самом конце дошли до моей — Файман Марк Мойше-Янкелевич, наш Марик. Папа, значит, наш дорогой. И с растяжкой:

— Вот еврей, так еврей!

Конечно, можно понять. Необычное отчество, даже на фоне еврейских.

Все смеются. Мальчик Каплан молчит, а сам бледный, как смерть. Света Лифшиц уставилась в парту, даром что мою Эллу подбивала насчет того, что они русские с ней на фоне родителей-евреев.

А моя дочь подходит к столу, берет журнал, аккуратненько закрывает его и бьет по голове мальчишку-бандита-второгодника, который еле научился разбирать буквы, а зачитывает национальности во всеуслышание. И она так сильно лупила его по голове, что у мальчика из носа и ушей пошла кровь.

На этом месте вошла учительница и отобрала журнал. Он почти пришел в негодность. Потому что у моей девочки достаточно дурной силы, чтобы истрепать что хочешь, не то что бумажный классный журнал.

Учительница тут же устроила разбирательство. Почему вообще посмели взять журнал и из-за чего инцидент.

Все молчат.

А Элла одна сказала:

— Кутузов Славик самовольно взял журнал и читал вслух национальности.

Учительница спросила:

— И за это ты его побила?

Элла ответила:

— Да. Я при всех сейчас скажу, что мои товарищи по классу — дураки. И вы, Марина Петровна, дура. Потому что такие вещи в журнале писать нельзя.

И моя доченька пошла на свое место.

Учительница ее выгнала из класса без дальнейших разговоров.

И вот теперь она вызвала меня.

Мне ничего не было известно от Эллы. Картину восстанавливала сама Марина Петровна при помощи подробного опроса второклассников и теперь излагала.

Я узнала, что на протяжении трех дней после происшествия Элла не являлась на занятия. А сегодня пришла как ни в чем не бывало.

Я, во-первых, заверила, что совершенно не в курсе дела. Ежедневно Элла выходила из дома в положенный час и возвращалась как обычно после занятий на продленке.

Учительница посмотрела на меня сочувственно.

— У вас очень трудная девочка.

Я кивнула, но возразила:

— Дело не в ее трудности.

Марина Петровна спросила:

— А в чем же дело?

— Вы сами знаете, в чем.

— Ах, вы, конечно, про это самое. Свернули на пробитую дорожку.

— Да, свернула. Я вас уважаю как педагога. Но надо было посвятить урок объяснению, что евреи бывают и хорошие. А вы замяли.

— Я не против, больше того, у меня подруга как раз еврейка. Но ваша дочка меня обозвала дурой. При всем классе. А мне через три года на пенсию. Мне еще тут три года работать. С каким именем я уйду? Про меня пересказывать будут по школам. Вот это я называю вопиющий факт. Это проблема общественного звучания. А национальность — что такое? Я не понимаю. Ну, сказали: «Еврей». Ну, даже при всех. Ну, в журнале написано. Как говорится, из слова песни не выкинешь. Это же надо так воспитать своих собственных детей, я вас имею в виду, чтобы они от одного названия своей родной национальности шарахались и бесились!

Я молчала из последних сил. Но, насколько возможно, поставила вопрос ребром:

— Что вы хотите?

Марина Петровна четко ответила:

— Элле надо при всех извиниться. Попросить у меня прощения.

— Хорошо. Она попросит.


Да. За своего ребенка надо сражаться. Если вырываешь его из лап тяжелой болезни, если выносишь из пожара и так далее. Но здесь — другой случай. Какой другой — я не сформулировала. Потому что невозможно.

Занятия в группе продленного дня только-только заканчивались. Я нашла Эллу в пустом классе. Она собирала портфель, за последней партой, самой большой.

Я увидела ее от двери — одна в огромной комнате с высокими окнами. Стены были увешаны портретами выдающихся людей прошлого и настоящего. В том числе и космонавтами. Они смотрели на мою дочь осуждающе. А некоторые улыбались. Особенно космонавты. В голове мелькнула мысль, что космонавты всегда фотографируются с улыбкой. На плакатах или даже в газетах с орденами и звездами Героев Советского Союза. А члены Политбюро никогда не улыбаются. Да. У них разный возраст и знания.


И я сказала тихо, но слышно:

— Эллочка, пошли домой. Пирожных купим на углу. Хочешь пирожных?

Несколько секунд Элла смотрела на меня растерянно и ответила:

— Хочу.


Я не устраивала разбирательств насчет извинений. У меня родилась уверенность, что все рассосется само собой.

Как говорится, доживем до понедельника. Тогда вышел одноименный фильм с Тихоновым. Элла смотрела в кинотеатре с Мариком, и потом они мне рассказывали взахлеб. Насмотрелась.

Тихонов есть Тихонов. Элла есть Элла. И так далее.

А через неделю я обнаружила следующее. Пропали мои золотые кольца и серьги, которые я купила на дореформенные сбережения. Столько лет они спокойно лежали в платяном шкафу далеко под простынями, у самой задней стенки. Без коробочек. В узелке носового платка, чтобы занимать меньше места. Пустые бархатные коробочки хранились отдельно.

И вот.

За это время приходили пару клиентов к Марику, солидные люди. У них времени не было копаться в белье.

Марик вообще про драгоценности не знал. Оставалась Элла. Она всегда проявляла любопытство в разных отраслях, которые ее не касались. Но подумать на ребенка в связи с такими ценностями было просто невозможно.

И первого я спросила Марика.

— Ты ничего не своего в шкафу не брал?

— Что ты имеешь в виду? — удивился Марик.

У меня не было выхода, и я рассказала про кольца и серьги. Все-таки мы одна вместе проживающая семья. И он мой муж и должен знать про скрытые ресурсы в случае чего.

— Я давно хотела тебя посвятить в обстоятельства, но все недосуг. А досуг наступил, когда в нашем доме завелся вор. Что ты на это скажешь? — Я с трудом сдерживала гнев, так как, кроме Эллы, теперь никого не осталось на примете.

Марик согласился.

Позвали Эллу.

Сделали ту ошибку, что заранее не разработали план ее расспроса. Но было не до того.

Первой спросила я:

— Элла, ты нам с папой ничего не хочешь признать?

Дочь молчала и доверчиво смотрела на нас своими большими синими глазами.

— Эллочка, лучше сама признайся, мы ведь узнаем правду всегда. Правда всегда вылезает наружу. Даже через время.

Марик говорил ласково и всем своим видом показывал, что верит заранее, что бы Элла ни сказала.

Элла все-таки молчала. Тогда я распахнула дверь шкафа и потребовала наглядно показать, как и когда Элла нашла драгоценности и куда их перепрятала или еще хуже — вынесла из квартиры в неизвестном направлении.

Вероятно, я в порыве негодования слишком сильно дернула дверцу, и она слетела с одной петли. Теперь она висела косо и еще скрипела. От этого картина потеряла свою трагичность, и Элла засмеялась.

Я ее обрубила:

— Сейчас совсем оторву эту дверь проклятую и проломлю твою голову! Тогда ты престанешь издеваться над нами!

И действительно, сорвала дверь с оставшейся петли. Но она оказалась слишком тяжелой, и я упала. Марик бросился ко мне и освободил из-под двери.

Я не утеряла самообладания и продолжила:

— Немедленно говори! Или я тебя сдам в детдом. Там несовершеннолетние преступники, а когда тебе исполнится совершеннолетие, перейдешь в тюрьму, где тебе и место!

Мои силы неожиданно иссякли, и я посмотрела на Эллу другими глазами. И в моих глазах она прочитала, что я уже без сил и меня не стоит бояться.

— Папа, — спокойно сказала Элла, — успокой маму. Да, я взяла три золотых кольца и одну пару сережек. Потому что обещала Свете Лифшиц показать, что она правильно описала мне приметы евреев. У вас в тайнике лежит золото. Вы его прятали. Я нашла тайник. Все правильно. Вы прятали. Я нашла.

— И что дальше? — Марик одной рукой поддерживал меня за плечо — я сидела на кровати, а другой потянулся к Элле. Наверное, хотел погладить ее по голове.

Элла отклонилась и закончила свою мысль:

— А дальше то, что мы со Светой устроили свой тайник. Можете меня пытать, я вам ничего не скажу. Ищите. Я же искала. И вы ищите. А просто так не получите.

Марику как будто залепило рот. Он что-то хотел возразить, а не мог. И я не могла. Только у меня круговой паралич — не только рот заперли, но и руки-ноги отняли по всему периметру существа.

Марик еще сильнее сжал мое плечо и четко произнес, хоть и по складам:

— Хорошо. Я сам лично буду искать. Если не найду — золото твое. Но я найду, будь уверена. Сначала я позову Свету. Если она не признается, позову ее родителей.

Элла ответила:

— Я не боюсь. Зови Свету. У нас с ней договор, скрепленный кровью. Мы против евреев. Нам нужны деньги, чтобы от вас убежать. Ей от своих, а мне от своих. Она меня не выдаст. Хоть убейте.

Моя доченька повернулась и ушла.

А ведь ребенку девять лет. И такое железное спокойствие.

Мы с Мариком переглянулись.

Я попросила:

— Марик, делай как сказал. Она все равно уже чужая. Хуже не будет.

Марик кивнул:

— Да, Майечка. Дело не в золоте. Надо ее спасать. Правда же?

Я горячо кивнула.


Света Лифшиц жила в соседнем доме, и ее телефон у нас был записан. Но вызывать девочку к себе — как можно? Говорить с ней без ее родителей тем более.

Марик предложил:

— Не будем торопиться. Детский ум может придумать всякое. А в состоянии волнения и упрямства возможны нежелательные проявления. Пусть Элла пока торжествует. Пусть завтра поделится со Светой. Посмотрим, как разовьются события.


Но Элла сделала по-своему. Она сама вызвала Свету к нам в тот же вечер. Через пятнадцать минут после разбирательства Света пришла под предлогом того, чтобы сделать уроки. О чем и заявила в коридоре Марику, который вышел на звонок. Элла стояла там же и красноречиво улыбалась.

— Света, — сказала она подружке, — приготовься. Они нас будут пытать. Они узнали про золото, которое мы спрятали. Покажем им, что нам ничего не страшно от их рук. Пошли в большую комнату, сядем там и будем сидеть. А они пускай верещат на весь свет.

И пошла первая. Света стала пунцовой, так перепугалась, но все же поплелась за Эллой. Обе сели на диван и положили руки на колени.

Я наблюдала из спальни. Марик застыл в дверях из коридора в комнату.

В тишине прошло несколько минут.

Света Лифшиц хныкала:

— Отпустите меня домой. Меня будут искать родители. Они заявят в милицию.


Света заплакала, хоть руки с коленей не убрала. Слезы текли по лицу и падали на сжатые кулачки. Элла гневно посмотрела на нее и прошипела:

— Как тебе не стыдно! Они же радуются, что ты сопли распустила. Они нам ничего не сделают. А если сделают, их посадят в тюрьму. Ты же сама говорила!

Марик громким, но неуверенным голосом сказал:

— Хватит ломать комедию. Вы две дурочки. Никто вас трогать не собирается. Хоть и надо. И крепко. Сейчас же иди домой, Света. Или лучше — я пойду с тобой и поговорю с твоими родителями. Расскажу им, что ты их ненавидишь за то, что они евреи. А ты будешь стоять и слушать.

Марик хотел что-то еще продолжить на эту тему, но Света зарыдала:

— Ой, не надо! Я их очень люблю! Так люблю, что я не знаю как! Мы просто играли! Это игра! Элла, скажи! Мы просто играли! Мы придумали, что не любим! А колечки и сережки я покажу где. Мы сделали секрет под стеклышком. Во дворе, здесь! Тут у нас рядом с клумбой! Я покажу! Только ничего не говорите моим папочке и мамочке!

Элла от такой прямоты растерялась.

Марик, чтобы не утерять инициативы, скомандовал:

— Сейчас же во двор! Одевайтесь!

Он взял фонарик и вышел вместе со Светой.

Элла идти отказалась.

Мы остались с ней наедине. Она придвинулась, ноги у нее были деревянные. А лицо она запрокинула вверх, чтобы глаза уперлись в потолок.

— Ну и что. Ну и что. — Это она сказала абсолютно взрослым голосом человека, которого уже обрекли.

И тут мне показалось, что прошло сто лет со дня ее рождения.


Да. С Мариком мы не обсуждали создавшееся положение. Он пообещал Свете, что ничего не расскажет ее родителям. Я возражала, но в конце концов согласилась. Никому не станет легче. Новый скандал только отразится на Элле, так как понятно, что она была заводилой и ее испорченный ум не успокоится, а пойдет дальше. И куда, это еще большой вопрос.


Несмотря на мое тревожное ожидание, учительница не давала о себе знать насчет публичных извинений. С Эллой всякие разговоры на посторонние темы прекратились сами собой. Только необходимое.

Иногда я ловила на себе ее пустой взгляд.


Марик со слезами спрашивал: когда она стала чужая, почему.

Но я думаю, что она родилась чужая. Как женщина я могу ощущать подобные вещи.


В квартире воцарилась невыносимая атмосфера.

Одно держало меня: редкие письма Мишеньки, которые становились все сердечнее. Я, конечно, писала ему каждый день.

Насчет акустики и ее роли в будущем Мишеньки.

Саша Репков мне объяснил примерную разницу между использованием акустики в нефтянке и на флоте. Разница, конечно, огромная. Но все-таки принцип есть. Мише не помешает.

Хоть Репков мне наглядно проиллюстрировал, что лучше в таком случае Мишеньке идти на специальность «Полевая геофизика» или как-то так. Глубина залегания и так далее. Взрыв, датчики. Примеси. Звучало очень заманчиво. Но взрывы меня насторожили.

После ухода Репкова я переписала конспект, который он мне на слух представил в своей речи, и добавила свои соображения на опасную тему взрывов. Пусть Мишенька подумает. Может, лучше быть геофизиком.


Мне нравилось представлять, как мой сын слушает глубину и всякие помехи возле лодки и предупреждает товарищей в случае чего.

Да. Миша находился на такой глубине, что его никому из тех, кто наверху, не достать. Ни мне, ни Марику, ни Блюме с Фимой.

А Блюма и не давала мне забыть о ней. Писала письма с изложением дел в Остре. Всякие мелочи. Никаких обобщений она сделать не могла по своему умственному развитию, но у нее хватало ума всякий раз давать цифровой отчет по письмам к ней Мишеньки. Сколько пришло, какое обращение: «Дорогие Блюмочка и Фимочка», какие обещания на будущее: «Если дадут отпуск, обязательно приеду в Остер».

Но вот от Блюмы пришло письмо иного рода.

Был конец учебного года. Элла довела меня своей неуспеваемостью до белого каления, и я находилась в очень нервном состоянии. К тому же предстояло решить, что делать летом. Ехать вместе с дочкой на море не хотели ни я, ни Марик. Отправлять ее в лагерь мы тоже боялись. В детском коллективе, тем более на относительной свободе, могло произойти всякое.

Именно в этот момент Блюма написала без всякой внешней причины с моей стороны, что она больше не может терпеть и хочет меня предупредить, чтобы я не давила изо всей своей силы на нервы Мишеньки. Что он устал от моих наставлений и предначертаний. Что у него свои планы на будущее, а институт, который я указала ему по профилю, ему не годится, и он мечтает совершенно о другом. И что Блюма совсем на другое рассчитывала, когда умоляла его целый год в своих письмах помириться со мной и ни в чем для вида мне не перечить.

Пересказываю близко к тексту, потому что буквально воспроизвести невозможно: все свалено в одну кучу. Выходило хоть по логике, хоть как, что Миша все это время писал мне по милости, но больше терпеть не в состоянии. А я на него давлю и давлю. Давлю и давлю. Как якобы в свое время я давила на Фимочку, и вот что вышло с Фимой и все на ее руки и на ее сердце.

Я просидела над Блюминым письмом ночь. Читала и перечитывала. Или она врет? Или не врет? Понять нельзя. И жить дальше нельзя. Писать Мишеньке за разъяснениями — глупо. И страшно. У него за спиной — боевые товарищи и сложная техника.

Утром взяла билет до Киева и поехала в Остер. Как рассчитывала — на один день. Но повернулось иначе.

Блюма встретила меня посреди цветущего огорода. Испугалась. Руки у нее были запачканы в земле, и она этими руками бросилась меня обнимать и голосить:

— Что случилося, Майечка дорогая-золотая?! Ты б телеграмму дала, у меня ничего не сготовлено тебя угостить вкусно!

А в глазах у нее один настоящий вопрос:

«Чем я, Блюма Цивкина, провинилась, что ты, Майя, приперлась без приглашения, чтобы мне нервы мотать? Ты ж просто так не приедешь на свою родину».

Однако я сохраняла остатки спокойствия, которым заполнила себя еще в поезде и в автобусе. Мой визит уже казался мне вообще лишним. Упадническим по сути. Тем более когда я с фотографической ясностью увидела Блюму. Что с нее взять. С нее взять нечего по любому поводу, тем более по поводу дальнейшей моей и Мишиной судьбы.

Я тут же, в огороде, спросила:

— Блюма, ты отдаешь себе отчет в своих письмах? Ты понимаешь, что ты мне всю жизнь покалечила? Что ты вмешалась в святая святых — в материнскую любовь и заботу?

Блюма подняла лопату и со всей силы воткнула ее в землю.

— Ага, понятно. Ты меня попрекать явилася. Я тебе Мишеньку отдала на тарелочке, я ему мозги на место поставила, в твою сторону их развернула. А ты сама испортила и теперь меня ругаешь.

Тут я заметила, что часы на толстой руке Блюмы, мои часы, держатся сейчас не на браслете, а на резинке. Наверное, Блюма носит их таким образом и не снимает ни днем, ни ночью. Резинка почернела, истрепалась и прямо въелась в желтую кожу на сантиметр, не меньше.

Блюма перехватила мой взгляд. Она даже не смутилась, а наоборот.

— Шо ты смотришь своими глазами? Я тебе назад отдам. Сейчас отдам. — Она стала сдирать резинку и тянуть вниз. От напора резинка порвалась там, где крепления. Часики упали на грядку.

Да. Посадила Блюма мои бывшие часики. Посадила. А ничего из них не вырастет.

— Браслет я тебе отдам тоже. Он сломался. Сразу сломался. Ты ж мне хорошего не отдашь. Ты ж мне на последнем издыхании вещь впихнула. А я отдам. Я всегда отдаю. Я — не ты.

Я подобрала часы, отряхнула их от сухой земли и засунула Блюме в карман передника.

— Дура ты, Блюма. И не из-за ума своего ты дура.

Я хотела продолжить мысль дальше в сторону осуждения, но осеклась. Передо мной из ниоткуда вырос Фима.

Как он подошел, не понимаю. Улыбается. Золотыми зубами. По крайней мере, передними, а там, в глубине, не видно, какими.

Блюма схватила его за голову и резко прижала к своей груди:

— Вот, Фима, вынимай зубы, отдадим назад. Пусть себе опять переливает и на ручке своей красивенькой носит. Бери, бери! — И тычет пальцем прямо в рот Фиме. А Фима скалится. По тону понимает, что улыбаться нечему, а рот закрыть не может, Блюма мешает рукой.

Да.

Я пошла в дом. В свой собственный дом, между прочим. Мало ли кто где прописан.

Вслед за мной заявилась Блюма за руку с Фимой.

Блюма красная, Фима серый. Я белая.

И тут я заплакала. И так плакала, как за платьем своим шерстяным, которое оставила на кровати в ходе эвакуации двадцать восемь лет назад. И плакала полчаса, не меньше. И кричала, и выла. И что там еще делают в подобных случаях.

У Блюмы не упало ни слезинки. Она только терла и терла свое толстое запястье, где был багровый след от резинки. Терла и терла. А Фима смотрел на нас поочередно и моргал.


Потом состоялся разговор. С фактами.

Блюма показала письма Мишеньки. Конечно, не все. Те, где он жаловался на мою назойливость. Они сразу были связаны шнурком отдельно. Да. Блюма дура-дура, а умная. Готовилась к встрече. Хоть и не знала, когда.

И что. И то, что Миша писал: «Очень жалею маму. У нее несчастная жизнь. Она валит на меня свою любовь, потому что ей больше некуда. Придумала мне нефтяной институт. Думаю, потому нефтяной, что командировки, и вдали от дома, и деньги хорошие. У нас многие хотят ехать на Самотлор после службы. Рабочими. На политинформациях только и слышишь в хорошем смысле: нефть — черное золото. Или что-то подобное. Всем хочется золота. Хоть черного. Но мне тяжело выносить мамины письма в себе. Они ложатся на мое сердце камнем. Ввиду понимания ее одиночества. Представляю, когда вернусь, надо будет жить с ней под одной крышей. И терпеть. Буду терпеть. Я сильно повзрослел. Учебники мамины девать некуда — места мало и есть более важные предметы для обихода. Выбрасываю сразу, как только получаю».

И что мы видим? Основная мысль — одолжение. Одолжение и еще раз одолжение.

А я покупала учебники, по очередям за ними стояла, следила за газетами и телевидением. Писала про все, что касалось будущей специальности.

Да. Мой сын меня услышал через свою акустику. Но его акустика не донесла до него основного материнского желания быть рядом и вместе с ним навсегда.

Но все-таки он меня любит. Я сделала такой вывод перед Блюмой. И какая разница, через что он меня любил: через свое терпение или через мою назойливость.

Да. Всего надо добиваться. И любви тоже. И я добилась.

Блюма в общем согласилась со мной.

— Любит он тебя, Майечка. Сильно любит и обожает. И всегда любил. И Гиле говорил, что любит тебя. А Гиля, пускай ему хорошо лежится, учил Мишеньку: люби маму, люби маму, пусть она и такая-растакая, а ты люби. Ты сын.

Я улыбнулась.

Блюма отреагировала на мою улыбку по-своему:

— И Гиля тоже всегда с улыбкой. Какую жизнь прошел от корки до корки — а всегда с улыбкой. Весь Остер к нему за советом ходил. Одна ты, Майечка, не попросила совета. А он бы тебе сказал, как надо, а как не надо.

— Блюма, у живых не спрашивают. Тем более у родственников. Сама понимаешь. Ты у Гили много спрашивала?

— Много. Его в школу звали выступать. И в техникум строительный. Он ходил. И там спрашивали. А он говорить любил. И умел. Пусть ему хорошо лежится. И вслух читал Мишеньке, когда Мишенька еще маленький был. Миша подрос, сам хотел читать. Гиля противился: «Слушай с голоса, быстрей дойдет».

— И что читал? — Мне не было интересно, но разговор надо поддерживать.

— Например, чаще всего «Повесть о настоящем человеке». Без ног летчик. Настоящий. Наизусть знал. Редко в страницы заглядывал. Шпарил по памяти. Не полностью, но в основном. Мнение в Остре единое до сих пор: Гиля был настоящий человек. И я лично подтверждаю. Только с ногами.


Вечером с почты я позвонила Марику. Мне не хотелось ехать в Москву. Я спросила, как он справляется с Эллой, как питаются. Я наготовила с запасом, но Элле мало любого количества и качества. Марик заверил, что дела нормальные, Элла рисует, учит уроки. Разговаривает спокойно. Я внезапно сказала, что приеду через несколько дней, так как в Остре возникли обстоятельства. Марик не перечил. Надо — значит надо. Справится сам.

Ко мне сама собой явилась мысль задержаться на пару дней в Киеве. Встретиться с некоторыми людьми. В том числе с родственниками. Мысль не оформилась окончательно в цель, но я не могла сидеть на месте.

Конец мая. Темнело поздно. Я потребовала у Блюмы за все хорошее новый адрес Мирослава. Я была уверена, что ей известно, где он и что.

Блюма не отнекивалась, а даже сама дала и телефон.

Стоит с бумажкой в линейку с написанным номером, размахивает листиком перед своим лицом, будто ей мало воздуха.

— Очень хорошо. Все-таки бывший родной человек. И Мишенька его любит. А жизнь неустроенная после тебя. Один как перст. И Гиля его любил, и Фанечка, пусть им хорошо лежится.

Она так умилительно посмотрела, что меня передернуло.

— Блюма, им-то лежится. И хорошо лежится, не сомневайся. А мне не лежится, не сидится. Ты давай оценки Фиме, кто кого любит-уважает и кто один как перст после кого. Поняла?

Блюма надула губы:

— Ой, Майечка, ты невыносимая. Я ж просто так. Без смысла. Сказала и сказала. Хочешь — езжай к Мирославу. Хочешь — не надо. Не мое дело.

— Твое, Блюмочка. Твое дело. Все твое дело: и Мирослав, и Мишенька, и Фима, и Фаня, и Гиля. Весь Остер твой. Моего тут ничего нету. И никогда не было. Как думаешь, так и говори. Не виляй.

Мое терпение кончилось без начала. Блюма ломала комедию, а я комедию не терплю.

— Ну ладно, Майечка. Я скажу. Ты думаешь, шо я ничего не понимаю. Правильно. У меня ни образования, ничего. Но я понимаю, шо ты решила все узелки поразвязывать одним махом. Нас с Фимой, думаешь, уже развязала. Теперь едешь к Мирославу развязывать веревку. Давай-давай. У тебя узлов — на сто лет. Мне Фаня много чего рассказала про тебя. Такая фамилия — Куценко — тебе знакомая? Мне очень даже знакомая. И лицо его мне знакомое. Шоб ты знала.

Блюма победно плюхнулась на табуретку. Выложила руки на стол. А бумажку из пальцев не выпустила.

Я заметила, что она втянула в дужки часиков новую белую резинку. И узлы надежные. Крепкие. Блюма поймала мой взгляд и выше закатала рукав кофты.

— Что, он сюда приезжал? При Мише?

— Нет. Без Миши. Миша уже в армию пошел. Но у меня язык за зубами. Я — могила.

— И что ты Куценко сказала, могила?

— Ну. Сказала, что Миша в армии.

— Хорошо, Блюмочка. Хорошо. А давно он был?

— Миша только-только ушел. Больше года. Как раз прошлой осенью. В ноябре.

— А как он тебя нашел?

— Нашел и нашел. Не объяснял.

— А Мишенька про Куценко знает?

— Что знает? — Блюма сделала вид, что не понимает.

— Сама знаешь, что знает. Не придуряйся.

— Я ничего про Куценко не знаю. Видела его в лицо. И тебе прямо говорю. За что видела, за то и говорю. Собралась в Киев — скатертью дорога. Из меня не вытянешь. Я — могила.


И ничего с ней не сделаешь. Умному человеку скажи — поймет и ответит. А она и не ответит, и не поймет.

Но дело не в этом.



Попрощались с Блюмой плохо. Она, видно, жалела, что наговорила лишнего. Но я только укрепилась, что надо ехать к Шуляку.

Снова отправилась на почту. С вещами.

Позвонила.

Мирослав сам взял трубку.

Я подала голос. Он сразу узнал меня. И это через столько лет! Сразу не посчитаешь. Да. Любовь есть любовь.

— Что-то с Мишей? — испугался, конечно.

— Нет. Миша в порядке. Примешь меня на пару дней? Просто как постороннюю. Или у тебя семья? — Вроде я не в курсе.

Телефонистка, когда соединяла, сказала, что Остер вызывает, так что я намекнула откровенно, что нахожусь в двух часах езды от Киева и могу скоро быть на такси. Средства позволяют.

Мирослав ответил коротко и ясно:

— Жду.


А дальше вот что. А дальше то, что Мирослав сильно постарел. А ведь он незначительно старше меня. Сухомятка сказывалась на лицо. Я заметила с сожалением, какой он был красивый, а за десять лет стал совсем пожилой. Мирослав отмахнулся, потому что весь его восторг сосредоточился на мне.

К сожалению, когда собиралась к Блюме, я оделась не наилучшим образом. Поезд есть поезд, и настроение тоже. Но Мирослав на одежду не обращал внимания, а смотрел и смотрел на мое лицо и фигуру:

— Майя, правильно мне мама говорила, что ты ведьма.

Он, конечно, смеялся, но мне стало обидно.

— А ты поверил? И потому завел шашни с медсестричкой. Чтобы она тебя средствами медицины отучила от меня.

Да. Мы оба шутили вслух. Но в душе не шутили. У каждого было свое расстройство по поводу прошлого. Ничего не исправишь. Тем более плюс истекшее время.

Я осмотрела квартиру. Хорошая, светлая. Две смежные комнаты. Неплохо за одну маленькую комнатку в коммуналке. Дела на работе у Мирослава шли все хуже, и теперь он находился на малооплачиваемой работе чуть ли не рядовым мастером. Где — я не вникала, а он не делился.

Почти сразу же перешли на Мишу.

Миша писал Мирославу регулярно. Мирослав принес письма в коробке из-под обуви. Коробка большая — недавно купил хорошие чехословацкие ботинки и переложил бумаги сюда. А то раньше навалом лежали в ящике стола на кухне. Мирослав говорил и радовался, что как раз к моему приезду получилось удобное и вместительное место для Мишенькиных писем.

Первым делом я поинтересовалась, о чем сообщает Миша. Как его настроение.

— Читать писем не буду, он писал не мне, не мне и читать. А у тебя, Мирослав, спрашиваю не отчет, а рассказ по мотивам.

— Настроение хорошее. Боевитое. Ждет отпуска. Обещает приехать.

Шуляк гладил бумажки, вынимал и прятал листочки обратно. Почерк у Миши тут оказался совсем другой. Мелкий, быстрый. В отличие от писем в мой адрес. Печатными буквами. А у Блюмы — тоже отличался. Клонился влево, и знаки вроде жучков, врастопырку. Как будто писал левша. Я только в эту минуту проанализировала. Но писал один человек. Сразу видно, что зачем-то подделывается.

Мирослав продолжал:

— Поступать после службы никуда не собирается. Хочет оглянуться, отдохнуть. Вот и все.

— Что про меня пишет? Про семью? Сестру? Вспоминает? — Я нарочно прямо и нелицеприятно поставила вопрос.

Но Шуляк не стал в тупик и без заминки ответил:

— Знаешь, ты не обижайся, мы с Мишкой про тебя никогда не говорили. Не то чтобы не обсуждали, боже упаси, а вообще не говорили ни полслова. И мне он про тебя не пишет. Про сестру как-то написал, что интересно, какой она будет. Про Марика, твоего мужа, тоже не пишет. Ну, это понятно.

— А насчет меня вы договорились, что ли? Не вспоминать?

— Какой уговор! Не вспоминаем друг перед другом, и точка. Болячку не трогать. Как моя мама говорила. Она ж перед смертью вдруг встала. Да. Представляешь, встала и пару недель ходила. Кое-как, но ходила. И в туалет, и кушала сидя. За стол садилась и кушала. А потом умерла. Миша тебе рассказывал?

— Нет.

— Ну и правильно. Нечего тебе голову забивать. За Мишку не волнуйся. Гилю часто вспоминает. Берет с него пример. Я двумя руками за это. Так ему и пишу всегда. Помни Гилю, помни Гилю. Судя по письмам, он на правильном пути.

Я уже и не сомневалась.

В качестве последней капли спросила:

— Тебе что-нибудь говорит имя Куценко Виктор Павлович?

— Нет. Не слышал про такого.

Мирослав ответил честно. Врать он никогда не умел. Говорил, что мама не учила. И моя мама меня не учила.


Разошлись спать.

Если бы он ко мне пришел, я бы его приняла.

Но он ко мне не пришел.


В плане посещений у меня осталось два пункта: Куценко и Лазарь с Хасей.

Куценко жил по старому адресу. Дома его не оказалось. Дверь открыла соседка и сказала, что вечером он приходит когда как, в зависимости от расписания занятий. А жена в пять всегда дома обязательно. Про жену я не спрашивала. Я спросила, про телефон у них в квартире. Оказалось, что телефона нет. На вопрос, работает Куценко по-прежнему в техникуме или нет, я получила подтверждение. Да. Свое дело Виктор любил и был ему всецело предан.

Несмотря на риск не застать Куценко, я направилась в педагогический техникум, туда, где прошли мои юные годы. Мучительные воспоминания роились в голове и мешали думать. Я и не думала.

Посмотрела расписание. Лекции Виктора начинались через час. Я у входа снаружи присела на скамейку в ожидании.

Он увидел меня первый. Бросился с распростертыми объятиями. Совсем не изменился. И не поседел. Не то что Шуляк.

Я поднялась навстречу:

— Здравствуйте, Виктор Павлович!

— Майечка! Ты мне каждую ночь снишься. Смотрю и глазам не верю!

— Верить надо. Я — это факт.

— Да, да! Ты тут по какому делу?

— Пришла к тебе. Насчет Миши.

Виктор сразу насторожился:

— Какого Миши?

— Твоего сына Миши. Ты в Остер ездил? Мишу искал?

— В какой Остер? Никакого Остра не знаю. И Мишу не знаю.

Я применила фактор внезапности и застала Куценко врасплох.

— У тебя еще двадцать минут до лекции. Расскажи мне все по-хорошему. Ты знаешь, я и по-плохому могу, — заглянула Виктору в глаза, глубоко заглянула, на самое глазное дно.

И он рассказал.


Моя мама Фаина Лейбовна не сидела сложа свои натруженные руки. Как только она заподозрила, что я с кем-то серьезно встречаюсь, она установила самостоятельное дежурство или возле дома, или возле техникума. И заметила меня под ручку с Куценко. Сделала свои выводы и ждала счастья своей дочери. Но потом пошло дело к свадьбе с Суркисом. Мама со слов Лазаря и Хаси знала характер Фимы. И что выпить любит, и так далее. И что на голову слабый временами, когда сильно задумается о своей пропавшей семье. И моя мама пошла к Куценко за несколько дней до свадьбы. И валялась у него в ногах прямо на задворках техникума, чтобы он меня за себя взял или хоть дал надежду. Только чтобы мне не выскочить за Фиму. Что я беременная, она знала по собственным соображениям, поэтому и пошла.

Виктор Павлович ее ободрил и свернул на меня, что я сама не хочу. А раз я не хочу, так и пусть как хочу. А что касается возможного ребенка, еще неизвестно, чей он.

Да. Ответ хороший. Ничего нового не придумано до сих пор. Не то что в те времена.

Мама не стерпела и сильно плюнула в лицо Виктору. Он утерся. Ушел на лекцию и не сказал заключительное слово.

Видно, маму такое положение задело. Примерно через год, когда Миша уже стал вполне похож на человека и, между прочим, на Куценко, мама пошла с мальчиком якобы гулять и показала Куценко ребенка. Прямо ткнула лицом в лицо.

К тому периоду Виктор развелся с Дариной. Но я уже была отдана другому. То есть на самом деле Суркису.

Потом мама уехала в Остер. Она свое дело сделала. Отстояла доброе имя своей дочери. И какой ценой!

Когда я опять появилась в жизни Виктора, он уже смирился, что я не его. Вступать в связь с замужней женщиной он и собрался бы, но на подходе у него оказалась хорошая простая женщина. Та, что в халате и расхристанная мыла пол. Да. Нашел-таки себе.

Итак, я закончила техникум и целиком углубилась в свою нелегкую семейную жизнь. Потом Мишенька временно для своего здоровья был переведен в Остер к маме и Гиле. Потом то, потом се.

Но всегда Виктор издалека следил за сыном. Не как в кино. А по-простому. Пройдет мимо дома, например. Или еще как-то.

И вот он заметил, что Миша исчез. Навел легонько справки у соседей. Была там у нас одна. Она ему выложила, что я с Фимой не живу, что якобы я отправила ребенка к матери в Остер. Я же не делала секрета. Хорошее место. Не в детский дом. К родным и любящим бабушке с дедушкой.

Ну, в Остре найдешь кого хочешь.

И ездил Виктор Павлович туда, когда требовалось его душе. Не часто. Смотрел на Мишу. Таким образом мама Виктора засекла один раз.

— Ага, — говорит, — смотри, смотри. Хороший мальчик вырос. У нас на руках вырос. Но если ты к нему с разговорами подойдешь — пеняй на себя.

Угроза в общем от пожилой женщины не страшная. Но Виктор — порядочный человек, я бы с другим и не связалась, хоть по молодости, хоть как, и попыток пойти на сближение с Мишей не предпринял никогда.

А когда, по его подсчетам, Мише совершилось совершеннолетие, Виктор поехал в Остер, чтобы познакомиться со взрослым человеком, а не с младенцем, каким видел его все эти долгие годы.

И тут — Блюма во всей красе.


Виктор спешил, так как дисциплина есть дисциплина. На лекцию особенно не опоздаешь. Люди ждут. Студенточки в мини-юбках и так далее и тому подобное.

Но я его задержала за локоть:

— Значит, ты мне одним словом скажи. Миша не знает, что ты его папа?

— Если Фаня не сказала — не знает.

— Виктор Павлович, я вас официально прошу и умоляю как истинная мать. Не объявляйтесь больше в нашей с Мишей жизни. А то и работа тебе будет, и профсоюз, и партийная организация.

Он аж затрясся:

— Майя, что ты городишь! Разве я в чем-то перед тобой виноват? Ты сама выбрала. Ты за себя выбрала и за Мишу выбрала.

— Вот именно. Из чего дали, из того и выбрала. И ты выбери. Что я тебе даю, то и выбери. Работай, люби жену. Дети другие есть?

Виктор отрицательно шмыгнул носом. Даже не полез за платком в карман. Интеллигентный человек, называется. А тем не менее из верхнего карманчика пиджака выглядывал платочек. Чистенький, синенький. Не в тон. Но ладно.

Я повернулась и пошла. И туфли у меня стучали каблучками. Высокими, между прочим. С титановой набоечкой. Такие ставили по Москве только в двух местах. И то не на всякую обувь.


Да. Это была моя последняя победа над Виктором.


Теперь оставались Лазарь и Хася. С Мотей.

Тему надо закрывать плотно. Как дверь.

Мне надо было развеяться и успокоиться после встречи с Виктором. Мое прошлое всколыхнулось в душе и просилось наружу.

Я пошла в Мариинский парк. Цвели каштаны. Не так, как они цветут в самом начале, а последним цветом. Взгрустнулось. Я посидела на лавочке, постояла у перил над кручей, посмотрела на прекрасный Киев с высоты. На Днепр.

Да. Переправа, переправа. Берег левый, берег правый. Мишенька учил «Василия Теркина» в школе. Войну он знал не понаслышке, а от Гили.

И что он знал, мне недоступно. Вот в чем вопрос.


После длительного перерыва идти к Лазарю и Хасе без гостинца было недопустимо. Я зашла в гастроном. И надо же! Купила «Киевский торт». Причем без содрогания. Стояла в очереди и радовалась вместо того, чтобы тягостно вспоминать.

Да. Время имеет большое влияние.


Пошла по старому известному адресу. Но меня подстерегла неожиданность. Лазарь и Хася больше там не жили. Новые жильцы рассказали, что они переехали год назад. Куда — неизвестно. Где проживал Мотя с семьей, я отродясь не знала. Мотя мне вообще был ни к чему.

Но дело не в этом.



Дело в том, что человек уверен в неизменности чего-либо. Все равно чего. Хоть бы и места проживания.

А ведь источников полно: и Блюма, и Мирослав. Но я не спросила. И вот стояла перед закрытой дверью. С тортом.

Мой порыв испарился. Разговоры с Лазарем и Хасей показались ненужными и даже лишними в сложившихся обстоятельствах. Мама знала этим людям настоящую цену и ничего важного им не доверила бы.

Минутная слабость прошла, и новые силы повели меня вперед. Я присела на скамейку в скверике возле дома. Поставила возле себя коробку «Киевского торта» — и вся моя жизнь встала передо мной как на ладони.

Мама унесла мою прошедшую жизнь с собой в глубокую могилу. И пора поставить точку.

Миша есть Миша. И то, что он разными почерками пишет всем кому ни попадя длинные письма, говорит о нем: все может быть. С таким человеком все может быть. Он не один. Его четыре разных. У Блюмы — свой Миша. У Мирослава — свой. У Гили был свой. У меня — другой.


На вокзале в очереди за билетом я простояла два часа. Взяла только на завтра, зато выходил поезд ранним утром.

Вечером пили чай с Мирославом. Торт немного растрескался и осыпался за день мотания по городу. Но в целом ничего. Как говорится, товарный вид сохранился.

Разговор шел непринужденный. Я рассказала про неудачу с Лазарем и Хасей.

Мирослав засмеялся:

— У тебя что, прощальная гастроль? Наметила всех обойти? Ты бы у меня спросила. После похорон Фани, когда ты уехала, Хася устроила скандал, что тебя исключили из родственников, а ты опять тут. Мне Блюма передала. Блюма вступилась, что ты дочь и без тебя хоронить нельзя. Хася не заткнулась, но Блюма привела неожиданный довод, мол, ты им оставила в пользование дом и теперь имеешь право. Хася продиктовала Лазарю, что они теперь в этот дом ни ногой и немедленно уезжают и чтобы Блюма с Фимой на их помощь не рассчитывали. А то они сильно рассчитывали. Ты же понимаешь, какая от Хаси с Лазарем помощь. Но Хася предупредила Блюму, чтобы та готовилась переезжать в дом престарелых, а Фиму поскорее отдала бы в сумасшедший дом, потому что ты с твоей натурой обязательно заявишься зимой выставлять их на улицу. Так чтобы не ждать, а устроить жизнь заранее. Блюма почему так болезненно отреагировала: их же вместе с Фимой никуда не возьмут. Каждого в отдельности — пожалуйста. А вместе — нет. Они же по разным профилям. Фима как душевнобольной, а она как просто старуха. Блюма в плач. Скорую помощь вызывали. Ее еле откачали. Чуть ли не инфаркт с инсультом. Блюма тебе не говорила?

— Нет. Ничего не говорила.

— Не хочет беспокоить. Ты бы ей дала обещание какое-нибудь письменное, что не выгонишь. Глупость, конечно. Но ей будет спокойней.

Я кивнула. Не знаю почему, но так.

Мирослав продолжал:

— А Лазарь с Хасей переехали. Мотя от «Арсенала» получил квартиру, на окраине, в Виноградарях. Туда поехали Хася с Лазарем. А Мотя с семьей остался вроде в старой, но ее сменяли на другую. Но это по слухам. Никто ничего достоверно не знает. Если тебе очень надо — можно через горсправку. Прямо завтра с утречка.

— Мне не надо. Раз не получилось — не надо. Все-таки надо уважать народные обычаи: собирать на похороны всех и по такому поводу выяснять отношения. А я тебя ни к Гиле, ни к маме не позвала. Не обижайся.

Мирослав мотнул головой:

— Не позвала. Мне Миша в письме описал, как прошло. Как Гиля мужественно умирал.

Я насторожилась.

— Гиля умер как солдат. Без стонов и упреков. Миша так и написал. Миша к сентиментальности не склонный. Его Гиля так воспитал.

Мирослав запнулся, понял, что сказал не то. Но я стерпела. Гиля воспитал — значит, пусть Гиля. И не то я терпела и терплю.

Мне в голову стукнуло другое. Мне в голову стукнуло, что если с Блюмой что-нибудь случится, то Фима камнем ляжет на меня. Ни в какую больницу его не возьмут кормить-поить-стирать. Он тихий и без вреда окружающей среде. И куда его девать?

Но я свернула на Мишу. На Мишу, потому что он из всего стал нейтральной темой.

— О чем же вы столько лет без меня обсуждали с Мишей?

— Он в основном говорил с моей мамой. Слушал ее. Однажды она ему говорит: «Миша, тебе же неизвестно, а Христос был еврей. Имей в виду!»

Миша ничего не понял.

Ты как раз в Москву перебралась, а он опять жил у Гили с Фаней. Я его часто забирал к себе на воскресенье. С субботы, с вечера.

Мама говорит: «Ты всем рассказывай, кто тебя обзывать будет».

Мама переживала, что у Миши еврейская внешность с годами становилась больше. Ну, я не стерпел такой темноты. Мама — простая женщина, неграмотная практически. В смысле сегодняшнего момента. К тому же лежачая. Когда лежишь и лежишь, всякое в голову идет. Говорю ей без Мишиного присутствия: «Мама, не забивайте голову мальчику. Сейчас Бога нет. И говорить не о чем».

А мама отвечает: «Ну теперь нет. Я наперед ему советую. Вдруг опять будет».

Умерла она хорошо, правда. Быстро. Можно сказать, с надеждой, что опять будет ходить. Незадолго до Гили. Я Мише написал потом. На «до востребования». Он как паспорт получил, мы с ним договорились, что я буду писать до востребования. А раньше он был против. Чтобы домой. Тебя расстраивать не хотел. Жалко, мама не летом умерла, а то бы при нем. Говорила перед смертью: «Михайлик у тебя ж в паспорте записанный? Записанный. Никуда от тебя не денется. Нэ журысь». Она и Мише повторяла: «Нэ журысь». Ему нравилось.

И к этой смерти хотели подключить моего сына. Да. Вокруг него больные и лежачие. Больные и лежачие. Прямо какое-то окружение.

Для Бога повод нашелся. А для родной мамы — нет. А мама всегда. Мама — хоть есть Бог, хоть нет.

Но дело не в этом.



Я спросила основное, что меня мучило:

— Миша знает, кто его отец? По твоим сведениям — или знает, или нет? Одним словом скажи.

— Ну какое тут одно слово! Он не дурак, Майечка. Он сразу раскусил. Фима его отец. Хоть и сумасшедший. Но родной отец. И он его как отца уважает и любит. Вот про Фиму мы говорили. Миша жалел, что Фима сумасшедший и много сказать не в состоянии. Но любовь, сама знаешь. Кровь говорит вместо ума.

— Это Миша так сказал?

— Миша. В последнюю нашу встречу. На вокзале сидели. Молчали. Он меня попросил помогать Фиме и Блюме. Ну, материально и так, словесно. Поддерживать. Я помогаю, ты не думай. Я вообще надеюсь, ты только не обижайся, может, Миша после армии в Киев переберется. Я его пропишу. У тебя же еще дочка. А я один. Как ты думаешь?

— Я ничего не думаю. А помнишь, как я хотела тебе девочку родить?

— Помню. Жалко, не родила. Но ты ж не специально не родила?

— Не специально. Теперь у меня и дочка есть. Эллочка. Хорошая девочка. Красивая. Умная. И рисует красками. Акварель. Очень талантливая.

Мирослав радостно закивал головой:

— У тебя ж другой и быть не могло. Я не сомневаюсь. Я в тебе вообще никогда не сомневался. Так жизнь повернулась. Один момент — и повернулась. Глупо. Мама жалела. А ты жалела?

Я ничего не ответила.

Попрощались тепло до следующей встречи. Мишу нам больше делить не надо. Из живых — он ни мой, ни его. Он, получается, Фимкин.


И опять столько переживаний. Зачем? Навести порядок внутри у Миши? Но какой там в настоящий момент порядок вещей, мне недоступно. А потому и какой надо устраивать — неизвестно.

И когда же мне жить? Вот вопрос и проблема номер один.

Но дело не в этом.



Весь обратный путь я спала. Спокойно до самой Москвы-сортировочной.

Растолкала меня проводница:

— Женщина, следите за вещами, воруют при высадке.

Да. Именно при высадке.


Дома с порога Марик устроил разбирательство, до каких пор у него не будет ключа от почтового ящика. Полный ящик газет, а взять нельзя. Я ему ключ отдала с улыбкой. Он удивился.

— Ладно. Я пошутил. Не надо.

— Надо-надо. Всем надо. И Эллочке надо сделать, чтобы у нее был ключ. Все-таки обязанность — забрать почту. Там же и ее касается: «Пионерская правда», «Костер».

Дальше я не говорила, а пошла спать. И спала до вечера. Пока не явилась с продленного дня Элла.


Как все иногда складывается. Очевидно и невероятно.

Вечером позвонил Бейнфест. Попросился в гости на завтра. Назавтра было воскресенье, и причин отказать не нашлось. Хоть видеть никого постороннего не хотелось. Тем не менее.

Натан Яковлевич пришел с запоздалым дополнительным подарком — шахматными часами. Марик схватился за них с радостью и вдохновением.

Поговорили о том о сем. Бейнфест среди прочего вежливо поинтересовался, понравилась ли мне мезуза[2], которую он преподнес на день рождения Марику.

Я удивилась. Я про мезузу вообще ничего не знаю. В суматохе не поинтересовалась у Марика про личный подарок Натана Яковлевича, потом поездка, а сам Марик не говорил.

Натан покачал головой:

— Очень прискорбно, что такие подарки остаются без места в жизни. Но я с таким расчетом и подарил, чтоб по преимуществу лежал. Понимаю, не то сейчас время, чтобы мезузы развешивать по косякам.

Но тем не менее попросил Марика принести и показать мне.

Марик покопался в своей комнате, минут через десять принес.

Бейнфест заметил:

— Что, далеко спрятал?

— Далеко, Натан Яковлевич. Такая вещь, что далеко.

Да. Мезуза оказалась знатная. Серебряный футляр, старой работы, сантиметров пятнадцать в длину и сантиметра три в ширину. Внутри свиточек пергаментный с рукописной молитвой на иврите.

Натан Яковлевич кратко объяснил суть.

Тут же вертелась и Элла. Смотрела-смотрела на мезузу. И говорит:

— Откуда у вас такая вещь, Натан Яковлевич? Где вы купили?

Натан откровенно сказал:

— Я не купил. Мне из Израиля товарищ привез. Полковник-летчик. Он еще в 1948 году там пребывал по заданию нашей Компартии и мне потом привез эту штуковину. Она у меня хранилась, и я подарил твоему папе и твоей маме и всей вашей большой и дружной семье. Это пускай для тебя будет наследственная вещь. Она особенная, так как ее, в свою очередь, преподнес моему другу сам товарищ Меир Вильнер. Главный коммунист Израиля! Он, конечно, коммунист, но для еврея такая вещь, как мезуза, не предрассудок и к партийности отношения не имеет. У нас пока не так, а в Израиле так.

Элла дальше:

— Ага. Я понимаю. Это для шпионских сведений. Внутрь шпионство засовывать и возить. Очень удобно. Военная тайна. Что же ваш товарищ какую-то тайну из Израиля привез вам на хранение, а вы теперь ее раскидываете? Вот к нам принесли. Спасибо вам большое. А я ее в милицию отнесу.

Натан Яковлевич засмеялся:

— Какая у вас дочка веселая и находчивая! Эллочка! Мой товарищ был выдающийся коммунист, его партия лично посылала. Если хочешь знать, я туда тоже собирался. Как коммунист и фронтовик. Только потом во мне надобность отпала, а товарища послали. Ты умная девочка, должна понять.

— Ага. Понимаю.

Развернулась и пошла к себе в комнату. А на ходу обернулась и спросила:

— Натан — это по-переделанному будет как? По-русски?

Бейнфест не понял.

Зато я сразу поняла:

— Натан — это, чтобы ты знала, Анатолий. Иди-иди. Записывай.


Бейнфест в растерянности развел руками:

— Сколько лет вашей девочке?

— Почти десять. Не удивляйтесь. Она очень развитая.

Бейнфест сказал, когда подумал:

— Знаете что, я старый дурак. При ребенке мезузу разобрал. А для ребенка это удар. Все перекрутила, перекрутила. Простите меня. Вам теперь объясняй ей, ставь с головы на ноги.

Марик отмахнулся:

— Не волнуйтесь. У нашей Эллочки своя особая голова на плечах, и там такой порядочек установлен, что только держись. Она вашу мезузу вставит в свое место. И учтет. Мы привыкли. Вы только при ней про евреев не упоминайте. Просто так. Для нашего общего покоя.

Бейнфест перевел разговор на другое.

Говорит:

— Вы мне родные, и потому между нами должны быть особые доверительные отношения. Как между клиентом и адвокатом. Шучу. Но в каждой шутке есть великая правда. Вы знаете. Так вот, Майечка. Я хочу тебе предложить, потому что ты в этой истории будешь самое главное звено. У меня очень хорошая квартира. Неподалеку от вашей — в Старомонетном. Двухкомнатная с огромной кухней. Тебе, Майечка, это особенно важно знать как хозяйке.

Я скоро умру. Это дело решенное. У меня сильная болезнь плюс возраст. Я консультировался со знакомым академиком — шансов нет. Умру я — и квартира достанется государству, от которого я, конечно, видел много хорошего, но все-таки не до такой степени, чтобы посмертно делать шикарные подарки.

План такой. Самый шпионский. Хе-хе. Конечно, фикция всем понятная. Но никто не подкопается. Вы с Мариком разводитесь. Ты, Майя, расписываешься со мной. Я тебя как жену прописываю. И квартира ваша. Я сколько живу, столько живу, и умираю с легким сердцем, что обеспечил близких мне самым дорогим и важным — лишней крышей над головой. Я долго думал — и, кроме вас, мне такой подарок, чтоб от чистого сердца без задней мысли, сделать некому. А вам — пожалуйста.

Марик растерялся. Попросил время подумать. Я к нему присоединилась. Не в каждой жизни происходят такие подарки.

Бейнфест на прощание попросил с ответом не тянуть, так как время его поджимало и каждую минуту он мог уйти навсегда. Как он выразился:

— Цейтнот!

Дверь за ним захлопнулась.

Я произнесла одно слово:

— Ну?

Марик кивнул.

Ночью будущее казалось ясным и прекрасным, как майское утро в песне.

Не откладывая, мы с Мариком отнесли бумагу на развод в загс.

Хоть и было в заявлении указано, что мы обоюдно согласны, процедуру надо было провести через суд из-за несовершеннолетнего ребенка — Эллы.

Бейнфест устроил по ускоренному графику. Через месяц я прописалась в его квартире на правах жены.

Он сразу заявил, что никакой помощи ему от нас не нужно ни за что. Просто, говорит, ждите известий. То есть что умер. К нему через день приходила домработница — она в их семье хозяйничала с незапамятных времен, она и оповестит нас в случае скоропостижной смерти Натана Яковлевича.

Но дело не в этом.



Месяц промелькнул быстрым темпом.

Мише я не писала. От него тоже ничего не было.

С Репковым не встречалась.

А ведь Элла была вся в тройках. Только по рисованию пятерка.

Я к ней:

— Ты совсем съехала по успеваемости. Тебя это устраивает? Не стыдно?

Она ухмыльнулась:

— Не стыдно. Мне на продленке учительница кружка по рисованию сказала, что у меня способности к цвету. Их нужно развивать. А вы их не развиваете. Это тебе и папе должно быть стыдно.

И мне стало изо всех сил стыдно. Если есть в моей дочери хоть капля от меня, то нужно эту каплю довести до конца. Если она рисует с талантом, то пусть идет по этой дороге. И счастливого пути.

Еще за день до окончания четверти я пошла в школу. Встретилась с учительницей рисования — она и черчение вела в старших классах, и кружок живописи. Мне было описано, какие надежды подает моя девочка.

Не откладывая, я взяла Эллу за руку и отвела во Дворец пионеров на Полянке. Туда же, куда когда-то ходил и Мишенька. Только в другое направление — рисования и живописи.

Руководитель — мужчина пожилых лет — посмотрел рисунки, акварели, прочие наброски в альбоме и на отдельных листочках и заверил:

— Пусть ходит. Вообще-то мы почти всех берем. Но вашу девочку — обязательно. Надо бы раньше. Она бы уже далеко продвинулась. А сейчас в лагерь поедет, наверное, к бабушке-дедушке, а осенью занятия. В какой класс идешь? — Он посмотрел на Эллу как на взрослую.

— В четвертый.

Руководитель удивился. Естественно, он решил, что хотя бы в пятый или в шестой. Но и обрадовался. Возраст начальный, легко в голову вкладывать и выкладывать, что хочешь. В художественном деле — очень важно развивать вкус. Это первое. А второе — само приложится, что надо.

Летом кружок работал, несмотря на то что большинство детей разъезжались.

Руководителя кружка звали Петр Николаевич Зобников. Он написал мне на бумажке свой телефон и перечислил нужные в учебном обиходе предметы и вещи. Все у Эллы и так было.

У нее вообще все было. Это ее самой не было.

Но дело не в этом.



Ввиду Бейнфеста, а также нежелания Эллы ехать куда-либо на каникулы лето предстояло провести в Москве.

Я радовалась этому обстоятельству, так как сильно устала. А отдых с семьей — тоже труд. И очень нелегкий с любой стороны.

Элла ходила во Дворец пионеров почти каждый день. Подружилась там с одной девочкой.

Зобников уделял кружковцам пристальное внимание, давал большие задания, организовывал экскурсии в музеи. А в планах были также и пригородные поездки на этюды. У него был метод полного погружения в искусство. Пусть рисуют, как могут, и учатся у природы и своей интуиции. А дело учителя — направлять. Мне передавала такие слова Элла.

Не могу сказать, что в доме стало лучше, но, во всяком случае, Элла не болталась под грузом своих беспочвенных переживаний. Будучи сильно занятой, она стала меньше есть и немного сбавила в весе. Чуть-чуть. Но материнский глаз всегда найдет положительное, чтобы порадоваться за свое дитя.


Мои мысли вернулись к Мишеньке. Я написала длинное теплое письмо об Элле. Легким намеком поинтересовалась, когда же отпуск. Об учебе ни полслова. Передала привет от Мирослава, Фимы, Блюмы. Без объяснений. Просто привет.

Попросила и Марика приписать несколько фраз. Он написал: «Миша! Скорее приезжай! Мы тебя ждем! Мама такая же красивая, Элла растет не по дням, а по часам». Хорошая приписка.


Но что-то не давало мне покоя. Конечно, положение с Бейнфестом только на первый взгляд было нормальным. На самом деле получалось, что мы ждем его смерти. Не торопим, боже упаси, но ожидаем потихоньку. Не оказываем ему внимания, не звоним, не ходим. В соответствии с его просьбой, но как-то не по-человечески.

Я поделилась своими сомнениями с Мариком. Он согласился: надо сходить к старику.

Не потому что, а просто так. Как люди.

Звонить не стали. Явились без звонка. В воскресенье днем. Я позвонила в дверь.

Натан Яковлевич открыл быстро. Обрадовался, но не сильно. Интеллигентный человек.

— Все-таки не выдержали. Проходите.

Марик заикнулся:

— Если вы не хотите, мы уйдем. Увидели вас, и хватит. Мы сейчас уйдем. Правда, Майечка? Мы на секунду.

Бейнфест замахал руками:

— Заходите, заходите. Пообедаем вместе. Это ваш дом. Все-таки ж.

И засмеялся. Видно, что без задней мысли.

Ну, сели возле стола и молчим. Он молчит, и мы тоже.

Марик говорит:

— Вот, Натан Яковлевич, решили проведать. Не то чтобы проведать, а чтобы вы не думали, что мы вас забыли.

Бейнфест говорит:

— Давай, Марик, не будем из себя дураков строить. Вы смущаетесь, что вроде смерти моей ждете. Это совершенно нормально, что ждете. Я сам вас на это настроил. Спровоцировал. Я юрист и понимаю, что такое провокация и с чем ее кушают. Ничего. Потерпите. Вам неудобно в таком положении. Но что ж поделаешь. Организм полон загадок, как говорится. Вдруг я еще лет двадцать проживу. А? Что ж вы, все двадцать лет смущаться будете?

Марик сидит красный, не знает, как себя повести дальше.

Я выступила:

— Да, вы правильно говорите в силу своего жизненного и профессионального опыта. Действительно, живите сто лет. Нам-то что. Мы за человеческие отношения между всеми людьми. И не будем ворошить тему вашего ухода в мир иной. Марик смущается от неловкости. Мужчины вообще более склонны к неловкости. А я — женщина. Я смотрю на мир через глаза, а не через слова. И вижу, что вы в полном порядке на данный момент и наша помощь не нужна. Это мы и хотели выяснить.

Бейнфест заинтересованно склонился в мою сторону и рукой дотронулся до моего плеча. Я была в легком платье. Ткань похожа на батист, но не батист, а современная на тот момент. В полосочку. И рукав японкой. Вся рука открыта. И вырез глубоким треугольником — спереди и на спине тоже.

Он меня по плечу погладил и руку отдернул.

— Да, Майечка, именно глазами смотрите. Именно. И вот что интересно. Одними и теми же глазами. Всегда одними и теми же. Вы над этим вопросом не задумывались?

Я улыбнулась в ответ. Чтобы доставить ему удовольствие.

Ничем нас не угощал: ни чаем, ничем. Ладно.

Я невольно оглядывала квартиру общим взглядом. Хорошая. Большая, светлая. Потолки высокие. Окна широкие. Подоконники по полметра в ширину. Занавеска отодвинута. И виден знакомый край — пишущая машинка «Оптима». Когда я работала на обувной фабрике секретарем, мечтала про такую. У меня была «Москва». А «Оптима» — немецкая, про нее говорили, что идет, как наш правительственный «ЗиМ», плавненько, шесть копий берет без усилия.

По старой памяти я кивнула в сторону машинки:

— Что вы на окне держите: и лента пересыхает, и для металла плохо на солнце и в сырости.

Натан Яковлевич оживился:

— А вы, Майечка, понимаете в пишущих машинках? Умеете печатать?

— А как же. Это когда-то была моя работа. Но я о таком механизме только мечтала. Об «Москву» все пальцы отбивала. И ногти ломались. А каретка иногда так шарахнется, что страшно. И с оглушительным звуком. В ушах все время звенело. Просто неуправлемая. Как ракета.

Бейнфест попросил Марика:

— Принеси сюда. Пусть Майя попробует ход.

Марик поставил машинку на стол. Перенес с усилием. Немецкий металл есть немецкий металл.

Бейнфест принес из другой комнаты бумагу, копирку.

Я сложила листы с копиркой, как меня когда-то научила старая машинистка: не на весь лист, а так, чтобы выглядывало сантиметра на три с правого края, потом можно красиво выдернуть все копирки разом, а листы не разбирать.

Да. Память. А механическая память — особенно. Пальцы сами все делали — красиво и правильно.

Мужчины прямо любовались.

Заправила пять экземпляров, положила руки на клавиши, как пианистка.

Говорю:

— Слушаю, Натан Яковлевич. Диктуйте.

Он смотрит и молчит.

Потом говорит:

— Нечего мне диктовать. Я свое отдиктовал. Забирайте машинку себе, Майечка. Я практику прекратил волевым усилием. Мне теперь ни к чему. Все кассации написаны. Во все инстанции. Во все. А вам может еще служить эта «Оптима» долго-долго. У меня и бумаги полно, и копирки. Запасался. И лента есть. Немецкая. Забирайте.

Марик начал отнекиваться, мол, еще пригодится и так далее в том же духе.

Я сказала прямо:

— Спасибо. Машинку берем, раз вам она не нужна, и вы от чистого сердца дарите ее в новые руки. Ее оформить надо? В милиции или где?

— Нет. Не надо. Она не оформленная. Мне досталась по случаю. А теперь вам по случаю. Я сейчас вызову такси, и с ветерком домой поедете. Не тащить же тяжесть в троллейбусе. Футляра нет. Мы ее в одеяло завернем, чтобы не привлекать внимания.

Так и сделали.

За такси заплатили сами, конечно, хоть Бейнфест предлагал свои деньги.


Дома Элла находилась со своей новой подружкой Ниной Рогулиной из кружка. Рисовали.

Я раз и навсегда решила не лезть в ее творчество. Она и сама не была расположена показывать. А тут подошла ко мне с листком.

— Мама, я нарисовала твой портрет. Посмотри.

И сунула мне прямо под нос.

Смотрю и вижу: баба-яга. Космы в разные стороны. Нос крючком. Рот кривой. А глаза красивые, большие. Словом, мои глаза.

Элла выждала минутку, чтобы я отреагировала.

— Ну что ж, доченька. В общем и целом похоже. Тебе самой нравится?

Элла не ожидала моего спокойствия. Взяла листок и порвала на мелкие кусочки.


Обедали вчетвером: я, Марик, Элла и Нина. Элла молчала и еле жевала. Нина, глядя на нее, тоже почти ничего себе на тарелку не брала. Я не уговаривала.

Вдруг Элла сказала:

— Я никогда не буду рисовать людей.

Марик спросил:

— Почему?

— Потому что Петр Николаевич меня предупреждал, что за людей приходится отвечать. А за природу нет. Я не хочу отвечать. Я вообще ничего не хочу.

Расплакалась на последнем слове и убежала к себе. Нина за ней.

Я осталась за столом, так как хорошо понимала, что в дочери говорит раскаяние в своем поступке с бабой-ягой. А с Зобниковым придется поговорить, чему он детей учит.


Когда Нина уходила, я вышла следом, вроде по своим делам. Нагнала девочку и заговорила с ней по-дружески.

— Ниночка, тебе в кружке нравится?

— Нравится.

— А Петр Николаевич нравится?

— Нравится.

— А с Эллочкой дружить тебе нравится?

— Да.

— А Петр Николаевич ее хвалит на занятиях? Ты мне правду скажи. Я Элле не передам.

— Петр Николаевич говорит, что Элла — очень способная и, когда подрастет, может стать талантливой. А меня он не хвалит. Но я не обижаюсь. Я отличница в школе. Элла тоже отличница, она мне говорила. Я старше Эллы. Но все думают, что наоборот. Я не обижаюсь. Теперь мы с Эллой решили, что будем лучшими подружками. Вот.

Постояли на троллейбусной остановке, пока подошел троллейбус Нины. Ничего принципиального я не узнала. Кроме того, что Элла врет про свою отличную успеваемость. Я как педагог не стала разочаровывать Нину и говорить про тройки-двойки Эллы. На понедельник наметила визит к Зобникову. Нужно держать связь с педагогом. Это залог.


Шла наугад. Но повезло, Зобников оказался на месте.

Мы говорили скупо, односложно. В целом Зобников характеризовал Эллу с положительной стороны.

На меня же в этот раз при ближайшем рассмотрении Зобников произвел отрицательное впечатление. Неопрятный, небритый. Рубашка неприятная. И в таком виде — к детям. Но я смолчала.

Он заметил мой критический взгляд и не смутился, а, напротив, с вызовом произнес:

— Вы, Майя Абрамовна, меня застали не в лучшем виде. Я немного приболел. Сами понимаете.

Да. Понимание у меня есть. А у него есть пьянство. Я говорю:

— Ничего-ничего, Петр Николаевич. Я художников хорошо знаю и по характеру, и по натуре. Лишь бы на детях не сказывалось. На учениках. Если что — звоните прямо мне, без никаких. Я тоже педагог, пойму, и вместе будем преодолевать.

— Да с вашей дочкой нечего преодолевать. Ее надо отправить на необитаемый остров, чтобы кругом никого на сто километров. Пусть бы подумала внутри себя. Ей десять лет, а в голове каша — на все восемнадцать. Я таких видел-перевидел. Теперь у нее занятие. Думаю, пойдет на пользу.

Ну, что ж, союзник в деле воспитания — это важно. А какие еще союзники? Марик — нет. Да и Зобников тоже хорош. Еле на ногах стоит с похмелья. Так что все равно получается — я одна и одна. Зобников для вида.


Я пришла к выводу, что кашу в голове Эллы преодолеть можно.

Нужно вырвать девочку из привычной среды, где она уже наследила своими глупостями, и переместить в другое хорошее место. Чтобы она имела возможность начать с чистого листа. Нужна другая школа. Сейчас лето, самое время.

Сказала Марику. Он одобрил. Мы вместе говорили с Эллой в том смысле, что ее нынешняя школа не зарекомендовала себя, а скоро начнутся отдельные учителя по всем предметам и будет еще хуже.

Кроме того, товарищи по классу подходят Элле мало.

Она, конечно, тоже отчасти виновата, но уже сложился у нее такой вид в классе, что она троечница, и нужно исправлять положение именно сейчас, когда она серьезно занялась рисованием.

Элла слушала молча. Что-то в голове у нее крутилось. И выкрутилось быстро. Я даже не надеялась.

— Хорошо, — говорит, — ведите в другую школу. Мне тут и самой надоело.

Да. Ей надоело.


Я подобрала другое учебное заведение. Через знакомых клиентов Марика. Далековато, но зато директор хороший. И учительница начальных классов мне понравилась.

Так как директор школы, судя по внешнему виду и фамилии, — еврей, я откровенно намекнула, что с национальным вопросом были проблемы. И я надеюсь, что на новом месте подобного не произойдет.

Директор покраснел и быстро заверил, что у них в школе интернационализм на высочайшем уровне. У них дети научных работников, инженеров и так далее, в том числе и артистов. У них и внеклассная работа, и дополнительные занятия, и кружки. А чем шире развитие — тем шире кругозор и нет узости восприятия, что составляет суть вражды.

Возможно, мне не надо было упоминать о еврейском вопросе, тем более в директорском кабинете. Но если в школе интернационализм, то что обсуждать на голом месте.

Еще я обратила внимание на то, что из моей девочки хотят сделать трудную, а она не трудная, это вокруг трудности, а все валят на одного ребенка. Как педагог я могу бороться, но в коллективе лучше.

Он улыбался и смотрел на меня с удовольствием.

— Да, Майя Абрамовна. Без сомнения, в коллективе всегда лучше.


Я вспоминала себя в детстве и не находила, какие параллельные линии могли бы соединить меня с моей дочкой. Другое поколение. Другая обстановка. А мне еще хочется пожить, и без нервов в ее сторону.


В сентябрь мы вступали всей семьей с хорошими надеждами.

От Миши пришло несколько писем. Об отпуске он не упоминал. О будущей учебе — тоже. Жив-здоров, и точка.

Я с грустью вспоминала свои хлопоты вокруг нефтяного института. Но грусть эта была светлая.

С Репковым виделись крайне редко. И то на улице во время его обеденного перерыва. Смотрели на реку с гранитной набережной и молчали. Только один раз Саша поинтересовался, как сын. Я ответила, что хорошо. Лучше не бывает. И что в нефтяной он скорее всего не пойдет. Репков вздохнул:

— Жаль. Такие перспективы открываются. Вся страна поворачивает на нефть. А твой сын не хочет. Что, в другое место нацелился?

— Не знаю. И знать не хочу. Я ему на тарелочке вуз преподнесла. Ему неинтересно. Он взрослый. Пускай сам целится, куда хочет.

Репков без перехода сказал:

— Майя, мне кажется, у нас закончились отношения.

Загрузка...