— Мне твое спокойствие, Майечка, дороже всего на свете.
И тут Мишенька подал голос:
— Мамочка, дядя Фима еще приедет? Мы с ним в шашкес играть будем. А то папа давно со мной не играет.
Я аж подскочила.
— Во-первых, не в шашкес, а в шашки. Повтори. Шашки. Шаш-ки.
Мишенька повторил, не поднимая головы от рельсов.
— А во-вторых, дядя Фима уехал далеко-далеко.
Мирослав осуждающе посмотрел на меня. Но у меня же нервы. Ему хорошо, он не в курсе.
— Давай, Мишка, сейчас в Чапаева? — Мирослав сдвинул чашки с тарелками в сторону, освободил место для шашек. Неосторожно задел вазочку. Она упала на пол, печенье рассыпалось в мелкие крошки. Песочное, очень ломкое. Хоть и магазинное, но тесто отличное. У меня из глаз брызнули слезы.
Мирослав не заметил. Достал картонку, мешочек с шашками, расставил и спокойно предложил:
— Садись, Мишка. Ты будешь Чапаев, а я Фурманов.
Миша с радостью. Они шумели, щелкали с различными шуточными угрозами по шашкам, которые разлетались далеко в стороны. Я их собирала и составляла в столбики на другом конце стола, как раз там, где пятно на скатерти. Жилка хозяйки брала свое.
Победил Миша.
Мирослав поощрительно сказал:
— Молодец, сынка.
А у меня внутри отдается: «Чапаев», «Чапаев». Психическая атака белых. А за белыми Ленька, а за Ленькой Фимка с ножиком, а за Фимкой черт знает что: и мама, и Гиля, и Тарасенко, и Мотька со своими папами-мамами, и торт «Киевский». И Ольга Николаевна. И форточка ее закрытая.
Тут стало ясно, что никакого всецелого свободного состояния у меня нет. Фима оставил меня крутиться на карусели, и мне ее не прекратить. Вот что он натворил своей замутненной головой. И никому ни до чего. Никому.
Но дело не в этом.
В понедельник вечером приехала моя мама. И не одна. С какой-то теткой.
Мама представила ее с порога: Блюма Цивкина, невеста Фимы.
Описывать эту, с позволения сказать, невесту не буду. Глазищи черные, как угли, живот толстый, ножищи, как столбы. Зубов — через один. Волосы короткие, черные, редкие, крутятся проволокой. Но в данном случае — какая разница?
Мама поддерживает ее за локоть, как пострадавшую. Еще в комнату не вошли, а раздался вопрос Блюмы:
— Где Фимочка?
— Примите горькую правду, — говорю, — если Фима к вам не вернулся до сих пор, значит, он без вести пропавший.
Мама плюхнулась на стул. Блюма по инерции — к ней на колени. Как стул не развалился!
Я оттащила Блюму к кровати, усадила.
Мама бегает по комнате и ломает руки:
— Что значит — без вести пропавший? Сейчас не война. У него с собой документы. Ты в больницах узнавала? Заявила в милицию? Пусть объявляют розыск.
— Мама, сядь спокойно. Ты Фиму хорошо знаешь?
Мама села за стол и положила руки, как школьница первого класса.
— Знаю я его очень даже хорошо. Он ответственный. Он не пьет. Он крепко-накрепко планировал вернуться в крайнем случае вчера. Он с работы отпросился с запасом — на три дня. Сегодня не приехал, и на работе его абсолютно нет.
— Так вот, дорогая мама и Блюма. Вы его не знаете. Пьет или не пьет — это еще не все для человека. Он сошел с ума. А искать сумасшедшего — дурное занятие. Сами понимаете. У него определенной линии быть не может. Он сегодня одно, а через минуту — другое. Я, что могла, сделала. Была в милиции, предварительно обсуждала вопрос с начальником, он раньше чем через неделю двигать бумаги не имеет права.
Блюма зарыдала. Причем очень некрасиво. Совершенно не держала себя, и ее настроение передалось маме.
Сквозь слезы мама протянула ко мне руки:
— Доченька, надо что-то делать. Что говорит Мирослав?
К счастью, Мирослав вместе с Мишенькой находился у Ольги Николаевны. Автомобиль давал сильное преимущество. Еще утром Мирослав предложил Мишеньке проехаться к Ольге Николаевне на «Победе», и мальчик, естественно, обрадовался. С минуты на минуту они должны были возвратиться.
— Мирослав ничего о пропаже не знает. И, честно говоря, я требую, чтобы его не ставили в известность. У него крайне больная мама, он на ответственной работе, его только что назначили директором, и не надо его впутывать. Он помочь не сумеет, а переживать придется. Мы сами решим, каким путем поступать дальше.
Блюма тихонько сморкалась. Мама молчала и смотрела мне в глаза прямым взглядом.
Я взяла инициативу.
— Вы остаетесь ночевать у нас. Ни слова о происшествии. Разговаривайте о постороннем. О Гиле, о Мишеньке — пожалуйста. Но если хоть звук будет произнесен про Фиму, я найду возможность вас свернуть без всякой жалости. Потом! Мы ждем еще до среды. Каждый на своем месте. Вы — в Остре, я тут. В среду с утра иду в милицию и пишу заявление, что человек пропал.
— А в больницу? — подала голос Блюма.
— Я звонила в справочную по несчастным случаям. Нигде ничего.
Конечно, строго рассуждая, можно было звонить каждый день. Но я твердо была уверена, что в больницу Фима мог попасть только одного вида — психическую. А если он в психичке — тянуть его оттуда совсем не надо и даже преступно для окружающих.
— А дальше? — не успокаивалась Блюма.
Она своим большим задом сбила покрывало на кровати, и оно сползло на пол. К тому же одна из подушек упала.
— Блюма, встань, — строго попросила я. Блюма встала, я принялась поправлять покрывало и подушки. — Сядь на стул. Сейчас будем ужинать. Как себя чувствует Гиля?
Мама ответила неразборчиво, так как я уже пошла на кухню.
До меня долетали отдельные слова и восклицания на идише, но я ничего не поняла по смыслу.
Когда я накрывала на стол, мама спросила:
— Как Фима мог стать сумасшедшим за один день, если он все время был на глазах в Остре совершенно нормальным? Работал в сберкассе, вел дело с ценностями разного рода и никаких замечаний не имел.
— Возможности человеческого характера безграничны, — ответила я, — и поверь мне, дорогая мама, он не мишугене-придурок, он абсолютно безумный.
— А что он такого выкаблучил, чтоб ты пришла к выводу? — Блюма хотела поставить меня в тупик.
— Блюма, я, в отличие от тебя, пожила бок о бок с Фимой и вела с ним общее хозяйство. И знаю его хорошо. И по совместной работе в коллективе, и вообще. И про его сумасшествие — не мое личное мнение. Пойди к сыну дяди Лазаря и спроси. Матвей подтвердит. А что касается поступка — не важно. Пусть останется при мне. Ты не доктор — обсуждать, а я все-таки педагог.
Блюма прикусила язык, чувствовала разницу в нашем образовании.
Подвели итог: ждать и надеяться.
Встреча с Мирославом и Мишенькой прошла сердечно. Чтобы предупредить нежелательные положения, я сразу же сказала громко:
— Мирослав, мама и Блюмочка привезли тебе привет от Фимы. У него все хорошо.
Поначалу я боялась за Блюму, но быстро спровадила ее на кухню — отдыхать.
С мамой Мишенька болтал без перерыва, и вроде она забыла про Фиму. Мишенька продемонстрировал железную дорогу, и мама стойко не отреагировала на его указание насчет того, что это подарок Фимы.
Я порадовалась также манере их разговора. Ни слова по-еврейски. Хоть заранее настроилась не замечать, если Мишенька и мама будут подключать еврейские слова. Не та ситуация.
Блюма хлюпала носом на кухне. Почти до утра она не спала. Мама с нами в комнате на раскладушке. Мы втроем на кровати.
Совсем ночью мама прошептала:
— Гиля так переживает, так переживает. Доченька, слышишь?
Что я могла?
Я поднялась раньше всех. Стремительно разбудила гостей и отправила их в порт, наказав отбить телеграмму, если в Остре наметились любые известия.
Приготовила завтрак и стала будить Мирослава. Он долго делал вид, что не просыпается. Наконец раскрыл глаза, взглянул на будильник. С вечера не завели — не до того.
— У меня еще сорок минут. Я рассчитал дорогу на машине, теперь можно подниматься позже.
Говорил тихо-тихо, чтобы не помешать Мишеньке. Мирослав аккуратно встал и взял Мишеньку на руки. Тот не пошевелился. Мирослав отнес Мишеньку на топчанчик.
— Полежим немного.
Я прилегла. Мы лежали обнявшись.
Мирослав сказал:
— Представляешь, нам скоро поставят телефон. И еще у меня есть мечта.
Я знала.
— Роди девочку. Мальчик у нас есть. Пусть будет девочка.
Всей душой я была с ним солидарна. Счастье переполняло меня от края до края.
Телеграмма из Остра пришла днем. Текст такого порядка: «Новостей нету». Я хотела ответить, что у меня тоже новостей никаких, но решила своих остерских по мелочам не дергать. Будет что-то решительное, тогда сообщу.
И как в воду смотрела. Смотрела, а дна не видела.
В среду пошла в милицию к Тарасенко, в половине девятого. У него оказался неприемный день. Поговорила с дежурным. Тот посочувствовал, привел много примеров, когда люди обнаруживались сами собой в неподходящих местах. Даже в подсобных помещениях, неподалеку от основного места жительства.
Из милиции я бегом побежала в подвал своего дома. Дверь нашей каморы закрыта. На крючок изнутри.
— Фима, Фима, ты тут? Я знаю, ты тут. Открывай. Это Майя.
Бью в дверь, она ходит из стороны в сторону — изнутри ни звука.
Села возле двери и думаю: бежать за помощью в жилконтору, звать слесаря, ломать, что ли. Конечно, внутри — Фима. Больше некому. Позор и оскорбительные разговоры соседей, обсуждение, прочее. Нет, добьюсь сама.
Снова бью. Пяткой. Без реакции.
Взяла толстую палку — валялась рядом, бью изо всех сил.
Крючок не выдержал. Дверь открылась.
В темноте ничего не видно. Лампочки никогда и не было, ходили со свечкой.
Зову шепотом, ласково:
— Фима, это я, Майя. Где ты тут?
И Фима подал-таки голос.
— Ты одна?
— Одна.
— Никто за тобой не следил?
— Никто.
— А я спал. Хорошо спал. Покормишь меня? У меня еда давно кончилась. Кругом полицаи. Выходить боюсь.
— Не бойся, Фима. Я тебя выведу. Полицаи в другое место пошли.
— Стреляют?
— А как же, стреляют. Очень стреляют. Пока наши придут, пересидишь у меня.
— Я и детей возьму. Их не прогонишь? Они ж твои родные дети. Ты ж родных не прогонишь на смерть. Да?
И тут двигается на меня громада. Вроде Фима, а вроде и не Фима. Подошел вплотную. Потный, грязный всех сортов вперемешку. Он в каморе и ел, и спал, и всё. А громада потому, что накрутил на себя все барахло. И на туловище, и на голову, и на руки, и на ноги. Не человек. Я рассмотрела, как могла, — из прохода лампочка мерехтела еле-еле.
— Пойдем потихоньку, Фимочка. А деток нету, Фима, они сами уже ушли. Далеко ушли. Все.
Беру его за лохмотья и веду за собой. На улице, на свету, хоть караул кричи. Такой страх.
Он говорит:
— Ты первая иди, тебя не тронут, ты на еврейку не похожая. А я на кого похожий? Посмотри. И позовешь. Только рукой.
Так и сделала.
В квартире Фима даже успокоился. Сам пошел на кухню, начал лазить по кастрюлям на плите, что-то оттуда подхватывал руками и ронял на пол. До рта так ничего не донес.
— Поел. До отвала.
Я налила в корытце, где купала Мишеньку, воды из титана и говорю:
— Фимочка, ингеле, становись в корыто. Буду тебя мылить мылом. Оно хорошо пахнет, земляничкой.
Фима размотался, снял все, что на нем было, и голый стал в корыто. Стоит и руками прикрывает глаза, как маленький, чтобы мыло не попало.
— Ты, мамэле, скорей. У тебя мыла хватит?
— Хватит.
И мою его. Как Мишеньку.
— Такой беленький будешь, что сорока унесет. — Так моя мама мне говорила, и я так сказала Фиме.
Ну, вымыла. Чисто. Ноги ему переставила из корыта на пол. Принесла новое белье — Мирослава, брюки, майку, рубашку. Не по размеру, большое. Ну ладно.
Вытираю полотенцем насухо.
Говорю:
— Не бойся ничего, Фимочка, маленький, мамэле тебя никому не отдаст. У мамэле пушка есть. И танк есть. И целая железная дорога. Мы уедем. Уедем.
Фима захныкал:
— Не хочу ехать, мамэле, я тут хочу. Не хочу ехать.
Я ласково наступаю:
— А к Фанечке с Гилечкой в Остер поедем? А, Фимочка, поедем? На пароходике, по водичке, по чистой водичке, поедем? Поплывем?
— Поплывем, мамэле, поплывем. Вместе. Только вместе.
— А как же. Только все. Фимочка, маленький мой, сердце мое.
Вижу, Фима успокоился, не дрожит. Пытается самостоятельно надеть некоторые вещи. Я ему помогаю. Как Мишенька маленький был, так и он теперь.
Одела, усадила на кровать.
В куче барахла стала искать паспорт. Нету. Надо идти в подвал.
— Фимочка, мамэле на секундочку выбежит, проверит, нет ли кого чужого, и обратно. И билетики на пароходик купит. А Фимочка полежит на кроватке, как хороший мальчик, и подождет мамэле. Да, Фимочка?
Фима прилег, как заведенный ключиком. И ноги как согнутые были, когда сидел, так и остались.
Я сгребла шваброй тряпки в одну кучу, поплотнее, и перевалила на старую простыню — расстелила на полу. Крепко связала концы крест-накрест.
Потом бросилась в подвал. Со свечкой обшарила каморку. Паспорт валялся в нечистотах. Содрала хорошую кожаную обложку с изображением Кремля и Красной площади. Внутри только немного подтекло. Несмотря на новое крепжоржетовое платье, прижала документ к сердцу и выскочила.
Фима так и лежал, не разогнув ноги.
Я протерла паспорт снаружи одеколоном, аккуратно прошлась по грязным страницам, завернула в несколько слоев газеты и положила в отдельную торбочку. Материя такая — лён. Настоящее домотканое полотно.
Потом схватила деньги из шкафа и затолкала в сумочку. Подняла Фиму, вручила узел, имея в виду выбросить по дороге.
Ясно, ни о каком другом транспорте, кроме автомашины, речи не стояло. У всех свое расписание, а мне надо немедленно.
На стоянке я сторговалась с таксистом ехать в Остер. Туда и обратно.
Доехали быстро на предельной скорости. Фима всю дорогу сидел с закрытыми глазами и с таким выражением, будто ему зубы дерут наживую. Но ничего.
Мама была дома.
Я передала ей на руки Фиму с единственными словами:
— Вот, мама. Все, что смогла, я сделала. Зови Блюму.
Отдала торбочку с паспортом. Бегом вернулась в машину — и в Киев.
Подъехали прямо к садику. Забрала Мишеньку и только тогда перевела дух. Про свободу не размышляла. Понимала — свободы больше не будет.
Но дело не в этом.
Обстановка усугублялась новым положением Мирослава. Он надеялся, что времени будет больше, а вышло — меньше. Участок работы значительно расширился, и уделять внимание Ольге Николаевне ему уже не удавалось. Кроме воскресений. Так что я его не видела в полном смысле.
Он приходил, перекидывался парой слов с Мишенькой насчет прошедшего дня. А на меня посмотрит и с улыбкой скажет:
— Ой, Майечка, разгребать и разгребать! Дай покушать.
И спать.
На новой должности всегда подстерегают необъятные масштабы.
Я как жена тонко чувствовала настроение Мирослава и домашние заботы вела самостоятельно. К тому же взяла за правило ездить среди недели к Ольге Николаевне. В сущности, моя помощь сводилась к разговорам. Что немало. В частности, я посоветовала пригласить на патронажной основе медицинскую сестру за отдельные средства. Измерить давление и мало ли что. Мы с Мирославом теперь могли это себе позволить. Ольга Николаевна, правда, возражала, что медицина ей не поможет, а такая ее судьба. Но у пожилой женщины и не могло быть другого взгляда.
В районной поликлинике я договорилась с молодой, но опытной сестричкой, Светланой Денисенко, и она с энтузиазмом взялась. Так что по этому пункту беспокойство отступило.
Положение в Остре оставалось тревожным. Мама присылала частые письма с подробным описанием поведения Фимы. И свидетельства были такими: нервное расстройство, но не для больницы, сидит дома тихо, потерял сон, аппетит хороший. Блюма оказывает помощь и смотрит за каждым его шагом, для чего перебралась к маме и Гиле. Блюме и Фиме выделили маленькую комнатку, которая раньше служила для хозяйства, а теперь там две кровати впритык.
Фиму прописали, хоть он не ходил лично, чтобы не привлекать внимания. Гиля поспособствовал, так как располагал широкими знакомствами. С работы уволился по собственному желанию. Тоже с Гилиной помощью.
Время шло быстро, хоть и напряженно. Мишеньке в сентябре исполнялось семь лет. Строго по правилам он должен был идти в школу только на следующий год, но это получалось уже практически восемь. Нам с Мирославом хотелось, чтобы его приняли раньше, и для этого пришлось договариваться.
Что касается лично моего устройства на работу, то Мирослав сказал:
— На твоих плечах и дом, и практически моя мама, и наш сын, и будущие наши дети. Твое образование навсегда останется при тебе. Ты вообще можешь себя считать домашним педагогом на все руки.
Чтобы завершить по-хорошему, я сходила в вечернюю школу, куда намеревалась устроиться работать и где уже беседовала с руководством. Объяснила, что по семейным обстоятельствам к новому учебному году оформляться не буду. Меня с сожалением заверили, что всегда ждут на месте.
Считала и считаю: с людьми надо расставаться уважительно.
Но дело не в этом.
Мишеньку к школе я подготовила хорошо: форма, портфель, пенал, учебники, тетрадки и так далее в полном порядке. Расстояние до учебного заведения нормальное, пешком пятнадцать минут, дорогу переходить один раз, и то в тихом месте.
Процесс усыновления прошел без осложнений. Мишенька записан в классном журнале: фамилия — Шуляк, отчество — Мирославович, национальность — украинец. Классная руководительница Людмила Петровна мне понравилась своей скромностью и доброжелательностью.
А вот с Мирославом начались осложнения. Подложила неожиданную свинью Светлана Денисенко, которую я своими руками нашла и пригласила в дом Ольги Николаевны.
Конечно, ни о какой любви не могло быть и речи. Обычная мужская мимолетность. Романтика, которая основана на свежем внешнем виде и показной доброжелательности девушки.
Коварный случай привел меня к Ольге Николаевне — с подарком. В галантерее, в очереди, между прочим, мне достались прекрасные махровые полотенца производства Китая. Качество нежное, фон спокойного светлого цвета, рисунок яркий, растительный. Это подсказало мне, что надо порадовать свекровь. Тем более что ей по роду заболевания постоянно требовались полотенца, простыни и прочие предметы гигиены. Я отправилась, имея в виду успеть к окончанию Мишенькиного школьного дня обратно домой.
У Ольги Николаевны я увидела полный состав: Мирослав со Светланой сидят за столом и пьют чай. Ольга Николаевна тоже что-то закусывает, для чего возле ее кровати стояла табуретка с чашкой и тарелкой. Зоя Ивановна в чистом переднике сидит на кровати возле Ольги Николаевны, следит, что ей еще подать-убрать.
Да. Картина приятная. Если бы вместо Светланы была я. Но я стояла у двери, и меня никто тут не ожидал.
Женщине много не надо, чтобы сердце подсказало ей неладное.
Тем не менее я как ни в чем не бывало удивилась:
— Мирослав, как хорошо, что ты здесь! И Светочка! Как давление у Ольги Николаевны? Ольга Николаевна, как вы себя чувствуете?
Я направилась к кровати. Зоя Ивановна, надо отдать ей должное, тактично встала, быстренько вышла из комнаты.
По молчанию, которое висело в воздухе, мне стало ясно, что я являюсь в данном случае помехой.
Мирослав закашлялся, Светлана кулачком постучала его по спине, при чем засмеялась:
— Мирослав Антонович, что вы, жену свою испугались? Майя Абрамовна, мы только что про вас говорили. Мирослав рассказывал, как вы умеете красиво накрывать на стол. А цветы поливать забываете. И он вместо вас всегда поливает.
Мирослав вступил:
— Ну, какие цветы, Светочка, столетник один, его вообще сто лет можно не поливать.
Я быстро отреагировала:
— Кстати, надо его перевезти сюда. Из него можно делать лекарство. И с медом листья перекрутить, и сок в нос закапывать. Я давно намечала. Может, прямо сейчас и съездим, Мирослав? Я что-то не заметила возле дома машину.
Мирослав ответил с некоторой задержкой речи:
— Я шофера отпустил. У меня в планах было тут посидеть еще немного — и домой. Как раз собирался. А тут ты.
— Среди рабочего дня — домой? — я выразила удивление. — Ты что, заболел? Или как?
— Нет, не волнуйся. Мне Светочка и давление померила. И сердце послушала. Нормально.
— Интересно. Вот какие у нас медицинские сестры, — заметила я, — умеют слушать сердце. Прямо как врачи. Вам можно разве, Светочка, слушать сердце? Нужна же специальная медицинская подготовка.
Светлана смутилась, но ответила с вызовом:
— Я, конечно, не врач, но всегда рядом с врачами и учусь у них разным приемам. Умею различить хрипы в сердце. И фонендоскоп у меня хороший, хоть и старый. Мне его подарил один доктор, учитывая мои успехи в работе.
Я быстро расшифровала в уме услышанное и увиденное и сделала вывод, что Мирослав и Светлана собирались куда-то вместе, а я помешала. И Ольга Николаевна знает. И Зоя Ивановна знает. А я совершенно унизительно явилась с полотенцами.
Тем не менее я развернула сверток. Плавно положила на грудь Ольге Николаевне полотенце — самое большое, практически банное.
— Вот вам, дорогая Ольга Николаевна, новое полотенечко. А мне надо бежать. Вот-вот вернется Мишенька из школы. До свидания. Ты, Мирослав, посиди с мамой. Посиди, поговори. А то ни я тебя не вижу, ни Мишенька, ни мама. Так пусть хоть кому-то из нас будет радость. Светочка, ты не уходишь? Пойдем вместе, я по дороге хочу посоветоваться насчет Мишеньки.
Света хоть и против своего желания, но встала из-за стола, схватила сумку, из которой выглядывал фонендоскоп:
— Ага, мне еще по участку бегать и бегать.
И только тут я поняла, что меня насторожило с первого взгляда: Светочка без медицинского халата и без косынки. В узкой юбочке до колена, в тонкой блузочке с кружавчиками, с рукавчиками три четверти. А между прочим, стояла поздняя осень. В таком виде на участок не ходят работать каждый день.
Мирослав как сидел, так и остался, даже до двери не проводил. Только Зоя Ивановна выглянула из кухни и тут же спряталась.
Да, люди сами себя выдают. Если, конечно, у них еще осталась совесть.
Со Светой я завела незначащий разговор.
На вопрос, как часто она посещает Ольгу Николаевну, она ответила:
— Как и договаривались с вами, Майя Абрамовна, каждый день, кроме воскресенья. Но я почти всегда и в воскресенье прихожу.
— Ну, это лишнее. По воскресеньям Мирослав Антонович приходит. За воскресенья же я тебе не плачу.
— Ну и пусть. Я без оплаты. Мирослав Антонович, например, считает, что именно по воскресеньям — самое важное.
Вот до чего дошло. По воскресеньям вместо того, чтобы быть с Мишенькой, не говоря уже обо мне, Мирослав заигрывает с медсестрой на глазах у своей больной матери напрочь весь день.
Мирослав пришел домой буквально через пять минут после моего возвращения. У меня даже закралось подозрение, что он шел за нами. Я выбрала такую стратегию: сказать без обиняков о своем впечатлении и пускай развеивает как хочет. А не хочет — пусть как хочет.
— Светлана ходит к Ольге Николаевне пять месяцев, — я начала спокойно. — Мне кажется, что ты ей слишком симпатизируешь. Не возражаю. Она хорошая симпатичная девушка. Обыкновенная простушка, как говорится, такие нравятся мужчинам. Слушают с открытым ртом, готовы на все ради мужского внимания. Мой вопрос в другом. Давно ты решил завязать с ней близкие отношения?
Мирослав молчал.
— Почему ты молчишь? Это простой естественный вопрос. Несколько месяцев мы с Мишенькой тебя не видим дома. Ты здесь только ешь и спишь. Вся твоя внутренняя жизнь проходит в другом месте. И теперь я понимаю, в каком.
Мирослав молчит.
— Сейчас придет из школы наш сын, и я намерена услышать от тебя ответ до его прихода.
Мирослав сказал:
— Все, что я могу объяснить, ты не поймешь. Не потому, что ты глупая. Ты умная. Даже очень. Не потому, что я тебя не люблю. Я тебя сильно люблю. Но ты не поймешь мое отношение к Светлане. Я сразу почувствовал, что она мне родная. Как сестра. И мама полюбила ее как дочь. Речь идет о родственном чувстве. Я ее не вижу как женщину. Я ее вижу как сестру. Она кормит маму с ложечки. Она горшки за ней выносит. Хоть мы ей деньги не за это платим. Она простая, как правда. Это не мое соображение, это я почерпнул из книги. Ты же ошибочно подозреваешь в наших со Светой отношениях измену. Любовь живет только самостоятельно, без учета обстоятельств. А я весь кругом в обстоятельствах. Не обращать на них внимания не могу.
Я слушала и не верила. Мирослав обычно предпочитал молчать. Каждое слово в отдельности ясно. А вместе — не понимаю.
— Ты мне одним словом скажи: у нас с тобой — семья?
— Семья.
— Мишенька твой сын?
— Мой.
— Мне тебе девочку рожать?
— Рожать.
Я кивнула головой в знак утверждения и приступила к приготовлению обеда.
«Она — родная. А я — с другой планеты». Тогда я словесно оформила мысль не так, но через много лет — после полета человечества в космическое пространство — я вполне осознала, что хотел сказать мой муж.
Больше мы к вопросу Светланы Денисенко не возвращались. К Ольге Николаевне я ходить перестала. Деньги за Светланину работу передавала Мирославу в конверте с крупно написанной суммой. Цифры нарочно подчеркивала два раза жирными линиями. Вот она, цена призрачного счастья. При этом здоровьем Ольги Николаевны я по-прежнему живо интересовалась, каждый раз спрашивала подробно.
Вскоре случилось отрадное событие — нам поставили телефон. Хоть звонить мне было некому, я частенько поднимала трубку и говорила что в голову взбредет, не обращала внимания на пронзительный гудок внутри трубки. Я могла набрать любой номер не до последней цифры и говорить в тишину. Но мне нравилось, что я не притворяюсь, как будто говорю на самом деле. Потому что никогда не приукрашиваю действительность.
Но дело не в этом.
Я возглавила родительский комитет. Принимала большое участие в жизни Мишенькиной школы и, в частности, его класса. Ходила по семьям отстающих учеников с разъяснениями и замечаниями, анализировала обстановку, советовала, как поставить домашнюю работу с детьми, чтобы они лучше успевали. Тем более что теперь девочки и мальчики учатся вместе.
Людмила Петровна хвалила Мишеньку, который во всем первый: и в учебе, и в общественной деятельности.
Случались и неприятные моменты. Однажды он пришел из школы и прямо спросил меня:
— Мама, ты жидовка?
— Во-первых, не жидовка, а еврейка. Во-вторых, стань ровно и не сутулься, когда говоришь. А в-третьих, кто тебе сказал такую глупость, которая не имеет ровно никакого смысла у нормальных умных людей?
— Мне Сашка Сидляревский сказал, что ты жидовка и потому суешь во все углы свой длинный нос. Ты к нему домой приходила и скандалила с его мамой. А она не виновата. А ты ее мучила своими жидовскими поучениями. И ты Абрамовна. Мне Сашка сказал, что ты будешь отпираться насчет того, что жидовка. Так чтоб я тебе сказал — Абгамовна, и ты ничего мне не докажешь.
— Ну, давай разбираться.
Чего греха таить, я ждала такого разговора. И вот он наступил.
Я спокойно произнесла давно выношенное в сердце:
— Да, Мишенька, я еврейка. Некоторые люди считают, что это стыдно. Но я не считаю. Чтобы обидеть, они могут называть меня жидовкой. Но мне на это слово плевать. Плевать. И нос свой я сую не куда попало, а туда, где надо помочь людям. Вот Саша Сидляревский повторяет слова своей мамы, он еще маленький. А ей просто обидно, что мой сын отличник, а ее сын двоечник. Вот в чем причина. И к тому же нос у меня не длинный. Скажи, длинный у меня нос?
Мишенька опустил голову и не смотрел ни на мой нос, ни на что.
— Теперь дальше. Если ты будешь обращать внимание на плохие слова в адрес евреев, тебе придется трудно жить. Так как ты мой сын, ты тоже еврей, хоть бы и наполовину.
— На какую половину? — спросил Мишенька.
— На любую. На правую или на левую. Без разницы. Выбери сам. Для наглядности.
Миша молчал. Думал.
— Давай решим, что левая половина у тебя еврейская. Где у тебя левая рука? Правильно. Вот вся-вся половина еврейская.
— И что там, в половине?
— Там такая же кровь, как и во всем твоем организме. И такие же органы. Потому что органов по двое. И они сим-мет-рич-ны. Ты еще будешь учить по геометрии. И ботанике. И биологии.
— Всех по двое?
— А об этом мы поговорим в следующий раз.
Педагогический прием сработал, я это видела по лицу своего сына. К тому же оказались задействованы различные предметы из мира знаний, в противоположность темным чувствам, которые взамен широкого горизонта предлагались моему сыну носителями вековых предрассудков.
Тут Миша промямлил:
— Ну, а вторая, это самое, половина, она не… ну…
— Вторая половина у тебя украинская. Твой отец — Мирослав Антонович Шуляк, и ты это прекрасно знаешь. Это абсолютно украинская фамилия.
— А в садике моя фамилия была Суркис. Она какая?
— Никакая. Запомни. Ни-ка-ка-я.
Как поставлен вопрос, так поставлен и ответ.
Фиму я отменила. Отменять себя я не собиралась.
После приготовления уроков Мишенька с интересом играл в шашки сам с собой. Потом вдруг заявил, что выбежит на минутку — отнесет книжку своему однокласснику в соседнем доме.
Его не было долго, так долго, что я заволновалась. Вышла во двор — знала секретное местечко, где прятались мальчишки, играли в свои дурацкие игры.
Миша сидел под деревом, прямо на земле, а ведь уже наступил февраль со снегом, и смотрел на свою левую ручку. В правой держал большой гвоздь. Ржавый, грязный. То поднесет гвоздь к ручке, то отведет. Как будто решается.
Я отобрала гвоздь.
Да, каждый человек проходит путь к самосознанию. Но зачем же ржавым гвоздем пытаться себя увечить? Или что там Мишенька хотел сотворить.
В тот вечер я в первый раз жизни выпорола сына ремнем. Мишенька громко кричал.
К счастью, Мирослав возвратился с работы поздно и не застал безобразную картину.
Больше Мишенька к разговору на еврейскую тему не возвращался.
Я заметила, что он все больше тяготеет к Мирославу. Когда идем втроем, берет его за руку, обращается чаще к нему и старается оказывать другие проявления внимания. Всякий раз меня это хоть не больно, но кололо. Я отгоняла мысли. Мальчик взрослеет и тянется к сильному отцу, а не к хрупкой матери.
К сожалению, тогда было далеко до 1963 года и космонавт номер пять Быковский еще не полетел. А ведь это был бы жизнеутверждающий пример, так как космонавт Быковский — наполовину еврей. У него как раз мама еврейка. Это широко обсуждалось в еврейском кругу как сдвиг к лучшему.
Между тем Мишенька продолжал меня радовать успехами в шашках. В Киев приезжал знаменитый мастер по шашкам всесоюзного масштаба — чемпион СССР Городецкий Вениамин Борисович и выступал в Доме пионеров, где занимался и Мишенька. Из всех членов кружка Городецкий особо сделал акцент на Мишеньке как на подающем большие надежды. И это были не голословные утверждения. Мишенька лично играл с Городецким, и получилась ничья.
Я присутствовала и видела, как мастер захвачен игрой с мальчиком, о поддавках не могло быть и речи. Городецкий посоветовал мне не бросать усилий и делать все, чтобы мой сын продолжал активные занятия шашечным спортом.
Теперь что касается возможного второго ребенка.
Второй ребенок оказался невозможен. Не буду вдаваться в подробности. Скажу только, что я, конечно, не виновата. В моем организме было все в порядке, но беременность не удерживалась и сама собой прерывалась на самом начале. Врачи разводили руками. Всякий раз Мирослав переживал и не хотел смириться. Словесно не упрекал. Но упреки я ощущала повсеместно; то еда невкусная, то рубашка не выглажена, то Мишенька разбросал шашки и учебники где попало, а я не убрала.
Ребенку, между прочим, надо учиться, и мне тоже что-то надо. А Мирослав забросил дом. Ванну так и не поставил.
И еще.
Большая должность накладывает на человека большие обязательства. Случается, обязательства становятся непосильными. Мирослав по характеру мягкий, уступчивый. Он не заметил, как его подсидел некий Приходько, о котором мне было известно со слов мужа только то, что он любит выступать на собраниях с огульной критикой.
Этот Приходько докритиковался до того, что по партийной линии Мирослава попросили уйти в связи с переводом на другую работу. А ведь мы стояли на квартирной очереди. То есть Мирослав стоял как прописанный с матерью-инвалидом в комнате коммунальной квартиры. Вот-вот он должен был получить двухкомнатную квартиру, и я планировала нам с Мирославом и Мишенькой перебраться в эту квартиру, а маму перевезти сюда, на Бессарабку.
Я не держалась за директорское кресло, однако для Мирослава несправедливое увольнение послужило сильным ударом. Его назначили главным инженером заштатного предприятия по выпуску мебели. Ни по профилю и ни по чему.
Очередь за ним сохранилась, но по ясным причинам отодвинулась на неопределенный период. К тому же здоровье мамы находилось в подвижном состоянии и ухудшалось. Она уже была совсем слабой. И с ее смертью двухкомнатной квартиры можно было совсем не дождаться.
Впрочем, вместе с ней уже давно проживала Светлана Денисенко, а не Зоя Ивановна. И я не уверена, что Светлана там не была прописана на каких-нибудь поддельных основаниях. По опеке или как. Деньги ей за уход по-прежнему выделялись, и по-прежнему я подчеркивала сумму жирными линиями.
Но дело не в этом.
Увольнение произошло в 1960 году, как раз в конце мая. Мирослав еще успел оформить Мишеньке путевку в лагерь — как обычно, на все три смены.
Все годы я крутилась по дому, бегая от Мирослава к Мишеньке, угождая им. И что же. Мой муж целиком в работе — с первого мгновения на новом месте он принялся осваивать незнакомую специфику. Сын в пионерском лагере на всем готовом.
Признаюсь, я потихоньку откладывала деньги, потому что разумно экономила на ведении хозяйства. Как мать и жена я постоянно думала о трудных временах, которые подстерегают исподтишка.
Ответственные слухи о денежной реформе подталкивали к трате накопившихся денег. Я купила четыре золотых кольца и серьги. Очень дорогие, хоть и не слишком красивые. Показать их Мирославу, естественно, не представлялось возможным, и поэтому я их надежно спрятала.
Да. Наступили трудные времена. И наступили они лично для меня. Вне привязки к денежным средствам.
Атмосфера в доме стояла подспудно раскаленная. Несмотря на все мои напрасные усилия. За все годы совместной жизни мы ни разу никуда не ездили совместно с Мирославом. Он предпочитал проводить отпуск в Киеве, чтобы ежедневно навещать маму. Когда Мишенька ходил в садик, меня особенно этот вопрос не возмущал. Но вот Миша — школьник, и все лето проводит в пионерском лагере в Седневе, не слишком далеко от города, хоть и не близко. Гораздо ближе к Остру.
Мы с Мирославом все время, как начались Мишенькины летние выезды в лагерь, навещали ребенка каждую субботу. Как положено. Правда, несмотря на близкое расположение Остра к лагерю, к маме я не заворачивала.
На этот раз я приняла оригинальное решение — поехать отдохнуть самостоятельно. И никому не навязывать свою волю.
Прежде всего я подумала о муже. На период душевной перестройки ему лучше побыть одному. Со своими мыслями и чаяниями. Поделиться думами с матерью. Попеть народные песни со Светланой за ужином. Он сам мне рассказывал, как хорошо Светочка поет.
Я сообщила Мирославу, что мне необходимо поехать в Остер к маме и Гиле. Чтобы муж не подумал лишнего, я сочинила подробности про якобы полученное от мамы письмо (она так и писала мне на почту, до востребования, конечно, по давней своей привычке): мама неважно себя чувствует, мы давно не виделись, нужна моя помощь по дому и пр. Но главное, я акцентировала внимание на местоположении детского лагеря и на том, что смогу навещать Мишеньку чуть ли не через день. И таким образом сразу принести пользу в двух важных направлениях.
Мирослав отнесся к моим словам с пониманием и даже с некоторой радостью.
— Вот-вот, поезжай. Я мечтал поехать на море вместе с тобой и Мишенькой. Как люди. Светочка делает все нужное, но без родного человека мама долго не может. Мы еще с тобой успеем на море. Потом. А так и Мишенька будет под присмотром, и все твои родственники одним махом.
Я не ответила ни на «маму», ни на «потом», ни на «Светочку».
Мне хотелось на море. Увидеть курорт, принять участие в южной отпускной жизни. Разве я не заслужила в тридцать лет? Но не имела права давать пищу для переживаний Мирослава. А поехать к собственной маме — это он понимал беспрекословно.
На самом деле я не собиралась останавливаться у мамы с Гилей. Гораздо лучше снять комнатку рядом с Десной, прямо на бережку. Ездить к Мишеньке, любоваться природой. Провести время, сколько выдержу, лучше до осени.
В то время Остер стал завидным местом для отдыха. Дачники из Москвы, Ленинграда, не говоря уже про киевлян, снимали дома или комнаты и отдыхали все лето вместе с детьми. К тому же еще с довоенных времен под Остром располагались дома отдыха офицерского состава различных родов войск. Устраивались танцы и развлечения, а базар был такой, что вызывал удивление своей изобильностью и недорогими ценами. Так что жизнь кипела.
Мама, естественно, обрадовалась моему приезду. Удивилась, что я останавливаюсь не у них с Гилей, но согласилась, что лучше мне побыть на полной свободе от всех окружающих. И пусть себе люди поговорят, если им интересно обсудить такой факт.
Фима и Блюма встретили меня хорошо. Фима узнал в лицо, но не мог вспомнить мое имя и обращался ко мне «женщина» или «девушка». Блюма проявляла всяческую услужливость, в которой я не нуждалась ни от кого.
Они с Фимой зарабатывали тем, что клеили картонные коробки. Надомная работа. Спокойная и безответственная, а деньги для питания кое-какие дает. Иногда по вечерам под настроение к ним присоединялись Гиля с мамой.
Как заверила меня мама, Фима не являлся гирей на ногах, а стал кем-то вроде ребеночка на троих: мама, Гиля и Блюма. Сохранялась также надежда, что Фима придет в себя. Но мнение местного врача не стоило, по-моему, серьезного внимания. Фимы больше не было. На его месте другой человек, который меня совершенно не интересовал. Я так и сказала маме. Она вздохнула понимающе, но без одобрения.
— Фима отдал тебе свою жизнь, Майечка. Если ты этого не понимаешь, то очень плохо.
— Не ставь оценки, мама.
Кроме этих слов, я ничего из себя не выжала. У меня внутри ничего не осталось.
Я убедилась, что у мамы все нормально, и переключила внимание на другое. Вокруг существовало много интересов.
И постепенно моя душа стала просить праздника, наполненного новыми чувствами.
На пляже я совершенно случайно познакомилась с мужчиной. Он первый обратил на меня внимание. В голове только успела промелькнуть мысль — какой интересный. Потом я уже не думала.
Да, произошла судьба.
Его звали Марк Михайлович Файман. Москвич. Мне нравилось в нем многое — про лицо не говорю. Лицо у него было удивительно красивое. Хоть и неправильное. Большой нос, глаза глубоко расположенные, широкий рот. Но вместе он представлял собой очаровательную картину.
По национальности еврей, он про себя говорил:
— Нация меня не интересует. Хватит.
Правильная постановка. Тем более что все его принимали за грузина или в крайнем случае за армянина.
Я иногда ловила в его речи акцент неизвестного происхождения. Я спрашивала — что такое. Он рассказал, что родился в Литве, которая потом стала Польшей, а сразу перед войной — Белоруссией, и что он знает три языка, не считая русского и идиша, поэтому проскакивает всякое. Из интереса я попросила поговорить со мной на указанных языках, но Марик не стал. Сказал серьезно, что ему неприятно вспоминать произношение.
Когда я ездила навещать Мишеньку, Марик ожидал меня где-нибудь неподалеку, и поэтому встречи с сыном не слишком затягивались. Хоть я подробно спрашивала обо всех происшествиях в лагере, о друзьях и поведении мальчика. Несколько раз беседовала с воспитателем отряда.
Миша взрослел на глазах. Сразу я не сказала ему, что отдыхаю в Остре. Чтобы не расхолаживать. Предупредила Мирослава по телефону, с почты, чтобы он пока не ездил к сыну, не тратил силы, а отдыхал. Мирослав, между прочим, не спорил.
Марик проводил свой отпуск в Остре у дальних родственников. Происходило неизбежное — нас видели вместе. Наши глаза и движения нас выдавали. В Остре, где все всех знают и следят за внутренними переменами, слухи быстро достигли маминых ушей.
Она сама явилась в дом, где я жила, и прямо при Марике спросила во всеуслышание:
— Майя, тебе не стыдно?
— Нет, мама. Я полюбила Марка, и мы поженимся. И если ты сможешь понять: двадцать дней — это очень и очень серьезно.
Так мама стала первым человеком, который узнал о нашем плане дальнейшей совместной жизни.
План был следующего порядка: я развожусь с Мирославом, беру Мишеньку, переезжаю к Марику. При этом меняю квартиру на Москву. Марик располагал двумя комнатами в коммунальной квартире. Если прибавить к ним мою площадь — получится вполне приличная двухкомнатная квартира без претензий к району.
Специальность у Марика была денежная — часовщик высшей квалификации. Он занимался по преимуществу старинными часами. Марик чувствовал механизм не мозгами, а кишками, как он говорил. Работал в мастерской формально, а фактически имел широких клиентов на дому по всей Москве и даже из других городов. К Марику часто обращались за консультациями из музеев.
Я, конечно, спросила, не имеет ли он отношения к часам на Спасской башне. В памяти сохранился замечательный радиоспектакль «Кремлевские куранты». Марик с сожалением ответил, что мечтал бы там покопаться, но пока не довелось.
Короче говоря, в случае необходимости Марик в ходе обмена мог внести доплату, так как располагал средствами.
Опять хлопоты. Но любовь оправдывает все, даже саму любовь как таковую. Тем более страсть.
Я срочно выехала в Киев. Марик отправился в Москву. Договорились держать друг друга начеку.
И тут передо мной во весь свой рост стал мой муж Мирослав.
После моего короткого заявления насчет того, что я встретила другого человека и выхожу за него замуж, он ответил на повышенном тоне:
— Если ты думаешь, что удивила меня, то ты ошибаешься. Ты меня на себе женила обманом по поводу беременности. Ладно. Я тебя тогда любил и простил. Ты навесила на меня своего сына. Хорошо, что я и его полюбил. А если б не полюбил? Ты подумала?
Я остолбенела всем сердцем. Все ложь и обман. С его стороны.
Он беспощадно продолжал:
— Я спасался у мамы, а тем временем ты строила далеко идущие планы. Ладно. Делай, как хочешь. Мне не интересно. Мне только интересно, как отреагирует Миша.
Ударил по самому дорогому и больному.
Да. Чужая душа — потемки и даже больше.
Ночевать Мирослав ушел к своей маме. И с того момента появлялся только забирать свои вещи. Говорил со мной сквозь зубы по необходимости.
Мы написали заявление на развод по обоюдному согласию. Алименты на Мишу Мирослав обязался платить по закону. Конечно, не директорские доходы. Но закон есть закон.
Однажды вечером Мирослав застал меня за разговором по телефону с Марком. Я быстро свернула беседу. Но Мирослав догадался, с кем я говорила.
— Майя, я узнаю твой голос, как ты со мной когда-то ворковала. Мне очень больно. Даю тебе подумать еще. Я же тебя люблю. Не порть жизнь сыну. Подумай.
Я твердо ответила — нет и нет.
За всеми новыми заботами мы забросили Мишеньку. Из пионерского лагеря звонили, интересовались по просьбе сына, что случилось, почему не приезжаем. Почему? Болеем, но в ближайшее время навестим Мишеньку.
Я поехала одна. Мирослава в известность не поставила.
Сразу же приступила к объяснению положения.
— Мишенька, ты уже взрослый, тебе скоро одиннадцать лет. Ты делаешь ничью в шашки у самого Городецкого. Я должна тебе прямо сказать, что встретила нового человека и полюбила его. С Мирославом Антоновичем мы разводимся. Мы с тобой будем теперь жить в Москве. В столице нашей Родины, как ты знаешь. Киев — столица Украинской Советской Социалистической Республики, а Москва — столица чего?
Миша молчал.
— А Москва — столица всей нашей Родины — Советского Союза. Ты хочешь жить в Москве, где Кремль?
Миша молчал.
— Мне очень важно выслушать твои мысли. Я твоя мать, и ты самый дорогой мне человек. Но это не значит, что я должна считаться только с твоим мнением. У каждого человека — свое мнение. Нужно его выслушивать и стараться потом приходить к общему. Ты понимаешь?
Миша кивнул и спросил:
— Когда?
— Если по плану, то к сентябрю. Чтобы ты пошел в школу без задержки. На новом месте.
Мы тепло простились с сыном. Я предупредила его, что очень занята и в ближайшее время не появлюсь. Про Мирослава Миша не спросил. А я не обратила внимания. Я бы выстроила беседу по-иному, если бы знала, что Мирослав несколькими днями раньше побывал у Миши. И сам ему что-то там изложил. Но я же не знала. А когда узнала, было бесполезно.
Как рассказал старший пионервожатый, Миша без спроса убежал на речку и зашел далеко в глубину и там долго стоял на одном месте — рыбаки видели. Они ему кричали, чтобы выходил на берег, но мальчик ничего не отвечал и с места не двигался. Выволокли силой. Миша плакал и кричал, чтобы его отпустили одного на глубину. Еле удержали.
Такое странное проявление насторожило вожатого. Он позвонил в Киев, чтобы не брать ответственность на себя. Я немедленно приехала. Забрала Мишу. Пришлось применить грубую силу, так как он брыкался и не желал идти.
Я сумела членораздельно разобрать единственное:
— Папа меня заберет, он сказал. Он ко мне раньше тебя приезжал. Он заберет.
В таких условиях я оказалась в тот момент, когда все силы нужно было бросить на развод и обмен. Я боялась оставить Мишу одного в квартире или одного отпускать во двор. Тем более каждую секунду могло проявиться влияние Мирослава.
И тогда пришла спасительная мысль — отправить Мишеньку в Остер к маме с Гилей. Смена обстановки в кругу любящих людей всегда оказывает благотворное действие. Конечно, ссора матери со мной лично не имела отношения к внуку.
Вызвала маму телеграммой на телефонные переговоры и сказала, что на остаток лета — почти два месяца — привезу Мишеньку. Я не рассусоливала беседу в связи с плохой слышимостью.
Миша обрадовался сообщению о поездке к бабушке. Я думала, что он забыл Остер. Оказалось, помнил.
Чтобы закрепить достигнутое, спросила, скучает ли он по папе.
Миша ответил, прямо глядя в глаза:
— Нет.
У меня не оставалось другого выхода, и я поверила.
Обмен нашел Марик, причем обмен очень хороший.
Так или иначе в Москву я перебралась только к декабрю. Мишеньке пришлось идти в школу в Остре. В Киеве мне не представлялось возможным совмещать обменный процесс и Мишенькины занятия. Я понимала, что произойдут некоторые потери в уровне знаний, но зато была спокойна за здоровье сына. Под присмотром мамы и Гили он находился в ровном настроении и к необходимости задержаться в Остре отнесся с пониманием, которое не свойственно мальчикам его возраста. За лето он сдружился со сверстниками в Остре и не выражал никакого сожаления по поводу расставания с киевскими товарищами и одноклассниками.
Общались мы с Мишенькой по телефону — я вызывала телеграммой маму на переговорный пункт, и она являлась с Мишенькой.
Мое сердце сжималось, когда я вспоминала картину.
Я приехала в Остер в конце августа — с документами для устройства Мишеньки в местную школу и с огромным узлом его осенне-зимних вещей. Также я привезла значительную материальную помощь на содержание Мишеньки. Наш развод с Мирославом уже был оформлен, но алиментов еще не поступало. Мне пришлось продать одно из колец. Захватила и железную дорогу, которую некогда подарил Фима. Не поднялась рука выбросить хорошее изделие.
Но дело не в этом.
В Остре дома застала только маму. Гиля был на работе. Я поинтересовалась, где проводит время Мишенька. Оказалось, что Миша, Фима и Блюма ловят на Десне рыбу. Я заострила внимание на том, что Мишеньке не следовало бы находиться вблизи воды, у него какие-то сложные отношения с глубиной. К тому же в компании одной не слишком умной женщины и одного сумасшедшего мужчины. На что мама ответила мне, что Блюма очень даже умная, несмотря на внешность, а Фима мало того, что не опасен, но значительно продвинулся в части возвращения к нормальности. Здоровье его в целом укрепилось. И мама заметила особо, что Блюма надеется забеременеть.
Но главное — рыбалка стала спасением для всех. Во-первых, хорошая пища — рыбаки приносят в дом огромных сомов, лещей и щук; во-вторых, радость от совместной чистки, прямо во дворе; потом на летней кухне готовка с рассказами и воспоминаниями.
Я спросила, о чем эти воспоминания. Мама ответила, что воспоминания носят самый общий характер. Гиля делает обзор своих многочисленных поездок по району — в далеком и недавнем прошлом; рассказывает о войне; о старинной жизни в Остре. Блюма — про Чернигов и книжки, которые читает в огромном количестве. С прошлого года выписали «Роман-газету».
Мишенька в основном слушает. Активно задает вопросы.
Фима всегда молчит. Часто улыбается.
Я рассудила, что опасности нет. В общении мальчика с Фимой присутствуют и положительные черты. Вырабатывается навык терпения, снисходительности к другому, тем более на вид взрослому. Еще тем более что Фима к Мишеньке не расположен как к сыну. Или этот фрагмент закрылся в мозгу на замок, или я не понимаю что. Не важно.
Мама также рассказала, что несколько раз наведывался Мирослав. Долго гулял с Мишенькой. После встреч Миша расстраивался и убегал с утра на улицу, носился с мальчишками. Кушал хорошо.
Когда вечером вернулись все домашние, я не узнала Мишеньку. Загорелый, как эфиоп. Глаза огромные, худой до костей.
Я бросилась его обнимать и целовать, но он меня отстранил рукой и посмотрел на бабушку. Может, чтобы она его защитила.
Миша вспомнил в Остре все еврейские слова и нахватался новых.
Я сделала маме замечание:
— Что ты ему вкладываешь ненужную информацию! Вкладываешь и вкладываешь. И вспоминаете вы все, наверное, про еврейское назначение Остра.
Мама ответила с вызовом:
— Было еврейское. А мы про было и говорим. Специально я не вкладываю ничего. Тут такое место. Куда ни ткни — еврейское и еврейское.
— И где еще такое место, где Мишенька все это теперь применит? Его ж затравят. Лучше бы в кружок по шашкам ходил.
— У нас по шашкам нет. Только по шахматам. Он с Фимой в Чапаева режется. А если серьезно захочет — сам с собой шашки переставляет.
Перед моим отъездом устроили торжественный обед. За столом собрались Гиля, мама, Мишенька, Блюма и Фима.
Фима посидел минутку и ушел в свою каморку — клеить коробочки.
Мы беседовали на разные темы. Вдруг Гиля, который выпил рюмочку, провозгласил следующий тост: еврейский лехаим[1].
И проиллюстрировал этот тост рассказом:
— Я в свою бытность партизаном на Великой Отечественной войне явился участником такого происшествия. Никогда не рассказывал во всеуслышание, а сейчас хочу. Мишенька знает. Он в курсе. Да, Мишка? — и подмигнул. — Зимой 1943 года под городом Ровно мы взрывали мост на одной из боевых операций. Одного из наших хлопцев ранило. И еще как. Оторвало руки-ноги, глаз тоже не стало. Семен его звали, как сейчас помню и никогда не забуду. Я лично в тот момент был с ним рядом. Меня только слегка прибило. Он находился в себе. Я его спросил, может, по-товарищески, застрелить его, безрукого, безногого, слепого. Я ж от чистого сердца думал, что ему дальше не жизнь. Но он сказал, что не надо. Мы с товарищами несли его до лагеря на кожухе, и кожух весь стал мокрый от крови Семена. Мы отправили нашего боевого товарища на Большую землю. Его дальнейшую судьбу не знаю. Часто размышляю: почему он не принял смерть от родного друга, а предпочел на тот момент жизнь в таком разрозненном состоянии? Больше всего меня мучает: вдруг Сема не поверил мне, что у него нет ни рук, ни ног, ни глаз.
Выпили.
Я смотрела не на Гилю, а на Мишеньку. Мальчик светился внутренним светом. И мне стало не по себе. Даже не как матери, а как человеку. Вот какими байками или подобными напихивали здесь Мишеньку. Как будто так и надо для детского сознания.
Да. Эти минуты стоили мне горестных морщин и нескольких лет жизни.
Но у человека в психике находится не так много места. И я всецело оказалась поглощена Мариком. Он долгие годы ждал встречи с такой женщиной, как я. И я впервые по-настоящему полюбила.
Я тщательно обставляла и обустраивала новую трехкомнатную квартиру в доме на улице Большая Якиманка, 24. Прямо в сиреневом палисаднике. Квартира очень маленькая по площади. Но три комнаты есть три комнаты.
Марик помогал во всем. Ведь я ничего не знала в Москве. Мне пришлось учиться говорить по-другому. С другими интонациями. Несмотря на то что я всегда следила за своим русским языком, влияние украинского и слегка усвоенного на слух с раннего детства идиша сказывалось каждую секунду и не раз служило поводом для шутливых замечаний.
Так получилось, что официальное знакомство Марика с моими родными не состоялось. Но он в первую очередь представил меня своим московским близким. Я им пришлась по душе.
Марик — сирота в результате войны. В Москве оказался на попечении третьестепенной тети и дяди — Гальпериных. Их трое сыновей погибли разными судьбами на фронте. Последним ушел из жизни муж тетки, которого арестовали в 49-м году в связи с сионистским вопросом. Он работал на Втором часовом заводе, причем с 1924 года. На завод он перешел из кустарей, когда организовали предприятие. Он как-то на собрании сказал в положительном смысле, что часы всюду идут одинаково. То есть все народы мира смотрят на часы и видят одно и то же. Что они видят? Правильно, коммунизм. И добавил еврейскую поговорку: «Дом горит, а часы идут». Ни к селу ни к городу.
Ему это припомнили, когда пришло его время. Взяли. Решили, что он имел в виду какие-то еврейские часы, которые якобы мечтал изобрести, чтобы евреям правильно показывали. А остальным советским людям — нет. И таким образом путем заговора якобы планировалось прийти к победе.
Марик тогда тоже работал на заводе, учеником, у дяди. Просто-таки преступная шайка. Но Марика почему-то не тронули.
Их знаменитый родственник, Бейнфест Натан Яковлевич, который в юности знал самого Григория Котовского, так как во время Гражданской проживал под Белой Церковью, военный юрист по роду деятельности, пробился на прием к генеральному прокурору Руденко и заявил:
— Вы на Нюрнбергском процессе в поверженном логове врага смотрели прямо в глаза проклятым фашистским главарям и их наймитам всех мастей. Посмотрите в глаза преступно арестованному моему родственнику Гальперину Исааку Шмульевичу, 1890 года рождения. Вы сразу отличите, что он ни в чем не виноват. Тем более в годы войны с Гитлером Гальперин вместе с лучшими мастерами завода трудился в городе Чистополе — на благо Родины и военной промышленности, за что имеет орден. Иначе бы пошел лично на фронт. Но Родина сказала — не иди. И он не пошел. А дети все пошли и полегли героями. И вот мой партбилет и все мои боевые награды тому порукой.
Марик особенно останавливался на Чистополе, потому что он своей рукой писал под диктовку тети записку для памяти Бейнфесту. Писал Марик, а не тетя, потому что тетя плакала и ничего не видела на бумаге. Марик написал «Чистополь» без мягкого знака на конце. Бейнфест прочитал и устроил скандал, что Марик вредит в таком ответственном деле, как жизнь человека.
Марик сильно плакал, а тетя его не утешала. Надо отметить, что Марику тогда был 21 год.
И что же. Гальперина с оправданием выпустили в 1956-м, и не персонально, а под общую гребенку.
Тетя от страха и горя умерла еще в 51-м. Причем она сильно страдала от ежесекундного напряжения: ждала прихода уполномоченных лиц из жилконторы.
После смерти Гальперина жилплощадь полностью перешла к Марику. Ясно, что по справедливости одну комнату требовалось отдать кому-то на подселение. Одному в двух комнатах делать нечего. Но некто из влиятельных родственников отстоял жилплощадь путем блата.
У Марика оставались многочисленные родные разной степени близости — троюродные, сводные и пр. Поддерживались постоянные отношения. На праздники собирались у кого-нибудь по очереди. Торопили с переездом Мишеньки, чтобы вся семья оказалась в сборе.
Мы с Мариком рассудили, что срывать Мишеньку посреди учебного года не стоит. Отложили его переезд до лета. Тем более что я ждала ребенка.
Родилась девочка. Эллочка.
Но дело не в этом.
И вот в июне 1961 года Миша стал с нами в один строй: Я, Эллочка, Марик, Мишенька. Эллочке два месяца, Мишеньке — почти двенадцать.
За Мишенькой в Остер ездил Марик. Доставил в хорошем состоянии.
Между ними завязалась дружба. Хоть и без лишних слов. Мишенька Марика не называл «папа», он избегал наименования как такового. В крайнем случае звал на «вы» и по имени. Я же была настолько поглощена Эллочкой, что для налаживания связей между Мариком и Мишей времени никак не обнаруживалось.
Миша учился в школе неподалеку. Он находился на хорошем счету. Возобновил занятия шашками — во Дворце пионеров на Полянке.
Конечно, его дразнили в школе и во дворе по поводу его украинско-русско-еврейской речи. Но Миша умел превращать это в веселое развлечение и нарочно сильней коверкал слова. Таким образом он быстро превратился в любимца товарищей.
Алименты Мирослав присылал добросовестно. Я не поднимала вопрос перед Мариком об усыновлении Миши. Не видела смысла.
Но однажды он сказал:
— Что ты думаешь на тему, если я усыновлю Мишку? Ты Файман, Эллочка Файман, я Файман, а Мишка — Шуляк. Глупо. Не по-семейному. Давай закруглим вопрос. Согласна?
Я отшутилась, что два отца не бывает и ни к чему заводиться с бумажками. Но внутренне я рассудила так: Мирослав для Миши сделал только хорошее. Пусть отчество у него будет Мирославович. И пусть Миша в паспорте запишется украинцем. Потому что неизвестно как повернется жизнь.
А Марику я сказала:
— Лучше послушай мою мысль. Фамилия — пшик. Ерунда. Не хочется дергать Мишеньку.
— Тогда надо отказаться от алиментов со стороны Шуляка. Наверное, правильно сделать так. Миша теперь на полном основании живет с нами. Значит, я его должен обеспечивать наравне с Эллочкой. Мы — одна семья. Мирослав Антонович — другая. Согласна?
Я выразила горячее одобрение.
Мирослав, еще когда мы оформляли развод, просил, если что, писать ему на Киев-главпочтамт. Такой же адрес, только в Москве, я оставила ему.
Написала про алименты.
Получила ответное письмо:
«Здравствуй, Майя!
Прошло три года с нашего расставания. Из них я не видел Мишеньку два года. Все то проклятое время, что он живет в Москве. Очень скучаю по нему. Какой он стал? Пришли фотографию.
Про алименты готов сообщить следующее: чтобы ты знала, в скором будущем я понижаюсь в должности. Зарплата значительно урежется. Чтобы ты не удивлялась. Деньги я присылаю лично Мише. Если они сейчас в твоей новой жизни не нужны, заведи сберкнижку и копи ему на взросление. Я бы откладывал сам тут, в Киеве. Но я тебя знаю насквозь. Не уверен, что в нужное время смогу найти Мишу, чтобы отдать ему денежные средства.
Я долго думал, как поступить, чтобы было полезнее Мише. И вот что. Учти, корешки от квитанций об отправлении я все сохраняю. И буду присылать деньги и впредь. И спрошу за них с тебя. Не волнуйся и не сомневайся.
Передай привет Мише и своему мужу Марку».
За что? Почему? Неизвестно.
Я сказала Марку, что отказываюсь от алиментов, и написала Мирославу письмо с несколькими заявлениями:
«Дорогой Мирослав!
Я сделаю, как ты хочешь. Завожу книжку до Мишенькиного совершеннолетия. Отчет дам тебе в любую секунду.
С благодарностью за хорошие совместные годы. Майя. От Миши привет не передаю, так как сейчас экзамены в школе и нельзя его тревожить переживаниями о прошлом.
Высылаю фотографию, где мы всей семьей: я, Марик, Эллочка и Мишенька. Деньги высылай по адресу: Москва, Главпочтамт, до востребования, Файман Майя Абрамовна».
И на конверте в разных местах разборчиво написала: «Осторожно, фото!» Потом, когда заклеила конверт, подумала, что надо было на обороте снимка поставить дату и написать что-нибудь, как положено, на память. Но не расклеивать же.
Да. Он — так. А я — так.
Каждое лето Миша просился к бабушке в Остер. Мы с Марком и Эллочкой обязательно ездили на море хоть бы на месяц. Хотели, конечно, брать с собой и Мишу. Но он ни в какую. Только к бабушке. Ну ладно.
Что меня действительно удивляло, так это характер Мишеньки. Во Дворец пионеров и школьников он походил совсем недолго, с полгода. Бросил без объяснений. Мне звонили оттуда с просьбой повлиять на сына, ввиду его отличных способностей и потому что жалко зарывать талант в землю, он мог бы вскоре стать кандидатом в мастера и так далее, ездить по всему миру на соревнования.
Я совместно с Мариком устроила с Мишенькой беседу на эту тему. Он слушал, хорошо, вдумчиво.
В объяснение своего поступка Мишенька заявил:
— Мне не интересно.
И, как мы ни старались, Мишенька больше не пошел на занятия.
Мишенька был то спокойный, то дерганый за все веревочки в теле. И особенно были дерганые глаза. На меня он старался не смотреть.
Марик возится с часами с утра до ночи. Я с Эллочкой. Миша на кухне обложится учебниками — для вида, а сам читает посторонние книжки. Или играет между собой в шашки.
Марик зайдет на кухню вне очереди — чая попить — спросит:
— Ну, кто выигрывает?
Миша серьезно отвечает:
— Сегодня я с таким-то (называет фамилию одноклассника или еще кого) играю. Он и выигрывает. Ничего не могу поделать.
Марик ему:
— Почему так? Он ведь в твоей власти. Как ты сам за него сходишь, так и будет.
Миша снисходительно и даже обидно говорит:
— Я над ним власти не имею. Он — это он. У него своя манера и свой ум. Я его мозги исправлять не могу.
Марик опять:
— Как это, если ты от его имени играешь?
Миша:
— Ну, могу, но не хочу. Мне не интересно. А игра есть игра.
На полной серьезности.
Марик пьет чай. Смотрит на доску (у Мишеньки тогда уже появилась дорогая, деревянная, подарок Марика, а не картонка, как в детстве), ничего не понимает. Качает головой.
Миша делает ходы. Закончил партию, сгреб шашки в кучу, сверху положил руку, пальцы растопырил, как будто хочет все шашки собрать в кулак и кинуть, как гранату.
— Завтра я вас, Марик, наметил, чтобы с вами играть.
Было тогда Мишеньке тринадцать лет.
Марик мне рассказал и поинтересовался, что я про это думаю. Я объяснила, что у мальчика переходный возраст. И что он для собственного развлечения представляет, что играет с кем-то конкретным, а не сам с собой. А у каждого человека свой характер, вот каждый и держит линию по своему характеру. Мишенька как умный ребенок строго придерживается этой чужой линии характера. И двигает шашки в соответствии. Ничего сложного, если задуматься. Подобное поведение свидетельствует о незаурядном развитии мальчика.
Назавтра Марик посмотрел на доску и спросил:
— Со мной играешь?
— Да. Вы стараетесь. Но ничего не получается. Я вас обставил. Причем интересно, что вы сделали одну ошибку, какую всегда делаете. Посмотрите…
И начал объяснять Марику, как якобы Марик сразу неправильно пошел и привел себя к поражению.
У Миши глаза горят, уши красные. Тычет пальцем в доску:
— Ну посмотрите, посмотрите, сразу, на первом ходу. Когда вы думать начнете?
Марик его слегка осадил, по-отечески:
— Миша, не ломай комедию. Ты играешь сам с собой. Ты сам у себя выиграл. Я тут ни при чем.
И развернулся, чтобы уйти из кухни.
Миша ему в спину бросил доску — прямо с шашками. Не долетела.
Марик не обиделся. Говорит:
— У меня тоже был случай. Я одному заказчику, который учил меня, как обращаться с его часами и куда какое колесико пристраивать, швырнул в лицо часовой корпус вместе с детальками. А там много чего острого и колючего. Ничего. Бывает. Хороший парень. Взрывной.
В шестнадцать лет Мишенька получил паспорт. Национальность — украинец. По отцу. Со мной он не обсуждал. И что обсуждать. Мишенька показал мне документ, когда я попросила. Я уважительно перелистала все странички.
— Поздравляю, Мишенька. Ты теперь взрослый.
Он кивнул и четко сказал:
— Ты не думай, я записался украинцем, чтобы с дураками не связываться. Не обижайся, мама, я не тебя имею в виду.
Я и не думала. А Мишенька, оказывается, очень даже размышлял.
В остальном: «Да, мама», «Нет, мама». И больше ни слова. Обязанности по дому Мишенька выполнял образцово. И мусор вынесет, и в магазин сходит.
До садикового возраста Эллочка была дома. А в четыре годика отдали ее в садик. Мишенька как раз учился в восьмом классе.
С мамой мы изредка обменивались письмами.
Но вот в 67-м, как раз перед Новым, 68-м годом, пришла ужасная весть. Тяжело заболел Гиля.
Все время я посылала деньги в виде материальной помощи, но на сей раз мама просила о другом. Было бы хорошо, если бы приехал Миша, хоть на пару дней. Гиля бредит внуком и молит, чтобы Мишенька появился перед ним хоть на секундочку.
Врачи поставили непоправимый диагноз. Впереди Гилю ждали мучения и медленное угасание. Руки его уже совершенно не слушались, ходит еле-еле и даже не добирается до туалета во двор. В основном под себя. Мама терпела-терпела, но в данный момент поняла, что ждать нечего. Пока он в относительном сознании, надо с ним прощаться.
Меня мама не приглашала. Звала Мишу. Но я как мать не имела права отпустить юношу одного. Свидание с тяжелобольным человеком — слишком серьезное испытание.
Мы поехали с Мишей вместе. Выбрались в пятницу вечерним поездом, чтобы вернуться во вторник. Я не раскрыла ему всей удручающей ситуации, а намекнула, что дело безнадежное.
На поезде мы доехали до Киева. Потом взяли такси до Остра.
Явились поздно вечером.
Мама встретила нас со слезами.
Обстановка следующая: Гиля совсем плохой. Фима чувствует себя без изменений в голове, но в остальном практически здоров. Мама ходит за ним и за Гилей. Блюма нашла хорошую работу — уборщицей в столовой — и среди дня может прибегать и помогать.
Беседовали в большой комнате, где, как и когда-то, стояли два спальных места. Одно — мамы и Гили — большая кровать с шишками на спинках, и Мишенькин топчанчик. Теперь на топчанчике кое-как спала мама. На кровати — Гиля один.
Мама говорила при нем, не стесняясь. Это показало мне всю глубину ее горестного отчаяния.
Я подумала, как же Мишенька размещается во время своих летних приездов на топчане? Наверное, подставляет табуретку.
Стояла морозная зима. В доме было тепло. Печку топила Блюма — суетилась тут же, но молча, как домработница. Причем я сразу заподозрила в ее поведении какую-то нарочность. Дверь в их с Фимой каморку была открыта, чтобы циркулировало тепло, и оттуда слышался храп Фимы. Блюма несколько раз ходила переворачивать его на бок, чтобы не храпел, но безуспешно.
На стуле возле Гили лежали лекарства, порошки в белых пергаментных фантиках, микстуры и прочее, что положено в подобных случаях.
Мама махнула рукой:
— Вот. Столько грошей тратим. Без толка. Да что гроши. Вэйзмир. Отпустили бы его на тот свет. Он сам просит. Просит и просит. Просит и просит. Вэйзмир.
Мама плакала и не смотрела в Гилину сторону. Он иногда открывал глаза, вглядывался, вглядывался. И в какую-то минуту, кажется, узнал Мишу и замычал.
Мама пожаловалась, что Гиля сильно ждал Мишеньку и просил, что если потеряет дар речи к его приезду, передать Мише одно напутственное слово, Миша поймет.
Я спросила, что за слово. Мама сказала: лехаим. Хоть Гиля просил передать не при свидетелях, а лично с глазу на глаз. Значит, вроде пароля. Я тогда подумала, что Гилечка никак не желал расставаться со славным партизанским прошлым.
Миша низко опустил голову, и слезы полились из его глаз.
Потом подошел близко к Гиле.
Гиля закивал головой, как мог, еле-еле.
Миша сжал его руку и тут же отошел обратно.
Мама бросилась к кровати, стала успокаивать Гилю, чтобы он не расстраивался, что надо менять простыню. Они с Блюмой поменяли простыню, обмыли Гилю. Он вроде заснул.
Мы с Мишей легли на полу.
Рано утром с мамой пошли на базар, чтобы сделать значительный продуктовый запас. Я привезла деньги и хотела сама выбрать качественное питание для больного и всех с ним. Взяли санки, старые-старые, еще довоенные, Гилиных детей.
Миша и Фима спали. Блюма вместе с нами вышла из дома на работу.
Мы отсутствовали с мамой — дорога плюс базар — часа два. А снег падал и падал.
Когда мы пришли домой, Гиля был уже мертвый. На лице его играла застывшая улыбка.
Я сразу заметила, что подушки под его головой лежат иначе, чем раньше. Совсем иначе. И сам он лежит вроде с сильно повернутой в сторону шеей, как будто ее повернули силой. А одна подушечка, думка, вообще под кроватью. Скинута. А ведь Гиля уже много дней не шевелился, лежал колодой.
Мы переглянулись с мамой без лишних слов.
Сразу за нами пришла Блюма. Фима еще спал под действием своих успокоительных лекарств.
Миша был совсем одетый-умытый, бледнее Гили. Глаза его запали, в черных кругах. Мишенька сидел за столом и играл в дорожные шашки на маленькой намагниченной доске. Каждая шашечка отрывалась с трудом, но легко прикипала к новому месту.
Мы все молчали и переводили взгляд с Гили на Мишу.
Миша первый нарушил тишину:
— Гиля Мельник умер.
Только потом начался женский плач. Фима понял что-то страшное и тоже заплакал со сна. Я зарыдала от жалости, растерянности и неизвестности, которая накрыла меня с ног до головы.
Миша довел партию до конца, аккуратно собрал шашки и захлопнул коробочку.
Послали телеграмму Лазарю. Он приехал вместе с Хасей за час до похорон. Со мной они демонстративно не разговаривали, но Хася сделала исключение на минуту и вывалила на меня наболевшее за десять лет.
Из встречи с ними я вынесла главную мысль обвинения: я довела Фиму, бросила сына на произвол с третьим мужем, сама нигде не работаю и люблю только себя, свою фигуру и свое лицо.
Но сейчас не об этом.
Миша вел себя мужественно. Утешал Фаню и Блюму. Опекал Фиму.
Похоронили Гилю на старом еврейском кладбище. Неожиданно для меня молитву прочитал Миша. Мама, Блюма и Фима повторяли за ним. Миша торжественно раскачивался взад-вперед, как будто читал кадиш всю жизнь без перерыва. И никто не удивился. Кроме меня.
В поезде мы молчали. Миша смотрел в окно. Он только сказал:
— Летом поеду в Киев. К отцу. Потом к бабушке.
Я не перечила, хоть лето предназначалось для подготовки к экзаменам в институт. Как я думала и считала.
Причем надо отметить, что Миша не спросил у меня, по какому адресу надо ехать к Мирославу в Киев. Я поняла, что он знал без меня. И, может быть, бывал летом без моего ведома. Теперь из Остра ходит автобус, и попуток хоть отбавляй. Не говоря про речной транспорт.
Больше мы к вопросу не возвращались.
Дома я закрутилась. Эллочка в садике часто болела и больше сидела со мной дома. Моя мечта пойти работать по специальности снова не могла осуществиться.
Я выписывала «Учительскую газету», «Литературную газету», журнал «Советский экран», другие важные на тот момент издания. Находилась в курсе проблем страны и мира. Ни на минуту внутренне не замыкалась в тесном семейном кругу. Марику это нравилось. Он и сам любил читать литературу, смотреть телевизор. Особенно КВН. Несмотря на то что плохо чувствовал юмор.
По возможности мы ходили гулять не слишком далеко — чтобы пешком — в Нескучный сад, с Мариком и с Эллочкой. Гуляли на воздухе, сидели на скамейке возле самой воды Москвы-реки.
Мишенька после возвращения из Остра живо заинтересовался занятиями Марика. Марик был счастлив таким поворотом. Объяснял, показывал, доверял некоторые операции с первой минуты Мишенькиного интереса. Говорил, что Миша очень способный в часовом направлении.
Мишенька просиживал над интересными случаями ночи напролет. У Марика в его комнате образовалась с самого первого нашего дня проживания мастерская, он всегда закрывал дверь, чтобы Эллочка туда не проникла и не схватила что-нибудь опасное. И не произошло ни одного несчастного случая, что вообще-то редкость, когда в доме маленький ребенок.
Миша же тащил часы на кухню и там занимался починкой. Эллочка в возрасте даже шести лет проявляла ужасающее легкомыслие. Это, конечно, понятно. Она у меня не сходила с рук, я сдувала с нее каждую пылинку и буквально следила за каждым ее шажком. Взросление проходило медленно, и понятие опасности застилалось уверенностью, что мама оградит во что бы то ни стало.
В общем, Миша, когда ушел в школу, не убрал детальки в специальную коробку. Эллочка за чем-то зашла одна на кухню. По причине детского любопытства схватила колесико с зазубринками и стала с ним играть. Оно было блестящее и красивое, поэтому привлекло внимание девочки, и от восторга она уже не знала, что с ним делать. Эллочка сунула колесико в рот, как леденец.
Я заметила неладное, когда Эллочка стала задыхаться. Понятно, что горло поцарапалось острыми краями колесика и начало кровить наружу. Не знаю, каким образом, но материнский инстинкт помог мне сохранить жизнь моей доченьки. Я извлекла колесико и потом так крепко сжала его в кулаке, что и себе глубоко поранила ладонь.
Пришел из школы Миша, быстро поел. Потом он уселся за часы.
Я вошла к нему на кухню, положила колесико перед его глазами.
Нарочно не вытерла его от крови: и моей, и Эллочкиной.
— Вот. Полюбуйся. Твоя сестра чуть не погибла.
Миша взял колесико, повертел на все стороны, осмотрел зазубринки на свет. Может, проверял, не искривлено ли что. И не отреагировал. Даже не стер при мне кровь.
Я рассказала Марику случившееся в лицах. Он расстроился поведением Миши, но делать разбирательство отказался.
— Всякое бывает. Думаю, после такого Миша будет убирать. Еще лучше — попрошу его заниматься с часами только в моей комнате. Строго попрошу. Главное — он не специально.
Да. Марик тоже правильно выделил основное: «не специально».
Учебный год приближался к концу. Разговоры о поступлении в вуз со стороны Миши не велись. Он и раньше говорил о своих планах с большой темнотой, но теперь совсем замкнулся и просиживал с часами вместо учебы. Часто пропускал школу, ссылался на плохое самочувствие, потерял аппетит.
Я решила, что ему пришла пора испытать первое светлое чувство влюбленности. Ждала, что это как-то проявится в домашнем быту. Но нет. На свидания Мишенька явно не ходил, по телефону девочкам не звонил, одевался неаккуратно. По учебе Мишенька съехал на сплошные тройки, что меня особенно трогало в отрицательном смысле.
Будущее Мишеньки оставалось для меня тайной. Такими темпами впереди была только армия. Сомневаться, что его не возьмут, не приходилось, так как здоровье и внешний вид не давали к тому надежды.
Как-то я намекнула Мише насчет усиленной подготовки к вузу. Может, его бы взял на буксир хороший репетитор или несколько. Миша ответил, чтобы я не тратила сил на свои нервы. Высшее образование — не главное, он убежден. Специальность он выбрал буквально благодаря Марику. Часы — вот его интерес и склонность. А тут его главный репетитор — Марик.
Я смирилась. Если бы Мишенька хоть к чему-то в своей прежней жизни проявлял длительный интерес, тягу к знаниям, усидчивость. Но нет, такого не было. Повзрослеет и изберет себе специальность по душе. Таково было мое святое убеждение, основанное на наблюдениях за характером сына.
После нашего разговора у меня с души упал камень. Я сделала все, что могла. Предупредила, объяснила значение образования. Миша — взрослый человек, и если чего-то не осознает, то впоследствии осознает. Это закон. Принуждение никогда ни к чему положительному не приводит.
Выпускные экзамены он сдал на четверки и тройки. Помог природный ум. Назавтра после получения аттестата зрелости уехал. Как сказал: сначала в Киев, потом в Остер на все лето.
Восемнадцати Мише еще на тот момент не исполнилось, но я выдала ему на руки сберкнижку с алиментами Мирослава.
Сказала:
— Покажи отцу, он с меня обещал стребовать четкие объяснения, куда и как я тратила все годы его деньги. Пусть видит, что ничего отсюда не взято с условленного срока. И сам ознакомься. Если хочешь, сейчас же снимем всю сумму, и ты распорядишься. Как знаешь. Не думаю, что надо быть в этом вопросе формалистами.
Миша секундочку подумал и попросил снять все деньги, чтобы он их взял с собой. Да. За шесть лет накопилось немало.
Вместе с тем я вручила Мише некоторую немалую сумму от имени Марика для материальной помощи маме.
Эллочке подходило время идти в первый класс. Она умела читать и немножко считать. Я занималась с ней в качестве домашней учительницы.
В то лето я, Эллочка и Марик отправились на море, в Феодосию. Уже много лет мы снимали там одно и то же место у некоей старушки. Без удобств, зато из окна был вид на прекрасный куст розы, которая горела алым цветом и приветствовала нас каждое ясное крымское утро. До пляжа — пять минут, до базара — десять.
Обычно мы проводили на море один месяц. Но в том году в виде исключения Марик настоял, чтобы мы с Эллочкой задержались до середины августа. Девочке нужно было оздоровиться перед школой насколько можно.
Марик побыл с нами двадцать дней и уехал в Москву. Мы остались женской компанией.
Не секрет, отдых молодит. Мне тогда исполнилось тридцать семь лет. Кто из женщин пережил такой возраст, помнит, что это женский расцвет. Я без устали бегала по горам на экскурсиях, и спутники принимали нас с Эллочкой за сестер. Случились и невинные ухаживания, на которые я, конечно, отвечала лишь легкой улыбкой.
И вдруг однажды на пляже, когда я наблюдала с берега, как Эллочка бултыхается в лягушатнике, как взбивается бурной пеной неглубокая вода под детскими ручками и ножками, мне показалось, что у меня только один ребенок — Эллочка, а Мишеньки нет и не было. Что не было всей моей предыдущей жизни, которая была полной испытаний и невзгод. А раз так, я должна во что бы то ни стало обеспечить именно Эллочке счастливую жизнь. Быть рядом с ней везде и всюду.
И как тягостное дополнение — гнетущая мысль о Мише, который находился то ли с Мирославом, то ли с мамой, Блюмой и Фимой за много километров от меня и от моего материнского сердца. И мое сердце ничего не чувствовало по поводу моего дорогого сына.
Но дело не в этом.
Я решила устроиться в ту же школу, куда мы отдавали Эллочку. Мы с Эллочкой срочно прервали отдых и вернулись в Москву.
Мое среднее специальное образование с отсутствием стажа практической работы уже не приветствовалось в школе-десятилетке. К счастью, там же, только на втором этаже, располагалось учебное начальное заведение для умственно отсталых детей, где учителей не хватало. Мне предложили такое место с опаской и уверенностью, что я отвергну. Однако я согласилась, лишь бы круглый день быть рядом с Эллочкой.
До занятий оставался некоторый запас, и я ходила в библиотеку, читала научно-методическую литературу.
За неделю до 1 сентября пришла телеграмма от Мишеньки:
«Сообщите получение призывной повестки. Миша».
Мы с Мариком расшифровали данное заявление следующим образом: никуда Миша поступать не собирается, а собирается служить срочную. Восемнадцать ему исполнялось 20 сентября, и, если до того времени повестки не будет, значит, он явится к весеннему призыву.
Да. А позвонить матери и подать родной голос нельзя. И к тому же легкомыслие — можно не успеть с явкой.
У меня промелькнула мысль на несколько дней съездить в Остер, изучить, что там и как. Однако в школе уже пошли мероприятия перед началом учебного года, учительское собрание, раздача учебников. Мне не хотелось начинать жизнь в коллективе с отсутствия. Не говорю уже об Эллочке.
В осенний призыв повестка Мише не пришла.
Я все силы бросила на Эллочкину учебу и свою работу. Я идеалистка и к тому же хотела, как лучше. Тогда мы еще не знали закон, что если хочешь, как лучше, то получается, как всегда. И это не шутка для красного словца.
Эллочка, вместо того чтобы радоваться моей близости на протяжении учебного дня, в школе меня стеснялась. Когда я на переменке спускалась к ней с верхнего этажа, из-за решеток, которые отгораживали отделение для умственно отсталых детей, она с неохотой отвечала на мои вопросы. О поцелуях и объятиях речи не стояло. Она даже при подружках избегала называть меня мамой.
Да. Я сама своими руками проложила огромную пропасть между собой и своей дочерью. Я для нее и ее товарищей — учительница больных идиотов, и потому сама отчасти идиотка. А между прочим, так называемые нормальные детки плевались не хуже умственно отсталых — выражали взаимность на высшем уровне. Да, никогда не знаешь, какой жестокости ждать от детей.
Что касается мучительного времени, которое я проработала в школе, мне оно дало много. В частности, я пыталась взять хорошее, помимо умственного аспекта: шапочки такого фасона, чтобы обязательно завязывать под подбородком, рукавички на резинке, чтобы не терялись, не портфель, а ранец, так как его труднее забыть в неположенном месте. Но тут необходимо сразу твердо приучить ребенка надевать его на спину, а не тащить по земле. Везде, где только возможно, надо намертво зашивать, а не надеяться на пуговицы и молнии. И много мелочей, которыми родители нормальных детей пренебрегают в связи со смешным видом. Я тогда сделала вывод: смешного вида не бывает, если есть серьезная суть.
Марик утешал меня, что нужно продолжать работать. Видел мое призвание в педагогической деятельности. Но ради дочери я бросила учительство после второй четверти, сразу после Нового года. Причем со скандалом и упреками в безответственности — бросила учеников посреди процесса, но ждать до конца года я не имела возможности.
Но это забегая слегка вперед.
Между тем Эллочка никаких успехов не проявляла. Чистописание — да, это был ее конек. Что буквы, что цифры. Но дальше — ни с места. Истерики по поводу троек и двоек, которые были, по ее мнению, незаслуженные.
Я ходила к учительнице через день, не считая родительских собраний, доносила до нее мысль о нервном состоянии девочки, о ранимости. Словом, говорила как профессионал с профессионалом. Результата никакого. В итоге учительница попросила меня или не вмешиваться в учебный процесс, или отдать дочь в другую школу.
Эллочка передавала мне, что в классе громко шептались: мамаша устраивает Элку в школу для придурков, чтобы она стала круглой отличницей. И причем не в ту школу, что на втором этаже, а в особую, блатную.
Эллочка переживала, но не плакала. У нее с детства проявлялась сила духа наравне с легкомысленностью. Это большая редкость, надо сказать.
Во второй класс Элла отправилась в новую школу.
Итак.
Миша пошел в армию весной. В связи с хорошим здоровьем его направили служить во флот — на четыре года.
Краткое свидание, которое состоялось между нами перед его уходом, не принесло радости. Скупые сведения о маме, Блюме и Фиме гласили, что у них полный порядок, Мирослав шлет привет из новой киевской квартиры в Святошино, куда недавно переехал. Я поинтересовалась насчет семьи Мирослава. Миша уклончиво ответил, что он несколько лет назад похоронил Ольгу Николаевну. Жены не предвидится.
Я спросила между прочим:
— А была?
Миша неопределенно мотнул головой, которая была острижена под ноль в военкомате.
Но дело не в этом.
На сестру Миша смотрел грустно и равнодушно.
Эллочка сказала мне по секрету:
— Скорей бы Миша уехал. Он неаккуратный. Он некрасиво кушает. У него брюки короткие. Он правда мой брат?
Я знаю, что из воздуха подобные мысли и вопросы не рождаются. Но в данном случае я не могу предположить никакой почвы под ними. Эллочка чувством осознала, что Миша теперь чужой в нашей дружной семье.
Своим видом Миша демонстрировал мучительные раздумья над собственной жизнью. Я как мать жалела его, но предложить ничего не могла.
Вскоре после призыва Мишеньки позвонила мама. Очень просила, чтобы мы с Мариком приняли у себя на несколько дней Мотю с женой и детьми. Причину их приезда не сообщила, но намекнула, что это не телефонный разговор. Естественно, я не отказала.
Конечно, Мотя явился в Москву по своему личному семейному делу, с помятой коробкой «Киевского торта». Каким-то боком он хотел купить пару ковров и, если получится, телевизор. Никогда не слышала, что у Хаси тут знакомые по этой части. Они и устраивали эти покупки. И что-то еще, чего я знать не хочу и тогда не знала. Да, и сходить с детьми в Мавзолей. Ладно. Хорошо. Тоже надо.
Мотя явился с женой Лилей и двумя дочерьми пятнадцати и восьми лет — Милой и Асей. Младшую, видимо, назвали в честь Хаси на современный лад.
Мотя никогда не отличался умом и сообразительностью и с порога начал выкладывать всю подноготную про мою прошлую жизнь и про сегодняшнее положение всех родственников и знакомых подряд. Я на него цыкнула, несмотря на неприкрытое недовольство Лили. Тоже особа. Я это утверждаю без злобы, просто хочу отдать должное. Крашенная клоками, чулки простые, беспрерывно собранные у щиколоток.
Мотя целыми днями где-то бегал вместе с Лилей, а девочки оставались на мне. Мотя пытался на меня спихнуть и общий детский поход в Мавзолей, но мы с Эллочкой уже там были, а стоять очередь второй раз — извините. У Эллочки конец учебного года.
Эллочка смотрела на девочек настороженно и сильно волновалась, что они задержатся надолго и мы не сможем, как всегда в июне, отправиться в Феодосию.
Вечером каждого дня для меня наступало испытание. Это был совместный родственный ужин.
Мотя в один из вечеров сообщил:
— Вашему Мишке надо было идти в военное училище. У него голова — целый Генштаб. Он в Киеве бегал по библиотекам, изучал географические карты, чертил схемы, сравнивал, высчитывал. Я имею в виду про израильскую войну. Ну, за шесть дней шесть Сталинских ударов. Такие выводы, закачаешься! Он не рассказывал? Нет? Удивительно. Жалел, что Гили нет, пригодился бы партизанский опыт. А то все сам и сам, своими мозгами, без подсказки бывалого человека. Приходил на мамины налистнички, с Мирославом, извиняюсь.
При этом Мотя смотрит на меня с Мариком так, будто мы в нашей семье только и беседовали, что про Шестидневную войну.
Мы про нее, во-первых, не произносили дома ни слова. Во-вторых, когда она непосредственно шла, Миша сдавал выпускные экзамены, а мы уже отдыхали на море с Эллочкой всей оставшейся семьей. И что он в наше отсутствие делал дома: смотрел новости или читал журнал «Крокодил» и газету «За рубежом», или географию подтягивал, неизвестно. В-третьих, зачем рассуждать. Агрессор есть агрессор. И если Миша захотел изучать вопрос самостоятельно — по телевизору и по газетам, — его никто не держит. Его дело.
Я изложила Моте точку зрения. А если Мотю живо интересует этот вопрос, то тоже надо понимать, о чем говоришь, куда толкаешь детей. Как ковры — так тут, а как восхищаться — так там. Если у них только ковры и чешский хрусталь на уме.
Мотя принял мое тактичное замечание без вопросов. Все же в моем доме, тут у него понимание сработало, тем более без Хасиной поддержки.
Но в конце чаепития Мотя не удержался:
— Да, дорогая сестричка, ты права. И за это тебе спасибо и от меня, и от Фани, и от Фимы. И от Миши тоже. В таком состоянии отпустила мальчика от себя. За километр видно — скрутило его. Крепко скрутило.
— И что его скрутило? — Мне было неинтересно соображение Моти, но ясно, что в его словах прозвучит мнение и Хаси, и Лазаря, и мамы.
— Ты его скрутила. Думаешь, ты по Союзу свою жилплощадь таскаешь с места на место? Ты кишки свои таскаешь. И кишки своего сына. Только тебе ж не больно. А ему болит. Ты вообще всегда путаешь разницу между гадством и негадством.
Хорошо, что девочки играли в другой комнате.
Больше ничего не скажу.
Приехал, свое дело сделал, ни совета не спросил, ни спасибо не сказал. Не уверена, что «Киевский торт» припер без специального значения. Лиля испортила мне одно махровое полотенце — покрасилась хной и вытерла свои мокрые крашеные лохмы, ржавые следы как прикипели насквозь к материалу. А его дочки довели мою Эллочку до истерики своим поведением — дай им куклу поиграть и дай. Мотя углядел на шкафу коробку с железной дорогой — увидел картинку с вагончиком. Еще Мишенькину. Миша всегда обращался с этой дорогой очень аккуратно. Всегда сам укладывал все в коробку. И коробку оберегал, чтобы не помялась, не порвалась. Мотя своим детям сказал: мол, попросите, поиграйте, мы же скоро с вами тоже на поезде обратно двинемся, в далекие края. Девочки пристали к моей Эллочке: достань со шкафа железную дорогу и достань. Потом — собери да собери. А доставать-собирать-убирать — мне. Вместо того чтобы уделить пошатнувшееся внимание к Марику.
Да. Марик все выдержал. Без замечания. Без заминки. И помогал заталкивать в вагон коробки и тюки.
Но дело не в этом.
Я думала-думала и взяла билеты до Киева, чтобы дальше поехать в Остер. Эллочка закончила второй класс не слишком плохо и поехала с Мариком в Феодосию, а я обещала скоро к ним присоединиться, из Киева прямым поездом.
Выделенное пустое время я взяла себе, чтобы своими глазами и своими ушами опровергнуть лживые обвинения Моти. Так меня задело, до смертельной боли.
Цель определенная: опровергнуть и поставить брехню на свои места. Раз и навсегда.
Приехала без особого предупреждения. Не то положение, чтобы предупреждать.
Конечно, сердце замирало от приближения к родине. И на вокзале в Киеве, и на автобусной станции в Остре, недалеко от базара.
Но что сердце — душа не на месте.
В доме меня застала врасплох всеобщая картина бедности и запустения. Без Гили за внешним состоянием дома никто не следил, и он быстро обшарпался. Забор покосился, доски повыбиты. Огород заброшен до основания. Видно, вовремя не посадили ни одного зернышка. Сказывался возраст мамы, тем более при отсутствии крепкого мужского плеча, каким являлся Гиля.
Мы задали обоюдные вопросы про здоровье, поговорили про снабжение. Мама свернула разговор на Мишеньку и его службу. Сокрушалась, что ушел надолго во флот, тем более что он не умеет плавать. Я ее заверила, что, во всяком случае, его научат плавать за четыре года и что это не главное. Главное — придет в себя и перестанет валять дурака и трепать нервы.
Показала снимки Эллочки с Мариком в ателье и отдельно — Эллочка в школьной форме и на улице в новом пальтишке, зеленом в елочку. Снимали зимой. Шапочка-пингвинчик, темно-коричневая, как ее глазки. Тогда еще все было не цветное, и я описала на словах.
Блюма посильно участвовала в беседе. Фима находился в своей комнате и так и не вышел на мой голос. Блюма объяснила, что ему прописывают хорошие лекарства, и он ни на что сильно не реагирует.
Я предложила маме сейчас же вместе отправиться на базар, чтобы запастись продуктами, купить ей кое-что из одежды, если есть необходимость. Поинтересовалась относительно материального положения.
Блюма влезла без приглашения:
— У нас денег полно. Нам хватает. Спасибо, Майечка. Нам Миша привез, когда последний раз приезжал.
Мама четким голосом и глазами добавила Блюме:
— Ты, Блюма, не лезь не в свое дело. Не обижайся только, — и в мою сторону сказала: — Блюмочка стала такая обидчивая, просто ужас. А насчет денег — правда. Миша дал деньги. Мы их тратим только на нужное. Экономим, конечно. И тебе лично, и Марику тоже спасибо. Миша нам ваш конверт отдал. Я всегда уверена, ты нас на бедность не оставишь. А теперь и Миша прибавился. И он нас не оставит. Это такая радость, такая радость.
Я не стала выяснять, сколько Миша дал. Это деньги с алиментов, понятно, сумма большая. Про наши с Мариком деньги не говорю. Что упало — то пропало. Но чтобы родной матери какой-нибудь пустяковый подарок сделать — нет.
Моя мать сразу таким образом поставила меня на место. Это она так думала.
Базар маленький, продавцов почти нет. Сказывался не базарный день. Тогда еще большой выбор был только по воскресеньям.
Купили хорошие продукты: курицу, зеленый лук, петрушку, укроп, сливочное масло, молоко, творог, яйца, молодую картошку, домашнее подсолнечное масло из жареных семечек. Конфеты различных сортов — в коопторге.
По обратной дороге мы присели отдохнуть в парке.
Мама вышла на пенсию и могла себе позволить не спешить. Так она сказала.
Я приступила к серьезному выяснению вдали от Блюмы и Фимы.
— Мама, ты знаешь, что по твоей просьбе у меня останавливался Мотя с семьей. Он мне много рассказал, чего я не подозревала. Он тебе что-нибудь описывал из своего визита в Москву?
Мама молчала, только махнула рукой.
— Ладно. Не стоит обращать внимания на слова Моти. Я поняла, что вы все меня не считаете за человека. А считаете за чудовище. Скажи мне, что ты думаешь.
Мама посмотрела в сторону, поправила со своей стороны на скамейке тяжелую корзину, чтобы не свалилась.
— В моем возрасте, Майечка, доченька, надо не думать, а смотреть правде в глаза. Но я смотреть не хочу, я тебя любую люблю безоглядно. Давай не будем ворошить, что Мотя сказал, что Хася сказала, что Лазарь сказал. Люди говорят, что хотят. И пусть.
Я не ожидала от мамы такого поворота. Мне казалось, что ей надо выговориться передо мной. Столько лет прошло с момента нашего отдельного проживания, и вот она не находит выражений для дочери, отделывается фразами.
— Нет, мама. Так не пойдет. В вашем окружении воспитывался Миша. Вы его практически воспитали таким, какой он стал. Мотя выразил ваше общественное мнение. Он меня при муже облил помоями с ног до головы. Не исключено, что и Эллочка слышала. А теперь ты самоустраняешься. Меня Марик тактично, конечно, спрашивал, что имел в виду Мотя, и к тому же надо заметить, что он смотрел на меня с подозрением чего-то нехорошего. Но ведь и мне тоже интересно. Я перед тобой как на ладони.
Мама молчала. Я поставила перед ней трудную задачу, но раз за восемнадцать лет можно и поговорить. Это если считать со дня рождения Мишеньки. А ведь можно копнуть и раньше — со свадьбы с Фимой. Или еще раньше. Я же не вчера родилась. И мне в вину ставят всю мою жизнь, весь мой характер. Мне, педагогу, хорошо известно, что характер закладывают родители. Так кому же отвечать на мой искренний вопрос, как не матери?
— Мама, я, конечно, понимаю, что ты человек малообразованный. Говори по-простому. Я буду помогать тебе наводящими вопросами. Говори, мама. Я пойму.
И мама сказала:
— Мишенька считает, что Фима его настоящий отец, он знает давно. Он видел паспорт Фимы и прочитал фамилию. Прямо мне сказал, что это его папа до Мирослава, потому что до Мирослава его фамилия была Суркис. Ему Гиля подтвердил, потому что куда деваться. Гиля врать не мог. Тогда Миша попросил, чтобы тебе не сообщали, что он сам сделал вывод насчет Фимы, а то ты сильно расстроишься. Он часто к Фиме подступал с разговором на тему, помнит ли Фима его в детстве. Пытался разными обстоятельствами из своего раннего детства вызвать у Фимы воспоминания. Но Фима не реагировал. Гладил по голове, и все. Мы очень переживали. Гиля неоднократно проводил беседы с Мишенькой, что у него два отца, один родной по крови, а второй по документам и обстоятельствам, но тоже родной. Миша не плакал, но было заметно его большое горе.
— Ну, дальше. Как вел себя Мирослав? Он часто сюда приезжал, когда Миша тут был?
— Мирослав приезжал часто. Гулял с Мишей. Миша радовался. Говорил: папа то, папа се.
— А Фиму как называл.?
— Фиму называл Фимой.
— Мама, отвечай, пожалуйста, развернуто. С примерами. — Мне приходилось вести себя как учительнице, иного выхода не было.
— Ну, какие примеры? Не помню. В основном вся нагрузка находилась на Гиле. Миша очень к нему тянулся.
— Говорил Миша про меня?
— Нет.
— Он говорил, что любит маму?
— Нет. Не помню. Наверное, все-таки говорил. Не мучай меня, Майечка. У меня столько муки в голове, что ты только хуже себе делаешь. Я могу такое сказать, что потом мы обе пожалеем.
— Нет, мама. Говори.
Мама оторвала стрелку зеленого лука и стала растирать ее в руке, между пальцами.
— Миша всегда со слезами уезжал в Москву. Не хотел. Раз Гиля, чтобы его отвлечь, пообещал, что мы заберем его к себе насовсем. И придумал под свою ответственность, что был с тобой такой разговор и ты в настоящее время думаешь. А как только додумаешься до определенного ответа, так сразу все и решится. Гиля считал, что мальчик еще не выросший, а когда подрастет, все отпадет само собой. Каждый год повторялось одно. Мы считали, что Мише было легче думать, что со временем он будет жить с нами, а не с тобой. Потом он даже шутил на эту тему. Гиля его шутки поддерживал. Надо же было как-то мальчику находить выход в надежде, хоть и пустой внутри. Гиля первое время каждую минуту ждал, что от тебя придет письмо, или телеграмма, или вызов на переговорный пункт со скандалом, что мы забиваем мальчику голову. Но Миша же тебе никогда ни слова не сказал, не спросил? Значит, не верил с первой секунды. А делал вид, что верил. Вот такой тебе пример. Больше примеров нету.
— Теперь главное. Я знаю, что ты тоже знаешь, но мне надо от тебя словесное подтверждение. Про Гилю, как он умер.
Мама сжала кулак. Сильно. Я сама почувствовала, как ее плохо подстриженные, не совсем чистые ногти вошли в кожу.
Я смотрела на лохмотья зеленой стрелки в кулаке мамы. Запах лука бил в нос до слез. Но мама не чувствовала, у нее вообще слабое обоняние. А мне неприятно. Я сделала ей замечание, чтобы она бросила лук и вытерла руки. Мама бросила и нагнулась вбок, чтобы вытереть руку о траву. Тут она завалилась и медленно опустилась на землю с открытыми глазами.
Я еще много хотела спросить, но мама умерла.
Опять похороны. Опять Лазарь, Хася, Мотя с женой, их дети, Блюма с Фимой. Без молитвы, на новом общем кладбище. Гилю подхоранивали к его дальним родственникам на старом еврейском кладбище, теперь его бесповоротно закрыли. И тогда взятку пришлось давать, а маму даже со взяткой не брали, хоть я набегалась, насовалась.
Хоронили, между прочим, на средства, привезенные мной. Блюма заикнулась, что готова вручить мне деньги, которые Мишины, но я с гневом отвергла. Какие они дураки все-таки.
Я ни минуты не хотела оставаться в Остре. Я ничего не узнала, а только еще раз поняла, что мне все тут чужие и ничего хорошего ждать от них не надо ни в прошлом, ни в будущем впредь.
А что касается Миши, я осознала основное: мальчик искалечен мамой и Гилей. Вместо того чтобы поставить его на землю, они пичкали его баснями из разных отраслей жизни. И вот результат. Мальчик считал сумасшедшего Фиму своим отцом и Мирослава считал. А может, мама рассказала ему и про Куценко. И что после этого могло твориться у него в неокрепшей голове? Кто за все это ответит? Они с Гилей умерли, а отвечать мне.
Но дело не в этом.
Как оказалось, я не предполагала результата во всей его глубине.
По закону получалось, что дом переходил ко мне как к единственной родственнице. Фима и Блюма, даже и прописанные, настоящих прав ни на что не имели. Хоть прописка значила многое — на улицу я их выставить не могла. Закон давал одну возможность — жить им до своей смерти в доме или выписываться куда-нибудь. Но уходить им было некуда, а я не зверь, между прочим, разрешила жить.
Я Мише ничего не сообщила. Он находился рядом со сложной техникой, посреди морей или даже океанов, и не стоило его отвлекать. Ничего не поправишь.
Марику, конечно, я сказала. Он жалел меня и ничего не расспрашивал.
Только сказал:
— Теперь, Майечка, ты сирота. Я через это давно прошел. Я тебя понимаю. Ты и представить себе не можешь, как я тебя понимаю.
Но нет, он меня не понимал. Я становилась хуже чем сирота. Я имела сына, про которого ничего не знала, и теперь — без Гили и без мамы — не узнаю. Он сам мне не выдаст ничего, потому что лично я у него спрашивать не буду. Мне моя жизнь дорога, у меня еще растет малолетняя дочь.
Вероятно, мое лицо ясно выражало подобную мысль, и Марик добавил:
— Дети — наше спасение. Надо думать о детях. Миша взрослый. Думай об Эллочке. И я буду думать исключительно про нее.
Я согласилась, я же мать. А мать — больше чем жена, как ни считай.
С того дня началось мое невольное отчуждение от Марика. Он проявлял ко мне повышенное внимание, но я раздражалась и тянулась к Эллочке. Мне казалось, что дочь — мой спасательный круг.
И вот в почтовом ящике я нашла письмо от Миши. О смерти бабушки ему сообщила Блюма. Я напрасно думала, что мне сойдет бесследно мое самостоятельное решение — не ставить в известность сына. Миша написал несколько строк, среди которых говорил о своей скорби. Обращение такое: «Здравствуйте!». И ни слова «мама», ни какого другого именного обращения. В итоге Миша выражал недовольство, что не послали телеграмму и он не простился с покойной.
Я ничего не написала в ответ. Для меня страница Миши на тот печальный момент ощутилась закрытой. Впереди оставалось три с половиной года его военной службы, во время их я могла быть спокойной. Армия есть армия, тем более флот, не убежишь. Тогда же еще со службы не бегали.
Мое состояние неблаготворно сказывалось на наших отношениях с Мариком, хоть я всячески проявляла заботу о нем. Он любил хорошую одежду и обувь. И я часами простаивала в очередях, чтобы купить ему приличный импортный свитер или туфли. Помню замечательный чешский плащ на клетчатой фланелевой подкладке, пуговицы были в виде футбольных мячиков, под цвет ткани. Я никогда не ошибалась в размерах. С Эллочкой было труднее ввиду ее телосложения, но в основном она ходила как куколка, за счет манжетиков, бантиков и обуви.
Материально мы были полностью довольны. Но наше душевное расстояние с Мариком постоянно углублялось. Он стал больше работать непосредственно в мастерской на Арбате. Теперь на дом клиенты приходили редко. Двери своей часовой комнаты Марик уже не запирал, потому что там нечего было брать. К тому же Эллочка подросла, ее не интересовали блестящие колесики и гирьки с цепочками от старых часов.
Как-то Марик намекнул на то, что я могла бы поступить на заочное отделение пединститута и получить диплом о высшем образовании, который открыл бы мне как педагогу путь в любое среднее общеобразовательное заведение. Хоть в школу, хоть в училище, хоть в техникум. Ведь мне только-только исполнилось тридцать девять лет, и он верил в меня по всем вопросам.
Я загорелась, но быстро потухла. Желание у меня было, но я опасалась, что учеба заберет силы и я не смогу уделять надлежащего внимания семье.
Моя безынициативность неожиданно вызвала бурю. Марик кричал о том, что я своим поведением разлагаю Эллочку, потому что она таким образом начнет считать, что работать не надо, а еще неизвестно, как повернется ее судьба или найдет она такого мужа, как нашла я.
Я не понимаю источника этого скандала. Марик всегда радовался, что я дома, что семья ухожена и в хозяйстве, и быту нет никаких недоразумений. Он гордился мной. И, между прочим, его родственники все восхищались, как я себя держу.
Да. Вероятно, сказывался кризис среднего возраста. Тогда еще этого меткого термина не было в открытом доступе. Но потом, читая специальную литературу, я сопоставила и сделала вывод, что дело было не во мне. Природа брала свое.
У Эллочки с Мариком отношения складывались также не простые, а очень сложные. Он в ней видел все только хорошее, считал, что положительные черты — от него. Такие как: тщательность, серьезность, манера придерживаться распорядка. А другие ее черты он отдавал в мою сторону: «Эллочка неусидчивая, вся в тебя», «У Эллочки семь пятниц на неделе, как у тебя», «Эллочка бантики по два раза на день меняет, как ее мама». И с улыбкой, но обидно.
Я однажды ответила:
— Между прочим, Эллочка — будущая женщина, а не мастер-нормировщик какой-нибудь. И даже если она переменит в день бантик, так это именно потому, что в ней много женственного. Она хочет нести в повседневность радость. Ты, Марик, имеешь дело со старинными дорогими вещами, но видишь в них исключительно точный механизм. В этом твоя большая ошибка.
Но я не имею привычки (и никогда ее не имела) настаивать на собственной правоте. Я просто поговорила с Эллочкой откровенно, как мать с дочерью и как женщина с будущей женщиной. Есть такой известный педагогический прием.
— Эллочка, твой папа тебя очень любит. Даже больше, чем меня, и больше своей жизни. Ты ни за что не должна его расстраивать. Делай все, как он говорит. Помогай ему во всем. Но знай навсегда: самый близкий тебе человек — твоя мама, то есть я. Мне ты можешь доверять все свои тайны, какие есть и какие будут. Вместе мы обязательно найдем безошибочное решение. Мужчины часто ошибаются в отношениях с женщинами. Позже я объясню тебе некоторые подробности. Женщина обязана понимать женщину, как саму себя, а мужчина не обязан. Запомни все это пока без вопросов.
Элла очень серьезно отнеслась к моим словам, но я получила самую незапланированную реакцию.
Она пересказала наш разговор Марику. В его обратном пересказе получилось, что я заставляю Эллу делать вид, будто она любит папу, а она его на самом деле любит, и потому отказывается делать вид.
Марик особенно зацепился за «делать вид» и допытывался, зачем я подошла к ребенку с таким предательским предложением.
Что я могла ответить? Элла перекрутила то, что я сказала. Это была детская провокация, что неоднократно описано в методической литературе. После объяснения недоразумение вроде рассеялось, но в результате у меня буквально опустились руки.
Непонимание — вот в каком состоянии я очутилась. В своем собственном доме, который достался мне так тяжело.
Но дело не в этом.
И тут произошла случайная счастливая встреча. Я зашла в новый магазин польских товаров «Ванда» на Полянке, неподалеку от моего дома и к тому же напротив Дворца пионеров и школьников, где когда-то занимался шашками Мишенька. Этот факт всплыл в памяти внезапно и вновь напомнил мне о неприятном. Я в отчаянии искала, чем бы поднять себе упадническое настроение в преддверии Нового, 1969 года.
И вот — продавали польские духи «Быть может». У них был легкий, травяной запах.
Так я познакомилась с интереснейшим человеком — Александром Владимировичем Репковым.
Александр Владимирович хотел приобрести подарок сестре ко дню рождения. Я заняла очередь за ним и попросила предупредить следующего, кто подойдет. Когда я вернулась, некая женщина уже впритык стояла за Александром Владимировичем и отказывалась меня пустить. Он настаивал, что я занимала и что он предупреждал женщину заранее. Та ни в какую. Я чуть не плакала. Ведь за женщиной уже выстроился хвост метра три длиной. Идти в конец?! Александр Владимирович шепнул, чтобы я не спорила, так как было бесполезно, и что он купит два флакончика — себе и на мою долю. Мы договорились встретиться через полчаса у входа в магазин, на улице, чтобы не раздражать очередь.
Я почему-то сразу ему поверила, стояла на ветру и ждала с замиранием.
Да. В возрасте, когда уже нет секретов в отношениях мужчины и женщины, мне показалось, что в судьбе зажегся луч неведомого света.
Александр Владимирович отказался взять у меня деньги. Как сейчас помню, два рубля пятьдесят копеек, но дело не в деньгах.
— Какое счастье сделать подарок прекрасной даме! Вы не женщина — вы прекрасная незнакомка. Впервые вижу воочию такую красоту.
Я сдержанно его поблагодарила. Он проводил меня до дома. Я честно сказала, что замужем и что у меня есть дочь. Он ответил, что тоже женат, имеет детей, попросил разрешения позвонить мне в грустную минуту, чтобы набраться от меня сил. Я не дала номера своего телефона. Он записал на бумажке свой — рабочий — и вручил мне. На прощание поцеловал руку через перчатку. Я смутилась, но Александр Владимирович объяснил, что так тоже можно.
Я не собиралась звонить. И позвонила примерно через неделю.
Честно признаюсь, что о любви речи не стояло. У меня была необходимость в искреннем друге. Дома я не могла говорить с Мариком на отвлеченные темы. Он не слушал, улыбался и сводил все на материальное: здоровье и успехи Эллочки. Здоровье у нее было хорошее, а успехи — нет. И каждый наш разговор оставлял осадок у нас обоих.
С Александром Владимировичем по-другому. Так как он работал в Министерстве нефтяной и газовой промышленности в отделе добычи, ему приходилось много ездить по нашей необъятной стране. Впечатлений у него накопилось много, даже не по работе, а просто от встреч с людьми, с разнообразной природой. Он был поклонник красоты во всем.
Мы успели встретиться четыре раза — рядом с его работой, на набережной Мориса Тореза, которую он называл по старой памяти Софийской. Когда я его поправила — насчет Мориса Тореза, — он спросил:
— Вы не москвичка? Впрочем, я сразу это понял по разговору. Вы с Украины. Правильно?
Меня уязвило его замечание. Я тщательно следила за языком, и какая разница: москвичка — не москвичка.
— Для вас это важно? — спросила я.
— Конечно. Не обижайтесь. Даже хорошо. Я люблю разных людей.
— Я — разная?
— Именно.
Мы встречались в его обеденный перерыв. Мне это удобно, и ему тоже. «После работы надо являться домой вовремя, — Александр Владимирович сразу предупредил меня и добавил с мягкой, присущей ему улыбкой: — Как удачно сложилось, вы живете рядом».