№ 1 Андрей Буторин СУМЕТЬ УСЛЫШАТЬ


Говорят, у каждого человека на Земле есть двойник. Он так же мыслит, как ты, тому же радуется, о том же грустит. Вы даже похожи с ним, как две капли воды. Но если так, почему мы не встречаемся друг с другом? Может, все это сказки, пустая болтовня? А может, все дело в том, что живут наши двойники в другом измерении? Или в другом времени. Или вообще на другой планете… А что если двойник — это вовсе не чужак, а тот же ты, просто человек — не «штучное» существо, живущее «здесь и сейчас», а нечто большее — раскинувшееся во времени и пространстве сплетение нитей, многомерная ткань единого разума — поистине божественное творение, существующее «везде и всегда»? Но каждая отдельная ниточка не знает о том, что их много, что они — часть целого. Так должно же найтись какое-то средство, способное дать человеку возможность понять, кто он на самом деле, почувствовать присутствие прочих «нитей», увидеть то, что видят они, услышать то, что они слышат, жить в гармонии с самим собой и в одной тональности со всем остальным миром! А может, это средство уже нам дано, только мы не умеем им пользоваться: смотрим, но не видим, слушаем — и не слышим?


…Уикее проснулся от гулких ударов собственного сердца. Он даже испугался сперва, что этот громкий стук разбудит маму. Но сознание выпуталось из липких нитей сна окончательно, и Уикее вспомнил, что мамы нет. Давно нет… А потом он понял и то, что грохочет вовсе не сердце Звук доносился с улицы, из проема окна. Теперь Уикее узнал его: так вибрирующе-резко, скрипяще-надтреснуто мог грохотать лишь один предмет в деревне — сигнальный дусос. Обрубок ствола дерева с тем же названием, после того как из него удаляли волокнистую съедобную мякоть, а оболочку высушивали, при ударе по нему палкой гремел, будто куча булыжников, летящих с крутой горы. И его громыхание можно было услышать далеко за пределами деревни.

Парень поморщился — от скрипучего грохота заныли зубы. Уикее и сам делал дусосы, конечно, не такие огромные — в рост человека, как этот, зато и звучавшие не столь противно. Наоборот, Уикее тщательно выбирал стволы нужной ширины, подгонял длину, с тем чтобы каждый дусос издавал красивый звук и чтобы каждый звенел по-своему. Парнишка глянул вверх и улыбнулся. Два десятка толстых деревянных трубок свисали с потолка, ожидая, когда юный хозяин пробежится по их звонким бокам крепкими палочками.

Уикее никому не показывал, как он это делает, даже старшему, самому близкому другу — Аорее. Почему — он и сам не мог ответить. Скорее всего, потому, что так не делал никто в деревне, а раз это не нужно никому из взрослых, значит, это бесполезное занятие, детская игра. Впрочем, дети тоже не забавлялись ничем подобным. Во всяком случае, Уикее об этом не знал.

Правда, он выдумал еще одну забаву. Если срезать молодой, тонкий побег дусоса, освободить его от мякоти и дуть поперек среза, зажав другой конец пальцем, то получался веселый звонкий свист. Уикее просверлил острым камнем дырочки рядком в небольшой деревяшке, подобрал несколько разных по толщине и длине дудочек и вставил их в отверстия, выровняв по верхним краям, а нижние концы трубок заткнул пробками из коры. Теперь можно было дуть, быстро поднося к губам трубочки, и звуки при этом получались очень интересные.

Свою игрушку Уикее показал друзьям, но им она почему-то совсем не понравилась. Зато ему самому доставляло огромное удовольствие играть на маленьком дусосе, только теперь он это делал, лишь когда оставался один Однажды его застал за этим занятием Аорее и тоже не смог понять смысл непривычной забавы. Хорошо хоть смеяться не стал.

Но сигнальный дусос не был игрушкой. По нему мог стучать только взрослый и только тогда, когда нужно было сообщить что-то важное людям или предупредить жителей о грозящей опасности. Обычно по дусосу били, когда в деревне вспыхивал пожар или когда домашней живности угрожал очередной набег стаи азоргу.

Уикее высунулся по пояс в окно. Покрутил головой, принюхался. Дымом не пахло. Даже очаги возле хижин не дымили — видимо, было еще очень рано, все жители до тревожной побудки спали. Уикее зевнул. Ему тоже хотелось спать. Но, видно, теперь долго не придется. Ведь не зря кто-то всех разбудил! Вряд ли он хочет сообщить заурядную новость — вроде того, что состоится чья-то свадьба, или родился очередной житель, или, наоборот, умер. Для таких вестей ночь не годится, обычно такие новости сообщаются днем, ближе к вечеру, когда все уже вернутся с работ, отдохнут, насытятся.

Значит, азоргу? Уикее опять закрутил головой. Нет, так просто азоргу не увидишь! Они быстрые, юркие и очень хитрые. То прижмутся к самой земле, станут одного с ней цвета и шустро завьются над ней на гибких и сильных лапах; то застынут, прижавшись к стене ли, дереву ли, камню — ни за что не отличишь зверя от части хижины, ствола или скалы, пока не подойдешь к нему вплотную.

Уикее убрал из окна голову, сел на лежанку, почесал лохматую макушку, еще раз зевнул, тряхнул черными космами, прогоняя сон окончательно, и наконец-то принял здравое решение: чем гадать, лучше сразу пойти на деревенскую площадь и все узнать. Он привычно сунул за пазуху маленький дусос, с которым никогда не расставался, и выскочил из хижины.

К площади уже подтягивался народ. Шли молча, устремив напряженные взгляды вперед, откуда все еще раздавались звуки дусоса. Многие из мужчин несли копья, пращи, луки — мысль о нападении азоргу пришла в голову не одному Уикее. Женщин было мало, большинство из них остались дома с детьми. Лишь одинокие да самые любопытные семенили по улочкам, торопясь выслушать новость и тут же разнести ее по деревне. В общем-то всем жителям и не требовалось идти к дусосу — достаточно было десятка-другого таких вот добровольных «вестниц».

Быстро, почти бегом приближаясь к деревенской площади, Уикее издали вглядывался в человеческую фигурку, неустанно колотящую палкой по дусосу. Но народ все прибывал на площадь и заслонял сигнальщика от взора Уикее. Тот успел лишь заметить, как в такт ударам раскачивается огненно-рыжая голова. Прежде чем смог разглядеть лицо, Уикее по этой приметной шевелюре узнал своего старшего друга. Поняв, что перед ним Аорее, мальчик невольно замедлил шаг. Как же так? Ведь его товарищ находится сейчас в тревожном дозоре у входа в долину! Сам Уикее был еще слишком молод для этой почетной обязанности, но все взрослые мужчины, сменяясь каждые сорок суток, охраняли родную деревню. Окруженная кольцом неприступных гор, она была уязвима в одном единственном месте — там, где это кольцо разрывалось ущельем. Что же могло случиться на дальнем том рубеже?

Протискиваясь между более расторопными односельчанами, Уикее подобрался наконец к самому дусосу. Поднял глаза на друга — и вскрикнул от ужаса! Юноша чудом держался на ногах. Левый бок его был распорот, и из страшной кровавой раны торчали белые обломки ребер. Аорее пошатнулся и выронил из рук палку. Он с трудом поднял голову и мутным взглядом пронзительно зеленых глаз обвел площадь.

— Беда-а… — прохрипел юноша. — Страшная сила… Черные воины! Много… Спасайтесь! Берите детей и бегите в горы!

— Но старикам не забраться на скалы, — послышалось из толпы, — многим женщинам тоже!

— Так хоть кто-то сумеет спастись! — собрав силы, выкрикнул Аорее. — Иначе — погибнут все… Бегите! Скорее! Черные воины близко! — Юноша покачнулся снова и на сей раз не смог удержаться на ногах, рухнул в серую пыль, обильно политую собственной кровью.

Люди начали разбегаться, лишь Уикее бросился на помощь другу. Хотя какая от него теперь помощь? Аорее умирал, это было понятно даже ему, подростку. Парень заплакал и опустился на колени перед другом.

— Аорее, Аорее! — провел он ладонью по огненным волосам, слипшимся от крови и заалевшим оттого еще сильнее.

— Не покидай меня, друг! Ты ведь один у меня остался на всем свете! Как же я без тебя?

Юноша раскрыл наполненные болью изумрудные глаза и прошептал вдруг то, что меньше всего ожидал услышать Уикее:

— Помнишь, ты свистел на смешной игрушке? Она у тебя с собой?

Уикее кивнул, не в силах сказать ни слова от подступившего к горлу кома, и вынул дусос.

— Поиграй… Как ты делал… — Аорее закашлялся, выплевывая кровавые сгустки. Потом, часто и хрипло дыша, одними глазами указал на дусос в руках Уикее и кивнул.

Парнишка поднес к губам ряд деревянных трубочек и заиграл. Получалось у него плохо, потому что дрожали руки и от слез перехватывало горло. Но он все играл и играл, пока умирающий друг не протянул вдруг к нему ладонь, словно пытаясь отобрать дусос.

— Аорее? — испуганно отпрянул Уикее.

— Я узнал… — прохрипел Аорее. — Я понял… Смерти нет!.. Передай маме, что Юрка… — Старший друг уронил вдруг голову набок и замолчал. И Уикее увидел, что прямо посередине лба у того торчит тонкое древко с черным опереньем. Миг спустя такая же черная стрела пробила его собственный затылок.

…Уикее выбежал из леса на окраину городка и замер перед пологим спуском, облепленным домишками с садиками-огородиками. Спуск вел к блестевшей внизу реке. Название города Уикее слышал, но забыл. Да это было и не важно. Куда важнее оказалось неожиданное знание того, что его зовут вовсе не Уикее! Впрочем, Уикее — тоже его имя, но какое-то полузабытое, ненастоящее, словно вычитанное из книг или услышанное во сне. А сейчас его звали Димкой, и он убегал… от кого?

Голова парня закружилась, и он сел прямо в густую траву возле черного покосившегося забора. Так, его зовут Димка. Димка Гликовский. Глюк — так называли его друзья еще из той жизни, при маме, и он не обижался на это прозвище, ведь Глюк — композитор, а музыка значила для Димки очень много. И в той, счастливой жизни, и в этой… «И в моей, — подумал Уикее, — только я не знал, что это называется музыкой».

Теперь он помнил и себя-Уикее, и себя-Димку одинаково хорошо. Это было неприятно и даже страшно, но две личности быстро сплетались в одну, и страх уходил, словно вода сквозь песок, поскольку Уикее-Димка вдруг понял, что так и должно быть. Знание это пришло к нему не откуда-то извне — оно будто всегда жило в нем, только таилось до времени в дальних закутках разума. А называть он себя решил все-таки Димкой, ведь он находился сейчас на Земле, Димкиной родине.

Та его часть, что недавно принадлежала Уикее, вспомнила вдруг про Аорее, перед глазами возникло черное оперение стрелы, торчащее из-под рыжей челки. Димка вскочил было, но тут же снова опустился в траву. Что толку вскакивать и даже бежать? Теперь хоть забегайся — друг мертв. Тем более, туда, где жил Уикее, не добежать. А побегать и так пришлось вволю. Сил больше нет!

Димка оглянулся на веселый с виду, беленький и чистый березнячок, из которого он только что выпрыгнул, словно заяц. Нет никаких гарантий, что сейчас оттуда не выскочат и волки. И не серые четвероногие, а такие же внешне создания, как он сам, но куда для него опаснее, чем зубастые хищники. Те, в худшем случае, его просто съедят, а эти…

Хотя те, кто за ним гонится, еще не волки — волчата. А точнее — шакалы. Детдомовские старшеклассники, которых науськали на него настоящие звери: директор Семирядов по прозвищу Семерка и классная воспитательница Дорофеева. Димка страдальчески сморщился, лишь представив эти ненавистные лица. По исцарапанной ветками щеке скатилась слезинка. Нет, пусть его лучше и впрямь загрызут волки, но в детдом он больше не вернется!

Вот бы оказаться сейчас снова в деревне, атакованной Черными воинами! По крайней мере, они — настоящие враги, их можно и даже нужно убивать без зазрения совести! Стоп… А как он попал сюда? Не Димка, который, понятно, прибежал на своих двоих, а Уикее, который совсем недавно сидел возле раненного старшего друга? Он играл на дусосе! Может, в этом все дело? Может, сделать это снова?

Уикее — теперь все-таки больше Уикее — полез было за пазуху, где хранил свистящую игрушку. Но на нем была вовсе не серая куртка из грубой ткани, а дешевая линялая рубашка в бледную серо-зеленую клетку. И все-таки он (теперь уже точно Димка) расстегнул верхние пуговицы и сунул руку под ткань. Ведь он-то, Димка, знал, что дусос там. Вернее, не дусос, а флейта Пана, названная так по имени древнегреческого шаловливого бога. Но по сути своей это был тот же дусос.

…Собственно, с флейты и начешись его неприятности… Нет! Настоящие неприятности начались, конечно, раньше, когда умерла мама. Хотя какие же это неприятности? Это горе, беда, трагедия! И мамина неожиданная смерть, и детский дом, куда, за неимением близких родственников, его сразу же определили. Но если с тем, что мамы больше нет, он смириться так и не смог, то к детскому дому надеялся все же привыкнуть и бедой его поначалу не считал.

А зря. Там все было бедой. Но самое страшное, те люди, которые призваны если не заменить детям родителей, то хотя бы стремиться к этому, на деле поступали совсем по-другому. Для кого-то из них дети были досадной помехой, которую они терпели как неизбежность (и, надо сказать, их Димка тоже соглашался терпеть), но были и те, для кого воспитанники являлись злейшими врагами, просто по определению, безо всяких причин (как говорится, без объявления войны).

А дети… Дети были разными. Но разве можно остаться чистым, добрым и нежным (даже если ты был таким изначально) в атмосфере злобы и ненависти, подлости и страха? Димка выбрал не лучший, наверное, способ защиты — он ушел в себя, сжался в тугой комок, оброс колючками, словно ежик, сам не замечая, что берет на вооружение то, что не принимает в других, — злобу и ненависть. Нет, были, конечно, ребята, по крайней мере, нормальные внешне, к которым Димка потянулся вначале, но подружиться так ни с кем и не смог — наверное, его быстро растущие колючки уже не пускали к нему никого.



И его единственным другом осталась флейта. Блокфлейта сопрано, деревянная «Venus», которую когда-то подарила ему мама.

Флейта сразу вызвала насмешки у детей. Изо всех музыкальных инструментов здесь признавалась лишь раздолбанная гитара, на которой под дешевый «контрабандный» портвейн вечерами бренчали старшие ребята, жалобно воя примитивный «блатняк».

А Димка играл сонаты Валентино, Гортона и Перселла, очень любил «Одинокого пастуха» Джеймса Ласта, а больше всего на свете — мелодию из кинофильма «Генералы песчаных карьеров» Луиса Оливейры. Он никогда не играл при ребятах, всегда старался найти укромный уголок, и стоило появиться рядом хоть одному человеку — сразу прятал флейту. Но разве можно надолго остаться одному в таком людном месте, как детский дом? И все же Димке хватало даже трех-четырех минут, чтобы словно глотнуть свежего воздуха свободы, вспомнить тепло родного дома, нежность маминых рук… Все это, и даже больше, дарила ему флейта. В ее музыке жил целый мир — прекрасный, желанный, но такой недоступный!

И однажды этот мир был разрушен. В самом буквальном безжалостном смысле. Утром, как обычно, Димка сунул руку в прикроватную тумбочку, чтобы коснуться друга, поздороваться с ним. А пальцы нащупали лишь острые щепки. Димка не сразу и понял, что это такое, он не мог осознать, что такое возможно… Лишь когда он вынул самый крупный обломок и увидел на нем игровое отверстие, то наконец осознал, что произошло. Но все еще не мог понять, как могло случиться такое, что стало причиной гибели флейты? Пока не грохнул сзади мальчишеский многоголосый хохот. Димка быстро обернулся. На щеках его блестели слезы, что придало издевательскому смеху пущей громкости и разнузданности. Смеялись все, даже те, с кем он хотел подружиться. И тогда Димка встал, сжимая в руке острый деревянный обломок и шагнул к злобно гогочущей толпе. Взмах руки снизу вверх — и хохот заглушился истошным визгом. Остальные разом смолкли, отпрянули от вопящего. А бритый под «ноль», в подражание «настоящим браткам», старшеклассник продолжал верещать, глядя на торчащий из бедра осколок флейты, вокруг которого по вытертой до белизны ткани джинсов расплывалось темно-бордовое пятно.

Димку на трое суток посадили в карцер — бывший туалет, где раньше хранила ведра и швабры уборщица. Эту каморку сметливый директор догадался приспособить для «воспитательных» нужд. Два раза в день — утром и вечером — Димке приносили кружку воды и кусок черствого хлеба. Но самым страшным испытанием оказались не голод и жажда. Стоял конец ноября, и из-под двери тянуло мокрым холодом, отчего лежать и сидеть на ледяном бетонном полу становилось невыносимо. Димка старался подольше стоять, но подгибающиеся от голода ноги быстро уставали, и он опять садился на бетон. В результате он заработал воспаление легких, проболел почти всю зиму и, затаив в сердце еще большую злобу, решил при первой же возможности отсюда бежать.

А в конце февраля произошло одно неприметное событие, которое брызнуло в заледеневшую Димкину душу лучиком света…

Как бы ни были жестоки условия детского дома, как ни презирали детей учителя и воспитатели, но определенные «культурно-массовые мероприятия» им все же приходилось проводить — ведь приезжали к ним и проверки, велась какая-то отчетность, которую не всегда удавалось «срисовать с потолка». В театры, конечно, никто детей водить не собирался, а вот к ним в детский дом как-то приехал студенческий ансамбль исполнителей латиноамериканского фольклора. Почему именно такой, непонятно. Наверное, студенты запросили небольшую плату, а что именно они будут играть, воспитателей волновало меньше всего.

Димка шел в актовый зал с неохотой. А когда началось выступление — забыл обо всем: где он, что с ним… Не существовало больше ненавистного детского дома, злобных учителей, жестоких детей. Вокруг него распахнула свои объятия Вселенная, вытеснив все наносное и мелкое, поглотив его, растворив в себе, подарив ощущение счастья в чистом виде.

Особенно покорила его многоствольная флейта, которая у латиноамериканских индейцев носит название сампоньо, о чем рассказали после концерта артисты. Димка попросил показать ему флейту поближе. Очкастая Дорофеиха, классная воспитательница, сразу зашипела на него, но веселая худенькая студентка-флейтистка в цветастом балахоне и блестящих монисто на шее засмеялась и спрыгнула со сцены в зал.

— Да почему нет? Пусть мальчик посмотрит!

Она протянула Димке неровный снизу «заборчик» из трубок разной толщины, скрепленных между собой деревянными, обвязанными тесьмой с «индейским» орнаментом пластинами, и пояснила:

— Такие флейты не только у индейцев есть. Даже на Руси на них играли! Кувиклы, или кувички еще, назывались. А вообще эта флейта носит классическое название «флейта Пана». Знаешь почему?

Димка покачал головой, не отрывая глаз от сампоньо Девушка звонко и мелодично, словно и сейчас играла на флейте, заговорила «былинно-сказочным» голосом:

— Жил-был в Древней Греции бог такой — Пан его звали. Ноги у него, как у козла были. Да и весь он не сильно от козла отличался: пьянствовать любил, танцы-шманцы всякие с веселыми девицами. А однажды встретилась ему в лесу прекрасная нимфа по имени Сиринкс. Пан к ней и так, и сяк, а красавице этот козел, понятно, не понравился. А тому неуважение такое к собственной персоне не по вкусу пришлось. Он нимфу — хвать! А та вырвалась и побежала. Пан — за ней. Ноги-то козлиные, бегают быстро. Почти уже догнал нимфу, но взмолилась Сиринкс отцу своему — речному богу: «Спаси меня, батюшка, от посягательств урода страшного, наглеца козлоногого!». А отец-то всего лишь речной бог, не ахти какой всемогущий, только тем и смог дочурке помочь, что превратил ее в тростник. Козел Пан тот тростник срезал и сделал из него многоствольную флейту. И играл на ней с тех пор, продолжал над девушкой измываться… А никто и догадаться не мог, что не флейта это поет, а сладкоголосая нимфа Сиринкс. Между прочим, в самой Греции до сих пор эту флейту так и называют — сиринкс. — Студентка потрепала Димку по голове и забрала у него инструмент.

И Димка «заболел» флейтой Пана. Во что бы то ни стало он решил сделать себе такую. То есть, не совсем такую. Та флейта, «индейское» сампоньо, обладала особым звуковым строем — пентатоническим. Димка три года, до маминой смерти, ходил в музыкальную школу и знал, что пентатоника — это такая особая гамма из пяти нот. В музыке у индейцев, как и у китайцев, нет полутонов. Есть только тон и полтора тона. Этот строй звучит так, как если на фортепьяно или рояле играть только на черных клавишах. Любой набор нот на такой флейте складывается в древнюю индейскую песню — закрой глаза, и ты уже в Андах. Зато подбирать на пентатоническом сампоньо известные мелодии — бесполезно.

Это Димку не устраивало, и он решил смастерить либо диатоническую флейту (как если бы на рояле были только белые клавиши), либо с хроматическим строем, в котором есть все тона и полутона. Правда, в последнем случае пришлось бы пожертвовать диапазоном, ведь даже в одной октаве двенадцать звуков, значит, и трубочек надо столько же, а если делать флейту хотя бы на пару октав — это уже целый забор из трубок получится!

Но для начала надо было эти трубочки найти. Димка вспомнил, что возле заброшенного пруда неподалеку от детдома он еще осенью, как приехал сюда, видел заросли тростника. Теперь пруд и мелкая растительность вокруг были покрыты снегом, и тростник торчал из сугробов, как иглы дикобраза. Отдельные стебли были выше Димки раза в три, если не в четыре, и в нижних коленах — такой толщины, что руками не переломишь. Пришлось Димке на уроке труда «нечаянно» сломать полотно ножовки по металлу и заныкать под стельку ботинка обломок.

Во время прогулок он каждый раз шел к пруду, благо тот находился в «разрешенной» зоне, и пилил, пилил, пилил тростник на колена. Приносил в детдом небольшими партиями, выкладывал сушиться на пожарный ящик, чтобы не было видно снизу, потом тщательно шлифовал внутренние поверхности каждой трубочки шкуркой-«нулевкой», намотанной на карандаш, и складывал в тумбочку.

Когда один из ее ящиков оказался забит трубочками разной длины и толщины, Димка стал подбирать их по звучанию для будущей флейты. Для этого он набрал винных пробок возле беседки, где пьянствовали старшеклассники и подрезал их заточенным ножовочным полотном по размеру. Потом затыкал один конец трубки и дул, регулируя звук глубиной заталкивания пробки.

Самым сложным оказалось найти первую трубку, с нотой «до» (Димка все же решил делать флейту с хроматическим строем, хотя бы октавы на полторы). Дальше дело пошло быстрее. Сравнивать звуки ему было не с чем, приходилось полагаться на слух. Настроив очередную трубку, Димка заливал пробку расплавленным парафином от свечи (в детдоме частенько вырубалось электричество, так что свечки имелись) и откладывал в отдельный ящик тумбочки.

В итоге он отобрал семнадцать трубочек — десять диатонических, от «до» первой до «ми» второй октавы, и семь пентатоник. Флейту он решил собрать двурядную, иначе она бы получилась очень широкой. Каждый ряд он уложил на пару тонких плоских щепок и обмотал изолентой, а потом той же изолентой скрепил оба ряда меж собой.

Между задумкой и реальным ее воплощением прошло полтора месяца, была уже середина апреля, вовсю сияло весеннее солнышко, распускались листья, зеленела трава.

Димке не терпелось испытать свое творение. Еле дождавшись времени прогулки, он помчался к пруду, словно тростник, из которого была сделана флейта Пана, тянул его к месту, где когда-то рос.

Димка дрожащими руками поднес к губам инструмент и дунул, как его учили при игре на блокфлейте, издавая звук «ту». Флейта откликнулась вялым, глухим звуком. Димка растерялся сначала, но быстро взял себя в руки и принялся экспериментировать. Он пожалел, что не спросил у той студентки, как же играют на этих флейтах! Впрочем, Димкина настойчивость, музыкальный слух и кое-какой опыт сделали свое дело. Димка наконец понял, как надо играть! Во-первых, дуть нужно было не грудью, а диафрагмой; каждый звук должен буквально выскакивать из живота. Во-вторых, звук «ту» здесь не годился; движение гортани должно быть таким, как при звуке «фу» или «фух».

Димка издал первую складную трель, и теплая, щекочущая нервы вибрация понеслась от головы по всему телу, достигая каждой его клеточки, раздвигая границы сознания до размеров Вселенной.

Теперь он приходил сюда каждый день, даже на пять — десять минут, и играл, играл… В остальное время он тоже не расставался с флейтой, держа ее возле тела за пазухой. Лишь на ночь флейту Пана приходилось оставлять в тумбочке, и Димка по нескольку раз за ночь просыпался, чтобы проверить, в порядке ли его тростниковая подруга.

Беда пришла, откуда Димка ее совсем не ждал. В начале июня, накануне отъезда лучших учеников в какой-то захудалый лагерь отдыха (в то время как всем остальным предназначалась работа на приусадебном участке детдома и прочая хозяйственная нудятина), директор устроил что-то вроде линейки. Учащихся выстроили во дворе, зачитали приказ о награждении отличившихся путевками в лагерь, поздравили, а потом стали «выявлять недостатки».

Димка слушал вполуха — учился он средне, но без ощутимых провалов, так что ни поощрение, ни наказание ему вроде бы не светили. Поэтому, когда прозвучала его фамилия, он не сразу понял, о чем идет речь. А когда до него дошел смысл директорских слов, Димке показалось, что его столкнули с крыши, — так ухнуло сердце.

— У меня имеются сведения, — говорил Семирядов, — что некоторые наши воспитанники, вместо того чтобы помогать своим друзьям во всем, вместо того чтобы крепить дружбу — основу нашей общей детдомовской семьи, ставят свое «я» выше других, не считаются с мнением окружающих. Так, выпускник шестого класса Дмитрий Гликовский мешает соседям по комнате выполнять домашние задания, нормально отдыхать, дудя в какую-то свистульку. На замечания друзей он не реагирует, шумит еще громче… Все вы помните, как осенью на вежливую просьбу Вити Болотова перестать свистеть в свою дудочку ранним утром, когда все еще спят, Дмитрий нанес Вите серьезное ранение и был за это наказан. Очень мягко наказан; мы пожалели Пликовского, не стали вызывать милицию. И вот он снова взялся за старое… Гликовский! Что ты можешь сказать на это?

Димка стоял, опустив голову, в которой закипала бурлящая злоба. «Сволочи, — думал он, — скоты, ублюдки! Кто же донес на него Семерке? Кто эта гнида? Да они все тут такие! Любой рад нагадить!..» Оправдываться перед директором Димка не собирался. Он никогда, ни разу не играл при ребятах, но кто ему поверит? Да и унижаться он не хотел.

А директор разошелся; он уже кричал, размахивая руками и брызжа слюной:

— Молчишь?! А почему ты не молчал, когда тебя просили об этом друзья?! Гликовский, ты паршивая овца в стаде, та самая ложка дегтя в нашем коллективе! Я предупреждаю тебя в последний раз! Еще одна жалоба от учителей или учащихся — и нянчиться с тобой я больше не буду! А сейчас я назначаю тебя дежурным по дому на две недели! И быстро дай сюда свою дудку! — Семирядов протянул руку, но Димка не тронулся с места. — Ну?! — рыкнул директор, чиркнув по парню бритвенно-острым взглядом. — Я жду!

— Это не дудка, это флейта, — выдавил Димка. — Она в комнате.

— Живо неси! — гаркнул директор. — Одна нога здесь, другая там!

Димка рванул к зданию. Пока бежал — решение само вспыхнуло в голове: бежать! срочно! немедленно!!! Он и не подумал подниматься к себе в комнату, — да и зачем, если флейта была при нем? — а перебежал коридором на другую сторону дома, к окнам, выходящим в сторону пруда и зеленеющего за ним леса, распахнул оконные створки и перемахнул через подоконник…

…Димка достал из-под рубашки флейту Пана и заиграл незатейливую мелодию, ту самую, что он (точнее, Уикее) играл возле умирающего друга перед тем, как очутиться здесь.



Увы, чуда не случилось. Все осталось без изменений — и почерневший кривой забор, и узенькие улочки с частными скромными домиками, идущие вниз по склону, и петляющая внизу река, и каменные трех- и пятиэтажные здания городских кварталов за ней.

Димка еще раз тревожно оглянулся на прозрачно-светлый березняк. Одним видом своим этот радостный лесок настраивал душу на умиротворенно-созерцательные нотки. Трудно было представить, что оттуда может вынырнуть опасность. Правда, за березовой рощей начинался лес более «серьезный»; когда Димка пробегал по нему, под каждой темной высокой елью, за каждым мрачным раскидистым кустом ему мерещились злобные тени то ли зверей, то ли людей, которых он тоже относил к разряду хищников… Однако зловещего леса за белыми, чистыми стволами березок видно не было, и на сердце у парня стало не так тревожно. Да и погоня, если бы она продолжалась, уже непременно должна была его настигнуть. А раз ее нет, стало быть, его оставили в покое. Разумеется, не насовсем. Скорее всего, Семерка, встретив вернувшихся ни с чем старшеклассников, уже сообщил о его побеге в милицию.

Насколько Димка знал, городок, на окраине которого он переводил сейчас дух, был вторым по удаленности от детского дома. Если милиция не пошлет на поиски сразу несколько машин, что маловероятно, то у него есть немного форы. Хотя его поимка лишь дело времени, и как с умом использовать предоставленные ему часы, он не знал…

Наверное, в городе есть железнодорожный вокзал, а может быть, и речной. Но как он залезет в вагон или на палубу теплохода без билета? Такого опыта Димка, а тем более Уикее не имел. Если только выйти на шоссе и голосовать. Авось кто-нибудь и согласится подвезти его без денег. Вот только куда ехать? В Ростов, Воронеж, Москву? Димка кисло улыбнулся. А что его ждет в этих городах? Бродяжничество? Скитание по свалкам и помойкам, ночевки в подвалах и колодцах теплотрасс? Наверное, можно зарабатывать, играя на флейте. Но много ли этим заработаешь?

Димка встал и медленно побрел вдоль забора по колдобистой грунтовой дороге, которая незаметно превратилась в неширокую улочку с разбитыми дощатыми мостками по краям, где сначала редко, а потом один за другим стали попадаться бревенчатые, потемневшие от времени, совсем деревенские по виду дома. Улица шла почти параллельно склону, слегка загибаясь книзу, и идти было легко — лишь переставляй ноги. Что Димка и делал совершенно механически, не задумываясь о конечной цели, не смотря по сторонам, лишь изредка вздрагивая от нервного собачьего тявканья из-за очередного забора.

Только сейчас, прошагав уже с полкилометра, Димка заметил, что до сих пор держит в руке флейту. Сначала он хотел сунуть ее за пазуху, но потом передумал, поднес к губам. Опять же не задумываясь, стал что-то негромко насвистывать, пока не сообразил, что снова играет мелодию из «Генералов…». «Ну что ж, очень подходящая тема, — горько усмехнулся он. — Придется привыкать к жизни „в трущобах городских“!»

Димка топал прямо по центру улочки, благо ни одной машины или захудалого мотоцикла ему за это время не встретилось. Но вот впереди по всей ширине дороги распласталось лоснящееся жирное пятно недавней лужи, и парень шагнул на мостки, не переставая наигрывать любимую музыкальную тему. Неожиданно рядом скрипнула калитка, и Димка сделал пару быстрых шагов, чтобы не столкнуться с тем, кто из нее может выйти. Он, не оглядываясь, пошлепал дальше по пружинящим доскам, когда сзади его окликнули:

— Мальчик! Постой, мальчик!

Димка недоуменно оглянулся — кому он тут мог понадобиться? — и увидел стоявшую на мостках возле открытой калитки женщину. Она была одета по «деревенской моде» — темная юбка, выцветшая голубая кофта, светлый цветастый платок — и показалась ему сначала довольно пожилой, даже старой. Но подойдя ближе, он увидел, что женщина вряд ли много старше его мамы — ну, может, лет на пять — семь, — просто седая прядка, выбившаяся из-под платка, да морщины у плотно сжатого рта и возле глаз прибавляли ей лишние годы. Ну и одежда, конечно. А вот глаза у женщины были совсем молодые — голубые, блестящие, только уж очень печальные, словно насмотрелись в жизни такого, что в существование счастья и радости больше не верили.

— Мальчик, ты что сейчас играл? — спросила женщина, и в грустных ее глазах сверкнул лучик неподдельного интереса. — Что-то очень знакомое, а вспомнить не могу…

— Это из старого фильма, — ответил Димка. — «Генералы песчаных карьеров».

— А-а! — улыбнулась женщина и вдруг пропела, очень красиво и чисто, хоть и негромко: — Я начал жизнь в трущобах го-ро-одских…

Димка быстро поднес к губам флейту Пана и стал подыгрывать. Женщина закивала и допела куплет до конца, потом, не помня слов, промурлыкала пару тактов, махнула рукой и спросила:

— Куда-то спешишь?..

Димка пожал плечами и мотанул головой.

— Ну, пошли тогда в дом!

Димка не успел возразить, как женщина скрылась уже в проеме калитки.

Мальчик вошел в чистенькую, оклеенную бледно-желтыми, в цветочек, обоями комнату и нерешительно замер у порога. Женщина скрылась уже в проеме за узкой, облицованной белой потрескавшейся плиткой печью и загремела там посудой.

— Сейчас будем чай пить, — послышалось оттуда. — Ты проходи, не стесняйся!

Димка прошел к накрытому полосатой клеенкой столу возле окна и скромно присел на краешек одного из двух стульев. Кроме стола, в комнате еще был светлый старомодный сервант, за стеклом которого стояли рядками несколько фужеров и рюмок, пара вазочек и собранный «розочкой» чайный сервиз; громоздкий телевизор в углу на комоде, покрытый ажурной салфеткой; диван с деревянными облупившимися ручками. Над диваном висел тонкий выцветший коврик с копией картины Шишкина «Утро в сосновом лесу» (где медведей вписал художник Савицкий). А вот над ковром…

Димка от неожиданности поперхнулся и громко закашлял, не отводя обалдевшего взгляда от большой цветной фотографии в резной рамке, висевшей на стене чуть выше ковра. Черная ленточка наискось пересекала угол портрета, с которого — в форме десантника, в сдвинутом на самый затылок голубом берете — ему улыбался… Аорее! Ошибки быть не могло: огненно-рыжие волосы, а самое главное — изумрудные глаза, которые смотрят вроде бы на тебя, но в то же время и куда-то гораздо глубже, словно видят не только то, что доступно обычному взору. Да, это он — его старший друг, которого час (всего лишь час?) назад в последний раз видел Уикее.

В комнату с чайником и сахарницей в руках вошла хозяйка. Димка не успел сразу отвести взгляд от фотографии, и женщина по его обескураженному виду что-то поняла. Она задрожавшими руками поставила на стол сахарницу с чайником и бессильно опустилась на стул.

— Ты знал Юру? — прошептала она с непонятной надеждой. Глаза ее смотрели на Димку с такой мольбой, что соврать он ну никак не мог…

— Да, — так же тихо ответил Димка, отчетливо вспомнив предсмертные слова друга: «Передай маме, что Юрка…»

— Он погиб… — Женщина вроде бы просто сообщила это мальчику, но все же ему в этой коротенькой фразе послышался вопрос.

— Да, — снова сказал Димка и отвел глаза.

— Ты что-то знаешь! — Глаза женщины вспыхнули, она всем телом подалась к парню.

Димка мысленно заметался. Что же ему делать? Не рассказывать же этой женщине — Юркиной матери, в этом у него не было сомнений — про Аорее, про родную инопланетную деревню, про Черных воинов, убивших и там ее сына… Как он объяснит ей о жизни сразу в нескольких местах, временах и телах, если и сам толком в этом не разобрался? Если бы не присутствие в нем сейчас сразу двух сознаний — Уикее и Димки, — он бы, наверное, подумал, что все это ему только приснилось! А может, он просто сошел с ума… Ведь он слышал где-то выражение: «раздвоение личности», и оно явно не обозначало что-то хорошее.

Женщина словно прочла Димкины мысли. Она встала со стула, прошлась по комнате взад-вперед, села на диван, сложив на коленях все еще дрожащие руки, и сказала:

— Расскажи мне все, что тебе известно. Я поверю! Пойми, мне это очень надо знать. Юра — мой единственный сын!

Димка шумно выдохнул, затряс головой, все еще не решаясь открыть матери солдата правду. А вдруг это не более чем его больные фантазии? Да если и нет, разве во все это можно поверить? Женщина обязательно сочтет его сумасшедшим или, хуже того, циничным вруном. Ведь не понять ей, не понять! — Мальчик от волнения не заметил, что последнюю фразу прошептал вслух.

— Я пойму! — вскинулась женщина. — Я все пойму! Мальчик, дорогой… Я учительницей работаю, ты не думай, я не глупая!

— Учительницей? — невольно вырвалось у Димки.

— Ну да. Ты не смотри на мою одежку, сейчас каникулы, я по-простому и одеваюсь. А так я младших детишек в школе учу.

— А как вас зовут? — вырвалось у мальчика. Наверное, подсознательно ему хотелось потянуть время.

— Ой, мы и правда не познакомились! — всплеснула руками женщина. — Людмилой Николаевной меня зовут. А тебя?

— Я — Димка.

— Димочка, дорогой, расскажи мне про Юру! — В глазах женщины заблестели слезы, и Димка не смог больше тянуть. Будь что будет!

— Хорошо, — вздохнул он — Слушайте…

Пока Димка рассказывал — очень долго, про давно остывший чайник оба забыли, — Людмила Николаевна не произнесла ни слова. Она даже почти не шевелилась, словно боялась, что вспугнет мальчика и тот замолчит. Лишь глаза жили на ее лице собственной, отдельной жизнью: округлялись, щурились, загорались, начинали блестеть, подергивались дымкой печали…

Когда рассказ закончился и Димка устало откинулся на спинку стула, он уже знал, что Людмила Николаевна ему поверила — от первого до последнего слова Женщина встала с дивана, подошла к парню и положила сухую теплую ладонь на его черные волосы.

— Хочешь жить со мной? — спросила она очень спокойно, словно интересовалась, не налить ли ему чаю.

Димка вспыхнул, растерянный взгляд его заметался по комнате… Мальчик вскочил и, не зная, куда деть руки, воскликнул:

— Но вы ведь меня совсем не знаете!

— Зато тебя хорошо знал Юра. Ведь он называл тебя другом…

— Меня знал не Юра — Аорее!

— Неважно, — улыбнулась Людмила Николаевна. — Ты сам-то согласен?

«Еще бы!» — чуть не закричал Димка, но, опомнившись, шумно выдохнул:

— Ага! Но меня ведь не отпустят из детдома. Меня вообще, наверное, в колонию для малолеток теперь отдадут…

— За что же тебя в колонию? — Женщина обняла Димку за плечи. — Ты никого не убил, ничего не украл.

— Все равно не отпустят! У нас такой директор!

— Знаю я вашего директора, — нахмурилась Людмила Николаевна. — Негодяй еще тот! Но и на него управа найдется. И потом, я ведь учительница не забывай. Давным-давно работаю, всех знаю, и в гороно, и везде в городе, где детскими вопросами занимаются. А надо — ив области кого нужно найду. Дима, главное захотеть. Если ты согласен стать моим… сыном, то я сделаю все, чтобы ты им стал!

— Я согласен… — прошептал Димка и опустил голову, чтобы Людмила Николаевна не увидела текущих из его глаз слез. Он плакал, но никогда после маминой смерти он еще не был так счастлив.

А потом он в невольном порыве обнял сидящую рядом женщину, вытиравшую краем платка сияющие материнской любовью глаза, и горячо-горячо зашептал:

— Людмила Николаевна… мама! Юра просил вам… тебе передать: смерти нет! Мама, он понял, и я понял тоже: жизнь — это музыка, которая не может прерваться! Надо лишь суметь ее услышать…

Рисунки Раузы БИКМУХАМЕТОВОЙ

Загрузка...