Первый раз это случилось с Новаком вечером, когда он возвращался с работы. Он прошёл через сквер, спустился в метро и встал на эскалатор. Эскалатор плавно понёс его вниз. Навстречу проплывали матовые плафоны. Вдруг Новаком овладело странное ощущение. Как будто всё вокруг стало нереально, словно на грани между сном и пробуждением. У Новака слегка закружилась голова. Он схватился за перила и зажмурился, пытаясь отогнать наваждение. Когда же открыл глаза, всё вокруг изменилось.
Бесконечная узкая стальная лента эскалатора с лязгом и грохотом низвергалась в наклонный бетонный туннель. На ступенях не было никакого покрытия — это были проклепанные стальные площадки, плохо скреплённые друг с другом и постоянно дёргающиеся. Скорость движения значительно превышала скорость эскалатора метро, и в лицо дул сырой холодный ветер. Из забранных железными решётками грязных плафонов на потолке лился тусклый и неровный свет. Но что более всего поразило Новака — через определённые промежутки по бокам туннеля висели вмурованные в стены стальные клетки, в которых неподвижно стояли солдаты с автоматами. В следующий момент зловещий туннель поплыл у Новака перед глазами, и он сошёл с совершенно нормального эскалатора на платформу станции. Некоторое время он растерянно оглядывался, но видение растаяло без следа.
Карел испугался. Насколько он знал, в роду его не было сумасшедших, да и сам он никогда не сомневался в собственном рассудке. И, тем не менее, он явно видел то, чего не было.
«Нет ничего хуже, чем потерять разум, — думал он, сидя в вагоне метро. — Но ведь сейчас я совершенно здоров. Я трезво рассуждаю, и мне ничего не мерещится. Впрочем, может быть, всё так и начинается? Что я знаю о шизофрении? Кажется, галлюцинации бывают именно при шизофрении…»
Однако вскоре мысли его приняли более спокойный ход. Он убедил себя в том, что просто заснул, стоя на эскалаторе, — в последнее время он очень мало спал, так как с головой ушёл в работу, — и тут же проснулся. Он знал, что такое бывает от усталости.
Придя домой, он, чтобы окончательно успокоиться, достал из кейса бумаги и занялся возникшей несколько дней назад проблемой. Решение пришло быстро, красивое и эффективное. Новак повеселел. Сомневаться в собственном уме не было никаких оснований. «Надо больше отдыхать», — сказал он себе, и последующие несколько дней следовал этому правилу.
Ничего необычного не случалось.
Но вот однажды, стоя в институтском буфете со своим приятелем Бронски, Новак вдруг почувствовал приближение знакомого ощущения. В следующий момент светлое и просторное помещение буфета превратилось в мрачную бетонную пещеру, освещённую горящими вполнакала ртутными лампами. Вместо ароматов еды в воздухе стоял запах дезинфекции.
Бронски, только что рассказывавший какую-то историю, замер с полуоткрытым ртом, должно быть, поражённый переменой в лице Карела. Тот, в свою очередь, был поражён переменой в лице своего приятеля. Это лицо постарело сразу лет на двадцать. Оно стало землисто-серым, с мешками под глазами. На голове у Бронски почти не осталось волос. Его элегантный костюм превратился в бесформенный серый комбинезон с нашитым на груди номером ЕА3916.
— Да что с тобой, Карел? — воскликнул Бронски, и Новак очнулся. Всё вернулось на свои места.
— Н-ничего, — ответил Новак. — Мне показалось, что я не выключил генератор, а потом я вспомнил, что обесточил весь стенд.
— У тебя был такой вид, словно ты увидел привидение, — усмехнулся Бронски.
Они взяли обед и сели за столик. Новак огляделся. В буфете было мало народу, и никто не мог их услышать.
— Слушай, Филипп, — спросил он приглушённым голосом, — тебе никогда не приходилось видеть то, чего нет?
— Приходилось, — ответил Бронски, — и приходится каждую ночь.
— Нет, я не имею в виду сны. С тобой не случалось, что ты видишь нечто не существующее в реальности, оставаясь при этом в здравом уме и твёрдой памяти?
— Ты хочешь сказать, что сейчас с тобой произошло что-то подобное?
— Ну видишь ли… в некотором роде…
— Обратись к врачу, — сухо сказал Бронски, непроизвольно отодвигаясь.
«Ну, конечно, — подумал Новак, — сумасшедшие вызывают брезгливость и опасение».
— Да нет же, ты меня не так понял, — заторопился он, — это не галлюцинация. Я не увидел ничего совершенно отвлечённого, вроде чёрта или белых мышей. Просто реальность как бы изменилась. Кстати, тебе ничего не говорит шифр ЕА3916?
— Ничего. Какое-то шестнадцатиричное число?
— Возможно.
— Слушай, ты мне положительно не нравишься. Я тебе серьёзно рекомендую обратиться к врачу.
— Да нет же, это всё ерунда. Разве я похож на психа? Просто я несколько часов работал в лаборатории с эфирами, вот и нанюхался.
— Даты, оказывается, токсикоман!
Разговор удалось замять, но ощущение сосущей тоски осталось.
Весь остаток дня Новак был невнимателен и чуть было не сжёг дорогостоящий усилитель. «Пора проситься в отпуск», — подумал он. Однако начальник не отпустил его, сославшись на большой объём работы. Настаивать Новак не стал, так как не мог открыть истинную причину.
Следующий приступ случился с ним через два дня. Начался он в лифте. Взглянув в щель между дверями, Новак понял, что едет не вверх, а вниз. Больше вокруг ничего не изменилось, и, за неимением других объектов, он принялся осматривать себя. Новак обнаружил, что облачён в такой же комбинезон, какой ему привиделся на Бронски, только номер его ЕС2141.
Тут лифт остановился, и Новак вышел в коридор. Над головой у него оказались две толстые трубы, вероятно, для подвода газа, а прямо перед собой он увидел тяжёлую металлическую дверь с мощным вентилем, словно в каком-нибудь банке. У двери стоял солдат с автоматом и внимательно смотрел на Новака. Карел испугался и хотел сделать шаг назад, но тут странная картина растворилась, и он спокойно вошёл в лабораторию.
В тот же день Новак пошёл к врачу.
Врач, полный лысеющий добродушный человек, выслушал его с большим вниманием, а потом заговорил ободряюще:
— Вам не стоит волноваться. Конечно, это весьма неприятный симптом, и вам следует обратить внимание на своё здоровье. Но, уверяю вас, здесь нет ничего неизлечимого. Такие случаи бывают…
Он ещё чего-то говорил, но Карел не слушал, потому что мир перед его глазами вновь преобразился. Уютный кабинет доктора с цветами на окнах превратился в бетонную камеру без окон, освещённую, как и в предыдущих случаях, тусклым мигающим светом. На потолке темнело сырое пятно. Единственным источником света служила лампочка без плафона либо абажура — просто электрическая лампа, свисающая с потолка на двух проводах. На стене висел репродуктор, из которого доносились хрипы и шипение. Доктор утратил своё добродушное выражение, зато приобрёл тёмную униформу.
Но больше всего удивило Новака то, что рядом с доктором появился ещё один человек. Высокий и худой, в грязном белом халате, из-под которого виднелись заправленные в сапоги брюки, он стоял под лампой, набирая какую-то жидкость в шприц. В этот момент треск в репродукторе обрёл некоторую членораздельность, и доктор умолк, прислушиваясь.
«Последнее информационное сообщение… Противником нанесён ракетный удар по секторам 12С, 14А и 10Е. По данным сейсмодатчиков, нанесён ещё ряд ударов северо-восточнее… Полностью утрачена связь… Заводы третьей линии, вероятно, полностью разрушены… В то же время… данные уцелевших космических систем… нами нанесён массированный ракетный удар по стратегическим пунктам противника. Есть вероятность… утрачена связь с Генеральным штабом… Предположительные потери противника… миллионов… системы жизнеобеспечения… разработка новых видов… недостаток воздуха… нашими инженерами… победного конца…»
Всё потонуло в треске помех.
— Что скажете? — спросил врач длинного.
— Вы знаете, — пожал плечами тот. — Я предпочитаю ликвидировать.
— Легко сказать, — скривился врач. — Новак ценный специалист. Мы не можем бросаться индексами ЕС.
— Но это же почти необратимо. Может кончиться полной ремиссией.
— Вот тогда и ликвидируем, — врач взглянул на Новака и переменился в лице. — Колите! Колите сейчас же!
Длинный бросился на Новака, ухватил его за подбородок и вонзил иглу в шею. В то же мгновение длинный исчез, бетонный бокс стал кабинетом, а доктор расплылся в улыбке.
— Вы просто заработались. Нельзя так перегружать организм. Отдохните дома недельку, попейте таблетки, я выпишу рецепт. И вот вам на первый случай пилюли: если вдруг это повторится, сразу глотайте одну. Только обязательно сразу, вы меня поняли?
С ощущением тоски и ужаса Новак вышел на улицу. Стоял чудесный лётный день, в листве пели птицы, но Карел не мог забыть сцены в кабинете. Это было слишком естественно, слишком реально, чтобы являться результатом переутомления.
Новак задумался. Он вспомнил, что проходил в школе, на уроках истории. По мере развития общества изощрялись и методы пропаганды. Пропаганда захватывала всё больше каналов информации, всё теснее переплеталась с реальностью. В то же время солдат перед боем накачивали алкоголем, а потом и всё более сложными наркотиками. Если проследить обе эти линии до логического конца…
В школе их учили, что эпоха войн закончилась тогда, когда оружия стало слишком много, так что размер потерь не могла оправдать никакая прибыль от победы. С тех пор на Земле царит мир и благоденствие. Но ведь это чушь. Во-первых, вместе со средствами уничтожения развивались и средства защиты. Во-вторых, когда оружия становится слишком много, чересчур возрастает вероятность, что оно попадёт в руки маньяка или произойдёт сбой автоматики. А война подобного рода, раз начавшись, остановиться может только с исчезновением одного из противников. Или обоих.
Но у уцелевших, загнанных в бетонные норы убежищ, терпящих постоянные лишения людей теряется воля не только к победе, но и к самой жизни. Есть только один способ продолжать войну: убедить этих несчастных, что никакой войны нет, ад — это рай, и жизнь прекрасна. Средства современной науки позволяют это сделать.
Новак, занятый своими мыслями, и не заметил, что всё опять изменилось. Исчезло синее небо, деревья и птицы. Новак шёл по бетонному туннелю. По потолку змеились провода, удерживаемые железными скобами. По стенам кое-где стекала вода, от неё исходил тухлый запах. Мерцали лампы в грязных плафонах. Где-то ровно гудели какие-то машины.
Новак остановился и огляделся. Теперь он знал, что это не галлюцинация. «Надо бороться, — подумал он. — Раз моё сознание восстанавливается, можно восстановить и сознание других. Тогда, возможно, удастся положить конец войне». Он достал из кармана пузырёк с пилюлями и швырнул в сторону.
И тут же понял, что делать этого не следовало.
К нему быстро подходил солдат с автоматом, очевидно, следивший за ним всё это время. Разговор о ликвидации молнией пронёсся в мозгу Новака. Он понял, что выдал себя и что теперешнее его состояние и есть полная ремиссия. Новак бросился бежать.
Воздух раскололи выстрелы…
«Вчера в городском парке был найден мёртвым наш коллега Карел Новак. Смерть наступила от сердечного приступа. Дирекция Института выражает соболезнование родным и близким покойного».
Уже почти не больно. Просто надо отыскивать не только головку булавки, но и её конец и вытягивать строго по направлению. Последние четыре вышли вообще без крови. А дальше никак ничего не нащупывается, хотя кожа лица до сих пор перекошена, стянута — но, возможно, это остаточное ощущение, вроде фантомной боли?
На ощупь щека горячая, напухшая. Так и должно быть, или у меня аллергия? И определённо ещё одна булавка у основания подбородка… Зеркальце. Где-то оно было. Сейчас…
Разбилось. Плохая примета.
И правда, вот она. Перламутровая головка, через два сантиметра выглядывает, поблёскивая, остриё. Вытянуть чисто не получилось, закровило; облизала палец, смазала ранки слюной. Теперь вроде бы всё.
Лицо в осколке зеркала — действительно опухшее, асимметричное, как неудачный блин. Но обещанной красоты не очень-то и жалко.
Жалко человечество.
Открытый воздух. Слишком много света, хотя день пасмурный, влажный. Почти безлюдно. А с другой стороны, что бы я делала, если бы сразу напоролась на толпу?
Улочка неимоверно узкая, особенно вдали, в перспективе. Пройдёшь чуть дальше — и дома сдвинутся стена к стене, раздавят, расплющат, а потом, возможно, и разойдутся как ни в чём ни бывало. Зато и справа, и слева много арочных проёмов — ловушек?.. выходов? В одном из них — старик. Возится, устанавливая раскладной стульчик. Нет, старушка. Готовит себе место просить милостыню.
Всё равно. Любому. Каждому.
Я подхожу:
— Выслушайте меня, пожалуйста. Даже если ничем не сможете мне помочь — выслушайте! Проводится эксперимент. Масштабный эксперимент над… пока у них небольшая опытная группа девушек — именно девушек, потому что расчёт на репродукцию… Мне удалось сбежать. Они говорят, что хотят улучшить человека… человечество… но на самом деле…
Пустые глаза, морщинистая рука лодочкой. Я непонятно объясняю. Эта бабушка, наверное, никогда в жизни не слышала слова «эксперимент». Но всё равно. Я должна.
— Спрячьте меня! Они же гонятся, ищут… где вы живёте? У вас меня не…
— Ты подаёшь или что?! — отшатываюсь от внезапного залпа агрессии. — Ходют тут всякие! Вот сейчас позвоню куда еле…
Морщинистая рука ныряет за пазуху. Выныривает. Мобилка.
Бежать.
Наверное, просто очень раннее утро. Там, у нас, был рациональный график сна и бодрствования, независимый от астрономического дня. А здесь они все пока ещё спят. Почти все.
Молодой парень в джинсах и чёрной кожанке. Идёт неторопливо, на слегка помятом лице довольство жизнью. Откуда-то — от кого-то — возвращается. Куда-то, к кому-то. Впрочем, это не имеет значения.
Подбегаю. В последний момент поскальзываюсь на брусчатке и тыкаюсь носом в шершавую пахучую кожу. Не падаю. Он не даёт упасть. Подхватывает и держит за плечи.
Поднимаю голову. Глаза в глаза:
— Пожалуйста, помогите мне! Они не могут позволить мне уйти, потому что мне известно об эксперименте… Я вам всё расскажу, а вы передайте всем, кому сможете, люди должны знать! Иначе…
Вспоминаю, как выглядит моё лицо: опухоль во всю щёку, стянутая кожа, следы от уколов. Но он не обращает внимания. Он улыбается и облизывает кончиком языка обмётанные простудой губы:
— Ага, помогу. Пошли.
Ныряем под арку. Наверное, он знает какой-нибудь тайный сквозной проход, способный сбить их с толку, запутать следы. Правильно, это сейчас самое главное. А когда мы будем более или менее далеко, в относительной безопасности, я ему подробно…
— Да куда ты, стой, тут уже никто не увидит. Давай-давай, живенько, сама. Чёрт, зиппер заел… Ну?
Пытаюсь сбросить его руки. Пытаюсь выскользнуть из их кольца. Пытаюсь оттолкнуть подальше твёрдую грудь в лоснящейся коже. Ничего не выходит, и на рефлексе, от отчаяния резко и коротко бью коленом…
— Ах ты… Сука! Кретинка! Рожа кривая!..
Бегу, застёгиваясь на ходу: пуговицы через одну, да и те висят на ниточках… Я не должна была. Может быть, потом, после — он бы выслушал, понял, помог…
Вряд ли.
Проход действительно сквозной. Выбираюсь на площадь. Здесь уже пахнет морем. И людей тут уже довольно много, они разбросаны по широкому, слишком широкому для меня пространству рассыпчато, кое-где, как на старинной гравюре. Так даже лучше.
Глубоко вдыхаю. Страшно начать. Любой из них может… меня ведь, наверное, уже объявили в розыск. И никто не знает. Гораздо скорее поверят официальному сообщению по радио, чем странной девушке с распухшей щекой.
Но я должна.
Молодая мама с младенцем — вышла за молоком? — испуганно шарахается в сторону, выруливая коляской, скачущей по брусчатке; ребёнок плачет. Басовито, на всю площадь.
Молочница замахивается на меня половником для сметаны, не зло, а так, почти шутливо: не лезь, мол, не мешай заниматься бизнесом. Несколько прохладных капель попадают на нос и щёку. Слизываю, где достаю. Вкусно.
Дворник слушает внимательно, опершись на метлу, как старый воин на алебарду. Слишком внимательно. Шевелит губами, что-то повторяя за мной, сопоставляет, делает выводы… Отставляет метлу к стене. Охотничьи искры в глазах.
Бегу.
Улица упирается в морской берег. И не кончается — уходит к воде бетонной стрелой пирса. Бежать вперёд, не сворачивая. Преследователи будут удивлены, когда мои следы просто кончатся там, на краю, над зеленой водой…
Так и случится, потому что там, вдали, пришвартована лодка. Согбенный силуэт человека, сидящего на кнехте с удочкой, чётко темнеет на фоне посветлевшего неба. День всё-таки будет ясным. А тот человек, рыбак, он же поможет мне! Я не имею права в это не верить.
Бежать по пирсу так хорошо. Так много воздуха, воды и света. Жизни. Жаль, что он заканчивается слишком быстро.
Рыбак не поднимает головы. Я присаживаюсь рядом, на соседний кнехт. Негромко:
— Послушайте…
Он по-прежнему неподвижен, однако по внезапному напряжению плеч и шеи я понимаю: слушает. Наверное, он прав. Не показывать виду, что мы вступаем в сговор. Рассказываю вполголоса, глядя в сторону и вниз, на колеблющееся стекло морской поверхности с водорослями и медузами в зелёной толще.
Я уже утрясла, систематизировала свой рассказ, он не рвётся больше в сумбурные клочья, не прорастает бессвязными призывами о помощи. Почти спокойно, логично, по порядку. Об эксперименте, который ставит над людьми иная, нечеловеческая раса. О нас, опытной группе девушек от восемнадцати до двадцати двух лет. О наших прооперированных лицах и душах. О моём побеге. О том, что нам, наверное, ещё можно спастись. И мне. И другим. И человечеству.
Его лодка чуть заметно покачивается, пришвартованная к пирсу. Он увезёт меня. Увезёте, правда?!
Кладёт удочку. Поднимается.
И внезапно резким движением толкает меня в грудь. Я лечу в пустоту.
В оглушительный, слепящий, обжигающий холод.
Выбраться на берег трудно, потому что камни сплошь поросли скользкими водорослями, а невидимое волнение моря не даёт удержать равновесия, сбивает с ног, тянет обратно. Всё-таки выползаю. Мокрую одежду тут же прошивает ледяным ветром.
Ковыляю по неровным плитам вдоль берега. Как на ладони — с какой точки ни смотри. А необходимо спрятаться, скрыться. Кто-нибудь должен мне помочь.
Иногда кажется, что легче спастись, затеряться самой. Но так думать нельзя.
Навстречу идёт женщина. Молодая, в дешёвой курточке и платке. Идёт вдоль берега, что-то? — или кого-то? — высматривая из-под руки козырьком. Хочется развернуться и бежать опрометью, не оглядываясь.
Ускоряю шаги. Подхожу:
— Здравствуйте. Я хочу вам…
Она всплескивает руками:
— Ничего себе! Ты же вся промокла, да как это так угораздило? А что у тебя с лицом? Ой, бедняжка… пошли, пошли.
Сдёргивает платок, обматывает мою мокрую голову. Берёт меня за руку и, развернув спиной к морю, целеустремлённо ведёт куда-то. А как же то, что она искала? Или она искала — меня?!
Всё же рассказываю ей. Скомканно, почти равнодушно. Она кивает в такт моим словам и нашему всё убыстряющемуся шагу. Местами издаёт сочувственные междометия. Я не верю в её сочувствие. Я вообще ей не верю.
Нет! Ни за что!! Нельзя!!!
Верю.
Мы подходим к низкому широкому строению без окон, с одной двустворчатой дверью. Женщина нажимает на кнопку при входе; дверь открывается натужно, очень толстая на ребре. За ней — ступеньки вниз. В бункер. Наверное, какой-то другой вход. Не хочу!..
Отталкиваю её, вырываюсь, бегу.
Мы сталкиваемся в сплетении узких улочек, нос к носу, глаза в глаза, неожиданно, вопреки теории вероятности: два маленьких шарика в огромном лабиринте. Я её не помню. Узнаем друг друга по синюшным точкам по краям лица. Но её лицо — и вправду невыразимо прекрасно.
— Ты тоже? — спрашивает она.
Киваю.
— Давно?
— Не знаю… Тут было утро. Да, уже давно.
— А я только что. Но они, кажется, успели сообщить… Ты сама выдёргивала булавки?
— Сама. Видно?
— Главное, чтобы заражения не было. Распухло, ужас. Я дождалась, пока снимут.
— Наверное, правильно сделала… Но я не смогла.
— И как ты?
— Никак. Пока.
Слышатся шаги. Где-то близко, на одной из соседних улиц. А может быть, и не очень близко — здесь хорошая акустика. Только запутанная так, что практически невозможно определить направление звука.
Но она всё-таки срывается с места:
— Пошли! Там человек!
— Зачем? — спрашиваю устало.
— Надо ему рассказать! Он нам поможет!
— А если нет? Ты же сама сказала, что они уже сообщили о тебе. А обо мне так несколько часов назад. Вдруг он…
Она смотрит на меня во все глаза. Прекрасные и чистые, как море.
— Лучше отсидеться здесь, — всё-таки говорю я. — До темноты. Безопаснее.
— Лучше пускай люди тысячу раз обманут меня, — чеканит она, — чем я…
— …перестану им верить.
Это максима.
Их не один десяток — заложенных в нас моральных максим, и каждая из них незыблема, как мир. Должны быть незыблемы. Все. И если у меня не всегда получается верить людям и подставлять им же вторую щеку для удара — это ошибка, погрешность, аллергическая реакция, как асимметричная опухоль на моём лице. Может быть, потому, что я не дождалась окончания реабилитационного периода после операции. Сама, с болью и кровью повытягивала булавки.
Той, другой, рядом уже нет. Побежала на шаги. С верой, что её спасут.
Кажется, что мало света. На самом деле это иллюзия, потому что освещение тут — идеальное для человеческих глаз. Длинный коридор, белые стены. Моя очередь ещё не подошла.
Дожидаюсь. Подхожу к столу, присаживаюсь, беру шариковую ручку, придвигаю к себе кипу бумаг. Нужно подписать каждую страницу. Это так по-человечески. Пока эксперимент не завершён, они даже в таких мелочах всячески подстраиваются под нас, людей.
Страница за страницей — отчёт о наблюдении за моим экспериментальным выходом в город. Не читаю, просто ставлю роспись внизу, на полях. Подпираю щеку свободной рукой: опухоль уже не горячая и гораздо меньше. Страшно представить, какой я сделаюсь красавицей.
И последний документ, две строчки под канцелярской шапкой: совершеннолетия достигла, являюсь дееспособным лицом, участие в эксперименте принимаю добровольно. Сколько раз я уже подписывала эту бумажку?.. не помню. Но они скрупулёзны в канцелярских делах. Как люди.
Люди скоро станут другими. Лучшими. Сначала мы, опытная группа. Потом наши дети. Когда-нибудь — всё человечество.
Все до единого будут счастливы. И никто не уйдёт обиженным.
Это максима.
Над площадкой для сушки белья, примерно на уровне третьего этажа, летела собака. Она вырулила из-за деревьев и помчалась навстречу Юрию Никитичу, метя воздух ушами и время от времени жалобно повизгивая — ну прямо-таки обиженный щенок. Впрочем, щенок и есть: большеголовый, напоминающий плюшевую игрушку. А уши длинные и нелепые, как у щенка в знаменитом мультике про Мальчугана и толстого Петерсона с пропеллером.
Чуть не перекувыркнувшись, собачонка подлетела к Никитичу и Дмитревне, остановилась почти над головами, затрепыхавшись, точно невидимым стержнем присобаченная к небосклону.
Юрий Никитич поискал глазами шалопая. Ага, вот он: Колька… или Петька?.. со второго этажа — сидит, взгромоздившись на подоконник, и глаза вылупил, круглые, немигающие. В азарте мальчишка.
Юрий Никитич тяжело опёрся на трость, погрозил кулаком:
— Я тебе!.. Не жалко щененка? Смотри, узнают — приедут за тобой, заберут куда не след.
— А чё? — среагировал Петькоколька. — Я, дед Юр, ничё, я просто играю. А кто заберёт? Вы о ком, деда?
— Ты сдурел, Никитич? — Дмитревна потянула мужа за рукав. — Совсем в голове всё перемешалось? Теперь давным-давно свобода.
Щенок медленно, как на парашюте, опустился животом на траву, растопырив подкосившиеся лапы, и одурело завертел головёнкой. Колькопетька уныло вздохнул — громко, чтоб на всём дворе слышно было, — и соскочил на пол по ту сторону подоконника. Видно, испугался — не неведомых приезжающих, а дед-Юру с его тростью.
Юрий Никитич послушно отправился вслед за Дмитревной к скамейке. Присели.
— Так что, свобода, да? — спросил, помолчав. Будто не знал ответа.
— Ага, — кивнула Дмитревна. — Давно, лет пять, по меньшей мере. Уже и новую Конституцию успели принять, в которой права человека обозначены.
Никитич тоже покивал.
«Да, — подумал он. — Я и сам гонял щенков когда-то. Щенков, котят, кур даже. В деревне тогда жили, ещё до войны. Хозяйство было… до того, как батя на фронт… Смешно это выглядит — кувыркающаяся курица. Чего ж я на мальчишку-то взъярился? Вот сейчас бы и попробовать… сдвинуть с места что-нибудь. Раз свобода».
— Ты, дед, уж вовсе склеротиком стал, — гнула своё Дмитревна. — Небось ничего не помнишь. А ну скажи, какой сейчас год?
«Седьмой… или пятый?.. Не вспомнить». Юрий Никитич промолчал, поднялся со скамьи. Нехорошо защемило под сердцем.
— Дмитревна… таблетки дома?
Отпустило.
Да, она права. В голове всё перетасовалось, что делал вчера, сегодня — уже из памяти вон. Что было в этом году, в прошлом…
Зато минувшее, много лет назад бывшее явью, — помнится, ах как помнится!
Юрий сидел у окна, сосредоточенно перебирал бумаги. Ну и работы навалилось с выходных… От девяти утра до шести вечера не разогнуться. Люди помчались наперерыв в столовую, жевать чёрствые булки и запивать кефиром, а Юрию не до того. Каждый документ просмотреть, оценить — в архив или на выброс. Положить в одну из двух стопок на краю стола. И таких бумаг — кипа, плюс другая кипа, плюс третья. Загромождают стол.
За спиной гудит здоровенный калькулятор.
Перед глазами окно, за окном щебечут птицы. Заливисто, сумасшедше. Словно бы весь мир вверх тормашками встал от радости, и они вместе с ним. «Весна, — подумал Юра. — Надо же, весну не заметил, а ведь раньше было святое дело — выехать с друзьями на природу, на байдарках, скажем…»
И вот там — вздохнуть полной грудью. Тайком, чтобы никто не видел, уйти одному вглубь соснового леска и творить из шишек, из травинок чудо-калейдоскоп.
Например, так (слабое подобье, но всё же): опавшие лепестки вишни за мутным стеклом взвились с подоконника, образовали кривоватый узор.
Юра обернулся: видел кто или нет? Лепестки поспешно уронил, разумеется.
Ольга Дмитриевна из-за соседнего стола, возложив белые руки на калькулятор, взирала на Юру пристально, изогнув вопросительными знаками обычно прямые стрелки бровей.
Он похолодел. Что за смехотворная небрежность, дурацкая, опрометчивая! Вот так — одним взмахом мысли, секундной потерей контроля — погубить всю выдержку, погубить себя…
С сотрудницей Ольгой он прежде почти не разговаривал — парней и девушек в отделе много, Ольга же казалась неинтересной, напоминала школьную учительницу: волосы, строго заколотые в узел, бледное лицо, прямая осанка. Наверно, под сорок ей — старше Юрия лет на десять, не менее.
— Ольга Дмитриевна, — пролепетал Юра, — вы… вы… («Не умолчит. Сознательная, наверняка позвонит, доложит».)
— Да, — шёпотом. — Да, я видела. — Неожиданно всхлипнула — и просияла, словно девчонка. — Я про вас и подумать не могла! Что вы… тоже… — И глаза, орехово-карие, блеснули мольбой, надеждой.
Под сорок? Какое там! Он вдруг понял: ей тридцать, нет, даже меньше. И красива она… как не красив никто в целом мире.
Двое поселились в комнатушке на пятом этаже, где мебелью была скрипучая рухлядь и где тощие злобные тараканы прятались по углам. Двое тщательно зашторивали окна, когда снаружи бил дневной или вечерний свет. Двое яростно занимались любовью, а вокруг летали, танцевали стулья, даже стол раскачивался на ножках, и нарванные в городском парке, полуувядшие ромашки и одуванчики взмывали к потолку и складывались в мозаику.
Это была их мозаика, их обоих — Юрия и Ольги. Они творили вдвоём.
Много, много лет назад… до чего же помнится!
Ночь выдалась беспокойная, утомительная. Юрий Никитич ворочался в постели, невольно будя вздохами Дмитревну. Засыпал опять, приходили кошмары.
Щеголеватый следователь за большим лакированным столом укоризненно смотрел на Юру, качал головой:
— Ну гражданин, гражданин! Как же вы так? Подумайте сами. Государство вас выучило, на ноги поставило, а вы? Телекинетическая энергия в личных целях — хорошо ли это? Вспомните о строителях, или грузчиках, или служащих воздушного транспорта. Заводских рабочих, наконец. Может ли им прийти в голову использовать телекинез на что-нибудь ещё, кроме общего блага? Хоть капельку, хоть, условно говоря, миллиграммчик? Нет. А вы, Юрий?
Подташнивало, клонило в сон, слезились глаза. Но Юра сознавал: нельзя надолго прикрыть веки, сидящий за столом рассердится. Чего-то сидящий ждёт от него: может быть, признания — в чём?.. может быть, подписи — какой?.. — Юра не знал. А ещё он боялся, очень боялся, что придут снова те, мучители (следователь никогда и пальцем не притрагивался к Юрию), и начнут бить. Лежачего. Ногами. В голову, в живот.
— Вы же помните, — продолжал следователь, — мудрое изречение, его даже школьники, даже малыши в детском саду знают: «Труд и телекинез создали человека». Ну, конечно, не старого, не допотопного человека, а нового. Человека в новом справедливом обществе. Ведь только в связи со всеобщей мутацией и распространением телекинеза в начале века и стала возможна великая революция. И вы же это знаете, Юрий… Ну почему?
Юра думал об Оле. Как она сейчас? Где? Живали? Он боялся за неё — ещё больше, чем за себя…
Никитич проснулся, сердце сжала жуть: всё будто наяву. Провёл рукой по щеке — слёзы. На полу блики от лучей солнца, значит, утро.
После завтрака, когда вставали из-за стола, Дмитревна хлопнула себя по лбу:
— Слышишь, дед! А я-то тоже в склерозе, всё начисто позабыла. Звонили недавно с телевидения, помнишь? Уж представить не могу, как наш телефон у них оказался. А пригласили на двадцать первое — выходит, на сегодня. В двенадцать.
Юрий Никитич напряг память: да, было. Чудное дело, кто мы такие, чтобы нас — и на телевидение?
— Ас чего бы это?
— Да я думаю, — тихо сказала Дмитревна, — по поводу того, давнего… — Недоговорила, и так понятно.
Помолчали.
— И что за канал?..
Пришлось помаленьку собираться.
— В первый раз нас отпустили. — Юрий Никитич говорил медленно, с трудом подбирал слова. — Суда не было, мы каялись перед следователем, обещали, что второго повода не дадим.
Не то, не то… Слова звучали сухо, фальшиво.
— Что сталось дальше? Расскажите, пожалуйста. — Ведущий лучезарно улыбнулся — и супругам, и камере. Юнец лет двадцати пяти, тёмные волосы прилизаны, зубы сверкают.
— Мы вернулись в нашу квартирку. Но без ЭТОГО не могли, понимаете. ЭТО оказалось больше, чем жизнь. — Юрий чувствовал стыд, словно бы об интимном говорил перед зрителями. Словно об их с Дмитревной любви. Но это же и была любовь… часть любви, разве нет? Чёрт, как всё глупо, когда со слуха, как ненужно…
Он вспоминал, Дмитревна дополняла.
Их взяли опять, хотя теперь они стали куда осторожней — не зашторивали окна при солнечном свете, творили только ночью, стараясь, чтоб без шума, без грохота. Но всё равно кто-то вычислил и донёс — из соседей, наверное. А может, слежка была.
Долгие годы лагерей. Потом ссылка, и уже в ссылке — встреча. Ольга плакала, неумело скрывала отчуждённость: изменился, не узнать. Не скоро свыклась. (Об этом, понятно, Юрий камере не сказал, лишь о слезах радости после разлуки… о тяжкой работе и нищете, о возвращении в столицу много лет спустя.)
— Замечательно, не правда ли? Я под впечатлением. — Ведущий теперь улыбался по-иному: краешки губ едва приподняты. Фразы катятся отполированно, гладко.
Краткая пауза, точно обдумывал, не сказать ли: «Ваши аплодисменты», но понял, что лишнее. — История, которую мы услышали, уникальна. Я бы назвал это геройством — творчество и любовь бросили вызов системе. А сейчас — не согласитесь ли продемонстрировать что-нибудь в вашем стиле и ключе? Вдвоём, как бывало.
Вазы с цветами на столе — пионы, гладиолусы. Разноцветная фольга, нарезанная квадратиками и треугольничками.
Юрий Никитич переглянулся с Дмитревной. Да, об этом шла у них речь с ведущим — до прямого эфира. Но…
Пустота, усталость, стыд. И ничего кроме. Он мог бы (сомнений нет) поднять мыслью и бумагу, и цветы, он не единожды пробовал — но соткется ли чудо-узор из мысленной пустоты?
— Я не уверен, что у нас получится, — выговорил, будто выдавил. — Мы не готовы сегодня. — И виновато пожал плечами. Дмитревна медленно кивнула.
— Что ж, — не растерялся ведущий. — Жаль, конечно; но, полагаю, тренировки возобновятся, и в следующий раз мы увидим это чудо старого стиля. Вы ведь ещё появитесь у нас? Не правда ли?
— Если получится, — ответил Никитич уклончиво. Возвращались они не спеша, вдоль центральной улицы. Пестрели зазывные вывески салонов и магазинов, красовались на перекрёстках исполинские экраны телевизоров.
«Бюро услуг. Дизайн высшего качества, телекинез на дому!»
«Рисование кинезом! Всё индивидуально, только для вас! Динамичные портреты и пейзажи из эксклюзивных материалов».
«Художественная телекинетическая академия».
«Секс-услуги кинезом, дистанционно. Цены минимальные».
«Лечение телекинезом, снятие порчи, кодирование».
Никитич указывал на вывески подслеповатой Дмитревне, читал вслух — та дивилась:
— Ну и жизнь пошла! А помнишь, бывало… Нет, — вздыхала тяжко, — по-другому мы жили, иначе.
— А может, сходим в Театр телекинеза? А, старуха? — И чего я там не видела? Скукота одна, я уверена… Ишь, наворотили от большого ума здание.
Здание театра, супермодерновой постройки, и впрямь выглядело несообразно.
Это зависть, вдруг осознал Юрий Никитич. Мы завидуем, просто-напросто… И с осознанием пришла тоска.
Занавески на окнах… цветы, пляшущие в полутьме… шёпот, счастье, зарыться лицом в мягкие волосы… было или приснилось? И будет ли когда снова, хоть за гробом, но будет или нет?
Приблизились ко двору с улицы — смех, увлечённый галдёж детских голосов. Воздушные шары летают вверх-вниз, свиваются верёвочками… хлоп! — это столкнулись два шара, лопнули. Вперемешку с шарами — игрушки-зверюшки, большие, мягкие. Разноцветная мешанина, дикий калейдоскоп. Вон высунулась из окна одна мама, другая — кричат взволнованно. «Говорила я тебе, большие игрушки во двор не выноси! Грязь на дороге!» Ноль внимания в ответ.
— Что, Дмитревна, отлетали мы своё?
— Да, Никитич. Другие летают. — Она улыбалась.
Огромный щенок, лопоухий, красно-зелёный, кувыркался среди игрушек. Взмыл длинным прыжком в небо, затряс ушами, оглянулся и стремительно понёсся по диагонали вниз, чуть-чуть не прямиком к Юрию и Дмитревне. У самой земли вырулил, сделал крутой вираж. Большеголовый, лохматый, почти как живой — только глазки стеклянные и цвет шерсти не тот — подлетел к Никитичу, ткнулся мордочкой в нос, будто лизнул: шальное, на миг возвращённое детство.
И умчался прочь, к ребятне, навстречу зовущему хозяину.