Сергей Солоух
"Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева"
Then in comes a man all dressed up
like a Union Jack
M.J. - K.R., 1965
Pour une garce c'en etait vraie. Faut ca
d'ailleurs pour faire bien jouir. Dans
cette cuisine-la, celle du derriere, la
coquinerie, apres tous, c'est comme le
poivre dans une bonne sauce, c'est
indispensable et ca lie.
L.-F.C.,1932
ВТОРНИК
часть первая
ЛЕРА
В половине одиннадцатого утра, в час автобусного межвременья, когда, ковыряя обломками спичек в прокопьевским табаком просмоленных зубах, шоферюги всех без исключения пассажирских автотранспортных объединений индустриального города Южносибирска только-только начали теснить за "козлиными" столами с утра уже навоевавшихся слесарей, Валерия Николаевна Додд, юная особа недурной, хотя зачем кривить душой, весьма и весьма аппетитной, исключительно привлекательной наружности, имевшая среди не по годам развитых сверстников мужского, конечно же, пола репутацию крали ветреной, ненадежной, неверной, одним словом… впрочем, нет, нет, от слова уж избавьте, увольте, так вот, сидела одна-одинешенька в молочном кафе "Чай" на Советском проспекте и ела, забавно морща носик, скорее на воде, чем на молоке замешанную, скорбную, голубую манную кашу.
Усилия требовались необыкновенные.
Организм Валерии Николаевны, Леры, "Эх, Валюши", — как восклицал, бывало, на стол вываливая мятые червонцы два раза в месяц папаша Додд, все ее юное и прекрасное существо отказывалось принимать пищу в каком бы то ни было виде, твердом, жидком или же газообразном. Все, кроме сосущей тоскливой пустоты за левым межреберьем, коя несмотря на гадостные позывы, время от времени холодившие отвратительной дрожью нежные девичьи сфинктеры, требовала и немедленно, свою обязательную порцию диетического продукта, умягчителя, адсорбента, и опыт, увы, определенный не позволял гордой красавице Валерии Додд попросту игнорировать угрюмую настойчивость вчерашней невоздержанностью в напитках растревоженного желудка. Страдания физические усугублялись дефицитом теплоты, душевности и сердечности. Человечество, прискорбно, но это так, не спешило расслабить лицевые мускулы, не торопилось подставить братское, сестренское плечо под милую, но непутевую голову силы не рассчитавшей девицы. Как раз напротив, один его типичный представитель здоровая краснорукая подавальщица в непотребном, давно нестиранном фартуке, несмотря на две робкие, необычайно вежливые, церемонные даже и оттого особенно трогательные просьбы, тем не менее все-таки брякнула с механическим безразличием в самую середину (не обойти — не объехать) жидкой размазни гнусную кляксу по раскладке обязательных жиров.
И вот из-за отсутствия любви и понимания простое сгребание липкой каши с белой общепитовской глазури обернулось деликатнейшими манипуляциями со скользкой ложкой алюминиевой. Да, едва лишь калькуляцией предусмотренное несчастие случилось, Лерин мучитель, тиран и инквизитор, малохольный, гастритный чемпион возгонки желудочных секретов сейчас же недвусмысленно и грубо предупредил свою хозяйку незадачливую о последствиях ужасных и непоправимых, каковые немедленно повлечет за собою растекание мутной желтой жижицы с мерзкими созвездиями белой нездоровой взвеси.
Эх, непруха, козья морда, чертовское невезение. И надо же было несчастью случиться, произойти в это самое утро, именно этого самого дня, что скоротать предстояло не в кругу плотоядных олухов-сослуживцев на мягком креслеполудиванчике, глотки коричневого вязкого напитка перемежая затяжками, колечками сизого дымка, увы, на заднем сидении агрономского "УАЗа" с чванливой надписью от крыла к крылу "редакционный", назначено было бедной именно сегодня вести ухабам счет, колдобинам и светофорам, катя, колбася, уносясь неизвестно куда.
М-да, работа, тяжкий крест, суровая необходимость делать вид, что озабочена со всеми наравне проблемой мировой, как честно свою копейку отработать и стаж поднакопить почетный трудовой, ох, не облегчить обещала режиссеру-стажеру отдела программ для учащейся молодежи и юношества Южносибирской областной студии телевидения Валерии Додд, а лишь продлить, усугубить процесс и без того несладкий выведения токсинов, продуктов агрессивных распада аквы виты из юных жил.
Но, Боже, воскликнет, пожалуй, в недоумении читатель искушенный, до принципов ли тут, высшие соображенья в сей невеселый час уместны ли они вообще, надо идти, ползти домой, или воспользоваться прямо на углу железным автоматом с трубкой неоткушенной, диском вращающимся, и звонить:
— Алло, Кира Венедиктовна, тут тетку мою верхнекитимскую выписывают из больницы, а дядька почемуто не приехал, так вот не знаю даже, как и быть, только что с ней говорила, она в истерике, конечно…
Нет, нет, даже к сердечной и наивной Кире, начальнице добрейшей сегодня лезть с такими вот импровизациями тухлыми вне всякого сомненья дело недостойное, саму возможность простой спасительной отмазки заказала лапе нашей высокомерной пара мерзких глаз, что сузились, зажглись, уперлись взглядом в спину вечером вчера, тогда, когда стояла Лера Додд в тумане радужном перед зеркальною стеной кафе с ужасной репутацией, кошмарной, "Льдинка", Анюта, злючка — нос в веснушках, двухпальцевая машинистка, какая занесла ее нелегкая в гнездо порока ни раньше и не позже, все теперь, брать в руки себя надо, держать фасон и марку, никаких глупостей с родственниками и знакомыми, ехать, спешить туда, где вышка ретранслятора телевизионного отпугивает самолеты рейсовые по ночам смешными огоньками красными, ехать, улыбаться, жмуриться, шуточки отпускать, и не забыть, конечно, ни в коем случае всем на прощанье сделать ручкой из пыльного чрева вездеходного "УАЗика" "арриведерче".
Вот так-то.
И тем не менее прогресс, заметные сдвиги во всех отношениях, есть чем гордиться, скажем прямо, папаше Додду, например, простодушному мужлану, ни разу не случалось в момент, когда в коробке его черепной силы зла исполняли сатанинским квинтетом "полет шмеля", задумываться, беспокоиться о том, как изделия ширпотреба уберечь снову, а субстанцию общественную, неосязаемую смолоду.
Вообще, заметить следует, разительное несходство близких родственников возбуждало и поддерживало к жизни угасающий интерес доброй дюжины отставных техничек, завхозов, работников бытового обслуживания и коммунального хозяйства, обыкновение имевших все дни свободные заслуженного отдыха вопреки своеволию азиатской погоды, континентального климата, всегда в теплых пальто и ботах, проводить на скамеечке под тополями напротив распахнутых и вечно незашторенных окон квартиры семейства Додд.
Ну, а нежные чувства, любовь, кою со всей очевидностью питали друг к другу длинноногая вертихвостка дочь и папаша, неуклюжий красноглазый увалень, уж не сомневайтесь, заставляла багровые бородавки старческих губ увлажняться слюной невиданно гадких предположений. Что ж, празднуй, ликуй, флаги развешивай фантазия убогая старых калош, в самом деле Валерия Николаевна Додд, вполне может статься, и не дочь Николая Петровича, но несходство характеров и несовпадение форм даже с бантом в петлице, даже с кумачом на шесте, все равно объяснить не удастся, ибо единственным претендентом на отцовство в этом случае оказывается родной брат Николая Петровича, близнец однояйцевый, такой же грузный и белолицый грубиян Додд. Конечно, течение времени, некоторые завихрения, смена темпа, зыбь повседневного мелководья и волны внезапных перемен безусловно, определенно играли пигментацией, вносили (не без этого) некоторую несимметричность в разводы морщин, шалили с волокнами сосудов, нитями тканей, дав посторонним людям после четвертого десятка шанс худо-бедно отличать одного от другого. В канун же ядреного, парного двадцатилетия, ну, разве отец, учитель природоведения Петр Захарович, или мама-домохозяйка, Анастасия Кузьминична еще могли, способны были определить, догадаться, которого ж из двух паршивцев поглотила, приняла в свою душную, пряную мглу под старыми таежными кедрами вечерняя темнота.
Могли, но, увы, Петр Захарович летом тридцать девятого (когда вроде бы выпускали) вышел посреди урока "Лесостепи Сибири" на минутку за дверь и, мысль свою недосказав, просто исчез, а мама Анастасия, еще раньше под железной пирамидой с латунным штырем вместо креста была забыта среди берез и кленов старого, а тогда главного южносибирского кладбища, ну, в общем, ничего не мешало озорникам летом шестьдесят второго поочереди ходить к Синявину логу, хозяйским промысловым свистом и зверя смущать, и птицу.
Да.
Но отнюдь не темноокое существо по имени Валера,
Валерия Караваева, что днем в отдельной комнате летом пустого дома охотников спала, либо солдатскими байками немца с французким литературным псевдонимом портила глазенки дивные, а ночью из лежебоки, чеховской героини превращалась в безумную и бесстыжую бестию, настоящее наказание, алым папиросы огоньком с ума сводившее дремучую, инсектами озвученную ночь.
Красивый, статный доцент, заманивший ее, бедную и доверчивую лаборантку, в романтическую экспедицию, оказался подлецом, заболел, задержался и вовсе не приехал, а второй, тоже ничего себе кобель, недели две улыбался асприрантке Любаше, прогулку подбивая совершить волшебную под синими звездами июньского меридиана, соблазнил, показал разок-другой дурочке Альфа-Центавру и Тау-Кита после чего, конечно, вспомнил о делах, о семье, собрал рюкзачок и был таков, свалил, оставив Любе, младшей научной Наташе и обманутой Валерии два ящика баночек, кои следовало к концу лета заполнить доверху (работая исключительно в резиновых перчатках) разнообразными, но одинаково омерзительными катышами, катышками звериного помета, дерьма, прости Господи, попросту говоря. Но, нет, определенно, перспектива пополнить коллекцию биологического института томского государственного новыми видами специфических сибирских ленточных, круглых, а может быть, если повезет, конечно, чем черт не шутит, и плоских, гадких немыслимо, просто отталкивающих паразитов, не улыбалась лаборантке Караваевой, не возбуждала и все тут воображение возможность егерю Додду существенно сократить объем санитарных работ, лишала рассудка и чувства меры возможность заставить его, семижильного, не разбирая дороги, идти в рассветом разведенном молоке тумана, спотыкаясь, скользя, оступаясь и даже роняя в траву свое легкое необыкновенно, воздушное тело, которое неспособны оказывались, тем не менее, нести чужие, непослушные, слабые ноги.
В ситуации этакой, кажется даже самые строгие моралисты, блюстители нравственности согласятся, конечно, акт добровольного обмена телогрейками между егерем Колей и навещавшим его в то лето необычайно часто охотоведом Васей иначе как братским, исполненым великого милосердия жестом и не назовешь.
Но, впрочем, к середине июля трезвый расчет и осторожность взяли верх над безоглядным гуманизмом, любовью к ближнему, незнающей границ, мрачноватая сосредоточенность вернулась к Василию Петровичу, козлиная похоть уступила место к упорному труду зовущим мыслям о том, как старый мотоцикл сменить на новый, полуподвал на Арочной в квартиру превратить с уютным теплым туалетом, о том, короче, как в люди выбиться, а не уподобиться окончательно скоту неразумному. В общем ясно, последние едва ли не полтора месяца пришлось легкомысленному КолеНиколаю отдуваться практически в одиночку.
А посему ему же и выпало удовольствие косой ухмылкой, невнятным звуком носовым приветствовать февральским утром буквально из леса, из небытия явившуюся снегурочку-Валеру в овечьем черном зипуне, особенности грубого мужского кроя коего, еще недели две, три пожалуй, позволяли не утруждать себя поисками связи между дурным настроением гостьи и невероятным исчезновеньем изгиба деликатного, ложбинки нежной, талии, решившей, да, определенно путем кратчайшим стать от плеча к бедру. Но, честно говоря, и тогда, когда ужасающая неосмотрительность, непростительная и необъяснимая беспечность задорной лаборантки стали очевидны, огромное сердце потомка не то Пересвета, не то Беовульфа экстрасистолой, судорогой желудочков, волнением клапана метрального богатырское тело сил и жизнелюбия не лишило. Напротив даже, беззаботной алой кровью играло, согревало, веселило организм, апрельским свежим днем, когда в высоких жарких псовых унтах стоял егерь Николай на крыльце районного роддома и думал, щурясь несерьезно в лучах весеннего, пасхального светила:
"Была одна, а стало две".
(Господи, может быть, и впрямь врут богомазы, не пупсиками в розовых ямочках ангелам быть полагается, а за спиною мадонны им следует маячить, громоздиться десятипудовыми тушами надежного, добродушного, бычьего мяса?)
— Была одна, а стало две.
Увы, мадонна томская, Валера Караваева, как выяснилась вскоре, иные действия арифметические в уме произвела и результат у нее получился отличный несколько от очевидного.
Хотя, возможно, и действий-то никаких и не было, так, импульс, порыв, очередной соблазн бесовский. Скорее всего, короче, после посещения базара и коопторга у вокзала с водонапорной башней (а, может быть и водокачкой пристанционной, как буфет, сортир и мост ажурный, клепаный, прекрасный, словно аэроплан Авиахима) попросила молодая мать молодого отца остановить телегу, спрыгнула на снег изъезженный и, не забыв стряхнуть желтые стебли прошлогодней травы, мимо грязного и несимпатичного уличного строения без окон и дырами зловонными вместо дверей пошла, направилась в само купеческих времен здание. Внутри, в помещении повела она себя странно и нелогично. Вначале как-будто бы озиралась, как-будто бы искала табличку, букву нужную, не нашла, вышла (зачем?) на черную, ледком подернутую платформу, сделала шаг, другой, и вдруг, решительно вложив ладони-лодочки в чьи-то белые конопатые лапы, услужливо протянутые из ближайшего купе прокуренного, оторвалась от убегать из-под ног уже начавшей земли и была такова.
Сиротство Доддам, похоже, на роду написано, но слава Богу, на этот раз хоть без детдома обошлось. А печаль, если кого-то и посетила, над кем-то крыла унылые распростерла и округлила коровьи глаза, то горемыкой этим оказаться суждено было Васе. Василию Петровичу Додду, председателю правления южносибирского областного общества охотников и рыболовов, годам к сорока, к пику жизненному и административному осознавшему вдруг с горечью и даже завистью в душе нехорошей, что улыбка милая плутовки ласковой, племянницы Валеры, Вали, ему, ворчуну, самодуру и зануде, приятней и дороже всех вместе грамот, пятерок и угрей с приданым в собственность доставшегося приемыша Сергея.
Но делать нечего, закон, конечно, был на стороне бывшего егеря, а ныне директора цеха мелкого опта при Южносибирском областном охотоуправлении Николая Петровича, успевшего за исторические те два часа не только подбросить к вокзалу моральную разложенку с неустойчивой психикой, но и украсить по ее просьбе настоятельной каракулями жирности завидной сразу две, если не три графы толстенной книги регистрации актов рождения и смерти. Впрочем, гражданского уложения несовершенство, юридическое неравноправие нисколько не мешало дяде Васе баловать, усердием папашу Додда самого превосходя, пожалуй даже, родную кровь и плоть, на нет сводя, конечно же, усилия и кропотливый, повседневный труд не одного, увы, увы, педколлектива областного центра.
А возможности у него были, разве сравнишь
председателя правления общества любителей осеннее небо
какого-нибудь укромного заказника, заповедника веером
дроби азартно дырявить, лихо, на звук палить, с директором,
распустившим донельзя десятка полтора горьких пьяниц
инвалидов, исправно, тем не менее, признаем это, тачавших из
меха малоценного пушного зверя шубейки детские и шапки
зимние с ушами, а порой и без?
Нет, определенно, нет.
Ну, сказал Николай Петрович мастеру своему
одноглазому:
— Валюха, Никанор, вчера явилась, — и ничего кроме
забот все той же Валюхе, Валерии Николаевне, умыть,
раздеть, уложить.
Та же самая фраза.
— Валюха наша, вот дела, вчера домой воротилась, — с
такой же точно (и на слух их трудно различить) довольной
интонацией сорвалась с уст уже иных, и, Боже, как
разволновался Печенин Альберт Алексеевич, мужчина
солидный, двуногий, с глазами, всегда в несвежей сорочке, но
"Свободы" ароматами благоухающий, галстуком
услаждающий взор и поражающий воображение алмазной
гранью трехрублевых запонок. Господи, Господи, какая удача,
везение какое перед самым, по слухам, скорым поступлением
партейки малой дефицитных стволов ижевских вороненных.
— К нам, к нам, только к нам, Василий Петрович, — с
горячностью, ну, просто восхитительной повторяет товарищ
Печенин, раз десять, пятнадцать, право, не меньше, из
правленья не выходит — выбегает и мчит прямо в
телерадиокомитет, зама по кадрам в кабинет приглашает,
штатное расписание подать немедленно велит, волнуется, вне
всякого сомнения, ударить в грязь лицом не хочет, по
ковровой дорожке прохаживается, ноготками
неостриженными по подоконнику стучит, трям, трям, и…
решенье в конце-концов принимает беспрецедентное.
Служебная мембрана телефонная преобразует голос
одного ответственного лица в ток электрический, и он, волею
гения человеческого в бесконечном проводе медном в момент
любой возбуждаться обязанный, секунды не прошло, уже
воркует, гармониками дивными обогащенный в трубке
домашней, ласкает слух другого ответственного товарища.
— Ну, ну, — не возражает Василий Петрович Альберту
Алексеевичу, и к обеду следующего дня Валерия Николаевна
Додд, неполных восемнадцати лет, образование среднее,
несостоявшаяся студентка Томского государственного
университета имени В.В.Куйбышева зачислена на службу, на
должность взята, коей, утверждают, в природе не было, нет и
не будет, и все же, редактора-стажера программ для учащейся
молодежи и юношества.
С неясными обязанностями, сомнительным статусом,
но жалованием, окладом достаточным вполне. Да, для образа
жизни пусть скромного весьма, но независимого, ах, впрочем,
не лишенного и некоторых неудобств, не без изъянов мелких,
увы, нет совершенства под луной, под звездами сибирскими, с
последними сомнениями на этот счет простишься, когда
прелестным майским утром от пенья птичек, от милого
чирик-чирик еще и пробудиться, проснуться, оглядеться не
успел, а у тебя уже и перепонки барабанные лопаются, и
голова трещит, и вылезают из орбит шары.
Ох.
Но в учреждении общественного питания, кафе
молочном "Чай" не напрасно Валера Додд сидела целых
полчаса, свой воспаленный пищевод смягчая
общеукрепляющим продуктом, кашей манной, размазней.
Испарины холодные приливы и отливы, урчанье
подлое внутренних органов совсем, конечно, не уняв, однако,
и взор прояснили и плавность некоторую, движеньям столь
необходимую, возвратили. Во всяком случае, неловкое,
опасное, грозившее последствиями жуткими, копанье
ковырянье вблизи, у края самого гнусного масляного омута не
разлитием желчи разрешилось, нет, ложки уверенным
маневром в окрепшей настолько руке, чтоб гадость
высокомолекулярную желтого, неаппетитного,
отвратительного цвета отправить из своей тарелки в забытую
чужую, там омывать остатки недоеденного кем-то омлета с
ветчиной.
Итак, день начат. Из потной тоски липкого сна, через
процедуры водные и океан безмолвный разваренной крупы
проторен путь раскаяния к стакану прохладного компота из
яблок мелких, сушеных, позапрошлогодних.
Уф.
Все, открывается дверь молочного кафе (сменившего
не так давно название и профиль, но не успевшего пока
ассортимент) и утро весеннее кумачевого месяца травня
принимает и носик, и ротик, и глазки, короче, всю кралю
целиком.
Оп.
Но фаталистов жалкую компанию, готовых терпеливо
ждать под буквой "А" финальной рыбы шоферских поединков,
она желания пополнить не демонстрирует вовсе, подходит к
краю тротуара и… нет, выбросить руку, взмахнуть ладошкой
не успевает. Какой-то бешеный "Жигуль", нос срезав нагло
хлебному фургону, влетает колесом на низенький бордюр и,
голубей вспугнув разноголосьем женским, невинно замирает,
уткнувшись бампером в колени, самообладания, ввиду
невиданного замедленья всех реакций, красиво и
неподражаемо не потерявшей Леры.
ЛЕША
Уф.
Воздушных масс волнение, сгущение, разрежение,
скрип, крежет, свист не разорвали дивное пространство на
жуткие и мрачные куски. Отнюдь нет. Бесцеремонно
взболтанный эфир в мгновение ока обрел утраченную было
весеннюю прозрачность, и всяк полюбоваться смог героем
дня.
— Ну, что, попалась? — изрек мерзавец беспардонный,
небрежно локоть положив на белую (цвета колониальных
трофеев — сафари) крышу лихого своего, отчаянного аппарата.
Впрочем, вовсе не нового, местами ржавчиною тронутого, с
багажником, непристойно откляченным, задранным, а носом
же, наоборот, чего-то вынюхивающим, высматривающим в
серой дорожной пыли, без бампера заднего, с трещиной,
расколовшей ветровое стекло, но тормозами, тормозами
отменными, чему мы все, слава Богу, живые свидетели.
— Гы-гы, — звуком радостным, торжествующим, нос
гаденыша сопровождал растекание ухмылки, улыбки
порочности беспримерной по его, не лишенной приятности,
смазливой даже, пожалуй, физиономии.
Нет, нет, подобным образом девушку приличную,
блюдущую себя и честь дома, не приветствуют. Не на всякую,
уверяю вас, курносую и голенастую позволено было даже
Диме Швец-Цареву, Симе, исключительно наглому субчику,
младшему сыну секретаря городского комитета одной
влиятельной организации общественной, племяннику
начальника областного, абсолютно неподкупного управления
вот так по-хамски наезжать средь бела дня.
М-да, как ни старалась Валера, какое благоприятное
впечатление она иной раз ловко ни производила на поколения
иные, гнусные ее сверстники никак забывать не хотели,
отлично помнили, все как один, и не звездные часы школьных
спартакиад, не то, как появилась ее фотография (глаза бесенка,
легушачий рот), а, увы, то, как в одно обыкновенное,
прохладное утро исчезла со стенда "Спортивная слава", после
себя оставив лишь стойкий серый уголок, который ноготь
завуча товарища (товарки?) Шкотовой сердито исцарапал, но
подцепить не смог. Что ж, нравится-не нравится, но ладную и
ловкую девятиклассницу Валеру Додд из школы третьей,
центровой, престижной, за аморальное, ни больше, ни
меньше, поведение выгнали, выставили, выперли, в общем,
перевели по настоятельной просьбе родителей (папаши Додда,
разумеется, в единственном числе) в обыкновенную среднюю
общеобразовательную школу номер семь.
Ну, а смыть пятно, очиститься не так-то просто
оказалось, да, ни умение внезапно открывшееся быть
независимой и гордой — способность смотреть поверх голов,
ни улыбка достойная, с легким оттенком презрения, даже
синева непроницаемая глаз — ничего не помогало, все равно
они, гады, щурились, и щерились, и языками мерзко цокали, и
продолжали подкатываться к ней с розоватыми от мыслей
однообразия белками.
Впрочем, так ли уж старалась Валерия Николаевна
очистить себя от скверны, так ли уж безупречна была ее
последующая жизнь и поведение? Как, например, прикажете
понимать вчерашнюю безобразную выходку, попойку
отвратительную, гнусную, в компании подонка всем
известного Симы Швец-Царева и двух дружков его, братишек
братцев Ивановых, Павлухи и Юрца?
Что тут ответишь?
Всему виной почтовый ящик, три черных дырочки
сестрички, сквозь кои лишь сквозняки подъездные гуляют,
или, случается, что горше и обиднее намного, надежды белый
язычок смутит, и глупо и напрасно заставит ускорять шаги,
кидаться к двери унылый номер очередной газеты местных
пролетариев "Южбасс".
Вобщем так, без двух недель ровно два года тому
назад в сумрачном узком переходе запасном, соединявшим (на
случай пожара, наводнения, иного бедствия внезапного
стихийного) второй этаж школы со спортивным залом, стан
изогнув с известной грацией зоологической и брюк кримплен
сирийский немалому подвергнув испытанию, стоял в
скандальной позе немолодой уже мужчина, глаз оторвать не в
силах, отвести от скважины замочной, вполне обыкновенной.
С той стороны двери, в пределах прямой видимости и
слышимости господина, подмышек стойкий аромат
распространявшего, на черных матах ученица девятого "Б"
класса Валерия Додд, капитан школьной баскетбольной
сборной и выдающийся десятиклассник, любимец всех
физичек и химичек, молчун и умница Алеша Ермаков дышали
нежно в унисон, какие-то слова при этом лепеча забавно.
Щеки соглядатая, позвольте, кстати, представить вам
директора третьей специализированной (с физико
математическим уклоном) школы Георгия Егоровича
Старопанского, наливались багровым соком нетерпения,
крестец отличника народного образования к подобным
упражнениям, конечно, привычки не имевший, затяжелел
неимоверно, и тем не менее, распрямился Георгий
Егорович, лишь досмотрев, лишь дождавшись шепота,
шуршания одежд, зыркнул гневно на явно томившегося
(возможно, впрочем, показалось) за его спиной Андрея Речко,
Андрея Андреевича, учителя физкультуры, и уж затем, без
всяких, право, уже не нужных церемоний растворил, иллюзию
уединения все это время создававшую, но не закрытую на
ключ беспечными Валерой и Алешей дверь.
Сему изделию неизвестного плотника судьба, как
видно, нисколько не смущаясь избитости приема, назначила
сыграть роль особую в жизни двух юных искренних существ.
В феврале, месяца за три до того, как парочку, сопя и брызгая
слюной, так унизительно попутал в прекрасный миг
заслуженный учитель РСФСР, в переходе узком, соединявшим
второй этаж со спортзалом (что в этот момент героям нашим
известно не было, поскольку тесный коридор использовался
только и единственно, как черный ход в лабораторию
химическую) стоял Алеша Ермаков, немного одуревший от
запахов и газов, сопровождающих, как это водится обычно,
процессы бурные соединения неорганических веществ, стоял
и пальцами перебирал домашние ключи на металлическом
кольце.
За дверью, ведущей на второй этаж, слышно было, как
привычная и бойкая развозит швабра грязь от стыка к стыку
уже изрядно истертого, ненового линолеума, а вот из-за
второй (унылой, без нарисованного котелка и очага)
доносились равномерные и загадочные, сочные, гулкие удары
предмета, сказать определенно можно было только,
сделанного из резины, о дерево, металл и кожу.
Однако (гордись, возрадуйся наука пополнению) даже
азарт исследователя, страсть к неизведанному
естествоиспытателя, не заставили, нет, нет, Алешу Ермакова,
красу и гордость школы номер три, подобно наставнику,
известному нам, молодежи и юношества, спину гнуть, колени
пригибая, к холодному металлу припадать. Был выбран ключ
на связке голубоватый, длинный, с разновеликими
проточками, и он с похвальной, редкой, право же,
отзывчивостью, охотно щелкнул пару раз в замке, внимания
такого к себе не знавшим, не ведавшим давно, да и не
чаявшим уже, пожалуй, заслужить.
Чисто механическое совпадение, гармония ньютонова
шпенька, бородки и пластинок, работа, строго равная
произведению силы на путь, а в результате что? как всегда
исчезновение детерминизма, насмарку система хитроумная
Георгия Егоровича Старопанского, саму возможность
исключавшая не то чтобы контакта, а просто встречи лицом к
лицу детей к наукам точным, естественным божественную
склонность проявивших с районной шантрапой, балбесами,
которых новатор-педагог держать обязан был по прихоти
нелепой ГОРОНО в одних стенах и под одной, как ни
печально, крышей.
За дверью играли в американскую игру,
тренировались, но не все, не все дубили шершавые подушечки
пальцев пупырышками апельсиновыми рыжими, прима,
Валера Додд с подругой-одноклассницей Малютой Ирой
заодно, валялась на черных матах в укромном уголке,
кармане, закутке, чуть-чуть филонила, немного шланговала, не
развивала, нет, свой необыкновенный дар, способность
удивительную, и некоторую ленность искупавшую и
нежелание бегать, носиться по площадке, в кольцо с
отменным хладнокровием (дочь охотника?) пузырь прыгучий
отправлять из положения практически любого под
неприятельским щитом.
Ирка тараторила. Уже в ту пору ее роман с подонком
Симой, скотиной Швец-Царевым, неимоверной сложностью
интриги всеобщий интерес питал и требовал, конечно, немало
слов и знаменательных, и служебных (не говоря уже о воздуха
игре причудливой и невербализированной) для изложения
всех, иной раз просто невероятных, перепетий и драм.
Беседой увлеченные, понятно, не в миг потери
оплошности, секунду превращения стены привычной части в
щель, проем, гулять пустивший сквознячок веселый, заметили
две балаболки феномен. Это само собой разумеется.
А вот Алеша, Алексей, как он сумел, в открывшееся
перед ним внезапно искусственного света полное
пространство пытливый кинув взгляд, сейчас же узреть под
самым своим носом конечностей прекрасных совершенство,
столь откровенное вдали от надоедливых, нескромных глаз.
И тем не менее, песчинок унция, другая успела
прошуршать из верхней колбы хронометра вселенского во
мрак бездонный нижней, прежде чем вся троица смешно и
неожиданно лишилась дара речи.
Ну, да ладно, Ермаков, тут, право слово, причины
были, а вот девицы — оторви да выбрось, нахалки малолетние,
их чем же, позволительно спросить, очаровал высоколобый
претендент на золото медали выпускной?
Наглостью. В уголке его рта, между холодной,
неподвижной верхней губой отличника и нижней,
беззащитной мальчишеской, пухлой и розовой, качнулась и
замерла, столбик серого пепла грозя рассыпать, уронить в
любую секунду, о, святой и безгрешный Антоний, Антон
Семенович, покровитель всех высших и средних,
исправительные не исключая, конечно же, учреждений и
заведений, она, до половины истлеть не успевшая, вызывающе
длинная, немыслимая, недопустимая, но вот вам сюрприз,
сигарета болгарская с фильтром.
Боже.
— Пардон, — пробормотал, приятным румянцем щеки
согрев, смущенный несколько Алеша и притворил тотчас же
дверь, но не успел вась-вась железок звонких щелчками
быстрыми еще раз подтвердить.
Сократились парные и непарные, плоские, широкие,
икроножные и тазобедренные (похоже, все-таки разминка
носоглотки скорее исключение невинное в часы вечерних
тренировок) тень, белая футболка, мелькнула быстрая в
интимном закутке спортзала.
— Тук-тук, — услышал Алексей, — тук-тук, — его
определенно, явно просили не спешить.
— Тук-тук, — не бойся, негромко косточки, костяшки
пальцев вынуждали вибрировать эмалью белой крашенное
дерево.
— Ну, что? — спросил он, свет вновь впустив в свой
узкий коридор, и растерялся снова, и замолчал, такого блеска,
таких вот карих и беспутных огоньков, нет, не дарил ему еще
никто, нет, даже с мимолетным поцелуем в прихожей темной
и пустой средь вечеринки классной развеселой.
— Дай-ка, — шепнули незнакомые губы и раскрылись в
улыбке неожиданно свойской, славной и необидной.
— Дай-ка… дернуть разочек.
Чудесными деталями явления этого внезапного
четыре месяца спустя не стал отягощать Алеша подробностей
и без того разнообразных груз, доставленный из школы
прямиком домой Галиной Александровной, родительницей,
мамой. Он вел себя благоразумно, и тем не менее,
интеллигентная женщина, кандидат исторических наук,
доцент, лектор общества "Знание", пропагандист, о Бог ты
мой, пыталась и неоднократно его ударить по лицу, коварно,
без замаха, но с оттяжкой, чтоб вышло побольней.
Сынишка, не признать того нельзя, ославил маму,
опозорил и.о. заведующего кафедрой истории и теории самого
передового в мире учения, подвел, подвел, но состояние
аффекта, першенье в горле, членов дрожь, нечеткость
силуэтов, их радужный дразнящий ореол, все это если
движений резкость, алогичность хоть как-то объясняет, то
кровожадность изощренную, тевтонское упорство в
достижении цели ни в коем случае, конечно.
Что ж, Галине Александровне, женщине с
анемичными губами, скругленными разводами морщинок
ранних к подбородку, просто нравилось бить по лицу себе
подобных, по щекам, по губам, и по уху нравилось, звук
удовольствие доставлял, чмок неупругого соударения,
сенсация ее еще довольно ладное (о коже суховатой на время
позабудем) тело наполняло радостью, бодрящей, освежающей
радостью жизни.
Но увы, увы, в бессклассовом нашем обществе, пусть
с пролетарскими, но все-таки условностями, нередко, да как
правило, обиду выместить так незатейливо и просто,
утешиться, возможности Галина Ермакова лишена была. Чем
не пример один июльский день не то пятьдесят четвертого, не
то пятьдесят шестого, когда давясь настойкой разведенной
валерианы, студентка юная, гуманитарий, с мучительным
желанием боролась по голубой щетине мерзкой с размаху
смазать, по серой, безразличной ко всему щетине полковника
Воронихина, Александра Витальевича, начальника немалого в
системе томских учреждений пенитенциарных. Как он мог,
как он смел, ее, деточку-Галочку, любимицу младшенькую,
свою хозяйку, госпожу, так подло, так по-свински бросить,
отдать на растерзанье всему свету.
Гад.
Да, сама, сама Галина Александровна выбивалась в
люди, хлебнула, навидалась, не то что братец ее старший
Константин или сестра Надежда, баловни судьбы, успевшие
урвать достаточно, пожировать неплохо на довольствии, под
крылышком народного комиссариата дел внутренних,
секретных и совершенно секретных, с грифами "хранить
вечно".
Ну, а Галке, бедной Галке самой даже голову
пришлось искать человеческую, чтобы глазами, зеркалом
души любоваться, когда в сердцах и без предупреждения
кухонной тряпкой так захочется проехаться от уха до уха.
Собственно, таких, всегда готовых гнев ее принять
смиренно, у Галины Александровны имелось две. Белокурая,
дивная дочки Светочки, цветочка, лапушки, лишь поцелуями
нежнейшими, сладкими, сахарными осыпалась. Ну, а уж
Валентин Васильевич и сынок его, Алексей Валентинович,
Ермаковых парочка, всем остальным из арсенала не слишком
уж изысканного жены и мамы.
Терпели оба, молча, стоически, всегда.
Тем поразительнее случившееся в тот майский вечер,
предлетний день, когда привыкший лишь очи долу опускать
Алеша, Алексей, от первого удара сумел счастливо
увернуться, а прочих же (ах, бедная Галина Александровна,
ах, несчастная мать) да попросту не допустить. Руками,
пальцами в отметинах от маркого шарика ручки копеечной, он
вдруг внезапно, сам себе не веря, в полете запястья неуемные
поймал и удержать с трудом, но смог, на безопасном
расстоянии от себя, покуда истеричке угодно было беседу с
ним родительскую продолжать. Беседу, коя по сей причине
неожиданной обернулась для мамы дорогой серией
невыносимо унизительных, бессмысленных конвульсий.
В противоположность мамаше растленного, папаша
прелюбодейки подобному сомнительного свойства испытанию
свои отеческие чувства не счел необходимым подвергать.
Хотя товарищ Старопанский и наперсница его, завуч с
фамилией морской и бравой, правда глазами неромантичными
совсем, непарными, увы, и сизыми, Надежда Ниловна
Шкотова, на пару никак не меньше двух часов, дыхание не
переводя, пытались в нем пробудить суровости дремучие
инстинкты.
Не вышло. С детьми не совладав, два педагога
лауреата и с папой Доддом пообщавшись, лишь нервную
систему свою собственную опасно возбудили.
Дома, застав готовую к чему угодно Леру в кухне,
Николай Петрович некоторое время молча и с известной
обстоятельностью изучал нежно булькавшее содержимое
утятницы, хмыкал, щурился, любуясь процессом размягчения
крольчатины, и уже только опуская крышку, заметил без
строгости особой, впрочем:
— Морковки, Валя, положи побольше.
Затем он сделал то, чего не делал никогда до этого. А
именно, в столовой, в той самой комнате, где на диванчике
Николай Петрович забывался ежевечерне сном перед вечно
рябящим ящиком "Березка", он стол облагородил
единственной, но стараниями Валеры всегда свежей
скатертью, на середину коей, на шершавый крест, бутылку
выставил "Розового десертного" и к ней уже присовокупил, с
улыбкой странной, необычной, не свой стаканчик неизменный
с названием смешным "мензурка", а два, да, два зеленых
торжественных бокальчика.
За ужином папаша подчевал Валеру рассказом о
новом карабине системы "Барс" брата Василия, и судя по
всему, остался доволен и собой, и кроликом, но, главное, был
умилен, и даже умиротворен впервые явно заставив дочку
испытать и легкое отвращение, и приятное недоумение, и
движений забавную неловкость, и безобразие зевоты
непрошенной, неодолимой.
Утром он, как бы между прочим, сообщил своей
голубе следующее: учебный год для нее завершился на две
недели раньше срока, новый начнется, как обычно, в сентябре,
но не в третьей, а в седьмой, без всяких уклонов, прихватов,
претензий, обыкновенной общеобразовательной школе, ну, а
сегодня, часа в три после обеда заедет на своем ульяновском
"козле" дядя Вася:
— Особо сидор не набивай, навещать буду, — и увезет на
лето к тете Даше, Дарье Семеновне, учительнице сельской,
сестре двоюродной медведей Доддов, в избе которой, кстати,
Лера провела два первых года своей жизни.
Нелюбопытным, в общем, оказался папаша нашей
милой героини.
Но думать не следует, будто бы на свете так и не
нашлось души, готовой выслушать по-родственному
признаний жаркие слова:
— И тут он, знаешь, так серьезно-серьезно говорит:
"Ах, ты просто ничего не понимаешь, Валера, ведь я же
Маугли, зверек, волчонок".
— Ну, а ты, что же ты ответила? — глаза Стаси, сестры
молочной, дочки тетидашиной смотрели из-под стекол
единственных в семье очков с сомнением и чувством вечного,
как бы родительского (с оттенком жалости такой, печали)
превосходства:
— Ты что ответила на это?
— Ничего. Ничего, сказала, что я кошка, черная кошка,
мяу.
Ах, Стася, ровесница, студентка ныне института
культуры, как ей хотелось, Боже мой, увидеть, разок один
взглянуть на этот феномен, если не врет, конечно же,
сестрица, красавец, умница, отличник и Лерка, "зараза
чертова", — как выражается изящно мать, сердясь и удивляясь.
Хотелось, очень, да, но судьба, вернее будет, впрочем,
физиология, распорядилась по-другому.
Ровно за два дня до того, как из перегретого летним
солнцем пазика у леспромхозовского магазина, неловко
щурясь, вышел улыбчивый, застенчивый, уже студент
биологического факультета Томского государственного
университета, Алеша Ермаков, бедную Стасю сосед на
зеленом "Урале" свез в районный центр, где девочке очкастой,
худышке угловатой и заносчивой, нетрезвый эскулап оттяпал,
недолго думая, взбесившийся, должно быть, сослепу, кишки
отросток.
Итак, около трех часов пополудни, в один из дней
потного, душного августа, вслед за небритым мужиком,
Антоном Ерофеевым, умудрившимся в рейсовый, белый с
красной полосой автобус загрузить окалиной припорошенную
связку тонких металлических труб, по узким, резиной еще
крытым ступенькам сошел и на лишенную домашней
скотиной гордой прямизны траву ступил разношенным
сандалем польским (сначала одним, потом другим) занятный
молодой человек приятной городской наружности.
Приезжий определенно намеревался закурить, дабы
взбодриться, осмотреться и путь единственно верный выбрать,
но нет, спичке балабановской фабрики "Гигант" не суждено
было воспламениться, соприкоснувшись с коробочкой
родного предприятия, да, прямо перед собой, тут же, сейчас
же, здесь же, на родном крыльце торговой точки симпатичный
юноша узрел, увидел то, ради чего он сутки коротал в дороге,
батона белого кусками суховатыми очередную сотню
километров заедая, а именно, ситцевого платья наглое
великолепие, нахальных глаз чудесный блеск и
возмутительной улыбки (нужны ли тут слова?) простое
торжество. В руках его милая Лера-Валера держала
обыкновенную стеклянную банку, сосуд с болгарским
сливовым компотом, единственным деликатесом и вообще
товаром в ассортименте скудном таежного сельпо,
противоестественное пристрастие к коему вызывало у
населения поселка, охотников и лесорубов, предпочитавших
заморскому продукты домашнего соления, копчения и
возгонки, неясное чувство тревоги за будущее Отечества и
ценностей его неприходящих.
— Ты?
— А ты думал, кто?
Несчастная "Стюардесса" в руке Алеши гнется,
ломается, теряет желтый мусор драгоценного содержимого,
отделившийся фильтр пропадает в истерзанной осоке, а
полупрозрачная белая трубочка превращается в идеальный
снаряд для бесшумной дуэли посреди урока географии.
— Долго плутал?
— Да нет. Твой отец объяснил все подробно… я же
звонил… два раза по автомату… знаешь, за пятнадцать
копеек…
— Не знаю, — отвечает Лера и оба начинают смеяться,
глупые и счастливые дети.
Не сказал, ничего не стал говорить, не поделился, этот
крик, этот визг, си взволновавший третьей октавы светкиной
"Оды":
— Мерзавец, гад, — при себе оставил, не стал
вспоминать, как лишенная свободы движений женщина, мать,
преподаватель высшей школы, просто плюнула слюной
горячей, едкой, белой, ему в лицо.
И он, конечно, выпустил ее, но не кулаком сейчас же
получил по физиономии, а коленкором тетради общей
"Лабораторные по физике", единственного увесистого,
способного расстояния значительные преодолевать предмета
из всей той кучи тетрадок и листочков, кою сгребла мамаша в
приступе безумном со скромного стола ученического и с
воплем жутким:
— Убирайся вон из моего дома, — запустила в
ослепленного и оглушенного сыночка.
Запустила, и так прокляв на веки, начала падать,
оседать. Взмахнула рукой, качнула этажерку, отправила на
пол скрепок московских разноцветную баночку, костяшками
другой, зацепиться как будто даже и не пытаясь, по
оголившейся столешнице безвольно провела, и на бумагу, еще
дрожжать, шуршать не переставшую, упала, опрокинулась,
легла.
Пух.
Да, не готова оказалась к внезапной попытке
возмужания отпрыска Галина Александровна,
импровизировала буквально на ходу, но исключительно
удачно, во всяком случае негодник не где-нибудь оказался, а
на коленях подле нее, слова, секунду, может быть, всего назад
в его устах немыслимые просто, в волненьи страшном
повторяя:
— Мама, мамочка, что с тобой?
Нет, скорую она им вызвать не позволила. Чередой
размеренных, злых и коротких импульсов, предсердья
метрономом хладнокровным потешить лекаря, пропахшего
бензином и бессонницей, а вслед за ним и всю горластую
конюшню ординаторской Галина Александровна не
собиралась. Она хотела одного — услышать звук
молниеносного соприкосновения резцов, клыков и коренных,
она хотела, должна была любой ценой, немедленно и
непременно, убедиться в своей способности испуганную эту
ноту извлекать.
И что же, когда отец и сын укладывали маму на
кровать, она, сознание как будто обретая на мгновенье, вновь
приподнялась на локотке и, наградив отличника, красу и
гордость третьей школы словцом неласковым:
— Подлец, — в движение его челюсть ударом хлестким,
ловким, точным привела, и он, не то чтобы препятствовать
посмел, несчастный и отвернуться даже не попытался.
И не обмолвился, ни слова не сказал, не выдал тайну,
воспользовался просто родительким вояжем, отъездом
ежегодным на воды, и сорвался, спокойный, уверенный
никто, никто исчезновенья не заметит, внезапно не нагрянет,
березовый, бутылочный, зеленый сумрак не спугнет в
панельной, однокомнатной хрущевке на улице кривой,
неправильной, в старинном городе губернском Томске, в
квартире, ключи от коей выдала племяннику, на пару дней для
процедуры этой сезона дачного спокойный распорядок
специально изменив, такая непохожая на мать, приветливая
вроде бы и добродушная как будто, Надежда Александровна,
родная тетя.
Да, явился, прикатил, познавший радость
незамысловатых па уан-степа, он возвратился, он приехал,
веселье дерзкое вкусить раскрепощающих движений
волшебных танцев — танго и бостона.
И вновь с ним вроде бы все ясно, но вот она, эта
ловкая и гибкая бестия, книгам предпочитавшая кино, а
разговорам долгим поцелуи, она, почему, увидев юного
студента, роскошной челкой летней беззаботной на нет
сумевшего свести высокий, круглый лоб, она, девчонка
хулиганка, отчего не спряталась, не улизнула, не исчезла в
сельпо — тазов и ведер капище железных, оловянных, бочком,
бочком, не возвратилась, из-за решетки, едва проваренной и
паучком стыдливо и наивно скрепленной паутиной, с
ухмылкой нехорошей наблюдать, как невезучий дурачок,
бычок свой дососав, нелепо топчется, вершков остатки
жалкие сминая, и Ерофея, присевшего у драгоценных своих
труб, распросами нелепыми из равновесия выводя.
Ведь ей же нравились еще недавно, желанны были и
милы совсем другие. Долгоногие лыжники, короткопалые
борцы, здоровяки, атлеты, хамы, которых и приятно, и легко
водить за сапожки носов нечутких, гонять в буфет, морить
напрасными часами ожидания, игрою незатейливой в тупик
отчаянный загонять, все, что угодно, не дай лишь Бог
неосторожно в угрюмом темном коридоре у раздевалки
баскетбольной в суровые объятия в час поздний угодить.
Да, да, Валере нравились другие. И ей самой казалось
так. Вот ее мальчики, самоуверенные недоумки, лопоухие
драчуны. Казалось, да, покуда февральским вечером
негаданно-нежданно из озорства, шаля и балуясь, она, и вкус,
и запах не любившая в ту пору, уже успевшая однажды
слюнных желез запасы истощить в попытках выплевать
мгновенно скисшую, противную наредкость горечь, к двери,
проворно затворенной, без долгих размышлений прыгнула,
метнулась, и юношу из-под ресниц чудесных, золотистых, с
таким забавным недоверием взглянувшего, без всякого
стеснения, так запросто, как закадычного дружка, земелю,
попросила:
— А ну-ка, дай разок, другой дернуть.
(Давненько что-то я "Опала" не курила).
Но, впрочем, шалостью, забавной несуразностью
Валера увлечение свое внезапное считала и тогда, когда уже
без стука и предупреждения, обычным образом, из коридора
через класс (предусмотрительно не запертый) она входила
каждый вечер в обставленную необыкновенно, немецкой
мебелью специальной кафельной (гордость шефов
коллектива южносибирской ГРЭС) лабораторию химическую,
беззвучно забиралась на высокий, нелепый, колченогий стул и
сквозь прозрачную перегородку смотрела на спиртовки
огоньками синими таинственно подсвеченные веки Алеши
Ермакова, отличника, красавчика, готовая, конечно, как
только подымет он глаза, как только оторвет от колб своих
дурацких и реторт, ему тотчас же показать невероятно
длинный, острый, красный, бессовестный язык.
Такая вот чертовка, шалаболка, и кто бы мог
подумать, что разлученная с голубчиком, она начнет
печалиться, грустить и прежних лет такие развлечения
желанные, прогулки, скажем, на моторной лодке в компании
отчаянных ухарей, соляркой пахнущих, лихих и конопатых, не
будут больше девичье сердечко весельем ненормальным,
диким наполнять.
И уж никак не ожидала Стася, что через ночь, а то и
кряду две, и три в начале первого едва лишь придется ей
прощаться с высоких чувств и слов прекрасным миром и
книгу закрывать, и свет гасить, вот так сюрприз, безумная
сестра Валера не рвется, как обычно, стыда не ведая и меры,
испытывать стогов высоких, свежих, темных мягкость под
сенью чудного кухонного набора "Пара мишек" свою
находчивость и ловкость проверять, увы, под самым носом
лежит вот и сегодня, невинно щурясь, огорченная как будто
бы всего лишь невозможностью в страну неверных сладких
грез отбыть без промедления.
Кстати, хотя знаток великий детских душ, пастырь,
наставник юношества строгий, Егор Георгиевич Старопанский
в беседе с руководительницей классной Валеры Додд Анютой,
Морилло Анной Алексеевной, и употребил разок, другой без
всякого сомнения и смущения, лишь не переставая удивляться
той неизменности, с которой тик обнажает верхний ряд зубов
у безнадежно старой девы, словечко мерзкое "шлюшонка", а
мама нашего героя, женщина с университетским дипломом и с
синим остробоким поплавком, вводя сестру Надежду в курс
дел семейных, назойливых шуршунчиков обычных
телефонных нисколько не стесняясь, речь уснащала совсем уж
жуткими глаголами из лексикона неистового протопопа,
Валерия Николаевна Додд, Лера, до встречи удивительной с
Алешей Ермаковым, еще ни разу, да, да, да, ни разу, прожив
на этом свете уже шестнадцать полных лет, не пробовала роль
подростковую субъекта на женскую извечную объекта
действия сменить.
А возможности были, и отрицать сие нет смысла.
Однажды над собой контроль внезапно потерял не
одноклассник даже, смущенный сумерек сгущением, не
обалдевший от речного воздуха сынок механизатора
стахановца, а сам Андрей Андреевич Речко, крепыш ушастый,
учитель физкультуры, любимый тренер.
Перед финальным матчем спартакиады школьной
областной в Новокузнецке он, надо же, в полночный час ее
застал в пустынной душевой. Девичье розовое тело в горячих
и шальных плескалось струях, не по-дневному из черных
дырочек неровных уныло каплями сочившейся воды, а
вырывавшейся, хлеставшей, бившей.
О, честное слово, он хотел удалиться, выйти, бежать,
исчезнуть, но вместо этого, Бог знает почему, мочалку, мыло,
полотенце на облупившуюся рыжую скамейку положил и
молнию немецкой олимпийки стал разводить замочком синим.
Паршивка же, срам прикрывать не думая совсем,
лишь фыркнула, откинула со лба дурную прядь, из пены
водопада вынырнула и, глядя педагогу в очи, негромко, но
уверенно, шутить не собираясь явно, пообещала:
— Я так сейчас орать начну, Андреич, так заблажаю,
что слышно будет даже в Южке.
Вот так.
Глаза закрывать и смеяться, да, да, нелепым,
неуместным образом комочек горловой выталкивать на
волю, ее заставил человек, лишенный бицепсов свирепых и
образцово-показательной брюшины, совсем неопытный
парнишка-книгочей.
— Ты чего, что-то не так?
— Нет, ты молодец, молодец, Алешенька.
Через неделю пришло время забирать Стасю и они
поехали вместе, все на том же "Урале", зеленом лягушонке.
Валера в люльке, а Леша на скрипучей, неласковой беседке, да
и то лишь благодаря исключительной работе на сжатие,
кручение и разрыв резинового, в живот ему с остервенением
необъяснимым всю дорогу отчаянно и злобно целившего
черного кольца.
И вновь не повезло серьезной, целеустремленной,
хорошей девочке (библиотекарем решившей стать) Анастасии.
Не доехал Алексей до больницы.
— Эй, ты, — лихач рыжеволосый прокричал, у старого
вокзала тормозя, осаживая вдруг свой трехколесный вездеход,
— никак твоя электричка.
Короче, не увидела, в глаза не заглянула, и ныне в
растерянности совершенной пребывает, после того, как два
семестра, борясь с чудовищной зевотой, не сыну, а мамаше
смотрела честно в рот. Доценту Ермаковой Галине
Александровне.
А, может быть, и наоборот, кто знает, в приятном
состоянии, что характеризует превращение невинной толики
таежного высокомерия в непреходящее и всеобъемлющее
чувство превосходства над публикой нелепой городской.
Ну и ладно.
Итак, зеленая пыльная электричка уже ждала Алешу
на перроне, без всякого стеснения, цинично, приглашая из
тамбура зловонного прощальный кинуть взгляд на девочку
Валеру, которая бежать во след стучать начавшим буферам,
конечно же, не пожелала, зато успела нахально и бесстыдно
подмигнуть.
Адью.
Гуд бай.
И тут, как будто бы, сама собой напрашивается точка.
Двадцать шестого августа Валера вернулась в
Южносибирск, в привычный круг знакомых рож и глаз, в тот
самый, где представление о ней, как о любительнице игр
опасных и ощущений острых давно уже сложилось, бытовало
и после неприглядного скандала, оргвыводы имевшего
известные, определенно, не подлежало пересмотру.
Значит так, двадцать шестого августа она вернулась, а
третьего уже, представьте, сентября, ее, шалунью,
захмелевшую слегка на именинах развеселых подруги милой
Иры, не то галантно проводить пытались, не то во двор глухой
нечаянно завести два наглых лося белоглазых, братишки
Ивановы, в ту пору, впрочем, еще не смевшие персты ломать
и длани тонкие крутить прекрасным дамам, во тьму
несоглашавшимся идти походкой легкой. Первые, заметить
следует, в сибирском нашем далеке обладатели незабвенных
полуботинок "Саламандер" на каучуковом ходу.
Но ничего им не обломилось. Ни старшему,
гладколицему и очень простому, еще месяца два Валере
досаждавшему ночными телефонными звонками, ни
угреватому уроду младшему, желтозубому дегенерату,
однажды подловить ее сумевшему в нелепом месте на
Гагарина, где часовая мастерская соседствовала с женской
консультацией.
Да, кое-кто обманулся той осенью, не только парочка
жлобов, но и субчики потоньше, понаблюдательнее, и те
поверить не в силах оказались в возможность внезапной
перемены характера девицы такой общительной, невероятно
бойкой, и от того не одному обиженному чудилось, что
смесью жуткой гнева и презрения волокна миокарда, напитав
столь многих праведных сердец, плутовка Лера решила просто
осмотрительнее стать, иначе говоря, подлей, хитрей и
вероломней.
На самом деле, девочка Валера изменилась весьма
своеобразно. Некоторый прилив доселе ей не свойственной
совсем мечтательности, она таким ехидством замаскировала,
такой насмешливостью скрыла, какую, право, не будь она
милашкой красногубой, умевшей брючки синие "Монтана"
эффектно в сапожки на шпильке итальянской заправлять, ей
не простил бы, нет, никто и никогда.
Раз в десять дней примерно, случалось даже чаще, из
ящика почтового вместе с "Южбассом", унылым, желтым,
неприглядным, (несвежим, в общем, еще до подписания в
печать) Валера извлекала конверт с квадратиком условной
марки, гашеной суровым дегтем черным томского почтового
штемпеля.
(Невероятное явление само по себе, между прочим,
ибо до той поры лишь домоуправление состояло в переписке с
жильцами из номера второго по Кирова, 17а. Тов. Додда имел
обыкновение мордатый пергидрольный аноним ежеквартально
бумажкой бесстыдно озаглавленной "перерасчет" уведомлять
о своих вечных и прискорбных неладах с арифметикой.)
Итак, конвертов белых пермской фабрики "Госзнак" с
ландшафтами цветными любимой родины знавать еще не
приходилось стальному ящику с тремя отверстиями круглыми
и надписью фабричной "Для писем и газет".
Cтеснительный отличник, улыбчивый молчун,
биофизик вдумчивый, Алеша Ермаков, он оказался
однолюбом.
Послания его, как и речи, и это очень нравилось
спортсменке бывшей, пространностью особой, многословием
не отличались, и тем не менее, именно они питали,
постоянным делали ощущение чего-то славного, смешного,
необычного, то чувство, которое Валере случалось всякий раз
переживать, когда она из коридора светлого беззвучно
проникала во мрак таинственно подсвеченной лаборатории
химической.
Почти всегда это были открытки, но не цветы, не
зайчики, не флаги красные над башнями кремлевскими, нечто
(впоследствии он рассказывал, как заходил в старинный
книжный магазин на улице горбатой и, повинуясь импульсу
случайному, уж не Валерой ли за сотни километров к
проказам побуждаемый? покупал чудеса, не предназначенные
вовсе для пересылки почтой). " Влюбленные. Песчаник.
Индия. YII-Х вв." из коллекции Государственного Эрмитажа
или " Питер Клас. Завтрак с ветчиной. 1647 г." из того же
собрания.
Ну, а слова: " Вчера решил, что ты вдруг взяла и
приехала. Шел из универа, смотрю, девчонка впереди, сапоги,
шубка твоя заячья и, представь себе, берет. Вот так да, думаю,
Лера здесь и в берете, точно, чудеса. Не удержался, догнал,
дурачина. Экое разочарование." украшали обратную сторону
парадного портрета поясного героя-космонавта номер три,
Андриана Николаева.
Короче, напрашивалась точка, знак пунктуации
ехидно норовил испортить фразу, пытался перебить красавицу
на полуслове, но нет, не вышло, перо сломалось, слава Богу,
сомкнулись капиляры, чернила высохли.
Привет.
Итак, в сочельник католический, прилежно четверть
завершив, сумев искусно отвертеться, обычных кривотолков,
впрочем, дурную кашу заварив, от дюжины разнообразных
предложений вино и хлеб за трапезой полночной разделить,
тридцатого декабря Валера Додд в "Икарусе", автобусе
венгерском красном пять долгих, тело изнуряющих часов в
дороге провела, дабы с любимым православный праздник
чистый встретить и в богомерзкую коляду со страстью юною и
пылом обратить.
Полторы недели, все десять дней каникул Валера
провела в городе, основанном по просьбе племени таежного и
дикого в недолгое, но приснопамятное царствование Бориса
Годунова, однако, подышать озоном вдохновляющим,
морозным воздухом Университетской рощи минуты не нашла,
часок не выкроила для прогулки по лагерному саду. Напрасно
затейник-массовик какой-то полотнищами алыми "Лыжня
здоровья зовет", "На старты, томичи" проспекты украшал,
растягивал на проволоке между фасадами резными, все время,
отведенное судьбой, часов отлучек кратких, сессионных Леши
в расчет не принимая, герои наши дома просидели.
Сей оборот устойчивый речи, конечно же, в контексте
истории любовной предполагает многообразие известное
взаимных поз и положений, не ограниченное вовсе
спартанским ригоризмом комбинации обычной
наробразовской — плечи развернуты, живот подтянут, ноги
расслаблены.
Да, дни незаметно переходили в ночи,
незавершавшиеся вовсе с лучами первыми, ленивыми и
сонными январского светила, однако, как ни странно,
отсутсвие чувства меры, вопреки тому, о чем с трагичным
предыханием предупреждали Леру авторы столь
назидательных рацей из книги "Для вас, девочки", не
обернулось болью и запоздалым разочарованием, наоборот,
зима та школьная весной, пожалуй, раньше времени
сменилась, подкрасила до срока лазурью славной
Южносибирский дымный небосвод, возможно, от того как
раз, что девочка Валера решила уже в уединении своем
лукавом мечту отличника с глазами майской синевы:
— Ты должна просто приехать летом и поступить в
универ, — не просто разделить, нет, сделать явью.
Итак, в июле он вновь ее встречал у образцового
свинарника, сплошным стеклом немытых стекол влюбленным
подмигнуть определенно наровившего, но не способного, увы,
автовокзала.
— Ну, что?
— Как видишь.
Ну, все, сомневаться после такого взгляда кроткого,
конечно, не приходится, Валере предоставлена была сейчас же
возможность наконец-то оценить дремучий бурелом
бескрайних зарослей, скрывавших от совершавших променад
по главному проспекту города, центральный портик
четырехколонный некогда единственного императорского
высшего учебного заведения на землях русским Богом
забытых за Уралом.
О, да.
Но, нет, Алеша устоял, соблазну не поддался, намек
подруги, пораженной июльским буйством хлорофилла, с
улыбкой славной пропустил мимо ушей, не захотел тотчас же
заблудиться, потеряться (ненадолго) в волшебных дебрях
академической чащобы. Нет, нет, рукою твердой и заботливой
наш кавалер, иронии судьбы не ведая, увы, на биофак отвел
Валеру и заявление на имя ректора с завидной легкостью
продиктовал.
Тут бы продолжить, чудному благодушью
Провидения радуясь, на первом устном ей, конечо же, вопрос
ехиднейший достался — "Тип круглые черви. Общая
характеристика. Внешнее строение. Мускулатура, питание,
дыхание, регенерация и размножение", забавно было бы,
однако, на узкой экономной полосочке бумажной копиркой
полужирной размазанные буквы внезапно в скучнейшую
сложились пару неполных предложений: "Ч.Дарвин о
происхождении человека от животных. Ф.Энгельс о роли
труда в превращении древних обезьян в человека".
Ответила.
Вообще, заметим, марку скромную, неброскую своей
седьмой обычной, соседством лишь с трамвайной линией, да
неухоженным и пыльным Кузнецким трактом известной
только школы, сумела поддержать. То есть, ни одного
экзамена не завалила, не срезалась, три раза выходила из
тленом сладким пахнущих аудиторий, почти что сотню лет
уже служивших и столом, и домом бесчисленным семействам
носатых и хвостатых, с оценкой в пору ту название носившей
приятное для слуха, а именно, международная. Впрочем, нет,
третьего трояка пришлось ждать почти сутки, последним было
сочинение.
Неплохо, безусловно, для спортсменки, особы
аморальной, из средней школы изгнанной однажды с позором,
как мы помним. Укор припадочным ревнителям, радетелям
нравственности, определенно так, но вовсе не указа, увы,
комиссии, лишь баллы скрупулезно призванной считать, в уме
держа десятка следующего цифру и больше ничего. Да,
необыкновенно Валериной фамилии не нашлось места в
списке зачисленных в том году на биолого-почвенный
факультет Томского государственного университета имени
большевика, традиции обычной вопреки ни псевдонимом
вкрадчивым литературным, ни кличкой звонкою подпольной
не пожелавшего разнообразить унылый лексикон отрядов
лекторов грядущих.
Но слез не было, объятия имели место, поцелуи и
разнообразные весьма телодвижения, самодостаточные, вроде
бы, и тем не менее перемежавшиеся разговорами о
подыскании места лаборантки и поступлении на
подготовительные курсы, как это ни смешно, девятимесячные.
В момент неверный, эмоциональный, слова, что
шепотом горячим сорвались с губ, с делом, тем не менее (еще
один упрек морали стражам несгибаемым) не разошлись, на
курсы Лера поступила, первого сентября отнесла заявление, а
восьмого октября, казну пополнив университетскую заранее
внесенной платой за подготовки полный цикл, была зачислена.
Путь в лаборантки длиннее оказался, привыкший с
легкостью необычайной к полудню пробуждаться организм
из-под простынки белой в семь ноль-ноль в мир, всем ветрам
открытый, вытолкнуть внезапно сил не было, конечно, очень
долго, ну, а когда они нашлись, и волю девичью в кулак все ж
удалось собрать, увы, все кафедры и даже деканат, как ни
печально, биофака, укомплектованы вдруг оказались
техническим разнообразным персоналом, и глазки напрасно
силясь отвести от Леры, лапушки такой, чины от мала до
велика, желаньям явно вопреки, руками разводили с
сожаленьем.
И тем не менее, за время все же небольшое для
наполнения печальной влагой озорных, шкодливых даже глаз
определенно недостаточное, в стенах креста ее некогда (с
осени восемьсот восемьдесят пятого) осенявшего лишенной
альма матер нашлось и Лере место за клавишами черными
красавицы чугунной с названием о пищеблоке монастырском
мысли навевающим "Ятрань". В здоровый коллектив Валеру
приняли доценты и профессора и не какой-нибудь там
лженаучной волновой, нет, квантовой, диалектической теории
поля.
Короче, как будто бы зажили.
Да, вроде бы наладилось все к концу октября,
сложилось, закрутилось и даль открылась светлая и
перспектива чудная, не то брег морской лазурный, не то
волшебная долина, и кто, кто мог (Создателя всеведающего в
расчет, конечно же, не принимая) подумать, в прекрасный
этот миг, вообразить, что нарисуется вот-вот на горизонте
дивном, ясном, не пароход с трубой, не домик с черепичной
крышей, а энергичная и злобная фигура, суровой,
непреклонной, дочери героя внутреннего фронта, полковника
Александра Васильевича Воронихина.
Ать-два.
Хм, кстати, очень может быть, что именно под сенью
оказавшись, в тени сего плечистого мужчины, история наша о
чувствах чистых, детских, мистических, загадочным каким-то
образом и обрела характер коридорный. Движения
ритмический рисунок в пространстве замкнутом между
сойтись во что бы то ни стало стремящимися стенами и
парочкой дверей нрава непредсказуемого. Ну, первую забыть,
конечно, невозможно, времен заветных, из цельной
древесины, эмалью белой крашенную школьную. Вторая, час
которой только, только пробил, похуже качеством, из
материала стоящего только рама, все остальное
древесностружечная ерунда поры махрового волюнтаризма,
покрыта в два слоя охрой половой.
Итак, прошу вас, вот она, ведущая в квартиру с
окнами на Усова и Косырева.
А, впрочем, нет, начать придется с предмета совсем
уже истеричного, припадочного, право, а именно, с приятного
салатного оттенка аппарата, произведенного над речкой
Даугавой в цехах завода под названием ВЭФ. Это он в один
осенний вечер капризной трелью возвестил Надежде
Александровне Бойцовой, в девичестве, конечно,
Воронихиной, что баритон мальчишеский Алеши Ермакова
сегодня приятным образом соединится с видеорядом
неизменным программы "Время".
Он бодро начал обычно вялый телефонный монолог
племянника любимого недельный о том, как он живет и
учится, как наблюдает неусыпно за однокомнатной квартирой
своей двоюродной сестры Марины, в Германии, в немецком
городе старинном Лейпциге за капитаном службы связи дни
коротающей, все гладко шло, поскольку наш герой в своей,
лишенной стекол будки таксофонной мог видеть только
пацанов, пузырь гонявших на газоне жухлом большого
стадиона детского "Мотор", а тетю Надю, от нетерпения,
избытка лукавства и возбуждения, лопатки даже отлепившую
от клейкой спинки под кожанное финнами сработанного
кресла, не мог никак.
— Ну, вот, — закончил, слава Богу.
— Ну, а теперь ты поделись со мной, голубчик,
сказала тетка, нет, пропела сладко, — что это там за дева у тебя
на днях белье развешивала на балконе?
Нет, он не побледнел, не умер. Он смутился. То есть
не мог решить мгновенно, сразу, какую степень
откровенности пришла пора себе позволить.
Смешно? Увы, намеками, улыбочками старая
плутовка такой сумбур приятный в голове парнишки,
привыкшего к солдатской грубости и беспардонности,
произвести сумела, что он ее заочно, если не в тайные
сообщники успел зачислить, то уж в разряд особ, готовых
добродушным попустительством себе и окружающим печаль
земного бытия немного скрасить определенно.
— Алеша, ты чего примолк? — веселым голосом
мерзавка приободрила жертву.
— Нет, нет, — заторопился он, — это знакомая одна,
землячка из общаги приходила, — сказал, инстинкту, привычке
с великой осторожностью делиться сокровенным, не пожелав
благоразумно идти наперекор, — там постирать, вы сами
знаете, наверное, проблема целая.
— Ну, ну, — довольно лаконично поощрила тетка
отменную находчивость племянника, и, щурясь, жмурясь,
промурлыкала вдобавок:
— Твое, надеюсь, тоже простирнула?
— Конечно.
Какая радость, не плевок в лицо, не обморок, смешок
веселый, да и только. И тем не менее, не поделился, вновь при
себе оставил, проглотил. Взбежал по лестнице, поцеловал,
увлек на ковриком облагороженную старую тахту:
— Сумасшедший… ты чем… ты чем… на улице… там…
занимался?
А ничем, монетки колесиком зубчатым легонько по
железке будки стукал и улыбался, как последний идиот.
Но, впрочем, дурак дураком, и все же, даже в
невероятное уверовав, черт знает что вообразив, он не утратил
ощущения физической несовместимости своей семьи,
холодных ребер нерушимой решетки кристаллической и этой
девочки, Валеры, частички яркой и счастливой, как шарик
детский в самом центре пособия наглядного — строение
молекулы. Какой лапши он тетке навертел, фуфла какого ей
подкинул, не сплоховал, ну, а за веру, за тот холодный и сухой
осенний вечер, когда внезапно показалось — пронесет, все
обойдется, два чуждых мира могут сосуществовать, не
контактируя друг с другом, да кто ж его посмеет осудить?
Никто.
Ругнуть имеет право, может быть, лишь Кобзев,
капитан-гвардеец, хозяин той, ничем не примечательной,
нелепой охрой крашеной двери, в замок которой всего лишь
десять дней спустя, вставляя по обыкновению ключ, наш
Алексей едва не угодил предметом колющим, железкой, куда?
да прямо тетке в глаз, в зрачок, холодный и змеиный, на миг
лишь самообладанье потерявшей Надежды Александровны.
Определенно, Кобзев, злыдень, (второй, не пара, на
время лишь, в стране далекой, плодами, шмотками обильной
нервы успокоить) муж Лешиной сестры двоюродной Марины,
на нечто схожее и рассчитывал, такую ситуацию как раз в
воображении, должно быть, и рисовал, когда лечил похмелье
предотъездного мальчишника, на нестандартной высоте, на
уровне багровой переносицы своей, врезая в дверь блестящее
изделие п/я 1642.
Но, нет, увы, подвел его товарищ:
— Ах, Леша, это ты, как напугал меня, — пролепетала
тетка, успев каким-то чудом только увернуться, от
столкновенья неприятнейшего уберечь в миг округлившееся
буркало.
Какая встреча, вот так да, какой представился
прекрасный случай с прекрасной непосредственностью
выпалить:
— А ты что тут делаешь, крыса старая, пока хозяев нету
дома?
Меж тем, не вовремя явившийся студент молчал.
Лишь желвачок перекатился раз, другой под кожей розовой и
детской. Но улизнуть тихонько не успевшей тетке досадная
наредкость смена освещения мешала видеть мелкие детали.
— А… а я вот за Маринкиным дипломом заскочила, — с
испугом справилась, однако, очень быстро Надежда
Александровна и показала сумочку, как видно, содержавшую
разводами червончиков, узорами полсотенных билетов в
солидную бумагу превращенный документ, — Решила вот
девчонка немного подработать в гарнизонной школе.
— Угу, — он опустил глаза, посторонился и выпустил ее
на волю.
— Ну, побежала, обед кончается, — уже совсем
уверенным, веселым голосом врать продолжала тетка.
Взъерошила племянничку затылок влажной дланью, пролет
ступенек серых отсчитала, и в абсолютной безопасности уже
сочла уместным на прощанье пожурить:
— Да, мать вчера звонила, Алексей, ты что же ей
совсем не пишешь? А?
Не пишешь, не звонишь. Забыл? А мама, мамочка, она
помнит о тебе, с сестренкой связь регулярную поддерживает и
не на шутку встревожилась, узнав, какие трудности в общагах
нынешних со стиркой.
Впрочем, после непрошенного визита тетки и Леша
это понял:
— Валера, мы на днях переезжаем.
— А что такое, мне здесь нравится.
— И мне, но, в общем, у тети Нади и Марины внезапно
изменились планы.
— Да, и куда?
— Еще не знаю.
Наивный, он полагал, недели две еще в запасе есть,
дней десять, может быть, пока закончится рекогносцировка,
резервы развернутся, подтянутся тылы.
Четыре дня ему Создатель отпустил, даже три,
воскресным ранним утром Алешу заставили открыть глаза в
молочной синеве рассвета щелчки, два металлических
предмета соприкасались деликатно, шептались, звякали с
приязнью очевидной, и тем не менее, поладить не могли.
Обрубок жирной стрелки будильника "Наири" угрюмо
упирался в фигурную семерку. Источник звука был в
прихожей.
Ах, Кобзев, капитан, знакомый с телеграфным кодом
Морзе, мужчина, выбравший для никудышной, дешовой охрой
крашенной двери изделие повышенной секретности п/я 1642.
Эксцентрик, механизм, с характером собаки преданной, до
самого упора повернутый рукою Алеши изнутри, любезно
щелкал, но не поддавался родному папе, ключу снаружи
вставленному тихо.
— Ну, что там, Надя? — вопрос негромкий прозвучал с
той стороны, и у босого юноши, стоявшего по эту, за вдохом
выдох не последовал.
— Ты знаешь, кажется опять перепутала ключи. Брала
дубликат от Сашкиного кабинета позавчера, ну, и в который
раз, похоже, его себе оставила, а Саше, конечно, сунула от
этой чертовой квартиры.
— Что теперь? — нет, нет, шипенье это гнусное ни с чем
не спутаешь, за хлипкой древесностружечной панелью в
каком-то полуметре от него стоит и взглядом испепеляет тетку
животное с глазами бледно-голубыми.
— Не кипятись, Галина, сейчас позвоним Саше снизу,
тут автомат буквально за углом, он через двадцать минут
привезет свой.
Ну, и за этим вслед смешок, тот самый, что Леша
Ермаков, пацан, мальчишка, так искренно, так долго за
признак доброты душевной принимал:
— Ты не волнуйся, Галя, уж я-то знаю, раньше
двенадцати в их возрасте никто не просыпается.
— Кто это? — раздался шопот за спиной, горячий воздух
ушную раковину белую, мгновенной гормональной
катастрофой обескровленную, согрел внезапно.
Точас же рука любимого (правая) уста любимой
запечатала, а левая без промедления для ласки нежной
созданный животик перехватила поперек, и в комнату
беззвучно повлекла.
— Лера, — произнесли сухие губы, так чудно целовать
умевшие, — через две минуты нас не должно быть здесь.
— Да кто же это там?
— Мать.
Три ночи подряд они спали у Леры на кафедре в
жарком и неудобном, стеганом спальном мешке, который
извлекался под перезвоны связки карабинчиков из чрева
абалакова, заслуженного ветерана, еще недавно так
смешившего милашку-лаборантку соседством с парой ржавых,
видавших виды триконей в шкафу под полками с
программами, отчетами, горой разнообразных бланков и
кипой чистой, стандартными листами нарезанной оберточной
бумаги.
На занятия Алеша не ходил, из столовой он
направлялся прямо в библиотеку, там пялился минут
пятнадцать, двадцать на сортирные изыски работы художника
Басырова и утомленный акварельной рябью цветов, зеленого и
желтого, в конце концов безвольно припадал щекой, ложился
на издательством "Наука" размноженное произведение
искусства и засыпал.
В среду сон бедняги был особенно сладок, именно в
этот день из путешествия, почти что трехнедельного, к
отрогам невысоких, но живописных алтайских гор вернуться
должен был приятель Ермакова, одногруппник бывший, а
ныне студент училища художественного Сережа Востряков,
хозяин пятикомнатных апартаментов, особняка в купеческом
исконном стиле, хоромов деревянных двухэтажных на
каменном метровом столетней давности подклетье.
Профессор Вострякова, орнитолог, мать рериха таежного, от
сибирских грачей и воробьев уехала на юг малороссийский,
остаток жизни посвятить крикливым чайкам, забрав с собою
сына старшего, биолога, дочь младшую, школьницу, а
среднему оставив семейную обитель, за резными ставнями
которой, под крышей с петушками и надеялся от жизненных
невзгод укрыться ноябрьским морозным вечером и наш
Алеша.
Итак, он спал и видел, как скорый поезд везет Серегу
верного товарища, спешит, гремит железом, посредством тока
электрического просторы ужимая и сокращая расстояния. И
вот в этот момент чудесный, его, спящего и беззащитного,
чья-то цепкая рука вдруг ухватила за мочку уха, а, ухватив за
мякоть, принялась вращать, определенно намереваясь сей
нежный и необходимый хрящ от непутевой головы для жизни
новой и самостоятельной скорее отделить.
Да, встреча мамы с сыном состоялась в культурной,
интеллектуальной атмосфере читальни университетской у
полки с красными гроссбухами Большой советской
многотомной энциклопедии.
— Это та же самая? — спросили губы-ниточки после
того, как насмотрелись глазенки блеклые, бесцветные, на
полное бессилье негодяя.
— Та, — коротким звуком горловым он подтвердил, что
с ним сегодня можно делать все, он будет нем, не
пошевелится, не пикнет здесь, где несколько десятков глаз
мгновенно могут вскинуться от вороха бессмысленных бумаг
на дальний столик угловой.
— Ну, так вот, — продолжали бескровные, при этом не
мешая сухим и белым пальцам наслаждаться податливостью
родной горячей плоти. — Если самое позднее завтра вечером
ты не приползешь на коленях домой, весь Томск, весь
университет будет знать и говорить об этой гнусной
потаскухе.
— Понятно?
— Нятно.
— А теперь можешь продолжить занятия, — сказала
тварь, прибольно напоследок красивый нос отличника вминая
в шершавую обложку журнала " Химия и Жизнь".
На сей раз он готовился стоять насмерть, быть
мужчиной, пасть, но не сдаться. Убить в душе отца
филателиста, ценою бесконечных унижений купившего, нет,
вымолить сумевшего смешное право субботним вечером,
вооружившись лупой и пинцетом, в который раз счастливо
убеждаться в сохранности полнейшей, неизменной, чудесных
зубчиков, всех до одного.
Он хотел, да, но Воронихина Галина вновь, как
всегда, рассчетливей и хитрей, проворней оказалась десятка
Ермаковых. Каким уверенным движением она с доски такую
грозную на вид фигуру, вновь бунтовать надумавшего сына,
небрежно сбросила, смахнула, и девочку Валеру холодной
пятерней с улыбкой омерзительной погладила по голове.
— Знаешь, — в тот вечер Леша сказал своей
единственной, когда в мансарде зимней Вострякова они
сидели среди холстов и гипсовых слепцов, румяные от
скудости еды и тяжести напитка неразбавленного, — тебе,
наверное, придется уехать на какое-то время. На месяц, может
быть, до января.
— Ты ее боишься?
— Я… я ее ненавижу, — ресницы вздрогнули чудесные и
нежные, мерцающие в свете неверном уже оплывших белых
свеч, — Я ее убью, убью гадину.
Вот так, молчал, молчал, скрывал, таился и вдруг
заговорил, а Лера, невероятно, чудовищно, но в этот момент
ужасный вдруг засмеялась, нелепо, глупо, тихо.
— Что с тобой? — спросил Алеша грубо.
— Это так, это так, мой хороший, я просто дура, дура и
все тут. Ударь меня, если хочешь.
Конечно, чутье не обмануло Валеру Додд. Дар
несравненный женской интуиции был заодно с дурацкой
непосредственностью чувств оправдан временем унылым, в
отличии, увы, от самомнения мужского, решимости, что
сочетается обыкновенно с необычайным напряжением
покровов кожных лицевых, брутальным, барабанным,
кинематографа, юпитеров и просветленной оптики
достойным.
Да, все вышло совсем не так, как представлял себе
студент-биолог, от водки и обид насупившийся грозно.
Тварь, гадина, мамаша Алексея Ермакова, с
раскроенной коробкой черепной на стол холодный
паталогоанатома, конечно, не легла. Напротив, сама, похоже,
вознамерилась отправить сына, если и не навсегда, то на
годок, другой уж точно, в специальное учреждение лечебное.
Едва ли не каждую пятницу в восемь вечера он
должен был встречать ее в примерно убранной квартире, а
утром в понедельник провожать на первый Южносибирский
автобус, сопровождать безропотно сквозь непрозрачную,
морозом в неправильной пропорции замешанную смесь
сублимата и конденсата водного.
— И не вздумай снова дергаться, — говорила ему мама
ласково в дверях студеного шестичасового "Икаруса", — одно
неверное движение, и ты в армии.
Именовалось сие мероприятие научными
изысканиями в архивах Томской парторганизации.
Впрочем, об этом Леша Лере почти ничего не писал.
А слал он милой письма, особенно первые несколько месяцев,
очень и очень часто. В конверт теперь он, правда, крайне
редко вкладывал открытку, все эти полгода из Томска Валера
получала самые настоящие письма с зачином " Здравствуй,
Лерочка" и подписью "Волчонок Леша". Он стал на удивленье
многословен и оптимизмом поражал, настолько не
сочетавшимся с тогдашним обликом и состоянием студента,
что лишь бумага в клетку и могла его терпеть, сносить
великодушно. Да, планы воссоединения в унылом далеке
своем самые невероятные строил Алеша Ермаков, из коих
постепенно, отодвигая все другие в сторону, все затмевая
простотой и совершенством, волшебным и единственным стал
вырисовываться главный — перевод. Перевод из томской,
таежной, семейством Воронихиных схваченной глуши в
украинскую вольную приазовскую степь, бегство от
собственной мамаши — доцента, кандидата исторических наук
под крылышко Елены Сергеевны Востряковой, профессора,
доктора биологических.
"Все сбудется, все сбудется", — писал Алеша Лере, ну
а пока, пока он не мог ничего. Не в силах был даже вернуть
кое-какие вещички, что, убегая от фурии безумной, оставила
Валера в квартире окнами на Усова и Косырева. Увы, весь ее
нехитрый (но, тем не менее, заметим, между прочим,
эффектный) гардероб Галина Александровна с животным
упоением, восторгом, порезала острейшим, для нужд
кухонных лериных сыночком отлично заточенным ножом.
Ну, а что Валера? Плутовка, бестия, такая-сякая
этакая?
Валера разрывалась пополам. Та часть ее естества,
кою принято обыкновенно считать здоровым началом, кровь с
молоком — игристый напиток, определенно стремилась и звала
забыть ресниц длиннющих, глаз синих свет необычайный, и
жить, ловить момент. Чем, собственно, со стороны казалось
многим, и занималась долгоногая шалунья с бессовестными
губками. Однако, в безупречном почти что теле, как с
изумленьем убедилась порой недавней, летней, сестра
молочная Анастасия, вдруг странный обнаружился, для глаз
невидимый изъян, дефект, мешавший желез разнообразных
буйство в беспечный праздник ежечасный для четырех
конечностей и копчика счастливо обратить. Нечто,
заставлявшее Валеру каждый день с волненьем удивительным,
никак не вяжущимся, право, с ее походкой, глазами наглыми и
вызывающей усмешкой, входить в подъезд и издали, сейчас
же взгляд пристальный бросать на три отверстия в почтовом
ящике, три дырочки, зверюги три, три лапушки, сестрички
невилички.
Такая беззаботная на вид, веселая не в меру,
смешливая ни к месту Валера Додд, да, оказалась подвержена
типичной меланхолии, печали, грусти, короче, склонность
обнаружила девичьим грезам, романтическим мечтам
значенье придавать, ну, право же, несообразное,
противоречащее, в общем, тому, что именуют с оттенком
удовлетворения в быту и на работе, здравым смыслом.
Увы, увы.
Но, впрочем, об этом знать, догадываться даже, не
должен был никто. Товарка, одноклассница, подруга, Малюта
Ирка, в том числе. Ни под каким предлогом, ни в коем случае.
Да, кстати, девицы, после периода довольно
продолжительного обид взаимных и претензий, почти что
годового отчуждения, вновь были вместе, в чем убедиться мог
любой, когда бы время и желание имел по лестнице, каким-то
вдохновенным конструктивистом-вуаяристом задуманной и
возведенной, взбежать на третий, любимый молодежью
золотой, развратной и веселой, этаж, кафе с названьем
незабвенным "Льдинка".
Именно там и накрыли вчера, заставив текстолит
площадки танцевальной чирикать и пищать под водостойким
полимером подошвы импортной, красавиц наших три
исключительных подонка — скотина Сима Швец-Царев и
братья Ивановы, Павлуха и Юрец.
— А-га-га!
— Ы-гы-гы!
Попались, курочки! Держитесь, телочки!
— Всем по полтинничку для разгона!
И что же вы думаете? После разгона, взлета и набора
высоты, посадка, черт возьми, опять не состоялась. В который
уже раз, сотый, двухсотый, тысяча первый, Валерия
Николаевна Додд мерзавцев обломила. Всех ли троих
прокинула разом, одного ли Павла лупоглазого или, быть
может, братишку его гнилозубого только, сейчас не столь уж
важно. Принципиально то, что больше всех разволновался,
Валеру вдруг не обнаружив в квартире для дебошей пьяных
специально словно созданной, хавире, с видом на излучину
Томи, Малюты Ирки, ни кто иной, как Сима Швец-Царев, не
то жених, не то любовник хозяйки, накушавшейся, кстати, в
печальный вечер сей в лохмотья, в дым, вдрезину, вдребадан.
— Как? — икал он изумленно, чертоги Иркины шарами
мокрыми обозревая:
— Она же с вами поднималась?
— За нами, — братишки соглашались, любуясь Симиной
зазнобой, что сидя прямо на полу, непривлекательном
наредкость, сопя, ругаясь жутко, в чулках и в волосах забавно
путаясь, стянуть пыталась непокорные, на ножках ее бедных
остаться навсегда решившие, похоже, в тепле ее коровьем,
французской замши туфельки с застежками из вороненого
металла.
— Ну, е мое, — был безутешен Сима, чему порукой,
безусловно, ямб одностопный — классической трагедии размер.
— Ну, елы-палы.
Смылась. Пока он возился с дверцей чумных
"Жигулей", открывал, закрывал, замочком клацал, эта хитрая
краля, бестия, непостижимым образом исчезла.
И в самом деле улизнула. Из положенья безнадежного
как будто бы нашла единственный возможный выход. В
момент, когда в неприбранной передней хозяйку на пол
братаны сгружали, Валера с хладнокровием неподражаемым,
оп, проскочила роковой этаж, на третьем, белками в темноте
сияя, дождалась Симки-Командира, еще раз миновала
прикрытую на сей раз дверь, сбежала вниз, на улицу,
неосвещенный двор преодолела махом, сквозь прутья давно
заботливым каким-то добряком прореженной ограды изящно
просочилась и раз, два, три, четыре, через десять, пятнадцать
максимум минут уже, босыми пятками родимой ванной
ощущая кафель, пыталась щеткою зубной не в нос попасть, а в
рот.
— Ща я ее привезу, ща я ее доставлю, — горячился тем
временем Сима, но нет, конечно же, пижон бежать по следу
теплому не пожелал, влез в свой дырван недоделанный, стал
разворачиваться, примял крыло о маленький чугунный
столбик исчезнувшего ограждения, рванул по Арочной, едва
не въехал в свежеотрытую траншею, еще раз развернулся
(вписался аккуратно, аппарат не повредив), но на Островского
свой перекресток нелепо проскочил, на Кирова вспугнул
худую кошку неизвестной масти, минут, должно быть, пять не
мог сообразить, как въехать в Лерин двор, короче, марш
бросок победно завершил не в том подъезде.
Тревожил полчаса звонок бездушный чей-то, и вдруг,
решив, свинья бухая, что обогнал голубку нашу, на вираже
обставил, уселся на ступеньку и, мирно поджидая девочку,
головку приложил к дверному косяку и задремал невинно.
Очнулся в полседьмого, опять ломиться пробовал в
необитаемое, видно, помещение. Полаялся с какой-то дамой,
соседкой, через цепочку нахала урезонить вздумавшей.
Послал ее, поклал-облокотился, завел железку боевую и на
речной отправился вокзал, где пиво малохольным отпускали с
восходом солнца. Взбодрился, подкрепился и в часть махнул,
к месту прохождения действительной службы (да, Дмитрий
Швец-Царев в тот исторический момент к Н-скому приписан
был полку, в почетном звании рядового состоял) сгонял
оттуда к жене комбата в Кедровскую больницу с передачей и,
наконец, так много дел и нужных, и полезных совершив, к
родительскому дому кочумая, внезапно на проспекте на
Советском, самом главном, увидел, углядел, заметил от каши
манной порозовевшую, похорошевшую девицу, Валеру Додд.
— Аааа!
Вот при каких обстоятельствах, бурля, кипя от чувств
нахлынувших избытка, резиной жигулевской едва не переехал
редактора-стажера программ для юношества и студенчества,
ответственного сын, племянник компетентного и внук
заслуженного, гаденыш Сима Швец-Царев.
— Ну что, попалась?
— Попалась, попалась, — охотно согласилась Лера, без
лишних слов усаживаясь прямо на переднее сиденье.
— Куда изволите? — скосил свой гнусный глаз
неисправимый и улыбнулся безобразно.
— Куда? Куда? На студию. У меня эфир через полчаса.
— А, ну, ну. Ты же у нас кинозвезда. Гундарева
Пундарева.
— Мадам, — зарыготал, запузырился веселый Сима,
рукоятку на себя потянул, педаль в противоположном
направлении двинул, пугнул гудком прохожего, беднягу, на
зебре зазевавшегося, и дунул вдоль по улице широкой. Пять
минут, и вот уже паркуется у проходной красивой телецентра.
— Во сколько освободишься?
— В четыре, — в глаза зеленые спокойно глядя, лжет
Лера без малейшего смущения.
— Ну, смотри, без пятнадцати я жду тебя на этом самом
месте. Обманешь, пеняй на себя.
Да, строг был Сима, крут и краток, но спросить с
проказницы и в этот раз ему не удалось. Увы, сегодня рано
утром, еще не пробовала даже Валера веки разлепить, и Сима
жидкостью студеной разбавить излишествами разными
вчерашними испорченную кровь, а на столе дежурного
центрального РОВД уже лежало птицей дохлой заявление, в
котором потерпевшая Ирина Афанасьевна Малюта, от
сложностей оперативно-розыскных мероприятий бригаду
следователей избавляя, не только имя, Швец-Царев, фамилию
насильника, ублюдка указала, но также год рождения
шестидесятый и адрес — проспект Советский, 8-42.
ТОЛИК
Экий прямо-таки демон, исчадье ада, смотришь, вроде
бы спит, дремлет, дурной румянец оттеняет полудетскую
щетину, невинный пузырек слюны все силится, но капелькой
горячей скатиться по подбородку в ямочку землистую никак
не может, дитя природы, молочный агнец, так нет же,
выродок, последний негодяй, непостижимым образом в
минуту эту же, вот в этот самый миг, в другом, совсем другом,
представьте себе, месте, на свежем воздухе в чудесном
скверике под сенью алюминиевой огромной чаши приемной
станции программ ЦТ "Орбита" с цинизмом просто
фантастическим чудовищные совершает действия, о коих
трактует с презрением явным и очевидным отвращением
позорная, неуважаемая 117 статья УК РСФСР.
Фу.
Подлец, мерзавец, скот, и еще осмеливается, подумать
только, гудком пронзительным пугать законопослушных,
смирных граждан, спешащих под мигание зеленого глазка по
освеженным совсем недавно к майским торжествам полоскам
белым пешеходной зебры.
Впрочем, всего лишь одного, одного лишь только
гражданина по пяткам стеганул сигналом звуковым
внезапным, в зад подтолкнул свирепо затейник полупьяный
Сима, от Леры заработав, кстати, неласковое:
— Идиот, — а именно, соседа Доддов, Толю Кузнецова,
такого молодого человека с волосами президента, в ту пору
знаменитого, овеянного славой даже дискоклуба
Южносибирского горного института, ЮГИ, "33 и 1/3".
Электрический разряд природы гнусной мурашками
скатился от шейного позвонка к поясничному, аукнулся в
поджилках, и Толя стрекоча задал, да, что есть духу
припустил, забыв, отбросив прежнее жеманство ленивой,
семенящей, полупрезрительной рысцы.
Вот так судьба бывает несправедлива, в каком порою
неприглядном виде готова выставить не охламона с рожей
мятой и не девицу моральных принципов сомнительных, а
юношу серьезного, к тому же исполняющего священный свой
гражданский долг.
Да-да, ведь не к какой-нибудь блондинке в колготках
красных непристойных спешит в объятия Анатолий. Суровая
Родина-мать ждет его на аллейке безлюдной в час утренний, в
день будний городского сада. В лице гуляющего как бы среди
скамеек синих и зеленых свежеокрашенных мужчины в кепке
и плаще. В образе старшего лейтенанта Виктора Михайловича
Макунько из управления по городу Южносибирску и области
одноименной.
Именно к нему спешит, торопится от дома прочь, от
института, наш диск-жокей, организатор молодежи, вот чудом
только не наткнулся на циферблат своих часов, к лицу рукой
внезапно вознесенных и ускоряется опять, без всякой видимой
угрозы внешней, сам все быстрее и быстрее переставляет
ноги.
Опаздывает. Опаздывает явно, не успевает. Нет,
скрыть сие, конечно, невозможно. Но можно, необходимо
даже просто-напросто другое, причину столь поразительной,
несвойственной Толяну совершенно необязательности. Иначе
говоря, еще одно унизительнейшее происшествие прикрыть,
задвинуть пяткой под стул, то самое, что не позволило Толе
походкой гордой и размеренной идти по улице советской
(имени Кирова) с высоко поднятой головой и чистыми (ах,
горе-горюшко) руками. Да, сегодня утром Анатолий Кузнецов
(планида ты несладкая добровольного помощника,
информатора, осведомителя, стукача), человек, выше личного
поставивший общественное, выше дружбы (на цыпочки встав)
долг, а выше любви (подпрыгнув, полагаю) честь,
составивший такую вот, на зависть многим правильную
пирамиду, был дважды за каких-то несколько часов
оскорблен, намеренно причем, несознательными элементами
из числа своих ровесников.
Увы, увы, еще до того, как галопом не слишком
элегантным Толян свое достоинство буквально растоптал, он
уронил его, да, птицу белую, цыпленка бройлерного, утратил
безвозвратного, вообразите только, он, юноша тонкой кости,
изящного склада, все утро сегодняшнее (зубы не вычистив,
кудри не расчесав) занимался, о, Богородица-заступница,
сбором дурно пахнущих и вид имеющих отталкивающий, вы
угадали, человеческих выделений.
Кошмар.
А дело вот в чем, вчера, признаться надо, не одной
Валере Додд напитки крепости различной без всякой меры
подавали. И баламут известный, Онегин, Чайлд Гарольд, с
обличьем Ленского и препохабнейшей фамилией Зухны
(чудак, приятель Толи школьный) пороку предавался и
вследствие сего имел шанс редкий отличиться, которым он
воспользовался, не преминул, то есть буквально ввалился в
тихий час вечерней сказки для детей в квартиру чинную
семейства Кузнецовых, чудесно пахнувшую завтрашним
обедом и, получив вопрос корректный:
— Леня, что случилось? — не стал воспоминаниям
унылым предаваться, нет, в будущее скорое, прекрасное и
светлое, свой мутный кинул взор:
— На старт, внимание, марш, — с торжественностью
некоторой даже возвестил и пояснил с улыбкой милой:
— Сейчас здесь все будет заблевано.
После чего, однако, не замычал, не зарычал ужасно, а
грохнулся довольно неуклюже на коврик домотканный и
реагировать не пожелал вообще на емкости различные, тазы и
ведра, любезно предлагавшиеся для облегчения страданий
органов бедняги внутренних хозяином любезным.
Подвел, мечту свою заветную — остатками
непереваренной дешевой " в оболочке" ветчины украсить
Толины обои чешские с цветочками в портвейне, напитке
приторном и гадком, косая морда, утопил. Ну, ничего, зато
чистейшей желчью, своей собственной, густой,
неразведенной, самородной, души поэта квинтэссенцией,
охотно, просто щедро поделился поутру.
Беееее.
Итак, в часу одиннадцатом, когда движеньем резким
осадил Толян устройство с механическим заводом, Зух не
лежал жердиною нескладной в углу на стареньком матрасе,
исчез (простынка белая — комком, истерзанная извергом
подушка — боком), пропал, отчалил, удалился без лишних слов,
как джентльмен, но след канальи, тем не менее, нет, не
простыл, на самом деле не остыл, пах, то есть, иначе говоря,
хранил еще тепло большого органа кровотворящего и пузыря,
имеющего форму грушевидную, расширенный отдел, часть
среднюю и суженную шейку, соединенную протоком узким с
кишкою незначительной, но нервной и слабохарактерной,
двенадцатиперстной.
И в этом убедился Толя тут же, проехав голою
ступней по кафелю сортирному, спасибо, зацепился, ухватился
за полочку с хозяйственным набором, а то бы неизвестно, что
еще по неопрятной плитке поплыло, когда бы головой своей
Кузнец с размаху тюкнулся о финский унитаз. Да, кстати, в
ванной тоже было сыро, но веселее, ибо там бескрайние
пространства мелководья чистого отважно бороздила лишь
крышечка югославского шампуня.
Добавить нечего.
И смысла нет, радиослушателям лет минувших
известно, еще бы, пароходы провожают совсем не так, как
поезда. В общем, выбежал Толя из наспех прибранной
квартиры, желтка яичного остатки с невыдающегося
подбородка роняя на ходу, минут за пять, не больше, до
встречи, ему назначенной в аллеях сада городского.
От испытания к испытанию ведет судьба сегодня
Кузнецова, от одного к другому движется Кузнец, как некий
грек, наживший вследствие переедания козлиный голос, от
сувенира к сувениру.
Итак, навстречу Толе, миновавшему парадное
излишество, дорическую колоннаду и железные ворота, из-под
младых ветвей, листвою шелестящих, мужчина выступает
грубый, рыжий, с недружелюбным ежиком под носом.
— Извините, немного задержался, — торопится сейчас
же повиниться Кузнецов, выдерживая, впрочем, с
достоинством немалым рукопожатие, клешне холодной и
безжалостной не позволяя смешать фаланги, связки,
сухожилья, свою ладонь, пусть оскверненную общеньем с
тряпкой половой, но все равно изящную, сухую длань
пианиста, музыканта, в бесформенную массу превратить.
— Что-нибудь серьезное? — густеет, как бы невзначай,
синева в очах суровых рыцаря без страха и упрека.
— Да, нет… нет, так, дома мелкое недоразумение,
румянятся немного щечки молодого человека, ввиду
дурацкого стечения обстоятельств оправдываться
принужденного.
То есть опять что-то невнятное смущенно бормотать,
не ведая, не зная, где взгляд остановить, к чему приклеить на
абсолютно непроницаемом челе товарища Макунько Виктора
Михайловича.
Вот, черт возьми. Казалось бы, к концу их встречи
предыдущей уже возникло какое-то приятное подобие доверия
и даже собираться, кристаллизироваться начинали, может
быть, мельчайшие, еще неразличимые частицы, способные в
условиях определенных приязни флюиды испускать, так нет
же, вновь с двусмысленности начинать приходится, краснеть,
увиливать, от ясного, прямого ответа уходить, короче,
возвращаться к тому моменту не слишком уж приятному,
когда Толяна какой-то незнакомец в штатском завел в пустой
и узкий кабинет на этаже втором военкомата и сунул там, без
всяких предисловий, едва ли не к переносице бедняги
прилепил (возможно, от привычки с близорукими субъектами
иметь контакт) оттенка розового разворот бордовых корочек
красивых.
Ну, вот, писали мы героя и тушью, и гуашью, и
кистью, и пером, и все ради того лишь, чтобы сознаться вдруг,
да, помогать борцам с невидимым врагом родного государства
охотно взялся Толя, но вовсе не по зову сердца, нет, не по
собственному решил он это делать все почину.
Лишен был выбора прятный юноша с хорошими
манерами, в безвыходное просто поставлен положение
невиданным кощунством, бессмысленным и наглым
святотатством, грозившим комсомольской организации
Южносибирского горного лишиться навсегда, навеки
почетных званий — передовая, ьоевая, но, впрочем, это Толю
мало беспокоило, когда бы черное пятно, упавшее внезапно на
накрахмаленную грудь, не угрожало растечься, лишая вида,
шарма, обаяния, буквально все и вся, и в том числе, конечно,
примерно с год тому назад союзом молодежи институтским
прижитый от Толи Кузнецова столь популярный дискоклуб с
названием идеологически нейтральным (не вредным, то есть)
"33 и 1/3".
Увы, никто не мог уверен быть в своей уязвимости,
спокоен, равнодушен, безразличен, после того, как в одно
прекрасное утро (в канун, о, Феликс, архангел без весов, но с
маузером, сто десятой годовщины рождения своего) в
Ленинской комнате Южносибирского горного прозрел
внезапно вождь мирового пролетариата.
Скандал.
У гипсового изваяния, у бюста метр на метр на
полтора, проклюнулись вдруг глазки голубые, моргала алкаша
и маловера.
Привет.
И что прискорбнее всего, событие сие, неописуемое
чудо, принародно явленное, никто из членов актива
институтского, места в президиуме занимая, не заметил.
Расселись деканы и секретари, под носом у основоположника
расположились и в зал уставились угрюмо, а с залом,
отличниками, стипендиатами именными, лауреатами
конференций научных, олимпиад предметных, красой и
гордостью, грядущей сменой неладное как будто что-то
происходит.
То есть присутствуют, конечно, внимают
рапортующему, лица правильные, глаза ясные, и в то же время
впечатление создается такое, будто бы шепчутся, черти,
шумок какой-то гуляет по рядам, сквознячок. Ни один мускул
на лицах не дрогнет, а между тем какая-то улыбочка неясная
как будто бы бродит, то тут мелькнет, то там, флуктуирует
сама по себе, эманация нехорошая от присутствующих
исходит, а от кого конкретно, и не сказать, от всех как бы
сволочей разом. Напряжение, словом, и вдруг… смешок.
Этакое фырканье мерзкое, тут, там, здесь…
Да что такое? Уж и оратор, ректор, профессор Марлен
Самсонович Сатаров, как ни был увлечен перспективами и
планами, задумок роем воодушевлен, взволнован, и тот нить
потерял, встревожился, ноздрями поиграл, туда зыркнул, сюда
глянул. За спиной, сзади, слева, — чутье подсказывает,
селезенка сигнализирует, но не к лицу такой персоне, сами
понимаете, движения резкие и праздный интерес, вновь рот
открыл Марлен Самсонович, но, нет, увы, не утерпел
председатель совета ректоров вузов промышленного края,
пять раз (пожалуй, даже шесть) не избранный член-корром АН
СССР, не выдержал, наперекор гордыне обернулся, а там,
пролетарии всех стран соединяйтесь, будь готов — всегда
готов, подмигивая правым глазом, в усы посмеиваясь
бесцеремонно так, по-свойски, любуется им, святый Боже,
самый человечный человек.
Короче, никаких шансов скрыть злодеяние
чудовищное, факт утаить, замять, спустить на тормозах, в
рабочем порядке, в узком кругу, своими силами, исключено.
Заседание окончено, выездная сессия открыта.
Вот после чего доселе незримый, то ли из воздуха, из
теней коридорных голубых сложился, а, может быть, и прямо
из стены шагнул, мгновенно отделился мужчина рыжий в
неброском пыльнике широком армейского покроя и в кепке
пролетарской восьмиклинке. Явился, неулыбчивый, протопал
по-хозяйски в зарезервированный кабинет без разъясняющей
таблички, но с пломбой пластилиновой на косяке, старший
лейтенант Виктор Михайлович Макунько,
оперуполномоченный, кем? так и просится в строку
дополнение, ну, что ж, извольте, с превеликим удовольствием,
всем советским народом.
Сел в кресло под портретом черно-белым сердечника
чахоточного с бородкой, без очков, во френче и комсомолом
занялся Южносибирского горного, с руководящей головкой
работать стал, но, впрочем, и рядовыми членами союза
молодежи не брезговал, случалось, вызывал для очного
знакомства, беседы, разговора тет-а-тет.
На каком основании, спрашивается?
Не следует ли здесь усматривать попытку начальства
институтского на плечи молодые неокрепшие, на спины юные,
учебой безоглядной искривленные, сложить? Конечно,
безусловно, но в то же время захочешь и не придерешься, ибо
рыльце у институтского авангарда, пятачок, да что там, вся
ряха оказалась и в пуху, и в соломе, и еще черт знает в чем,
наредкость, в общем, неприглядной вышла физиономия.
Увы, именно она, неоперившаяся поросль, боевитая
смена, добродушием старых товарищей безобразно
злоупотребляя, и превратила святое место, Ленинскую
комнату, подумать только, в проходную. Да, дверь, что
виднелась справа в простенке за сценой с Ильичом,
светящимся во мраке, декоративной не была, вела
полированная, блестящая, под цвет панелей (продукции
побочной Южносибирской пианинной фабрики) в большое и
неряшливое помещение, где и студенческий театр репетировал
миниатюры, и за фанерной перегородкой дискоклуб "33 и 1/3"
хранил свою аппаратуру, и редколлегия стенной газеты
сатирической "Глухой забой" одутловатые мордасы
прогульщиков и бузотеров хари омерзительные зеленой
краской малевала.
Собственно, сам факт использования для возвращенья
зрения основателю первого в мире государства рабочих и
крестьян баночки из набора красок редколлегии сомнению не
подлежал. Но взять за холку, за гузку ухватить художников
беспечных хоть и пытался товарищ Макунько, но поводов
особых не имел для этого, поскольку номер мартовский уж
выцвести успел в углу у входа в библиотеку, а за апрельский
халтурщики и не брались, о чем вопрос как раз был поднят на
заседании последнем комитета комсомола ЮГИ, что
подтверждал, увы, казенным стилем бездушный протокол.
СТЭМ, театр миниатюр, продув февральский КВН
мединституту, был в творческом застое, не собирался, то есть,
уже почти полгода, а дискоклуб, завоевав на конкурсе
недавнем областном заветный главный приз, в иную
крайность впал, но с тем же результатом, то есть
бездействовал и после своего триумфа уже сорвал два вечера,
два бала, заранее объявленных, назначенных в фойе
электромеханического корпуса.
Короче, установить не просто оказалось, кто мог
оставить за спиной большого бюста, в соседней, изрядно
захламленной комнате, под стульями в углу у длинного стола
две склянки разновеликие — толстушку темноокую из-под
шампанского и длинношеюю красавицу, шибающую в нос
свежеотлитым содержимым, водочную.
В чем, между прочим, откровенно в беседе с глазу на
глаз и признался Толе Кузнецову трехзвездочный офицер в
костюме сером, товарищ Макунько. Но, впрочем, не сразу, не
в след немедленно за тем, как ошарашил он Толяна красивым
разворотом служебного удостоверения.
Нет, дав время Анатолию полюбоваться на шит и меч,
заговорил с ним Макунько Виктор Михайлович о сложностях,
которыми коварно угрожает организму весенний недуг,