болезнь задорно водами журчащая, похлюпать и почмокать

невинная любительница — инфлюэнца.

А дело в том, что помимо исключительной отмазки,

каковою, находясь в победной прострации, почивая на лаврах,

сами того не ведая, обеспечили себя все до единого диско

оболтусы из клуба богомерзкого, президент и тридцати трех, и

одной трети Анатолий Кузнецов имел еще и лично для себя

безукоризненное алиби.

Роковые восемь дней, пять до чудовищного

святотатства, и два после провел он дома, в постели своей

собственной по воле вируса безжалостного платки, салфетки,

полотенца без передышки увлажняя.

Так вот, о Толином здоровье осведомившись перво

наперво в холодном кабинете райвоенкомата с оконным

переплетом времен простых решений, похожим на решетку,

лейтенант Макунько как-то очень быстро и уверенно стал от

болезней уха, горла, носа, минуя недомогания печени, желудка

несварение, живот, способный острым стать в любой момент,

и почки, отказать преподло норовящие, спускаться в тот

отдел, укромный уголок организма приматов, где гнездятся

напасти совсем малоприятные, стыдливо в народе именуемые

женскими.

Иначе говоря, вел опер Толю путем извилистым и

странным, и уж казалось, что вот-вот суровым голосом

потребует сознаться, за сколько же абортов криминальных ему

устроила фальшивую, дутую справку заботливая мама Ида

Соломоновна Шнапир, врач, доктор, заведующая отделением,

несмотря на деликатность исключительную, самая известная в

областном центре специалистка по устранению последствий

нежелательных неосмотрительности обоюдной, как вдруг…

улыбка? нет, ее предвозвещающее измененье кривизны шаров,

утрата выпуклости угрожающей белками голубыми, едва

заметная, но слабина губ малокровных, позыв, определенно,

служебным предписаниям вопреки, самодовольство,

достигшего без лишних осложнений цели профессионала.

— Да вы не волнуйтесь, — внезапно отпустил упавшего

уж было духом, бледного, скованного, неадекватного Толяна,

ослабил хватку, снизошел, даже барабанить перестал сухими,

как сучки обструганные, пальцами по суконными армейскими

локтями истертой столешнице.

— Вас мы ни в чем, абсолютно ни в чем не

подозреваем. Если бы хоть малейшее сомнение на ваш счет

имелось, мы бы беседовали с вами не здесь, в военкомате,

вдали от посторонних глаз, а сами знаете, наверное, куда я

приглашаю остальных?

— Нет, нет, узнать вас, Анатолий, поближе я решил

постольку, поскольку кажется мне, что у нас с вами общая

должна быть заинтересованность в скорейшем разоблачении

тех, кто самым подлым образом, в кустах укрывшись, просто

напросто сбежав, товарищей своих поставил под удар.

О!

И вслед за этими словами золотыми Виктор

Михайлович стал мысль свою детализировать и развивать, да

так психологически верно, столь тонко и расчетливо, что ни

малейшего сомнения возникнуть не могло, конечно, ждала

карьера фантастическая такого вот ловца душ человеческих в

рядах бойцов секретной службы сыска.

Да, говорил лейтенант о том, о чем предпочитал

Толян не думать, не вспоминать, на счастье, на авось

традиционно уповая.

Итак, в самом начале апреля, то есть недели за две до

злополучного происшествия в Ленинской комнате

Южносибирского горного института, по едва просохшему

после весеннего полноводья асфальту молодежь города

химиков и углекопов потянулась к дверям не столько

тенорами звонкими, сколько блохами, коварно ждущими

поднятия занавеса под швами плюшевыми кресел

прославленного театра оперетты Южбасса. В этом,

отвоеванном прыгающими паразитами у музыкальной

общественности города здании, четыре дня подряд с утра и до

позднего вечера на радость насекомым бескрылым и

прожорливым гулял, насосом безотказным ритма накачивал

всегда готовую отдаться цвету, свету, танцу огневому публику

областной смотр-конкурс дискотек и дискоклубов.

Впрочем, машина, перфоратор, устройство

электрическое на самом деле лишь после шести. Весь день до

этого во тьме полупустого зала жюри (компетентное и

представительное), шурша бельем нательным, кривясь,

почесываясь, но сохраняя выдержку, экзаменовало

коллективы самодеятельной молодежи на политическую и

гражданскую зрелость. О, нет, не зря, не напрасно все силы

бросил Анатолий, нелепое сопротивление своих паршивцев

несмышленышей преодолевая, на отработку программы

тематической с названием к сердцам горячим обращенным

"Товарищ Хара".

Одни слайды чего стоили, тут и комманданте Че с

глазами просветленными, и дядя Сэм с хлебалом

перекошенным, крестьяне на полях, рабочие на марше, черно

белый президент Альенде — палец на спусковом крючке,

Пиночет — бульдожья рожа в очках пижонских, штурмовые

винтовки, солдатские сапоги, и даже, кажется, нейтронная

бомба промелькнула зловещей тенью под звуки

"Венсеремоса" и песни "Когда мы едины, мы непобедимы",

фон создавая неповторимый и незабываемый для пируэтов, па

революционных, фуэте, исполненных специально

приглашенными солистами ансамбля институтского

танцевального "Шахтерский огонек". Исключительная работа

и в результате первое место, и возможность в субботу вечером

в день заключительный Амандой Лир и Донной Саммер

потешить весь молодежный городской актив, о положении

регулятора громкости уже не беспокоясь.

Да, так, но если откровенно, начистоту, то вовсе не

ради этого, конечно, два месяца (не меньше), забросив прочие

дела, готовился к большому смотру Толя. Нет, победитель

конкурса — дискоклуб Южносибирского горного помимо

грамот, вымпела и ценного подарка (магнитофона "Илеть")

смог получить, добиться невозможного, казалось бы, права на

большом празднике спорта и мира в столице нашей Родины

необъятной, городе-герое Москве, представлять наш

промышленный, богатый талантами край, иначе говоря,

участвовать этим летом в культурной программе Олимпиады

80, привечать и развлекать атлетов, дискоболов, метателей,

если не серпа, то уж молота определенно.

Был удостоин чести, да, но мог и лишиться ее, не

отведать, не вкусить плодов заслуженного, долгожданного

успеха, на что внимание Толика обостренное и обратил

(обиняками душу отведя сперва, намеками серьезно

растревожив селезенку собеседника), уже без всяких новых

экивоков, подвохов, хитростей, тон доверительный избрав на

сей раз, товарищ лейтенант, гражданин красивый фуражкин,

вернее кепкин, хоть и обладатель восьмиклинки

пролетарского покроя, но сшитой, тем не менее, в стране,

стихию буржуазную изжившей не вполне, Германской

демократической республике.

— Вы же понимаете, Анатолий, — добрел Виктор

Михайлович, смягчался прямо на глазах, — покуда в этом

грязном деле не будет поставлена точка, пятно позорное не

смыто с института, едва ли может речь идти об участии

вашего, безусловно, интересного клуба в столь ответственном

мероприятии.

— Скажу вам больше, — склонился вдруг к столу

товарищ Макунько, приблизил поросль уставную, усища

рыжие, рецепторы гвардейские совсем уже по-дружески,

непринужденно к лицу еще довольно анемичному Толяна,

под вопросом даже не поездка, что поездка, само

существование ваше, как коллектива.

Вот так просто, по-человечески, с печалью даже,

грустью в голосе, Господи, да только за это, за перемену

чудную внезапную, за знак расположения сладкий, казалось,

право, безусловно, впредь исключавший саму возможность

возвращения к вопросам, вроде:

— В случае недомогания вы к врачу обращаетесь или

вас Ида Соломоновна по-семейному пользует? — о, Боже мой,

готов был Толя, о сей, почти с приятельской небрежностью к

его щеке придвинутый прибор, колючки рыжие, иголки

безобразные с признательностью искреннею потереться.

Но, впрочем, этого не требовалось. Сущую мелочь,

безделицу, услугу мелкую всего лишь попросил Анатолия

Кузнецова оказать Виктор Михайлович Макунько.

— Поскольку вы, Толя, человек чистый, с этой

провокацией не связанный, личной заинтересованности чью

либо сторону держать, по мнению большинства, не имеющий,

то, я думаю, многие именно с вами и будут

откровенны. Конечно, ожидать не следует признания, но если

вы будете внимательны и, главное, не станете чураться

компании товарищей, прежде всего из состава комитета

ВЛКСМ, я полагаю, я уверен, вы не только нам сможете

помочь, но и в перспективы с вашим клубом и нашим

доверием к вам можете рассчитывать не только на поездку в

Москву или на БАМ.

О! Но это в принципе, в общем. Конкретно же, в

ближайшую пару дней хотелось бы лейтенанту Макунько

через дискжокея Кузнецова деликатно и ненавязчиво

выяснить, чем все же накануне торжественного, ко дню

рождения вождя, велевшего "учиться, учиться и еще раз

учиться" приуроченного собрания отличников ЮГИ

занимались два других основателя музыкального клуба "33 и

1/3", иммунитет имевшая и к насморку, и к кашлю стойкий,

парочка — заместитель секретаря институтской организации

молодежной Василий Закс (впрочем, бывший) и

верховодивший дружиной комсомольской горняков, член

комитета ВЛКСМ (пока еще) Игорек Ким.

Пьянствовали. Да.

А смесью жидкостей различных разгорячив кровь и

плоть разволновав, отправились оба в сопровождении двух

или трех дружинников активных из числа тех двоечников, что

как бы вечно на поруки взяты не то студсоветом, не то

студотрядом, любимым делом заниматься, а именно, бороться

за здоровый быт, иначе говоря, весь вечер свиньи

беспардонные ногами двери открывали на всех без

исключения этажах общаги номер три.

Собственно, рассказом об этом чудовищном

злоупотреблении общественным доверием, непрекрытом

самодурстве, самоуправстве, короче, безобразии "невиданном,

но регулярном" и смог восстановить доверие к себе, чуть было

не утраченное вовсе после невнятных, подозрительных, да

просто недостойных мужчины извинений за непростительное

опоздание, Толя Кузнецов.

— Так, так, — с приятной интонацией в голосе, с

невольной фитой носовой резюмировал его доклад,

сообщение, Виктор Михайлович, — значит, в нетрезвом

состоянии находились?

— Да, — подтвердил Кузнец, — Вне всякого сомнения,

головой качнул, шагая нога в ногу с высоким рыжим

лейтенантом, вглубь уходя аллейки сада городского, под

фонарями зимними которого порой отроческой, увы, ввиду

здоровья никудышного ему ни разу так и не пришлось

пошаркать острыми по гладкому.

— Отлично, отлично, — внезапно выполнил Виктор

Михайлович молниеносное кру-гом, сено с соломой

перепутал, заставил возомнившего уже черт знает что,

буквально окрыленного реакцией товарища М-ко, Толяна,

второй за это утро, подумать только, раз позорно дергаться,

какие-то движенья мелкие, смешные невольно совершать.

Впрочем, сотрудник комитета особого при Совете

Министров унижать информатора, его на место ставить и в

чувство приводить не собирался, не планировал, нет, просто

эмоциям дал волю офицер, расстроенный донельзя не просто

безответственностью, ах, если бы, преступным, скажем так,

пособничеством и не каких-то отдельных отщепенцев, а целых

групп и коллективов молодых людей мерзавцам, негодяям и

подонкам.

Ведь от скольких он уже об этом рейде слышал, а

скольких расспрашивал, подробности той экспедиции

карательной пытался выяснить, и никто, ну, надо же, ни один

человек до сего момента о самом главном, что уж говорить о

множестве подробностей, деталей, скрытых не без умысла, о

ключевом, центральном не сказал ни слова.

Значит, приуныли малость, развеяли печаль, ну, ну,

услышал наконец-то Виктор Михайлович звук долгожданный,

си-бемоль прикосновения зеленого к прозрачному, схватил,

похоже, поймал мелодию, которую, как и предчувствовал, он

должен был извлечь из стеклотары, двух запылиться не

успевших даже в углу под стульями сосудов, короче,

разволновался, и интуиции триумфом опьяненный, переступил

немного грань невозмутимости привычной.

— Хорошо, — остановился товарищ Макунько,

маневрами внезапными, нехитрым способом скрывая чувства,

дыханье восстанавливая, а так же соблюдая дистанцию

положенную.

— Неплохо, Анатолий, — сказал Виктор Михайлович,

усы неугомонные сверкнули в лучах весеннего светила, — ваши

сведения в общем и целом совпадают с моими, но есть и

заслуживающие внимания особого различия. Их изучением

мы и займемся.

О! После этих слов, такое сладкое, приятное

невыразимо сознание причастности лишило Толю разума, что

показалось бедному, будто и впрямь за этим "мы" немедленно

должно последовать неимоверно лестное, конечно,

предложение отправиться немедленно со старшим

лейтенантом в зеленый дом на площади Советов, дабы за

шторами, решетками и сеточкой специальной в ячейку

мелкую по-братски разделить и тяготы ночей бессонных и

бремя славы ДСП.

Но, нет, товарищ Макунько, уполномоченный в

гражданском реддинготе уж полностью владел собой.

— В институт сейчас? — осведомился он с бесстрастием

обычным.

— Но я не тороплюсь, — надежды не терял наш диск

жокей, любимец молодежи городской, красавец с волосами.

— Никаких проблем с зачетами, экзаменами?

участлив был, но холоден и равнодушен товарищ лейтенант,

Все нормально?

— Да вроде бы.

— Ну, что ж, — беседу закругляя, Виктор Михайлович

Макунько Толяну Кузнецову предложил вновь побороться за

форму, за целостность и неделимость его ладони

музыкальной. Деваться некуда, студент вложил в сухую и

шершавую свои изнеженные пять и, спину, шею, даже ухо

призвав на помощь, и в этот раз с нелегким испытаньем

справился.

И так они расстались.

Кокетка синяя уполномоченного разок, другой

мелькнула за деревьями и потерялась среди стволов, побегов

молодых, листочков клейких сада, а Толя, любимец мальчиков

и девочек, кумир, со временем идущей в ногу молодежи на

просеку, аллею главную без приключений быстро вышел и,

позади оставив колонны белые, высокий портик полукруглый,

как и предполагал товарищ Макунько, направился в

прославленную (ославленную) кузницу сибирских

инженерных кадров.

Конечно, неясность с поездкой в столицу оставалась

полнейшей, о чем-то большем, обещанном как будто бы за

мелкую услугу, старанья искренние, желанье следствию

помочь, не стоило пока, пожалуй, и мечтать, все это так, но

тем не менее, общение президента с товарищем усатым

синеглазым определенным, благотворным образом уже

сказалось на жизни клуба, вместо названия приличного

имевшего знак? символ? цифру? литеру? — периодическую

дробь.

Да, только энтузиастам диско-движений, поп-звуков

пионерам было позволено забрать аппаратуру из опечатанной

каморки. Даже Святопуло Андрея Евстафьевича, студента

заочника института культуры, режиссера СТЭМа ЮГИ,

просившего, буквально умолявшего в слезах ему возможность

предоставить взять хотя на время, под расписку даже, какие-то

необходимые для завершения работы дипломной сценарии, и

того отказом грубым обломили, а вот этим безумным, нос по

ветру держащим флюгерам, бесстыдно развращавшим

поколенье целое пустыми ритмами, мелодиями глупыми, без

долгих просьб и уговоров позволили все совершенно, до

последнего штепселя, разъемчика спокойно вынести из-за

спины широкой белой вандалами и выродками опоганенного

бюста. Впрочем, конечно, велено при сем "молниеносно, и

чтоб никто не видел".

Из главного корпуса диско-клуб переезжал в

инженерно-экономический. Жизнь продолжалась,

распоряженья президента исполнялись.

Приятным свидетельством чего был "пазик"

институтский у застекленного крыльца третьего корпуса. Его,

тупорылого, Кузнец увидел сразу, едва лишь ноги вынесли на

улицу Сибиряков-Гвардейцев. Звукооператора же своего,

тезку Толю Громова, несмотря на сто двадцать килограммов

живого веса, лишь подойдя вплотную и обогнув зеленый

автобус неуклюжий. Обжора, меломан, неряха сидел,

шельмец, на электрическом приборе, устройстве деликатном,

колонке акустической и папиросой "Беломор", болтая

толстыми конечностями, обутыми в ботинки неприглядные,

определенно наслаждался.

— Все тип-топ, босс, — хрюкнул, на месте преступления

застуканный козел, проворно спрыгнул на железный пол,

схватил предмет, служивший только что ему исправно, и на

ходу плевком окурок на газон невинный отправляя, доложил:

— Уже почти все затарили.

"Вот пес", — сердито думал Кузнецов, шагая следом,

изобретая наказания одно ужаснее другого, вплоть до угрозы

изгнать из коллектива в предверьи, накануне поездки

фантастической в далекий город на Москве-реке.

Но ход, полет идей административных был

остановлен, прерван неожиданным видением, Зух, Ленчик,

глист, кишка, свинья, не слишком сегодня церемонившийся в

аппартаментах, в клозете Кузнецова, пихтовым ароматом

освежаемом, мелькнул там впереди, возник из темноты

внезапно пустого холла поточных аудиторий.

Нет, он не умер от стыда, не провалился, не ушел

сквозь половицы по шею в глинистую почву, отнюдь нет.

Завидя школьного приятеля на том конце коридора длинного,

не попытался даже скрыться, чертяка этакий, в проеме

лестничном. Напротив, у приоткрытого окошка замер и

пухлыми губами какие-то невероятно паскудные движенья

совершая, причмокивая, цыкая, он ждал спокойно

приближенья диск-жокея. Он даже время дал ему собраться

духом для тирады гневной, но подловил на вздохе, не дал

исторгнуть звук, с гадливостью немыслимой спросив:

— Ну, что, пархатый, последнее продал?

ЛЕНЯ

М-да.

Впрочем, одно очевидно, сей губастый субъект,

образина, щеки как бы однажды втянувший в себя, а воздух

выдувший (по ошибке, видимо) через нос, отчего

приспособление обонятельное и без того неклассической

формы размер обрело попросту неприличный, этот тип,

Леонид Иванович Зухны, нечто иное в виду иметь должен,

нечто отличное определенно, несозвучное мыслям столь же

нескладного, но белокурого, белокожего и безгубого Ивана

Робертовича Закса, Ваньки Госстраха, клявшегося, между

прочим, истинный крест, в тот самый опустошительным

набегом отмеченный вечер мальчику из слоновой, сливочной

кости, ладному, ловкому и кареглазому Игорю Эдуардовичу:

— Кимка, я тебе говорю. Эта сука, мордехай

хитрозадый, он спит и видит, как будет всем один, без нас,

крутить и распоряжаться.

В самом деле. Конечно. Должен. Вопрос не в этом.

Вопрос в другом, имеет ли он что-либо разумное в

виду вообще, в себе ли Леня Зух, а? взгляд только бросьте

мимолетный на руки, грабли, лапы этого нетрезвого гения,

загадочных иносказаний сочинителя.

" Я полз, я ползу, я буду ползти,

Я неутомим, я без костей."

Нет, они не трясутся, мерзейший тремор,

позорнейший симптом похмелья заурядного скрыт, смазан,

незаметен, поскольку пальцы худые, суставчатые, длинные,

щелкунчика, урода Лени сжимаются и разжимаются нелепо,

несинхронно, сами по себе, в кулак как будто бы надеются,

пытаются сложиться нерушимый, но нет, увы, не могут

сговориться. Никак.

Невменяемый, социально опасная личность. Псих.

Вне всякого сомнения, полная противоположность

Толе Кузнецову, ничего общего, полная несовместимость, и

тем не менее, еще совсем недавно, ни кто-нибудь, а именно

Кузнец, там, за спиною Лени, в тени у пыльной

старорежимной бархатной кулисы на стуле винтовом за

инструментом неуклюжим и громоздким с навязчивой, лишь

одному ему присущей методичностью и черные, и белые

вгонял, вбивал заподлицо с порожком лакированным,

утраченные знаки препинания сурово расставляя.

" Она Мосфильм

Она мерило чувства меры

И образец запоминанья слов

Она Мосфильм".

Да, диск-жокеем, президентом клуба с названием,

достойным учебного пособия по прикладной механике,

Анатолий Кузнецов был не всегда, организатором

молодежного досуга, помощником комсомола он стал, и,

кстати, года не прошло еще.

До этого же внезапного возвышения, обретения

известного статуса и положения в обществе, свою добрую и

осмотрительную маму, Иду Соломоновну расстраивая, и

бесконечно огорчая папу, Ефима Айзиковича (казенного

лудилу, запевалу, барабанщика, уж лет двадцать, наверное,

заведовавшего отделом партийной жизни и строительства

газеты ненавистной вертихвостке Лере Додд "Южбасс") ходил

Анатолий Ефимович Кузнецов по лезвию ножа, играл с огнем,

пер на рожон, против течения греб, короче, короче никак не

мог избавиться, освободиться от жуткого влияния (дурного)

мальчишки непутевого, подростка длинношеего. Да, юноши

худого, но с безобразными губами семипудовой негритянки,

Ленчика Зухны.

Впрочем, родители как всегда ошибаются,

заблуждаются, все видят в неверном свете, шиворот

навыворот и задом-наперед.

На самом деле никто ни на кого влияние оказывать не

собирался, не строил козней гнусных, коварных планов

громадье, интриг не плел, нет, просто рослый девятиклассник

шел коридором школьным с ведром, наполненным водой из

крана, субстанцией прозрачной, голубоватой, в веселой

мелкой зыби коей крейсировали, волновались, дрейфовали

вдоль бесконечного, мерцающего цинком края мелкие

щепочки, кусочки неопознанной материи, бумажки, ниточки,

короче, свидетели безмолвные общения вчерашнего суровой

тряпки половой с линолеумом классным. Держал путь к

кабинету номер 23 дежурный из 9 "В", ведро в руке худой,

отставленной смешно, тащил, шагами коридор длиннущий

мерил и вдруг, забыв о цели и о смысле движения,

остановился неожиданно и жидкости холодной изрядной

толикой пол остудил.

Пролил, плеснул, ботинки замочил, но не заметил

этого, не обратил внимания. Буквально замер, обалдел, ушам

своим не веря, на дверь, обшитую кофейным пластиком,

ведущую из коридора на сцену зала актового, уставился в

волнении забавном. Да, из узкого проема, из темноты за

приоткрытой створкой немыслимою чередой, подобно

шарикам железным в игре мальчишеской дворовой,

выкатывались звуки фортепиано и, на свободе оказавшись,

красиво рассыпались музыкой, мелодией волшебной и

невероятной.

" Когда ты чужой, все вокруг чуждо".

Боже.

Эта кровь холодящая гармония, гусиными

пупырышками гуляющая от ключицы к запястью, до этого

самого момента, секунды невероятной, принадлежала только

ему, Ленчику Зухны, в его лохматой голове жила, в коробке

черепной таилась, кружилась, нежилась, играла и в комнате

его, в одной из двух, пожалованных в годы совнархоза семье

художника Зухны, отстегнутых начальством щедрым в

квартире грязной коммунальной, звучала, когда с утра к столу

с тетрадками не чувствуя желанья встать, брал Леня у

изголовья его панцирного ложа почивавшую гитару и трогал

пальцами шершавыми и желтыми от постоянного общенья со

щипковым инструментом и сигаретами "Родопи",

"Стюардесса", "Ту".

Этим летом, ночью, укрывшись с головой, простынки

белизной обманывая комаров, он выловил в эфире, поймал

таинственную станцию, передававшую одну лишь музыку

(шалость частот мегогерцовых, подарок высоких,

ионизированных слоев холодной атмосферы), внезапный

чистый звук в безбрежности хрипящей, воющей, ревущей

тьмы.

Пять или шесть песен успел послушать Леня, прежде

чем большой вонючий механизм из дальнего конца шкалы до

пойманной иголкой красной полосы-полоски на гусеницах

ехал.

" Не может быть", — думал, стоя в коридоре

полутемном с ведром воды осенней в руке, смешной, нелепый

подросток, — "не может быть, невероятно, фантастика", и тем

не менее, сомнений не было, кто-то, еще неизвестный пока

ученик центральной школы номер три сподобился неведомую

станцию (Радио Тэксес? Биг Би без Си, но с Ти?)

одновременно, вместе с ним июльской ночью под звездами

сибирскими магическими слушать.

Ну, нет, конечно, нет, сей пианист неведомый, а им

окажется (через секунду Зуху предстояло убедиться) Толя,

что-ли, Кузнецов, как будто, короче, ни рыба, ни мясо из 9

"А", не должен был ловить, подобно Лене, ночные звуки на

лету, у него в комнате (квартиры отдельной) был не старый,

расколотый небрежным рыбаком "Альпинист", а новенькая

приставка стереофоническая "Маяк". Так что Кузнец имел

возможность, ленту шелестящую гоняя слева направо по

десять раз на дню, не только запомнить все до мельчайшей

четвертушки, но и проверить, и перепроверить себя

неоднократно.

А на сцену Толя попал вот как. Перепутал время

репетиции хора, точнее день, а именно, вторник со средой. Но,

как видим, вместо того, чтобы подумать немного, пораскинуть

мозгами, сопоставить одно с другим и убедиться в ошибке

грубой, сидел и игнорируя анализ, пренебрегая синтезом,

бездумной, беззаботной игрой тревожил старый инструмент.

Непонятно еще как способность реагировать на свет при этом

сохранил, то есть заметил, что внезапно полоска желтая,

дорожка тараканья расширилась, раздвинулась и превратилась

в треугольник, трапецию разностороннюю, головку Толя

повернул, взгляд бросил влево и узрел, нет, не компанию

шкодливую альтов, для шутки гадкой кравшихся вдоль стенки,

глаза, большие выразительные очи на смуглом некрасивом

лице ровесника.

Ведро, с которым Зух не пожелал расстаться, скрывал

приставленный к стене портрет шахтера в красной каске.

— А слова, — спросил вошедший у сидевшего, — слова

случайно ты не знаешь?

— Нет, признался честно музыкант и улыбнулся, и

мелкий ряд зубов приветливо при этом обнажил, — а ты?

Вот так по воле Провидения, не ведая греха, и о

последствиях возможных не подозревая, у самого порога

возмужания два паренька, подростка имели возможность

встретиться.

Второй раз в жизни.

Попытку первую составить роковую пару судьба

предпринимала лет за десять, наверно, до этого события, еще,

пожалуй, в школу не ходили детки, однако, по недосмотру

очевидному в присутствии родителей и ничего поэтому у

гнусной бестии не вышло.

Да, летописец медноглазый свершений славных

(зануда с пером, сверкающим на лацкане графитном пиджака

двубортного) Ефим Кузнецов и оформитель, художник,

таинственными жидкостями, без коих невозможен творческий

процесс — олифой, скипидаром, керосином пропитанный

настолько, что даже самый злонамеренный начальник не смел

с категоричностью оргвыводы влекущей утверждать, несет ли

так от рук, от пятен на рубашке клетчатой или разит из пасти

Зухны Ивана, кривой и неопрятной, служили одному делу, в

одном месте, а именно, в газете с орденом красивым,

приткнувшимся к названию "Южбасс", флагмане пролетариев

южносибирских, органе всех мыслимых общественных,

советских и профсоюзных организаций, рупоре (горлане,

агитаторе, главаре) желтом, четырехполосном с программкой

телевидения на каждый день, а в пятницу на всю неделю

разом.

И оба, надо же, на елку редакционную в году веселом

шестьдесят шестом, или, быть может, шестьдесят седьмом,

двух мальчиков, конечно, каждый своего, одновременно

привели. И они, сведенные случайно Дедморозом с зудящейся

от ваты, красной ряхой, на удивленье слаженно, красиво "а

капелла" исполнили о настоящей дружбе романтическую

песню:

" Уйду с дороги, таков закон,

Третий должен уйти".

Полакомились шоколадом вместе, но по домам пошли

отдельно.

Ну, да, конечно, что общего могло быть у

симпатичного, одетого в костюм Партоса, кудрявого сыночка

румяного Ефима и неухоженного, в бумажном колпаке с

цветными звездами нелепыми, вихрастого, носатого потомка

сквернослова Вани.

Ничего.

— Вот так, Толя, — дорогой комментировал папаня

Кузнецов отсутствие ушей из плюша, усов из старой шапки и

лихого картонного хвоста у Лени, певшего красиво, — цени,

голубчик, то, что для тебя мы с мамой делаем.

Угрюмый же человек, ребенок нелюбимый

машиниста грубого со станции Барабинск, Зухны Иван

Антонович, с привычной мрачностью послушав сына

болтовню:

— Ты знаешь, папа, этот мальчик, который пел со мной

сегодня, живет через дорогу от "Универмага", — завел мальца

на набережную в забегаловку, стакан с рубиновым напитком

опростал, дождался, пока наследник проглотит последний

скользкий пельмень, и, завершая празднество на этом, заметил

хмуро:

— Я тебе скажу одно, держись-ка ты от этих жидов

подальше.

Ни больше и ни меньше, конец и точка.

Угу.

Кто мог предположить тогда, что в этой жизни

размеренной и упорядоченной раз и навсегда балансом

интересов материальных, внезапно, вдруг, в один прекрасный

день из тьмы (с небес буквально) необычный голос

завораживающий, переворачивающий душу, прозвучит, и

явится маньяк, алкаш, шаман, безумец круглолицый и,

разницы меж иудеем и греком не ведая никакой, заманит всех

во мрак Грейхаунда ночного автобуса, ведущего упорно

красным габаритным огоньком неоновую линию над черным

полотном пустынной федеральной номер шесть от северо

востока к юго-западу?

Никто.

Ну, ладно, предполагать, предвидеть неспособность

простительна, быть может, но игнорировать, упорно и нелепо

не замечать, что это Мистер Моджо, во весь рост поднявшись,

расправив плечи, единственный огромный и великий,

указывает к звездам путь, косматый шарлатан под лунным

нимбом варварским, сие, определенно, прискорбный признак

профессиональной непригодности партией мобилизованного и

призванного бойца идеологического фронта, Ефима

Кузнецова.

Конечно, и тем не менее, со стороны, с той, что лишь

свежесть гуталина позволяет различать под белою коростой

соли коммунхозовской, навязчивое создавалось впечатление,

казалось, представлялось, будто всего лишь прилежный

ученик, усидчивый и аккуратный Толя Кузнецов внезапно под

дурное влияние попал подростка непочтительного, дерзкого,

лишенного к наукам склонности и интереса, зверька

угрюмого, глазастого и злого, Ленчика Зухны.

А подтверждением тому ну вот хотя бы печальный

случай, происшествие, ЧП, в истории спецшколы номер три

для одаренных девочек и мальчиков отмеченное, как "те

самые", да, да, жуткие и безобразные "те самые танцы".

Действительно.

Но прежде чем за описанье взяться очередной

облезлой елки профсоюзной, казенных хлопьев белых,

свисавших с потолка на ниточках разновеликих, гирлянд,

фонариков, серебрянных полосок из фольги железной, ну, в

общем, торжеств привычных по поводу грядущей смены

холодного без меры студеня совсем уж лютым просинцем,

невозможно в который уже раз не подивиться игре небесных

сил, непостижимая прихоть коих способна сделать внука

прачки, безропотно стиравшей с утра до ночи дорожными

ветрами пропыленные рубахи, злодеем, возмутителем

спокойствия, изгоем, пугалом, чудовищем на двух ногах, а

правнука солдата, кантониста беглого, бродяги, арестанта,

каторжника личностью приветливой, мягкой, ненавязчивой,

как бы всегда нечаянно, без умысла, без задней мысли,

нелепой волей обстоятельств вовлеченного и втянутого во

что-то безобразное и неприемлемое в принципе.

Но, впрочем, размышляя здраво, ну кто вниманье

обращает на пианиста, в углу за инструментом полированным

пристроившегося скромно, притулившегося, в тот миг, когда

пластмассовым зубочком, коготком, реветь, стонать и плакать

заставляя колонку черную с красивой самопальной вязью букв

"Маршалл", суровый, непреклонный гитарист у края сцены, у

микрофона, слова отчаянно вдогонку звуку резкому струны,

зажатой с двух сторон, выкрикивает, отправляет.

" Люби меня раз,

Люби меня два,

Люби меня три".

Да, молчал, молчал, стоял всегда не то спиной к

публике, не то боком, бренчал чего-то там невыразительное и

вдруг, мама родная, очами зыркнул полоумными, к рампе

шагнул, к стойке с прибором звукочувствительным

приблизился решительно, тряхнул кудрями, боднул башкою

воздух липкий и что-то явно репертуаром утвержденным не

предусмотренное, всю банду бравую лабать заставил.

— Пока я твой,

На часы не смотри.

Люби меня раз,

Люби меня два,

Люби меня три.

Вот какой чудовищной, немыслимой, недопустимой,

право, выходкой гитариста ансамбля школьного вокально

инструментального Леонида Зухны был омрачен, испорчен

Новогодний праздник выпускников, десятиклассников, бал без

напитков, но с грамотами почетными и флагом переходящим,

устроенный стараниями педколлектива дружного в фойе с

колоннами (полом мозаичным и фризами кудрявыми)

рабочего клуба над заведением учебным со дня рождения

шествующего предприятия орденоносного.

Такой вот дебют.

В самом деле весь предыдущий год пел:

"Даром преподаватели" и "Только не надо

переживать", звонко, но без надрыва, попутно, как бы заодно,

из-за укрытия, засады-баррикады (правая рука на настоящих

костяшках полированных старинного, с чугунной рамой

инструмента, левая на белой, копеечной пластмассе клавиш

свистелки электрической "Юность") под занавес не частых, но

регулярно дозволяемых по соображениям сугубо

физиологическим, директором образцовой школы товарищем

Старопанским вечеринок, Толя Кузнецов. Он же,

проверенный, испытанный солист большого хора школьного,

легко получивший ключи от каморки на втором этаже, где

пылились перламутровые, в паутине разноцветных проводов

инструменты, считал разумным (да, год, наверное,

крамольным мыслям, побужденьям воли не давал) на публике

играть одно, а, вечером, после уроков, в пенале с видом на

грязную теплицу запершись, нечто иное, чумное, дикое, в

безумный трепет душу приводящее.

Да, казалось бы, инстинкт врожденный отторженья,

неприятия поступков необдуманных имел Толян, к безумствам

был не склонен от природы, но, увы, как видим, и его,

правильного мальчика с ушами чистыми и идеальными

ногтями, ночные прелюбодеяния с неистовым безумцем из

города Эл-Эй до добра не довели. То есть нечто природой не

предусмотренное в принципе, произошло, случилось с

головой этого аккуратного хорошиста, если он, казалось бы,

органически неспособный реагировать на предложенья типа:

— А что, Кузнец, не дать ли им всем разок просраться?

ответил не ставящим на место, пыл охлаждающим, мгновенно

приземляющим:

— Ты, кстати, Леня, "Отеля" пленку мне возвращать

думаешь? — нет, безобразным, самоубийственным буквально,

согласием:

— Ну… пару песен…наверно, можно вставить в

середину.

Невероятно. Одно хоть как-то если не оправдывает, то

со временным рассудка помраченьем мальчика из образцовой

семьи примиряет. Может быть, возможно, он просто наивно

предполагал, надеялся, невинная душа — в разгар веселой

танцевальной бани программы, заверенной и утвержденной,

изменение никто не зафиксирует, пропустит, не заметит.

Возможно.

Итак, мало того, что правый зрачок Надежды

Ниловны Шкотовой неудержимо стремился, так и норовил

водораздел проклятой переносицы преодолев, перекатиться в

левый, стеклянный от напряжения глаз, сим завучу мешая

объемы и цвета воспринимать в гармонии прекрасной, оба уха

шкраба настолько чутко реагировать способны были на

перепады температуры окружающей среды, что во избежанье

звона, резей острых и болей ноющих и то, и другое

приходилось незаметно, конечно, ватными комочками

закладывать, всецело полагаясь таким образом в

педагогической деятельности на два всего лишь из шести

дарованных природой человеку чувства, а именно, осязание и

обоняние. Короче, стоит ли удивляться, если Надежда

Ниловна и в самом деле прослушала и просмотрела, зевнула

попросту момент внезапной смены чистого тенора нарочито

хрипловатым баритоном.

Вот и рассчитывай после этого на дуру, ну, раз в

жизни, один лишь только, Георгий Егорович Старопанский не

проследил за мероприятием лично. То есть задержался всего

то навсего в зале, продлил себе еще минут на двадцать

торжественную часть, сумел беседой увлечь такого школе

нужного замгенерального объединенья шефствующего,

заговорил, в президиуме удержал, ну, Боже ж мой, имел в

конце концов право, на входе члены родительского комитета,

в фойе дружина комсомольская…

О, дура, коза, идиотка…

Да, оплошала, нечего сказать, стояла у колонны и

вопрошала недоуменно, к невероятно хитрой и коварной

клевретке, словеснице Жанне Вилиновне лицо, глупейшую

физиономию поворотив:

— А сколько времени?

Затылком, макушкой ритм ощущая ненормальный,

несчастная рыба начала подозревать, решила будто всего-то

навсего из побуждений хулиганских четыре негодяя порядок

номеров программы обязательной нарушили, не в конце, не

вместо коды, как положено, а в середине вечера, в разгар

опасный отчаянной работы всех желез уже недетских

организмов, надумали негодяи песню" День рождения" на

английском завести, песню разухабистую, непристойную

почти, коей снисходительно Егор Георгиевич, контакт

стараясь с молодежью не терять, веселье завершать обычно

разрешал под общий гвалт и аплодисменты.

Но, свят, свят, Анатолий Васильевич, страстотерпец с

козлиным клинышком на подбородке, муз пролетарских

угодник, как гнев самого товарища Старопанского описать, в

фойе нырнувшего, вылетевшего и сразу моментально

осознавшего, спаси, помилуй Районо, поют, поют-то всю эту

дикость, шум вместо музыки усугубляют русским, родным,

прекрасным языком:

"Возьми эту правду,

Но лучше оставь нашу ложь".

Исключить! Выгнать всех до единого завтра же с

волчьим, причем, билетом.

Он жаждал, позыв неодолимый колено к заду

приложить одному, другому, с размаху двинуть, припечатать,

разок, другой, Георгия Старопанского нес, влек, тащил

поперек взбесившегося под елкой, ошалевшего фойе, "ну,

хватит, хватит либеральничать", мысль билась в голове, грозя

сосуды разорвать, блестящий гладкий черепок заполнить,

затопить сознанья местность пересеченную, покуда задыхаясь,

расшвыривал директор детишек обезумевших, буквально

обалдевших, свихнувшихся как будто, торопил дорогу к

возвышению в торце, площадке, полыхающей огнями

многоцветными.

" Зачем тебе это завтра,

Если сегодняшний день хорош?"

Собственно, сей животный инстинкт защиты

территории, ареала от посягательства извне, границ

незнающая ярость, четверку юных идиотов и спасла, да, ибо

продравшись, прорвавшись сквозь ораву ополоумевших

десятиклассников, сквозь протоплазму под звуки дерзкие,

лихие внезапно потерявшую и стыд, и срам, Георгий Егорович

озверел, осатанел настолько, что сокрушая все и вся, в лучах,

остыть, опомниться ему не позволявших прожекторов, сломал

несчастному поэту в день краткого, но триумфального дебюта

ногу. Берцовых парочку сестричек, желание не загадав, к тому

же обе сразу.

Ребенку? Ногу?

Ай-ай-ай.

Итак, второе полугодие Зух, хулиган, бунтарь,

негодник начал, два костыля железных демонстративно

сваливая в проходе между партами, ну, а педколлектив был

вынужден, следы путая, хвостом снег заметая, таясь, хоронясь,

к земле припадая и мимикрируя, ограничиться выговорами,

беседами, внушениями, двойками внеплановыми, в общем,

мелкими пакостями, душе ни радости, ни облегчения не

приносящими, зато поганцу, повстанцу, партизану, черт его

дери, и славу, и авторитет.

И не ему одному, зачинщику безобразия очевидному,

всем четырем героям того незабываемого вечера досталось по

куску изрядному пропитанного ромом торта с гусями,

лебедями жирными всеобщего внимания и восхищения, да,

каждый насладился изрядной порцией рукопожатий, тычков,

хлопков, ухмылок, вкусил косноязычного восторга

мальчишеского вдоволь, а кое-кто, как утверждают, и плод

несовершенства аппарата речевого девичьего счастливо

пригубить сумел.

Эх, славные то были денечки, незабываемые,

впрочем, сознаемся, в душе обласканного сверстниками

Кузнеца боролось, мешалось, соединялось подло чувство

законной гордости и удовлетворения глубокого постыдным,

заурядным страхом, ужасом. Мохнатые ресницы, густые,

проволочные взбешенного директора над Толиной макушкой

трепетали, взлетали, разлетались и ощущенье длани

неизбывное, ладони, будто бы зависшей в тот вечер

феерический над головой его, несчастной руки тяжелой,

готовой в любой момент проехаться как следует, пройтись по

нежной юношеской шее, не оставляло пианиста бедного ни

днем, ни ночью. Конечно, он не сознавался, вида не

показывал, но выдавали походка и осанка.

— Ты что-то бздеть стал сильно, Толя.

— Нет, я просто должен идти, я маме обещал быть дома

в девять.

Кривой улыбкой только лишь на это мог ответить Зух.

Он ничего никому не обещал. Попросту некому было.

Увы, подросток трудный, дерзкий, хулиган, короче,

рос без матери. Ему, носатому, нескладному, губастому

неведомо было тепло руки, непроизвольно утешающей

поглаживаньем ласковым родную забубенную, отчаянную

плоть.

А все потому, что Ленин отец, сын прачки и

машиниста, учащийся училища художественного, надежды

подающий график Иван Зухны влюбился, вот те раз, сухим и

жарким летом шестидесятого в еврейку, дочь профессора

мединститута, девчонку городскую, практикантку синеглазую

Лилю Рабинкову. Он с ней гулял под звездами таежными и

рисовал то в образе доярки совхоза "Свет победы", то в робе

крановщицы Любы с далекой стройки романтической.

И девушка как будто отвечала юноше взаимностью,

но…

Но, соединиться двум сердцам на этом свете не было

дано, не суждено, сию безысходность мирового устройства

Иван Зухны осознал, явившись с алыми осенними цветами

впервые в жизни к любимой в дом и сразу же на день

рождения.

— Вот, — пробормотал он, в прихожей протягивая Лиле

ее портрет на фоне березок гладкоствольных, и папа Рабинков

как-то нехорошо переглянулся с мамой Рабинковой.

Еще за вечер раза два с пренеприятным чувством их

засекал, ловил на этом молниеносном обмене взглядами

многозначительными.

А на прощанье, когда уж собираясь, Ваня, возможно,

от смущенья или, кто знает, достоинство храня, от ложки

обувной нелепо отказался:

— Да, ничего, я так одену, — из-за спины любимой

дочери профессор соизволил его поправить с улыбкой гнусной

на лице.

— Наденете, молодой человек, наденете.

Жиды, жидяры, жидовня. Эти знакомые с детства

слова покоя не давали Ване всю дорогу длинную от дома

Рабинковых до общаги. Но, хоть это и смешно, но ужасные и

мерзкие, они, как бы не относились к Лиле, коя в мозгу

художника Зухны существовала, пребывала как бы отдельно

от мамочки, от папочки, на которого, кстати, была похожа

необыкновенно. В общаге, заняв бутылку самогона у соседа,

Иван надрался так, что не явился в училище на следующий

день.

Впрочем, пришел в себя, к прохладному оконному

стеклу лбом припадая, унял дурное головокружение, чайком

желудок, кишечник, взволнованный необычайно, промыл и

стал опять исправно посещать занятия, а к Рабинковым

больше не ходил. Не ходил и все тут. Никогда.

Встречался с Лилей, молчал угрюмо, ее сопровождая

в кинотеатр или на вечеринку, потом по снегу белому под

небом черным провожал до дому, прощался неуклюже и

уходил, чтоб в одиночестве бродить по улицам ночным,

скрипучим. Холодной и сырой весной прогулки вдоль апреля

при обуви худой, конечно же, закончились унылым

воспаленьем легких, больницей, где в белом вся Ивану делала

инъекции четыре раза в день губастая и скромная сестренка

Соня. Соня Гик, на ней-то всем и вся назло, уже

распределившись в газету южносибирскую "с

предоставлением жилья", вдруг взял да и женился в мае Ваня.

Да. Взял-таки дочь племени их подлого, вырвал свое.

И был наказан, его неразговорчивая, темноокая

детдомовка через семь месяцев всего-то, уже в родзале

южносибирской городской, дав сыну жизнь, сама, не приходя

в сознанье, отошла.

Ах, гнусный род, а он еще ребенка назвал, как этого

покойнице хотелось, не знал, не знал, как дьявольски и

хитроумно умудрилась она пометить его мальчишку.

Врожденный порок сердца, Ивану объяснили доктора,

когда мальца повел он выяснить, что же мешает пятилетке

носиться вместе со всеми по двору.

Вот так, казалось бы, какие могут быть вопросы,

забудь их нацию бесовскую, не подходи, но нет, подросток

непослушный не желал, и все тут, учиться на ошибках отца

родного.

Увы.

Но справедливости ради заметим, в доме Кузнецовых,

уютной, теплой крепости семейства праведного к этому

непутевому, не в пример другим домам приличным города

промышленного на скальных берегах реки Томи

воздвигнутого врагами народа трудового троцкистами,

бухаринскими прихвостнями Норкиным и Дробнисом,

относились хорошо. То есть Толина мама, Ида Соломоновна,

даже и не подозревая об общности скрываемой, умалчиваемой

кровей, а только лишь, похоже, подспудно вину чужую

ощущая, за недоучек, эскулапов, за безалаберных коллег крест

принимая добровольно, и кров, и стол всегда была готова

предоставить парнишке долговязому.

Вообразите, и даже после ужасных новогодних

танцев, когда носитель, проповедник идей передовых,

моральному кодексу простого верхолаза и каменщика стройки

коммунизма верный, сурово и решительно отрезал:

— И чтобы впредь в мой дом глист этот ни ногой!

Ида Соломоновна ему ответила с укором тихим и

печальным в голосе (христианский, право, демонстрируя при

этом фатализм):

— Но, Ефим, мы же не можем вот так вот взять и

выгнать из дома сироту.

Который… который…да, с прискорбной, безусловно,

неосмотрительностью, на ровном месте, без сомнения,

конечно, но, Боже мой, всего лишь оступился.

Оступился. Такое вот, господа, ужасное заблуждение.

Но простить доброй женщине его можно и нужно,

ведь на двоих паршивцев, Кузнецова и Зухны, был дан

Создателем всего лишь один язык, и он, к несчастью

находился у Толяна. Так что могло, вполне могло и у существа

куда более хитрого и проницательного сложиться впечатление

превратное — ошиблись в самом деле мальчики, желая в центре

быть внимания, всеобщим восхищением, любовью

наслаждаться, неправильный, напрасный, просто детский,

глупый поступок совершили. Короче, доктор, врач,

специалист, неверный ставила диагноз, на кухне собственной

за разом раз прискорбный факт один и тот же отмечая,

губастный юноша нескладный все чаще и чаще котлеткам с

рисом чаек пустой предпочитает. Увы, сие не признак

огорчительный гастрита раннего на почве слабости сердечной,

это симптом пугающий безумья, маниакального, навязчивого

стремления быть злым, голодным, одиноким. Но вовсе не для

того, чтобы пленять горящим взором окружающих, сурово и

неумолимо мозги им всем вправлять носатый жажадал Зух

гитарой электрической.

Лови! Отваливай! Следующий!

Им всем, которым правда и смысл существованья

недоступны хотя бы потому, что никогда игла стальная не

прошивала их насквозь, лишая воздуха, движенья, жизни…

Итак, они должны были расстаться, рано или поздно,

эта нелепая, но столь типичная для времени всеобщего

крещенья звуком, вокалом сумасшедшим обрезанья, пара.

Конечно, безусловно, определенно, Толе с Леней было не по

пути, но, как ни странно, еще почти три года, насыщенных

разнообразными событиями, потребовалось Ленчику Зухны,

дабы в душе его дозрела наконец до состояния немедленного

разрешенья требующего потребность явиться вечерком и

обблевать с цветочками богемские обои, а если хватит

ветчины, то и дорожку полосатую ковровую в прихожей

чистенькой, ухоженной, Толяна Кузнецова, товарища по

школьному ансамблю вокально-инструментальному.

Да, кстати, как водится, самое значительное из всех

событий, происшествий, мельчайших радостей минутных и

крупных, омрачающих не день, не два, а целые недели

неприятностей, сложившихся подобно кубикам в трехлетья

конструкцию, на свое место встало столь буднично и скромно,

что вездесущий глаз соглядатая молчаливого момент сей

эпохальный не зафиксировал вообще, не приукрасил, не

раздул, противным шепотком гулять по кругу не пустил

рассказец гнусный, а посему интуитивная догадка Ленчика

Зухны, на веки вечные так и осталась всего лишь мерзким и

беспочвенным предположением.

А между тем, он не ошибся, сынок художника, внук

прачки и машиниста, истопник котельной центральной бани с

номерами. Действительно, однажды мартовской порой, в

библиотеку институтскую спеша, надеясь учебник нужный до

закрытия с железной полки получить, студент первого курса

инженерно-экономического факультета Южносибирского

горного института Анатолий Ефимович Кузнецов, лишился

мотивации внезапно, остановился средь коридора

полутемного, паркета старого щербатого, как оказалось,

метров тридцать до входа в пахнущее червями книжными,

должно быть, хранилище по воле случая слепого пощадил. Но

нет, не музыкой (полного зеркального совпадения, увы, он не

добился) всего лишь привлеченный, огромным объявленьем

огорошенный, куском дурного ватмана А3-формата, который

был небрежно присобачен, определенно, полчаса каких

нибудь тому назад к двери с табличкой незатейливой и

скромной "Комитет ВЛКСМ".

"Весна-78" — привычно, броско, лихо на белой

пористой поверхности гуашью алой некто соединил слова и

цифры, в углу птенца с огромной неуклюжей нотой в клюве

прилепил, а снизу, уняв вдруг неизвестно почему задора

молодого прыть, пером железным, строгим, редисным,

толково пояснил: "Ежегодный отчетный смотр-конкурс

самодеятельных коллективов и ансамблей". Назначалось

мероприятие на апрель.

Ну, да, конечно, как же, об этом слышал Толя, то есть

ему говорили осенью, ключи от очередной коморки с

инструментом вручая, на сей раз в деканате:

— 29 октября в день молодежи у нас обычно

факультетский вечер, на Новый год вы тоже обязательно

должны играть, само-собой восьмое марта, ну, а там, там

главное. Не вырвете первое место на студенческой "Весне",

попросим освободить помещение. Имейте в виду.

"Ага", — едва успел подумать Кузнецов, как дверь с

табличкой лаконичной отворилась, и на пороге объявился, ба,

в плаще распахнутом, отменном заграничном светлом,

линейка галстука бордового от кадыка до пряжки (значок

сверкнул, мигнул, конечно же, да не простой, украшенный

плюс к капельке казенной головы словами золотыми

"Ленинская" и еще "поверка") сам, собственной персоной

вожак всей институтской молодежи, плечистый тезка нашего

героя, освобожденный секретарь, Анатолий Васильевич

Тимощенко.

Впрочем, в сем появлении внезапном нет ничего

особенно уж примечательного. Ну, работал человек, доклад

готовил к собранью общеинститутскому весеннему, сверял

план-факт, проценты вычислял прироста и привеса, оттачивал

абзацы в разделе "самокритика", трудился, трудился, да устал,

отбросил ручку, потянулся, взгляд кинул за окно, встал, плащ

накинул, в карман засунул пачку "Ту", кейс прихватил, свет

потушил и…

Нет, не вышел. Вот это-то и замечательно, хотел, но

нос к носу столкнулся с юношей лохматым, лист объявления

свежего с завидным интересом изучавшим.

Ну, ну.

И тут отметим, согласимся, не зря, не за красивые

глазенки карие товарища Тимощенко на должность

руководящую молодежь заведения учебного единодушно

выдвинула, а орган вышестоящий без лишних возражений

кандидатуру поддержал. Был дар, определенно умел с людьми

работать сей краснощекий организатор масс. И не одно лишь

чванство, хамство и пошлость, соединенные в лице

номенклатурном, являл он, приговаривать любивший:

— Да я вас всех насквозь вижу, — похоже, что

действительно, талантом препарировать, заглядывать в

таинственные душ чужих пределы, отыскивать там клавиши и

струны потаенные, был наделен Тимоха, товарищ Анатолий.

И в самом деле, ну, казалось бы, какое ему, человеку

партийному, дело до тезки, обросшего, прямо скажем,

безобразно, одетого в какой-то непотребный свитер пестрый, с

флажком страны далекой и враждебной, приколотым на грудь,

на то место, где должен профиль дорогой сиять на фоне

сочном леденцовом, и в довершение всего в штанишках синих

поношенных, швами наружу. Да никакого. Захлопнуть дверь,

по тени длинной коридорной подошвой каучуковой пройтись,

и до свиданья. Чао.

Но нет.

— Ко мне? — спросил он Толю Кузнецова с улыбкой

дружеской и тут же, словно не сомневаясь в ответе

положительном, посторонился, махнул рукой, гостеприимно,

по-товарищески, просто, приглашая, ну, заходи, коли пришел.

О чем он говорили больше часа, беседовали под

стягом сидя малиновым, тяжелым, обшитым желтой

бахромой? Да так, вроде бы и ни о чем.

Был мимоходом секретарь освобожденный

оказывается, присутствовал, а как же, в огромном холле

электро-механического корпуса, с соратниками скромно,

ненавязчиво, минут пятнадцать, двадцать наблюдал из

дальнего угла, у гардероба стоя, за веселящимся

студенчеством экономического факультета.

— Слышал, слышал, конечно… да вот не понял только,

что это вы там про шпионов-диверсантов такое пели?

— Про шпионов… Да нет, это про любовь.

— Про любовь?

— Ну, да.

" Я лазутчик в стране круглых лбов,

Я вижу во тьме,

Я слышу во сне,

Я знаю смысл таинственных слов".

— Интересно, интересно… А круглые лбы, это на кого

намек?

— На родителей… на тех, кто лезет во все…

Короче, сидели, толковали о том, о сем, из корпуса

уже пустого вышли вместе и на крыльце расстались дружески.

Товарищ Толя пошел в свою гостинку, а Кузнецов

домой и по дороге окрыленный (ну, непонятно, право, чем)

вдруг песню написал, сложил внезапно. Не всю, конечно,

сразу, но мелодию, припев придумал и один куплет, а утром

встал и остальные два досочинил. Вот так, впервые в жизни.

Отличился.

Но, увы, именно с этого приступа вдохновения и

начался разлад между приятелями, Кузнецовым и Зухны,

который ужасной, мерзкой сценой напротив туалета женского

(у входа в темный узкий холл аудиторий электро

механического корпуса) всего лишь пару лет спустя

прискорбно подытожен был.

Песня не понравилась Зухны решительно. То есть

начало только лишь услышав, "фугас — на нас", "страны

войны", такую рожу кислую состроил Леня, что плавный

переход аккордов музыкальных одного в другой слегка

подрастерявшийся Кузнец невольно парой неуместных пауз

нарушил.

Когда же руки с клавиш он убрал совсем, то

беспардонный, грубый Ленчик ему сейчас же предложил

такой вот джентльменский вариант:

— Я, бля, одно могу пообещать, если ты больше об

этой херне не вспомнишь никогда, то и я никому ничего

никогда не стану рассказывать.

Короче, играть, исполнять, на конкурсе за место

первое бороться отказался наотрез. То есть, Тухманова с

Антоновым, вроде как бы черт с ними, готов был ради дела,

прикрытья, инструментов, комнатухи этой без окон, без

дверей, а Кузнецова, значит, на фиг. Обидел, что и говорить.

Более того, подвел невероятно, ибо для выступления на

фестивале студенческом ему пришлось искать замену, срочно,

Петь мог Толян и сам, а звуки одновременно извлекая из

пианино и органа электрического, еще и на гитаре тренькать,

уже никак.

Ну, в общем, началось, поехало. Кузнец с товарищами

взял первую свою высоту-высотку, пядь в мире серьезных дел

и начинаний важных, гражданской темой покорив жюри. А

Зух два дня спустя, с дворовым шалопайским шиком пивко

несвежее залив портвейном непрозрачным, не только словом,

но и действием надумал унижать достоинство седого ветерана,

вахтера электро-механического корпуса ЮГИ, стаканчик

белой чистой по-простому, по-людски, хрустящей луковкой

заевшего.

— Куда ты прешься, идол, на ночь глядя?

— Репетировать.

— А девку на чем играть ведешь?

— Тебе какое дело, старый пень? На барабане…

Хорошо, Шурка Лыткин, одноклассник, фэн,

свидетель и участник "тех самых" развеселых танцев, студент

механик ныне, как раз в этот самый вечер дежурил в

раздевалке, услышал шум, из амбразуры выскочил, оттер

майора отставного, словами правильными, строгими сбил с

панталыку, мысли спутал, суровым, грозным:

— А, ну, давай, давай, — ввел в заблуждение, и боком,

боком, отступая ловко, в дверь вытолкнул кретина Леню, увел,

спас дурака, но чертов хрыч все равно на утро докладную

длинную составил, сочинил, и Толя из триумфатора, героя,

сейчас же превратился в лгуна последнего, недели две во

всевозможных кабинетах обязанного объяснять, как старый

особист и вертухай мог так нелепо обознаться.

В общем, судьба стремительно их разводила.

Зух убеждался с каждым днем — друг богу изменил,

неистового предал Моджо-Встань-с-колен, безумца, с лицом, в

бой увлекающего орды воинов Тохтамыша. На сладкое тю-тю,

сю-сю, ребятушки, козлятушки, отчаянный, дикий вопль:

— Пленных не брать! — в испуге потном променял.

Ну, а Толя? Он вовсе так не думал, вины за собой

никакой не чувствовал, все ту же гриву расчесткой частой

мучал поутру, и в то же самое индиго облекал заметно

округлившееся, но не пастозное, не рыхлое еще пока, нет,

гладкое, приличное вполне седалище. Он был о'кей, тип-топ, а

Зух не в кайф, не в жилу, он разрушал себя и дело общее,

былое обаянье уходило, терялось, и лишь усиливался запах,

назойливый и мерзкий того, чем накануне, после звезды

вечерней, разговлялся худой и желчный кочегар.

Короче, внезапно стало ясно, что Толе с Леней не

катит. М-да. И окончательно этой осенью, когда движенье

дискотечное Кузнец с благословения начальства

институтского, если и не возглавил, то за собой повел

определенно. Собственно, с момента согласования в горкоме

ВЛКСМ репертуара клуба, ничего практически уже не

связывало бывших выпускников центральной школы номер 3.

(Толя, кстати, хотел назвать клуб "Желтая подводная

лодка", но убедить товарищей не смог, возможно, акроним

нечайный ЖПЛ смутил, или же от упоминания морских

глубин, пучины темной невольно пахнуло, повеяло диверсией

какой-то, не дай Бог, идеологический, может быть, но так или

иначе, пришлось Толяну порыться, покопаться среди

любимых пленок еще денек, другой, прежде чем отыскался

приемлемый вполне, нейтральный вариант — " 33 и 1/3 ").

Да. ничего, ничего Толю с Леней больше не

связывало. Ничего, кроме… кроме комнаты, каморки, логова,

помещения без окон, в которое вела из холла поточных

аудиторий низкая, тяжелая, обитая железом толстым дверь.

Там, внутри, в унылом полумраке, разъедающем глаза, в углу,

на колченогом стуле, без зрителей, в угрюмом одиночестве,

качаясь (сам себе и камертон, и метроном), железной ножкой

отбивая ритм, играл часами, сутки напролет (отлучек к топке

не считая кратких) одно и то же, одно и то же, Леня Зух.

" Я полз, я ползу, я буду ползти

Я неумолим, я без костей".

Иногда случалось, правда, и не так уж редко,

компанию ему составлял еще один участник бывший квартета

боевого — Дима Васин. Толя, обретший редкий, экзотический,

пленительный статус дисжоккея, практически не появлялся; не

лез, не интересовался ничем особенно, хотя незримо

присутствовал, конечно, постоянно. Ответственный за

противопожарное состояние Кузнецов А.Е. - табличка

извещала на двери, встречала, провожала каждого.

Да, он покрывал их сомнительные посиделки своим

авторитетом, положеньем рисковал, да, черт возьми,

действительно, ведь Зуха, кочегара — через два дня на третий,

не то чтоб в комнату с материальными ценностями, в само

здание, в третий корпус ЮГИ (в котором этажи в неравной

пропорции делили электро-механический и инженерно

экономический факультеты), по доброму пускать-то не

должны были вообще, а что до Димы Васина, то он хоть и

имел, вне всякого сомнения, конечно, в свое время, право

художественной заниматься самодеятельностью в стенах

родного ВУЗа, но к весне этого года священное утратил,

оказавшись в столь незавидном положении, когда лишь выбор

между майским или ноябрьским призывом остается.

Короче, Бог свидетель, Кузнец был добр и

милосерден, и выгонять несчастных этих двух отнюдь не

собирался, когда команду отдавал своим дискотечным

гаврикам перетаскать аппаратуру клубную из главного

корпуса в электро-механический, в каморку без окон с обитой

жестью низкой дверью. И тем не менее, и тем не менее,

именно такое у Димы с Леней сложилось впечатление. Их

выселяют, выставляют, все, кранты, конец.

То есть, нет, Димон пытался поначалу даже в

обратном Зуха убедить, не верить слухам предлагал, не

поддаваться панике советовал, но, увы, вчера вечером, едва

лишь приспособились они писать на старую " Комету" вокал,

дверь в их берлогу (оплошно не запертая, не зафиксированная

засовом) приотворилась, и рожа сальная подручного Толяна,

шестерки Громова просунулась, ощерилась и чмокнула:

— Сидите? — поинтересовался гад и засмеялся,

захихикал, — Ну, сидите, сидите, последний ваш денечек.

Завтра попрем вас на фиг.

Дальнейшее, в общем-то, уже известно, Зух с Васом

нарезались, надрались, нагрузились по ватерлинию по самую,

последний удержать пытался первого от позднего визита к

товарищу былому. Но Зух, упрямый, пьяный, невменяемый,

конечно, вырвался, явился, без приглашенья в гости завалил,

но… равновесье потерял, сознанье, облик человеческий, порыв

угас и он не смог с портвейном теплым разлучиться.

Утром же поднялся, шатаясь от омерзения, добрел до

кафеля холодного, глаза не открывая, взбодрился в судорогах

жалких, башку под душем остудил, и смылся, сбежал, ушел,

как проклял, не прощаясь.

Ну, вот так бы и расстаться приятелям, без слов, без

объяснений лишних, благородно, но, увы, дурная логика

похмелья, отходняка и раскумара на дрожжах вчерашних

свела еще раз, теперь уже на зебре солнечной весенней

пустого коридора, Толю с Леней.

Под своды храма знаний (технических,

универсальных) Зух прибыл минут на двадцать раньше

Кузнецова, до этого он совершить успел намаз? навруз?

куйрам-байрам? то есть две стопки опрокинул

азербайджанского напитка с названием "Коньяк" и следом тут

же засосал "Агдама" полстакана в немытой рюмочной на

улице Ноградская (в кредит у бармена, приятеля дворового), и

сразу освеженный, он вспомнил, ну, конечно, что струны

новые оставил в каморке у магнитофона со снятой верхней

крышкой.

— Куда? — с улыбкой милой в дверях встретил Громов,

эта сволочь, ублюдок, когда-то, год назад всего лишь готовый

им таскать колонки, стойки, провода, лишь бы на репетиции,

для шутки как бы, просто так, ну, хоть на румбе, на бубне или

маракасе подыграть.

Сейчас эта разожравшаяся падла стояла на пороге и

щурясь лаского, не собирался пускать, подумать только,

Леню, Зуха, великого и несравненного.

— Ах, ты…

Нет, это тебе, браток, не вахтер, инвалид невидимого

фронта. Хватала жирные сомкнулись, запястья защемив

пребольно, Зух был под лестницу без церемоний лишних

препровожден и там ему пришлось на ящике каком-то

ломаном немного посидеть, покуда дыханье, остановленное

коротким, но резким и надежным хуком в сплетенье

солнечное, восстановилось.

" Я полз, я ползу, я буду ползти,

Я неутомим, я без костей,

Я гибкий, я скользкий, но я устал,

Я устал быть ужом, я хочу стать гадюкой".

— Ну, что, пархатый, последнее продал?

— Ключ, — Толян был краток в этот миг ужасный.

— На, — предложил ему козел, скотина датая,

подпрыгнуть, от пола оторваться на аршин, с разбега

выхватить из поднятой над головой руки железку со скрепкой

канцелярской вместо бирки полустертой.

— Подонок.

— Ах, — улыбка пакостная слюнкой белой размазалась

по роже, разжались пальцы и с высоты двух метров ухнув,

невероятно, предмет блестящий, не звякнув даже, ушел в

сантиметровое отверстие пол украшавшей щели.

Прости-прощай! Привет!

Ан нет, и трех минут не прошло, еще тряслись от

бешенства коленки, играла жилка в пузе Кузнецова, как

распахнулась настежь дверь каморки, мелькнула тень поэта

гнусного.

— Сюда, прошу вас… осторожней, — до Толиных ушей

донесся ненавистный голос и… в помещение, заваленное

всевозможной рухлядью и дрянью, зашла, вкалила, Боже

правый, Валера Додд.

— Уф, мальчики, едва вас отыскала.

СИМА

Короче говоря, жизнь неслась, летела, колбасила, не

желала, не хотела оглядываться, останавливаться,

перекуривать это дело, обмывать и обмозговывать. По

местности пересеченной, преграды преодолевая водные,

шагала с песней, топала, катила, героям нашим не давала

дыхание перевести.

Хотя нет, одного, непостижимым образом каким-то

оставила в покое. Впрочем, возможно, попросту на сладкое,

под кофеек, посмаковать за чашечкой полуденной.

Да, господа, покуда с ног на голову мир становился, в

тартарары валился, к черту, под откос, один зеленоглазый

юноша, бездельник, шалопай, отъявленный мерзавец Сима,

Швец-Царев Дмитрий Васильевич, в постели нежился, на

голубом белье лежал, похрустывал крахмалом освежающим, в

тепле гигиеничном розовел, добрел, ну, в общем, жизненными

наливался соками.

В желудке молодца рассасывались, бодря и согревая

носоглотку отрыжкой луковой, пельмешки. Много пельмешек,

маленьких, ладненьких, кругленьких, уплел, умял, захавал

Сима, беспутной ночью нагулял изрядный аппетит,

проголодался сукин сын, съел целый противень один, заставил

полчаса над жаркою конфоркой раскаленной пот смахивать со

лба Любашу, домработницу папаши своего Василия

Романовича Швец-Царева. Однако спасибо, как уж водится,

забыл:

— Дай молока, — изрек, нажравшись, — в моей зеленой

кружке. Уф.

— Иди поспи, — сказала тихо и невесело Любовь

Андреевна борцу с зевотой, спрошенное подавая.

— Угу.

Ах, нет, не зря он этой беспокойной ночью приснился

ей, сыночек непутевый младший хозяев, весь в черном с

бритой головой. Нет, не случайно, не просто так.

— Че, Митька дома? — каких-то полчаса, минут сорок

прошло с тех пор, как повалился горемычный, улегся на

кровать, привычно пол и стулья исподним мятым и платья

верхнего предметами украсив.

— Дома, нет? — допытывался старший брат, Вадим,

каким-то удивительно поганым голосом, похоже, щурясь,

ухмыляясь и знаки делая кому-то рукой свободной там где-то

вдалеке, на том конце петляющего под землей телефонного

провода.

— Да спит он, Вадик.

— Буди, Люба, поднимай, — был агрессивен более

обычного, предельно хамоват и беспардонен Вадим

Васильевич Швец-Царев.

Ха!

Что ж, отвернулся от девки паскудной, криворотой по

имени Жизнь-Железка, Сима, забил, положил, облокатился,

отъехал на фиг, отбыл, не беспокоить, но игривая, то

перышком по трепетной ноздре проведет, то волосы ему

взъерошит дыханьем теплым и вдруг, как рявкнет дико:

— Будь здоров, спокойной ночи, — и трубку из

холодного небьющегося пластика приложит к голове.

— Алло.

— Митька, — в ответ ушную наполняет раковину

необычайно гадкий, гнусный тенорок родного брата.

— Митяй, — от смеха давится, вот-вот начнет

сморкаться, кашлять, воздух портить, врач, доктор, Вадик

Швец-Царев:

— Ну уж теперь-то, парень, старая карга тебя точно

посадит.

Кто? Что? Почему?

— Малюта-дура сегодня утром на тебя телегу написала.

Да, да, увы, написала, накатала, слезой сивушною

смочила, подписью скрепила. Получи, фашист, за все.

Что, думаете, накануне пьяная была, бухая, и суете

паскудной Симкиной значения не придала, волненья подлого

не поняла причину, в суть не проникла?

Ах, вот что, Лерку-сучку, значит, потерял,

недосчитался, тварь, скотина.

Обиды сердце не снесло (нежное, девичье), зашлось,

затрепетало, право, и стала, бедная, замочком разводить ткань

толстую и грубую, индиго цвета, известный шарм и даже

привлекательность конечностям Юрца, подонка Иванова,

придававшую. Развела, освободила нечто, в ее руках

волшебным образом начавшее менять размер и цвет, да,

осмотрела, оценила, и всхлипнув горько, безутешно, в

помадой фиолетовой измазанные губы приняла.

Ну-ну.

Второй, сим действом потрясенный, Иванов, конечно

же, сейчас же, тут же без посторонней помощи и с пуговкой

управился и с плаварями синими, бессмысленно, по долгу

службы лишь пытавшимися как-то неуклюже сдержать напор

всепобеждающей, вечнозеленой (хм? — определенно)

молодости буйной.

В общем, было, было на что посмотреть,

полюбоваться чем вчера к полуночи ближе на улице Арочная

в доме с архитектурными излишествами, в квартире

управляющего Верхне-Китимским рудником Афанасия

Петровича Малюты.

Впрочем, и поутру три служивых, сержант и пара

рядовых сил не имели отвести глаза от зрелища поистине

невероятного, немыслимого, невозможного. Подумать только,

ехали в патрульном сине-желтом воронке, светили фарами

туда-сюда блюстители порядка, сна, покоя мирного,

неторопливо толковали на ходу о том, о сем, точнее об одном,

о вечном, и вдруг, стрелять-копать, товарищ капитан, увидели,

уткнулись, из-за угла к "Орбите" вывернув, равняйсь-смирно

на плечо, премет беседы, цветочек голубой, короче,

заповедное то место, из коего берутся дети.

Причем, как бы отдельно стоящее, вернее, висящее на

перекладине, на жердочке, на спине скамейки

свежеокрашенной под мелкой майскою листвой. И в самом

деле, в то время, как припухлость деликатнейшую, пирожок с

частями мелкими впридачу, овевал беспечный ветерок,

накрытые небрежно сорочкой сползшей голова и руки на

неуютной, темной стороне скамейки белой почивали, травы

ночной дышали ароматом.

— Эй, девка, бляха-муха, живая, нет?

Похоже, да. Стоять не может, правда, сама никак, но

жмурится, от света желтого безжалостного фар пытается

закрыться ладонью узкой, икает, вздрагивает, и, наконец,

сумев качан тяжелый, непослушный поворотить к тому, что

держит слева, несчастного отвратным смрадным жаром

обдает:

— Найдите его, — слеза мгновенно набухает,

стекляшкой вспыхивает, зигзаг блестящий оставляет на щеке:

— Найдите гада, мальчики.

Определенно невменяема. Но то, что очевидно было

парочке ублюдков, Павлухе и Юрцу, которые лишь мерзко

оскалились, да переглядывались гнусно, когда Малюта,

переходя из рук одних в другие, меж делом вдруг начинала

выть, скулить и хлюпать носом:

— Где Сима? Сима где? — отнюдь не показалось

таковым суровым людям в серых кителях, в фуражках с

красными околышами праздничными. Улыбочки, усмешечки с

обветренных и пропыленных лиц пусть не сбежали, но (чего,

конечно, можно было ожидать вполне) и не расплылись,

стальными фиксами не заиграли, не брызнули слюной горячей

во все стороны. Господь всемилостив, внезапно стали

постными, кривыми, глуповатыми, фигня какая, накинули на

плечи телке шинель, пропахшую бензином (б/у без пуговиц) и

в часть дежурную свезли.

Где с первыми лучами раннего рассвета она не

протрезвела, не сгорела от стыда, не умерла, нет, просто

спятила, сошла с ума, мозгов лишилась окончательно, то есть

на все вопросы наводящие, паскудные и подлые наредкость

старлея кадыкастого, с готовностью, охотно, отвечала

коротким, мстительным кивком:

— Да, да, он самый, Дмитрий Швец-Царев.

Кто от любви до ненависти путь шагами мерил, тот

утверждает, раз, и там. Возможно. Однако, наши зайчики

почти три года по дороге разочарований тащились, бедные,

влачились без надежды когда-нибудь прийти из пункта А в

пункт Б.

А ведь могли бы быть избавлены от испытания сего, в

покое и в неведении о сути непотребной себе подобных

пребывать, когда бы не желание (с абстрактной точки зрения

похвальное, конечно) Полины Иннокентьевны Малюты своей

дочурке, дуре Ирке, хорошее образованье дать. И впрямь, ну,

чему могли научить дочь управляющего рудником Ирину

Афанасьевну Малюту полуграмотные (еслив, оставалися, с

Топок) учителя из вверенного волею судьбы Полине

Иннокентьевне педколлектива Верхне-Китимской средней

школы?

Ах, надо быть врагом ребенку своему.

Итак, благодаря заботе и предусмотрительности своей

наредкость дальновидной матери, Малюта Ира семи лет

отроду покинула поселок рудокопов, в котором за кольцами

запреток с высокими, похожими на марсиан Уэллса вышками,

ее отец был господином абсолютным для пары тысяч душ, и

уехала, с пожитками перебралась в большой и светлый

областной центр, в мир, где уже другие папки делами

заправляли. Да.

Но, правда, поселилась не в той похабной (с

прекрасным видом на излучину Томи) квартире, куда вчера

компания веселая из "Льдины" прикатила, в другой, в обители

семейной тети Оли, родной сестры Полины Иннокентьевны, с

кузиной Катькой разделила комнату, а с Лерой Додд и двор, и

парту.

Заметить надо, Ольга Иннокентьевна, доцент,

преподаватель кафедры обогащения полезных ископаемых

Южносибирского горного, сестры решенье трудное и

одобряла, и поддерживала. А почему? А потому, вообразите,

что не могла забыть, как в юности студенческой услышала

короткие щелчки сухие, когда случилось ей к куску

невзрачному породы обрубок трубки на длинной рукоятке

поднести.

Вот так, из лучших побуждений, от чистого сердца.

И что же девочка? Росла, не отличаясь прилежанием

особым, аккуратностью, отнюдь нет, не блистала, зато в

подвижные играла игры и неизменно культурно-массовым

заведовала сектором. Носила фартук с кружевами, глаза

скосив, курносый изучала свой в кружочке оловянном зеркала

карманного, а вечерами, не очень часто, но бывало, гуляла с

Лерой Додд по освещенному Советскому проспекту. Смешили

козы тех, кому за тридцать, губами одинаковыми.

А тех, кому нет восемнадцати, бросали в жар, лишали

аппетита, сна, теченье мерное потоков в сосудах юных

нарушали, и вследствие сего у особей иных (в угоду чреслам

неуемным) катастрофическое ухудшение кровоснабженья

мозга головного порою наблюдалось.

Конечно, чем еще, как ни рассудка временной потерей

возможно объяснить, ну, скажем, Димы Швец-Царева

поведение. Зашел однажды десятиклассник с зелеными, как

камешки для крупных и безвкусных сережек золотых, глазами,

в кафе-мороженое "Льдинка", поднялся, в кармане куртки

внутреннем бутылку ноль-пять литра грея, на второй этаж,

ленивым взором публику окинул, что смешивала джем с

мороженым, и в бар на третий идти внезапно расхотел.

— Привет, — сказал девицам незнакомым, у столика

остановившись, улыбкой замечательной очаровав, — У вас не

занято?

— Да нет, — ответом было глазенок быстрых раз-два

три, лоб незнакомца-нос-и-зайчик-желтый от замысловатого

прибора осветительного на липкой полированной столешнице.

Собственно, с этого дня и начинается любовь. Отсчет

ведется поступков идиотских, безумных выходок и эскапад

невероятных, короче, сплетен, домыслов, досужих разговоров,

легенд и мифов.

Малюта с Симой, пара живописная, определенно друг

для друга были созданы. Природа обделила в равной степени

обоих тормозами, стоп-кранами, ремнями безопасности, зато

снабдила беззаботно лыжами, колесами, сиреной, плюс

пропеллер, конечно же, на реактивной тяге. А приходящее

благодаря лишь воспитанию, среде и положению сознание

того, что ты при всем при этом еще и не обязан дороги

разбирать, оторванной от дома барского Малюте красавчик

Сима просто возвратил.

Волшебник, одним движеньем э… инструмента,

скажем так, скорей слесарного, чем музыкального, не

слишком видного, зато неугомонного и до смешного, право

же, анекдотически неутомимого.

Иначе говоря, в тот вечер, побрезговав мороженым,

зато беседу ни о чем без видных усилий, легко и просто,

умудрившись растянуть на добрых полтора часа, известный

троечник из школы номер двадцать шесть отправился, шурша

листвой сентябрьской, двух девятиклассниц из третьей

провожать до дому.

— А про то, как Василию Ивановичу недосуг было,

знаете?

Не знали и смеялись дружно.

Итак, едва лишь Лера, жившая на сорок метров ближе

к Советскому проспекту, исчезла в проеме низком своего

подъезда, как пламенный герой ее подруге Ирке предложил

зайти в соседний и емкость застоявшуюся, несомненно, в

кармане куртки синей финской, без лишних церемоний

осушить.

Пяток глотков "Кавказа", доселе ей неведомого, такое

впечатление произвели на девочку из Верхнего Китима, что

идиотка не только согласилась на подоконнике облупленном

расположиться, но, мама-завуч, товарищ Инесса Арманд — дух

святой животворящий, оплодотворяющий, не возражала даже

слишком уж, когда ладошка наглая взволнованного сверх

всякой меры вонючей жижею гаденыша (без слов, только

сопел красивый нос у мочки уха дуры-крали) стала

сопровождать пупырышки беспутные, веселый холодок все

безогляднее, все дальше вдоль нежных и незагорелых изгибов

Иркиного стана.

Он и к себе успел впустить сквозь зубчики замочка

молния немного сквознячка, но… тут внезапно распахнулась

на площадке шумно дверь, и наши горемычные любовники,

теряя туалета части важные, ломая каблуки и оправляясь на

ходу, посыпались по лестнице на улицу.

Не вышло.

Еще четыре потребовалось подхода, две поллитровки

портвейна, шампанского огнетушитель и двести граммов

коньяка, прежде чем наконец-то беднягам удалось сыграть, не

прикасаясь, впрочем, к клавишам, у фортепиано, в доме

отдыха "Шахтер Кузбасса", в паучьем сцены закутке собачий

вальс.

Отметили победой трудовой ноябрьскую годовщину

Великой пролетарской революции. Не подкачали,

отрапортовали.

Есть!

Короче, было, было чем делиться Ирке, о чем

рассказывать в кругу интимном, глаза закатывая, чмокая

губами, плечами поводя и щелкая задорно пальцами.

Вот так.

Она вообще, заметить надо, слыла треплом.

Неисправимым, несусветным. И, кстати, он, язык, не знающий

покоя, Иркин, ее на год, наверное, не меньше, развел с

Валерой Додд, после изгнанья дочери таксидермиста и

скорняка из школы высокоморальной третьей.

Противна стала балаболка Лере, неприятна, и все тут,

после того, как чуть ли не сейчас же по возвращении из

ссылки деревенской на дне рождения свиньи безмозглой под

бульканье напитков разноцветных вдруг выяснилось, что это

не кто-нибудь, а именно она, Малюта, не удержала своего

малыша за мелкими зубами и рассказала, Боже мой, кому?

дочурке Старопанского, жидковолосой Светке, поведала на

ушко, чем занимается отличник из десятого с баскетболисткой

из девятого на черных матах в зале темном. Та доложила

матери, которая, естественно, за долг гражданский посчитала

необходимостью нарушить клятву, обещанье не сдержать,

вначале было данное. Рагневался, ножищами застучал

Старопанский Егор Георгиевич — директор школы образцовой,

но в интересах дела общего себя взял в руки, на цыпочках, как

шиш, как тать по коридору узкому прошел, и к щелочке

дверной припал.

Ага!

Тихушники, темнилы, молчуны и надо же, попались.

А вот Симу с Иркой никто ни разу так и не застукал. Еще бы,

поди попробуй ухватить, поймать летящий с горки к черту, в

огне, в дыму, гудящий и свистящий паровоз, карету скорой

помощи, пожарную машину, воронок. Во всяком случае едва

ли до того момента, как год назад в июне ключ Ирка получила

(дабы готовиться к экзаменам грядущим без помех) от той

родительской малины на Арочной, в одном и том же месте

безумной парочке случалось подряд два раза охать, чмокать и

кусаться.

Ну, а в июле пузырем столичной белой, который Сима

выставил на пластик красный столика кухонного (ах, мама, где

ты, мамочка, метавшая на ту же скользкую поверхность

ежесубботне все без разбора, и бутерброды с черною

зернистой, и пирожочки с печеньем домашние) закончилась у

Димы Швец-Царева и у Малюты Иры жизнь кочевая, началась

оседлая. То есть все настоящее пришло к родимым, и

блевотина, и похмелье, и триппер, Симой привезенный из

Северной Пальмиры, и выкидыш восьминедельный,

подаренный ему Малютой на Новый год.

То есть красиво жили, без оглядки, студент истфака

университета и первокурсница мединститута. На зависть всем

и кутерьме веселой, казалось, вечной, конца не будет никогда,

однако нечто нехорошее, определенно, приключилось зимою

этой.

Иначе говоря, народ глазастый, любознательный,

сметливый, чу, начал замечать — все чаще, регулярней в

одиночку или в компании Валерки хитрой Додд Малюта Ира,

буркала залив, заправив баки, нализавшись, косая

скандалистка, дура, красиво пишет кренделя лихие по этажам,

по лестницам развратной "Льдины", а Сима же предпочитает

свой "Жигуленок" белый парковать под тополями набережной,

с мордатыми дружками новыми ему приятней зубы скалить,

толковать, заплевывать болгарскими бычками высокое

крылечко ресторана "Томь".

Что ж, в самом деле, нам памятная встреча, которая

закончилась бумажкой, разлинованной похмельными

каракулями потерпевшей, была первой приятной

неожиданностью с момента расставанья драматического

мартовского.

Да, господа, девятого числа, еще мимозы не увяли,

"Лаванда горная" не выдохнулась в квартирах рыцарей

гусаров, вообразите, утром, когда еще теплые и духовитые от

брудершафтов множества граждане страны огромной на

кухнях сумрачных глушили чай простой целебный, подонок

Сима лишь чудом подругу зренья не лишил, заехав вместо

глаза падле в ухо, после чего покинул ее гостеприимные

хоромы, тяжелой дверью так пугнув известку на площадке,

что бедная рассыпалась по лестнице, по всей площадке

разметалась смешными звездочками жалкими.

А началось все, Боже мой, в феврале с того, что

Швец-Цареву просто глупой шуткой, причудой идиотки

пьяной показалось. Ну, да, а чем еще прикажете считать

внезапно выраженное Малютой недоделанной желание

пройтись однажды под белою фатой рука об руку с одетым в

тройку черную, неотразимым Симой по солнечной аллее

липовой героев, дабы у Вечного огня, шурша парчой, шелками

подвенечными, на гладкую плиту букетик гвоздик

азербайджанских положить?

— Ты че, совсем плохая, ты думай головой, мы же двух

дней с тобой не проживем.

— Ну и что, зато у всех отвиснет и опустится, когда мы

лихо по Весенней на "Чайке" с бубенцами проплывем.

Пинцет, короче, дальше некуда.

И тем не менее, идея не в пример иным прожектам

ума лишенной Ирки на завтра не оставила несчастную. Увы,

уж слишком сильное на слабые коровы чувства впечатление

произвела женитьба двоюродного брата Симы Андрея

Ковалева, сыночка генеральского, и Ленки Костюшевич,

дочурки главврача больницы областной. По папкиным чинам

и бабкам, решила наша слабоумная, им с Симой уж нечто

просто грандиозное положено.

Свихнулась, в общем, ни о чем другом не могла ни

говорить, ни думать. И, главное, если бы лишь одного только

Симу испытывала на прочность, так нет же, помелом мела на

всех углах, стучала боталом, несла, трепала, и дело стало

представляться многим едва ли не уже решенным.

Ну, ладно, дружков, подружек зубоскальство, намеки

тухлые, смешочки Сима, возможно, смог бы пережить, но,

черт возьми, параша гнусная, переходя из уст в уста, волну,

водичку стала гнать, и общая их лужа полудетская внезапно

вышла из камышовых бережков. Иначе говоря, седьмого

марта мать Симы, Лидия Васильевна, работавшая, как назло, в

одной системе просвещения народного, что и родительница

Ирки, сыночка привычным чмок-чмок-чмок в висок за розы

поблагодарив, спросила:

— А почему так получается, Димочка, что мы с папой о

чем-то важном, происходящем в твоей жизни, узнаем

последними и от чужих людей?

М-да, удивительно ли, что после беседы семейной, за

сим последовавшей восьмого, Сима надрался мерзко в

компании чужой, а утром с бодуна великого зашел к под

ожидание напрасное приговорившей три четочка лапе и, сняв

синдром четвертой, отвесил ей, обмен эпитетами веско

завершив, отменный, но неточный справа.

Ну, все. Расстались навсегда.

Казалось бы, но вот вчера, в кафе, он так

(определенно, нет сомнений) заревновал, заволновался. Почти

киску снял свою с коленей Иванова старшего, стащил

комплектность частей знакомых, боеготовность излюбленных

стал проверять, клешнею шарить там и сям, поить винцом,

звать "мордой" и "говехой", — короче, был готов припасть,

вернуться в лоно, но то ли недожала Ирка (слюнявым

кончиком шершавым недогуляла по уха Симиного

загогулинам), то ли переборщила (напрасно в холле висла на

Юрце, своими липкими в его развязные, мокрые все норовя

попасть), ошибку, в общем, сделала, досадно просчиталась,

фу, и в результате всецело, душой и телом не смогла

любимому отдаться, ибо, увы, была дружками Швец-Царева

по-справедливости, по-братски на двоих раскидана сначала в

помещении, а после на свежем воздухе весеннем.

Как будто бы конец. Прости-прощай.

Но случай (право же, счастливый) шанс новый

подарил внезапно. Да, да, конечно, доставленная утром по

месту жительства все в той же шинели, службой траченной

мусарской, Ирка была уверена, могла поклясться, что поведет

ее мерзавец под венец, и очень скоро.

Просто деваться ему теперь некуда.

Ха-ха.

— Ну, уж теперь-то, парень, старая карга тебя точно

посадит.

Ах, как смеялся, цыкал, хрюкал Вадик с очередным

успехом братца Митьку поздравляя безголового.

Хорошо ему, ловко устроился, летает самолетами

Аэрофлота девять месяцев в году, во Львове наберется, над

Волгой пролетая, отольет, в Тюмени примет, а в

Комсомольске-на-Амуре все аккуратно, до копейки выложит

во что-нибудь фаянсовое, белое, вернет, и снова в форме, в

ажуре, на фиг, давай, давай, по новой разливай. Лафа, ни глаза

за ним, ни указа ему, ни хвостов у него, ни долгов, эх, кто бы

Симку сделал врачом футбольной команды первой лиги.

Да хоть бы и второй.

Елы-палы, а ведь мог бы, мог бы и не врачом,

лепилой, костоломом-костоправом, сбоку-припеком,

бесплатным приложеньем быть. С великим Разуваем рядом на

острие атаки, в штрафной площадке у ворот гостей, на жухлой

травке стадиона "Химик", вполне, а что? он мог бы, Дима

Швец-Царев, с мячом красивым мастериться.

— Делай, Сима!

— Швец, мочи!

И неизвестно, кто бы тогда кому отстегивал широким

жестом тачки битые за полцены.

— На, Митяй, катайся, Разуваев себе шестерку

новенькую отсосал, — Вадька ему, или он Вадьке.

Но не вышло. Старуха, крыса, большевичка, все за

него решила.

— Василий, — Сима помнит, как за столом воскресным

она шары свои лупила, отцу с приятностью мешая рюмашку

водки опрокинуть, — нельзя сдавать рубежей, кто-то должен

продолжать линию, идти по стопам.

— И вообще, — чертила ложечкой на скатерти звезду ли

пятиконечную, серп ли с молотом (в морщинах вся, как

деревянный истукан с потрескавшимся рылом), — сомнительное

достижение позволить каким-то там газетчикам трепать без

толку наше имя.

Это она о статье, заметке в "Сибирском

комсомольце", какой-то фуфел Симу после российского

турнира надеждой спорта и футбола вдруг вздумал объявить.

Конечно, сыграли они отлично, ничего не скажешь, первое

место в подгруппе, второе в финале. Нормально.

Да только что с того? Когда, как дупель ухмыляясь,

явился Сима и огорошил Семеныча, отца родного:

— Все, ухожу, отбегал, — тот не сказал ему ни слова.

Понял мужик, что не его ума это дело.

— Ну, заходи, не забывай, — пожал плечами и пацанов

пошел гонять.

Проклятая бабка.

Тогда она еще в бюро сидела, старейшим членом

была, культурой-мультурой помыкала, старуха в буденовке,

сама себе и конь, и шашка.

Что ж, в самом деле, бабушкой оболтусу и негодяю

Симе Швец-Цареву приходилась не какая-нибудь там контра,

двурушница, низкопоклонница, перерожденка, нет, нет,

пламенная, несгибаемая, твердая, как сталь, которую кует,

кует, и все не может на орало перековать железный

пролетарий, революционерка.

А внук, мерзавец, ее подвел. Всю семью опозорил.

Дядя московский, Антон Романович Швец-Царев — инструктор

общего отдела из дома, громадой серой сползшего с Ильинки

на Варварку, хоть и курирует Алтайский край, Бурятскую

АССР и область Новосибирскую, но кто его не знает, не

уважает сыночка старшего Елизаветы Васильевны, дядя по

тете Свете — Вилен, Вилен Андреевич Ковалев, генерал с

адмиральскими звездами на голубых игрушечных погончиках,

и на трибуне, и на телеэкране всегда на своем месте — не

хочешь, а увидишь, ну, и отец Василий, тоже фигура, Василий

Романович, секретарь крупнейшей в области организации

передового пролетариата, крестьянства трудового и

интеллигенции народной.

Люди, в общем.

А он, Сима, шестнадцатилетний недоумок, взял и

пропил комсомольские взносы.

Да, года три тому назад впервые потребовала

Елизавета Васильевна отправить подлеца на исправление в

одно из подчиненных зятю учреждений. Ах, какие бабуля на

него, красавца зеленоглазого, надежды возлагала после того,

как бросил Сима свой мяч дурацкий гонять с утра до вечера. И

товарищи ему в школе доверие оказали, и райком в резерв

охотно записал, а Дмитрий, Василия сын, Антона племянник.

… Невероятно.

И тем не менее.

Ээээх! Широта душевная подвела, наклонности

ухарские, характер компанейский.

— Мужики! — морозным утром объявил второй день

безнадежно на мели сидевшим собутыльникам.

— Ништяк! Вечерним пароходом ожидайте! — сказал и

укатил на рейсовом, исчез в разрыве белом, прорехе между

раскинувшими мохнатые, игольчатые лапы стволами леса

строевого.

Уехал в десять, а в четыре вернулся в вихре снежном,

лихо, гаденыш, скот, на тачке, на такси.

У-у-у-ух! Водяры ящик. Мать чесна!

Пустил по ветру, сучий потрох, копейку

идеологическую отряда юных ленинцев полутаротысячного,

двухмесячную дань со школы номер двадцать шесть, фьюить,

не в комитет вышестоящий снес, а в "папин мир".

Короче, до конца каникул недельных обеспечил

компании своей беспутной, непрерывность гарантировал

кругооборота жратвы в природе, возвратно-поступательное

движение салатов зимних, винегретов, каш, щей и зраз — всего

того, чем потчует обыкновенно хлебосольный "Шахтер

Южбасса", угощает на отдых съехавшихся к елке школьников

и школьниц.

Да, провинился, оступился. Но скандал-то зачем было

устраивать? Весь мир оповещать? Закланья требовать,

колесования, лишенья семенных желез? Зачем? Деньги-то все

равно вернул.

— Молчи, болван, — отец был краток.

Как он уговорил, уломал старую грымзу, одному

только Богу известно. Но обошлось. Лишили тихо-мирно

Симу права носить значок с головой золотой, а через полгода

также незаметно, без шума лишнего и помпы малиновый

вернули.

Не дали ходу, спустили, в общем, на тормозах,

замяли.

И просчитались, напрасно ведьму не послушались, не

вняли. Особенно хорош, признаться надо, дядя Виля оказался,

как он веселился, какие пузыри пускал тем летом, мент, на

даче.

— Купец, — орал, сверкая самоварными резцами,

идешь купаться, нет?

М-да.

Хотелось бы, конечно, полюбоваться на грубую,

бугристую, всю в пятнах, точках, как перезревший корнеплод,

физиономию Вилена Андреевича вот этой уже осенью (одним

глазком хотя бы), когда в могильном сумраке мерцающих

унылым лаком стенных панелей кабинета его негромким

голосом, но внятно и отчетливо проинформировали. Все трое

из задержанных по делу об ограблении квартиры вожака

областного комсомола, зятя Степана Кондакова, Игоря

Цуркана указывают дружно на Швец-Царева Дмитрия

Васильевича, охотно на себя неблагодарный труд продажи

краденого взявшего.

Еще бы.

Хм. Но удовольствие метаморфозу наблюдать,

внезапность превращения свиных моргал в собачьи буркалы

имел, увы, один-единственный на белом свете человек,

старший следователь управления внутренних дел, майор

Виталий Россомахин.

— Так ты знал, что ворованное или не знал? — вопрос

тяжелый выкатывался, ухал из дядькиной утробы и накрывал

волной горячей, липкой башку поникшую племянника.

— Я спрашиваю?

Сима, Сима, имел свое дело, репутацию, какую

никакую клиентуру, раз в месяц летал с ветерком, с веселой

песней в Новосиб, брал партию синек, сдавал, не слишком уж

заламывая, оптом все в Южке, и горя не знал.

Зачем ты, бедолага, связался с этой аппаратурой "два

магнитофона японских двухкассетных "Шарп" и радиола

"Грюндиг", ФРГ", как в заявлении именовал утраченное

гражданин Цуркан, что ты наварить на всем на этом

собирался, зачем обещал в Н-ск свезти и сдать надежным

людям?

Эх, если бы вот так, не лая ему в темечко, а под

рюмочку, стаканчик, да с шуточкой, да с прибауточкой, по

свойски, признался бы, наверно, Сима дядьке, рассказал бы, а

может быть, и показал бы, но нет, по-родственному в этот раз

не получалось и идиот несчастный лишь бормотал угрюмо:

— Не знал, не ведал, обманули…

В тот же вечер он, словно Тимур, герой и

бессребренник, юный друг милиции, с кривой улыбкой

перекошенным хлебалом, кнопку звонка у свежеокрашенного

косяка нажал и внес в прихожую огромную картонную

коробку из-под сигарет без фильтра "Прима".

— Вот, — сказал, глазами чистыми сияя, — взгляните. Тут

предлагают купить. Не ваше ли часом?

Не помогло.

— Под суд! В тюрьму! — сурово требовала

хранительница великих традиций, заветов нерушимых,

зверюга-бабка, председатель областного комитета ветеранов

войны и труда.

— В колонию особого режима.

Уже и следствие закончилось, и имя Симкино ни в

каких показаниях, ни в материалах не значилось, не

фигурировало, а комиссарша все лютовала, махала саблей и

орошала пузырящейся слюной неплодородные пространства

квартиры сына младшего Василия.

— Никакой ему пощады. Гниль вырвать с корнем.

Заразу растоптать в зародыше.

И опять, и вновь отец его, дубину, спас, вытащил,

короче, в армию отдал, пристроил в спортроту МВД.

— Ничего, — за ужином немного принял, подобрел,

хорошая строка в биографии не помешает.

Угу.

Да, видно, без толку. Судьба, похоже, у Симы веселая

девчонка, подстилка с варенниками-губами, грязнуля в

короткой юбочке, в чулочках-сеточках, никакого с ней сладу,

никакой на нее управы.

Пальчиками мягонькими, теплыми закрыла ему веки и

дышит в шею.

— Люся? — угадывает дурачок, — Милка? Ты, Катька,

что ли?

Фиг-то там! Братан Вадим.

Га-га-га! С известием приятным.

А, впрочем, что за ерунда, какие глупости, собачья

чушь. У него же, у Симы, алиби есть, ну, да, конечно, и

свидетели.

Итак, все. Табличка с неблагодарно съеденным углом

"Аттракцион закрыт на обед" исчезает, убирается, фигура хоть

ущербная, но геометрическая, правильная, отваливает,

пропадает, куда-то вниз уносится с прощальным кувырком (

на полку? на пол?) хлоп, и месяц, ясно-солнышко, Житухи

щербатое мурло всплывает, светится, лоснится, щурится за

стеклышками будочки служебной. Вздрагивает железный

остов карусели, бодаются вагончики веселых горок, качели

звяканьем задорным откликаются. Ток дан, поехали, ура!

— Люба, — орет в прихожей Сима, под вешалкой ногою

шаря, рожа со сна еще измятая, одна рука в рукаве, другая

тычется в подкладку куртки, бьется комсомолка, то в карман

попадает, то в дыру под ним, — где мои ботинки, Люба, черт

возьми?

Ох, не зря, не напрасно он ей сегодня привиделся,

голубчик, под утро явился черный, весь в щетине, надо лбом

густая жесткая, на подбородке редкая колючая, а на щеках,

так, пушок детский, и страшно, и жалко.

— На, — выносит из ванной еще блестящие от влаги.

Хрясь, разодрал-таки чухонский шелк по шву до

пояса.

— Митя! Неужто так пойдешь? Давай зашью.

Какой там. Вылетел, выскочил, унесся, и вдруг…

звонок. Господи, спаси и сохрани, все к одному, какой знак-то

нехороший. Вернулся.

Ключ выронил, потерял, от жестянки своей, в

папашин тапок фетровый прямиком угодил.

— Да вот же он.

Даже в зеркало не глянул, не посмотрел. Захлопнул

дверь и был таков. Ну, жди беды. Ой-ой-ой.

Спакуха! Все будет тити-мити.

Неисправим, неисправим. Положительно,

определенно.

Итак, выруливает, урчит мотор, газует Сима, ну, если

только от двери до двери, от сиденья до кровати пяток,

десяток километров на своих двоих проделавший за год

потомок никудышный рода славного. Едет, а ехать-то, проще

плюнуть, сморкнуться, дольше ждать, пока с неглавной

Ноградской на основную 50 лет Октября автобусы-гармошки

выпустят.

Но прибыл. Свистнул снизу, балконная, горячий

солнца шар ему в лицо катнув, уходит внутрь дома дверь, и в

майке, полуголый, в проеме кирпичном возникает живой

здоровый Юрка Иванов.

— А, Симка, ну, поднимайся, че стоишь.

Друзья, корешки, сидят как люди напитком из солода,

из ячменя отборного желудочно-кишечный услаждают тракт,

закусывая рыбкой — вся "Правда" в чешуе.

— Садись. Хлебни малеха. В картишки перекинемся.

— Какие картишки, лыжи-кран. Тут такая папа-мама.

— Ну, ну, — качают головами братья, у одного в руках

подлещик, полбока съедено, а у другого — замученный на

солнышке рек обитатель пресноводных — башки уж нет.

— Заявление, говоришь, написала, двустволка, сука.

— На тебя катит, шалава, тварь.

— А я же… я же там… да вы-то знаете, блин, мужики… я

там и близко не был.

Сухие сыплются ошметки на мятую газету, в стаканах

оседает, на гранях пытаясь удержаться, пена.

— Чего уставились, — противная, набухнув вмиг,

соскальзывает капля крупная, располовинивая Симу струйкой

от шейного до тазового позвонка.

— А?

Кадык Павлухи отсчитывает бульки.

— Да мы-то что, — из пасти вынимает кусочек нежный

позвоночного усопшего Юрец, — а мы, хрен его знает, был ты

там, Сима, или нет.

— Мы-то сами, — второй кивает, — вчера с утра до вечера

у бати горбатили на даче.

Ух.

И от пивного освободившись кома, так смачно,

громко перед репой Симы губами делает:

— Пык-пык.

Козлы! Вонючки! Это их Сима кормил, поил, товар

им самый лучший отдавал, считай задаром.

Паскуды!

Но, нет, не обагрилось кровью поле брани. Увечий,

телесных повреждений, влекущих стойкую утрату

трудоспособности Создатель не допустил, героической 110-й

не дал разбавить позорную 117-ю.

Да и Швец-Царев, всем известно, с расстояния в

полшага заехать точно пьяной бабе и той не может, а братья

(вонючки, в самом деле) ему за спину длани заведя, то есть

возможность полную имея красавца расписать по полному

разряду, разумно (и в этом не откажешь сволочам) не стали

оставлять на нем свидетельств дружеской беседы.

— Ну, че? В хайло или по рогу? — глумливо младший

прыгал перед ревущим, но бессильным из клейких пальцев

упитанного Иванова-старшего запястья вырвать Симой.

— Да между ног ему. Кирзач надень батянин, я

подержу, — не суетиться Юрчик предлагал, легко справляясь с

тощим футболистом, лягнуть его в надкостницу бессовестно

пытавшимся.

Но, повторяю, цел остался Сима, в конце концов всего

лишь был пинком, ударом голой пятки грамотным за дверь

отправлен, в подъезд, на волю.

— Я удавлю вас, говнюки, — как идиот ломился Сима

обратно, назад, стучал ногами, кулаками в нормальную, еще

плененными однажды европейцами соструганную и

навешанную дверь.

— Перестреляю, как собак.

Ха, подумать можно.

Короче, вырвал с мясом, с древесной пылью на

шурупах, звоночка кнопку, лишил контакта разъемы медные,

об пол шарахнул дрянь пластмассовую, о шашечки

копеечного кафеля, заверил грязным полукругом каблука и

вниз по каменным ступенькам пролетов лестничных, к

машине двинулся, плюясь и устилая путь общеславянскими

корнями, то есть словами, от сердца шедшими.

Хлопает дверца цвета "сафари", проснувшийся

стартер похмельной дрожью оживляет безумный драндулет,

поехали.

Куда?

Точить ножи, затворы смазывать?

Ну, нет, мысль эту оставил Сима, точнее, она сама,

под крики психа, уханье двери, прискорбный полимера писк

преобразилась, растеклась по дереву, перескочила от братьев к

Ирке, прошлась от уха к уху колесом, рондат, фляк, сальто с

переворотом отменно выполнила, в воде зеленой угрюмого

"оно" на краткое мгновенье скрылась и вынырнула со словом

"Сыр" в кривых зубах.

В общем, возможным счел повременить с братишками

Симак, поставил галочку, загнул по-свински ушком уголок,

закладку вставил и задвинул ящик. Решил сосредоточиться на

главном, историк неудавшийся, на Ирке, на Малюте, а

частности, детали "разъяснить" потом, впоследствии.

Иначе говоря, внезапно новая открылась перспектива

Швец-Цареву, и одного знакомого он захотел немедля

повидать, не то чтобы близкого, но рюмочку случалось

пропускать за одним столом, однажды дело даже назревало

общее, какой-то общий намечался интерес, однако, сорвалось

(но, впрочем. ничьей в том не было вины, так обстоятельства

сложились), короче, надумал Сима поговорить, потолковать,

покалякать с Олегом Сыроватко.

Скуластым малым, с которым в том году его Виталька

познакомил Коряков в "Томи", в бедламе вечной пьянки.

— Это Сыр, Сыр, — на ухо начал горячо шептать и к

столику плечом, бедром, так незаметно стал поддталкивать,

туда, в уютный закуток, где в сполохах багровых

пульсирующей басовой струны светился зуб.

А Сима, хотя к тому моменту практически всю норму

свою вечернюю уже успел принять, заметил тем не менее,

едва лишь сел за скатерть белую, и шрама рваную бороздку

под губой, и маленькую синюю корону, как солнце с лучиками

детскими, в укромном месте на фаланге среднего с той

стороны, что безымянным, рабом, шестеркой бессловесной

прикрыта от взглядов посторонних обыкновенно.

— Проблемы будут — не стесняйся.

— Зарезать Ивановых можешь?

Ну, нет, нет, Господь с вами, это так, глупость,

мелькнула, конечно, в голове, в запале, в азарте детском и в

нечто путаное, не вполне еще понятное, но дельное,

определенно, превратилось.

— Ээ… короче, баба… елы-палы… без лишней только

суеты… того… но, чтоб наверняка… без нюансов… не

посоветуешь?

Сыр! Вот кто Симе нужен. Он-то знает точно как и

чем ее прищучить, подкараулив завтра утром у рощи по

дороге в анатомичку, а может и поможет сам, нет, вряд ли,

скорее даст кого-то из своих лбов, не важно, факт то, что

завтра она свою дурацкую бумажку пойдет и заберет.

На мелкие, мельчайшие, все в тараканчиках

лишенных смысла букв порвет кусочки и пустит по ветру под

хохот, гогот, хрюканье и кашель сиплый Симы.

— А теперь иди сюда!

Всего-то навсего.

Но, черт возьми, в полупустой, лишь соусом мучным

говяжьим пахнущей "Томи" не оказалось Сыра. Сима, винцом

болгарским балуясь, прождал его до пяти, после чего смотался

в "Солнечный", там угостился "Айгешатом", но взглядом по

залу, в котором кухни ароматы в час сей соединялись с

синевой прогорклой табачных заводей, напрасно шарил Швец

Царев, вернулся в "Томь", где железы танцующих уже

работали вовсю, ингредиент последний добавляя тонкой

струйкой в коктейль миазмов заведения привычный. Не

появился.

Каждый день с завидной неизменностью сидел Сыр

там, в своем углу перед графинчиком с прозрачной

жидкостью, и в черных его хрусталиках ногами кверху плавал,

толкался, с ума сходил, сгорал в мерцании полярном

безумный зал.

Но сегодня, именно сегодня, тот круглый столик

маленький табличка "не обслуживается" одна лишь украшала.

"Южбасс"? Махнул туда. Последняя надежда.

И в холле, в дверях столкнулся с братом.

— Значит, не знаешь, как без шума ее заставить забрать

телегу? — за ухо Симе струйку дыма мутного пустив, с

ухмылкой скотской, Вадя рассказ балбеса заключил.

— А ты что, знаешь?

В ответ, все также гнусно скалясь, брат колечко

выпустил красивое, полюбовался нестойким бубликом из

тухлой окиси "ВТ" и тихо, тихо произнес:

— Пять тысяч, Сима.

ВЕЧЕР

Итак, горели фонари, шары, наполненные желтизной,

сходились где-то там, во мраке межпланетном (должно быть,

над троллейбусным кольцом), парили, зигзагом, вереницей

уходя вдоль бесконечного ночной порой Советского

проспекта в никуда. Под ними по серому с наждачною искрой,

еще прохладному, весеннему асфальту под взглядами

мооровских ударников и передовиков, бессменно обреченных

бдить на стендах пять на три среди еще нетронутой косилкой

зеленстроевской травы молоденькой газона разделительного,

по правой строне красивой улицы с домами желто-красными

брели — угрюмый юноша и длинноногая девица. Оба

нетрезвые.

Опять. Впрочем, сегодня Валера Додд вполне, так ей

самой, во всяком случае, казалось, владела, управляла

Загрузка...