организмом, расслабленным слегка лишь телом, по крайней
мере, контролировала положение свое в пространстве. И тел
иных стремительно несущихся на битых "Жигулях" или же,
чем черт не шутит, на своих двоих, возможными параболами,
кривыми, огибающими, траекториями интересовалась. То
есть, известной бдительности не теряла, посматривала,
ресницы вскидывала, поводила носиком, окрест бросала
взгляды быстрые, и очень ловко (опыт!) как бы в тени
держалась кавалера своего.
Что же касается Ленчика Зухны, а это он шел с Лерой
параллельным курсом, то приближаясь к ее обласканному
бризом встречном бедру на ширину ладони теплой, то уходя
на метр, на два куда-то вправо (считать щербины? выбоины
гранитного бордюра инспектировать?), маневры девушки
чрезвычайно усложняя, бедняга трезвый-то с эмоциями не
справлялся, сладить не умел, а тут такое, сразу, после года
невезения тотального вообще, и с бабами, их род, в частности,
да еще в день… в день, который, определенно, не мягким
женским завершиться должен был, а острым, грубым и
мужским — кастетом, финкой, АКеэМом.
Я знаю, ты мне не поверишь,
Я знаю, ты смеяться станешь,
Если я скажу, что кайфа
Большего уже не будет.
Да, она шла рядом. Это создание в высоких сапогах и
джинсах голубых, ЭлЭй вумен, Ю гел, та, из-за которой
только лишь последних пару месяцев, поклясться можно, нет
нет, а приходил Зухны туда, на Кирова, как-будто в гости, по
делу, мимоходом, к гнилому Кузнецу. Как медленно,
неторопливо он двор пересекал, входил в подъезд, у ящика
"для писем и газет", у Лериной двери стоял, старательно,
неторопливо сминая, укорачивая папиросы трубочку, курил,
посматривая вниз с площадки между первым и вторым, и
наконец зачем-то не ту, еще для маленького Толи на уровне
плеча (груди, пожалуй) Зуха долговязого прикрученную
кнопку нажимал.
Ни разу, ни разу, Боже мой, они не встретились,
нечаянно, так, как ему хотелось бы, в подъезде, где только
паучок, готовясь к летнему сезону над бездною качался
деловито, отчаянный верхолаз.
И вот сегодня, надо же, в постылом третьем корпусе
ЮГИ, в забытом всеми, кроме несчастных, обреченных ради
пометки — "уд" в графе "работа курсовая" чертить бредовые
узоры шариков и роликов каких-то тошнотворных коробок
передач, в унылом коридоре, она к нему сама шагнула, как
невозможное виденье из солнечного конуса возникла,
приблизилась и, улыбаясь хорошо и просто, спросила:
— Не скажете где дискоклуб?
Ну, как же мир устроен идиотски. Из всего
разнообразия людей на этом шаре, истоптанном и
унавоженном, в огромном городе, вселившим недавно с
положенною помпой обитателя полумиллионного в квартиру с
видом на химкомбинат, девчонка чудная, курносенькая,
славная, увидеть пожелала не кого-нибудь, а своего соседа со
второго этажа, Толю Кузнецова, барана, прожившего,
прокуковавшего над ней пятнадцать лет, и на вопрос приятеля,
расплющившего пальцев длинных подушечки шершавые о
подоконник:
— Скажи, а как ее зовут, не знаешь? — сумевшего всего
лишь равнодушно пожать плечами.
"С чего ты взял, что я фигней подобной могу вообще
интересоваться?"
Вот так, у него под носом непостижимым образом
каким-то нечто, еще казалось бы недавно в салазки лайку
запрягавшее, вдруг превратилось в мечту волшебную,
сошедшую с обложки удивительной, еще нераспечатанной
пластинки, а Толя, идиот, и не заметил.
— Не скажете где дискоклуб?
— В обмен.
— На что?
— На ваше имя.
Он мог коснуться ее губ, лица… он мог…
— Валера.
Итак, ей не пришлось в "уазике", зеленом ящике
редакционном в училище ремесленное ехать, дабы там снять
сюжет о том, как завсегдатаи недавние районной комнаты
милиции, путь исправления избрав, овладевают навыками
нужными швей-мотористок.
Не-а.
— Валерия, — ее начальница приветствовала голосом от
непрерывной ингаляции, вдыханья неумеренного дыма
ядовитого незнавшим, чудной, мелодичной середины тембра,
меж шелестом и писком смешно метавшимся и путавшимся в
мелких, не прочищавших глотку, увы, совсем, комочках
кашля.
— Все отменяется. У них вчера там эта отличница,
которую подсовывали нам, другую дуру исколола ножницами
так, что в областной полночи шили-зашивали.
Да.
Но ехать надо все равно. Правда, не на машине, ее
забрал с утра и возвращать не собирался отдел кондовый
сельской жизни, на автобусе предстояло Лере прокатиться до
центра. Домой вернуться, можно так сказать.
— Ты представляешь, — бычком пространство
протыкала Кира, прикуривала от жалкого, истлевшего и вновь
дырявила эфир, — они сами позвонили. Прямо сказка какая-то.
Отличное, сказали, начинание. Мы целиком и полностью за. А
главное, ну, надо же, как повезло, своевременно, сказали, и
актуально.
В общем, похоже, попала в точку Кира Лабутина со
своей "Студией Диско", а это помимо всего прочего означало
вот что, Валера Додд, должна была, конечно, неминуемо
звездой телеэкрана стать, ибо, ее, красулю нашу, предполагала
Кира Венедиктовна ведущей сделать популярной (ну, кто бы
сомневался) молодежной передачи.
Замечательно.
Не рукой, сующей в кадр микрофон, не голосом,
испорченным простывшим аппаратом, не ухом-носом,
мелькнувшим в какое-то мгновенье черной галкой, ей быть
отныне в центре, в фокусе, под светом плавиться юпитеров,
свой дивный морщить пятачок, в волненье приводя всю еще
годную к воспроизводству часть населения промышленного
края.
Ух!
Но прежде, прежде, надо было еще поработать,
потрудиться, засучить рукава, подоткнуть юбку.
То есть.
— Вот, Валера, координаты. Это коллектив горного.
Клуб "33 и 1/3". Лауреаты областного конкурса, между
прочим. С их программы нам рекомендовано начать. Поезжай,
разыщи, побеседуй, и обязательно узнай, когда у них
ближайший вечер, когда можно приехать посмотреть на них и,
кстати, заодно спроси, что эти дроби означают.
— Дроби… ну, это просто скорость вращения
долгоиграющей пластинки, — старался, лез из кожи в
конопушках Толя, перед нежданной гостьей суетился, не знал,
где усадить, чем угостить и как к себе расположить, — тридцать
три и одна треть оборота в секунду… простите, в минуту,
конечно же… придете домой, посмотрите, всегда на лейбе
пишется.
Ах, ах, ах, кого благодарить за столь счастливое
светил расположение небесных, благоприятное звезд
сочетанье и луны? Судьбу ли, свою невиданную
прозорливость или же лейтенанта Макунько, Толян, право, не
знал. Но склонен был, все больше укреплялся в мысли, да, что
это он, лично Кузнец, свою удачу выпестовал, выковал,
принес, как аист (буревестник?) всем кто ему поверил, за ним
пошел.
Короче, глаза Анатолия горели, уши алели, рука то
крошки мелкие катала в кармане чешских брючек плисовых,
то теребила значок вишневый на праведной груди, душа его
плясала, пела, как дура прыгала, вертелась, стучала пятками,
дышала часто, и Толя даже фигуру гнусную поэта,
посмевшего не только вновь сюда явиться, но так
непринужденно угол подпереть спиной, законам
распостраненья света вопреки не видел, игнорировал, не
замечал.
Но, впрочем, негодяй терпенье коллектива
популярного испытывал недолго, послушал, постоял и тихо
удалился, вышел.
Исчез.
Еще примерно час окучивал девчонку телевизионную
Толян, показывал сценарий, крутил отрывки песен, слайды
демонстрировал и напоследок (с плеча, геройски, махом)
пообещал в четверг ближайший, то есть буквально
послезавтра, все это уже в логической последовательности, в
единстве композиционном повторить.
На удивленье гладко получалось. Славно. У вас товар,
у нас купец.
Отлично, замечательно.
И тем не менее лишь каши манной бултыханье
ощущала Лера в груди своей. Не ликовало сердце. Укачивало,
ни чашки черной жидкости с немеренным объемом
растворенных углеводов, ни трубочки бумажные, набитые
травой сушеной туго-туго, не помогали, не оттягивали, словно
в "УАЗе" редакционном, несмотря на хамство и
самоуправство вечное отдела сельской нудной жизни, все это
время она тряслась, куда-то ехала, качала головой, железные
предметы круглой задевала и запахи вдыхала мерзопакостные
бензина, масла и резины запасной.
Бэээээээ. Брррррррр.
Напиться бы водички чистой, прохладной, смочить
виски проточной и упасть, в простынку завернуться, баю-баю.
Но путь домой, кто знает, кто предскажет, уж не ведет ли он
(какими закоулками не пробирайся, а двор свой собственный
придется пересечь) к автолюбителю бухому, Симе, прямо в
лапы:
— Что, думала обманешь? Га-га-га!
Где ждет ее уже животное, томимое весенним
полнолунием разбуженным инстинктом смены телки, чушки:
— У-тю-тю-ююю, лапушка!
Ах, в самом деле, Боже мой, определенно, не надо
выход запасной искать, так и идти, нести улыбочку,
паралитический бутончик, бантик, к тому, что терпеливо,
носатенький такой, ждет ее, Леру, ну, кто бы сомневался,
сохнет в коридоре у отопленья ледяной трубы.
Конечно, она его узнала, еще бы, с первого взгляда, и
это несмотря на общий недуг, заметно исказивший черты лица
одного и зоркость притупивший у другого. Он, Зух, великий,
безусловно, имел святое право ее не помнить, не замечать
веселую дуреху-восьмиклассницу порою давней, не обращать
внимания, не видеть разницы меж фартуками белыми, но, она,
Лера, разве способна была забыть тот вечер выпускников, те
обалденные, безумные, лихие танцы, что завершились воем
скорой помощи? Их провела, работавшая билетершей в клубе
энергетиков, мамаша Ленки Чесноковой через служебный, и
они втроем (еще Малюта) стояли сверху на балюстраде, все не
решаясь двинуть вниз, страшась попасться педагогам на глаза.
(Занятно, между тем, и то, что память девичья лишь
образ поэта забубенного, отчаянно рявкавшего в микрофон,
гитару мучавшего, сохранила, а вот Толин приятный лик
соседа, безумье добросовестно на свиристелке "Юность"
оформлявшего в углу, увы… да, стерся. С одной стороны,
точка обзора не способствовала, с другой, скромность Толяна
общеизвестна).
Всего-то минуло три года, и Лера баскетболистка
малолетка звездою стала, а гордый независимый бунтарь
беззвестным, с лопатой ночи коротающим работником
котельной Центральной бани с номерами, робеющим,
смущенно ждущим, ха-ха-ха. Приятно, что ни говорите, на
лестницу похожа жизнь.
Да, он ждал, стоял все это время, покусывая губы
безобразные, у стенки в коридоре, большие пальцы рук
нелепых в ременных шлевках синих брючек, едва живая
подошва правого ботинка перпендикуляром к полу грязному.
— Вы, наверное, и как отсюда выйти не знаете?
В ответ сверкнули глазки, губка шевельнулась:
— В обмен на отчество?
— Задаром, — поэт был краток, как всегда.
— Бокал шампанского или же белой предпочитаете?
галантно улыбался Зух, чертовски мило, к Валере, словно
растерявшейся от света, забавно замершей, остановившейся на
солнечном крылечке большого корпуса ЮГИ, с полупоклоном
обращаясь.
— Сейчас?
— Немедленно!
Да, день счастливым оказался, долгожданным для
бармена Андрея из неопрятной забегаловки на улице
Ноградская. Думал ли он, что Ленька Зух, дворовый бука
гитарист, не только долг свой утренний уже к обеду явится
отдать, о вот так покатило, повезло, в разнос пошел пацан,
объявит сразу, сходу, без предисловий:
— Короче, можешь завтра забирать.
Распятье! Легендарное, серебрянное, блин, то самое,
что еще в детстве, в пору школьную после набега удалого
зимнего на спящую часовенку шахтерского погоста
искитимского широким жестом покровителя и тезки Зуху
подарил сиделец ныне вечный Ленька Филин.
Мать, женщина-ударница, казалось, не уступит
никогда, и вдруг, кот-слон-тарелка, отдал за пятьдесят,
бутылки советского полусухого ростовского завода не считая.
За так, совсем рехнулся парень.
Сгорим до тла, сгорим до тла,
Пусть остается пустота,
Пусть остается темнота,
Но нет прекраснее костра
На свете ничего.
И не стошнило. Права была Малюта, не дышать, вот
фокус в чем, если глотнуть побольше, сразу принять в себя,
без рассуждений, без оглядки, много, оно ложится, плюхается
мягким теплым комом и растекается чудесно, не желчью, а
смешком, пузыриками мелкими в нос ударяя.
И стало славно, весело, цедить из горлышка чуть-что
готовый взбунтоваться, вспениться напиток не так уж сложно
оказалось, ну, кто бы мог подумать, во дворике двадцать
седьмого магазина за столиком пустым картежников
вечерних, под ветками младой листвой уже пытающихся по
дружески от посторонних глаз укрыть и спрятать кленов.
И дух окреп, и появился аппетит внезапно, и
захотелось посидеть уже в тепле котлетном, маргаринном
кафе "Весеннее". И с макаронами гуляш пошел, и щи
вчерашние, и местного разлива соляры цвета стылой "Агдам".
Ну, а когда, тяжелой мокрой тряпкой по ногам
пройдясь, им намекнула толстая неряха, пора бы честь знать,
дорогие, уж восемь вот-вот возвестит "Маяк" сигналом
точным времени московского, не страшно показалось пойти
продолжить в "Льдинку", гадюшник, вотчину подонков, вроде
Швец-Царева.
Даже забавно Симку подразнить хвостом, глазами
этого губастика безумного, готового как-будто бы сожрать,
всю Леру проглотить, в желудке? в сердце? спрятать, но,
правда, не способного притронуться, коснуться, преодолеть
последний трудный миллиметр пространства
наэлектризованного.
— … ну, это фуфло, знаешь, в школе… про сокола…
тело жирное в утесах… херня все это… мрак… природой
правит Великий Змей… он ползет… поняла… и он всеведущ и
вездесущ… хочешь я тебя сделаю ящерицей?… хочешь?
А Симы-то не оказалось в "Льдине". Ни Ирки, ни
Ивановых, тишина, никто на огонек, отведать пунша пламень
голубой не заскочил в сей вечер. И беспокойство охватило, и
вариант естественный спуститься с сигаретой вниз, но не
прикуривая, тихо выйти, в ночную превратиться фею,
летящую без провожатых, уж не прельщал.
Но глупо было думать, что нерешительность, такая
безнадежная, забавная под фонарей языческими лунами
Советского проспекта, в темном дворе (а как туда с ним не
войти, с высоким, сильным кавалером, увы) не обернется
вдруг угрюмою готовностью преодолеть себя во что бы то ни
стало.
Ах, вот и все, уже стоит, красуля, спиною ощущая
стену лишь кирпичную, и с глупою улыбочкой из-под
полуприкрытых век безвольно наблюдает, кажется, как
надвигаясь, голова лохматая окошек желтых свет в доме
напротив заслоняет.
Ну?
Как много воздуха, прохладного весеннего, может
втянуть в себя, вобрать спортсменки бывшей грудь, и выдуть
разом:
— Пара-пара-парадуемся на своем веку! — словно
блином наотмашь мокрым по лицу.
Зух отшатнулся, ошалев, а Лера смылась, исчезла,
скрылась моментально в проеме черном своего подъезда, в
грехом невинным пахнущей дыре.
Адью.
ЧЕТВЕРГ
часть вторая
ЛЕРА
Ну, понедельник, понятно, тут уж ничего не
попишешь, раскрывай ворота и будь готов, природная
аномалия, черный день, правофланговый, тупой верзила — вот
такие ручищи. Но четверг, милый душка, котик с усиками, на
дружеской ноге с пятницей, розовощекой коротышкой — рот до
ушей, не день, а одно сплошное предвкушение грядущей
беззаботности, и надо же, не заладился с утра, одно цеплять
стал за другое, нанизывать, сплетать, валить, тащить в одну
большую кучу, и вот уже в упревшем, осовевшем, на
солнцепеке задохнувшемся — готовом, мертвом
Трансагентстве, нельзя автобусов весенних расписанье
изучить на стенке в уголке без того, чтоб не проквакал
знакомый голос за спиной:
— Ну, здравствуй, здравствуй.
Но, впрочем, начался день хорошо. Чудесно даже. В
полшестого с постели нечесанную, но трезвую и праведную,
поднял отец. Вернулся.
Дзинь-дзинь-дзинь.
Такой вот у Валеры папка, никогда не полезет в
карман за своим ключом, не станет мелочью звенеть, ронять
трамвайные талоны на пол, суетиться, утро ли, вечер, я
пришел, молока не принес, Бог не дал, но и не с пустыми
руками. Встречай, страна, своих героев.
Да, уехал Николай Петрович в прошлую пятницу за
лосем, а, может быть, за утками, или таежных кабальеро
глухарей с деревьев посшибать, не важно, плечо давненько не
бодрила отдача старой доброй тулки, вот и собрался бывший
егерь в гости к приятелю в заказник на реке Дерсу.
Не вовремя, вы скажите. Улыбкой вас обезоружит
круглолицый Додд, на стол поставит два стаканчика калибра
малого, но боевого, и угостит рассказом о том, как чучело
хорька недавно подручным материалом набивал для
краеведческой кунсткамеры, музея областного.
В общем, уехал изводить на воле капсуля, те, что
придуманы покойным Жевело, но вот вернулся, наконец,
раньше обещанного, и не с мешком полиэтиленовым, кроваво
пузырящимся лосиной печенью, не с парой красноперых
певцов отголосивших, нет, с рыбой.
— Держи! — дочурке протянул ведро, накрытое
штормовкою линялой, а в цинковом — акула, крокодил, ух,
щука, владычица морей и рек, метр будет, пожалуй что, зубов
и жестяной блестящей чешуи.
Короче, утро началось с ухи, с отцовских прибауток.
Отменно, весело день занимался, майский,
замечательный, и обещал, порхая от завтрака к обеду,
мотивчик беззаботный промурлыкать, прелюдией мелькнуть
короткой, необременительной к вечерней дискотеке, куда
предполагала Лера прибыть лицом значительным, желанным,
в прекрасной блузке синевы небесной и новой юбке.
Атас!
Но, что-то не связалось, не состыковалось, чуть-чуть
сместилась полоса бумажная на половинку, ничтожную,
смешную, сантиметра жалкого, неправильно легла на валик
первый, с противным шелестом была двумя другими втянута
неверно, косо, криво, пошла, поехала, поперла гармошкой,
веером, малярской тюбетейкой, пароходиком, и вышел,
Господи прости, не дивный календарь настенный "Красоты
среднего течения Томи", а пакостное нечто, разводы, пятна,
кляксы — грязь, готовая сложиться, предстать какой угодно
гадостью, то зенками молочными блеснуть начальника
Валеры нового, Курбатова Олега Анатольевича, то жабьей
пастью растянуться сестры двоюродной Анастасии
Савельевны Синенко.
Вот, черт.
Нет, скорее уж кабан. Боров в соку, ватрушка
свежеиспеченная прямой кишкой здорового,
функционирующего безотказно организма, цветет, лоснится,
ну, разве только пахнет странно — "Шипром", но, впрочем, тот,
кому случалось жидкость употреблять не только после бритья,
и этому не слишком удивится.
Угу. Такой вот у Валеры Додд теперь патрон, шеф,
заместитель председателя областного телерадиокомитета Олег
Курбатов, уже, наверно, месяц исправно исполняющий
обязанности Валеркиного благодетеля — Альберта Алексеевича
Печенина.
Да, жил, был человек, носил несвежие сорочки,
заколку безобразную, часы "Ракета", любил порассуждать о
творчестве и об упадке кинематографа, Валеру принял на
работу, невиданную единицу штатную учредив ли, отыскав в
каких-то одному ему лишь ведомых инструкциях казенных,
короче, никому не портил настроения, не делал зла, пошел
себе на голодный желудок в один апрельский мокрый
понедельник рентгеновский, обыкновенный, заурядный
сделать снимок, и не вернулся.
То есть вернулся, но ровно на два часа, собрал
вещички, двустволку любимую зачем-то вытащил из шкафа,
задумчиво погладил, вернул на место, хотел стопарик
"русской" проглотить на посошок — стакан внезапно целый
влил в холодный пищевод и в хирургическое отделение по
лужам, по радуге селедочной, отвратной прямиком.
В общем, слег, и хотя, как говорили, прооперирован
удачно был и на поправку, вроде бы пошел, но из клиники
выписываться еще только собирался, еще только надеялся
вернуться в свой пропахший пеплом стылым и ношенным
исподним кабинет, всего лишь, хвала Создателю, из
стационарного в амбулаторного больного превратиться.
Ох.
Такие дела-делишки. Такая малина, лафа Курбатову
Олегу Анатольевичу, снеговику, батону, сайке в костюмчике
из эдинбургской материи отменной.
Долго он к Валере подбирался, в день Красной Армии
галантный, искрящийся мельчайшим воробьиным бисером,
щекастый, лишь с ней одной желал мазурку танцевать,
Восьмого марта полпачки "Салема" невосполнимого на кралю
хитрую извел, под лестницей с ней дым пуская, заманивая в
квартиру холостяцкую коллекцией роскошной записей
невиданных, неслыханных пытаясь соблазнить.
И вновь не поняла. Улыбочкой отделалась, глазенок
прищуром. Но, все, привет, теперь игра пойдет в одни ворота,
попалась курочка, приехала.
Ням-ням.
М-да. А все почему, а потому, господа хорошие, что
Валерию Николаевну Додд сразу невзлюбил весь женский
коллектив областной студии телевидения. То есть, вернее,
принял поначалу настороженно, ну, а затем уже в часы
занятий служебных ежедневных возможность приглядеться к
новенькой имея несравненную, в конце концов суровым
чувством неприязни проникся, пропитался, сформировал,
короче, отношение определенное.
И дело тут вовсе даже не в двухпальцевой
машинистке Анюте (интуиция женская коей, образованием,
воспитанием и прочим не униженная, в день первый же
откликнулась звоночком, подсказала — не просто так
филейчики, окорочка, нежная гузочка Курбатова Олега
Анатольевича вдруг заиграли, встрепенулись, взволновались
ах, сколько сил было положено на этот жир, на это сало
мерзкое, да), но праведное возмущение уже корреспондентов
и младших редакторов, как не понять, если с приходом этой
твари долгоногой, единственным на студии местом, где мог
мужчина выпить чашку кофе или "Опалом" угоститься,
оказалась комната редакции программ для учащейся
молодежи и юношества.
Ох-ох-ох.
Ну, как не посочувствовать им, молодым, красивым,
часа ждущим своего напрасно, если вдобавок ко всем обидам
несносным предыдущим внезапно выясняется, что мать,
святая женщина, Надежда Константиновна, заступник
наркомпрос, единственная, может быть, возможность
засветиться по-настоящему, войти в дома, шагнуть с экрана
голубого, в сердца и души постучаться суровые сибирские, и
та сплыла, ушла, дана все той же, той же Лерке Додд,
крысючке драной, потаскушке, ей, и никому другому,
достанется роль несравненная ведущей, звезды, в без всякого
сомнения сулящей, обещающей гвоздем, сенсацией сезона
телевизионного стать, точно, передаче "Студия Диско".
Ы-ыы-ыыы.
Но, впрочем, чу, поспешные наветы, напраслина,
уместны ли, ну, право же, быть может зря припутали коллег
мы, действительно, да мало ли в конце-концов на свете людей
с обостренным чувством справедливости, готовых положить
за правду жизни живот и прочий уд, подобно древнему герою,
короче, кто, неизвестно, но написал письмо, настукал на
машинке пишущей железной, цок-цок, и в ящик сбросил с
государственным гербом, лети с приветом, ляг, уголки
расправив в папочку зеленую, что на столе перед товарищем
Курбатовым, под дермантином с буквами "XXII областная
конференция" укройся и жди момента, мига, когда на том
конце немытого, прокуренного коридора мелькнет весенней
ласточкой знакомый свитерок и джинсы голубые.
Ага, явилась.
— Алло, Валерия Николаевна… здравствуйте, мур
мур… зайдите, пожалуйста, ко мне, мур-мур…
Итак, без пиджака (жара-с и атмосферный столб
полуденный нещадно давит-с) он у окна стоял, поворотив свой
сочный, ядреный, идеально круглый зад к двери, и любовался
майскими затеями пернатых, что продолженьем рода, воркуя,
занимались меж швелеров стальные ноги раскорячившей
нелепо телебашни.
— Доброе утро.
— А, Валерия Николаевна… мур-мур… прошу, прошу…
М-да, а когда-то, не так уж, впрочем, и давно (лет
семь каких-нибудь тому назад) иначе, куда как романтичнее
имел обыкновенье брать в плен девичии сердца Олег
Курбатов.
Угу, при той же, практически, комплекции (ну, разве
что подмышки не разили столь откровенно советским сыром,
сайрой, сельдереем) устойчивый, квадратный, гладкий Олег
имел успех у длинноногих и курносых, подумать только, не
подневольным кислым поцелуем подчиненной пробавлялся, а
смачным, сладким, полноценным засосом ему случалось и не
раз перекрывали кислород девчонки о-го-го какие.
А все почему?
В походы лыжные и пешие ходил турист Олег
Курбатов, стирал студент филфака о камни Поднебесных
Зубьев подошвы вечные дюймовые ботинок польских
армейского фасона, пил на привалах черный чай, о кружку
алюминевую губы обжигая, ну, а затем, гитару в руки брал и:
— Милая моя, солнышко лесное,
Где, в каких краях, встретишься со мною? — лукаво
интересовался, испытывал круг карих, голубых, зеленых,
сомкнувшийся у первобытного костра, уверенный вполне,
очередное солнышко найдет его сегодня под луною в палатке
одноместной у шершавого ствола сосны высокой и прямой.
Еще бы.
Телеграмма уж готова,
Ни одной в ней запятой,
В ней всего четыре слова
— Олежка, у тебя глаза волшебные.
Хе-хе.
Но, правда, и так бывало, уже светает, а руки всего
лишь струны жесткие перебирают, холодного бездушного
металла ощущают только напряжение, увы, случалась под
полотном походным синим ужасная динама, и не раз, и тет-а
тет, и доз-а-до.
Романтика была, а определенности, ясности, четкости,
надежности не было.
Появилось же и то, и другое, и третье, когда петь
перестал. То есть, если в первый год своей службы (тогда
корреспондентом) на телевидении Олег Анатольевич еще мог,
нет, нет, да и вспомнить про запахи тайги, куплетами про
крылья и капот расстрогать, то став инструктором горкома
организации общественной орденоносной, стихами все реже,
все неохотней изъяснялся, предпочетал распостраненные,
немыслимым количеством придаточных задушенные, обилием
причастий отглагольных замордованные и окосевшие от
бесконечного повтора слов вводных, предложения, без
подлежащих нередко и без сказуемого часто, зато созвучные
текущему моменту и духу формулируемой резолюции.
И что же? Казалось бы, прощай, Маруся-ламповая,
девчонки — души нараспашку, до свидания. Ха, как бы не так.
Напротив, все те, кому предписывал незыблемый и
нерушимый демократического централизма принцип, Олегу не
отказывали никогда, сначала секретари первичек, затем, когда
заведовать отделом стал — инструктора, да, и так далее, все
привечали, целовали, хотя, конечно, опрокинув маленькую,
напитка классового вмазав, насчет чудесного сиянья глаз
обыкновенья не имели как-то распостраняться, игрой
фантазии, поэзией вообще не баловали, ну, если так, попросит
вдруг какая-нибудь свет включить, дабы прекрасных персей
шевеленьем улучшить наполнение, размах и частоту.
И все. Зато ни до, ни после никаких проблем…
Так бы и рос, так бы и шел стезею из оружейного
булыжника, был в аппарат уже и авангарда взят, но что-то, как
лаконично объяснил ему (после двух месяцев хождения с
портфелем новым лакированым по площади парадной к
дверям нарядным) товарищ старший по борьбе:
— Не срослось.
И пришлось негаданно, нежданно диплом свой синий,
светский из шкафа извлекать, идти работать по специальности,
полученной когда-то в пединституте. Увы, в мир возвращаться
неуютный, где кошечкам, голубкам двухсот пшеничной, как
правило, бывает недостаточно, им песни подавай и очи с
искрой загадочной на донышке хрусталика.
А она, искра, из коей некогда нешуточное, боевое
разгорелось пламя (дуга, достойная великой лампы Ильича)
вновь светлячком июньским, таинственно мерцающим во
мраке, становиться не хотела. То есть не пленяла больше, не
завораживала, хоть снова пой, но к лицу ли ему, второму
человеку в областном телерадиокомитете, мальчишество такое
демонстрировать?
Увы, увы, уж что дают, то и приходилось брать — тут
плоско, там квадратно, а носик-кнопочка и та в веснушках.
Машинку вот ей электрическую организовал, чтоб хоть не
сотрясалась, болезная, вся, стальные рычаги, как мавзолей
огромной "Украины" в движенье приводя.
Но точка, об этом эпизоде можно и забыть, хорошего,
как говорится, в меру, немного, Анюта-детка, цветочек засуши
между страницами в линейку реестра исходящей почты и за
работу:
— Вот это к завтрашнему дню, в трех экземплярах.
Ну, а мы, мур-мур, кис-кис, займемся рыбой
настоящей, серьезной, призовой, тихонечко подтянем к берегу
и, хоп, в сачок ее, родимую.
У-тю-тю.
— Присаживайтесь, Валерия Николаевна, как дела, как
ваша новая передача? Готовите материал? Проблемы,
трудности? — играли брови на круглой харе обязанности
исполняющего, приподнимались вверх и опускались вниз,
отслеживая интонации начальственной волну, а с ними вместе
с завидною синхронность демонстрируя (предательски в
противофазе) уши шевелились.
— Кира Венедиктовна о вас высокого мнения.
— Да?
(Душняк! Парфен французкий от фабрики "Свобода"
и тот, бедняга, не справлялся, сникал перед сибирской удалью
желез многообразных. Природа споспешествовала
сохранению преемственности в руководстве облтелерадио.
Оно подванивало трогательно и неизменно.)
Фу!
— Да, Кира Венедиктовна в вас верит, да и мы, как
видите, ее заявку рассмотрев, одобрив, определенные
надежды связывали с вами. Конечно… но…
И тут внезапно меж мягких и подвижных щек сурово
утвердился нос, застыл киянкой скорбной.
— Ситуация внезапно осложнилась… Да, собственно,
ознакомьтесь…
И холодочек, сквознячок с собой неся, мурашки
непроизвольные по-детски разбегаться заставляя, листочек
белый спланировал с широкого стола Валере в руки.
— Это копия, — любезно предостерег от глупостей
хозяин кабинета гостью милую.
"… моральный облик означенной ведущей… какой
пример извлечь для молодежи… еще восьмого класса
ученицей будучи… и по наклонной плоскости катясь… на фоне
пьянства ежедневного… теряя облик человеческий… разврата
дух и разложения… без сожаленья указать на дверь…"
Эге, значит вовек ей не отмазаться. Не зарастет
народная тропа, не засосет болотная водица, смыв не работает.
Но, впрочем, и новостей немало, успехов, достижений"… в
нетрезвом виде… во хмелю… в вине и водке последние остатки
совести и чести утопив…". Так, так, на месте не стоим, идем
намеченным путем к заветной цели.
Дела.
— Некрасивая история… Очень некрасивая…,- сошлись
подушечка к подушечке пять коротышек правой с
упитанными близнецами левой.
— Что, заявление писать? — упала прядь веселая на
девичье лицо, и тут же рукой изящной, тонкой была
отброшена с высокомерием неподражаемым.
— Ну, нет, зачем же, — вдруг ожило лицо товарища
Курбатова, задвигались хрящи, клетчатка под кожей белою
заволновалась, и мерзкая явилась, на пухлом улыбка
расползлась:
— Я думаю, вы доказать сумеете, нисколько в этом я не
сомневаюсь, найдете способ опровергнуть все эти…
Тут бывший идеолог замялся на мгновение, синонимы
словам вранье и подлое подыскивая наилучшие:
— Эээ… сведения… мм… факты, скажем так… Вы
девушка красивая, неглупая… я думаю безвыходных совсем
уж положений не бывает… Да… И если что, — ах, эти брызги
бледно-голубые, на белых, санфаянсовых шарах, все
очевидно, явно, прямо, таинственности, в самом деле, не
осталось никакой, — и если что, звоните прямо мне… домой…
вот телефончик… Легко запомнить, но я записал… звоните,
подумаем, прикинем вместе варианты… сю-сю…
Поняла! Поняла, поняла, нет никаких сомнений,
сообразила, что к чему, хватает на лету! И улыбнулся на
прощанье, два ряда желтых показал.
Дерьмо! Козел! Ублюдок!
Исчезнуть, смыться, отвалить, уехать.
Пока, действительно, остатки, как там, совести и
чести, хрен знает чего, того, что мешает, не дает балдеть,
тащиться, ловить свой кайф со всеми наравне, в душе? на
сердце? где-то там внутри ворочаются, теплятся, жизнь
отравляя? украшая? непонятным смыслом, не важно, пока
еще имеешь право всей Лерой навалиться, прижать, ладони
запустить в густую, спутанную сном мальчишеским,
коротким, шевелюру и эти дивные ресницы согреть дыханием
своим:
— Давай поженимся! Давай, мой милый!
Дзинь-дзинь.
— Валера, вы не забыли, сегодня вечером клуб горного
устраивает показательную дискотеку?
— Да, да, конечно, Кира Венедиктовна, а у вас что-то
случилось дома, вы сегодня будете?
— Нет, Валера, нет. Андрюшу все-таки кладут в
больницу снова обследоваться, так что сегодня без меня там
управляйтесь, а вечером давайте встретимся на остановке.
— Хорошо.
— Начало в девятнадцать тридцать?
— Да.
— Отлично, значит ровно в семь у Искитимского
моста.
Отбой. Бип-бип-бип-бип.
Ага, значит Кира еще не в курсе. Или это пока вообще
наше частное с товарищем Курбатовым дело? Похоже.
Свинное рыло. Упырек. Ну, подожди, я тебе еще пришлю
открытку из многоцветного набора для молодой хозяйки
"Холодный поросенок с хреном".
А с Кирой, с Кирой Венедиктовной, с ней надо просто
сегодня вечером поговорить, по-бабьи все ей выложить, как
есть. Авось поймет.
В общем, так. Если завтра уехать первым,
шестичасовым, то можно будет к третьей паре уже быть там.
Стоять спиной к окну в старинном, пахнущем клопами,
крысами и вековой известкой коридоре, стоять и ждать, когда
чуть только захлебнется трелями звонок, откинется, привычно
стали купеческой испытывая прочность, дверная створка, и
вместе со спертым воздухом наружу, на свободу повалит,
посыпется народ худой и беззаботный.
— Привет. Не ждал? Пойдем.
— Куда?
— Куда угодно! В сад на скамейку, на чердак, а хочешь,
можно прямо здесь.
— Валера….
— Я…
На лестнице столкнулась с Анютой, ах, личико у нас
какое, ну, просто светится, сияет:
— Салют! — нежнее нежного ей улыбнулась Лера.
Отлично! Так держать!
А в проходной, везение какое, надо же, нос к носу
повстречалась с грымзой из соседнего отдела, Мариной
Бородатых, и с ней была любезна, как наследница престола.
— Всего!
И сразу села на девятку, словно специально поданную
к трапу, и покатила, поехала, любуясь грязными витринами,
котами, тополями, торговцами колбой, и встречный ветерок
спешил то о цветеньи плановом сирени доложить, то о поре
горячей в чанах огромных плавить битум.
Господи, как это просто, и непонятно лишь одно, что
же мешало раньше, не дожидаясь приглашения ио, иа, иу,
бумажки с красными строками и грамотно оставленным для
дырокола полем слева, на все это подобье жизни плюнуть.
Тьфу. Дура ты, Лера. Ну, это уж само собой.
Итак, часу в четвертом, потном, пыльном, весеннюю
голубизну на желтизну июньскую сменившего внезапно дня,
вдоль жухлой зелени вонючим автотранспортом замученного
прежде времени газона, от остановки автобуса "Завод
Электромашина" к бессмысленно с утра на солнце
пялившемуся большими окнами немытыми, ослепшему и
задохнувшемуся Трансагентству шла девушка красивая,
высокая в приятном тонком свитерке и джинсах голубых,
беспечно уплетая эскимо на палочке по 22 копейки.
Плыла, смешно подхватывала языком полоски
расползавшегося шоколада, не думая и не подозревая, что
серия приятных встреч и неожиданных свиданий через
мгновений парочку каких-то продолжится, и новое, пленяя
простой и непосредственностью родственной, в цепи
появится звено:
— Ты что, еще здесь?
Стася. Кузина заносчивая и самоуверенная. Студентка
библиотечного факультета Южносибирского института
культуры.
Везет, определенно, Лере, ее несет нелегкая сегодня
от края к краю, от мерзко чмокающего порока к скрипучему
невыносимо благочестию, без остановок, перекуров,
колбаской-колбасой, пурум-пурум-пурум, с холодным
завтраком в пути.
Ах ты, морально устойчивое существо,
высоконравственный до клеточки последней организм, только
тебя, голубушка, сегодня и не хватало, с твоими взглядами
"деваться некуда" и проповедью невозможной.
Ну, чем порадуешь на этот раз?
Да, кто бы мог подумать, что кровь родная, сестры,
делившие когда-то мирно, полюбовно, делянки земляники
конопатой на склонах солнечных у шестопаловских прудов,
будут стоять друг перед другом с такими недостойными,
позорными ухмылками, улыбочками на устах?
Нехорошо.
А ведь смешно сказать, Валерка не то чтоб
радовалась, но с любопытством некоторым студентки
появления ждала в расцвеченном иллюминацией, красивом
желто-красном центре областном. Не то чтобы себя, кулему
малолетнюю времен далеких, равняла с этой очкастой
выдергой, но все же с симпатией какой-то, какую-то, быть
может, занятную метаморфозу предвкушая.
Кстати, из Томска возвращалась, не сомневалась даже
ни минуты, что дверь ей, с глазами синими от удивления,
сестра откроет. Ну, где ей жить, как не в пустующей зимой
неделями квартире, не пропадать же, в самом деле,
шестнадцати уютным метрам Лериным, прекрасной комнатке
с окошком, словно специально для нее, для Стаси, выходящим
во двор вечно украдкой разгружающего контейнеры
коричневые магазина "Книжный мир".
— Не, забоялась, что меня кормить придется, — папаша,
как всегда был незатейлив, и в настроении отменном, — Да и
ближе ей, вроде как, там. Через дорогу от общежитья
институт.
Ах, превратилась, превратилась, да, только не в
подружку неуклюжую, но верную. Лягушкой обернулась,
жабой, на материнский взгляд немой и долгий внезапно
перестала натыкаться и расцвела. Уф, наконец-то, еще одной
синенкой на свете больше стало.
Шагают октябрята, стоят безмолвно пионеры и
пароходные гудки гудят. Дочь героического бригадира
Савелия Синенко, погибшего по глупости бухих мерзавцев
мужиков на лесосеке, разве чета она соплявке, у которой не то
чтобы фотопортрета нет раскрашенного (с доски почета
переданного на вечное хранение) в квартире городской, у нее,
простите, неизвестно, был ли хоть кто-нибудь вообще для
черно-белой карточки доски вокзальной "Ты помоги милиции,
товарищ".
Вот так, вот так, то есть как-то само собой понятно
стало, что девочке серьезной Стасе пришла пора за дело
приниматься, ну, а удел известной шалаболки Леры, увы и ах.
Впрочем, некоторые условности, конечно,
соблюдались, кое-какая видимость, определенно, сохранялась
до поры, до времени, а точнее говоря, до встречи идиотской
мартовской. Господи, и почему их, правильных и яснооких,
всех до одного так тянет в "Льдинку"? Нет, нет, да и заглянет,
то недотрога вдруг какой-нибудь, нос выше головы, или
чистюля, прищуренные глазки и губки — Боже-ж-мой. Чтоб
праведного гнева огонь в душе не гас? Наверно, а зачем еще.
Так или иначе, но, ах-ах, студентки симпатичные,
особы поэтические, для торжества невинного с мороженым и
пуншем гнилое, неподходящее для чистых душ возвышенных,
наивно и время выбрали, и место. Второй этаж "Льдинки", в
пору когда на третьем вот-вот начнутся танцы с водкой, а на
первом блевотина с милицией и анашой.
— Значит, вот как ты живешь?
— Ага.
Короче, презирала, избегала, мараться не хотела,
стихи за томиком читала томик, в серебряной ладье над миром
проплывая, в высокой рубке из слоновой кости, и надо же, ни
раньше, и ни позже возникла в потной духоте от солнца
спятившего, мозгов лишившегося четверга, и сразу, сходу,
едва лишь, вслед за:
— Здравствуй, здравствуй, — к ней повернула Лера свои
смешливые глаза, допрос продолжила, дознанье, словно в тот
раз на месте нечто упустила, не выловила что-то важное
чрезвычайно (кость мозговую?) принципиальное из
общепитовской, чем Бог послал разящей, гущи жизни:
— Ты еще здесь?
— А где же мне быть?
— Как где?
Надо же, мамочки, сколько серьезности, сколько
немерянного превосходства всезнайки и зануды во всем ее
нелепом облике. А, между прочим, доча, в такой вот
бабушкиной блузке даже косые механизаторы к тебе в клуб не
пойдут читать "Как закалялась сталь".
— Как где? В Томске, конечно же.
Что? Уж не поиздеваться ли она решила, ехидничать
надумала подруга? Не много ли, ты, детка, на себя берешь?
Жалеть не будешь?
— Это с чего… с чего ты это взяла, лапуля?
— Тоже мне тайна, да об этом вся Культура только и
говорит.
— О чем?
— О том, что сын у Ермачихи женится против ее воли.
ЖАБА
Вот так. Сначала скромный невесомый
восьмиугольник из тусклого металла белого со штампом "10
грамм", потом такой же правильный геометрически, но уже
толстый, бойкий, наглый — пятьдесят, качнулась стрелка и
опускаться стала чашечка, еще шутя, подмигивая, дескать, да,
если что, назад в любой момент, и вдруг, не алюминий
мягкий, сговорчивый, сталь, сверкающая гирька, сотня, хлоп,
за ней безжалостный, дурной бочонок — 250, и,
наконец, абсурдный просто среди аптечного хозяйства мелких
движений, вкрадчивых шажков, угрюмый, грязный, из
овощной палатки прямиком притопал килограмм, упал и
пригвоздил, лишь жалко звякнули цепочки и бесполезное
уткнулось в небо коромысло.
Баланс утрачен, смех и слезы, вселенское исчезло
равновесие, швы разошлись, поехали, все поплыло. Увы.
Но дано ли нам узнать, к кому прибыло то, что убыло
здесь. Достойный ли человек вкусил плоды везения
внезапного, необъяснимого и трижды благословил чудесный
солнечный четверг?
О, да. Еще бы.
Ибо, едва лишь начал со дна поганый подниматься
слой зеленой мерзкой мути, в минуту невеселую, что Лера
встретила под сальною начальственной луной, в нелепом
низком кресле сидя, на широком, заваленном газетами,
унылыми брошюрами, томами ППС и карточками с нужными
цитатами, столе заведующего отделом партийной жизни и
строительства газеты областной "Южбасс" Ефима Кузнецова,
задергался, заверещал, проглатывая даже паузу обязательную,
дурацкий черный аппарат с кружком дырявым на самом
видном месте.
Зззззззззз.
И пришлось отпрыску Ефима Айзиковича Толе
бежать (сам боец агитпропа в это время года уже находился за
лесом и рекой, то есть по доброй, сложившейся давно
традиции в местечке дачном Журавли, за "Эрикой"
выносливой дни проводил сиюминутным, суетным, всецело
поглощенный, а вечерами с Идой Соломоновной о вечном, но,
впрочем, тоже мелком и незначительном порассуждать ходил
на бережок крутой Томи), да, вынужден был президент и
дискжокей, оставив поздний завтрак свой (яичко всмятку
желтой сытности томительное истекание из краем ложечки
неловко рассеченного бочка) нестись в папашин кабинет, дабы
унять, попрыгать неожиданно решившую, пластмассу.
— Алло.
— Анатолий?
— Да, я.
— А это тезка. Не узнал?
Ну, как же, как же, конечно, и даже мысль шальная
успела промелькнуть, да неужели же решилось и с Москвой,
простили окончательно, готовьте сумки, аппарат и
разговорник датско-русский, в балтийском клубе будете
работать, уверены, с ответственным заданьем справитесь, не
подкачаете.
Ура!
Да, Толин номер набрал в обкоме ВЛКСМ, в
особнячке приятном двухэтажном под тополями, уже
готовыми вполне сезон игры с огнем, со спичками очередной
открыть, Анатолий Васильевич Тимощенко, недавний лидер
молодежи институтской, нечаянная вечерняя беседа с коим
вернула некогда, чуть было не утратившего в жизни
ориентиры Кузнецова младшего, на путь единственный, но
верный.
— Собраться быстро сможете? Транспорт наш.
Нет, не в столицу, на турбазу "Юность" пока что
приглашал с командой Кузнеца Тимоха, за год работы в штабе
молодежном, кстати, сумевший вырасти стремительно,
инструктором простым весною прошлой начал, а ныне уж
завотделом числился, входил в руководящую головку,
молодец.
Да, между прочим, кое-кто (нашлись, конечно,
злопыхатели, не сомневайтесь) успех "тридцати трех и одной
трети" на том незабываемом ристалище апрельском
дискоклубов именно работой, влиянием, давленьем на жюри
бывшего секретаря горного и объясняли. Ложь, что может
изменить буквально пара слов каких-то, на ходу, в фойе, всего
лишь брошенная в момент, в момент, когда кресало чиркало о
кремень? Бессовестные сплетни, грязь. Просто отлично
подготовились ребята, и в этом весь секрет успеха.
И, кстати, приглянулись (позицией гражданственной,
бескомпромиссностью, отвественностью) главному
комсомольцу области Игорю Ильичу Цуркану. Собственно
говоря, это он вчера, во время обсуждения программы
культурной закрытия слета молодых рационализаторов
производства о юношах, крутивших музыку задорную в
последний вечер недавнего мероприятия и вспомнил:
— А этих васьков из горного нельзя зафаловать?
— Можно, — ответил тут же, на глупые раздумья,
колебанья, губ шевеленье, подниманье плеч напрасно время не
теряя, Толя Тимощенко, кивнул уверенно, надежный,
солидный человек, готовность выразил, короче, устроить все и
в полном соответствии, и к удовольствию всеобщему.
За это, заметим откровенно, и ценил Тимоху Жаба,
хозяин, и видеть потому желал бы рядом, то есть иметь все
время под рукой. Сказал — сделал (как? что? — не важно) молча
и в самом лучшем виде. Правильный парень, нужный, не
хитроверткий падла, фуцан, зам по идеологии Раденич Костя.
Колчак, швец-царевского клана выкормыш,
племянник чей-то по их мусарской линии, казалось вот-вот
свалит Жабу и в кресло сядет под знамя юбилейное,
визировать входящие и исходящие начнет. К тому все шло.
Царевская брала, пал тесть Цуркана, могучий Степан Андреич,
и им самим шикарно некогда обставленные кабинеты чужих и
неприятных ему новых владельцев принимали. Да. Как ни
прискорбно. Да. А вот зять Кондакова, и как только этого
(ействительно, возможно вследствие досадной нетерпеливости
его мамаши на свет явившимся повадки и черты большого
батрасьена не утратившим вполне) широкогрудого, без шеи,
мастера по вольной борьбе, не звали за глаза, и тупицей, и
дебилом, и валенком ушастым, толковей и сноровистее
многих оказался.
Конечно, надоумил тесть.
— На твое место, говоришь, нацелился цыпленок? А ты
его выше, через себя, Игорек.
Сказал, тяжелым мельхиором поддел кусочек языка,
застывший в искрящемся, горчицей смазанном желе, и
рюмочку, проглоченную только что отправил догонять.
— Понял?
Определенно. Не просто выше, а еще и как бы в
сторону, отвел угрозу навсегда. Ага. Позвал к себе перед
началом самым отчетно-выборной компании и ласково бумагу
из ЦК (конечно, и друзьям московским спасибо, как же,
устроили) змеюге показал:
— Сечешь масть, Константин? Местечко на область
кинули в МГИМО. Хочу твою кандидатуру зарядить. Ты как?
Ах, щечки вспыхнули, и был таков, сгорел наш
гаврик.
— Ну, все тогда, давай всю эту туту-муту оформляй.
Здесь ворох, клин, на два мешка.
Вот вам и Жаба, Игорек Цуркан, сын
спецпереселенца, обхитрил, объегорил вохровское семя.
Ловко.
Не зря Степану Кондакову пришелся ко двору.
Впрочем, в дом управляющего делами обкома партии брали
примака из знаменитой ну разве крапивы буйством, да шпаной
жестокой, деревни, давным-давно проглоченной Заводским,
вкривь и вкось расползшимся районом города Южносибирска,
Чушки, не за красивые глаза и ум недюженный, что притаился
неприметный под бобриком борцовским, грозившим рано или
поздно у переносицы сойтись с бровями. Нет, брали
любезного за выдающуюся тягу, натурально за
необыкновенную, особую, конфигурацию его балды, коя,
хвала тебе, Создатель, покой душе неистовой Светланы,
дочурки младшей Степана Кондакова принесла.
И в кого мерзавка такой оторвой уродилась, никто
понять не в силах был. Поверите ли, но лет с пятнадцати
голуба загуляла. Да как. Еще семнадцати не стукнуло девице, а
папка уж привез ей в первый раз с Кирпичной главврача,
доставил, чтоб доктор позорных насекомых размножение в
волосяных покровах полудетских приватно прекратил.
Боже, Боже, так бы, наверно, и окончила свой век под
лавками автовокзала, кабы не турнир международный на
призы фарфоровые газеты "Труд". Спасибо, Провиденье
смиловалось.
Итак, зимою семидесятого, перед красавцем главным
корпусом профилактория завода "Фибролит" торжественно в
безветрии морозном опали флаги стран и близких, и далеких, а
на матах праздничных цветных, в отстроенном недавно (на
зависть всем на областные денежки) спортивном зале,
сошлись, дабы поспорить за кубки в разводах кисельных
голубых дулевских, захватов и подсечек мастера.
А на трибунах поглазеть, позырить честные, открытые
единоборства собралось (и кто им выдавал спецпропуска, и
как хватило розовых картонок с куском угля на фоне
шестеренки, тайна) все, что способно было только в центре
областном стрелять глазами, вертеть частями тела
выступающими и губки делать бантиком. Буквально
оголилась передовая, "Томь" обезлюдела и опустел "Южбасс",
без малого неделю не с кем было отдохнуть, потанцевать,
словечком перекинуться согражданам, в наш город
занесенным по личной или казенной вечной надобности.
Да, событие незабываемое.
Ну, а в центральной ложе, среди гостей почетных,
блузоном желтым глаз ласкает Света Кондакова. Ух. И все
болеют за чеха, блондина — сажень в плечах, а его земляк наш,
черт скуластый Жаба, берет и делает. И венгра укладывает
лихо, и соотечественника, братишку, из Нижнего Тагила.
Короче, шансов не оставляет никому в своей говяжьей
полутяжелой категории парнишка из Чушков.
Герой, а финал чуть было не отдал болгарину. Чуть
было не по плечо не оказался Христо Жихову на пьедестале с
цифрами 3-2-1.
Не может быть! И виной тому Светка Кондакова,
выбравшая не чистенький, сверкающий средь снега красным
пластиком призывным лоджий (на первом этаже за каждой
шторкой одетые в спортивные костюмы стальные люди с
медными глазами) чудесный корпус для гостей из стран нам
братских, нет, под своды веток, лап сосновых, в синь леса
углубилась девка, подкралась к подкрашенной лишь наскоро
пятиэтажке, в дверь юркнула служебного подъезда, пока
гремела пара мужиков небритых железом сеток с бутылками
молочными буфетными, и затаилась.
Заходит в комнату свою без двух минут турнира
победитель, конечно же чтоб лечь и выспаться как следует
перед последним, главным поединком, а его рука, пальчонки
игруньи шаловливой за гусака, за беленького, цап, и он,
веселый дурачок, мгновенно, оп, и в поросенка превратился
розового, гладкого, ей-Богу, хрюкнет.
И хрюкнул, кто бы сомневался, и мяукнул, и даже
гавкнул пару раз, короче, не ошиблась Света, не обмануло, в
заблужденье не ввело ее борцовское трико, заснула девушка в
конце концов — лик просветленный, на сердце благодать, и
юноша с ней рядом прикорнул, но не прошло и трех часов,
кулак угрюмый тренерский сотряс дверь хлипкую, вскочил
бедняга:
— Слышу, батя!
И в душ, то ледяную включит, то горячую, то голову
подставит, то живот, и вроде бы взбодрился, но разве Тихона,
волчару старого, обманешь.
— Тебе сейчас расплющить нюхалку, паскуда, или
попозже, — ааа-ааах, но хрящичек не хрустнул, не хлынула
горячая в два ручейка, работа — заглядение, не зря Глеб
Алексеич Тихонов, заслуженный, любимый всеми тренер
федерации родной, остановился, щупальца разжал ни раньше
и ни позже, тика в тику.
Профессор психологии спортивной знал, понимал,
еще бы, продолжит его дело Христо Жихов, без меры, без
оглядки, едва опустит в партер, едва почувствует, что можно
финал взять чисто, пойдет в ход локоть обязательно. Да,
скромный, невыдающийся нос Цура, лишенный кислорода,
сжатый, смятый здоровым бугаем из Пловдива такую бурю в
удаленных от него изрядно надпочечниках произвел, что
Жаба, законам всем природы вопреки, огромным стал,
ужасным, страшным, и жалкими колечками рассыпались по
полу трудовые Жихова очки, когда его лопатки вмял, вогнал, к
ковру приклеил насмерть рассвирепевший бык чушковский,
какой там руку, лезвие просунешь фиг, полмиллиметра
обоюдоострых.
Свободен.
И злобы никакой, взял Тихона и в раздевалку внес, а
тот бормочет, репа красная:
— Ах, ты, сученок, раскидай, убить тебя, ублюдка,
мало…
С ума сошел мужик, совсем рехнулся. Но и Жаба
молодец, хорош, с башкою мокрой, в куртешке легкой и с
медалью вышел на крыльцо, зачем? какого черта? да видно
было так назначено ему.
Стоит машина барская, "волжанка" — два ноля
семнадцать, дверь открывается и чемпиона манит
указательный, крючочек розовый, иди сюда, жеребчик, давай
скорее, племенной. Цур шаг, его за синюю болонью хвать и
втягивают внутрь, и кто, вчерашняя коза, ночная гостья.
— Куда?
— Ко мне.
А утром папа с мамой.
Кто? Чего?
— Он будет жить у нас.
И некуда деваться.
Таким вот образом, в бою чуть нос не потеряв, и
симметричный ему орган (относительно чего поможет
циркуль вам определить) чуть было не сточив совсем, Игорь
Ильич Цуркан вдруг оказался зятем Степана Кондакова.
А был в ту пору Степан Андреевич человеком не
простым, влиятельным, могущественным даже, и не столько
должность тут играла свою роль, хотя, конечно, безусловно,
вес придавала определенный его словам, желанья и поступки
наполняла смыслом государственным, но в первую очередь
благодаря отношениям неформальным, приятельским, что
связывали Степу и Бориса, а, проще говоря, управляющего
делами и первого секретаря, отца тогдашнего Юносибирской
области, Южбасса, творца морей, плотин и дамб, а также
чемпиона сбережения энергетических ресурсов, Бориса
Тимофеевича Владыко.
Случай, по правде говоря, редкий, но так уж вышло,
сложилось, сохранили, по жизни как-то умудрились пронести
тепло прозрачной, без закуски, соседи бывшие по закутку
гаражному, пионеры автовождения, владельцы (одни из
первых в захолустье города Кольчугино) проворных, юрких
"Москвичей" за девять тысяч, парторг и механик водоотлива
прославленной трудом ударным шахты "Ворошиловский
стрелок". Ну, сами знаете, дискуссии мужские под козырьком
открытого капота, ключей трофейных торцевых позвякиванье
деловитое, стартера обороты трудные, и, наконец, клубочек
долгожданный голубой из выхлопной трубы. Ну вот и все,
пора ветошки наступает и алюминиевой посуды, бидончика с
напитком, что сохраняет цвет даже отбулькав восемь метров
толстых, тонких и прямых, давно томящемся в тенечке, в
уголке.
Конечно, ясно кто, как правило, с разнообразным
инструментом управлялся, а кто затем умело здравницы
произносил. В общем, привык Борис Тимофеевич считать
Степана Кондакова хозяйственным, сноровистым, умелым. Но
главное, сложилось рано мнение, и отложилось убеждением в
его партийной голове, дабы все ездило отлично, плавно, время
от времени обязан кто-то закатывать рубашки рукава и масло
под ногти загонять. То есть, ценил Степана, да.
Ну, а тот сознаемся, ох, этим пользовался,
пользовался, пользовался.
Во всяком случае, нет, не напрасно, не зря Игорь
Ильич Цуркан снес героически однажды те испытания, что
выпали на долю двух важнейших, многофункциональных
частей его в суровых чушковских буднях закаленного,
воспитанного тела. Жизнь Жабы заметно изменилась после
пупсика на бампере и ленточек цветастых от радиатора и до
багажника.
Возьмем хотя бы для примера, институт
технологический пищевой промышленности, в котором он,
железной волей Тихона ведомый исключительно,
перемещался третий год с курса на курс. После внезапной
смены Игорьком среди сезона вида спорта, сие учебное, тогда
такое молодое заведение, не только не распростилось с
юношей, наоборот, объятия раскрыло широко, засеменило ему
навстречу с улыбкой плотоядной, и Жаба, ни дня не
числившийся в комсомоле до того момента, не только
книжечку с парадной радугой наград и штампиков "уплачено"
сейчас же получил, но, вот те раз, оказался первым справа от
кресла председательствующего на заседаниях бюро.
Кстати, возможно, да, конечно, тут оплошал Степан
Андреевич, ошибся, ведь мог же, спокойно, без церемоний с
переходящими знаменами дать зятю его диплом и сделать
завпроизводством какой-нибудь шашлычной или директором
пивного зала на Красноармейской, эх, то-то горя не знал бы
нынче, но странных предрассудков пленник, этот циничный и
неглупый человек зачем-то вел его номенклатурными полями
заповедными куда-то в завтра светлое:
— Ну, подожди еще годок и будешь ты в ЦК с
квартирою на Юго-Западе.
Увы, теперь и на общагу МГИМОвскую, и ту губ не
раскатишь. М-да.
Руководитель соседу бывшему уж боле не
благоволил, безоговорочному покровительству пришел конец.
Добилась своего, достигла цели шайка швец-царевская, со
старой чоновкой и особисткой бабкой во главе поссорили
Владыко с Кондаковым.
Сошлись когда-то на автомобилях, и они же, средства
передвиженья, развели знакомых давних, не брезгавших в
иные времена соленой кильки хвостиками мокрыми из
гастронома за углом. Не верил, не верил, не сразу сдался
Борис Тимофеевич, но факты, факты, насекомые без
крылышек (ать, пальцем бы размазал, но нельзя, секут), умело
собранные материалы заставили признать, способствовал
Степан, способствовал невольно, бескорыстно (тут никаких
сомнений не допускал товарищ Первый), но оказался
соучастником позорных, грязных махинаций отдела сельского
хозяйства со льготными талонами и чеками "Сибирский
урожай".
— Борис, да я ж и мысли допустить не мог, что это все
они затеяли без твоего согласия.
Подвел, подвел, и был безжалостно понижен,
разжалован в директора и сослан в Зеленогорский районный
торг.
Вот так, теперь мог Жабу пристроить, ну, если только
командовать сельпо в Усть-Ковалихе. Впрочем, несмотря на
это, надежды и бодрости привычной духа не терял:
— Держись, — зятька не уставал учить, — Не суетись, еще
вернемся, повоюем.
И Цур держался. Вот Колчака в Москву отправил, то
есть, все, получил вонючка подтверждение, подходит,
мандатную прошел, теперь билеты покупай экзамены сдавать.
— Давай отвальную.
— Ну, ладно, ладно, а… если взять… поехать в
"Юность", к закрытью слета приурочить?
Да хоть к поносу приурочивай, сазан, к седьмому дню
запора, водяру, главное, организуй и музычку.
Что ж, намечался праздничек, а могло бы и не быть,
ничего могло бы и не быть, кроме портвейна под прилавком и
сросшихся ирисок на витрине лавки у пристани Старочервово,
определенно, если бы осенней ночью прошлогодней три
ловких малых, отличник бывший и пара крепких троечников
из школы с английским уклоном не влезли в квартиру вожака
южносибирской молодежи, дабы оттуда вынести подарки, что
по традиции везли из дальних путешествий секретари
разнообразных комитетов низовых, отправленные группами
руководить по линии БММТ "Спутник".
Эээээх, какой компромат пропал, стопроцентный,
исключительный. Еще чуть-чуть и полную победу одержали
бы из гроба (из засады?), с обочины истории внезапно
вставшие розовощекими и бодрыми сторонники суровой
линии, покончили бы раз и навсегда в организации партийной
областной с уж было утвердившимися нравами отребья
всякого из подкулачников и полицаев. Ох, золотая жила,
ниточка, за кончик только дерни, потяни, тесть брал на лапу,
зять мздой не брезговал, и не дожали, не дожали, ай-ай-ай, и
что обидно, кто всему виной?
Кто? Сима. Дмитрий Швец-Царев, вынесли-то, ладно,
в грабители подавшиеся для расширенья кругозора
жизненного студенты вузов областного центра, вынесли три
радиоприбора бытовых, шкатулок пару палехских со
Светкиными брюликами, то, се еще по мелочи, но занесли-то,
занесли, слезой облейся Леонид-первопечатник, инженер
покровитель конспираторов Красин, куда? мать вашу,
идиоты, в квартиру первого секретаря горкома, к Симе,
попросту сказать, который согласился покупку, барахло,
шурье-мурье продать.
Да, квадратный, вороватого Степана родственник со
счета списан был уже, открыжен, подчеркнут красным марким
шариком, изъят из списков, обведен — готово, ан, нет, не
вышло, остался на своем посту, как прежде в бордовый бархат
вонзив локти, сидел на председательском почетном месте
возле подноса с пепси-колой, тяжелым взглядом
земноводного неспешно обводя партер, зал в тонусе держал.
Не сдавался, в общем, держался на плаву, интриговал
даже немного и не без успеха, упирался, надеялся на что-то,
существовал, а единственным, кому все это продолжало
доставлять удовольствие, истинное, ни с чем не сравнимое
удовлетворение, оставался папаша батрасьена, Илия Цуркан,
диетологами из народного комиссариата ночных марусь
переведенный одним махом в сорок шестом, без подготовки и
предупреждения, с горячей мамалыги желтой на бледно
синюю картошку.
— Тяни их, — повторял, — сынок!
— Пори! — сурово требовал, когда от лишнего
стаканчика домашнего двойной возгонки, под помидорчик,
сосуды голубые выступали, вздувались на висках, — пори их
всех и в нос, и в глаз, и в рот. Тяни безжалостно, сучков.
И, надобно заметить, в известном фигуральном
смысле отеческий завет старался Жаба выполнять, его
чушковское и неизменное по-фене-ботанье:
— Ну, будем всем теперь вам рвать гудок, — с уст не
сходившее, руководящей фразой, крылатой стало, прижилось
в среде зубастых активистов области промышленной.
И впрямь, что-то такое чудилось задорное, живое,
молодецкое, что-то от горнов, барабанов, труб традиций
боевых шахтерских в этой угрозе, в этих стахановских гудках,
"тревожно загудевших", хотелось строиться, маршировать,
идти на приступ.
(То есть, попутно замечаем, умел и мог Игорь Цуркан
энтузиазмом заразить, к сердцам горячим ключик подобрать и
за собой увлечь людские массы. Перспективы роста были, но,
обстоятельства, увы, сложидись тому противно, не
благоприятствовали.)
Итак, команда ясная:
— Иди сюда, — звучала часто, венчала мероприятия,
регламент коих присутствие большеголовой амфибии с
изрытым буйными угрями борцовского отрочества (знак как
бы вечной молодости) рылом предполагал.
Так, получается, ослушаться отца не мог, но и
буквально наказ суровый не воспринимал. Вернее, долгое
время не воспринимал. Точнее… ммм, нет, кратко не выходит.
Придется сообщить сначала, что пять, шесть лет
последних жена Светлана в ласках своего супруга
коротконогого особо и не нуждалась, не то чтобы пресытилась
конкретным безотказным ванькой-встанькой, нет, вообще
запросы изменились, потребности другими стали, вместе с
трубой, отнятой грубо во время первой несчастливой
беременности, ушло желание былое попасть под трактор
непременно, паровоз, зверюгу жуткую из зоосада, родник
иссяк, источник пересох, и для разрядки гормональной этой
крикливой и нечистоплотной дуре теперь вполне хватало
одной хорошей оплеухи.
Такая перемена драматическая.
Ну, а поскольку на триединство Игорькова никто не
покушался, он, в силу некоторых, уже сложившихся привычек,
стереотипов, иногда скучал, тень набегала на чело, синели
склеры, зрачок сливался, растворялся в радужке, и ехал он
тогда в спортзал Химпрома и долго истязал там грушу,
покорную судьбе, давно надежду потерявшую с крюка
сорваться и (не до жиру) хотя бы на ноги упасть, заставить
маму вспомнить гада в перчатках кожаных.
Увы.
Коллективное же скотство аппаратных
междусобойчиков как-то не радовало, деревенское ли тут
происхождение сказывалось, натура скрытная, характер
замкнутый, мешало что-то, в общем, и от всех этих потных,
водных, сибирских, финских процедур с девчонками из
секторов учета на утро следующее лишь голову тянуло
отстегнуть и бросить на фиг в корзину для бумаг, то есть, на
пиво с водкой нажимал как правило Игорь Ильич.
(Кстати, зам по идеологии недавний Олег Курбатов
любителем большим совместных омовений был, его и взяли
на площадь в дом красивый как специалиста, да развернуться
не успел на новом месте, поперли, когда вдруг выяснилось,
настучал проворный кто-то, что последний Ленинский
субботник отметил он, отправив два студенческих отряда
месить цемент ударно на объектах своего гаражного
кооператива. И правильно, тому кто чисто работать не умеет,
разве доверишь ответственный участок.)
В общем, без искры, без поэзии жил Жаба, пузырь
початый сосуды расширяющей настойки спирта на дубовых
щепках держал за створкой шкафа полированного в кабинете,
мрачней, угрюмей становился от весны к весне, собака и есть
собака — глаза пустые, желтый клык, а съездил в семьдесят
восьмом на фестиваль всемирный молодежи, и, нате вам,
сюрприз, вернулся, нет, нет, другим не став, таким же в
общем-то животным большеротым, но словно обрести сумев,
там, вдалеке от Родины, утраченный как-будто бы навеки к
жизни интерес.
Те же дискотеки идиотские. Ну, мало ли какие
рекомендации спускают сверху. Всемерно поддержать…
направить… включиться… мобилизовать… И ладно, вызвал
кого надо, вручил что следует, а сам на полигон стрелковый
училища военного командного валить мишени поясные,
палить из калаша. Он, нет же, сам лично кампанию возглавил,
руководил, идею смотра не просто так одобрил, а деньги, и
немалые, сумел пробить, и даже лично посетил мероприятие,
то есть заехал пару раз во время конкурсной недели, а на
закрытие со всеми прибыл — третьими-вторыми и даже в зал, в
фойе, то есть, из спецбуфета пару раз с ухмылкой
благосклонной выходил.
Конечно, понимал, как там, на корабле, в карибских
звездных водах — кофе с молоком, здесь не получится, пусть
даже этот дискжокей шалмана политеховского, курчавенький,
и был похож, да, вылитый Игнасио Кевлар, товарищ
переводчик. Один в один, только глазенки голубые, но в этом,
черт, какой-то даже свой был цимус.
И тоже дискотека ухала. Открытие кубинское
(парилка, но с чухонской сухой баней не сравнить. И так, по
письмам если и постановлениям судить, не одному лишь
Жабе показалось). Короче, музыка играла, свет рожу делал
синей, а рубаху красной, и все свои, все равные, и Игорек
даже ходил в круг общий, переминался там с блестящей
ряхой.
Нормально. Одно хреново, в баре только ром,
папашиного первача не слаще.
— Пойдем, — позвал Игната, — ко мне в каюту. Еще одна
бутылка белой, пшеничной есть в заначке.
Вел выпить, больше ничего.
Разве мог знать, что повторится. Все повторится, как
тогда, в семидесятом, среди снегов и сосен, в топке темной,
душной и железной, его опять возьмут за рукоятку, штырь,
рычаг, единственный покрытый нежным эпителием, а не
коростой носорожьей орган.
Перед отплытием еще часок успели у Игната дома
провести. И все.
С тех пор услышать стоит этот Бони М.
Хач, хач, хач, хач.
И сразу себя видишь шашалычником косматым с
цыпленочком румяным, желтым, тепленьким на вертеле.
— Значит "Икаруса" не надо? — уже шутя, прощался с
Кузнецом Тимоха, — в "Пазик" вполне поместитесь?
— Должны. А вот в Москву, — отважился на дерзость
дискоклуба президент, — пожалуй, лучше на "Икарусе".
— В Москву поедете поездом, как все, — спокойно и по
деловому отозвался ответственный товарищ, — специальный
будет поезд на Олимпиаду.
— Как все! Как все! Специальный поезд! — вопил
Кузнец на кухне. Предубеждению и предрассудкам вопреки,
трудом и честностью, трудом, настойчивостью, прямотой,
чего угодно, чего угодно добиться можно.
— Как все! Как все! — орал и прыгал идиот, и
опрокинув-таки никелированный кофейник, чуть было
спортивные штаны не припаял к разгоряченным ляжкам.
ВАНЯ
Госстрах не просыхал уже вторую неделю. Да, вице
президент дискоклуба "33 и 1/3" Иван Робертович Закс кирял.
Не то чтобы совсем уж безнадежно пузыри пускал из бездны
омута осеннего запоя, нет, скорее спотыкался, плюхался,
плескался на мелководье летнем, но каждый день. Стакан
сирени перед едой и полтора на сон грядущий — пустой
огнетушитель в шкаф.
С похвальным педантизмом соблюдал режим, но
улучшенья состоянья констатировать нельзя было никак.
Настроение Ванино от часа к часу лишь гаже и паскудней
делалось, увы. Ну, а чего, собственно, ожидать, если такие
ужасные несправедливости творятся в мире. Да просто
заговор злодейский, чудовищные происки одних, доверчивая
близорукость и непростительное легковерие других, а силы
убывали, надежды таяли и потому хотелось выть, урчать,
идти, обходы совершать, бороться за здоровый быт, культуру
поведения и общежития, а полномочий, полномочий уже не
было.
Увы.
А всего лишь месяц с небольшим тому назад, в
апреле, как весел был Иван, кудряв, улыбчив, в какие дали без
очков глядел, вокруг него роились люди, искали девушки
знакомства, рассвет скворцов петь под окошко посылал,
суббота росами встречала на стекле сосуда, извлеченного из
холодильника без морозилки "Север".
Цель жизни была у Закса и место в боевом строю, а с
апреля одна лишь видимость, иллюзия, обман.
То есть, в конце марта подготовив устав и утвердив
программу на заседании бюро, Иван спокойно уехал на
свадьбу к брату, отсутствовал неделю ровно, вернулся:
— Ну, как дела, — зашел румяный, синеглазый в
комитет, — согласовали?
— А, да… — замялся как-то странно, неестественно Олег
Васильев, большеголовый, но безгубый юноша, — жидок тут
бегал, переделывал, вчера, по-моему, все подписал.
— Что переделывал?
— Устав, — скривилась щелка, округлились щечки, да
хмыкнуть насморк помешал, — в обкоме объявили, что
президентом русский быть должен обязательно.
— Так он же…
— Понятно, но фамилия-то Кузнецов.
Шмяк.
Было. Закс — президент, Ким — зам по оргвопросам и
Кузнецов — художественный руководитель, по-нашему, по
алфавиту, нормально, честно и, главное, понятно, какой
участок у кого. Иван перед начальством за четкость линии и
верность курса отвечает, Ким с опергруппой отсекает
безбилетников и чужаков, на нем порядок в зале, ну, а Натан
(так, люди утверждают и оснований им не верить нет, зовут
свои Абрама дома) читает заранее одобренные тексты в
микрофон и ленты воспроизведение, а также перемотку
организует. Все четко.
А стало. Товарищ русский (дальше некуда) теперь все
сам, один, большой и важный, а остальных, так, чтобы только
видимость создать в каких-то тухлых вице превратили. Вот,
дескать, коллективность, подстраховка, козлы, и, главное, ведь
убедить хотят, будто все это по распоряженью личному, по
указанию Тимохи. Толика Тимощенко.
А уши-то торчат. Лопухи свешиваются. Сразу видно,
сидите тут под пенопластовыми орденами всего лишь первый
год. Да Толику, если хотите знать, Тимохе, Иван еще
первокурсником приглянулся. Уже тогда он его двинул, уже
тогда такие вещи доверял… Да что там говорить, когда
собрались Ваню в прошлом году за двух семестров косу с
лентами хвостов разнообразных из института выпнуть, разве
не Толя его буквально вытащил, спас, академ придумал,
устроил, организовал?
Василий Александровия Устрялов топил Госстраха. И
сомневаться нечего. Преподаватель старший с теоретической
механики. Ему Иван был должен одних контрольных восемь
или девять. В натуре, спиногрыз. Не то что Толя, тот вел,
конечно, как же, какие-то лабораторные у разработчиков, но
это так, для смеха, для отвода глаз, просто полставки получал.
А Василий Александрович Устрялов, извините, в какую не
заглянешь, зайдешь кабинку по малой мимолетной или
серьезной полуденной нужде в четвертом корпусе, и
колесован он, и четвертован, и на копалке жилистой катается,
будьте любезны. Ну, ей же Богу, падла.
Сам лично ректор Сатаров представлять пришел.
— Кто за? Кто против?
— Единогласно.
— Что ж, поздравляю, ваш новый секретарь, товарищи
комсомольцы, кандидат физ-мат наук.
Рады стараться!
И Ваня пясть искренне несет сухую в общем строю,
примите уж, Василий Александрович, от всей души, от сердца
чистого, теперь Василием нам будете, своим, то есть, кто
прошлое помянет…
Эгэ, угу, оттыкали под стягом алым горнисты,
запевалы, глядит на Ваню кукиш, фига с маслом, руки ж не
подает.
— А, вот ты, — сложилась, наконец, в приветливое "на
ка, выкуси", — оказывается, где сидишь, бездельник.
Ду-ду-ду. Укрепили, называется актив. Квартирой
завлекли.
Душило зло, брало за горло. Словно и впрямь
накаркал фатер. Да, осуждал, не понимал механизатор совхоза
"Светлый путь" Роберт Адольфович Закс желанья сына
младшего Ивана оторваться от корней, дать деру из деревни.
Наше дело — земля, — не мог взять в толк, что с
головою у потомка багровоглазый человек, — она и кормит, и
греет.
— Кто ты там? Никто. А на земле… Здесь из дерьма
конфетку всегда можно сделать, — с любимой присказкой к
любимой теме приступал хозяин дома ладного с наличниками
красными и желтым петушком, — вот когда нас с Волги
привезли, тут что было…
Ну, если бы еще на зоотехника или агронома пошел
учиться, ну, ладно, коли разрешили, а то ведь в горный
институт. Маркшейдер — звучит по-человечески, неплохо, но
суть, однако, в том, что по осени копать картошку и ту можно
теперь не ехать.
Не был, не был на своих братьев Рудольфа и Эрнеста
Иван похож. И все врачи виноваты, как назвали в честь Ивана
Теплякова (хороший человек, но, видно, сглазил), что ехал на
"ковровце" к соседу председателю "Дзержинца" свататься, да
вот жениться не успев, прямо на грядке, в поле роды принял,
так и пошло, поехало.
Здоровым не был никогда, а семилеткой зимой за
братьями на речку увязался. И они, понятно, хороши, два лба,
нет, чтобы сразу без затей прогнать у дома, решили в прятки
поиграть с мальцом, вот и пришлось вместо холодных
жестянок сонных из аккуратных лунок тащить из полыньи
дымящейся орущего, не только шапку и пимы, а их обоих
наровившего, как-будто, утопить Ивана.
Два месяца провел в больнице в городе. Как уж и чем
там пичкали, Бог знает, но кашлять начал еще в машине.
Вроде бы и лето было жаркое, и делать ничего не заставляли,
а осенью пришлось везти опять.
Иван записку написал к какому-то Семену
Леопольдовичу Шимкису.
— Что, Эмма, вылечит, в Семена перекрестишь?
Обиделась. Через год, когда уже в Южносибирск не
то к Андрею Афанасьевичу, не то к Афанасию Андреевичу
собиралась, шутить не стал. Молчал. И что тут скажешь, если
и так уже все ясно, пропал парнишка, загубили. Ну, разве при
таком внимании, с такими нежностями из пацана хоть что-то
путное получится?
Конечно, нет.
В общем, год без малого в тубинтернате-санатории
провел и вернулся с хорошими анализами, но совершенным
барчуком и белоручкой. И, плюс к тому, не тронь его. Кролей
и тех кормить ни-ни, пусть лучше полежит.
Эээээх!
— Значит едешь-таки в институт?
— Угу.
— Смотри, как знаешь, только денег не дам ни копейки.
Мать дала. Сорок рублей. Всю жизнь, наверное,
полушки собирала. И провожать пошла на попутку до Белова.
— Ты ехай, Ваня, готлестерер не слушай.
Черт, если б вместе с именем еще бы и свою фамилию
девичью сыну подарила Эмма Вирховски, да, разве нарекли
Ивана сволочи общажные Госстрахом. По-крайней мере за
пархатого уж точно никто б не принимал.
Его белокурого, голубоглазого арийца. Собственно до
того, как стал Иван общественником, связал свою жизнь с
союзом ленинским, бедняга и вообразить не мог, что этакая
чушь собачья вообще возможна.
И тем не менее, с завидным постоянством, тем, кто по
зову сердца и долгу службы, чернильной путанкой
сиреневыми кренделями украшал углы бумажек официальных,
за инициалами невинными И.Р. перед фамилией саксонской
Закс мерещился не Иоган Рудольфович, сын одноглазого
часовщика, и не Иозеф Рихардович, неразговорчивый потомок
саратовского кузнеца, нет, обязательно велеричивый и
нахальный Исаак Рувимович, огромный шнобель, харя хитрая
и родственники в Тель-Авиве.
Да, покуда не окунулся с головой Иван в энтузиазма
гущу, весь не отдался борьбе за юные умы, не стал
проводником идей великих и бессмертных, он и не
подозревал, какие подлые, коварные и гнусные враги,
объединенные порукой племенной, узами кровными, у него, у
преданного делу подчинения меньшинства большинству
душой и телом, на этом свете есть.
Ну, а без борьбы, без равнения ежедневного на
идеалы светлые, Иван попросту не мог. То есть лишился бы
буквально и средств к существованию, и крова.
Увы, хоть и наплел в деревне младший Закс чего-то
про маркшейдера, балл, набранный при поступлении не
оставлял ему надежды искусством землемера овладеть,
хорошо, что подсказали, и он успел за день до срока, роковой
черты, буквально чудом, документы перенести и принят был
на технологию пропащую, унылую, разработки рудных
месторождений. Но и ремеслу нехитрому "брать больше,
кидать дальше" учиться не по силам оказалось Ване.
Вот тогда-то и открыл ему Тимоха, благодетель,
способ стипендию при неудах иметь и жить в общаге в
комнате отдельной.
— Шустри, шустри, будь под рукой и на виду.
Год продержался Ваня, а к четвертому семестру, все,
казаться стало, выгонят без вариантов, и снова спас Тимоха,
придумал академ и посадил на место второго, освобожденного
секретаря.
Ах, времечко какое было, рос, капитал, багаж
копился, и, елы-палы, все коту под хвост. В сентябре Толю в
обком забрали, явился в октябре Устрялов солидность
придавать.
— Здгаствуйте.
(Да, такой же он Устрялов, как Кузня — Кузнецов)
Василий Александрович — так и поверил Ваня.
— Хогошо, хогошо.
Чернявый, глаза карие, и нос горбатый, всю зиму
дурака валял, смотрел, как Ваня прогибается, невиданную
демонстрирует, показывает преданность, а в апреле за одну
неделю всего лишил. Был Ваня вторым лицом в ячейке
организации общественной, отвественным за верность
идеалам, то есть с кем надо имел контакт понятный тесный,
это с одной стороны, а с другой, президентом дискоклуба
состоял, заслуженной любовью широких масс мог
наслаждаться. А что теперь? Хорошо Настасья Алексеевна,
комендант общежития, его взяла мести дорожки, дворником,
деньжата хоть какие-то и комната осталась. А впереди — тоска,
курсовики, зачетов пять и три экзамена. Короче, шансов
никаких даже до годовщины Октября ближайшей в науки
горной храме продержаться.
Так что обрадовался, ох, как обрадовался Госстрах,
когда вся эта кутерьма вокруг большого бюста началась. Нет,
вылупились синенькие не случайно, не просто так глазенки
Ильича люминисцентною гуашью заиграли, теперь их всех,
всех до одного, на воду чистую Иван, какие могут быть
сомненья, выведет.
В общем, сочинил Ванюша два письма, и подписался,
открыто, честно, Иван Закс, без отчества, но имя полностью,
пускай удостоверятся. Одно о положении в комсомольской
организации ЮГИ, второе о личности и гнусной деятельности
Натана Израилевича Кузнецова.
Мало того, что человек этот, взявшийся руководить
воспитательно-массовой работой, политически
неблагонадежен и морально неустойчив, этот Иуда без
смазки-верткий, попросту вор. Да, утащил к себе домой
общественный, на смотре-конкурсе всем институтом
завоеванный магнитофон высшего класса "Илеть".
Ну, ясно, ясно и понятно, готов был Ваня, только
позовите, объяснить откуда что растет. Но…
Не звали. Таскали всех, в полном составе комитет,
полдискоклуба, СТЭМ, кто только не ходил к товарищу
специальному юлить, кривить душой, лукавить, врать. А Вани,
Госстраха, бывшего второго секретаря и президента как бы и
не существовало вовсе. Его, и Игорька Кима.
Впрочем, кто его знает, Потомка. Он парень
скользкий, азиат, скуластый чурка. Тогда в апреле сразу Ваню
продал. Еще бы, ему-то что, как распределял билеты и
пригласительные, девчонок у дверей сортировал, так и остался
при своем, при шкурном интересе.
Или вот сейчас, неделю пили вместе, а позавчера
пропал, исчез, вторую ночь в общагу не приходит…
Определенно заговор! Коварнейшие происки,
предательские козни, ох, мало Гитлер их стрелял, фашист,
собака, за дело взялся — делай до конца. Иль не по силам
просто человеку с ордою дьявольской сражаться? Погубят,
погубят, только тронь.
— Ким, сука!
Никого.
"Неужто и Потомок тоже…" — уныло думал Ваня, в
трусах зеленых и майке кремовой на панцирной кровати сидя.
Никто за стенкою не отзывался на стук настойчивый и
кулаком, и пяткой, не реагировал, и в сердце венозная, густая
пребывала ненависть, а в душе тоска туманом кислым,
нехорошим поднималась.
Потомок, ладно, можно пережить, но вместе с ним,
козлом, внезапно улетучились и деньги. Капуста, башли,
грязь, купюры, которыми, миф о происхожденьи небесном,
царском, оправдывая словно, сорил дружины институтской
комсомольско-молодежной командир, без сожалений тратил,
не считая. (Легко быть щедрым, если после каждой дискотеки,
хоть не закуривай, бумажки потные, пятерочки, да
трюльнички, так и выпархивают из карманов, гнусные, ловить
не успеваешь).
Поил. Поил, кормил, сознаемся, последнюю неделю
Госстраха Ким, своих же денег у Ивана оставалось шесть
рублей, и половину, мать родная, он, несчастный, уже вчера
истратил.
В общем, немедленно за первым утренним стаканом
просил измученный борьбой бесплодной организм второй, но
опрокинешь, засосешь, искрой черешневой, бордовой,
соблазняющий, манящий элексир — не хватит, не хватит точно
пузыря до ужина, сгорит до срока сок закавказкой падалицы
мелкой, и что тогда, чем встретишь угреватую луну, когда за
форточку зацепится полночной репой.
— Пушнину сдай! — бес подбивал писклявым голоском
на безрассудство.
— Позора больше, все равно нигде не принимают,
хрипел, за правым спрятавшись плечом ангел-хранитель.
Вот.
Вот в какой момент трагического раздвоения,
внутренней борьбы (печенка примеривается к селезенке, и
почку укусить аппендикс норовит) некто стеснительный и
скромный три точки, два тире отбил с той стороны входной
двери.
— Кто там?
— Из деканата, — открытым текстом сообщил,
растолковал значение таинственных сигналов знакомый
птичий голос:
— Да открывай же… Распишись, Иван, — курносая
Натуля, секретарша технологического потупилась, то есть
взгляд сам собой упал, приклеился, остановился на гладких,
бледно-голубых конечностях разжалованного, попавшего в
немилось вожака.
— Где? — вертя бумажек пару, не понимает Ваня, что
плоть его сиротская, нелепо обнаженная, сегодня за обедом
под компот пойдет у младшего, падежных окончаний
наглотавшегося, предлогами, приставками по горло сытого,
печатающего, тык-тык-тык, персонала.
— Ну, там вот, видишь, "получил".
— А, тут…
— Мне эту, тебе эту. До свиданья.
"Тов. Закс И.Р. Сегодня в 15.35 Вас примет ректор
ЮГИ, доктор технических наук, профессор М.С. Сатаров по
Вашей просьбе".
Читал, читал и вдруг дошло. Разобрались, родные.
Оценили, ждут. Эх, хрустнул пальцами, присел, привстал,
сквозь дым сомнений в ясность прошагал, да, полстакана
ровно, и все, ни грамма больше. Для плавности движений и
четкости мышленья, безусловно. Допил и бриться, мыться,
гладить брюки, носки в порядок приводить.
День занимался исключительный.
Об этом думал мелкозвездный офицер Виктор
Михайлович Макунько, меж фетровых и шерстяных,
бесформенных и неуклюжих, достойно пронося свой головной
убор, кепчонку восьмиклинку из хлопка и полиамида на
шелковой подкладке.
Вдоль по Советскому проспекту мужчина шел, в
витринах тканей столбенели манекены, игрушки строились в
ряды за стеклами "Весны", затем приветствовали пешехода
барсуки, сурки, орудия ремесел сибирского крестьянства,
линявшие, черневшие на стендах музея краеведческого и,
наконец, екатерининская пушка салютовала свежими
окурками, что прислюнявили полночные гуляки к сосновой
пробке, вбитой некогда хранителем заботливым бандуре
черной в жерло боевое.
Ура!
Шел брать товарищ Макунько удачу, страуса,
хохлатого павлина сегодня должен был схватить за хвост
рукою медной культуриста-велосипедиста бесстрашный
лейтенант. И, но-оооо! Вперед, поехали, где шило, где мундир
парадный, мама, вскипел в бокале полусладкий,
новосибирский сводный брат напитка "Буратино" и золотинки
две с гвардейской пробою Гоззнака (одну на правый, и одну на
левый) из моря пена вынесла, к ногам швырнула сына твоего.
Впрочем, нет, шампанского не будет, не будет
углекислота спиралью белой завиваться, хрусталь тяжелый
холодя, желчь скатится скупой слезой, и в пересохших глотках
запершит противно. Все, это максимум, чего мог от коллег по
управленью ожидать Виктор Михайлович.
Да, не любили, не жаловали перспективного
соратники, неспешной, кропотливой работы мастера. Ни в
грош не ставили, завидовали, Бог им судья. На самом деле
просто невезение, судьбы гримаса, бессовестной фортуны
неурезанный лизун, преподло увлажнивший нижнюю губу и
даже родинку на подбородке, у-тю-тю, в тьму-таракань
загнали, заставили отличника б-вой и по-ческой подготовки Т
ского училища связи К-та Г-т-ой Б-ти начать оперативно
превентивную работу не в столице многомиллионной, скажем,
а в городе, где всех нестойких политически, на ложь, посулы
падких, незрелых, инстинктов не изживших, с червоточинкой
в душе, включая зачатых, но нерожденных, всего-то было
сорок восемь тысяч двести пятнадцать человек.
Увы, увы, внук вертухая, сверхсрочника-героя,
потомок особиста, племянник полковника в костюме-тройке,
поверить невозможно, начал там, где по традиции
заканчивают, ужас, в дыре, в шахтерском городке — рцке. С
задатками такими, родословной, подумать только, впрочем, от
дедушки остались грамоты, медалей двести грамм и
следопытов юных интерес к судьбе изъятого из поросячьей
кобуры на вечное хранение в специальном фонде пистолета
именного, системы старой, но прославленной ТТ.
На деда серьезно рассчитывать нельзя было. А на
отца, родителя, тем более, собственно, Виктор Михайлович
без колебаний бы отрекся от капитана рыжего, пропившего и
ум, и честь, и совесть — святое, бордовый коленкор, а
развернешь — щит Токтамыша, меч Александра Невского, но
времена прошли решений легких и простых. Так что:
— После художеств макуньковских, — не осуждала мать
родного брата, приблизить не спешившего к себе, столичному,
синелампасному, сына сестры:
— Любой тут поневоле осторожничать начнет, но
ничего, у Алексея сердце доброе, он только так, для вида
строжится, но сына моего не бросит, будь спокоен.
И не ошиблась, все верно, пригляделся, испытал на
прочность в изъеденном, источенном колючей, мелкой пылью
угольной — рцке и двинул сразу, резко, в областное управление,
на место хлебное, куратором учебного (студентов только
десять тысяч) заведенья. Плюс ассистенты сторублевые,
преподаватели с нагрузкой "за двадцать академических часов
в неделю", в общем, народ такой, что только успевай
докладывать, подписывать, подклеивать и подшивать. Не
хочешь, а отличишься. Определенно таилось нечто,
поджидало Виктора Михайловича в паркетных (нечищенных и
безобразных) коридорах дома бесконечного, раннехрущевской
вольности, развязности невероятной в плане, казалось, право,
пролетарий утомленный, горнорабочий — гегемона
представитель, вихры склонил у скверика на улице Весенняя,
при этом попу с аркой и крыльцом бесцеремонно выкатил на
площадь Первопроходца Волкова, а ноги в сапогах резиновых
устало вытянул во всю длину Демьяна Бедного.
А молодого-о-о коного-о-она-аа, несут с пробитой
головой.
Настоящее, большое дело, серьезное, должно было,
обязано было созреть для хорошего человека,
многообещающего уполномоченного, конечно, не случайно
гуашью голубой налились в день апрельский гляделки Ильича,
однажды выкатились, хоп, шары полтинники-червонцы.
Иным заблудшим, непутевым душам почудилось
прищурился бюстяра, косит ехидно, вот-вот плюнет на все
высокое собрание, а Виктору Михайловичу простым и
строгим взгляд явился, живой с живым и впрямь заговорил.
— Задача архиважная, товарищ Макунько.
— Решим, — заверил волейболист и конькобежец,
рабоче-крестьянский свой поправил головной убор, широкий
пояс затянул и вышел, работать, действовать решительно и
быстро.
То есть, конечно, не без этого, в начале самом
сомнения кое-какие были, просматривалась пара, тройка
версий, но очень скоро ложные отпали и, собственной гордясь
и правотой, и прозорливостью, шел к ордеру на обыск и арест
старлей, спокойно, грамотно и четко разрабатывая связку
Ким-Закс.
Признаться, правда, политикой не пахло, рукой
Моссада, деньгами ЦэРэУ (жаль, но не все же сразу) пьяным,
циничным хулиганством отдавало происшествие (на почве,
сомнений никаких, обиды личной и амбиций непомерных),
хотя, кто знает, кто знает, что может вскрыться,
обнаружиться, когда припертый к стенке уликами Ванюша
Закс сознается во всем, заговорит.
Ведь кто-то надоумил, подал идею чудовищную
кощунственного плана мщенья. Слабохарактерный,
безвольный, недалекий Закс (таким лепился образ Вани со
слов Устрялова, Васильева, его товарищей, знакомых,
педагогов) сам вряд ли мог решиться, в одиночку задумать и
злодеянье гнусности подобной совершить. Кто за его спиной
стоит, с какою целью манипулирует обиженным,
запутавшимся в жизни, бывшим вторым секретарем и
президентом дискоклуба? Не Ким ли, Игорь Эдуардович?
Студенческой дружины командир, организатор секции
спортивной "Черный пояс"? Ах, как хотелось Виктору
Михайловичу за шкирку взять указанного юношу, за коим
числилось, похоже, многое — и вымогательство, и спекуляция,
и вовлеченье в проституцию, да-да, но он исчез. Ни раньше и
не позже, именно тогда, когда поставил галочку в блокноте
лейтенант — пора. Исчез, два дня назад из общежитья вышел,
направился на консультацию по высшей математике, но по
дороге слился с местностью. Пропал.
Дома, деревья, гаражи, заборы — предметы пребывали
на своих местах, безропотно путь следования краткий
обозначали, а Игорь Эдуардович отсутствовал. Полдня
напрасно сбивая с ритма сердца преподавателей основ анализа
и матстатистики, гулял метр восемьдесят два в козырном
чепчике по коридору, знакомился со стендами, заданья изучал
самостоятельные и методические указанья к ним. Потомок
шелестел листвой, ходил неплотным облачком по небу,
пичугой серокрылой чирикал в кронах тополей, а вот лицом к
лицу явиться, предстать не соглашался ни за что.
Досадно, огорчительно, что предпоследний
оперативный пункт не отработав, приходится переходить к
последнему, важнейшему. Но, может быть, сам график был
слегка неточен, и эта несущественная, пустяковая
перестановка, корректировка, всего лишь нужная,
необходимая поправочка, внесенная, оправданная самою
жизнью, и служит, в общем-то, лишь подтверждением
правильности общей линии и стратегического замысла.
В общем, спеша пожать плоды трудов своих, летел
Виктор Михайлыч Макунько, неумолимо приближался к
фасаду главному с фронтоном, ложными колоннами и
башенкой нелепой (дотом-дзотом системы раннего
оповещения то ли ПО, то ли ГО на крыше). А корпус номер
один ЮГИ сиял, то есть густая тень на репутации доселе
безупречной вовсе не мешала зданью институтскому глядеть
на солнце беззаботно, светиться, сверкать слюдой фигурных
рам и даже с рейсовыми, урчащими на площади ЛиаЗАми
иной раз перемигиваться без смущения.
Вот так.
Но осечки, сбоя, на сей раз не должно быть. Сто
процентов. Способностью проникнуть в психологию
подозреваемого гордиться мог заслуженно товарищ
лейтенант. Он сам в 15.10, оставив внешнюю распахнутой, а
внутреннюю чуть прикрыв, через двойные двери в кабинет
профессора и ректора вошел, и тут же пять черных точек
всего-то успела стрелка отсчитать часов стенных, за четверть
часа до назначенного срока, впорхнула излучавшая все, что
положено особе, причастной к делу государственному,
барышня при папке коленкоровой "на подпись" и доложила
носиком напудренным, но внятно:
— Он здесь.
— Давайте, — распорядился лейтенант, хотя, казалось
бы, кивнуть, отмашку дать, уместно было бы,
приличествовало в данной ситуации самому Марлену
Самсоновичу, присутствовавшему, не удалившемуся гордо и
брезгливо, сидевшему, пусть и не на привычном месте в
центре под поясным портретом (масло, холст) высоколобого
калмыка без кепки, но в пальто, однако здесь же, сбоку у
приставного столика с моделью экскаватора шагающего, и,
тем не менее, неловкости не ощущая ни малейшей, шесть раз
почти что член-корреспондент не вздрогнул, не пошевелился
даже.
Боялся, может быть, услышать:
— А вас я попрошу покинуть помещение.
Но наш уполномоченный был благородным
человеком, офицером, и слово данное умел держать.
Рад стараться! Никак нет! Су-жу Со-му Со-зу!
Но он не пожалел, не пожалел о молчаливом
соглядатае, свидетеле, дышавшем в ухо Ване Заксу.
Ведь запираться стал Госстрах. Признал, что был
обижен, не отрицал, что горькую не в меру пил и планы
строил мщения, то есть восстановленья справедливости, был
подведен, поставлен, вроде бы, перед необходимостью и
неизбежностью чистосердечного признания, но у черты
последней малодушно замирал, писал, де, письма, разговоры
вел, интриговал даже, переизбранья, кооптированья
добивался, но гипс не портил, подобных мыслей не имел, все
это оговор, ошибка, недоразумение, враждебных сил
чудовищные козни и ложь нелепая лиц недостойных не то
чтоб в комитете заседать, а просто звание студента гордое, тем
более, доцента, преподавателя носить. Подробности хотите?
Не-а. То есть, конечно, с удовольствием, охотно, про
заговор послушать — мы всегда готовы, но прежде Иван
Робертович, голубчик, дорогой, надо бы груз с души тяжелый
снять. Ведь каждый может оступиться, под чуждое влияние
попасть, я понимаю, жизнь сложна… и искупить ошибку
можно, определенно, уж поверьте, только… только одним.
Признанием! Лишь искренность и прямота вам перед Родиной
зачтутся.
Так говорите же, черт побери, на что и как вас
сионизм подбил.
Э… мэ…
Непониманье, бездна, пропасть, от счастья, от
взаимности, приязни в миллиметре. Да…
И вот, когда уж истекал второй тоскливый час
бессмысленной, нелепой канители, Марлен Самсонович,
молчавший, синевший, зеленевший, багровевший по мере
наполнения лоханок и пузыря небезразмерного продуктами
обмена, нетерпенья гневного, вдруг в свою очередь иерархию
взаимной подчиненности нарушил и рявкнул страшной
лекторскою глоткой:
— Встать! Хватит! Отвечай по существу!
И задрожал Иван, и оторвал глаза от тусклой без
ухода должного латуни прибора письменного юбилейного, и
посмотрел в лицо сначала рыжего, скуластого перед собой,
затем землистое с набрякшими подушечками, жилочками
справа, и понял, с ясностью трагической увидел, осознал
разлюбят, еще мгновенье и поставят крест, забудут, замкнутся
эти люди русские, к которым он стремится всей душой, всем
сердцем, если сейчас же, наконец-то, он не уступит,
немедленно не сделает навстречу шаг… у-уу… у-уу… и слезы
чистые на гладкую столешницу упали и сил их не было
смахнуть.
— Не помню просто… пили мы в тот день с утра…
— А ключ где взяли? — в ответ сейчас же потеплел,
смягчился, вселил надежду голос лейтенанта.
— У Кима дубликаты есть… У Игоря… от всех дверей.
ИРКА
А люди исчезали. Да, да, не только начальник
дружины добровольной института горного Игорь Эдуардович
Ким, насвистывая на ходу, весь воздухом сквозь губы вышел,
рассеялся в пространстве, утек за горизонт мелодией задорной
и там затих, пропал и Сима Швец-Царев, мотивчиком ли
атмосферу уплотняя, или же мыслью полируя древо, се тайна,
но факт, что не звонил, рукой громилы дверь сотрясая, не
орал: — "открой, достану так и так", не слал гонцов, не
прятался в неосвещенной арке, короче говоря, в тревоге
величайшей, в сомнениях и беспокойстве страшном, уж третьи
сутки держал Малюту Ирку, свою голубку непутевую.
Весь день подачи заявленья мерзкого ждала ответчика
истица. Уж полный совершая кругооборот, портвейн почти
что весь, пламень малиновый из емкости початой, ноль-семь
литра, глоточек за глоточком в горло проскочил, сморил,
излился струей горячей после пробуждения, допит был, слит
опять, ночь наступила — время белую глушить, сукровицу и
слезы размазывая по лицу, а милый так и не явился по ряшке
двинуть кулаком, ногами тело белое взбодрить, неужто в
шутку не вкупился, озлобился, замкнулся, к другой печаль
унес… так и отъехала к полуночи Ируся одна на свете
одинешенька, в тарелку, правда, растрепанную, буйную не
уронила, как в кино, на пионерский пластик щеку опустив
землистую всего лишь.
Эгм-эгм. Фьюить-фьюить.
А Сима что? Он торговался. Царева пытался
урезонить Швец.
— Пять тонн, ты че, блин, Вадя… да, где ж, я столько
бабок наколупаю?
— Ну, три давай, и два десятка синек, — над младшим
издевался старший, свист со слюной, а смех клубками дыма из
пасти вылетал.
Хе-хе.
А с потолка свисали зубья, сталактиты, соски
неведомого млекопитающего. Исчерченные, разукрашенные
когтями твари сдохшей, стояли стены досками стиральными,
венчал пещерную эстетику полупустого холла ресторана
высшего разряда "Южбасс" — швейцар, Андрей Арсентьев,
вышибала, беседовавший через цепку с лихими девками, что
пересемывали с той стороны дверей стеклянных.
— Ну, ладно, сколько у тебя сейчас найдется,
отфыркав, отсморкавшись, спросил в конце-концов (все ж
снизошел) братишку брат.
— Есть штука, самое большое.
— Хм…
— Вадя, подожди, есть еще…
Кочерыжка, штучка по руке из сплава легкого,
легчайшего, не то что там "Наган" или "ПМ", в карман
положишь и не чувствуешь, наоборот, летишь, поешь, ах, черт
возьми, жеребчик дыбом выбит под бойком, орел на щечке
ручки деревянной и словом АЭРКРЮМЭН украшен ствол
короткий. Идешь, тихонечко шуршишь подкладкой и гладишь,
и трогаешь прохладный спусковой крючок, и щелкаешь
предохранителем, когда совсем один, а то стоишь и тихо-тихо,
как слепак, читаешь надписи нерусские подушечками пальцев.
ПРОПЕРТИ ОФ ЮС ЭЙР ФОРС.
Револьвер. Его привез из экспедиции таежной,
сокровище, награду, за лето, проведенное с пудовым
рюкзачищем на горбу в компании отпетых, забубенных
алкашей мужского пола и нимфоманок, понятно, женского,
посланцев партии геологической Северосибирской, Сережа
Карсуков, сосед и одноклассник Жабы.
— … ну, знаешь, самолет… немецкий, у наших не было
таких… не веришь?… двери, как у "Волги", ну, прямо так и
открываются чик-чик… и вроде как двигун не спереди, а
сзади… да, точно говорю, винт весь погнутый, он, как
обычно… а двигатель, слышь, точно за кабиной…
Привез, а от отца, крутого мужика, забойщика
угрюмой шахты "Красная Заря" в высокой стайке прятал
Цурканов.
В неделю раз, другой, когда отец на смене был, а мать
в деревню уезжала с автолавкой, брал, уносил домой, садился
у окошка в огород, откидывал послушный барабан, любовно
смазывал, расстреливал, за шифоньером укрываясь, горку,
трельяж скрипучий, родительское свадебное фото, и день, и
ночь икавшие уныло ходики, ну а навоевавшись,
нащелкавшись, в тряпицу заворачивал опять и уносил на
место.
— А где патроны-то?
— Да не было, вот крест, три раза приходил туда, как
будто белки выели.
И никакие не подходили. Калибр тридцать восьмой,
как много лет спустя понятно стало Жабе, ясно, девять
миллиметров, такой же точно у "Макарова", и по длине, что
надо, но фланец, невезуха, держать не хочет, еще бы, система
то другая совершенно.
И с самолетом, кстати, все стало на свои места.
— Немецкий? Быть не может, откуда здесь? Другое
дело, я, правда, сам не слышал от Витали, но кто-то говорил,
что парни из его отряда томского однажды находили
американский, из тех, что через Аляску в войну перегонялись,
ленд-лизовские. Тоже, видно, падали… А что? Они нам, вроде,
ни к селу, ни к городу, или какие перемены намечаются?
Подарок Картеру? Мухамеду Али? Тогда найдем какой
нибудь…
— Смотри, доболобонишься, баклан… — не стал в
подробности вдаваться Жаба. Руку пожал, напутствовал
комиссара сводной поисковой группы Вадима Сиволапова, не
осрамись там с партизанскими реликвиями, свидетельствами
зверств колчаковских и доблести красноармейской на слете
всесоюзном.
Держи, мол, марку, честь не урони. И все.
Да, скрытен был, немногословен вождь
комсомольский. И осторожен, осторожен, как животное.
Ведь вся деревня знала, уверенно сказать бы мог
любой жиган чушковский кому досталась пушка, бесценный
сувенир, а Цура так и не сознался, даже в момент отчаянный,
когда они с Олегом Сыроватко первыми из переулка
выбежали к пятачку, где в луже крови черной, освещенный
уцелевшей левой фарой, сидел, качаясь, готовясь только
отойти под лай водителя автобуса паскудный, Муса
Хидиатуллин, а Карсучок, смешной, счастливый пассажир, в
пыли у смятого крыла вместе с "ковровцем" (с виду целым,
хоть бы хны) уже беззвучно холодел.
— У тебя? — белками поражая круглыми, Сыр
проглотил последних пару букв от бега и возбуждения,
дыхание теряя.
— Вчера забрал, — своею порцией фонем едва не
поперхнулся Жаба, — как раз вчера.
И перепрятал в ту же ночь.
Эх, надо было лучше.
Ну, скажем, в грязные трикухи завернуть, потуже
завязать и бросить на дно на самое (да, в жизни Светке
никогда не опростать) в дурацкий ящик тот плетеный, что за
стиральною машиной. Или в пимы засунуть, с в бумагу
стертой пяткой и изведенными совсем на скрип крещенский
черными носами, их — в непрозрачный полиэтилен и в самый
дальний угол антресолей, коробками заставить с дачной
мелочовкой, мешками под картошку, капусту завалить. Разве
нашли бы?
А так, первое, что взору Игорька открылось, когда он
через фомкой разлученную с проемом дверь вступил в свою
поруганную, оскверненную квартиру, была коробка из-под
сандалей чешских "Ботас", валявшаяся в центре комнаты,
среди разбросанного, жалкого в уродливом, циничном
беспорядке белья и шмоток ношеных.
Забрали, суки. Гады, говнюки.
Но если… Если бы лежал родимый — фиг-найдешь, в
углу цементом пахнущем на антресолях или на дне под
ворохом нестиранного с года прошлого тряпья, разве бы мог,
он, Игорь, не часто, но иногда, когда подкатывала к сердцу
сгустком черным угрюмость, злоба беспросветная, на
заседанье собираясь, гантели откатить и из-под стопки
шерстяных носок извлечь трофей, откинуть барабан, крутнуть,
вернуть на место, перещелкнуть предохранитель и бережно в
карман пиджачный внутренний бесценный всепогодный
отправить талисман?
Никогда.
Никогда, в президиуме сидя, не смог бы он тогда
улыбкой благосклонной согревать, ласкать болотным
взглядом бородавчатого полоску белую на черепе оратора,
ложбинку бритую за ухом трепача на идеальном для выстрела
навскидку расстоянии.
Нет, нет, не мог.
За этот, ни с чем несравнимый, обалденный кайф
прицельной планки воображаемую горизонталь с пупочкой
мушки совмещать и, задержав дыханье, плавно-плавно,
мягко, как это только можно сделать в сладком забытьи, сне
наяву, прижать железный спусковой крючок к защитной
скобке, едва не отдал честь семьи, и репутацию, и будущее
самое болван, кретин и недоумок Сима Швец-Царев. Конечно,
загорелся он, едва лишь показали дураку пустую безделушку
без патронов, Кольт настоящий, и сдался, каких уж ни были
зачатков разума лишился и согласился, взялся не только
спрятать у себя заем, но и продать неправильное, меченное
барахло.
Но, впрочем, хорош и Жаба, в миг долгожданный и
неповторимый, когда он на колени мог поставить буквально
всю династию от бабки до внучка и требовать чего угодно,
смешной зверюга черноглазый тимуровца, неловко так
ладошки мявшего под коридорным абажуром розовым, не
выпроваживает вон тычком ручищи волосатой в спину, нет, в
комнату к себе ведет и долгую имеет с ним беседу.
И ждет потом звоночка телефонного, нечаянной, быть
может, встречи, надеется, на слово полагается бродяги,
пообещавшего найти, узнать, куда уйти мог
нефигурировавший в заявлениях, незафиксированный в
протоколах предмет из легкого металла с вращающимся на
оси подвижной в окошке неразъемной рамы барабаном.
Ну-ну.
Вот вам отгадка детская загадки для доброго десятка