разведенных жизнью по разным кабинетам, но одинаково
взволнованных товарищей, что даже не открывшись столь
напряженно искавшим подобие какой-нибудь хоть логики
умам, позволила, однако, к неудовольствию одних и вящей
радости других все сохранить, как есть.
Ага.
А пушка? Она, собственно, лежала, валялась по
большей части в бардачке, воняющем дорожной пылью
отделении рыдвана симкиного, малолитражки битой, хозяин
коей в отличие от бывшего владельца многолетнего вещицы
из арсеналов армии воздушной, с теченьем времени все
меньше склонен был таиться, прятаться, стесняться, то есть,
признаться надо, так обнаглел с весенним пробуждением и
перевозбуждением системы эндокринной, что пару раз уже
случалось, даже тыкал людей совсем малознакомых:
— Он не заряжен, гы-гы-гы, — ствола обрубком в бок.
В общем, возможно, во-время, по-родственному брат
Вадим изъял у младшего, ей Богу, идиота дуру, избавил он
неснаряженного механизма:
— Крючок что надо… Пойдет, давай сюда, — короче,
посидели плечом к плечу, поговорили Швец-Царевы о том, о
сем, на вид товарный потерявших пару лет назад сидениях
передних "Жигулей", и по рукам.
Вадим, тюфяк, который проиграет сегодня же
хлопушку в карты, вернулся к хлебному вину в кабак, а Дима
поскакал, помчался сшибать, выпрашивать, набрать во что бы
то ни стало к полудню завтрашнего дня не много и не мало
полтора куска.
Да, господа, не кинулся, речь уснащая поэтическими
оборотами, просить руки своей кисули, пинками выражать
судьбе покорность, готовность пуд соли и фунт лиха
разделить. "Агдамом" — жидкостью для снятия мигреней,
разглаживанья преждевременных морщин и обесцвечиванья
гемотом, им даже пренебрег, и в результате горемыка Ирка
наедине с народным средством безотказным нахрюкалась
опять, вновь набралась, нарезалась, надралась, а утром в
таком очнулась ужасе и страхе, что булек пять всего отмерив
чаю горького, собралась и поехала (впервые за неделю целую)
в свой институт (и не судебно-медицинскую пройти там
экспертизу), а лекцию прослушать доцента Кулешова о
внутреннем строеньи тела человеческого.
Не помогло.
Неконтролируемое введенье в организм продуктов
органического происхождения, разнообразие сосудов, путей
проникновения и дозировки, последних дней безумства
настолько радикально размягчили вещество в коробке девки
черепной, что лапушка, убей, а вспомнить не могла, она ли,
часов всего лишь тридцать тому назад утехам предавалась
непотребным под щурившейся неприлично на небесах луною,
потом дыханием тяжелым туманила патрульным очи, и,
наконец, писала заявление, в шинели милицейской у батареи
сидя?
И спросить, проконсультироваться, пусть из намеков,
обиняков неясных заключить, понять, она ли требовала в
самом деле:
— Несите в сад, гвардейцы. Хочу в пруду купаться, как
графиня, — просила ли шершавым языка кресалом о небо
чиркая:
— Найдите его, мальчики, — качала ли злорадно
головой:
— Он, Сима, Дима Швец-Царев, — определенно,
положительно, ну, просто было не у кого.
Вот если бы любимый обнаружился, ее, заюлю,
ждущим, поджидающим в подъезде с кастетом или кулаком
хотя бы уж, обернутым для сохранения костяшек
легкоуязвимых мохеровым шарфом, все прояснилось бы
мгновенно, и контур, и объем, и цвет тот час же обрело.
А так, увы, в пространстве малонаселенном она
плелась, не в силах отличить горячки белой смутные знаменья
от омерзительной реальности, лишенной узнаваемости,
затуманенной продуктами переработки забродивших ягод. И с
каждым шагом, метром и верстой все гуще, все безнадежней,
непроглядней становился мрак за белой, потерявшей
гладкость и преждевременно жирком подернувшейся спиной
девицы безрассудной.
Господи, ах, кабы об этом исчезновеньи целых суток
из ватного сознания Малюты два шалопая гнусных знали,
Вадим Царев и друг его, приятель, дежурный офицер
центрального отдела УВД Андрей Дементьев, не беспокоясь
ни о чем, точнее, думая лишь как на лицах подлых серьезность
подобающую сохранить, продать они могли бы Симе, от
страха оказаться зэком готового на все, то самое, рукою
пьяной идиотки, наклон чередовавшей с правого на левый
беспорядочно, писаное заявление. Кое, кстати, не могло
считаться таковым, то есть бумагой официальной, поступками
и намереньями способной управлять лиц, облеченных властью
и наделенных полномочиями. Поскольку весельчак Андрюша,
допросом голой бабы насладившись, детали все обсмаковав,
не зафиксировал, как того требуют устав и долг, бумаги
поступление в журнале соответствующем. Входящий номер
сэкономив, листочек дважды перегнул и положил в карман,
под серое х/б упрятал кителька. Ну, а с зарей, освободившись
и сдав дела, дошел до автомата телефонного ближайшего и
неожиданным звонком развеял метаболизма утреннего тягость
врачу команды первой лиги Вадиму Швец-Цареву.
— Вадян, не хочешь ли стрясти с сыночка Симы
тысчонок пару на пропой?
Не знали, не ведали затейники, как им судьба
благоволила, и вынуждены были потому мозгами
пораскинуть, поработать, чтобы решить, как потаскуху
нейтрализовать наверняка.
А потаскуха хотела, то есть ее как приступы пульпита
частые, желание одолевало, подкатывало неодолимое скорее
же, скорей, увидеть Симу, в глаза зеленые взглянуть и
восторжествовать, или же сникнуть, опустить головку, но от
навязчивого бреда освободиться, отделаться раз и навсегда.
Звонила ему в среду дважды — не застала, хотела
завалиться в "Льдину", но вновь со счета сбилась, запуталась в
стаканах и задремала в ванне, уснула, гуманно вместо
пароходиков пустив в естественной стихии поплескаться
снова куски-кусочки заглоченной без предварительной работы
челюстей и языка, рыбешки, сайры тихоокеанской из банки
металлической.
Ну, а четверг, ах, Господи, сулил ей, наконец,
чудесной встречи долгожданное мгновение, ибо, благодаря
счастливому стеченью обстоятельств, Малюта лишена была
возможности нажраться раньше времени. Марина Воропаева,
медичка-одногруппница, ее зазвала после уроков в гости на
камешки взглянуть. То есть, отвлечься, заглушить тоску и
скоротать часок, другой (покуда влажная уборка превращает
заведенье общепита в вертеп, гнездо порока), бокальчик
сушнячка всего лишь при этом накатив.
— Сережки, два колечка, цепка… — смешно и быстро
тараторила Марина на ходу.
— Длинная? — Малюта, пусть вяло, но демонстрировала
к жизни интерес, как видно, стойкий, и это несмотря на ужасы
и мерзости ее.
— Ага, — тряслись волосики бесцветные в ответ, — до
сюда вот.
— Ты че, все в бигудях и спишь, — на раздраженье нерва
зрительного неадекватно реагировал язык запойной Ирки.
— А разве некрасиво? Мне локоны идут.
Жила Марина рядом с институтом. За рощей
кировской березовой, резную русскую листву которой
воспитанники детсадов днем сотрясали криками безумными, а
вечерами, готовясь к бою, молча раздвигали угреватыми
носами учащиеся школ и ПТУ района. Два шага, идти минут
пятнадцать.
Итак, сережки, два колечка, цепка. Еще одна невольно
нам открылась слабость, цветок в букете, малинки чудные
пупырышки в мисочке с черными дробинами смородины.
Любила девушка округлость пальцев пухленьких
подчеркивать и шеи белизну, ключицы мягкие изгибы
оттенять продукцией пошлейшей ювелирной.
Причем, имея деньги на изведение, пусть не литрами,
но все же порчу крови продавщицам магазина специального
"Кристалл", в котором рядом с бархатом витрин,
соседствовала кожа портупеи постового с "Наганом" на
шнурке, предпочитала Ирка золотишко брать, ну, скажем, у
Маринки Воропаевой. Сомнительного, будем откровенны, да,
происхождения цацки, зато куда дешевле и в кредит. То есть с
задатком, а то и без него, и с длительной рассрочкой, это уж
как правило.
Собственно этим-то и заманила Воропаиха.
— Да, ну, не важно даже, мне бы только знать, что ты
возьмешь. А деньги хоть когда, на той неделе, если сможешь
половину, а остальное в июне можно даже.
— Лишь бы понравились тебе, — повторяла она, ведя
тропинкой рощи городской Малюту к дому. Туда, где
щеголихи, в крахмальных кружевах березы, сдавали караул
одетым в робы серо-зеленые б/у, высоким тополям, к полоске
пыльного, щербатого асфальта с названьем улица Лазо.
Как-будто ничего живет Маринка, когда к ней не
заявишься — в квартире никого, фатера вроде бы, что надо,
однако, фиг, гульнуть по-настоящему нельзя, ибо под вечер
неизменно, на гвоздик свой повесив респиратор и душ приняв
с казенным мылом, мать Воропаихи приходит, мастер
режимного завода "Авангард". Сегодня, впрочем, сечь стрелки
часовой клюющий носик не было нужды:
— А выпросила два дня отгулов и к сестре уехала в
Новокузнецк.
Все удивительно сходилось, одно ложилось к одному,
и не спешить с деньгами можно, и есть бутылочка
"Ркацители, и мать уехала надолго. Как странно. Не смущает
гладкость? Или нормально? Ешь да пей, иди, если ведут?
Короче, видя, что на мозги Ируси полужидкие
рассчитывать нельзя никак, знак ей послало Провиденье
милостиво простой и грубый. Когдя подружки проходили под
черными балконами панельного урода номер 9 по улице Лазо,
к седьмому направляясь, пальчики детские разжались и
пакетик полиэтиленовый, наполненый неаппетитной взвесью
пемоксоли в растворе порошка стирального, с четвертого
(двенадцать метров разгоняться) этажа под ноги Ирке ухнул.
Жах!
И освежил ей юбку, блузку и лицо.
Ой, мама.
Вот тут бы кинуться наверх, заставить стуком,
страшными угрозами бандитов малолетних дверь отпереть,
дождаться папы с мамой (или найти их в кухне у соседей), и
страшный закатить скандал, чтоб экзекуции суровой
насладиться справедливостью.
А после, на часы вглянув, товарке бросить:
— Давай уж завтра.
И на автобус, на автобус.
Не тут-то было, секунды даже не дала Марина
развинченному организму Ирки для отработки правильной
реакции.
— Ой, это алкашей отродье, ублюдков пара всем
известная, — схватила за руку подругу, — брось, бесполезно с
ними связываться, пойдем, пойдем, сейчас, мгновенно
состирнем и выгладим. Ни пятнышка не будет.
Вот так, благое дело, и то во зло себе способно
безмозглое созданье обратить. В общем, когда бесшумно, за
платяным шкафом от зеркала голубенького хоронясь, два чина
младшего командного состава милиции-заступницы к ней
сбоку подобрались и руку больно заломили, поставив в позу
малосовместимую с понятием о гордости и чести девичьей, на
ней, на глупой, не только золото чужое имелось тут и там, но и
костюмчик новый финский воропаевский.
— Закрыла, закрыла, — взвыла за спиной, согласно
уговору, плану, запричитала, заголосила Маринка, крыса, тля,
сама каких-то пять минут тому назад устроившая грандиозную
примерку, — у мамки в комнате закрыла и обокрасть хотела.
— Ты че, совсем? — шуршало горло скрученной,
униженной Малюты.
— Ой, помогите, помогите, — трясла льняными
кудельками Воропаиха, не реагируя на клокотание и шелест,
еще бы, ей так по-дружески, доступно эти двое в форме
объяснили накануне, вчера буквально, что за торговлю
краденым статья есть в уголовном кодексе двести восьмая, и
предусматривает в случае, когда в деяньи этом промысел
возможно усмотреть, срок, детка, от пяти и до семи.
— Воровка мерзкая, паскуда.
Короче, получилось. Получилось, скрывать не станем.
Не зря топтали травку утро целое, березовым дышали
ароматом рощи два мента, не то посуду собирали, не то
грибочки на супец.
Итак, уже к одиннадцати часам имел Андрей
Дементьев на руках три документа.
А. Гражданки Воропаевой Марины Викторовны
заявление о грабеже.
Б. Протокол допроса задержанной с поличным на
месте преступления Малюты Ирины Афанасьевны, студентки
курса первого мединститута.
и
В. Бумагу, которая свидетельствовала, безусловно,
сомненья, мучавшие девушку последние два дня,
галлюцинации, виденья, бред, оставили ее, хвала Создателю,
сон разума несчастного (без лишней суеты, поездок, встреч и
неизбежных возлияний) вдруг разрешился абсолютной
ясностью, внезапным осознанием содеянного, глубоким
сожалением и искренним раскаянием.
То есть, пусть снова под диктовку, но рукой тверезой
на сей-то раз Малюта Ира изложила, сиреневой приятной
пастой мотивы, побудившие ее оговорить, оклеветать солдата
срочной службы Диму Швец-Царева.
"… из чувства мести, ревности и с тайным намереньем
шантажировать в дальнейшем его и членов семьи указанного
молодого человека, для получения денежного выкупа…"
Да-с, ловко. Ну, а то, что девушка в теченье вечера
ему четырежды пыталась съездить по мусалу, значенья, в
общем, не имеет. Ведь не попала же, шалава.
ЖАНИС
А в это самое время свадьба пела и плясала всего
навсего в двухстах пятидесяти километрах к западу. По
Красному проспекту города Новосибирска, по главной,
расцветавшей, зеленевшей артерии его, законам физиологии
нормальной вопреки плыли веселые и шумные отбросы
общества, участники вокально-инструментального ансамбля
популярного "Алые", ну, безусловно, "Паруса". Передовой
отряд эстрады молодежной изрядно укрепленный
поклонницами из числа аборигенов, горланя, па выделывая
несусветные, на полквартала растянувшись, все ж
продвигался, тем не менее, к заветной цели, гостинице на
берегу реки великой "Обь".
Тон в авангарде задавал блондин наружности
разгульной, но приятной, двух барышень за шейки с
нежностью придерживая (беленькая справа, черненькая
слева), он хрипом удалым вечерний воздух волновал,
подмигивать при этом успевая и той, что семенила, и той, что
шла вприпрыжку:
— Всевышний, купи мне
Газ двадцать четыре,
Все на колесах,
А я пилю пехом.
— И ножки, — подхватывал сзади еще один, лохматый,
живописный, отставший малость с дамой, пусть одной, но
боевой наредкость, умудрившейся уж две из трех возможных
молний кавалеру расстегнуть:
— И ножки устали, и нет больше сил,
Я жду в эту среду
Большой черный "Зил".
Гуляли добры молодцы, гудели, напитки по усам
текли. Кричали:
— Горько, — по случаю, не больше и не меньше,
бракосочетания руководителя прославленного коллектива,
композитора и пианиста, заряд несущего бодрящий оптимизма
социального и в жизни, и на сцене, Самылина Володи. Да,
правильно, красавца белокурого с физиономией не первой
свежести.
Буквально в день отлета, за пару часиков всего лишь
до первой дозы, полфлакона этого турне сибирско
дальневосточного Владимир распростился с жизнью
холостой, то есть вступил в законный брак с буфетчицей из
клуба Трубного завода, смешной малышкой (имевшей, тем не
менее, необычайно развитые выпуклости млекопитающего
теплокровного), что незаметно за последние полгода,
колбаской укрепляя силы музыкантов между репетициями,
сменили джинсики сорокчетвертого, на юбочку сорокшестого,
ее на платьице сорок восьмого, а к лету (о-го-го) уже
строчился сарафан совсем невероятного размера.
Короче, записались, поцеловались, обнялись и
полетели — Анюта к маме, простынки на пеленки рвать, а Вова
гастролировать, медовый месяц, как никак.
Ля-ля-ля-аа! Ля-ля-ля-аа!
На славу отдыхал народ. Два гитариста, басист с
косицей, барабанщик в кепке, саксофонист, трубач, три
вокалиста и прочий персонал, включая двух рабочих сцены
Аркашу Выхина и Ленчика Зухны.
Жив! В пьяной драке нож хулигана жизнь юную не
оборвал после того, как краля подлая хмельная над чувствами
поэта надругалась, ему в лицо швырнув куплетик гнусный.
Но, впрочем, кровь все же пролилась. Глаза залила
теплая водителя второго таксопарка города Южносибирска.
Не понял широколобый, с кем жизнь свела.
— Заправишь? — спросил его, сидевшего, курившего, о
чем-то говорившего с таким же чебуреками затаренным
козлом, нелепый псих с трясущимися синими губищами:
— А шел бы ты… — ответил коротко, не поворачивая
чана, шеф.
— Вот деньги, — пытался Леня в приоткрытое окошко
сунуть последнюю несвежую купюру.
— Не понял? На хер, парень, на хер…
И тут соединилось все, и день, и жизнь, и мелкие
обиды, и большие, и воздух — божественный ночной эфир
сменил внезапно состоянье агрегатное, стал жидким, липким,
едким, вязким и, задыхаясь, Зух согнулся у облупившегося
булочной угла, поднял бесхозный, от дома отвалившийся
обломок кирпича и с ловкостью необычайной для художника,
мечтателя, идеалиста, пустил кусок шершавого в синь
лобовую бурчавшей мирно "Волги".
Хрясь! Шварк!
— Ублюдок! Ты ж убил, подонок, человека.
— Поймаю! Все равно поймаю! Стой!
Попробуй. Двор, площадка детская, щель между
гаражами и будкой трансформаторной, скрип гравия,
скамейки, вросшие в песок, вонючая и длинная (исписанные
стены) подворотня овощного, проспект Советский — поперек,
склад тары ломаной мясного и мусорные баки "Жаворонка",
вновь гаражи, ограда школьной спортплощадки, кустов
колючих хруст, дерьмо собачье, крышки погребов, сруб,
государством охраняемый, опять свет — улица, бульвар Героя
Революции, стрелою в тень общежития "Азота", дыра в
железных прутьях яслей "Восход", сырой суглинок вдоль
свежевырытой траншеи, карагачей полночный шорох — все.
Дом, подъезд, этаж четвертый, дверь с цифрой 36, едва
рябящей под всех цветов бессчетными слоями краски.
Зухны дышал. Он втягивал в себя весь кислород из
кухни, ванной, из-под двери соседской, из темноты отцовской
комнаты незапертой, весь-весь до капельки вбирал последней
и, выпустив, молекулам истерзанным в прихожей даже
разбежаться не давал, вновь втягивал, открытым ртом хватал,
хватал…
И вдруг остановился, замер, рука по стенке чиркнула
и сполз на пыльный половичок…
Ш-шшшшш.
Но, нет, не умер, не умер, пороком врожденным
сердца от армии избавленный искатель истины и правды.
Через полчаса уже стоял у изголовья спящего в носках и
брюках на кровати неразобранной отца и выворачивал
карманы родительского пиджачка. Семнадцать рубчиков с
копейками (улов довольно скромный) — все, что осталось от
вчерашнего аванса. Своя десятка, немного серебра
тридцатник, в общем.
Пошел к себе. Взял сумку польскую потертую с
ремнем через плечо, а положить в нутро клеенчатое нечего.
Две пленки, прошлогодняя готовая, и новая (вторая копия),
вокал пока что не записан. Гитара у Димона, распятие продал.
Да, продал, вспомнил, единственное нищего жилища
украшенье. Подарок урки.
— Держи, мля, тезка. Тебе. Молиться станешь
вспомни обо мне.
А Леня и не собирался, и не умел. Просто держал на
самом видном месте, между кроватью и столом, войдешь и
первое, что видишь, крест, на зло их комсомольским флагам,
грамотам, значкам. Просто пусть знают, я не ваш.
Да, продал. Продал, но не отдал. И не отдаст.
На, выкуси, приятель. Ищи-свищи.
Еще он взял на кухне полбуханки хлеба и пару
луковиц соседских (в мешке их много — не заметят). Записок
не писал и не присаживался на дорожку, дверь щелкнула и
радужным пульсирующим нимбом в подъезде лампа встретила
сороковаттная.
А на улице все повторилось. Игла пронзила, прошила
почку, легкое, стальная беспощадная, и носик высунула у
ключицы. И чем дышал Зух целый час? Как насекомое,
наверно, пупырышками, бугорками, порами, к скамейке
пригвозженный под желтыми плафонами, шарами
сливочными Советского проспекта.
Ау, братва! Вон он, сечешь, у клуба, там, разлегся,
развалился на левой, сука, видишь? Ату, его! Мочи ботинками
— рант пластиковый, ключами гаечными — зуб железный,
белобилетника, косящего, шлангующего. Получи!
Никто не тронул. Милиция проехала разок, но
озабоченная чем-то совсем другим, не тормознула даже. А
огоньки зеленые шныряли по хлебному проспекту Ленина,
похоже. Не посылали граждан, жаждущих забыться, а спрос
насущный удовлетворяли, и между делом, между прочим,
ловили диспетчера ночного ды-ды-ды, докладывавшего
сколько понадобилось швов, чтобы стянуть в рубец багровый
раскроенную камнем шкуру.
— Да как он выглядел, скажи хоть?
— Ох, не запомнил Шура, высокий, говорит, и волос
длинный.
— Ну их полгорода таких.
В конце-концов поднялся и пошел, доплелся,
дотащился до голубого на заре автовокзала. В пять тридцать,
раньше всех, машина уходила в Энск, на ней, закрыв глаза, и
ноги подогнув, словно счастливый, не ведающий горя
эмбрион, Зух и уехал.
И словно вырвался, два приступа за вечер, таких, что
раз в три года только до сих пор напоминали, торопись, твой
век недолог, а путь длинен, иди, иди, иди, это
предупреждение, последнее, но ясное, беги. И убежал, ноги
унес, спас душу и бренное вместилище ее, четыре с лишним
часа летел над гладью, битумом политой, словно обрел
счастливо и заслуженно ту линию, потерянную в океане на
пути от берега до берега Великого, подхватил и снова вел на
Запад, снова вел, пространство рассекая, вспарывая, и музыке
внимал, что заполняла пустоту. Соединяя несоединимое, два
голоса стелились за спиной — Бобби МакГи и Мегги МакГилл,
слов только, как ни старался, и этой песни не расслышал.
И все. Четыре часика всего лишь чистоты и ясности
во чреве автобуса, в позе плода. Но, не дано было родиться
снова, распалась нить, затихла песня давным-давно, давным
давно, ну, а судьба жестока к живущим грезами, ее железной
воле вопреки.
— Зух! Леня! — сомнамбулу по Красному проспекту
кочумавшую окликнул кто-то, лег тенью, путь загородил и
ящик пива, динь-динь-динь, поставил под ноги.
— Аркаша… — разъехался, распался слабый кокон, и
шнобель Ленин явился на посмешище, открылся белу свету.
— Вот встреча! Надо же… — пред беглецом с поклажей
легкой стоял Аркадий Выхин в куртке тертой, таких же дудках
и тенниске с цветочком лилии — три лепестка. Аркаша-лабух,
распущенной всем в назиданье группы школьной, уехавший
после десятого к отцу в Москву.
— А? Я? Нет… так… проездом… а ты?
— Вот с ними, с дядькой разъезжаю, — кивнул Аркадий
головой. Зух бросил взгляд в указанную сторону и вычленил
из кутерьмы весенней безошибочно автобус быстроходный,
сработанный на берегах Дуная (но не на совесть, как
выяснится вскоре, увы и ах). "Икарус", но не красно-белый
межгортрансовский, а сине-голубой БММТ "Спутник" на сей
раз. Нахальный люд в одеждах праздничных, кучкуясь у двери
открытой, напиток пузырящийся вливал в гогочущие глотки.
— "Алые Паруса".
— Играешь с ними?
— Нет, аппарат ворочаю, отец пристроил…
Тут бы расстаться:
— Ну, давай, — отплыть, отчалить, окунуться снова в
души таинственной глубины, чтоб среди водорослей и рыб
понять течений, сумрака и света деликатную природу и
смыслом преисполнившись, явиться, вынырнуть спокойным,
цельным, неприступным.
Я утром проснулся
И понял, что умер,
Что нет меня больше
И мне хорошо.
Не вышло… А, может быть, кто знает, как раз и
получилось, и Проведение тут вмешалось, чтоб он не
потерялся на дороге, ведущий в никуда, не обнаружил пустоту
и впереди, и сзади, а навсегда остался здесь с надеждой
чудной, верой в существование мечты.
Так или иначе, четыре с небольшим часа было
отпущено ему.
— Никак, увидел земляка? — племяннику Владимир
подмигнул, лишая на ходу гигиенического целофана
"Столичных" пачку.
— Дядя Володя, это… ну, помните… я пленку вам
крутил… вы еще говорили, кое-что взять можно было бы…
попробовать. Ну, помните. Она Мосфильм?
— А, ну, ну, ну… я партизан, я шпион…
Итак, первая бутылка напитка слабогазированного
была опростана прямо на месте, благо у ног услужливо и
терпеливо конца беседы дожидался ящик из голубого
пластика.
А следующая уже в автобусе.
"Кавказ" рванули после того, как заявление Зух
написал зелеными чернилами на беленьком листочке из
блокнота администратора "прошу принять меня…"
— Давай, счас месячишко покантуешься рабочим, а
дальше видно будет.
К вечернему концерту уже такие смеси сердце Лени
омывали, что в грим-уборной он гитару взял чужую и запел, и
странным образом сей перфоманс подействовал на банду,
слаженно и без забот привыкшую шагать от первого аккорда к
третьему, оп, кругом марш:
Дружба — огромный материк,
Там молодость обрел старик
И к юноше там вновь и вновь
Приходит чистая любовь.
Вообразите. Один заставил палочками буковыми
жить, волноваться крышку черную от ящика дорожного,
другой сестрицы басовые толстые светиться, вздрагивать и
замирать, а третий поддакнул, подтянул, дыханьем обогрев
стальные лепестки губной гармошки:
Я утром проснулся,
Я утром проснулся,
Я утром проснулся
И понял, что умер.
И Леню хлопали и по плечам, и по спине, и кто-то
волосы ему взъерошил, а после трубач схохмил удачно, и снял
несвойственный и даже вредный коллективу чересчур
серьезный стеб. Короче, потянулись со смешками за кулисы.
— Пора, народ, — в общем, никто не видел и не слышал,
как колобком пытался выкатиться, выпрыгнуть в стульчак
немытый плюхнуться желудок, да горло рваное мешало.
Пам! Пу-бу-бу, пу-бу-бу, пу-бу-бу! Па! Та-та!
И отключился. Вернее, себя запомнил у изъеденного
серебра общественного зеркала, над головой малиновый
излом уж электричество не силится до желтизны
шестидесятисвечовой раззадорить, раскалить, а на лице, на
коже застыли капельки воды, не смачивая серую, по голубой
не расстекаясь.
И нет меня больше,
И нет меня больше,
И нет меня больше,
И мне хорошо.
А ночью снова жрал, давился, а заглотив, плевал
угрюмо, цедил слюну паучью и слушал лажовщиков,
старавшихся известным и безотказным способом избавиться
от странных и ненужных чувств, которые он, Леня, своим ад
либитумом предконцерным навеял невзначай. Ну, то есть с
удалью, кою не занимать, похабству предавались
сентиментальному. Полузабытые мелодии безумной юности
своей насиловали грубо, скопом, свистя и улюлюкая, словами
повседневными, тупыми, пошлыми.
Мы идем, блин, шагаем в коммунизм,
Задом наперед, иеллоу субмарин.
Днем, когда у стойки с гвоздями медными тоскливые
и тягостные сумерки пивком прохладным разогнал, томившее
и мучавшее полночи и полутра нечто неосознанное внезапно
понятным, ясным побужденьем оказалось.
Уйти! На что ты соблазнился, дурень? На что свой
шанс, свой зов сменял? Уйти! Уйти от них, уйти от всех.
Сегодня… Обязательно!
Продолжить путь. Мелодию движения опять
поймать… Еще немного выпить, съесть, что это? желе из
клюквы, стрельнуть десятку и привет. Ту-тууу!
Всевышний, купи мне
Крутую педаль.
Шумел камыш, деревья гнулись, шалман катил по
Красному проспекту, и пелось, и плясалось, Боже мой, как
никогда, ах, может быть неплохо, что рвутся у автобусов
ремни какие-то резиновые, быть может в этом есть какой-то
смысл.
У всех аппарат есть,
А я на бобах,
Пока в сердце джаз, а в душе рок'н'ролл,
Пошли мне за верность новый Ле Пол.
— Лень! Ну, че ты там отстал? — Аркаша обернулся.
План забирал, прикалывала кочубеевка, тень школьного
товарища куда-то утекала, рассыпалась бисером и капельками
ртути впитывалась в рябой ночной асфальт.
— Да дай же ты отлить спокойно человеку, — обнял и за
собой увлек Вадим Шипицын, клавишник с брюшком, — вишь
мучается полчаса уже, бедняга, угол ищет, закоулок. Догонит.
Фиг вам! Фиг вам! Вот только бы немного воздуха,
совсем чуть-чуть… железо, отпусти, три раза за два дня, ведь
это ж десять лет моих, зачем же сразу, несправедливо так…
обидно… шик-шик-шик… немного, горсть всего лишь дай в
ладошку наскрести внезапно заиндевевшей ночной мути,
вдохнуть разок… Свет, больше ничего, небесный,
ослепительный… И в мягкую землицу лбом вмял Зух мелкую
траву, и сумку судорожно к животу прижал.
Патрульные, найдя его под утро с распятием,
приклеенным к пупу, беззлобно ухмыляясь, посочувствовали:
— Что, не помог?
— Смотри, вроде бы тощий, а тяжелый.
Володя же Самылин не стеснялся. Он, предварительно
у дам (у левой и у правой) прощенья попросив, извлек свирель
из закромов вельветовых и стал, под визг девиц, и хлопать
успевавших, и разбирать вслух буквы непривычные, писать
парной струей на пыльном тротуаре.
— Жа… нис…
Ой, мама!
— Жоп… лин…
ВЕЧЕР
Что ж, дискотека удалась.
Кузнец сиял, светился и даже пах шампунем
"Яблоневый цвет" и туалетною водой "О'Жен". Ему пожала
руку дама телевизионная.
— Не ожидала, скажу вам честно, такого
профессионализма не ожидала, ну, хоть сейчас записывай,
фантастика, а девушка, помощник-ассистент, соседка, даже
осталась на второе отделение.
Осталась полномочным представителем Фортуны,
удачи, дома разумных, деловитых граждан посещающей не в
расслабляющем как разум, так и чувства, костюме
неприличного фасона, а в строгом синем с пуговками
медными, зовущем к собранности, самоограниченности и
самоусовершенствованию.
— Будь готов!
— Всегда пожалуйста!
Осталась. Украсила танцульки Валера Додд.
Во-первых, Кира попросила, а, во-вторых, идти
девице, в общем, оказалось некуда. Спешить, бежать и даже
ехать.
— Об этом вся Культура говорит.
— Давно?
— Да, уж недели две, наверное.
Конечно, можно было бы и в "Льдинку" закатиться и
весело отпраздновать событье историческое. Раз вся Культура
ее замуж выдает, грех не отметить это дело. Девичник
полагается невесте, ну, а затем мальчишник, дабы
впоследствии не горевать о том, что упустила вот, когда
могла. Но на винте пройти по залу и на колени плюхнуться,
пусть рот разинет Иванов какой-нибудь, не поздно никогда.
Лишь бы напитки по фужерам разливали и без, и с
пузырьками.
Но если… Хотя, какие могут быть сомненья…
— И что же?
— Ничего, он женится, а мать на скорой в областную
увезли.
Тогда есть вариант другой. Пусть не на первом, на
втором, на третьем, не завтра, ну, так послезавтра все же
автобусе за три с полтиной туда уехать и взять. Взять
напоследок эти глазища синие, ресницы золотистые, ну, а
оставшееся, ради Бога, берите, пользуйтесь, я ведь не жадная.
— Привет, Алешка! Не горюй!
Или вообще не надо ничего, ведь понимала, разве нет,
еще тогда, когда обветренные губы милого царапали лицо под
фонарями ледяными, это конец. И продолженья ждать не надо.
А дивные слова, объятья, руки? Были, и все. Приятное
воспоминание, не больше.
А если чувствам вопреки во что-то верила, надеялась
и снам значенье придавала, приметы собирала глупые, так ха
ха-ха. Чудес на свете не бывает. Есть, ты же сдавать ходила
биологию, ты вспомни, гады. Подонки просто и гнусные
подонки.
— Вы знаете, Валера, я, когда утром в девять заезжала
на студию с Курбатовым, да-да, имела для вас немаловажный
разговор, — докладывала Кира, в кисельных сумерках дворами
неопрятными весенними, вдоль гаражей, песочниц и заборов
путь держа, к общагам приближаясь горного.
Ах, сердце застучало, заволновалось неразумное.
Неужто?
— Он приглашенье показал мне на ленинградский
семинар редакторов и режиссеров программ для молодежи.
И только-то? Не всей заначкой поделился, Кира
Венедиктовна, и мне оставил кое-что, дрянь сальная и потная.
— Неделя с третьего июня в Петергофе. Ну я, конечно,
отказалась, кому и как Андрея я сейчас оставлю? А он тогда
сказал, что вас пошлет и сам, возможно, совместит приятное с
полезным.
— Так и сказал?
— Ну, да.
Ублюдки хитрые и очень хитрые, не знающие только,
как же лучше, так сразу проглотить или сначала удавить для
верности. Идут, шагают стройными рядами, а между ними
мелькнет вдруг, попадется смешной лопух с ресницами
длиннющими наивными, как лучики у солнца детского. А
жизнь? Не в том ли ее дурацкий смысл, чтобы козлов,
мерзавцев и скотов дурачить каждый день, обманывать и
изводить, а этих вот, смешных кулем, доверчивых, нелепых
простаков прощать. Смотреть, смотреть в глаза повинные и за
шершавый нос, ам, укусить.
— Валерка, больно. Ты совсем с ума сошла?
— Ага.
Такое утешенье сумасбродное, полушальное,
полублаженное, принес ей вечер, чему способствовал, похоже,
бокал шампанского, "ну, за удачу", что был осушен под
строгими пиджачными бортами членов политбюро ЦК,
взиравших пусть сурово, но покровительственно, по-отечески,
на всю эту антрактную возню, устроенную дискотечниками в
специально отданном сегодня им для совещаний,
переодеваний и закулисной суеты общажном красном уголке.
И огоньки, конечно, огоньки, гипнотизировавшие, жучки
тропические, самоеды сбесившиеся, спятившие окончательно
от ритма экваториальной церемонии заглатывания зеленым
желтого, а желтым красного.
— Вас можно пригласить?
— Меня? Я на работе не танцую.
— А после?
— После будет видно, — и улыбнулась, значит можно
клинья еще позабивать. Сложиться может. Может, может,
может. Срастись, как все сегодня, словно по заказу, у Толи
Громова. В отсутствии Потомка и Госстраха из принеси-подай
произведенного вдруг махом (с пренебреженьем полным к
канители сложной слияния и рассыпанья звезд на множащихся
линиях просветов) в распорядители, парадоустроители,
дворецкие с правами комиссаров ВЧК. По залу центнер
розовый перемещая, он успевал и тут слюной побрызгать, и
там белков эмалью поиграть, здесь чью-то маму приласкать,
там папиросы изжевать мундштук картонный. В общем,
моментом пользовался, был жаден, груб, и сзади заходил, и
спереди, спешил, словно предчувствовал, недолго будет
барабанить тапер по клавишам, а повторенья можно и не
дождаться вовсе.
И в самом деле, интуиция широкогузого двуногого,
присущая животным способность брюхом ощущать,
воспринимать и делать выводы, не подвела Толяна Громова.
Удача сунет ему кукиш в пятак уже сегодня. Изгадит, смажет
концовку праздника внеплановый ущерб имуществу
казенному. Госстрах вернется, притопает к разбору самому
полетов и учинит ему допрос, как главному виновнику, козлу,
не в свои сани севшему:
— Я тебя выведу, мешок, на воду чистую, ты мне все
скажешь, — будет дышать в моргающие плошки Ваня парами
неразбавленного, пугая так:
— Ты, сука, знаешь, для примера, где я был сейчас?
Тебе сказать, блин, кто мне руку пожимал?
Потомок, Игорь Ким, не пара, нет, расхристанному
Заксу, под вечер завтра явится беззвучно, тихо, мирно войдет,
кивнет тому, другому, как человек за сайкой выбегавший в
ботиночках на босу ногу, своим ключом дверь ванькину
тристадвадцатую откроет, с кровати сдернет по-хозяйски
бухого, красноглазого Госстраха, даст устояться, укрепиться
чурбану, ну, а затем ногой залепит в пах бедняге, а кулаком
холодным отверзнет хляби носовые.
Такие вот причуды вещества астрального.
Просыпалось, Бог знает от чего, на голову ничтожнейшего
толстяка, раз — эполетов распушились бороды, оп
аксельбантов заплелись усы, чу — золотом оброс околыш.
Красота. А у старлея невезучего т. Макунько последние
пятиконечные чуть было с плеч не сдуло, малюсенькие,
махонькие, и те едва не сжались до черных меточек сиротских
от инструмента грубого сапожного.
Увы, попутал бес сотрудников отдела номер…ять из
Управленья областного. Один, Виктор-железный-Макунько,
ладони возложив на копчик, прямой и строгий, прохаживался,
наблюдая, как жаркими словами чистосердечного признания
бумажку делает бесценной, склонившийся над приставным
столом Ванюша Закс. А два других А…ский и Бл…ов,
буквально двери в двери, наискосок по коридору, нельзя, нет,
невозможно было услышать через панели деревянные и
кладку многослойную шуршанье шарика, и уж подавно, в
отсутствии мельчайшей щелки, дырки, трещинки победный
запах "Шипра" уловить, и тем не менее, однако, сидели друг
напротив друга и ухмылялись, отвратительно, не по
товарищески, гадко.
Их вызвал первыми к себе с докладом полковник
П..т..иков. Виктора же Макунько последним. Всего лишь
неделек парочку, другую, отсутствовал, на водах находился
невидимого фронта и тыла генерал, спецрейсом возвратился,
на службу с поля летного приехал, и надо же, такой на
вверенном ему участке детский сад нашел, такое лето
пионерское в разгаре, что хоть сейчас всю троицу под
трибунал.
То есть, конечно, вина А…скова и Бл…ова при всех
неоспоримых достиженьях очевидна, непростительна, но
глупость и, главное, ретивость молодого Макунько просто уму
непостижима.
Да, Прохор сделал свое дело. Тот, на кого надежды
возлагались, не подвел, то есть подвел… вернее… в общем…
— Ну, тут заранее соломку не подстелишь, никто не
знает, где объект сорвется, но вы-то почему в известность,
пускай постфактум, но не поставили курирующего? Он что,
второе дело, параллельное открыл?
Открыл, завел, увы, и даже двигаясь путем кривым,
неверным, ложным изначально, однако, вышел, вопреки
всему, на человека, подстроившего, организовавшего
незабываемое чудо, явление очей, бельм превращенье
гипсовых пустых в живой искрой флуоресцентной,
хулиганской, играющие глазки.
На Игоря, дружины комсомольской командира, Кима,
имен, наверное, еще пяток различной звучности имевшего,
помимо собственного. Но, если Проша — милое христианское,
он получил зубастой подписи построив частокол под
обязательством скрывать от окружающих цель своей жизни и
тайный смысл деяний, помимо своей воли, так сказать, как
штамп на фотографию чернилами какие были. То множество
других, степных, шаманских, варварских, буквально
выпросил, сам заработал, заслужил дурной привычкой
рассуждать (вес лишний взяв, соотношенье жидкой и твердой
фракций не рассчитав корректно) о том, куда восходит,
упрется линия, ветвь древа генеалогического, коль от сучка к
сучку из млеющего в развитом социализме Южносибирска до
утопающего в благоухании чучхе Пхеньяна зеленым,
полужидким, волосатым доползти.
— И кто ты ему будешь, Ким?
— Племянником, родным племянником, не веришь, что
ли?
Ага, отсюда и нелюбимые им — Родственник, Потомок,
и то, что нравилось, ласкало слух, лишенное неблагозвучного
Ченгиза, короткое и уважительное, Хан.
Так вот, именно ему, Игорю Эдуардовичу и было
предложено сына приемного Сергея Константиновича
Шевелева, писателя, правдоискателя, сибирской всемирной
знаменитости мучителя, болвана и шалопая Вадика дожать. И
он с заданьем справился отменно.
Да, уже трижды только за две последние недели,
вместо того, чтобы французкого интервьюера деньги не
считая, кликушествовать, бородой шурша о дырочки шумовки
— трубки телефонной, прославленный творец романов, пьес,
повестей, рассказов, смирив мужицкую гордыню, свиданья
добивался со следователем, обыкновенным капитаном
А…ским. А тот его не принимал, ждал распоряжений и ЦУ,
был занят, в общем.
При всем при том, что времена иные знавать
случалось Шевелеву. Борису Тимофеевичу "уважаемому"
писал размашистые дарственные на титульных листах. Ну, и
его не забывал Владыко, товарищ первый секретарь, чему
свидетельством красивый орден многоугольный "Дружбы
Народов" к пятидесятилетию прозаика. Собственно, и теперь
помнил, и операцию санкционировал, одобрил в надежде, что
удастся возвратить народу его гордость, из цепких лап врагов,
пока не поздно, вырвать самобытнейший талант.
Нет, не верил, не верил Б.Т. и все тут, что щелкоперы
московские и заграничные могли носами длинными и
острыми изрыть и источить, испортить сердцевину кедра
сибирского, могучего.
— Как говорил? Отца замучили, теперь могилу под
воду хотят запрятать? Блажь. Пьян был? Как обычно. И кто
ему всю эту шушеру с магнитофонами под коньячок
приводит? Сын? Пасынок? Ну, ну, вот с ним и разберитесь,
молодым, да ранним. А Шевелеву дачу надо будет дать у нас в
поселке за запреткой, пусть там работает у леса, без водки и
без телефона.
Итак, приказ есть приказ.
И Игорь Ким с очередною клавой длинноногой явился
вдруг без приглашенья на премьеру межвузовского театра
студии "Антре", спектакль внезапно посетил с названьем
"Лошадь Пржевальского", где в роли главной блеснул,
приятно удивил бывший студент ЮГИ, Потомка
одногруппник, а ныне исполнительского отделения Культуры
слушатель Вадюха Шевелев.
— Ну, дал. Ты дал, братишка, поздравляю. А это Настя,
кстати. Хотела очень с тобою познакомиться.
Короче, встретились, о времени былом веселом
поговорили, решили в "Льдину" заглянуть, там после
"Огненого Шара" "Советского сухого" зацепили пару и
закатили к настиной подружке Томке на огонек зеленый
абажура лейпцигского. Ну, то есть, удалась импровизация.
Ким утречком исподнее нашел, а Шевелю так и пришлось
отчалить, плоть нежную незагорелую царапая изнанкой
грубого денима.
Нехило начали. И кончили отлично, заметим тут же.
То что казалось будущим далеким, мечтой, ради которой
стоило из кожи лезть, ломать комедию, волшебник
Родственник приблизил, махом, за две недели, десять дней
буквально, сделал явью. Одним движением руки:
— Да ну, слабо, на это даже у тебя кишка тонка,
братуха, — вознес паяца и фигляра Вадьку Шевелева к зениту
сладостному славы, известности всеобщей ореолом озарил. И
разницы особой, право нет, в каком уж качестве, актера или
же художника, лишь бы вкусить, отведать, насладиться
незабываемым моментом.
Увы, не вышло, слава — да, но безымянность при этом
была важнейшим правилом игры. И не предупредили, никто
заранее ни слова не сказал. Ээ-эх. Такое собирался
итальяшкам рассказать, такое наплести, проездом в Ригу на
Весненых с кассетой заскочив очередной, но вот не
получилось. Два симпатичных человека с усами одинаковыми
подошли на улице и попросили вежливо помочь им завести
машину.
— Ноу проблем.
Свернули за угол, еще один комплект растительности
командирской навстречу двинулся.
— Садитесь, Вадим Сергеевич, садитесь, нам по пути.
А утро солнечное с ветерком. А вечер, вечер дня
предыдущего — сама любовь и нежность. Весна. Бутылка белой
и шампанского огнетушитель в холщовой сумке с красно
белым словом "Познань", но, черт, накладка, вернулись
предки томкины, к Насте нельзя, у Кима в общежитии — в лом
всем.
— Послушай, Игореха, — пришла идея гениальная в
голову бывшему СТЭМовцу, — а у тебя ключи, наверно, есть от
Ленинской?
— Наверно есть.
— Так что ж мы тут стоим?
Ага. Терпение, немного выдержки и вот вам
результат. Не стал Потомок мелочиться, ловить на анекдотах
Шевеля или записывать тайком (на спрятанный под девичьим
диваном магнитофон) как дурачок (с немалым мастерством,
заметим) копирует мычание бумагу доклада прожевать уж
неспособного четырежды героя. Зачем? Спокойный,
вдумчивый мичуринец все созреванья стадии неторопливо
зафиксировал, дождался спелости товарной и чик-чик, срезал.
Одно движение руки.
— Да ты и не дотянешься дотуда, морда пьяная.
— На спор достану? Эй, Настя, разнимай.
Велели сделать рыжего и Ким его не упустил. Двести
шестая чистая, "то есть действия, отличающиеся по своему
содержанию исключительным цинизмом и особой
дерзостью… — наказываются лишением свободы на срок от
одного до пяти лет".
Ха!
И сам не засветился, через спортклуб привел и той же
черной лестницей (сначала на четвертый по боковой, там
коридором до малого спортзала, две двери и вас встречают
ароматами апрельскими цветущие зады родного института)
всю гопку, шайку-лейку, вывел.
Силен.
Ну, а потом общага, дружину под ружье и на полночи
шурум-бурум до потолка, чтоб никаких сомнений не
возникало, а чем же занимался командир отряда
комсомольско-молодежного в тот злополучный вечер? Чем?
Чем? Боролся за здоровый быт, конечно.
А глазки? Зенки как живые получились, с огоньком,
только не поломойку к месту пригвоздили, не тете Маше с
тряпкой подмигнули, увы, стал строить бюст голубенькие
собранью ежегодному отличников и именных стипендиатов.
Ох, засмущал, защекотал, игрун проклятый.
Такое совпадение. Да, без шума лишнего было бы
лучше, но с другой стороны, нет худа без э… м… ну, в общем,
не любили, приходится сознаться, не любили, товарищи по
ратному труду старлея Макунько.
Но, впрочем, все это домыслы, догадки, пища для
размышленья (жеванья и поплевывания) полковнику
П..т..икову. Кто виноват, был ли тут умысел или досадный,
обидный, запаркой и горячкой объяснимый недосмотр? Да,
это с одной стороны. С другой же, сомненья возникали по
поводу профессиональной попросту пригодности и
соответствия высокой должности и званию, такие, вроде бы,
надежды подававшего т. Макунько. Ну, в самом деле, нужен
ли, не то чтоб в Управленьи областном, вообще, так сказать, в
органах, болван, способный полагать, будто бы нечто, навроде
озаренья или прозренья может случаться, иметь место,
происходить с кем-либо, когда-либо, без надлежащей санкции
тех, кто, как говорится, компетентен?
Ах, опростоволосился, в калошу сел Витюля.
Спортсмен в плаще с кокеткой. Хорошо еще начальству (и это
несмотря на всю серьезность служебного расследования) так
никогда и не откроется вся пропасть мальчишества и
полоротости офицера в погонах с созвездьем скромным. Так и
не будет знать никто, что время коротали перед докладом
А…ский с Бл…овом, прослушивая вновь и вновь очередную
пленочку, на сей раз запись свежую беседы уполномоченного
с разжалованным активистом в кабинете ректора ЮГИ.
Особенно вот это место нравилось:
— Не помните?
— Не помню.
— А если постараться?
— Я стараюсь.
— А если поднапрячься?
— Напрягаюсь.
Тут старший званием демонстративно мять бумажку
начинал, а младший весело показывал глазами, мол, не
хватает, мало.
Ну, в общем, отпустить пришлось Госстраха, и
пропуск выписать, и извиниться в тот же вечер. Увы, увы. А
Кима, Потомка, инкогнито в рядах студенчества, не стали на
ночь глядя беспокоить. Лишь утром в квартире с видом на
проспект Октябрьский, необитаемой как-будто, но регулярно
посещаемой разнообразными субъектами (при абсолютном
безразличии к сему и участкового, и домоуправления) с
постели холостяцкой юношу подняли, цивильным не чета,
настойчивые, унтер-офицерские звонки зеленого, как мина
полковая аппарата.
— Можешь идти в общагу досыпать, — не представляясь
и не здороваясь, поздравил с окончаньем карантина
самодостаточный и грубый баритон, но, впрочем, тут же
потеплел и со смешком, вполне приятельским, добавил:
— А немчура-дружок тебя продал, сдал-таки, сдал фриц
недобитый.
Короче, пропустили дискотеку, пропустили оба такое
мировое мероприятие. А Лера Додд, помощник режиссера,
ассистент, исполнила служебный долг и потогонного
тропического ритуала не дожидаясь окончания, собралась под
там-тамы и кимвалы, во мраке, незаметно, сделать ноги. Уйти,
свалить, исчезнуть.
И надо было-то всего — тихонько юркнуть в красный
уголок, пакетик пластиковый со стола, не зажигая света,
прихватить, и ходу, ходу.
Но пас ее не зря, тень не напрасно неподвижную, что
справа у пульта весь вечер в поле зрения держал жиртрест,
герой сегодняшнего дня, Громов Толян.
Валера — только за полиэтилен, замочек щелкнул за
спиной, свет вспыхнул и снова, второй раз, батюшки, за этот
идиотский день, поплыло, потекло в улыбке сало.
Он приближался, он брать любил вот так, и по
другому просто не умел. А баба? Она, известно, всем дает, так
чем он хуже, елки-палки.
— Ты хоть бы выпить притащил, что так-то сразу?
Выпить? Кричать бессмысленно, все окна
зарешочены, замок только ключом можно открыть хоть с той,
хоть с этой стороны…
— Остался "Херес" наверху, ты будешь?
— Давай.
— Один момент, только без глупостей, договорились?
Щеколда щелкнула. Минута выиграна. А эта парочка
столов зачем в углу там друг на друге? Разминку проводили?
Репетировали танцы? Или же просто развернуться было
негде? Теперь не важно, главное — поставить на попа тяжелый
верхний… так, так… еще… еще… чуть ближе к подоконнику…
огонь!
Эх, только-только члены и кандидаты в члены
политбюро, работы исключительной издательства "Плакат", в
полном составе, дружно стали для улучшения обзора и
конвекции расстегивать партийный шевиот, девка-оторва
опрокинула, в окно столкнула двухтумбовый и вместе со
стеклом стальную халтуру, тяп-ляпство из гнутых прутьев
высадила.
Пока-пока-покачивая перьями на шляпах,
Судьбе не раз шепнем, — на теплый, пыльный суглинок
мая приземляясь, колени выпрямляя и отряхиваясь:
— Чао!
СУББОТА
часть третья
ЛЕРА
Он позвонил в субботу. Валера только-только
закончила беседу глупую и утомительную со свиньей,
внезапно объявившимся и алчущим общения немедленного,
тесного, подонком Симой Швец-Царевым.
— Ну что, кинозвезда, должок-то будем отдавать?
прохрюкал, прочавкал претендент очередной на обладанье
прелестями девичьими.
— Или ты думала, забуду и прощу? Ась? Плохо слышу,
повтори-ка? — был жеребец наредкость нагл и по обыкновению
решителен, Бог знает каким образом, с чего и почему, ей
отрицательное, красное выведя сальдо.
Себя же он явно чувствовал в плюсах. Еще бы. Вчера
за ужином в "Южбассе" под молодецкие коленца
"Мясоедовской", под коньячок со вкусом неутраченным
исходного продукта, который шкуркою лимонной и то не
сразу перешибешь, брат Вадик выдал младшенькому Диме,
извлек из накладного пижонского кармашка и бросил через
стол бумажку неказистую, измятую, однако, купленную
Симой, тем не менее, за деньги настоящие.
Для ощущенья жизни полноты, помучал чуточку, но
отдал. Кинул. Бери, сопляк. Скажи, спасибо.
Конечно, угодил в тарелку с шашлыком, но не
испортил этим настроение и аппетит единокровного, родного.
Наоборот, необычайно возбудил, взбодрил и даже окрылил
наследника традиций героических до степени, потребовавшей
скорейшей смены общей залы предприятья общепита на узкую
кабинку мужской уборной заведенья. Там оказавшись,
впрочем, Сима не стал рвать молнию и пуговки, в зеленых
бликах малахитовых щербатой плитки он почерком зазнобы
"мама мыла Машу" насладился, затем движеньем резким
отделил придаточные неуклюжие от главных безобразных,
отнял у подлежащих, пусть мерзкие, с ошибками
чудовищными, но все-таки сказуемые, смешал приставки,
суффиксы и корни, сложил на край фаянсовый, подошвами
изгаженный, бумажек мелких стопку, и сжег. Смахнул
ботинком пепел в вазу неопрятную и утопил в водице рыжей.
Вот это помнил. Отчетливо и ясно. А далее — ком,
муть, ерунда зеленая. Пил все со всеми. Размахивая вилкой,
обещал лишить врача команды первой лиги внешности
приятной, пытался забодать его чуть теплого, прижать к
столбу фонарному железным ситом передка тупого
жигулевского, блевал в окно, с педали газа ногу не снимая, на
развороченном асфальте у Щетинкиного лога подвеску чудом
не разнес, но потерял колпак, остановился, подобрал, стал
надевать, да от усилий непомерных сомкнулись очи, и к
пыльному, горячему крылу припав, уснул, забылся бедолага.
Короче, милость Творца в том непостижимая, что
утро встретил не распотрошенным трупом в морге, а ссадин и
синяков происхожденья неизвестного в расчет не принимая,
живым и невредимым, у открывающейся всем страждущим на
радость ровно в семь, железной шайбы, пивной точки при
речном вокзале.
Кровь разогнал, разбавил, охладил парочкой кружек.
Свел горизонта линию с воображаемой границей неба и земли,
твердь под ногами ощутил, на кожемитовое плюхнулся, дух
смачно отрыгнул ячменный и порулил домой. Нажрался
пирога вчерашнего, распухшего от осетровых нежного филе, и
завалился в люлю. Баю-бай.
Спал, до двенадцати подушку обнимал, дышал в
атлас, лен слюнкой увлажнял. Сон славный вторничный,
вторженьем смеха вадькиного прерванный столь безобразно,
счастливо досмотрел в субботу, и пробудился, будто бы и не
было трех этих гнусных дней, в отменном духа расположении,
готовый жизнь продолжить с той минуты, когда несчастная
едва не прервалась.
А закачалась дивная на волоске в миг сладкий смены
мягкого и круглого на гладкое, упругое, прохладное. После
того, как первой, витаминами, солями минеральными богатой
травушки откушав, попер бычок, расталкивая стадо, прочь, к
черту, двинулся от опостылевшей пеструхи к маячившей там,
с краю, гордой, тонконогой, черненькой.
Му-уууу-ууууу!
— Что значит, не получится сегодня?
Дурная Лиска, добраться до сахарных берцовых,
большой и малой, вознамерившись, щенячьими, но
остренькими зубками хозяйку заставляла быстро, очень
быстро соображать.
— Так у меня же съемка, Сима.
— В субботу?
— В том-то и дело, что в субботу. Поедем в "Юность",
будем там записывать для передачки новой программу
дискоклуба Горного.
— Хо, хо, гы-гы! Пойдет. Ништяк. Мы это любим,
танцы-шманцы. Когда заехать за тобой-то? За час намазаться
успеешь?
— Уже в порядке, не волнуйся, за мной послали
полчаса назад со студии дежурку, вот жду с минуты на
минуту.
— Ну, тоже катит. Значит там встречаемся. Начало-то
во сколько? В шесть? Ну, все, замеряно. Чулочки красненькие
не забудь надеть.
Ню-ню-ню-ню.
Козел. Счастливо наловить тебе впотьмах каких
захочешь, красных, синих, черных, заштопанных вчера и
разошедшихся сию минуту в аллюре страстном.
Похоже кинула, так просто. Еще бы одного неплохо
так же точно оставить с носом, в луже, на бобах. Или ни в
коем случае? Перекреститься, что в день, когда Алешка сделал
дурой, он, кстати так, вонючка, нарисовался, мосье Курбатов,
можно сказать, руку протянул?
Нет, подождем, пока что подождем, не станем
пачкаться, спешить, просто не выйдем в понедельник на
работу, во вторник тоже не пойдем, приветик, голубой экран,
терпенье, рано или поздно, отец за ужином ли, за обедом
скажет сам:
— Ты, Валя, вот что… Василий завтра трудовую
принесет, пойдешь…
Куда теперь? Распространителем билетов в
Филармонию, учительницей кройки и шитья в Дом Пионеров?
Какая разница? Он все равно придет, какой бы ни был, чтобы
ни было, придет, придет, и пусть он будет виноватым, а я
прощу, прощу и никуда уже не отпущу…
— Не стыдно? — Валера присела, за холку подняла
звереныша смешного, лайку Лиску (вчера отец от дядьки
притащил племянницу трехмесячную попавшей в этом
феврале под колесо уазовское Белки).
— А? Не слишком ли здоровый тебе попался заяц для
первого-то раза? Может быть, лучше пузо почешем для
начала?
Одно другому не мешает, похоже, полагала псина.
Едва лишь ласковые пальцы перестали пух ерошить, малышка
тотчас же за недоеденную, вкусную лодыжку принялась.
Ну, в общем, самая игра у них с собакой началась,
веселье самое, когда на коридорной тумбочке вновь дернулся
и запросил ботинка в голову, опутанную проводами, телефон.
И кто же? Сима, неведомым титаном мысли
надоумленный, с контрольною проверкой? Малюта, куда-то
забурившаяся, пропавшая, исчезнувшая на неделю:
— Валерка, забери меня отсюда!
— Ты где?
— Не знаю. Ничего не знаю, забери меня отсюда.
Или же.
— Анна Витальевна? Алло? Это "Жаворонок"? Алло,
бухгалтерия?
Ззззз — телефон. Тик-тик — часы. Ззззз — телефон. Тик
тик — часы.
Взять?
(День-конь? Или день-птица? С отметиною черной
или белой?)
— Да.
И ничего. То есть, сердечной мышцы сокращение без
расслабления, физически, как близкое удушье, ощущаемое
напряжение молчанья. Что лопнет первым, перепонка,
мембрана, жила медная или же губы разомкнуться? О, Боже,
неужели? Так скоро?
— Ты?
— Я.
Алексей, ее Алеша, вот, знайте, знайте, как это
происходит, случается, ха-ха, звонит с вокзала:
— Ты что там делаешь? Меня ждешь? Надо же. Давно?
— и просит, смеша суровостью внезапно оробевшего балбеса,
приехать к нему немедленно, сейчас же.
— А ты, ты сам-то почему не можешь, мой хороший?
— Я объясню, я объясню тебе.
И надо ему должное отдать, он попытался.
— Понимаешь, она бы никогда нам не дала, не то что
вместе быть, жить не дала бы, — Алеша повторял, на гнутой
спартанской деревянной скамейке пустого зала ожиданья жд
вокзала сидя:
— А теперь… она никто, ноль, ее нет.
— Серьезно?
— Да, я уезжаю, перевожусь в Запорожье, — его
чудесные, но темные глазища смотрели не на Леру, от фрески
оторваться не могли эпохи алюминиевого романтизма во всю
стену, с расставленными там и сям, серой ракете параллельно,
головастиками, что карты звездные заправивши в планшеты, в
раздумьях проводили предстартовые неизменные одиннадцать
минут.
Собственно, уже можно считать, перевелся, во всяком
случае, сдал сессию досрочно и документы во вторник, среду
ближайшую на Украину отошлет, а там… там не должно быть
никаких проблем.
А проблем, препятствий, неожиданностей от судьбы
не ждал Алеша Ермаков постольку, поскольку несложным
делом томского студента, там, на днепровских берегах
заняться обещал не кто-нибудь случайный, посторониий,
равнодушный, нет, напротив, его собственная теща, доктор
биологических наук, профессор, проректор ВУЗа уважаемого
и авторитетного Елена Сергеевна Костырева.
Впрочем, Валере подробность эту любопытную,
деталь, нюанс не выложил Алеша тут же, не бухнул, с плеча не
рубанул, умолк в очередной раз и сидел решительный и
бледный, двухмерным, плоским покорителям галактик и
туманностей сродни. А Лера, его чудная девчонка, все
просчитавшая заранее, все, как казалось ей понявшая,
простившая уже, лишь улыбалась, "ну же, ну," — любуясь
нежным и чуть вздрагивавшим золотом. Он волновался, он не
решался, смешил забавно заострившимся и удлиннившимся
как-будто носом, и так хотелось миг борьбы его с самим собой
(начало сдачи, отступления продлить) купаться, фыркать в
нем, нырять, но жалость и любовь сильнее оказались эгоизма
победительницы:
— Ага, а мне, так надо понимать, пока что лучше здесь
побыть?
— Тебе… тебе тут лучше оставаться, — померкли
несравненные, опали.
— А, вот как.
— Да, Валера, я женился…но… но, в общем-то, не в
этом дело.
"Конечно, конечно же, мой славный дурачок,"- дочь
следопыта-скорняка смотрела ласково, неправильно, не так
как надо, как всегда, короче, — " Ты говори, я слушаю, чего
держать все это, говори, давай, пока смешно не станет
самому."
Ах, Господи, зачем, зачем он клятву, данную стеклу
вагонному, линялой шторке позавчера, нарушил и позвонил,
за три часа до отправленья электрички на Тайгу не выдержал,
набрал ненужный номер в будке телефонной. Хотел быть
честным, объясниться. С кем? С незнающим унынья сгустком
задорной плоти? О чем? О чем он говорить хотел с рекою,
ветром, цветущим лугом? Смысл жизни — смех. Цель, планы
рожица. Страх, ужас, безысходность — язык в развратных
розовых сосочках.
Можно подумать, не отрезал он, не отрубил, две
майские недели тому назад, десятого гвардейского числа,
когда в руке ладошку пряча Лены Костыревой, сестренки
младшей ваятеля и живописца, кивнул распорядительнице
ЗАГСа, толстухе с замазанными пудрою прыщами:
— Согласен. Да.
Он снова погибал, он снова возвратился в канун
проклятый бесшабашной, шумной ежегодной стрельбы по
люстрам полупрозрачным пластиком, в пору, когда Елена
Костырева, к высокому стремящееся существо, однако,
вынужденное мириться с участью невыносимо пошлой
студенточки прилежной курса первого, вдрызг разругавшись с
мамой (весьма практичным орнитологом, специалистом по
пернатым) на поезд села, и в ночь малороссийскую была
увезена в великорусском направлении. Прибыв в столицу,
целый день на Чистых Патриаршии пруды искала, ну, а наутро
с мокрыми ногами и неопасным першеньем в горле на
самолете Аэрофлота убыла в богемную Сибирь.
Таким вот образом, с небес, в нежнейшей дымке
семицветной керосиновой и в реве зверском все за собою
выжигающих турбин к нему явился избавитель, без крыльев,
но в образе голубки кареглазой.
— Волчонок, — Алеша ей представился с привычным
фатализмом.
— О, значит вечера мы будем проводить за долгою
игрою в бисер, — немедленно откликнулась Елена.
А он не понял, не понял сразу, не врубился, забаву
поначалу эту странную не оценил, игру, которая неспешную,
что теплится от паузы к паузе, беседу предполагает. Стакан
молдавского, туман во взоре от постепенно тающих
кристалликов-зрачков, и желтый язычок свечи на каждой
грани.
— Так жить нельзя, ты должен убежать, уехать,
перевестись, ну, в Запорожье то же.
"Валера, — назавтра будет Алексей строчить, теряя
поочередно, то лекции холодной нить, то сумасшедшего
письма идею пылкую, — я уже знаю, почти знаю, как можно все
исправить, переменить…"
Он будет, будет, будет, но…но…но…
Однажды варварский процесс безжалостного
потрошения и без того совсем уж отощавшего конспекта
остановится. Очередная выволочка, мозгов воскресная
прочистка, за что, так, ни за что, за пол невымытый, квартиру
пыльную по случаю удачного доклада в ученом обществе
студенческом, лишит внезапно обаяния привычного,
желанности открытку, такую редкую, такую замечательную
птичку, не чаще раза в месяц залетающую под букву "Е"
старинной деревянной полки с ячейками, глухими
отделениями в холле у вахтера.
"Ей нипочем, все нипочем… мой милый… мой
хороший… ля-ля… ля-ля… все чепуха, все чепуха на этом
свете… и если написать, я погибаю, умираю, Лера, нет больше
сил моих, ну, что она ответит в конце весны или в начале
лета?
Нос выше, хвост трубой, не унывай.
Твоя… твоя… ну кто? Кто, как ее назвать?
Болельщица, сидящая на берегу и наблюдающая за его
борьбой с симпатией, приязнью, любовью, может быть, но
безучастно, отстраненно, фиксируя лишь только ход событий,
вот в водорослях запутался, вот тины первый раз хлебнул…
Расписывайся в протоколе, Лера! Не выплыл твой.
Ставь точку. Утонул."
Так думал, думал он, не понимая просто, что
одинокий человек не должен, не может без опасности
лишиться головы, у карих, ласковых и нежных, греться.
Все, шел, шагал, не замечая светофоров и людей. Да,
именно в апрельский понедельник, в месяц не цветень,
березозол, когда на неумытом еще дождем асфальте пыль
мелкая скрипит и серебрится, все вдруг решилось. Разом.
Угрюмый, мрачный, большеглазый Гарри, он в
костыревский дом вошел и на вопрос:
— Алеша, неприятности опять? — картонную коробку
из-под рафинада квадратным кулаком расплющил, белою
пудрою усыпав и стол, и пол, и собственные брюки.
— Она? Что-то случилось с ней? Она… она тебя
бросила? Скажи? Написала тебе что-то?
Лишь голову, семь пядей опустил, не отвечая,
Ермаков.
И тогда, тогда две длани легкие ему легли на плечи и
губы мягкие домашние со страстью неожиданной его
искусанные, беспризорные отчайно стали врачевать.
Ну, наконец-то костюмированный бал открыл трубач,
и в маске новой приблизилась Гермина.
В общем, выиграла, сложился домик, пасьянс почти
что безнадежный удался, читательнице журнала "Иностранная
литература". Ура. Сама не ожидала.
Ну, а мать-то, мама, Елена Сергеевна, как умудрилась
допустить такой накал страстей, такое пламя, бред, нелепость.
Так вышло. Два раза в декабре звонила, пытаясь урезонить
дерзящую девицу, и… и все. Ибо ночь провославного
Рождества наполнил для нее мелкой вибрацией и шумом
нескончаемым Ил-62, унесший профессора Костыреву в
страну ирокезов и семинолов, штат Висконсин, город
Милуоки, то есть туда, куда по приглашенью тамошнего
университета и направлялась Елена Сергеевна лекции читать,
знакомить с нашей флорою и фауной разнообразной
чрезвычайно любознательную молодежь Среднего Запада.
Три месяца на берегах озера Мичиган сеяла она разумное,
доброе, вечное, вернулась, и сейчас же за непослушной в
Томск. На десять дней каких-то опоздала. Ах-ах-ах. Но,
впрочем, жениха нашла разумным, неболтливым, скромным,
положительным, короче, согласилась на довольствие принять,
тем более, что юноша готов был под ее крыло с вещами хоть
сейчас.
— Ладно, сдавай сессию, а я с кем надо тут поговорю.
То есть, благословила. Благословила и уехала.
Напутствия, совет вам да любовь — слов отпускающих
грехи от мамы номер два никто не ждал, а посему ее не стали
загодя предупреждать о времени и месте.
— Представляешь, какая рожа постная будет у нее,
когда она узнает! — так выразил на ушко новобрачной всю
безграничность радости своей молодожен, зал драпированный
дешевым кумачом и розами бумажными Дворца венчаний под
звуки марша покидая.
Действительно, лицо Галины Александровны
скоромным стало, усохло, раскрыло мириады старых и новых
тьму мгновенно, безобрано прорезавшихся вдруг морщинок,
но вовсе не тогда, когда она записку обнаружила,
подброшенную гнусным негодяем в почтовый ящик, нет,
изуродовал несчастную за сим последовавший разговор с
сестрой Надеждой:
— Ну что ты, Галя, — лениво в кресле шевелясь, та
молвила, услышав просьбу в заключение рассказа гневного,
свести мать оскорбленную немедленно с военным
комиссаром или же с комитета областного председателем, — не
стоит беспокоиться.
— Да как ты смеешь? Ты же обещала?
— И что с того, что обещала, ведь речь-то о девке
уличной тогда шла, правда? А с шушерой профессорской
никто не станет связываться. У одного, Андрея Николаевича,
сейчас девчонка на истфаке, а у Антона два племянника на
разных курсах. Нет, нет, тем более, что все это на самом деле
яйца не стоит выеденного… Ну, эка невидаль, женился, не
спросив тебя…
Через час с неодолимой дрожью в членах и
родственного эпителия частичками под потерявшими
опрятность коготками, Галина Александровна уже в автобусе
сидела южносибирском. Но выйти из железного ей в пункте
назначения самой не довелось, вынесли женщину, уложили,
скорую вызвали сердобольные попутчики, отзывчивые люди.
Ну а уж в третьей городской доценту с неподвижными
глазами для женщины весьма нечастый поставили диагноз.
Инсульт. Сосудик лопнул в голове. Как видите, все, к черту,
сплетники поперепутали проклятые.
А томский житель Леша не ведал и сего, избавлен был
судьбою даже от гнусных этих врак, да он и сам все сделал,
дабы миновали его муки и переживания по поводу того, что
им в горячке брошенное некогда:
— Убью ее, убью, — лишь по случайности счастливой
эхом мрачным не откликнулось спустя полгода:
— Ермаков, зайдите в деканат.
— А что такое?
— Там все скажут.
Нет, повезло. Ходить вокруг да около, подыскивать
слова и официальное сочувствие изображать не требовалось
вовсе. За жабры брать, как раз не возбранялось, даже
вменялось случай не упускать и потому декан был краток и
конкретен:
— Так, отъезжающий, пока мы тут твои бумажки
рассмотрим да подпишем, свези-ка эти материалы в
оргкомитет южносибирской конференции региональной. Ты
все равно, небось, поедешь прощаться со своими, ну, вот и
совместишь общественное с личным.
Что он и сделал, идиот. Все, все предусмотрел, даже
поехал, нелепой встречи, или свидания страшась ужасного,
путем замысловатымм, хитроумным, дорогою железной с
пересадкою в Тайге. У Сашки Ушакова хоронился, как вор в
законе, гастролер.
— Алло… простите, не приехал Аким Семенович… а?
Извините.
Сутки сидел, лежал у телефона, и удержался, а на
вокзале, на вокзале… нет объяснений, нет…
— Так будет лучше.
— Тебе?
— Тебе, Валерочка, тебе, ты и представить себе не
можешь даже…
"Ну, хватит, милый, мой хороший, вид делать
неуклюжий, что ты случайно здесь, проездом. Ты же вернулся,
и не надо из последних сил сосредотачиваться на
отвратительной мазне сырыми красками по влажной
штукатурке, ты посмотри же наконец на девочку свою,
дурашка, а рот закрой, чтоб стыдно не было потом."
— Леха-лепеха.
— Валера, это глупо, перестань.
— Нет, буду, буду, буду.
Она стояла и манила Алексея. Манила сумкой его
дорожной, тощей, грязной, но с парой папочек — рифленый
коленкор, тесемочки бордовые:
— Уж вы, пожалуйста, Андрею Константиновичу
лично.
— Валера, — догнал, конечно, догнал, еще бы, и под
руку волнуясь взял.
— Что будешь отбирать?
— Нет, нет, но ты…ты шутишь, ты сама отдашь.
— Конечно, завтра, послезавтра обязательно.
"Преступница, преступница, мать-тварь права,
Валерка — исчадье ада, ведьма, и то, что кажется немыслимым,
невероятным, противоестественным, ты, ею
загипнотизированный, заколдованный, делаешь с легкостью
безумной, дикой, и кажется, что даже счастлив, счастлив при
этом."
— Вот, так бы сразу, — сказала Лерка балабасу своему
уже в стопервом, когда Алешка, испытания последнего не
выдержав, взбежал, от желтых оттолкнулся ступенек грязных,
и чудом в дверные клещи не попав, встал с нею рядом.
— На, пассажир, багаж, таскай уж сам свои сокровища.
Все, только запах, его волшебный, несравненый запах
мальчишки славного, который не механизм вонючий, не
налегавшая, плодившаяся с бесстыдством туфелек, амеб в
неимоверной духоте субботних дачников толпа, не в силах
оказалась, неспособна, как ни старалась, заглушить.
Мой милый, мой смешной.
И даже на Кирова, протискиваясь, прорываясь к
выходу, казалось, его дыханье ощущала рядом, чуть сбоку,
сзади, непрерывно…
Ее толкнули, какой-то ненормальный зацепил лопаты
черенком, бабенка толстою спиной оттерла было, но Леха, кто
ж еще, плечом? рукой? ногой? сумел-таки на долю может
быть секунды образумить копошенье потное, и вышли, слава
тебе Господи, выпали.
— Ну что, не сердишься, не злишься больше? — Валерка
обернулась, и вместо синих и родных, в чужие чьи-то черные
уткнулась взглядом.
Не может быть, не может быть.
Гармошка, вмяв тетку белотелую в людское месиво,
сомкнулась, автобус отвалил, просев до мостовой, а
невезучий, оставшийся с рассадой в мешке полиэтиленовом,
мужик, нисколько не стесняясь, зло и громко, всю душу в трех
словах излил.
ВЕЧЕР
К разврату все готово было.
Уже по стольнику вкатили, выпили пайкового,
наркомовского, рябинкой умягченного КВВК, Колчак ушел
насчет бассейна утреннего распорядиться, а Толик, Тимоха,
убежал еще разок посты проверить, готовность всех расчетов
боевых, столы, закусочку, напитки, эх, мать родна, но перво
наперво курчавенькому дискжокею в баре:
— Три, четыре, три, четыре, — дыханьем распаляющему
микрофон, шепнуть:
— Ну, тезка, поздравляю. Хозяин зовет тебя после
всего к себе. Там будет маленький междусобойчик только для
своих, ты понял, комната пятьсот двенадцатая… Да, о клубе
городском, о новом аппарате… о чем захочешь, будешь
аккуратен, сумеешь поговорить".
Конечно, дупель, будь смелее, запретных тем сегодня
нет, ты только засади еще рюмашку, вот так, вот так, пускай
мягчают, увлажняются, до нужной деликатнейшей, десертной
кондиции особой, доходят губки заповедные твои, тогда
умолкшего под утро мы возьмем, штанишки снимем с мягких
ножек, два пряничка кофейных извлечем, разложим на
подушечке…
Мммммм…. в самом деле, в самом деле, стоял и
мятной слюнки шарики катал во рту Цуркан, глядя в окно
открытое, окрестности турбазы "Юность" обозревая.
Хе-хе.
Но, Провидение, судьба хранила кузнецовский
трудолюбивый сфинктер от совершенно неадекватного, по
мнению светил тогдашней отечественной медицины,
проникновения извне.
Ага, угрюмый, скрытный страстотерпец Жаба не
дожидаясь ужина с московскою особой и танцев под Би Джиз
оттянется, кончая, замычит и заскрипят его большие коренные
соприкоснувшись с малыми.
Увы, похабные движения под музыку придется
отменить. Милиция займется активистами и
рационализаторами буквально через час, станет прочесывать
лесок и вызывать всех в комнату на первом этаже. Всех, всех,
товарища Цуркана, виновника внезапной смены декораций, в
том числе.
Но обойдется, обойдется, иные подозрения возникнут,
связи наметятся, всплывут завтра, и драма настоящая начнется
после того, как бывшая подруга Ирка, подкараулив у подъезда
Симу безлошадного, плеснет ему в лицо грамм двести
жидкости, кою обыкновенно применяют в слесарном деле,
готовя к пайке пару железяк.
Какие перемены ждут каких людей, перестановки,
пенсии, отставки, и только Жаба, Игорек, раз в жизни
совершивший поступок опрометчивый, но радующий душу,
согревающий ее в минуту трудную воспоминаньем светлым,
спокойно отсидит свой цикл отчетно-перевыборный, и в
областное Управление торговли уйдет с почетом в конце
концов.
Но что случится, произойдет сегодня?
Фейрверк! Сгорит, сгорит "Жигуль" с откляченным
багажником и рылом, наровящим грызть асфальт, пахать
газоны, землю есть.
Лишь черный остов в серых струпьях пепла дымиться
будет через час на пятачке, площадке бетонированной за
кинозалом, где друга верного вот-вот оставит, припаркует
сынок Василия Романовича Швец-Царева Дима.
И ничего тут изменить нельзя, летит по просеке под
соснами авто самонадеянного гада, еще секунда, и выскочит
из леса, чтоб, резко сбросив газ у неразъемного шлагбаума,
свернуть под узкие бойницы туалетов клубной части. Дверь
распахнется, и симкина башка появится над крышей цвета
африканских дюн, замочек щелкнет и гаер, ослепив искрою
бархатного пиджака, вальяжно вдоль белых стен пойдет,
поплевывая, на ту сторону к парадному крыльцу.
И все это на глазах, на виду у Игоря Цуркана,
товарища с большою головой и очень сильными руками, в
отличном кейсе крокодиловом которого лежит, покоится
завернутый в тряпицу белую, красавчик, лапушка, патронами
калибра тридцать восемь спешал снаряженный армейский
револьвер модели "Аэркрюмен".
Ха. Не пропали, не пропали милые, привезенные из
Германской Демократической Республики секретарем
училища командного в подарок:
— Под Зауэр ФР4, должны быть, как родные к твоему,
нашелся кстати?
Нет, но должен был, обязан, и верил в это Жаба, знал,
не зря в коробочке лежат, лаская взор, если открыть,
колесиками-солнышками капсулей патрончики-патроны,
только не думал, никак не думал, что организма
неотъемлемую часть, часть существа вернет сосед
чушковский, вор и зэк, Олежка Сыроватко, Сыр.
Вчера, буквально на часок к родителям заехал. С
отцом сидели в доме, толковали о письмах дяди Иона, о том,
что ехать надо, ехать:
— Ты подожди, отец, ты всю дорогу так,
разгоношишься, не остановишь. Подумать надо…
— Что тут думать…
Был на машине, первача не стал, но мать уговорила
варенников поесть. Сама копалась в огороде, вдруг заходит.
— Там Сыроватко младший во дворе. Не выйдешь,
спрашивает?
Вышел.
— Ну, здравствуй.
— Здравствуй.
Разговор не клеился, прошли меж грядок до теплицы
и там, в малиннике, достал Сыр сверток из кармана и, фиксы
звездочкой подмигивая, развернул.
— Где взял?
— Не важно, взял и все.
— Нет, ты скажи.
— Швец проиграл в ази. Азартен, а дурак, царевский
послед, знаешь? — и ухмыльнулся Сыр и цыкнул, — а я ведь
никогда тебе не верил Цура, вот знал и все, что у тебя
хлопушка покойника осталась.
— Продай.
— Зачем, я так тебе отдам.
— Отдашь?
— Конечно, не чмо же я какое, земляк на земляке
сидеть не должен, так ведь? И я тебя по шерсти, и ты меня не
станешь обижать. Да мне-то самому и ничего не надо. Ты
помоги Витальке Варгашеву, Витальку помнишь, Серегиного
брата, ну, так он участковым тут в Чушках, хороший парень,
да малость залетел по пьянке, теперь вот хочет в школу
высшую милиции, а ходу нет. Ты бы помог парнишке с
рекомендацией. А пушку — забирай, бери, бери, и мне
свободней, и тебе потеха.
Спокоен был, как в тире МВД, откинул барабан,
крутнул, вернул на место, в пустынный коридор
начальственного вышел этажа и по мохнатому ковру в торец,
защелку потянул двери стеклянной — пошла, пошла милашка.
Здесь лестница пожарная, балконы с дырками в решетке
половой, спустился до ветвей черемухи и спрыгнул на траву.
Кружок по склону дал и, точно рассчитав, поднялся к тем
кустам, березам, что у клуба.
Всего лишь пара метров до швец-царевского корыта.
Двумя руками поднял, проигранный Вадюхой-доктором, а,
впрочем, разница какая, подонком, негодяем, кольт и на изгиб
ствола подруги белой опустил.
Блин, ночью в чаще собирался пошмалять, но днем
то, днем-то, ясна-песня, веселее.
Что ж, знатная субботка выдалась. Ну, просто
заглядение.
— Ты только полюбуйся, — пассажир толкнул водителя,
— ниче дает!
Действительно, под сизою сиренью фонарей-очей
Советского проспекта девчонка шла, красуля длинноногая,
баскетболистка, по центру правой серой полосы, вдоль синих
окон, желтых стен, лепнины красной и неоновых партийных
букв по направленью к площади с чугунным монументом. Ее
качало, уводило силой вражьей с белого пунктира, но шла,
настырная, упрямо, держалась середины, лишь на мгновенье
замирая, останавливаясь, чтобы головку запрокинуть и
поднести сосуд к губам. Пустой, увы, пустой, прозрачный,
круглый и холодный.
— Садись, подбросим… Куда тебе, веселая?
— Прямо. Строго прямо.
— А что за праздник, девушка? Гуляем почему?
— А в Питер еду. Еду в Питер на той неделе.
1991–1995