Фредерик ГРЕЙ Гелиос III

Он похолодел.

Задрожали руки, и он опустил папку на столик, опустил осторожно, как что-то хрупкое: уронишь – разобьется вдребезги.

Межгалактическое право. Три ученых законоведа, три знатока (?) из трех разных солнечных систем!

А само дело и закон скорей всего еще из какой-нибудь четвертой системы.

«Немножко помочь», – сказал тогда голос по телефону.

Немножко помочь. Вынести приговор согласно законам и судебной процедуре, о которых никогда и не слыхивал! А другие двое? Они что-нибудь слышали?

Он порывисто наклонился и стал листать телефонный справочник. Вот, нашел: Камис, Ванз. Старательно набрал номер.

– Ванза Камиса сейчас нет, – сказал приятный голос. –

Что-нибудь передать?

Ошибся, подумал Грей. Не следовало звонить. Бессмысленный поступок.

– Алло, – сказал приятный голос. – Вы слушаете?

– Да, я слушаю.

– Ванза Камиса нет дома. Что-нибудь передать?

– Нет, – сказал Грей. – Нет, спасибо. Ничего не надо.

Звонить не следовало. Это слабость, малодушие. В такие минуты человек должен полагаться только на себя. И

надо быть на высоте. Тут нельзя отмахнуться, не такое положение, чтобы прятаться в кусты.

Он взял куртку, кепку и вышел из дому.

Всходила луна, снизу ее золотой диск был иззубрен темными силуэтами сосен, что росли высоко на другом берегу. Где-то в лесу глухо ухала сова, в реке звонко плеснула рыба.

Вот где можно поразмыслить, сказал себе Грей. Он остановился и глубоко вдохнул ночную свежесть. Здесь под ногами родная земля. И думается лучше, чем в доме, который по сути своей продолжение многих других миров. Он спустился по тропинке на берег, к своему каноэ.

Оно было на месте, после вчерашней бури в нем застоялась вода. Грей повернул его на бок и вылил воду

Дело должно рассматриваться по законам межгалактического права, сказано на первой странице. А существует такая штука – межгалактическое право?.

К закону можно подойти по-разному. В нем можно видеть отвлеченную философию или политическую теорию, историю нравственности, общественную систему или свод правил. Но как бы его ни понимать, как бы ни изучать, какую бы сторону ни подчеркивать, его основная задача –

установить какие-то рамки, помогающие разрешить любой возникший в обществе конфликт.

Закон не есть что-то мертвое, неподвижное, он непременно развивается. Каким бы медлительным он ни был, он следует за движением общества, которому служит.

Грей невесело усмехнулся, глядя в полутьме на вспененную реку; вспомнилось, как он годами на лекциях и семинарах вколачивал эту мысль в головы слушателей.

На какой-то одной планете, если налицо время, терпение и неспешный ход развития, закон можно привести в полное соответствие со всеми общепринятыми понятиями и со всей системой знаний общества в целом.

Но возможно ли сделать логику закона столь гибкой и всеобъемлющей, чтобы она охватила не одну, а множество планет? Существует ли где-нибудь основа для такого понимания законности, которое оказалось бы применимо ко всему обществу в самом широком, вселенском смысле слова?

Да, пожалуй. Если налицо мудрость и труд, проблеск надежды есть…

А если так, то он, Грей, может помочь, вернее, могут пригодиться земные законы. Нет, Земле незачем стыдиться того, чем она располагает. Человеческий разум всегда тяготел к закону. Более пяти тысячелетий человечество старалось опираться на закон, и это привело к развитию права, вернее, ко многим путям развития. Но найдутся в земном праве две-три статьи, которые смело можно включить во всеобщий, межгалактический свод законов.

Химия – одна для всей вселенной, и поэтому некоторые полагают, что биохимия тоже одна.

Те двое, жители двух других планет, названные вместе с ним как судьи, которым надлежит разобраться в спорном деле, скорее всего не люди и даже не похожи на людей. Но при общем обмене веществ они в главном должны быть сродни человеку. Наверно, это жизнь, возникшая из протоплазмы. Наверно, для дыхания им нужен кислород.

Наверно, в их организме многое определяется нуклеиновыми кислотами. И разум их, как бы он ни отличался от человеческого, возник на той же основе, что и разум человека, и работает примерно так же.

А если химия и биохимия общие для всех, отчего бы не существовать мышлению, которое придет к общему понятию о правосудии?

Быть может, еще не сейчас. Но через десять тысяч лет.

Пусть через миллион лет.

Он снова двинулся в гору, давно уже его походка не была такой легкой, а будущее не казалось таким светлым –

не только его будущее, но будущее всего сущего.

Многие годы он именно этому учил и за это ратовал: за надежду, что настанет время, когда в законе и праве воплотится великая, непреложная истина.

Да, становится теплей на сердце, когда знаешь, что и другие чувствуют так же и работают ради той же цели.

Никакой здесь не дом престарелых, и это чудесно.

Ведь дом престарелых – тупик, а это – великолепное начало. Немного погодя зазвонит телефон и его спросят, согласен ли он помогать.

Но вовсе незачем ждать звонка. Надо работать, работы по горло. Надо прочесть дело в папке, и основательно разобраться в сводах чужих законов, и разыскать по ссылкам все источники и прецеденты, и думать, думать.

Он вошел в дом, захлопнул дверь. Повесил куртку и кепку.

Взял папку, прошел в кабинет, положил ее на письменный стол.

Открыл ящик, достал блокнот, карандаши, удобно разложил все под рукой.

Сел и вплотную занялся межзвездным правом.


Джон УИНДЕМ


ДРУГОЕ «Я»

В тот раз я встретил их по чистой случайности. Я, наверно, все равно бы немножко позже на них наткнулся, но тогда бы все вышло совсем иначе. А тут только я свернул за угол, как сразу их увидел – стоят спиной ко мне в самом конце прохода и осторожно выглядывают в большой коридор, чтоб выйти незаметно. Джин я узнал сразу: даже издали различил ее профиль. Что до мужчины, то он стоял ко мне спиной, однако я все равно уловил в нем чтото ужасно знакомое.

Я бы, наверно, так вот глянул на них – с любопытством, конечно, – и все бы на этом и кончилось, а уж специально следить за ними мне бы и в голову не пришло, но тут у меня мелькнула мысль, что они могли выйти только из лаборатории старого Уэтстоуна, которую и теперь, хотя он уже два года как умер, называют у нас «комнатой старика».

Конечно, Джин вправе была ходить туда, когда вздумается. Как-никак, Уэтстоун был ей отцом, и все оборудование, что стояло там под чехлами, честно говоря, принадлежало ей, но на самом деле оно оставалось в целости лишь потому, что никому не хотелось первым начать его растаскивать. Старика у нас очень уважали за его работу –

за ту, что он вел наверху, по должности, – и, хотя он малость, я бы сказал, помешался на одной своей теме, из которой никогда ничего не выходило, да, наверно, и выйти не могло, его престиж служил своего рода охранной грамотой комнате и всему, что в ней стояло. Это была дань его памяти.

Ну и, кроме того, иным из нас, тем, кто в разное время с ним работал, казалось, что какой-то смысл во всем этом был. Во всяком случае, некоторые полученные результаты позволяли предположить, что, не будь старик таким упрямым ослом и отступи он на шаг от своей теории, он бы добился успеха. И вот эта мысль, что когда-нибудь кто-то, у кого будет время и желание, сможет в этом деле чего-то добиться, помогала сохранять комнату и оборудование в том виде, в каком он их оставил.

И все же я не мог понять, зачем Джин ходит в лабораторию украдкой. Правда, спутник ее был кто угодно только не ее муж.

Должен признать, что, когда я свернул с намеченного пути и пошел за ними следом, объяснялось это исключительно потребностью совать нос в чужие дела. Ведь в конце концов это была Джин, а ее я меньше, чем кого-либо, мог заподозрить в каких-то тайных делишках, да еще в этой пыльной комнате, среди покрытых чехлами аппаратов. Но тогда почему же…

Когда я выглянул в коридор, они были уже далеко.

Они больше не прятались, но все же соблюдали осторожность. Я заметил, что он взял ее за руку и ободряюще пожал ее. Я дал им скрыться за углом и пошел за ними.

К тому времени, когда я выбрался на улицу, они уже были во дворе, на полпути к столовой. Теперь они шли совсем как ни в чем не бывало, только все время всматривались в прохожих, словно кого-то искали. Я все еще был слишком далеко от них, чтобы узнать спутника Джин. Они вошли в столовую, я за ними.

Они не сели за стол, а пройдя в глубь зала, остановились спиной ко мне, и по тому, как они оглядывались по сторонам, я понял, что они и тут кого-то ищут. Двое или трое помахали им рукой, они помахали в ответ, но не подошли к ним.

Я почувствовал, что веду себя по-дурацки и даже немного подло, пожалуй. В конце концов все это меня не касалось, и к тому же в поведении их не было теперь ни тени таинственности.

Я совсем уже было собрался уйти, когда вдруг в первый раз ясно увидел в зеркале на стене лицо мужчины.

Оно было ужасно знакомым, хотя я и не сразу узнал его; прошло несколько секунд, прежде чем я сообразил: это самое лицо я привык ежедневно видеть в зеркале во время бритья.

Сходство было столь разительным, что у меня подкосились ноги, я опустился на ближайший стул, и мне стало как-то не по себе.

Он по-прежнему кого-то искал. Если он и заметил меня в зеркале, то я не вызвал у него интереса. Они не спеша прошли через зал, разглядывая сидевших за столом. Потом вышли в противоположную дверь. Я выскользнул в ту, что была позади меня, и обогнул здание в наружной стороны. Они стояли на посыпанной гравием площадке неподалеку от входа в столовую и о чем-то спорили.

Меня так и подмывало подойти к ним, но последнее время мы с Джин только и говорили друг другу что «здрасьте – до свиданья» и к тому же глупо подойти к совершенно незнакомому человеку, чтобы сказать ему:

«Знаете, а вы на меня страшно похожи!» И я решил подождать.

Тем временем они успели о чем-то договориться и двинулись к главным воротам. Джин все время обращала его внимание на какие-то предметы, казавшиеся ей забавными, хотя я никак не мог понять, что она нашла в них смешного. Она придвинулась к нему, просунула свою руку под его, так они и шли.

Должен сказать, это не показалось мне слишком умным. Плейбеллский научно-исследовательский институт представляет собой один из тех узких мирков, где все живут на виду друг у друга, как в одной комнате, и где ничто не ускользает от чужого глаза. Неработающие жены способны разнюхать такое, что посрамит любую ищейку, и достаточно кому-то не то что взять под руку, а просто краем глаза на кого-то взглянуть, как про них уж чего только не наговорят… И ее поступок, сам по себе, наверно, абсолютно невинный, выглядел в подобных условиях дерзким вызовом. Не один я это заметил. В тот день, казалось, все обрели завидную наблюдательность. Во всяком случае, несколько встречных посмотрели на меня очень пристально и с явным недоумением.

Выйдя за ворота, шедшая впереди меня пара свернула налево; я дал им еще немного себя обогнать, хотя сейчас это было уже не так важно – я теперь шел домой, своей обычной дорогой, и если бы Джин даже обернулась и увидела меня, ничего удивительного в этом не было бы. Дойдя до второго угла, они повернули направо, как раз к моему дому, но тут я услышал, что кто-то меня догоняет и, с трудом переводя дыхание, кричит: «Мистер Радл! Мистер

Радл, сэр!» Обернувшись, я узнал одного из наших курьеров. Не успев еще отдышаться, он сообщил мне:

– Директор видел, как вы вышли с территории, сэр. Он послал меня напомнить вам, что к пяти вы должны представить ему для согласования свои расчеты. Он сказал, что вы, наверно, запамятовали.

Действительно, я про это и думать забыл. Я глянул на часы и увидел, что уже почти половина пятого. Джин и ее спутник вылетели у меня из головы, и я понесся обратно в институт.

Мне оставалось сделать лишь несколько небольших расчетов, и без пяти пять я уже был в кабинете директора.

Он посмотрел на меня довольно сурово.

– Весьма сожалею, что помешал вашим личным делам, Радл, – сказал он, как мне показалось, довольно сухо, – но мне нужно было собрать сегодня все результаты.

Я извинился, что дотянул до последней минуты. Однако, при том, что я все же не опоздал, он принял мои извинения опять-таки слишком холодно. И только выйдя от него, я догадался, в чем дело. Ведь даже меня самого поразило, до чего мы со спутником Джин похожи друг на друга, но если я все-таки мог разобраться, кто из нас – он, а кто – я, то ведь другие-то… И я вспомнил, как они шли рука об руку на виду у всех…

Самое лучшее, решил я, поскорее вернуться домой и сказать свое слово, прежде чем молва скажет свое.

Когда я был уже в двух шагах от дома, из моей калитки вышли Джин и ее спутник, и мы столкнулись нос к носу. У Джин вид был взволнованный и растерянный, у него

– растерянный и сердитый. Но едва они меня увидели, как выражение их лиц мгновенно переменилось.

– Ах вот ты, наконец! Слава богу! – вскричала Джин. –

Ну где тебя носило?

Я не очень был готов к такому началу. Как-никак мы почти три года обменивались друг с другом только приветствиями. Чтобы как-то прийти в себя, я принял подчеркнуто сдержанный тон.

– Я не совсем вас понимаю, – сказал я, переводя взгляд с нее на ее спутника. – Может, вы представите меня своему другу? – добавил я.

– Да не будь ты таким надутым дураком, Питер, – нетерпеливо сказала она.

Тем временем мужчина внимательно в меня всматривался. Лицо его приняло довольно странное выражение. Я

не очень этому удивился: наверно, выражение моего собственного лица было не менее странным. Ведь наше сходство – нет, больше чем сходство, наше подобие было сверхъестественным. Одеты мы были, правда, по-разному.

Я никогда не носил вещей, которые были на нем, но все остальное… Вдруг я заметил его ручные часы: и они сами, и металлический браслет, на котором они держались, были точной копией моих. Я даже ощупал свое запястье, чтобы убедиться, что они как-то не перескочили к нему.

Но мои тоже были на месте, все в порядке. Тут он сказал:

– Боюсь, в этом не так легко разобраться. Мы с Джин нарушили покой вашего дома. И очень основательно. Я, право, сожалею. Но мы не знали.

– Что за ужасная женщина! – вскричала разъяренная

Джин. – Я бы с удовольствием ее придушила!

Я почувствовал, что тону, у меня перехватило дыхание.

– Какая женщина? – спросил я.

– Какая? Да та нахалка, что сидит сейчас у тебя в доме, Тентерша!

Я уставился на них обоих.

– Послушайте, – сказал я. – Это уж слишком. Она ведь моя жена…

– Так она твоя жена? Она нам говорила, но я ей не поверила. Нет, Питер, ты шутишь! Не мог ты на ней жениться! Не мог!

Я в упор на нее посмотрел. Здесь и вправду было чтото из ряда вон выходящее. Не стану утверждать, что добрая половина людей как-то иначе думает о женах своих приятелей, но вслух они ведь этого не высказывают, тем более при посторонних. Так как же на это реагировать –

возмутиться или пожалеть ее?

– Боюсь, что вы не совсем здоровы, – сказал я. – Может быть, вы зайдете в дом, приляжете на минутку, и я тем временем позвоню, вызову такси. По-моему…

Теперь Джин уставилась на меня.

– Ха-ха-ха! – невесело рассмеялась она.

– К сожалению, мы там уже побывали, – сообщил ее спутник. – Понимаете, нам очень хотелось вас повидать, а в доме никого не было. Вот мы и решили посидеть, подождать, пока вы не придете. Но пришли не вы, а мисс Тентер. Мы никак ее не ждали, и к тому же она ни за что не хотела верить, что я – это не вы, и, как ни печально мне об этом говорить, повела себя по отношению к Джин безобразно – нет, другого слова не подберешь, просто безобразно, и вообще все оказалось очень сложно и неприятно.

Он замолчал в смущении.

Все это, право же, начинало походить на какой-то бредовый сон.

– Но почему вы все время называете ее «мисс Тентер»?

– спросил я. – Кто-кто, а Джин прекрасно знает, что она уже два с лишним года миссис Питер Радл.

– Господи, – сказала Джин. – Ничего не поймешь! Но я бы в жизни не подумала, что ты женишься на этой особе.

Мне то и дело приходилось напоминать себе, что у нее, видно, не все дома, – так естественно это у нее получалось.

– Неужели? – холодно спросил я. – А на ком же, потвоему, мне следовало жениться?

– На мне, разумеется, – ответила Джин.

– Послушайте, – начал в отчаянии ее спутник, но я решительно прервал его.

– Ты же сама отрезала к этому все пути, когда стала крутить с Фредди Толлбоем, – напомнил я ей почему-то вдруг с горечью; видно, старая рана еще не зарубцевалась.

– С Фредди Толлбоем? – переспросила она. – А кто это такой?

Тут мое терпение лопнуло.

– Вот что, миссис Толлбой, – сказал я, – не знаю, зачем вы затеяли этот розыгрыш, знаю одно – с меня хватит.

– Но я не миссис Толлбой, – сказала она. – Я миссис

Питер Радл.

– Очевидно, вам нравится эта шутка, – ответил я ей с горечью, – но мне она не кажется слишком смешной.

Это была чистая правда: еще не так давно я больше всего на свете мечтал о том, чтобы Джин называлась миссис Питер Радл. Я посмотрел ей в глаза.

– Джин, – произнес я. – Тебе не пристало так шутить.

Это слишком жестоко.

Несколько секунд она выдерживала мой взгляд. Затем глаза ее приобрели другое выражение, в них появился какой-то блеск.

– Ах! – вскричала она с таким видом, будто прочла что-то в моем лице. – Ах, это ужасно!.. Господи!.. Ведь я… Да помоги же мне, Питер, – добавила она, но это относилось не ко мне, а к ее спутнику. Я тоже повернулся к нему.

– Послушайте, – сказал я, – я не знаю, кто вы такой и что все это значит, и все же…

– Ну да, конечно, – сказал он, как бы внезапно все себе уяснив. – Ну конечно, вы не знаете. Я – Питер Радл.

Наступило длительное молчание. Я решил, что хватит делать из меня дурака, и повернулся, чтобы уйти. Тогда он сказал:

– Нельзя ли нам зайти куда-нибудь поговорить? Видите ли, мы оба Питеры Радлы, и вы и я, в этом вся загвоздка.

– По-моему, это не то слово, – сказал я холодно и собрался уходить.

– Вы просто ничего не понимаете, – раздался его голос у меня за спиной. – Это же машина старого Уэтстоуна.

Она работает.

Возвратиться ко мне домой мы, конечно, не могли, и единственное место по соседству, которое я в ту минуту мог припомнить, была верхняя комната кафе «Юбилейное». Большинство наших институтских сейчас как раз заканчивало работу, но пока они доберутся до кафе, пройдет не меньше часа. Подтверждать мнение о моих личных делах, сложившееся у людей и успевшее дойти до ушей директора, мне отнюдь не хотелось, а потому я сначала поднялся наверх и, убедившись, что там никого нет, подошел к окну и поманил их. Девушка, подававшая нам чай, не казалась слишком смышленой. Если она даже уловила наше сходство, это не произвело на нее заметного впечатления.

Когда она ушла, Джин разлила нам чай, и мы принялись за дело.

– Вы, наверно, помните концепцию времени, созданную старым Уэтстоуном, – сказал, наклонившись ко мне, мой двойник. – В качестве примера, хотя и приблизительного, он приводил замерзающее море. Настоящее, по его теории, напоминает ледовую корку, которая ползет все дальше и дальше и становится все толще. Позади остается застывшая масса льда, представляющая прошлое, впереди

– текучая вода, олицетворяющая будущее. Можно предсказать, что за определенное время определенное количество молекул будет схвачено морозом, но невозможно предсказать, какие именно это будут молекулы и в каких соотношениях они в этот момент окажутся.

С прошлым, с застывшей массой, считал он, мы скорее всего ничего не поделаем, но ему представлялось, что когда-нибудь удастся проникнуть дальше передней кромки, иначе говоря – настоящего. Если б это оказалось возможным, мы начали бы создавать маленькие форпосты застывшей материи. С течением времени кромка льда достигнет их и они сделаются частью всей ледяной массы частью настоящего. Иными словами, забегая вперед, мы создаем участки будущего, которые непременно воплотятся в настоящее. Конечно, нельзя предугадать, на какие молекулы будущего наткнешься, но коль скоро вы их обнаружили, вы тем самым связали их между собой и закрепив эти сочетания, сделали их частью неизбежного будущего.

– Отлично все это помню, – ответил я ему. – В этом как раз и был его заскок.

– Конечно, заскок, – немедленно согласился мой собеседник. – Все, кто пытался ему помочь, рано или поздно убеждались в этом и уходили от него. Но он-то сам этого не считал. Упрямый был, как осел.

При этих словах он взглянул на Джин.

– Да-да, я знаю, – сказала она с грустью.

– И старик все трудился над машиной, которая подтвердила бы правильность его теории, а из этого ничего не могло выйти – ведь теория-то безумная. Поэтому он и не сумел использовать возможности, которые открывались в ходе его опытов. Ничто не могло заставить его хоть на шаг отступить от своей теории, и он гонялся за своей мечтой, пока вконец не извелся. Вот он и умер до срока, а его аппараты стоят без дела и никому они не нужны. Ну, а потом, вскоре после этого, мы с Джин поженились…

Я почувствовал, что все вокруг снова начинает заволакиваться туманом.

– Но Джин не вышла за вас. Она вышла за Фредди, –

возразил я.

– Погодите минутку. Я сейчас к этому подойду. Так вот, вскоре после того, как мы поженились, у меня возникла своя, совершенно иная теория времени. Джин позволила мне воспользоваться аппаратами своего отца – теми, с помощью которых я мог доказать правильность своей теории. До некоторой степени это мне удалось, и сегодня вы видите результат.

Он замолчал.

– Для меня все здесь по-прежнему сплошной туман, –

сказал я.

– Ничего, я сейчас изложу вам основы своей теории. Я

отнюдь не утверждаю, что она безупречна, но, во всяком случае, практический результат налицо – мы сидим здесь и разговариваем друг с другом.

Итак, время чем-то напоминает квантовую радиацию.

Атомы времени схожи с радиоактивными атомами, они постоянно находятся в состоянии распада, расщепления и излучают кванты. По-видимому, где-то должно быть состояние полураспада, но пока что мне трудно его обнаружить. Очевидно, оно длится какую-то очень малую долю секунды, так что давайте для простоты назовем его просто «мгновением». Таким образом, каждое мгновение атом времени расщепляется надвое. Эти половинки движутся по разным траекториям и, отдаляясь одна от другой, подвергаются разным влияниям, но, перемещаясь, они не остаются единым целым, они продолжают распадаться на мельчайшие частицы. Примером может служить развернутый веер, но только тут из каждой пластинки расходятся новые, а из каждой новой – еще новые, и так до бесконечности.

Допустим, существует некий Питер Радл. Мгновением позже атом времени, в котором он существует, расщепляется, и вот перед нами уже два Питера Радла, слегка непохожие. Но оба атома времени снова расщепляются, и перед нами уже четыре Питера Радла. Еще одно мгновение –

и их восемь, потом шестнадцать, затем тридцать два. Скоро их уже тысячи. А поскольку на протяжении секунды этот процесс повторяется много раз, существует неисчислимое множество Питеров Радлов, и обитают они в разных мирах, слегка или даже очень значительно непохожих один на другой, смотря по тому, на каком расстоянии от точки первоначального распада они находятся, так что

Питеры Радлы под влиянием окружающих обстоятельств теряют первоначальное сходство. И, конечно, существует бесчисленное множество миров, в которых Питер Радл никогда не появлялся на свет.

Он остановился на минуту, чтобы дать мне хорошенько все это переварить. Когда, как мне показалось, я что-то понял, у меня тут же появились возражения. Однако я оставил их пока при себе, и он продолжал:

– Таким образом, это уже больше не была проблема путешествия во времени, как понимал ее старый Уэтстоун.

Очевидно, слить расщепленные атомы и тем самым воссоздать прошлое так же невозможно, как и наблюдать результаты распада, который еще не произошел. Так мне по крайней мере кажется, хотя я, конечно, допускаю, что в настоящем таится неисчислимое множество вариантов будущего.

Но вместо старой проблемы возникла новая: выяснить, можно ли перемещаться с одной пластинки веера на другую, так сказать, родственную. Я этим занялся, и вот мы оба здесь, в доказательство того, что в известных пределах, конечно, человек способен…

Он опять сделал паузу, чтобы дать мне освоиться с этой мыслью.

– Да, – произнес я наконец. – В общем все ясно. Но вот с чем мне действительно трудно свыкнуться, так это с тем, что и вы и я в равной мере, ну, как бы сказать реальны.

Поскольку вы здесь, мне приходится, хотя бы в общих чертах, принять вашу теорию, и все же я не могу отделаться от чувства, что настоящий Питер Радл – это все-таки я, а вы – тот Питер Радл, каким я лишь мог бы быть. Это, мне думается, вполне естественное ощущение.

Джин подняла глаза и впервые вмешалась в наш разговор.

– А мне все представляется совсем по-другому, – сказала она. – Мы с ним – настоящие Питер и Джин. А ты –

то, что могло случиться с Питером.

Она помолчала некоторое время, не сводя с меня глаз, и добавила:

– Милый, ну зачем ты это сделал!. Ты же с ней несчастлив. Я вижу.

– Дело в том, – начал мой двойник, но тут же остановился, так как открылась дверь. В комнату кто-то заглянул. Женский голос сказал: «Ах, простите», – и дверь затворилась. Я не мог со своего места разглядеть, кто это был, и вопросительно посмотрел на Джин.

– Это миссис Терри, – сказала она. Второй Питер начал опять:

– Очевидно, мы в равной степени реальны: ведь оба мы действительно существуем, как две пластинки веера.

Он задержался на этом, чтобы растолковать мне все поподробнее, а потом пошел дальше:

– Хотя я сам все это сделал, я очень слабо представляю себе, как мне это удалось. Вам ведь известно, что человеческий мозг всегда идет проторенным путем. Вот мне и пришло в голову, что если я сумею побудить одного из моих двойников тоже этим заняться, мы с ним вдвоем, наверно, лучше в этом разберемся. Очевидно, головы у нас с вами устроены почти одинаково и нас должны интересовать одни и те же вещи, ну, а поскольку наш жизненный опыт не во всем совпадает, нам не грозит опасность, что мысль наша будет развиваться в одной плоскости, –

ведь если бы это было так, если бы направление мысли у нас совершенно совпадало, вы бы сделали те же открытия, что я, и притом одновременно со мной.

Действительно, его склад мышления был почти такой же, как у меня. Никогда в жизни я так легко не понимал собеседника. Дело было не в одних лишь словах. Я спросил его:

– Как вы думаете, когда произошло расщепление в нашем с вами случае?

– Я и сам гадаю, – ответил он. – Должно быть, лет пять назад, не больше. – И он протянул мне левую руку. – Видите, у нас с вами одинаковые часы.

– Во всяком случае, должно было пройти не меньше трех лет, – начал прикидывать я. – Как раз тогда появился у нас Фредди Толлбой, а, судя по удивлению Джин, его в вашей жизни не было.

– Слыхом о нем не слыхивал, – подтвердил мой собеседник, кивая головой.

– Ваше счастье, – ответил я ему, взглянув мимоходом на Джин. Мы снова стали прикидывать.

– Это было, я думаю, еще до смерти твоего отца, потому что Толлбой тогда именно и объявился, – сказал я.

Но мой двойник покачал головой.

– Смерть старика – не константа. В одном временном потоке она могла произойти раньше, в другом – позже.

Мне это раньше не приходило в голову. Тогда я попробовал другое.

– Помнишь, когда мы с тобой поскандалили, – сказал я, глядя на Джин.

– Поскандалили? – удивилась она.

– Нет, ты не могла это забыть, – сказал я с уверенностью. – Это было в тот вечер, когда между нами все кончилось. После того, как я сказал, что не стану больше помогать твоему отцу.

Ее глаза широко раскрылись.

– Все кончилось? – переспросила она. – Наоборот, тогда-то мы и решили пожениться.

– Конечно, дорогая, – подтвердил мой двойник.

Я покачал головой.

– В ту ночь я пошел и напился вдрызг, потому что все полетело к чертям, – сказал я.

– Кажется, мы что-то нащупали, – заметил Питер номер два, облокотившись о стол; в глазах его блеснул охотничий восторг.

Я не разделял его радости. Мне вспомнился один из самых тяжелых моментов моей жизни.

– Я сказал тебе тогда, что по горло сыт упрямством твоего родителя и его идиотской теорией и не буду больше ему помогать, – напомнил я ей.

– И я ответила, что ты должен по крайней мере делать вид, будто веришь в его идеи: ведь он сдает на глазах, доктор очень за него боится, и новое разочарование может его доконать.

Я решительно покачал головой.

– Я в точности помню, что ты ответила, Джин. Ты сказала: «Значит, ты такой же бездушный, как и все остальные, раз бросаешь старика в трудную минуту». Это были твои слова.

Оба они смотрели на меня не отрываясь.

– Ну и пошло-поехало, – продолжал я вспоминать, –

пока наконец я не сказал, что, видно, упрямство у вас в крови, а ты не ответила, что вот, спасибо, вовремя узнала, что у меня в крови – эгоизм и бездушие.

– О, Питер, я б никогда… – начала Джин. Но тут мой двойник взволнованно перебил ее.

– Наверно, в этот момент все и случилось – в этот самый момент! Я никогда не говорил Джин о ее фамильном упрямстве. Я сказал тогда, что готов поставить еще опыт и что постараюсь быть со стариком как можно терпеливее.

С минуту мы сидели молча. Потом Джин сказала дрожащим голосом:

– Так все и получилось. И ты ушел и женился на ней вместо меня! – Казалось, она вот-вот заплачет. – Ах, как все ужасно, Питер, милый!.

– Но сначала ты обручилась с Толлбоем, а я сделал ей предложение уже после, – сказал я. – Но это, наверно, была не ты, конечно, не ты. Это была другая Джин.

Она протянула левую руку и взяла руку мужа в свою.

– Ах, милый, – опять заговорила она тревожным голосом, – ты только подумай об этой другой «я». Бедная она, бедная… – Она на минуту остановилась. – Может быть, нам вообще не стоило приходить. Сначала все шло нормально, – добавила она. – И, понимаешь, мы думали, что придем к себе, то есть к вам, в вашем времени, и встретим там тебя и другую меня, и все будет хорошо. Надо было мне раньше догадаться. Едва я увидела занавески, которые она повесила на окнах, как у меня сразу возникло ощущение – тут что-то неладно. Я уверена, что я бы такие никогда не повесила и другая «я» – тоже. А мебель – ну совсем не в моем вкусе. А сама она – о господи!. Да, все получилось совсем, совсем не так, и только потому… Это ужасно, Питер, просто ужасно!.

Она вынула из сумочки носовой платок, вытерла глаза и высморкалась. Затем она порывисто обернулась ко мне: в глазах ее по-прежнему стояли слезы.

– Ну, послушай, Питер… Ведь я совсем этого не хотела… Это все вышло неправильно… А эта, другая Джин, где она сейчас?

– Она по-прежнему живет в нашем городке, – ответил я, – только ближе к окраине, на Ридинг-роуд.

– Ты должен пойти к ней, Питер.

– Но выслушай… – с ожесточением начал я.

– Она же любит тебя, ты ей нужен, Питер. Ведь она –

это я, и я знаю, что она чувствует… Как ты этого не понимаешь?

Я в свою очередь посмотрел на нее и покачал головой.

– Ты тоже не все понимаешь, – сказал я. – Знаешь ты, каково это, когда нож поворачивают в ране? Она замужем за другим, я женат на другой, и между нами все кончено.

– Нет, нет!.. – вскричала она и в волнении опять схватила мужа за руку. – Нет, ты не можешь так поступить по отношению к самому себе и к ней. Это просто… – Она смолкла и в отчаянии повернулась к другому Питеру. –

Ах, милый, если б мы могли как-нибудь ему объяснить, до чего это важно. Ведь он не может, он не в силах это понять!

Питер перевел взгляд на меня.

– По-моему, он все понимает, – сказал он.

Я поднялся со стула.

– Надеюсь, вы простите меня, – сказал я. – Я и так терпел сколько мог.

Джин стремительно встала.

– Прости меня, Питер, – сказала она с раскаянием. – Я

не хочу причинять тебе страданий. Я хочу тебе только счастья – тебе и той, другой Джин. Я… я… – голос ее прервался.

Питер быстро вмешался в разговор.

– Послушай, если у тебя есть свободные полчаса, пойдем в комнату к старику. Там тебе легче будет понять, как приспособить к делу его аппараты. Собственно, для этого я и пришел.

– А ты зачем пришла? – спросил я Джин. Она сидела ко мне спиной и не повернулась.

– Просто из любопытства, – сказала она дрожащим голосом.

Я не знал, как поступить, но все, что он говорил о сходстве наших умов, было правдой – то, что занимало его, интересовало и меня.

– Ладно, – сказал я не очень охотно, – пойдем.

На улице уже почти никого не было, когда мы вышли в темноту и направились в сторону института. За его воротами все, казалось, вымерло, в самом здании светилось лишь несколько окон – кто-то, видно, засиделся за работой

Мы шли по дорожке, Джин молчала, а Питер говорил про квантовую радиацию времени и объяснял, что движение во времени пока ограничено определенными естественными условиями – нельзя, например, переместиться на соседнюю пластинку веера, если там нет для вас места

Переместиться на ту жизненную линию, на которой расположена лаборатория старого Уэтстоуна, можно, например, лишь при условии, что там есть свободное место для так называемой «передаточной камеры». Если это место уже занято, то камера погибнет, а если вы хотите, чтобы она вернулась в целости и сохранности, надо непременно провести предварительное испытание. Это заметно сужает наши возможности: попробуйте переместиться по вееру слишком далеко, и вы окажетесь в той временной системе, в которой еще нет этой комнаты и сам институт еще не построен. Если же, очутившись в другой временной системе, передаточная камера попадет на уже занятую часть пространства или окажется где-то в новом измерении, последствия будут самые катастрофические.

Когда мы пришли в лабораторию, в ней все было как обычно, если не считать передаточной камеры, стоявшей посреди покрытых чехлами аппаратов. Она была похожа на караульную будку, только с дверцей.

Мы сняли чехлы с некоторых аппаратов, и мой двойник начал объяснять мне, какие новые контуры он поставил и какие ввел новые каскады. Джин стерла пыль со стула, села и принялась терпеливо курить. Мы оба управились бы куда быстрее, если б могли заглянуть в записи и диаграммы старика, но, к несчастью, сейф, где они хранились, был заперт. Тем не менее Питер номер два сумелтаки дать мне общее представление о процессе перемещения во времени, а также кое-какие практические указания о том, как этим процессом управлять.

Спустя некоторое время Джин многозначительно взглянула на часы и поднялась.

– Простите, что я вас прерываю, – сказала она, – но нам пора домой. Я обещала девушке, что мы вернемся не позже семи, а сейчас уже половина восьмого.

– Какой девушке? – рассеянно спросил мой двойник.

– Да той, что осталась с ребенком, – ответила она мужу. Почему-то это поразило меня больше всего.

– У вас есть ребенок? – глупо спросил я.

Джин посмотрела на меня.

– Да, – сказала она ласково – Чудесная малышка, правда, Питер?

– Для нас лучше нет, – согласился Питер.

Я стоял совершенно потерянный.

– Ну что ты так на меня смотришь, милый? – сказала

Джин.

Она подошла ко мне, приложила руку к моей левой щеке, а к правой прижалась лицом.

– Иди к ней, Питер. Иди. Ты ей нужен, – прошептала она мне на ухо.

Питер открыл дверь передаточной камеры, и они вошли внутрь. Двое хотя и с трудом, но умещались в ней.

Затем он снова вылез и обозначил ее место на полу.

– Когда ты ее построишь, приезжай и отыщи нас. Это место мы ничем не будем занимать, – сказал он.

– И ее привези с собой, – сказала Джин.

Затем он влез обратно и затворил дверцу. Последнее, что я увидел, было лицо Джин: в глазах ее стояли слезы.

Не успел я опомниться, как передаточная камера исчезла: она не растаяла, не испарилась, просто была – и пропала.

Если б не четыре окурка возле стула, на котором сидела Джин, вы могли бы решить, что ее здесь и не было.

Мне не хотелось идти домой. Я принялся бродить по комнате, подходил поочередно ко всем аппаратам, припоминал объяснения Питера и, чтобы как-то отвлечься, постарался вникнуть во все технические подробности. Что касается основных принципов, то уразуметь их мне стоило огромного труда. Я чувствовал, что, будь у меня эти запертые в сейфе заметки и диаграммы, я, возможно, понял бы куда больше.

По прошествии часа я решил бросить это бесполезное занятие. Я ушел из института и отправился домой, но, когда я был уже у дверей, мне ужасно не захотелось идти к себе. Вместо этого я вывел машину и через минуту уже катил по Ридинг-роуд, сам не понимая, как это вышло.

Когда Джин отворила на мой звонок, вид у нее был удивленный.

– О!.. – воскликнула она и немного побледнела, потом покраснела. – Фредди задержался в Четвертой лаборатории, – добавила она неестественно спокойным голосом.

– Он мне не нужен, – сказал я. – Я пришел поговорить с тобой о материалах, которые остались от твоего отца там, в лаборатории.

С минуту она колебалась, потом распахнула передо мной дверь.

– Ну что ж, – сказала она каким-то неопределенным тоном, – входи, пожалуйста.

Я был у нее в доме впервые. Я последовал за ней в большую уютную гостиную, выходившую окнами в сад.

Никогда еще я не ощущал такой неловкости, как в начале нашей встречи. Мне все время приходилось напоминать себе, что это не с ней я виделся днем. С этой Джин я не разговаривал больше трех лет, и мы общались лишь по делам службы. Чем больше я смотрел на нее, тем глубже становилась пропасть между нами.

Я принялся сбивчиво объяснять ей, что у меня возникла новая идея, за которую мне хотелось бы взяться. Что отец ее, хотя и не добился успеха, заложил основы для большой работы, что жалко будет, если все это пропадет, и что он сам бы решил точно так же…

Джин слушала с таким видом, будто ее больше всего на свете занимал узор коврика перед камином. Некоторое время спустя она все-таки подняла голову, и глаза наши встретились. Я мгновенно потерял нить своих рассуждений и принялся отчаянно барахтаться в словах, пытаясь снова ее поймать. В страхе я уцепился за какие-то несколько фраз, и они помогли мне выплыть, но когда я наконец добрался до берега, у меня осталось чувство, что все это время я говорил на каком-то непонятном мне самому языке. Я так и не понял – был какой-то смысл во всем, что я говорил, или нет.

С минуту она продолжала смотреть на меня, но уже не такими чужими глазами, потом сказала:

– Да, ты, наверно, прав, Питер. Я знаю, ты с ним поссорился, как и все остальные, но рано или поздно кому-то придется пустить в ход его аппараты, иначе их демонтируют, и, по-моему, он предпочел бы, чтоб это был ты, а не кто-то другой. Тебе что, нужно от меня письменное согласие?

– Да неплохо бы, – согласился я. – Ведь некоторые из этих аппаратов стоят диких денег.

Она кивнула и перешла к маленькому бюро. Вскоре она вернулась, держа в руках лист бумаги.

– Джин… – начал я.

Она стояла, держа бумагу в протянутой руке.

– Что, Питер?..

– Джин, – опять начал я. Но тут я с прежней отчетливостью ощутил всю абсурдность нашего положения.

Она наблюдала за мной. Я взял себя в руки.

– Понимаешь, я никак не могу достать его записи. Они ведь заперты, – добавил я поспешно.

– А… да, да! – сказала она, словно возвращаясь откуда-то издалека. Затем уже другим голосом добавила:

– А ты узнаешь этот ключ, если увидишь? Там наверху целая коробка его ключей.

Я не сомневался, что узнаю. Я частенько его видел, когда работал со стариком.

Мы поднялись наверх. Здесь в одной комнате, отведенной под чулан, было навалено множество всякого хлама и стояло с полдюжины сундуков. Она открыла один сундук, другой и нашла коробку с ключами. Там было два похожих ключа, поэтому я сунул оба в карман, и мы двинулись вниз.

Мы были уже на середине лестницы, когда отворилась входная дверь и вошел ее муж…

Вот как все и случилось…

Человек двадцать или тридцать, включая директора, видели, как мы под руку шли по институтскому двору.

Жена застала меня с моей бывшей невестой, которую я принимал у себя в ее отсутствие. Миссис Терри наткнулась на нас в верхней комнате кафе «Юбилейное». Разные люди видели нас в разных местах, и почти у всех у них, оказывается, были в отношении нас давние подозрения. И

наконец ее муж нежданно-негаданно застал свою жену с ее бывшим женихом в тот самый момент, когда они спускались из спальни.

К тому же все доводы, которые я мог привести в свое оправдание на суде, звучали бы, право, весьма неубедительно.

А главное, мы с Джин обнаружили, что нам обоим совсем не хочется отстаивать свою невиновность.


Дональд УЭСТЛЕЙК


ПОБЕДИТЕЛЬ

Уордмен стоял у окна и видел, как Ревелл вышел за пределы разрешенной территории.

– Подойдите, – предложил он журналисту. – Сейчас вы увидите Охранника в действии.

Журналист обошел стол и встал рядом у окна.

– Один из них?

– Да, – в предвкушении улыбнулся Уордмен. – Вам повезло, это редкий случай. Как будто специально ради вас.

– Разве он не знает, что будет? – тревожно спросил журналист.

– Конечно, знает. Некоторые, правда, не верят, пока не убедятся сами. Смотрите.

Ревелл не спеша шел по направлению к лесу. Отойдя от края лагеря метров на двести, он начал сгибаться, зажимая живот руками, споткнулся, застыл, затем, шатаясь, медленно двинулся вперед. Преодолевая боль, он продолжал идти, но, не дойдя до леса, свалился на землю и замер.

У Уордмена пропала всякая охота смотреть, что будет дальше, – откровенно говоря, он был скорее теоретиком и грубая действительность его отпугивала. Повернувшись к столу, он включил селектор:

– Носилки для Ревелла к лесу.

Услышав имя, журналист обернулся.

– Ревелл? Это который? Поэт?

– Если его кропания можно назвать поэзией. – Губы

Уордмена в отвращении скривились. Он читал кое-какие произведения Ревелла: дрянь, дрянь.

Журналист снова посмотрел в окно.

– Я слышал, что его арестовали, – задумчиво проговорил он.

Через плечо посетителя Уордмен видел, как Ревелл приподнялся и на коленях медленно пополз к лесу. К нему подбежали люди с носилками, подхватили сраженное болью тело и понесли к лагерю. Когда они скрылись из виду, журналист спросил:

– Он поправится?

– Денек-другой полежит в изоляторе и придет в себя.

Небольшое растяжение связок.

Журналист отвернулся от окна.

– Очень наглядно, – осторожно сказал он.

– Вы – первый посторонний, наблюдавший эту картину, – с удовлетворением произнес Уордмен. К нему вновь вернулось хорошее настроение. – Сенсация, не правда ли?

– Да, – согласился журналист, садясь в кресло. – Сенсация.

Они вернулись к интервью.

Уордмен уже сбился со счета, в который раз за этот год ему приходилось объяснять, что делал Охранник и в чем его великое значение для общества.

Сердцем Охранника была миниатюрная черная коробка, крошечный радиоприемник, вживленный в тело заключенного. В центре лагеря устанавливался передатчик.

Пока заключенный находился в пределах 150-метровой зоны действия передатчика, все шло хорошо. Но стоило ему отойти, как черная коробка начинала посылать импульсы боли в его нервную систему. Боль усиливалась по мере удаления от передатчика и в своем пике буквально парализовывала.

– Понимаете, заключенный не может скрыться, – продолжал Уордмен. – Даже если бы Ревелл добрался до леса, мы бы его нашли – он неминуемо выдал бы себя криками.

Идею Охранника первоначально предложил сам Уордмен, в ту пору младший надзиратель федеральной исправительной тюрьмы. На протяжении нескольких лет ее внедрению мешали всякого рода сентиментальные возражения, но сейчас наконец Уордмена поставили во главе опытного проекта с испытательным сроком в пять лет.

– Если результаты окажутся хорошими, а я в этом убежден, – сказал Уордмен, – то все тюрьмы Федеральной системы возьмут на вооружение новый метод.

И в самом деле, Охранник исключал всякую возможность побега, позволял легко справляться с беспорядками

– достаточно было на минуту-другую выключить передатчик – и упрощал саму систему охраны тюрем.

– У нас здесь охрана, как таковая, отсутствует, – продолжал Уордмен. – Только несколько человек на экстренный случай и для работы в изоляторе.

Опытный проект был рассчитан исключительно на государственных преступников.

Уордмен улыбнулся:

– Можно сказать, что в нашей тюрьме собралась нелояльная оппозиция.

– Иными словами, политические заключенные, – сказал журналист.

– Мы не употребляем такой формулировки, – сухо произнес Уордмен.

Журналист принес свои извинения и поторопился закончить интервью. Уордмен, вновь обретя благодушный вид, проводил его до выхода из тюрьмы.

– Взгляните. – Он взмахнул рукой. – Никаких стен, никаких пулеметов на вышках. Вот наконец идеальная тюрьма!

Журналист еще раз поблагодарил его за интервью и направился к машине. Уордмен подождал, пока он уедет, после чего пошел в изолятор взглянуть на Ревелла. Но тому сделали укол, и сейчас он спал.

Ревелл лежал на спине, уставясь в потолок. Одна и та же мысль неотступно ворочалась в голове: «Я не знал, что это будет так больно. Я не знал, что это будет так больно».

Он мысленно взял большую кисть и вывел черной краской на безукоризненно белом потолке: «Я не знал, что это бу-

дет так больно».

– Ревелл!

Он повернул голову и увидел стоявшего у постели Уордмена, но не произнес ни слова в ответ.

– Мне сказали, что вы очнулись.

Ревелл молчал.

– Я предупреждал вас, – напомнил Уордмен. – Я говорил, что бежать бессмысленно.

Ревелл открыл рот и сказал:

– Все в порядке, не беспокойтесь. Вы делаете свое дело, я – свое.

– Не беспокойтесь?! – вытаращился на него Уордмен. –

С чего это я стану беспокоиться?

Ревелл поднял глаза к потолку. Слова, начертанные минуту назад, уже исчезли. Если бы у него были бумага и карандаш… Слова утекают, их надо задержать…

– Могу я попросить бумагу и карандаш?

– Чтобы писать новые непристойности? Разумеется, нет!

– Разумеется, нет… – повторил Ревелл.

Он закрыл глаза и стал наблюдать за утекающими словами. У человека не хватает времени и на запоминание и на изобретение; человек должен выбирать. Ревелл давным-давно выбрал изобретение. Но сейчас у него не было средств, чтобы запечатлеть свои изобретения на бумаге, и они, словно вода, просачивались сквозь мозг и бесследно исчезали во внешнем мире.

– Боль пройдет, – заверил Уордмен. – Вы лежите три дня. Уже должно пройти.

– Но она вернется, – сказал Ревелл. Он открыл глаза и снова написал слова на потолке. – Она вернется.

– Не глупите, – возразил Уордмен. – Она ушла навсегда и не вернется, если только вы не вздумаете бежать еще раз. Ревелл молчал.

Уордмен смотрел на него с полуулыбкой, потом нахмурился.

– Вы же не собираетесь…

Ревелл взглянул на него с некоторым удивлением.

– Конечно, собираюсь. Разве вы в этом сомневались?

– Никто не осмеливается на побег вторично.

– Я никогда не перестану быть самим собой. Я никогда не перестану верить, что я тот, кем должен быть. Вы должны это знать!

– Значит, снова побежите? – Уордмен не сводил с Ревелла глаз.

– Снова и снова.

– Чушь! – Уордмен сердито погрозил пальцем. – Конечно, если вы хотите умереть, я предоставлю вам такую возможность. Неужели вы не знаете, что, если мы не принесем вас назад, вы там умрете?

– Это тоже побег, – сказал Ревелл.

– Что ж, если вы этого хотите, отправляйтесь, я обещаю никого за вами не присылать.

– Тогда вы проиграли. – Ревелл наконец перевел взгляд на злое лицо Уордмена. – Вы проиграли по вашим же собственным правилам. Вы заявляете, что черная коробка заставит меня сдаться, а это значит, что она заставит меня перестать быть самим собой. А я утверждаю, что, пока я ухожу, вы проигрываете. И если черная коробка убьет меня, вы проиграли окончательно.

Взмахнув руками, Уордмен закричал:

– Вы полагаете, что это игра?

– Конечно, – ответил Ревелл. – Именно потому вы и изобрели ее.

– Вы сошли с ума, – сказал Уордмен, отступая назад.

Ваше место не здесь, а в сумасшедшем доме!

– Это тоже проигрыш! – закричал Ревелл в захлопнувшуюся дверь.

Ревелл опустил голову на подушку. Оставшись один, он вновь оказался во власти пережитого ужаса. Он страшился черной коробки, особенно теперь, когда знал, что это такое. При мысли об Охраннике ему становилось дурно от страха. Но с не меньшей силой он боялся потерять себя, потерять свою сущность. И этот абстрактный страх был ничуть не слабее, нет, сильнее страха боли, ибо понуждал его еще и еще раз повторять попытку к бегству.

– Но я не знал, что это будет так больно, – прошептал он и снова вывел эти слова на потолке. Теперь уже красной краской.

Уордмену сказали, когда Ревелл выйдет из изолятора, и он поджидал его у дверей. Ревелл, казалось, похудел и состарился. Он заслонил глаза от яркого солнечного света и взглянул на Уордмена.

– До свидания, Уордмен, – сказал он и пошел на восток, к лесу.

– Вы берете меня на пушку, – проговорил Уордмен, словно не в силах поверить.

Не удостоив его ответом, Ревелл продолжал упрямо идти к лесу.

Уордмен не помнил, когда испытывал такой гнев. Ему хотелось догнать Ревелла и задушить своими руками. Он сжал кулаки, повторяя про себя: но я же человек разумный, здравомыслящий, я человек не жестокий. Как и

Охранник, который тоже был разумным, здравомыслящим, не жестоким. Единственное, чего он требовал, – повиновения. И Уордмен добивался только повиновения.

Охранник наказывал лишь такой бесцельный вызов, какой бросал тюрьме Ревелл. И он, Уордмен, поступал так же.

Ревелл был антиобщественной, стремящейся к самоуничтожению личностью. Его следовало проучить. Для его же собственной пользы, равно как и для блага общества, Ревелла следовало хорошенько проучить.

– Чего ты этим добиваешься? – закричал Уордмен, не сводя горящего взгляда со спины Ревелла, который, не сбавляя шага, молча шел вперед. – Я никого не пришлю за тобой! Ты приползешь сам!

Согнувшись пополам, на заплетающихся ногах Ревелл тащился по полю к деревьям. Уордмен сжал зубы и вернулся в кабинет составлять отчет. Всего две попытки к бегству за истекший месяц.

Два или три раза на протяжении дня он выглядывал в окно. В первый раз он увидел, как Ревелл на четвереньках ползет к деревьям. Потом Ревелла уже не стало видно, но слышны были его крики. Уордмен с большим трудом сосредоточил внимание на отчете.

Вечером он вышел наружу. Из леса по-прежнему раздавались крики Ревелла, слабые, но регулярные. Немного позже к Уордмену подошел главный врач:

– Мистер Уордмен, его необходимо вернуть.

Уордмен кивнул.

– Я хочу убедиться, что он получил урок сполна.

– Да вы только послушайте!

– Хорошо, идите, – мрачно согласился Уордмен.

В этот момент крики прекратились. Уордмен и врач повернули головы, прислушались – тишина. Доктор побежал к изолятору.

Ревелл лежал и кричал. Боль не давала ему думать, но иногда, после особенно громкого крика, она на долю секунды отступала, и в эти мгновения он продолжал по миллиметрам ползти прочь от тюрьмы. За последние несколько часов он продвинулся на два с небольшим метра. Теперь его голова и правая рука были видны с проселочной дороги, проходящей по лесу.

С одной стороны, Ревелл не воспринимал ничего, кроме боли и собственных криков. С другой стороны, с какойто неестественной, кристальной ясностью он отмечал про себя все окружающее: травинки у глаз, неподвижность леса, ветки деревьев далеко наверху. И маленький грузовик, остановившийся на дороге.

Человек, который выскочил из грузовичка и склонился над Ревеллом, был одет в простую одежду фермера. У него было усталое, изборожденное морщинами лицо.

– Что с тобой, приятель?

– А-а-а! – закричал Ревелл.

– Я отвезу тебя к врачу. – Фермер сунул в рот Ревеллу кусок материи. – Прикуси. Тебе станет легче.

Легче не стало, но материя заглушила крики. Ревелл еще был в состоянии испытывать благодарность – он стеснялся их.

Он был в сознании и все помнил: поездку в сгущающихся сумерках, врача, короткий разговор между ним и фермером. Потом фермер ушел, а врач вернулся к Ревеллу. Он был молод, бледен и зол.

– Вы из тюрьмы?

Ревелл кричал сквозь материю. Голова судорожно тряслась. Его резали ледяными ножами, терли шею наждаком, в желудке кипела кислота. Суставы словно ктото выворачивал – так человек за столом отрывает крылышко цыпленка. Кожу содрали, обнаженные нервы кололи иглами и жгли на огне, по натянутым мышцам били молотом, грубые пальцы выдавливали глаза изнутри. И

все же гениальная мысль, вложенная в эту боль, не позволяла ему потерять сознание, погрузиться в забытье. Спастись от муки было невозможно.

– Какие звери… – пробормотал врач. – Я попытаюсь извлечь из вас эту коробку… Не знаю, что из этого получится, ее устройство хранится в тайне, но я попытаюсь…

Он ушел и вернулся со шприцем.

– Сейчас вы уснете…


– Его нигде нет.

Уордмен в ярости глядел на врача, но понимал, что тот говорит правду.

– Так. Значит, кто-то его забрал. У него был помощник, который помог ему бежать.

– Никто бы не осмелился, – заметил врач.

– И тем не менее, – сказал Уордмен. – Я извещу полицию.

Через два часа полиция, опросив местных жителей, нашла фермера, подобравшего раненого человека и доставившего его к доктору Аллину в Бунстаун. Полиция была убеждена, что фермер действовал по неведению.

– Но не доктор, – мрачно заявил Уордмен. – Он наверняка сразу же все понял.

– Да, сэр, вероятно.

– И не доложил.

– Нет, сэр.

– Я поеду с вами. Подождите меня.

– Слушаюсь, сэр.

Они приехали без сирены, вошли в операционную и застали доктора Аллина моющим в раковине инструменты. Аллин окинул их спокойным взглядом и сказал:

– Я вас ждал.

Уордмен указал на человека, лежащего без сознания на столе.

– А вот Ревелл.

– Ревелл? – удивился Аллин. – Поэт?

– А вы не знали? Так почему же вы помогли ему?

Вместо ответа Аллин пристально оглядел его и спросил:

– Вы, очевидно, сам Уордмен?

– Да, это я.

– Тогда, полагаю, это ваше, – сказал Аллин и вложил в руку Уордмена окровавленную черную коробку.

Потолок был пуст и бел. Ревелл писал на нем слова, но боль не проходила. Кто-то вошел в комнату и остановился у постели. Ревелл медленно открыл глаза и увидел Уордмена.

– Как вы себя чувствуете, Ревелл?

– Я думал о забвении, – проговорил Ревелл. – О поэме на эту тему.

Он посмотрел на потолок, но тот был пуст.

– Однажды вы просили бумагу и карандаш… Мы решили вам их дать.

Ревелл почувствовал внезапную надежду, затем понял.

– А, – произнес он, – а, вот что.

Уордмен нахмурился.

– В чем дело? Я могу дать вам бумагу и карандаш.

– Если пообещаю не бежать.

– Ну так что же? Вам не уйти; пора уже смириться.

– То есть я не могу выиграть. Но я не проиграю. Это ваша игра, ваши правила, ваше поле. Мне достаточно ничьей.

– Вы все еще думаете, что это игра… Хотите взглянуть, чего вы добились? – Уордмен открыл дверь, дал знак, и в комнату ввели доктора Аллина. – Вы помните этого человека?

– Да, – сказал Ревелл.

– Через час в нем будет черная коробка. Вы довольны?

Вы гордитесь, Ревелл?

– Простите, – взглянув на Аллина, промолвил Ревелл.

Аллин улыбнулся и покачал головой.

– Не надо извиняться. Я тешил себя надеждой, что гласный суд поможет нам избавиться от такого зверства. –

Его улыбка потухла. – Увы, гласности не было…

– Вы двое слеплены из одного теста, – с презрением сказал Уордмен. – Эмоции толпы – вот о чем вы только и можете думать. Ревелл – в своих так называемых поэмах, а вы – в своей речи на суде.

– О, вы произнесли речь? – Ревелл улыбнулся. – Жаль, что я ее не слышал.

– Речь получилась не блестящая, – сказал Аллин. – У

меня не было времени подготовиться. Я не знал, что процесс будет продолжаться всего один день.

– Ну что ж, достаточно, – оборвал Уордмен. – Вы еще наговоритесь за долгие годы.

У дверей Аллин обернулся:

– Пожалуйста, подождите меня. Операция скоро кончится.

– Пойдете со мной? – спросил Ревелл.

– Ну разумеется, – сказал Аллин.


Джек ФИННЕЙ


О ПРОПАВШИХ БЕЗ ВЕСТИ


– Войдите туда, как в обычное туристское бюро, –

сказал мне незнакомец в баре. – Задайте несколько обыч-

ных вопросов заговорите о задуманной вами поездке, об

отпуске, о чем-нибудь в этом роде. Потом намекните на

проспект, но ни в коем случае не говорите о нем прямо: подождите, чтобы он показал его сам. А если не пока-

жет, можете об этом забыть. Если сумеете. Потому

что, значит, вы никогда не увидите его: не годитесь, вот

и все. А если вы о нем спросите, он лишь взглянет на вас

так, словно не знает, о чем вы говорите.

Я повторял все это про себя снова и снова, но тому, что кажется возможным ночью, за кружкой пива, нелегко поверить в сырой дождливый день, и я чувствовал себя глупо, разыскивая среди витрин магазинов номер дома, который я хорошо запомнил. Было около полудня, была Западная 42-я улица в Нью-Йорке, было дождливо и ветрено. Как почти все вокруг меня, я шел в теплом пальто, придерживая рукой шляпу, наклонив голову навстречу косому дождю, и мир был реален и отвратителен, и все было безнадежно.

Во всяком случае, я не мог не думать кто я такой, чтоб увидеть проспект, если он и существует? Имя? – сказал я себе, словно меня уже начали расспрашивать. Меня зовут

Чарли Юэлл, и работаю я кассиром в банке. Работа мне не нравится: получаю я мало и никогда не буду получать больше. В Нью-Йорке я живу больше трех лет, и друзей у меня немного. Что за чертовщина – мне же в общем нечего сказать. Я смотрю больше фильмов, чем мне хочется, слишком много читаю, и мне надоело обедать одному в ресторанах. У меня самые заурядные способности, мысли и внешность. Вот и все; вам это подходит?

Но вот я нашел его, дом в двухсотом квартале, старое, псевдомодернистское административное здание, усталое и устаревшее, – признать это оно не хочет, а скрыть не может. В Нью-Йорке таких зданий много к западу от Пятой авеню.

Я протиснулся сквозь стеклянные двери к медной раме, вошел в маленький вестибюль, вымощенный свежепротертыми, вечно грязными плитками. Зеленые стены были неровными от заплат на старой штукатурке. В хромированной рамке висел указатель – разборные буквы из белого целлулоида на чернобархатном фоне. Там было 20 с чем-то названий, и «АКМЕ. Туристское бюро» оказалось вторым в списке между «А-1 Мимео» и «Аякс – все для фокусников». Я нажал кнопку звонка у двери старомодного лифта с открытой решеткой; звонок прозвенел где-то далеко наверху. Последовала долгая пауза, потом что-то стукнуло, и тяжелые цепи залязгали, медленно опускаясь ко мне, а я чуть не повернулся и не убежал, – это было безумием.

Но контора бюро АКМЕ наверху не имела ничего общего с атмосферой здания. Я открыл дверь с зеркальным стеклом и вошел. Большая чистая квадратная комната была ярко освещена флуоресцентным светом. У больших двойных окон, за конторкой, стоял человек, говоривший по телефону. Он взглянул на меня, кивнул головой, и я почувствовал, как у меня забилось сердце; он в точности соответствовал описанию.

– Да. Объединенные Воздушные Линии, – говорил он в трубку. – Отлет… – Он взглянул на листок под стеклом на конторке. – Отлет в 7.03, и я советую вам приехать минут за сорок.

Стоя перед ним, я ждал, опираясь о конторку и оглядываясь; да, это был тот самый человек, и все же это было самое обыкновенное туристское бюро: большие яркие плакаты на стенах, металлические этажерки с проспектами, печатные расписания под стеклом на конторке. Вот на что это похоже и ни на что другое, подумал я и опять почувствовал себя дураком.

– Чем могу помочь вам? – Высокий, седеющий человек за конторкой положил трубку и улыбался мне, а я вдруг начал сильно нервничать.

– Вот что… – Я выгадывал время, расстегивая пальто, потом вдруг снова взглянул на этого человека и сказал: –

Я хотел бы… уйти!

«Слишком торопишься, дурень, – сказал я себе. – Не спеши!» Почти со страхом следил я, какое впечатление произвели мои слова, но этот человек даже глазом не моргнул.

– Ну, что же, мест, куда уйти, много, – вежливо заметил он, достал из стола узкий длинный рекламный буклет и положил его передо мной.

«ЛЕТИТЕ В БУЭНОС-АЙРЕС, В ДРУГОЙ МИР!» –

гласили две строчки светло-зеленых букв на обложке.

Я посмотрел буклет – достаточно долго, чтобы соблюсти вежливость. Там был изображен большой серебристый самолет над ночной гаванью, луна, отразившаяся в воде, горы на заднем плане. Потом я покачал головой. Говорить я боялся, боялся, что скажу не то.

– Может быть, что-нибудь поспокойнее? – Он достал другую рекламку; толстые, старые древесные стволы, освещенные косо падающим солнцем, поднимались высоко вверх.

«ДЕВСТВЕННЫЕ ЛЕСА МЭНА,

ЖЕЛЕЗНАЯ ДОРОГА БОСТОН–МЭН».

– Или вот, – он положил на стол третий буклет. – Бермуды, там сейчас хорошо. – На нем было написано:

«БЕРМУДЫ, СТАРЫЙ СВЕТ В НОВОМ»

Я решил рискнуть.

– Нет, – сказал я, покачав головой. – Я, собственно, ищу постоянное место. Новое место, где бы можно было поселиться и жить. – Я взглянул ему прямо в глаза. – До конца жизни. – Тут мои нервы не выдержали, и я попытался придумать себе путь к отступлению.

Но он только приятно улыбнулся и сказал:

– Думаю, что мы могли бы вам в этом помочь. – Он наклонился через конторку, облокотившись на нее и сложив ладони вместе; вся его поза говорила, что он может уделить мне сколько угодно времени.

– Чего вы ищите? Чего вы хотите?

Я перевел дыхание, потом сказал:

– Избавиться.

– От чего?

– Ну… – я замялся, так как никогда еще не выражал того в словах. – От Нью-Йорка, пожалуй. И от городов вообще. От тревоги. И страха. И от того, о чем я читаю в газетах. От одиночества. – Теперь я уже не мог остановиться: я знал, что говорю лишнее, но слова лились сами собой. – От того, что я никогда не делаю того, что мне хотелось бы, и ни от чего не получаю особенного удовольствия. От необходимости продавать свою жизнь, чтобы жить. От самой жизни – по крайней мере, от такой, какая она сейчас. – Я взглянул ему прямо в лицо и закончил тихо: – От всего мира.

Он откровенно разглядывал меня, всматриваясь в мое лицо, не притворяясь, будто занят чем-нибудь другим, и я знал, что сейчас он покачает головой и скажет: «Мистер, вы бы лучше пошли к врачу». Но он не сказал этого. Он продолжал смотреть, изучая теперь мой лоб. Это был рослый человек с короткими вьющимися седоватыми волосами, с очень умным, очень ласковым морщинистым лицом; он был такой, какими должны выглядеть священники, какими должны выглядеть все отцы.

Он перевел взгляд, чтобы заглянуть мне в глаза и еще глубже; рассмотрел мой рот, подбородок, линию челюсти, и я вдруг понял, что он без всякого труда узнает обо мне многое, больше, чем знаю я сам. Вдруг он улыбнулся, положил локти на конторку, слегка поглаживая одной рукой другую.

– Любите ли вы людей? Говорите правду, потому что я узнаю, если вы что-нибудь скроете.

– Да. Но мне трудно чувствовать себя с ними свободно, быть самим собою и сдружиться с кем-нибудь.

Он серьезно кивнул, соглашаясь.

– Можете ли вы сказать, что вы – вполне порядочный человек?

– Вероятно. Я так думаю, – пожал я плечами.

– Почему?

Я криво улыбнулся; на это было трудно ответить.

– Ну, по крайней мере, когда бываю не таким, я обычно об этом жалею.

Он ухмыльнулся и подумал одну–две минуты. Потом улыбнулся – слегка просительно, словно собираясь сказать не слишком удачную шутку.

– Знаете ли, – небрежно произнес он, – к нам иногда приходят люди, которым как будто нужно почти то же, что и вам. Так что мы, просто ради забавы…

У меня дух захватило. Именно так, мне сказали, он и должен говорить, если решит, что я мог бы подойти.

– …сочинили один проспект. Мы даже напечатали его.

Просто для развлечения, понимаете ли. И для случайных клиентов, вроде вас. Так что я попрошу вас просмотреть его, если это вас интересует. Мы не хотим, чтобы это стало широко известно.

Я едва мог прошептать: «Меня интересует».

Он порылся внизу, достал узкую, длинную книжечку, такой же формы и размеров, как и все прочие, и подтолкнул ее по стеклу ко мне.

Я взглянул, подвинул ее к себе кончиком пальца, почти боясь прикоснуться к ней. Обложка была темно-синяя, цвета ночного неба, а у верхнего края была белая надпись:

«ПОСЕТИТЕ ПРЕЛЕСТНУЮ ВЕРНУ»

Синяя обложка была усыпана белыми точками, звездами, а в левом нижнем углу был изображен шар, планета, наполовину окутанная облаками. Вверху справа, как раз под словом «Верна» виднелась звезда, крупнее и ярче других; от нее исходили лучи, как от звездочек на новогодней открытке. Внизу обложки была надпись:

«РОМАНТИЧНАЯ ВЕРНА ГДЕ ЖИЗНЬ ТАКОВА

КАКОЙ ОНА ДОЛЖНА БЫ БЫТЬ»

Стрелка рядом показывала, что нужно перевернуть страницу.

Я перевернул. Проспект был такой же, как большинство таких проспектов, там были картинки и текст, только там говорилось не о Париже, Риме или Багамских островах, а о Верне. Напечатан он был просто замечательно, картинки были как живые. Вы видели когда-нибудь цветные стереофотографии? Ну, так это было похоже на них, только лучше, гораздо лучше. На одной картинке была видна роса, сверкающая на траве, и она казалась влажной.

На другой – ствол дерева словно выступал из страницы, и даже странно было чувствовать под пальцем гладкую бумагу, а не шершавость коры. Крохотные лица людей на третьей картинке только что не говорили; губы у них были живые и влажные, глаза блестели, кожа была как настоящая; и, глядя на них, казалось невероятным, что они не шевелятся и не разговаривают.

Я рассматривал большую картинку, занимавшую верхнюю часть разворота. Это был словно снимок с вершины холма, видно было, как от самых ваших ног склон уходит далеко вниз, в долину, а потом снова поднимается по другую ее сторону. Склоны обоих холмов были покрыты лесом, и цвет их был великолепен: целые мили величавых зеленых деревьев, и видно было, что этот лес – девственный, почти нетронутый. Далеко внизу, на дне долины, извивалась речка, она почти вся голубела, отражая небо; там и сям, где течение преграждали массивные валуны, вскипала белая пена; и снова казалось, что стоит только присмотреться получше – и увидишь, как вода бежит и блестит на солнце. На полянах возле речки виднелись домики, то бревенчатые, то кирпичные или глинобитные Подпись под картинкой гласила кратко: «Колония».

– Интересно шутить с такими вещами, – произнес человек за конторкой, кивнул на проспект у меня в руках. –

Нарушает однообразие. Привлекательное место, не правда ли? Я мог только тупо кивнуть, снова опуская глаза на картинку, потому что она говорила гораздо больше, чем на ней было изображено. Не знаю почему, но при виде этой лесистой долины начинало казаться, что вот такой была когда-то Америка, когда была еще новинкой. И чувствовалось, что это – только часть целой страны, покрытой еще нетронутыми, неповрежденными лесами, где струятся еще незамутненные реки, что вот такую картину когда-то видели в Кентукки, в Висконсине и на старом Северо-

Западе люди, последний из которых умер более ста лет назад. И казалось, что если вдохнуть этого воздуха, то он окажется слаще, чем где бы то ни было на земле за последние полтораста лет.

Под этой картиной была другая, изображавшая человек шесть или восемь на берегу, – может быть, у озера или у реки с верхней картинки. У самого берега плескались, сидя на корточках, двое детей, а на переднем плане, сидя, стоя на коленях или присев на корточки, полукругом расположились на золотистом песке взрослые. Они беседовали, некоторые курили, а у большинства были в руках чашки с кофе, солнце светило ярко, было видно, что воздух свеж и что время утреннее, тотчас после завтрака. Они улыбались, одна женщина говорила, остальные слушали.

Один из мужчин приподнялся, чтобы запустить рикошетом по воде камушек.

Видно было, что они проводят на этом берегу минут двадцать после завтрака, перед тем, как идти на работу, и видно было, что все они – друзья и что они собираются здесь ежедневно. Видно было, – говорю вам, видно, – что все они любят свою работу, какова бы она ни была, что в ней нет ни спешки, ни принуждения. И что… ну, пожалуй, это и все. Просто было видно, что каждый день после завтрака эти люди проводят беспечно с полчаса, сидя и беседуя на этом удивительном берегу под утренним солнцем.

Я никогда еще не видел таких лиц, как у них Люди на этой картинке – приятной, более или менее привычной внешности. Одни были молоды, лет по двадцать или чуть больше, другим было уже за тридцать; одному мужчине и одной женщине, казалось, было лет по пятьдесят. Но у двоих самых младших на лице не было ни морщинки, и мне пришло в голову, что они родились здесь, и что это такое место, где никто не знает ни тревог, ни страха. У

старших на лбу и вокруг рта были морщины и складки, но казалось, что они не углубляются больше, словно зажившие, здоровые шрамы. И на лицах у самой старшей четы было выражение, я сказал бы, постоянного отдыха. Ни в одном лице не было ни следа злобы; эти люди были счастливы. И даже больше того, видно было, что они были счастливы день за днем, долгие годы, что они всегда будут счастливыми и знают это

Мне захотелось присоединиться к ним. Со дна моей души поднялось самое страстное, самое отчаянное желание быть там, на этом берегу, после завтрака, с этими людьми, – и я едва мог сдержаться. Я взглянул на человека за столом и попытался улыбнуться

– Это… очень интересно.

– Да. – Он ответил мне улыбкой и покачал головой. –

Бывает, что клиенты так заинтересовываются, так увлекаются, что не могут говорить ни о чем другом. – Он засмеялся. – Они даже хотят узнать подробности, цену, все!

Я кивнул, чтобы показать, что понимаю и соглашаюсь с ними.

– И вы, наверно, сочинили целую историю под стать вот этому? – я взглянул на проспект, который держал в руках.

– Конечно. Что вы хотели узнать?

– Вот эти люди, – тихо сказал я, прикоснувшись к картинке, изображавшей группу на берегу. – Что они делают?

– Работают. Каждый работает. – Он достал из кармана трубку. – Они попросту живут, делая то, что им нравится.

Некоторые учатся. В нашей истории говорится, что там прекрасная библиотека, – прибавил он и улыбнулся. – Некоторые занимаются сельским хозяйством, другие пишут, третьи мастерят что-нибудь. Большинство из них воспитывает детей, и – ну, словом, все делают то, чего им действительно хочется.

– А если им ничего не хочется?

Он покачал головой:

– У каждого есть что-нибудь, что ему нравится делать.

Просто здесь так не хватает времени, чтобы определить это. – Он достал кисет и принялся набивать себе трубку, облокотившись на стол, серьезно глядя мне в лицо. –

Жизнь там проста и спокойна. В некоторых отношениях –

в хорошем смысле – она похожа на жизнь первых ваших поселений здесь, но лишена тяжелой, нудной работы, рано убивавшей человека. Там есть электричество. Есть пылесосы, стиральные машины, канализация, современные ванные, современная, очень современная медицина. Но там нет радио, телевидения, телефонов, автомобилей. Расстояния невелики, а люди живут и работают небольшими общинами. Они выращивают или возделывают все или почти все, что им нужно. Развлечения у них свои, и развлечений много, но они не покупные, ничего такого, на что нужно покупать билет. У них бывают танцы, карточные игры, свадьбы, крестины, дни рождения, праздники урожая. Есть плавание и всевозможные виды спорта. Бывают беседы, много бесед, полных смеха и шуток. Бывает много визитов, и званых обедов, и ужинов, и каждый день бывает заполнен и проходит хорошо. Там нет никакого принуждения экономического или социального и мало опасностей. Там каждый счастлив – мужчина, женщина или ребенок. – Он улыбнулся. – Разумеется, я повторяю вам текст нашей маленькой шутки, – он кивнул на проспект.

– Разумеется, – прошептал я и перевернул страницу.

Подпись гласила: «Жилища в колонии», и действительно там было с десяток или больше интерьеров, вероятно, тех самых домиков, которые я видел на первой картине, или подобных им. Там были гостиные, кухни, кабинеты, внутренние дворики. Во многих домах обстановка была в раннеамериканском стиле, но выглядела какой-то… скажем, подлинной, словно все эти качалки, шкафы, столы и коврики были сделаны руками самих обитателей, которые тратили на них свое время и делали их старательно и красиво. Другие жилища были современны по стилю, а в одном чувствовалось явное восточное влияние.

Но у всех была одна явственная и безошибочная общая черта. При взгляде на них чувствовалось, что эти комнаты действительно были родным очагом, настоящим домом для тех, кто в них жил. На стене одной из гостиных, над каменным камином, висела вышитая вручную надпись:

«Нет места лучше, чем дома»; и в этих словах не было ничего нарочитого или смешного, они не казались старомодными, перенесенными из далекого прошлого; они были не чем иным, как простым выражением подлинного чувства и факта.

– Кто вы? – Я поднял голову от проспекта, чтобы взглянуть человеку в глаза.

Он раскуривал трубку, не торопясь, затягиваясь так, что пламя спички всасывалось в чашечку, подняв на меня глаза.

– Это есть в тексте, – произнес он, – на последней странице. Мы – обитатели Верны, то есть первоначальные обитатели, – такие же люди, как и вы. На Верне есть воздух, солнце, вода и суша, как и здесь. И такая же средняя температура. Так что жизнь развивалась у нас совершенно так же, как и у вас, только немного раньше. Мы – такие же люди, как и вы; есть кое-какие анатомические различия, но незначительные. Мы читаем и любим ваших Джемса

Тербера, Джона Клейтона, Рабле, Аллена Марпла, Хемингуэя, Гримма, Марка Твена, Аллана Нельсона. Нам нравится ваш шоколад, которого у нас нет, и многое из вашей музыки. А вам понравилось бы многое у нас. Но наши мысли, наши высочайшие цели, направление всей нашей истории, нашего развития – все это сильно отличается от ваших. – Он улыбнулся и выпустил клуб дыма. – Забавная выдумка, не так ли?

– Да – Я знал, что это прозвучало резко и не стал тратить время на улыбку. Я не мог сдержать себя. – А где находится Верна?

– Много световых лет отсюда, по вашему счету.

Я почему-то вдруг рассердился.

– Довольно трудно попасть туда, не правда ли?

Он внимательно взглянул на меня, потом обернулся к окну рядом.

– Идите сюда, – сказал он, и я обошел конторку, чтобы встать рядом с ним.

– Вон там, налево, – сказал он, кладя мне руку на плечо и указывая направление трубкой, – там есть два больших жилых дома, стоящие спиной к спине. У одного вход с Пятой авеню, у другого – с Шестой. Видите? Они в середине квартала, от них видны только крыши.

Я кивнул, а он продолжал.

– Один человек с женой живет на четырнадцатом этаже одного из этих домов. Стена их гостиной – это задняя стена их дома. У них есть друзья в другом доме, тоже на четырнадцатом этаже, и одна стена у них в гостиной – это задняя стена их дома. Иначе говоря, обе семьи живут в двух футах друг от друга, так как задние стены домов соприкасаются.

Но когда Робинсоны хотят побывать у Бреденов, они выходят из гостиной, идут к входной двери. Они идут по длинному коридору к лифту Они спускаются на четырнадцать этажей, потом на улицу, – они должны обойти квартал. А кварталы там длинные, в плохую погоду им иногда приходится даже брать такси. Они входят в другой дом, идут через вестибюль к лифту, поднимаются на четырнадцатый этаж, идут по коридору, звонят у двери и наконец входят в гостиную своих друзей, – всего в двух футах от своей собственной.

Человек вернулся к конторке, а я – на прежнее место, напротив него.

– Я могу только сказать вам, – продолжал он, – что способ, каким путешествуют Робинсоны, подобен космическим перелетам, действительному физическому преодолению этих огромных расстояний. – Он пожал плечами –

Но если бы они могли преодолеть только эти два фута стены, не причинив вреда ни стене, ни себе, – то вот так и «путешествуем» мы. Мы не пересекаем пространств, мы оставляем их позади. – Он усмехнулся. – Вдох здесь – выдох на Верне.

Я тихо спросил:

– Вот так прибыли туда и они, эти люди на картинке?

Вы взяли их отсюда?

Он кивнул.

– Но зачем?

Он пожал плечами.

– Если вы увидите, что горит дом вашего соседа, разве вы не кинетесь спасать его семью, если можете? Чтобы спасти хотя бы столько, сколько сможете?

– Да.

– Ну вот, мы тоже.

– Вы думаете, у нас настолько плохо?

– А вы как думаете?

Я подумал о заголовках, которые я читал в газете нынче утром и каждое утро.

– Не очень хорошо.

Он просто кивнул и продолжал:

– Мы не можем взять вас всех, не можем взять даже многих. Поэтому мы выбираем некоторых.

– Давно?

– Давно. Один из нас был членом правительства при

Линкольне. Но только перед самой первой мировой войной мы увидели, к чему все идет; до тех пор мы только наблюдали. Свое первое агентство мы открыли в Мехико

Сити в 1913 году. Теперь у нас есть отделения во всех больших городах.

– В 1913 году… – прошептал я, что-то вспомнив. –

Мехико Сити! Послушайте! Значит…

– Да. – Он улыбнулся, предвосхитив мой вопрос. – Эмброз Бирс присоединился к нам в том году или в следующем. Он прожил до 1931 года, до глубокой старости, и написал еще четыре книги. – Он перевернул обратно одну страницу и показал на один из домов на первом большом снимке. – Он жил вот здесь.

– А что вы скажете о судье Крейтере?

– Крейтере?

– Это еще одно знаменитое исчезновение, – пояснил я.

– Он был судьей в Нью-Йорке и исчез несколько лет назад.

– Не знаю. У нас, помнится, был судья, и из Нью-

Йорка, лет двадцать с чем-то назад, но я не припомню, как его звали.

Я наклонился к нему через конторку, лицом к лицу, очень близко, и кивнул головой.

– Мне нравится ваша шутка, – произнес я. – Очень нравится. Вероятно, даже больше, чем я могу выразить. –

И добавил очень тихо: – Когда она перестанет быть шуткой?

Он пристально вгляделся в меня и ответил:

– Сейчас. Если вы хотите этого.

«Вы должны решиться сразу же, – говорит мне пожилой человек в баре на Лексингтон-авеню, – потому что

другого случая у вас не будет. Я знаю; я пробовал». И вот я стоял и думал. Мне было бы жать никогда не увидеть некоторых людей, и я только что познакомился с одной девушкой. И это был мир, в котором я родился. Потом я подумал о том, как выйду из этой комнаты, как пойду на работу, как вернусь вечером к себе. И наконец, я подумал о темно-зеленой долине на картинке и о маленьком пляже под утренним солнцем…

– Я готов, – прошептал я, – если вы возьмете меня.

Он вглядывался в мое лицо.

– Проверьте себя, – властно произнес он. – Будьте уверены в себе. Нам не нужен там человек, который не будет счастлив, и если у вас есть хоть какое-то малейшее сомнение, вы бы лучше…

– Я уверен, – сказал я.

Тогда этот человек выдвинут ящик конторки и достал оттуда маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне его было что-то напечатано, и через него шла светло-зеленая полоска, он был похож на железнодорожный билет пригородной линии. Надпись гласила:

«Действителен по утверждении для

ОДНОЙ ПОЕЗДКИ НА ВЕРНУ.

Передаче не подлежит

В один конец».

– Э… сколько? – спросил я, доставая бумажник и не зная, должен ли платить.

Он взглянул на мою руку, запущенную в карман.

– Все, что у вас есть. Включая мелочь. – Он улыбнулся. – Вам она больше не понадобится, а нам пригодится на расходы. Плата за свет, за аренду и так далее.

– У меня немного…

– Неважно. – Он извлек из-под конторки тяжелый компостер, вроде тех, какие стоят в железнодорожных кассах. – Однажды мы продали билет за три тысячи семьсот долларов. А в другой раз точно такой же билет – за шесть центов. – Он сунул билет в компостер, ударил кулаком по рычагу, потом протянул билет мне. На обороте виднелся свеженапечатанный красный прямоугольник, а в нем слова:

«Действителен только на этот день»

и дата. Я положил на стол две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью.

– Возьмите билет с собой на базу АКМЕ, – сказал седой человек и, наклонившись через конторку, начал рассказывать, как туда попасть.

База АКМЕ – крохотная щелка. Вы, наверно, видали ее: это просто маленькая витрина на одной из узких улочек западнее Бродвея. На ней не очень ясная надпись

«АКМЕ». Внутри стены и потолок, покрытые в несколько слоев старой краской, обиты какой-то штампованной жестью, как бывает в старых домах. Там стоит старая деревянная конторка и несколько потрепанных кресел из хромированной стали и искусственной красной кожи. Таких заведений в этих местах множество: маленькие театральные кассы, никому не известные автобусные станции, конторы по найму. Вы могли бы пройти мимо нее тысячи раз, не обратив внимания, а если вы живете в Нью-Йорке, то так наверняка и случалось.

Когда я вошел туда, у конторки стоял человек без пиджака, докуривая сигару и перебирая какие то бумаги, в креслах молча ждали четыре-пять человек. Человек у конторки взглянул на меня, когда я показал билет, он кивнул мне на последний свободный стул, и я сел.

Рядом со мной сидела девушка, сложив руки на сумочке. Она была миловидная, даже хорошенькая, – вероятно, стенографистка. Напротив, у другой стены маленькой комнаты, сидел молодой негр в рабочем комбинезоне, его жена, рядом с ним, держала на коленях маленькую девочку. Был еще человек лет пятидесяти, который сидел отвернувшись от нас и глядя в окно на дождь и на прохожих.

Он был хорошо одет, и на нем была дорогая серая шляпа; он походил на вице-председателя крупного банка, и я пытался догадаться, сколько стоил ему билет.

Прошло минут двадцать, а человек у конторки все перебирал свои бумаги; потом снаружи к тротуару подъехал маленький старый автобус, и я услышал скрип ручного тормоза. Автобус был трепаный, куплен из третьих или четвертых рук и покрашен поверх старой краски в белый и красный цвет; крылья были волнистые от бесчисленных выправленных вмятин, а покрышки стерлись до того, что стали почти гладкими. На одной стенке виднелась крупная надпись красными буквами «АКМЕ», а шофер был одет в кожаную куртку и поношенную кепку, какие носят шоферы такси. Именно такие маленькие грязные автобусы часто можно увидеть здесь; в них всегда усталые, помятые, молчаливые люди едут неизвестно куда.

Маленькому автобусу понадобилось почти два часа, чтобы пробиться сквозь уличное движение на юг, к оконечности Манхэттена; и все мы сидели, погрузившись каждый в молчание и в свои мысли, глядя в забрызганные дождем окна. Девочка уснула. Сквозь заплаканное стекло возле меня я видел промокших людей, столпившихся на автобусных остановках, видел, как они сердито стучат в закрытые двери переполненных машин, видел напряженные, измученные лица водителей. На 14-й улице я видел, как мчавшаяся машина окатила грязной водой из лужи человека на тротуаре, и видел, как исказилось лицо у этого человека, когда он ругался. Наш автобус часто останавливался перед красным светом, пока толпы пешеходов переходили улицу, обходя нас, пробираясь среди других ожидающих машин. Я видел сотни лиц, но ни одной улыбки.

Я задремал; потом мы оказались на черном, блестящем шоссе где-то на Лонг-Айленде. Я задремал снова и проснулся в темноте, когда мы, съехав с шоссе, бултыхались по грязному проселку, и я заметил в стороне ферму с темными окнами. Потом автобус замедлил ход, колыхнулся и встал. Заскрипели ручные тормоза, мотор затих. Мы стояли около чего-то, похожего на сарай.

Это и был сарай. Шофер подошел к нему, отодвинул в сторону большую деревянную дверь, завизжавшую роликами по старому ржавому рельсу вверху, и стоял, придерживая ее, пока мы по одному входили. Потом он отпустил ее, вошел вслед за нами, и большая дверь задвинулась от собственной тяжести. Сарай был старый, сырой, с покосившимися стенами и запахом скота; внутри, на земляном полу, не было ничего, кроме некрашеной сосновой скамьи, и шофер указал на нее лучом своего фонарика. «Садитесь, пожалуйста, – спокойно сказал он, – приготовьте билеты».

Потом он прошел вдоль ряда, пробивая каждый билет, и в движущемся луче его фонарика я на мгновение заметил на полу кучки бесчисленных картонных кружочков, таких же, какие были выбиты из наших билетов, – словно наносы желтого конфетти. Потом он снова подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы только можно было пройти, и на мгновение мы увидели его силуэт на фоне ночного неба.

«Счастливого пути, – сказал он просто. – Сидите и ждите». Он отпустил дверь; она задвинулась, обрезав колеблющийся луч его фонаря, и через секунду мы услышали, как заработал мотор и как автобус тяжело, на малой скорости отъехал.

В темном сарае стало теперь тихо, если не считать нашего дыхания. Время шло, тикая, а мне скоро захотелось непременно заговорить с соседом, кто бы он ни был.

Но я не знал, что сказать, и начал чувствовать себя неловко, немного глупо, и ясно сознавать, что я попросту сижу в старом, заброшенном сарае. Секунды шли; я беспокойно задвигал ногами, ощутив вдруг, что мне холодно и сыро.

И вдруг я понял – и лицо у меня залилось краской яростного гнева и сильнейшего стыда. Нас обманули! Выманили у нас деньги, воспользовавшись нашим отчаянием, стремлением поверить в невероятную, бессмысленную выдумку, а потом оставили нас тут сидеть, сколько нам заблагорассудится, пока, наконец, мы не опомнимся, как делало до нас несчетное множество других, и не доберемся домой кто как может. Вдруг стало невозможно понять или даже припомнить, как я мог оказаться таким легковерным; и я вскочил, кинулся сквозь темноту, спотыкаясь на неровном полу, собираясь добраться до телефона и полиции. Большая дверь сарая была тяжелее, чем я думал, но я отодвинул ее, выскочил за порог и обернулся, чтобы крикнуть остальным следовать за мной.

Вам, может быть, случалось заметить, как много можно разглядеть за краткое мгновение вспышки молнии: иногда целый пейзаж, каждая подробность которого врезывается вам в память, и вы можете мысленно видеть и рассматривать его много времени спустя. Когда я обернулся к открытой двери, внутренность сарая осветилась.

Сквозь каждую широкую трещину в стенах и потолке, сквозь большие пыльные окна в стене лился свет с яркосинего, солнечного неба, а воздух, который я вдохнул, чтобы крикнуть, был самым ароматным, какой мне только приходилось вдыхать. Сквозь широкое грязное окно этого сарая я смутно – на самый краткий миг – увидел величавую глубину лесистой долины далеко внизу и вьющийся по ее дну голубой от неба ручеек, и на его берегу, между двумя низкими крышами, желтое пятно залитого солнцем пляжа. Вся эта картина навсегда врезалась мне в память, но тотчас же тяжелая дверь задвинулась, хотя мои ногти отчаянно впивались в шершавое дерево, силясь остановить ее, – и я остался один в холодном, дождливом мраке.

Понадобилось четыре-пять секунд, не больше, чтобы ощупью снова отодвинуть дверь. Но на эти четыре-пять секунд я опоздал. В сарае было темно и пусто. Внутри не было ничего, кроме старой сосновой скамьи и кроме ставших видными при вспышке спички у меня в руке кусочков чего-то, похожего на мокрое желтое конфетти на полу. Уже в тот момент, когда мои руки царапали дверь снаружи, я знал, что внутри никого нет; и я знал, где они теперь, знал, что они, громко смеясь от внезапного, пылкого, чудесного, удивительного и радостного восторга, спускаются в ту зеленую лесистую долину, к дому.

Я работаю в банке и не люблю свою работу: я езжу туда и обратно в метро, читая газеты и напечатанные в них новости. Я живу в меблированной комнате; и в старом шкафу, под пачкой моих носовых платков, хранится маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне у него напечатаны слова:

«Действителен по утверждении для одной поездки

на Верну»,

а на обороте – дата. Но дата эта давно минула. И недействителен этот билет, пробитый узором мелких дырочек.

Я опять побывал в туристском бюро АКМЕ. Высокий седеющий человек шагнул мне навстречу и положил передо мной две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью. «Вы забыли это на конторке, когда были здесь»,

– сказал он серьезно. Глядя мне прямо в глаза, он добавил холодно: «Не знаю, почему». Потом пришли какие-то посетители, он повернулся к ним, и мне оставалось только уйти.

…Войдите туда, как будто это действительно обыч-

ное туристское бюро, – каким оно и кажется, – вы мо-

жете найти его в каком угодно городе. Задайте несколь-

ко обычных вопросов, говорите о задуманной вами поезд-

ке, об отпуске, о чем угодно. Потом слегка намекните на

проспект, но не говорите о нем прямо. Дайте ему воз-

можность оценить вас и предложить его самому. И если

он предложит, если вы годитесь, ЕСЛИ ВЫ СПОСОБНЫ

ВЕРИТЬ, – тогда решайтесь и стойте на своем! Потому

что второго такого случая у вас никогда не будет. Я

знаю это, потому что пробовал. Снова. И снова. И снова.


Роберт А. ХАЙНЛАЙН


ЗЕЛЕНЫЕ ХОЛМЫ ЗЕМЛИ


1

Это правдивый рассказ о Райслинге, слепом певце космоса – а не прилизанная хрестоматийная версия. Вы, наверное, пели в школе:


Дай, судьба, мне последнюю посадку

На планете, где жизнь мои предки прошли, Дай увидеть покров голубых облаков

И зеленые холмы Земли1 !


Может быть, вы пели эти стихи по-французски или понемецки. Или даже на эсперанто, в тот момент, когда сверкающее всеми цветами радуги знамя Земли развевалось над вашей головой.

Неважно, какой это был язык, но это был язык Земли.

Никто никогда не переводил «Зеленые холмы» на шепелявый язык жителей Венеры, ни один марсианин не каркал и не шипел, произнося их в сухих туннелях. Эти стихи –

наши. Мы, люди Земли, экспортировали все – от голливудских ужасов до синтетических радиоактивных элементов, но эти стихи принадлежат только Земле, ее сыновьям и дочерям, куда бы их не забросило.

Все мы слышали много рассказов о Райслинге. Воз-


1 Стихи в переводе В. Бетаки.

можно даже, вы, подобно многим другим, зарабатывали ученые степени или славу, занимаясь научным анализом его опубликованных произведений, – будь то «Песни

Звездных Путей», «Большой канал и другие стихотворения», «Ввысь и вдаль» или «Старт».

Конечно, вы пели его песни и читали стихи и в школе, и потом – уже зрелыми людьми, но можно без особого риска держать пари – если только вы сами не человек космоса, – что вы никогда не слышали большинства неопубликованных песен Райслинга, таких, как «Рыжая девочка из Венисбурга», «Когда деляга встретил мою кузину»,

«Держите ваши штаны, шкипер» или «Скафандр на двоих». И, к сожалению, мы не в состоянии процитировать их в журнале для семейного чтения.

Репутация Райслинга тщательно охранялась литературным душеприказчиком, которому очень помогло то счастливое обстоятельство, что интервьюеры безнадежно опоздали. «Песни Звездных Путей» вышли в свет в ту самую неделю, когда их автор умер. И только когда эта книга стала бестселлером, в печати появились рассказы о

Райслинге, собранные из обрывков воспоминаний знавших его людей и сильно приукрашенные его издателями.

В результате традиционный образ Райслинга примерно так же соответствует действительности, как история о топорике Джорджа Вашингтона или о кексах короля Альфреда.

По правде говоря, вы не пустили бы его в свою гостиную. Он был совершенно неприемлем для общества. Хронический солнечный лишай, который он беспрерывно расчесывал, мягко выражаясь, не украшал его и без того неприглядную внешность.

На портрете работы Ван дер Воорта, выполненном для

Гарримановского юбилейного издания и выпущенном к столетию со дня рождения поэта, мы видим глубоко трагическое лицо с суровым ртом и невидящими глазами, прикрытыми черной шелковой повязкой. А уж суровым он никогда не был! Рот у него был всегда открыт либо для песен, либо для усмешки, либо для еды, либо для выпивки. Повязкой всегда служила тряпка, и, как правило, грязная. Ослепнув, он стал все меньше и меньше заботиться о своей внешности.

Райслинг, по прозвищу Шумный, был ракетным машинистом второго класса, когда он подписал контракт на круговой рейс до спутников Юпитера, на «Гошоук», и глаза его были не хуже ваших. Команда подписывала в те дни контракты, освобождающие владельцев от всякой ответственности, а страховой агент рассмеялся бы вам в лицо при одной идее о страховке космонавта. «Закона о мерах безопасности в космосе» не существовало даже в проекте, и компания владельцев отвечала только за регулярную выплату жалованья, и больше ни за что.

Половина кораблей, отправлявшихся дальше, чем до

Луна-Сити, никогда не возвращалась. Космонавтов, впрочем, это мало беспокоило. Они предпочитали наниматься за пай в деле, и каждый из них готов был держать пари, что он спрыгнет с двухсотого этажа башни Гарримана и не получит никаких повреждений, если вы ставили три против двух и разрешали ему использовать для приземления резиновые подошвы.

Машинисты ракетных двигателей были самыми беспечными и самыми бесшабашными из всех. По сравнению с ними офицеры, радисты и астронавигаторы (в те дни не существовало ни суперкарго1, ни стюардов) казались кроткими вегетарианцами. Ракетчики знали самое главное.

Все остальные надеялись на искусство капитана, который в любом случае обеспечит безопасную посадку. Машинисты отлично понимали, что любое искусство бесполезно против слепых и своенравных дьяволов, закупоренных в их ракетных двигателях.

«Гошоук» был первым из гарримановских кораблей, перешедших с химических двигателей на ядерные, – вернее, первым, который при этом не взорвался. Райслинг знал его хорошо, – это была старая калоша, которая уже много лет курсировала на линии Земля–Луна-Сити, точнее, на участке от космической станции Супра–Нью-Йорк до Лейпорта и обратно. Теперь эту развалину переделали для дальних полетов. Райслинг, совершавший на «Гошоуке» регулярные рейсы, завербовался в дальний, космический рейс по маршруту Драйуотер на Марсе и – ко всеобщему удивлению – обратно.

Если бы все шло нормально, то в полет к Юпитеру

Райслинг пошел бы уже главным механиком, но после

Драйуотерской разведывательной экспедиции он был уволен, высажен в Луна-Сити и внесен в черный список за то, что во время вахты вместо наблюдения за приборами сочинил хоровую песню и несколько стихотворений. Речь идет о скандально знаменитой песне «Шкипер – отец сво-


1 Суперкарго – лицо, ведающее грузами.

ей команды» с возмутительно непечатным последним куплетом.

На черный список Райслингу было наплевать. В Луна-

Сити он выиграл аккордеон у китайца-трактирщика, смошенничав в очко на пальцах, и пел песни шахтерам за выпивку и мелкие подачки, пока огромные потери в рядах космонавтов не заставили агента компании снова дать ему работу. Райслинг не впутывался ни в какие истории и продержался на лунных трассах год или два, а затем снова вернулся на дальние рейсы, помогал создать Венисбургу сомнительную репутацию, прогуливался вдоль Большого канала, когда у древней столицы Марса была основана вторая колония, отморозил себе уши и пальцы на ногах во время второй экспедиции на Титан.

События в те дни развивались в бешеном темпе. Сразу после освоения атомных двигателей корабли один за другим стали покидать систему Земля–Луна, и число их лимитировалось только возможностью набора команд. Ракетных машинистов не хватало, для уменьшения веса радиационная защита была снижена до минимума, и риск получить повышенную дозу облучения отпугивал большинство женатых людей. Райслинг не стремился быть отцом, поэтому для него всегда находилась работа в эти золотые дни заявочного бума. Он пересекал Солнечную систему вдоль и поперек, напевая песенки, которые кипели в его мозгу, и аккомпанируя себе на аккордеоне.

Капитан Хикс, командир «Гошоука», знал его хорошо: когда Райслинг совершал свой первый рейс на этом корабле, Хикс служил на нем астронавигатором.

– Привет, Шумный, – приветствовал его Хикс. – Вы трезвы или я должен расписаться за вас?

– Разве можно захмелеть от клопомора, который здесь продают, шкипер? – возразил Райслинг, затем он подписал контракт и, взяв свой аккордеон, спустился вниз.

Через десять минут он вернулся.

– Капитан, – сказал он мрачно, – ракетный двигатель номер два не в порядке. Кадмиевые поглотители покорежились.

– Зачем вы говорите это мне? Скажите главному механику.

– Говорил, но он считает, что сойдет и так. Он ошибается.

Капитан ткнул пальцем в книгу контрактов:

– Вычеркните ваше имя и сматывайтесь. Мы стартуем через полчаса.

Райслинг взглянул на него, пожал плечами и опять пошел вниз.

Дорога к спутникам Юпитера не близкая. Должны смениться три вахты, пока калоша класса «Хаук» наберет достаточную скорость для перехода к свободному полету.

Райслинг нес вторую вахту. В то время реакторы регулировались вручную, с помощью верньеров и индикатора опасности. Когда на индикаторе загорелся красный огонек, Райслинг попытался отрегулировать двигатель, но безуспешно.

Машинистам-ракетчикам раздумывать некогда, на то они и ракетчики. Райслинг открыл аварийную крышку и начал шуровать «горячий» материал клещами. Внезапно выключилось освещение, но и тогда Райслинг не прервал работы. Ракетчик должен знать силовое отделение не хуже, чем язык знает внутренность рта.

Когда погас свет, Райслинг бросил быстрый взгляд поверх свинцового ограждения. Голубое радиоактивное свечение нисколько ему не помогало, – он отдернул голову и продолжал работать на ощупь.

Когда дело было сделано, он вызвал рубку:

– Двигатель номер два вышел из строя. И, черт подери, дайте мне сюда свет!

Свет включился по аварийной цепи, но не для Райслинга. Голубое радиоактивное свечение было последним, что воспринял его оптический нерв.


2

Пространство и Время – в который раз –

пришли «на круги своя».

И звездный свод горит серебром, горькое счастье тая, И, охраняя Большой канал, в его воде дрожа, Здесь Башни Истины стоят, ажурней миража.

Давно истлели строители их, забыта мудрость богов, Чьи слезы поныне текут в грань хрустальных берегов.

И сердце Марса едва стучит под небом ледяным, И ветер беззвучно шепчет, что смерть

придет ко всем живым.

А башни все те же, и гимн Красоте

звучит, как встарь звучал,

Их тонкие шпили о прошлом забыли,

глядясь в Большой канал

ИЗ СБОРНИКА «БОЛЬШОЙ КАНАЛ»

С разрешения издательства «Люкс» (Лондон и Луна-Сити)


На обратном пути они высадили Райслинга на Марсе в

Драйуотере; ребята пустили шапку по кругу, и шкипер бросил в нее полумесячное жалованье. Это был конец, –

еще один космический бездельник, у которого не хватило счастья и смекалки выйти из игры, пока ему везло. Райслинг покрутился около месяца у изыскателей и археологов в «Куда-Дальше?» и мог бы остаться там навсегда, развлекая их песнями и игрой на аккордеоне. Но люди космоса умирают, если остаются на одном месте; он пристроился на краулер до Драйуотера и затем отправился в Марсополис. Столица переживала период расцвета; заводы по переработке сырья выстроились по обоим берегам Большого канала, отравляя древние воды своими отбросами. Это было еще до того, как Трехпланетное Соглашение запретило разрушать реликвии древних культур для коммерческих целей; половина стройных, похожих на волшебные замки башен была срыта, а остальные изуродованы и превращены в герметизированные жилые здания для землян.

Но Райслинг не мог видеть этих изменений, и никто так и не рассказал ему о них; он всегда «видел» Марсополис таким, каким был этот город до перестройки в коммерческих целях. У Райслинга была хорошая память. Он стоял на прибрежной эспланаде, где отдыхали в далеком прошлом великие марсиане, и «видел» красоту, простирающуюся перед его невидящими глазами, – холодную голубую водяную поверхность, не волнуемую ветром, не колеблемую приливом, безмятежно отражавшую яркие, резко очерченные звезды марсианского неба, а также кружевные опоры и летящие башни, слишком хрупкие для нашей собственной громыхающей, тяжелой планеты. И

его воображение создало «Большой канал».

Неуловимая перемена в мироощущении Райслинга, позволившая ему видеть в Марсополисе красоту, которой там уже не было, постепенно изменила и всю его жизнь.

Все женщины стали для него красавицами. Ведь он создавал себе их образ только по голосам, а лишь низкие духом люди могут говорить со слепым иначе, как с ласковым дружелюбием; даже мегеры, не дававшие своим мужьям ни минуты покоя, смягчали свои голоса для Райслинга.

Он населил свой мир прекрасными женщинами и добросердечными мужчинами. «Мимо Темной Звезды», «Волосы Вероники», «Предсмертная песнь револьвера Вуда»

и другие любовные песни скитальцев, мужчин космоса, лишенных женского общества, были непосредственным результатом того, что его восприятие не омрачалось низкими истинами. Это смягчало его подход к жизни и превращало вульгарные вирши в настоящие стихи, а иногда даже в высокую поэзию.

У него теперь было сколько угодно времени для размышлений, для того чтобы искать и находить чудесные слова, чтобы шлифовать свой стих до тех пор, пока не начинал звучать в его голове по-настоящему.


Размеренный «Гимн ракет»

Когда люк задраен и рапорт сдан,

И к центральному пульту сел капитан, И на трассе разгона препятствий нет, И на всех приборах зеленый свет –

Слушай гимн ракет!

Слушай вой громовой!

В койку вдавлен спиной,

Ты не двинешь рукой,

Ты приплюснут собой,

Как чугунной доской,

А корабль твой стальной

Весь дрожит, как больной,

Словно склеен с Землей, –

Но взвивается он,

Как струна напряжен,

Под гимн ракет! –


пришел к нему не в ту пору, когда он еще служил ракетным машинистом, а позже, на рейсе Марс-Венера, где он был бесплатным пассажиром и просиживал вахты со старым товарищем по космосу.

В барах Венисбурга Райслинг пел свои новые песни и некоторые из старых. Кто-нибудь пускал шапку по кругу, она возвращалась с обычным вознаграждением менестреля, часто удвоенным или утроенным, – в знак признания благородного духа, таившегося в этом опустившемся человеке с закрытой повязкой глазами.

Это была легкая жизнь. Любой космический порт был его домом, любой корабль – его личной яхтой. Ни один шкипер не отказывался взять на борт лишнюю массу –

слепого Райслинга и его аккордеон: он шатался из Венисбурга в Лейпорт, и дальше через Драйуотер в Новый Шанхай или обратно, подчиняясь только собственным прихотям. Но при этом он никогда не приближался к Земле ближе космической станции Супра-Нью-Йорк. Даже договор на издание «Песен Звездных Путей» он подписал в кабине космического лайнера где-то между Луна-Сити и Ганимедом. Горовиц, его первый издатель, проводя на борту свой второй медовый месяц, услышал, как Райслинг пел на корабельном вечере. Горовиц умел на слух распознать вещь, которую стоило издать. Он не оставлял Райслинга в покое, пока «Песни» не были полностью записаны на магнитофонную пленку тут же в радиорубке корабля. Последующие три тома песен из Райслинга удалось выжать в

Венисбурге, куда Горовиц послал агента, который накачивал космического менестреля спиртным, пока тот не спел все, что мог припомнить.

В сборнике «Старт», без сомнения, не все принадлежит

Райслингу, но, во всяком случае, значительная часть, а уж

«Песнь ракет», бесспорно, написана им. Однако большинство стихов было собрано лишь после смерти Райслинга у людей, которые познакомились с ним во время его скитаний.

«Зеленые холмы Земли» создавались в течение двадцати лет. Самый ранний вариант, о котором мы знаем, появился на Венере во время попойки с завербованными рабочими, еще до того, как Райслинг ослеп. В стихах изображались картинки будущей земной жизни его собутыльников, в случае если бы им удалось когда-либо выплатить свои долги и получить право вернуться домой. Некоторые строфы звучали вульгарно, другие нет, но ритм будущих

«Зеленых холмов» можно узнать сразу же.

Мы знаем точно, когда и где сложилась окончательная редакция «Зеленых холмов».

В Эллис-Айленде на Венере находился корабль, который должен был лететь оттуда прямо на Землю, в Грейт-

Лейкс, Иллинойс. Это был старый «Фалькон», последний корабль класса «Хаук» и первый, который должен был совершить рейс в соответствии с новой политикой гарримановского треста, предусматривавшей экспрессное беспересадочное сообщение между Землей и всеми космическими поселениями с заранее предусмотренными остановками.

Райслинг решил вернуться с ним на Землю, – возможно, под влиянием собственной песни, а может быть, просто захотел еще раз увидеть свой родной Озарк.

Компания теперь больше не разрешала на своих кораблях бесплатного проезда; Райслинг знал это, но ему никогда не приходило в голову, что новое правило может относиться к нему. Для космоса он становился стар и слишком привык к своим привилегиям. Это не было старческим недомыслием – просто ему было известно, что он стал одной из достопримечательностей космоса, так же как комета Галлея, кольца Сатурна или Брюстеровская расселина. Он вошел на «Фалькон» через люк для команды, спустился вниз и устроился как дома на первой свободной противоперегрузочной койке.

Капитан нашел его там при своем последнем обходе корабля перед стартом.

– Что вы здесь делаете? – спросил он.

– Плетусь обратно на Землю, капитан, – Райслингу не нужны были глаза, чтобы узнать обладателя четырех капитанских шевронов.

– На этом корабле вы не поплететесь! Вы что, правил не знаете? А ну-ка, убирайтесь отсюда! Корабль сейчас стартует.

Капитан был молод, он пришел в космос уже после того, как кончилась активная служба Райслинга, но Райслинг хорошо знал этот тип космонавтов: пять лет в гарримановской школе, – и только учебные полеты вместо солидного, большого опыта. У этих двух людей не было ничего общего, и мыслили они по-разному; космос становился другим.

– Послушайте, командир, вы же не откажете старому человеку в поездке домой.

Офицер заколебался, кое-кто из команды подошел послушать.

– Это от меня не зависит. «Закон о мерах безопасности в космосе», статья шестая: «Никто не может отправиться в пространство, кроме имеющего свидетельство члена команды надлежащим образом зафрахтованного корабля или пассажира, купившего билет на такой корабль, в соответствии с правилами, которые могут быть выпущены в развитие этого постановления». Вставайте и убирайтесь!

Райслинг повернулся на спину и заложил руки за голову.

– Ну что ж, раз мне надо убираться, то черт меня побери, если я пойду сам. Вынесите меня.

Капитан закусил губу и приказал:

– Начальник охраны! Удалите этого человека.

Полицейский задумчиво посмотрел куда-то на верхние стойки.

– Не могу, командир, я вывихнул плечо.

Другие члены команды, стоявшие здесь минуту назад, словно растворились в воздухе.

– Хорошо, организуйте рабочую команду!

Загрузка...