В последние несколько дней мы натыкались на всякие еще препятствия, но эти были уже малыми: все вопросы были разрешены. С трудом удалось передать мои фотографии даме из консульства — теперь ее не пропускали к нам в комнату. Пришлось встретить ее автомобиль на улице и проехать с ней несколько кругов по городу, чтобы поговорить. Зачем ставить эти препятствия? Просто, чтобы сделать людям пакость, потрепать нервы.
Кстати, она сообщает мне, что в Швейцарии мне могут разрешить остановиться только временно. Но — не резидентом. Такой ответ я уже слышала несколько лет тому назад…
МИД заявил, что «наша принципиальная позиция состоит в том, что мы не признаем вашего американского паспорта». Таким образом — я не могу получить визу на выезд. Как же мне получить билет? Сесть в самолет? Отправить мой багаж?
Приходится звонить опять даме из консульства. Она помогает мне получить билет на самолет компании «Свисс-Эйр», летящий в Цюрих, а потом в Чикаго. Я не могу лететь через Лондон, потому что у меня на руках собачка… В Великобританию не позволяют ввозить животных. Мне приятно снова, как и в 1967-ом, воспользоваться швейцарской компанией для моего рокового перелета — опять этот шутник-драматург связывает все узлы вместе… Все идет, как по его плану. Опять «Свисс-Эйр». Мне удается получить телефон директора этой компании в Москве, и я разговариваю с ним по телефону, так как у меня особая проблема. Он понимает, как это путешествовать с собачкой, — «я сам всегда летаю с моим шпицем». Компания «Свисс-Эйр» обещает мне, что я буду держать собачку на коленях, но нести я должна ее в картонке. Картонку мне фирма предоставит.
Мне только не хватает ко всему прочему беспокоиться о том, как везти собачку! Но Ольга оставляет ее со мной. Так что — я должна. У меня нет сил спорить с ней. Я соглашаюсь на все — от слабости, от усталости, от желания поскорее выехать — даже если для этого надо будет лететь с живыми змеями в сумке…
Ольга едет с Володей и Светой к ветеринару, чтобы нашей Маке выдали все удостоверения на выезд. Мака путешествует вполне легально, у нее бумаги на трех языках, на грузинском, на русском, и на английском — в консульстве США «оформили» ее выезд из СССР и въезд в Америку. Я же все еще пытаюсь выяснить у нашего мидовского покровителя, как мне отправлять багаж без визы? На что он, уже совершенно теряя всякое терпение, рычит: «Мы об этом позаботимся».
Я уеду на следующий же день после Ольги. Это решено.
В Банке внешней торговли, где я была год тому назад (когда сюда перевели наши деньги из Англии), я встречаю все ту же женщину, которая и тогда занималась мною. Она дружелюбна, спрашивает, как у нас дела, и качает головой: «Мне жаль, что у вас все так сложилось. Дети теперь вырастают и отворачиваются от родителей. Помощи от них не жди. Такие времена». Она говорит искренне и приветливо.
Это — тоже новый тип советской работающей женщины. Она хорошо, со вкусом одета, стильно причесана, быстро и деловито отдает распоряжения своим подчиненным и в то же время вполне миловидна и женственна. «Мы работаем с банками Англии все время, — говорит она мне. — Вот с Америкой пока что никаких нет отношений. А вы уверены, что к вам там будут хорошо относиться?» — спрашивает она.
«Все будет хорошо», — говорю я, совсем не уверенная в том, что говорю. Я знаю, что в Америке отрицательная пресса может вас уничтожить. А у меня, по-видимому, была очень отрицательная пресса за время нашего отсутствия. Мы с банковской служащей делаем перевод денег на счет Олиной школы в Эссексе, а также в наш прежний «Мидланд-Бэнк» в Кембридже. Это не вызывает у нее ни удивления, ни возражений. Хорошо видеть эту женщину без предрассудков, мне бесконечно приятна ее симпатия. Она жмет мне руку на прощание и желает всего доброго. Ни ужимок, ни напутствий, ни глупых патриотических лозунгов. Спасибо вам, дорогая.
Мы с Олей тем временем проводили последние дни в обществе моих двоюродных братьев Аллилуевых. Гриша больше не появлялся. И я не говорила ему о наших сборах. По всей вероятности, он не одобрил бы нашего отъезда. Не говорила я об этом и тем старым друзьям, для которых это было бы только новым ударом.
Один из них, однако, держался совсем иного мнения. Мы учились в школе в одном классе с восьми лет, и с тех пор были друзьями. Потом он пережил трагедию, которая постигла многих: его родители, работники большого издательства, были арестованы. Его воспитала тетка. В школе его перевели в другой класс. Потом началась война. Мы встретились только в последнем, десятом, классе, он стал неузнаваем внешне, но был все такой же приветливый, начитанный, глубоко интеллигентный молодой человек. В нем никогда не было никаких дурных чувств по отношению ко мне из-за того, что произошло с его семьей. В Москве мои друзья как-то отделяли меня от политики: не я ее делала.
Он появился на моем горизонте вновь, когда нам обоим было уже за тридцать. У него была семья и двое детей, у меня двое детей, и я жила одна. Он приходил и рассказывал о своих детях. У него была дочь Катя, и у меня дочь Катя — одного и того же возраста. Он пришел повидать меня перед моим отъездом в Индию в декабре 1966 года, взял у меня книги об Индии для своей дочери. Мы всегда были откровенны друг с другом, как очень верящие друг другу друзья. Когда мы с Олей только приехали сюда, он пришел в гостиницу — год тому назад. Сейчас он хотел знать, как шли наши дела.
Ему я говорила все. Он был единственным, кто сказал: «Ты всегда была умницей. Я не знаю, как бы ты смогла жить здесь, после того как ты уже привыкла жить там… Я очень рад за тебя, что тебе разрешили выезд». Мне так было хорошо от его теплой похвалы. Я-то знала, что поступаю правильно, но другим здесь это было неясно.
«Моя Катя вышла замуж за шведа, — сказал он. — Она теперь хороший переводчик с английского и шведского. Возьми ее адрес и пиши ей — она ведь тоже Катя, как и твоя».
Я взяла адрес и переписываюсь с Катей, «которая не моя», вот уже два года. Как это хорошо и по-братски. Сколько у меня братьев! Все дружбы, по существу, это братства. Ему было теперь шестьдесят, как и мне, моему однокласснику. А тогда, мальчиком, он был рыжий и веснушчатый, как я, и мы выглядели как близнецы.
Катя его начала с увлечения Индией двадцать лет тому назад. Потом выучила английский и шведский, и сейчас она великолепно устроена в незнакомом ей мире Западной Европы — работает агентом в бюро путешествий. Новое поколение! Наше поколение жило взаперти, Катин отец никогда не был за границей. С точки зрения КГБ — он «невыездной», так как его родители когда-то были арестованы… Ничего, ничего не изменилось. Только когда поставят это советское гестапо на место или упразднят его совсем, тогда можно будет говорит о перестройке всей советской жизни. Только тогда мы в нее поверим, мы, которые выросли среди всевозможных обещаний, но почти что за решеткой. Моего друга не так-то легко одурачить обещаниями гласности. Он прошел такую школу жизни, что верит только делам, а не словам.
Мы расцеловались по-братски, как всегда, и я долго смотрела ему вслед, пока он шел по длинному гостиничному коридору — высокий, худой, седоголовый. Его одобрение дорого стоило.
Я написала прощальные письма нескольким друзьям в Грузии и в Москве. Идти встречаться не хотелось, начнут уговаривать не уезжать… Не понимают, не знают они, что, раз отведав жизни в совершенно другом мире, уже не можешь притворяться слепым и незнающим. Их жизнь здесь казалась мне теперь такой беспросветной, такой ограниченной, как в темнице.
…Большая компания старых друзей Юрия Андреевича Жданова пригласила меня на обед в прошедшем ноябре. Я их знала всех с той поры, когда он был моим вторым мужем. Как и сам Юрий Андреевич, это были высокоинтеллигентные люди — инженеры, философы, музыканты, театроведы, физики, дипломаты, служившие искренне и верно своей стране. Не из привилегированной верхушки, но из серьезно работающих людей, кто работает много и живет хорошо. Из тех, кто зарабатывает на жизнь, а не делает карьеру в советском обществе, во многом основанном на высоких протекциях. Им была непонятна моя жизнь, моя добровольная «эмиграция», — пожалуй, понятно было только мое возвращение. И они все приветствовали таковое и ожидали от меня ликования, новых планов в работе. В какой работе? Разве мои книги напечатают в СССР? Некоторые из хорошо образованных партийцев прочли мои «Двадцать писем к другу» и даже говорили, что они бы разрешили их напечатать, издать в СССР.
Они даже спорили со мной тогда, старались понять, почему я крестилась и верю в Бога… Это было для них только интеллектуальным обсуждением, дискуссией. Я провела вечер в их компании и вышла в совершенном изнеможении от невидимых барьеров, стоявших между нами: их надо было каждую минуту, с каждой фразой преодолевать. Советская лояльная интеллигенция.
Почему не было барьеров между мной и моим другом одноклассником? Между старым русским интеллигентом Федором Федоровичем Волькенштейном с его кругом — и мной? Я прошагала всю свою жизнь под «далекую музыку иного барабанщика», под другую музыку, чем эти преуспевающие советские интеллигенты. Но моя дочь Катя и мой сын Иосиф теперь в их числе, поэтому и пролег барьер между нами. В этом все дело. Никаких тайн. Моя мама не сделалась преуспевающим инженером текстильной промышленности, как стали ее подруги — Мария Каганович, Екатерина Ворошилова, Мария Андреева. Не судьба была и мне преуспевать на советском поприще. «Аленушка, попомни братца. Не возвращайся. Никогда».
Неожиданно позвонил отец Ольги, Вес. Он сказал, что его одолевают репортеры, которым уже как-то стало известно об Олином возвращении в школу в Англии. Он предупреждал, что там в аэропорту ее встретит толпа с телекамерами. Он был теперь необычайно внимателен к ее нуждам — и это было приятно. Лучше поздно, чем никогда. Мне было известно, что миссис Райт умерла прошлой весной, и я полагала, что теперь Вес мог жить так, как ему хотелось, без ее постоянного деспотического нажима. Теперь он, по-видимому, чувствовал себя более свободным в проявлениях заботы о дочери — а также перед публикой. Последнее было важно для него, так как все в Америке делается перед публикой, и «образ», создаваемый для публики, значит немало и в делах бизнеса. Не создашь своего хорошего образа, — не получишь себе хорошего бизнеса. Это я тоже усвоила за двадцать-то лет…
Значит, моей Оле придется постараться перед телекамерами. Это у нее получится прекрасно! Она прирожденная актриса и любит публику. Это в ней американское, калифорнийское.
Внезапно, после этого звонка, начали раздаваться телефонные запросы от многих иностранных корреспондентов, аккредитованных в Москве. «Наверное, агентство „Новости“ оповестило их о нашем отъезде», — подумала я. И — с сообщением, где нас найти… Закрытое для прессы советское общество не прочь воспользоваться мировой прессой, когда ему нужно. Это — конечно, «прогресс». Теперь — при Горбачеве — интервьюируют прохожих на улицах, совсем как в Лос-Анджелесе или Нью-Йорке.
Я подтвердила, что Оля уезжает в Англию, а я в США, но не сказала когда. Мне достаточно было всех этих столпотворений. А для них всех теперь Ольга была любопытнее всего: как перенесла все это приключение «наша дорогая американская девочка»?..
Я позвонила теперь старому знакомому в Висконсине, в том самом Спринг-Грине, где я была замужем шестнадцать лет тому назад, где так полюбила позже бывать Ольга. Он во все предыдущие годы предлагал мне снимать в тех краях на лето небольшой домик на старой, развалившейся ферме. Я сказала, что возвращаюсь в США, и спросила, возможно ли будет снять этот домик на лето, хотя бы на первые месяцы. Он даже не очень удивился: мы давно хотели почаще бывать в Висконсине, а может быть, даже и переехать туда насовсем — эта идея долго владела мною до нашего отъезда в Англию… Он заверил, что меня встретят в аэропорту Чикаго и что мы с Ольгой сможем провести лето на ферме. «А потом вы сами разберетесь, что вам более подходит», — рассудил он со своей спокойной практичностью жителя Среднего Запада. Во времена, когда мы с Весом владели маленькой фермой в Висконсине, этот человек безуспешно пытался помочь нам в нашем фермерстве. Мой муж и пасынок отвергли тогда его толковые, деловые предложения, и в результате мы прогорели со своими сельскохозяйственными начинаниями… Но он остался моим хорошим другом и постоянно продолжал предлагать мне переехать в эти края.
Но вот, кажется, и наступили подходящие обстоятельства для такой попытки. К тому же, в финансовом отношении я не могла позволить себе ни Принстон в Нью-Джерси, ни Калифорнию. Здесь, на Среднем Западе, в фермерском штате, возле маленького городка Спринг-Грин, где мы давно знали многих, было наилучшее место для нас, чтобы жить просто и попробовать залечить все раны, нанесенные последними годами. После разговора с ним я почти чувствовала, что никаких трудностей более не остается.
«Как раз начнется весна, — сказал он, человек живущий на природе. — Ведь вы никогда еще не видели весны в этих краях?» Ах, вот он о чем думает! Как это прекрасно, что люди думают о природе, живут ею из года в год… Он был не фермером, а бизнесменом, менеджером, а также садовником-декоратором. Его отец был здесь фермером когда-то. И его восьмидесятилетняя мать была теперь, овдовев, главой большой семьи. Все они были здоровыми, ширококостными людьми. Очень радушные, они всегда хорошо относились к Весу, к его первой семье, потом и ко мне. «Покупайте землю! Покупайте землю!» — вечно советовал он мне, когда я еще была в состоянии что-либо покупать. Но мои принстонские банкиры и советчики смотрели на Висконсин как на «глухую провинцию сыроварения», где нам делать совершенно нечего… Как повернулось все. Как изменились ценности. Как нужно мне сейчас было именно это — забвение и покой на природе.
Странно, странно было думать обо всем этом в комнате московской гостиницы, лежа на кровати, прижимая к себе пекинку Маку. Но в моей жизни давно уже ничего не назовешь странным. Новые страницы были впереди. Новый поворот — к чему? Куда? Как он произойдет, и не вылечу ли я вообще из пролетки на его крутизне?
Ольга поддерживает меня в оптимистическом настроении. Она уже собрана в дорогу, все уложено, и она счастлива. Грузинские друзья из представительства принесли ей огромный букет красных гвоздик. На ее аэрофлотском билете значится: «Миссис Ольга Питерс», и она заливается смехом по этому поводу. Ах, все равно. Миссис Питере, советская гражданка, едет в квакерскую школу в Эссексе, в Англии. Как только она пересечет границу, все эти глупости советского МИДа потеряют всякий смысл, и она снова превратится в американскую школьницу, в то, что она и есть.
Ее провожают в аэропорт ее «прекрасные витязи» — дядьки Аллилуевы. Мы все едем вместе и ждем, пока она не отправляется в самолет. Потом — нам всем становится не по себе, особенно мне. Быть здесь без Ольги совершенно неестественно и превыше моих уже и так небольших сил.
Я зову братьев в свою гостиничную комнату — это наш последний совместный ужин… Как-то тяжко нам. Я умоляю их не приходить меня провожать завтра — мне будет совсем скверно. В шутку я говорю им, что еду совсем, как у Маршака: «картина, корзина, картонка и маленькая собачонка». Мы пытаемся смеяться, но не можем.
Мои братья так хороши собою, так напоминают мне мою тетю Анну, сестру мамы, и дядю Павлушу, ее брата… Я с ними в семье — как не была с самого детства. Они были внимательны, переворошили для меня кучу старых фотографий, были исключительно добры с Олей, но, по-моему, понимали, что нам здесь — не жить. Они тактично молчат и не поднимают «жгучих вопросов». Я пытаюсь нарисовать им жизнь в сельской местности в Висконсине — которая ждет меня, — и они с удивлением слушают… Америка всем здесь представляется страной небоскребов. Я тоже думала так, когда приехала в Нью-Йорк двадцать лет тому назад. Братья так обаятельны и красивы, кажется, что лучших людей нет на свете. И я их никогда больше не увижу. Буду только хранить память об этих последних днях, проведенных вместе.
Утром меня везет на аэродром милый молодой человек из грузинского представительства, тот самый, который вчера отвозил Ольгу. Я не хочу больше никого видеть сегодня, потому что боюсь эмоций и слез. Мне и так уже хватает. Маку я держу в руках. Она чувствует важность момента и ведет себя хорошо.
Перед отъездом из гостиницы в вестибюле меня ждет представитель МИДа, который просит «сдать все советские документы». Я отдаю все это ему безо всяких возражений — паспорт, пенсионную книжку. Он сообщает мне, что Ольгу вчера встретили посольские в Лондоне и что ее отвезут в школу. «Такая приятная, умная девочка!» — говорит он с искренним чувством, и я ему так благодарна.
В аэропорту меня встречает наша милая дама из американского консульства, чтобы проследить, что я действительно сяду в самолет и вылечу. В моем американском паспорте нет визы, поэтому меня должны провести в самолет представители МИДа. Это — глупо, но МИД решил принципиально занять «такую позицию». Дама смеется над этим и вручает мне картонную коробку с круглыми отверстиями, в которой я должна буду нести Маку, Собачка начинает сопротивляться, и картонка прыгает в моих руках. «Вы можете держать ее на коленях в самолете, это разрешено», — говорит дама, и я благодарю ее хотя бы за то, что этот цирк с собачонкой не будет слишком глупым. Впрочем — никто не удивится этому нигде, кроме как в Советском Союзе.
Толстый молодой человек из грузинского представительства достает большой носовой платок, так как он собирается плакать: слезы уже наполнили его большие карие глаза. Я обнимаю его и целую в щеку. Он плачет. Я не плачу. Мне хочется лишь скорее выбраться отсюда.
Наконец — взлет. В Цюрихе надо пересесть на самолет на Чикаго. Я ничего не чувствую в этом недолгом перелете, кроме тепла и покоя кабины, и Мака спокойно свертывается калачиком у меня на коленях. Она, оказывается, приятная компаньонка и даже чем-то помогает мне в этом грустном полете. Я только чувствую пустоту в сердце.
Через три часа мы приземляемся в зеленой, приветливой весенней Швейцарии — ах, опять апрель, как тогда, в 1967-м… Давай, давай, мой безумный драматург, какие еще параллели ты мне можешь подкинуть?
Как бы я хотела остановиться здесь и отправиться во Фрибург, и хоть на недельку задержаться в том монастыре Святого Посещения. Куда там! Мой драматург решил теперь иначе.
В Цюрихе — приятный сюрприз. Меня встречает улыбающаяся агент компании «Свисс-Эйр», которую предупредил их представитель из Москвы, чтобы она помогла мне с пересадкой. Как это славно! Я — в растрепанных чувствах, с картонкой в руках, где бьется негодующая Мака, и мне так нужна помощь, ее молодое, улыбающееся личико. Она спрашивает, ведя меня в надлежащем направлении, бывала ли я в Швейцарии? Ну, не рассказывать же ей всю эпопею двадцатилетней давности, когда она была еще ребенком… Я только говорю с чувством: «О, да! Чудесная страна, чудесная страна!»
Мы прогуливаем не совсем твердую на ее миниатюрных лапках Маку, а потом я сижу в салоне и жду своего самолета на Чикаго. У меня стучит сердце, и я думаю — молю Бога — чтобы мне завершить без осложнений этот долгий перелет, который продолжится еще восемь часов.
Наконец-то мы с Макой в другом просторном, комфортабельном самолете «Свисс-Эйр», и нам отводят место, где Мака не будет бросаться на пассажиров. Она почему-то становится агрессивной и противно гавкает на хорошеньких стюардесс. Однако это их не сердит. Ах, да, здесь же не сердятся на такие вещи, здесь вас обслуживают, здесь — сервис, положенный и вам, и вашей собачке. Я успокаиваюсь наконец и начинаю понимать, что мы пересекли все рубежи, что мы — в другом мире, что мы уже всегда теперь будем находиться в другом мире и что мне пора привести себя внутренне в порядок.
Я усаживаюсь поудобнее, кладу Маку себе на колени, закрываю глаза — и вдруг чувствую, как отпустило нас напряжение, как уходят в никуда все страхи.
И мне становится хорошо и легко, как уже не было давным-давно.