Нашему с дочерью появлению в Кембридже, в Англии, в августе 1982 года предшествовала долгая полоса поисков. Отдать одиннадцатилетнего подростка в европейскую школу-пансион я считала совершенно необходимым. Жизнь американских подростков, ее сверстников, как в частной, так и в бесплатной общеобразовательной школе, меня вполне убедила в такой необходимости.
Но я тянулась совсем не в Англию, еще незнакомую мне тогда, а в Швейцарию, о которой у меня остались самые хорошие воспоминания с весны 1967 года. Там находились английские пансионы с высокими академическими стандартами. В Нью-Йорке имелись агенты этих школ, и после соответствующих испытаний и тестов Ольге предложили место в школе Св. Георгия, около Монтре, во французской части Швейцарии.
Однако выяснилось, что в Швейцарии я не могу получить статус иностранного резидента. Намного легче было получить такой статус в Англии (без права работы), а потому нам пришлось спешно подавать заявления в пансионы Англии.
Весной 1982 года я поехала в Лондон, чтобы встретиться с агентством, ведавшим формальной стороной поступления в пансион. Но перед этой поездкой произошло одно знакомство, которое послужило впоследствии решающим для Ольги и — как я сейчас полагаю — для всей ее дальнейшей жизни. И вся наша жизнь в Англии вдруг вошла в совершенно определенные, но никак не предусмотренные рамки.
В доме одного старого друга еще по Принстону, теперь же профессора епископальной семинарии в Нью-Йорке я случайно встретилась с тогда еще малоизвестным в Америке Терри Вейтом. Англия уже хорошо знала этого ассистента архиепископа Кентерберийского, которому удалось благодаря личной храбрости и напору освободить нескольких американских священников из лап аятоллы Хомейни в Иране. Сегодня, после попыток Терри Вейта освободить заложников в Бейруте, окончившихся захватом его самого, его имя известно всему миру.[3]
В молодости Терри Вейт вместе с нашим другом из Нью-Йорка (и третьим пастором, проживавшим теперь в Кембридже в Англии) был миссионером Англиканского причастия в Африке. В память о том прекрасном — как все трое говорили — времени они продолжали иногда встречаться. Вот почему Терри Вейт пришел на этот памятный обед в семинарскую профессорскую квартиру своего старого друга. Сама внешность этого высокого, приятного бородатого и еще молодого человека сразу же вызывает к нему симпатию и доверие. Спорить с ним бесполезно, да и не хочется.
Безусловно, он обладал какой-то магнетической силой убеждения, которая и объясняла успех его миссий. В глазах его светилась детскость и необыкновенная доброта — неподдельная забота о ближнем — хочется сказать, — которая в соединении с колоссальной силой духа становится основой характера святых и подвижников. Выслушав нашу историю о поисках школы в Англии, Терри уже решил этот вопрос по-своему. В Лондоне, полагал он, я должна буду остановиться в его семье, а лучшей школой для моей дочери будет пансион квакеров, где учились дочери его старого друга, теперь живущего в Кембридже.
Дальше все развивалось уже не по моему плану, а по плану Терри, хотя я все еще безуспешно сопротивлялась, так как полюбила католические школы, знакомые мне по Принстону, и ничего не знала о системе образования квакеров.
Вообще квакеры — хотя и пацифисты (что было неплохо) — представлялись мне лицемерно-добродетельными ханжами и пуританами, с которыми я уже столкнулась в Америке.
Мою симпатию к католическим школам и университетам разделял мой старый друг по переписке с 1967 года — польский художник Анджей, с которым мы, наконец, встретились в Лондоне. Я все же послала наши документы в несколько католических школ. По совету Анджея, я выбрала Восточную Англию для нашего места жительства — а не фешенебельные графства к западу и к югу от Лондона. Анджей, художник проживший почти двадцать лет в Лондоне, утверждал, что плоская равнина Восточной Англии, «где так много неба является наиболее красивой частью страны — еще не испорченной индустриализацией». А поскольку Терри предложил, чтобы его старый друг, ныне живущий в Кембридже, подыскал нам там квартиру, то все само собой решалось в пользу Восточной Англии. Вот так мы решали наши дела и делали наш выбор — совсем не по рациональным или еще каким-то иным политическим соображениям.
Были и другие возможности. Мы могли очутиться в Оксфорде под покровительством одного из знаменитых академиков. Могли оказаться в Лондоне, где была возможность работать на радиовещании для СССР. Оксфордский академик познакомил меня со своим издателем и предложил, вернее, пообещал, что в Англии издадут мою новую книгу, если я напишу таковую. Именно на этой основе и была дана мне виза на год — с правом продления — как писателю, живущему на доход от книг. Я все еще могла тогда платить за пансион и жить весьма скромно в Англии, но для колледжа дочери у нас уже не было средств. В эти обстоятельства никак не мог поверить оксфордский академик, который, подобно моим покровителям в Принстоне, был человеком богатым. И мне было куда приятнее, сказать по правде, принять помощь трех служителей Англиканского Причастия, людей более скромных и простых. У меня уже был многолетний печальный опыт с высокими покровителями в Америке, никогда не спускавшимися до уровня жизни человека со средним достатком и занятыми больше политикой, нежели человеческой судьбой.
И вот, на пасху 1982 года Терри Вейт, его друзья по Африке, их семьи и я все собрались в Кембридже на ленч. Потом мы отправились посмотреть школу квакеров в близлежащем Саффрон Уолдене. Я должна сознаться, что не пришла в восторг ни от пустых угрюмых дортуаров с черными железными койками, как на старых фотографиях сиротских приютов, ни от всей безрадостной и некрасивой школы, ни от ее директора. Он старался понять, отчего я интересуюсь школами квакеров — но у меня на это не было ответа. В школе не было программ, и весь разговор свелся к нескольким общеизвестным истинам — что никак не объяснило мне их принципов воспитания молодежи. Однако директор был более чем любезен, а когда я вернулась в Штаты, его школа первой прислала нам экзаменационные материалы, а потом и предложение места. И поскольку была уже поздняя весна и времени не оставалось, я положилась во всем на мнение Терри Вейта. Мы стали собираться в августе в Кембридж, где друзья Терри уже подыскали нам квартиру, а определение Ольги в школу помогало во всех бюрократических оформлениях переезда в Англию.
Дом в Нью-Джерси был продан летом, а наше имущество перевезено в Висконсин (куда, я полагала, мы возвратимся после Англии). У меня не было планов оставаться в Европе до бесконечности, мы считали себя американцами. Возвращаться же на Восточный берег США я считала в будущем вряд ли возможным, просто потому что жизнь на Среднем Западе менее дорога. Кроме того, много личных воспоминаний было связано с Висконсином, — о чем читатель еще услышит к концу этой книги.
В Кембридже на старой зеленой улице с викторианскими профессорскими домами, ныне сдаваемыми поквартирно и покомнатно приезжим преподавателям, нашими хозяевами оказались милейший профессор аграрной экономики — веселый, усатый старик (внешне, скорее, француз чем типичный англичанин) и его худенькая, болезненная жена. В его громадном особняке снимали квартиры еще две семьи, кроме нас. …Терем-теремок, кто в тереме живет? Я — лягушка-квакушка, а ты кто?..
Мы с Олей отправились по крутой лестнице на самый верх, в мансарду, откуда открывался чудный вид на уже золотящиеся деревья большого сада. Хозяйка объясняла сложные приемы добывания горячей воды в ванной, которые показались мне допотопными даже по сравнению с московскими квартирами. В гостиной и спальне я не нашла никаких отопительных приборов, кроме газового камина и чрезвычайно старомодной маленькой электропечки. А красивые большие окна, глядевшие в сад, были без вторых рам и обещали стужу зимой. Уже хорошо наслышанная о холоде в английских квартирах, я старалась не выдавать своих истинных чувств.
Затем появился весельчак-профессор и сказал, что прежде всего мы должны явиться в полицию, чтобы меня «прописали» в его доме. Мы отправились туда все вместе, и, пока он искусно вел машину по неимоверно узким средневековым улочкам Кембриджа, обсудили советский колхозный строй. Бумаги мои были в порядке: виза на один год с возможностью последующего ежегодного продления. С моими хозяевами мы быстро подружились и впоследствии встречались и после возвращения из Советского Союза.
Другими съемщиками оказалась молодая семья из Южной Африки с двумя малышками и несравненная мисс Мэри-Кейт, о которой надо рассказывать отдельно.
Мисс Мэри-Кейт, библиотекарше на пенсии, было далеко за семьдесят. Яркие голубые глаза и горячий темперамент выдавали в ней ирландку. Она проработала в музеях Лондона и Кембриджа всю жизнь, много попутешествовала и теперь являла собою кладезь знаний по искусству. Кроме того, в этом громадном доме ее комната была теплейшим уголком, куда можно было постучаться в любое время.
В ее крошечной гостиной всегда горел газовый камин, она ласкала на коленях старую хромую кошку, и истории лились из нее без перерыва. На столе у нее всегда был крепкий вкусный чай, хорошей выпечки круглый хлеб и острый сыр. Весьма часто по вечерам Мэри-Кейт потягивала виски, а мне наливала джину. Хотя у нее имелись родственники в Ирландии, ехать ей отсюда было некуда. Она вспоминала о не столь давних поездках в Турцию, Италию и Швейцарию, но, по-видимому, теперь уже все это было позади. Друзей же у нее было много, и мы встретили некоторых: Мэри-Кейт обожала гостей, и, чем большая толпа набивалась в се комнатку, чем больше было маленьких шумевших детей — тем больше ей это нравилось.
Южноафриканская молодая чета (муж — адвокат, жена — художница) тоже были очень приятными, и мы переписывались, после того как они уехали к себе в Трансвааль.
Постепенно мы познакомились и с другими соседями на Чосер Роуд, и нашли здесь дружбу, которая все еще продолжается. Муж и жена профессора — археологи с тремя детьми были особенно симпатичным семейством. Жена была толстушка, совершенно в русском стиле, что было для меня крайне удивительно в Англии. С адмиралом военно-воздушных сил в отставке и его женой также было проведено немало вечеров. А прекрасная художница-акварелистка, жившая через дорогу от нас, любила расспрашивать о России: у нее где-то в прошлом были семейные связи с русскими. Она была в возрасте где-то под семьдесят и отдавала много времени помощи инвалидам, перевозила их в своем автомобиле, участвовала в разных благотворительных мероприятиях и поражала меня своей неистощимой энергией. Она была вдовой известного геофизика, матерью его пятерых детей и бабушкой бесчисленных внуков, с которыми она встречалась в строго оговоренные заранее дни недели. Во всяком случае, среди моих соседей я никогда не замечала пресловутой чопорности и холодности, которыми наградила англичан молва в русская литература. Все были радушными, веселыми, легкими людьми, и нашу жизнь две зимы на Чосер Роуд никак нельзя было назвать одиночеством.
В Лондоне мне предлагали в то время работу на радиовещании для СССР — на Би-би-си, от которой я отказалась, так как это было бы чистейшей политикой. Мне в то время не хотелось ничего делать такого, что могло бы быть рассмотрено как пропаганда и политика. Однако наши финансы требовали какого-то пополнения, и ничего другого не оставалось, как писать новую, третью книгу.
Тут не обошлось без шутки — из тех, которые судьба все время играет со мной. Известный лондонский издатель составлял в то время сборник рассказов для благотворительного Общества ОКСФАМ. Он включил в сборник мой, нигде еще не напечатанный, рассказ «Девяностый день рождения». Это была история о моем большом друге в Принстоне, миссис Эдит Чемберлен и о се девяностолетии. В Антологии[4] мое имя стояло рядом с известными писателями и деятелями Англии, и все они, конечно, ее нуждались в гонораре. Для меня же вновь изображать благотворительность, когда у Ольги уже не было денег на колледж, было просто смешно. Но я согласилась: писателю всегда так хочется видеть свою работу напечатанной! Это магия какая-то, когда листаешь страницы своей, пусть небольшой, работы, — это как во сне. Ни с чем не сравнимое чувство. Я клюнула на приманку, и потом наслаждалась, покупая сборник в книжном магазине в Кембридже и посылая его своим знакомым в Америку.
У меня было в ту пору написано около пятнадцати небольших рассказов о жизни в США, и я хотела сделать сборник под заглавием «Рассказы об Америке». Но когда я дала их прочесть знакомому издателю, он сказал, что цельная книга была бы куда лучше. Я не знаю, почему собрание рассказов оказалось хуже. Такое свободное собрание позволило бы мне коснуться самых разнообразных аспектов моих пятнадцати лет в США: я продолжала свое автобиографическое повествование. Однако надо было сделать, как сказал издатель. И книга эта — «Далекая музыка»- была несчастливой с самого начала.
Издатель, с которым я уже была знакома по «Антологии», отверг ее на основании того, что «книга эта — об Америке, пусть ее в Америке и издают». Затем литературный агент, к которому меня привела одна знакомая дама в Лондоне, пытался подсунуть мне «соавтора», который, по существу (и по его замыслу), написал бы книгу вместо меня. Эта затея, конечно, не встретила моего энтузиазма. После этого, расхрабрившись, я отправила рукопись в США в издательство «Харкорт Брейс Иованович», которое когда-то очень хотело получить права на мою вторую книгу. Но ответ пришел неутешительный: вместо рассказов об Америке мне предлагали теперь вновь писать о детстве в Кремле, о Сталине, о моих близких — обо всем, о чем уже было написано мною же в моих старых книгах. Я никак не собиралась «переосмыслять» то, о чем уже писала однажды, и отказалась переделывать написанное. После долгих мытарств и полного моего отчаяния рукопись наконец попала в издательство «Даблдэй» в Нью-Йорке и пролежала там почти год. Издатель ломал себе голову, что с нею делать, а я полностью уверовала, что никто в США эту книгу печатать не станет. Когда наконец «Даблдэй» решил книгу издать, мы уже собирали чемоданы для поездки в СССР…
И тут — как это было уже однажды, семнадцать лет тому назад, как deus ex machina появился на сцене всем известный Тикки Кауль — бывший посол Индии в Китае, в Москве и в Вашингтоне, а теперь — член правления ЮНЕСКО. Он оказался вдруг в Лондоне. Мы встретились и обрадовали друг друга взаимным заявлением: «А вы ничуть не изменились!» Пошли в небольшой лондонский ресторан. За столько лет говорить было о чем… Встреча эта кончилась тем, что Тикки Кауль приехал в Кембридж где-то в ноябре 1983 года и забрал мою рукопись с собой в Индию, — как он сделал и с рукописью «Двадцати писем к другу» в 1966 году в Москве. Почему события должны так повторяться, я не знаю. Но я уверена, что если я опять встречу Тикки, то это будет опять непременно в какой-то роковой момент…
И «Далекая музыка» появилась на английском языке в Дели в августе 1984 года. Хотя издание оставляло желать лучшего с профессиональной точки зрения, а издательство «Лансер Итернейшнл» — так никогда и не уплатило причитавшихся мне трех тысяч рупий, но опять-таки держать в руках изданную книгу было несказанным удовольствием.
И этот факт я рассматривала как большое достижение, хотя, по условиям контракта, книга распространялась только в Индии, Бангладеш и Пакистане для читающей на английском языке публики. Учитывая размеры этих стран и тот факт, что на английском языке там читают несравненно больше, чем на каком-либо ином, я должна была быть довольна. Но издатель решил автору вообще не платить. Он жаловался, что «название — плохое: все думают, что это какая-то специальная книга о музыке, и не покупают».
Господи! Он же прислал мне рецензии, книга была хорошо и широко прокомментирована в печати. Никто не полагал тогда, что это книга «для музыкантов». Должно быть, он был разочарован, что не сделал на этой книге миллионов. Знакомая история. Но все же — третья книга вышла!
В Англии вы чувствуете каждую минуту, что живете в центре старой прекрасной культуры. Это приходит с чтением газет, где новости со всего мира освещены с куда большей объективностью и знанием дела, нежели в Америке. Я сразу же заметила это в сообщениях о СССР; куда меньше эмоциональности, предвзятости и предрассудков. Телевизионные новости отличаются теми же качествами. К сожалению, подражать во всем американским — далеко не лучшим стандартам стало уже модой. Даже в доме у Терри Вейта вся комната его дочери была увешана картинками Снупи и Мики-Мауса, этих героев американской «пластмассовой» культуры, успешно завоевавших весь мир. Однако люди на улицах, в метро, в поездах были все еще сдержанны и приятны. Все расы и национальности Британского Содружества были представлены здесь и как-то хорошо смешивались с белыми. Казалось, что если бы кто-нибудь решил теперь строить Вавилонскую башню, то ее надо было бы строить именно в Лондоне: все языки, все народы были здесь.
Жизнь в Англии была проще, мы прекрасно обходились без автомобиля, общественный транспорт был вполне удобен. Если он несколько замедлял ход жизни, то это было только к лучшему.
В Лондоне давал концерты Владимир Ашкенази, теперь уже седеющий пятидесятилетний человек, игравший лучше, чем когда-либо. В кинотеатрах Кембриджа шли отличные фильмы индийских продюсеров Мерчант — Айвори «Жара и пыль» и монументальный «Ганди» Д. Аттенборо. Во время июльского фестиваля в Кембридже, проводившегося ежегодно, музыканты играли на всех площадях и переулках, прекрасные камерные ансамбли давали бесплатные концерты во всех университетских церквях. Надо всем царила Церковь Королевского колледжа, куда каждый вечер вы могли зайти и погрузиться в вечернюю молитву. Пел прекрасный хор мальчиков и взрослых певцов, и звуки улетали ввысь, ласкали эти древние, неповторимые стены. Всегда было здесь много студентов и университетских преподавателей — вдохновенные, хорошие, чистые лица вокруг…
А под Рождество здесь всегда поют «кэролс» — рождественские гимны, которые знает весь западный мир. Неземное пение хора транслируется по радио и передается по телевизору по всему миру. Попасть тогда в церковь невозможно — надо стоять в очереди с шести часов утра. Но зато потом все двенадцать дней Рождества звучат по радио повсюду прекрасные «кэролс», такие жизнеутверждающие, такие радостные…
Я узнала много нового в Англии. Друг Терри Вейта, пастор и по совместительству психолог, последователь Юнга, дал мне автобиографию Карла Густава Юнга — прекрасную книгу, которую должен прочесть всякий образованный человек. Называлась она «Воспоминания. Сны. Раздумья». Это был для меня новый мир, совершенно новая дверь, ведшая к глубокому пониманию загадок человеческой души.
Мой друг художник Анджей давал мне читать «Исповедь» Св. Августина и книги современных английских католических монахинь — прекрасные работы, помогающие преодолевать внутренние трудности. Мы много говорили с ним о вере и о христианстве. Как и все остальные мои друзья-католики (чета Джиансиракуза в Калифорнии, супруги Яннер в Швейцарии, сестра Джудит Гарсон в Принстоне), он был точно так же радушен и дружелюбен и всегда принимал меня как дорогого гостя. В маленькой однокомнатной квартирке, где он жил вместе со своей матерью, он сохранил немногие из своих картин — пейзажи, сделанные в Польше, Иране, Израиле, в Восточной Англии. В то время, о котором я пишу, он был нездоров, не работал и был этим ужасно удручен. Однако это не мешало ему вникать в наши дела, советовать мне в малейших мелочах. В Англии я нашла очень хороших друзей-католиков и наконец, решилась на шаг, который привлекал меня уже много лет…
С русской церковью на Западе я не чувствовала связи, из-за ее раздробленности, из-за вечных политических разногласий между се различными «юрисдикциями». Каждая церковь восточного православия была, по существу, маленьким национальным клубом, свято охранявшим свою этническую обособленность. Для меня же христианство — это всеобъемлющая всечеловеческая вера, охватывающая все расы и национальности, весь мир. Такой верой было римское католичество.
Вячеслав Иванов, великий русский ученый и поэт, принял католичество именно на этом основании. Я поняла и ощутила это с того момента, когда впервые встретилась с католиками в Швейцарии в 1967 году. В прошлом многие прогрессивные русские переходили в католичество потому, что оно приближало их к цивилизации Западного мира. В наше время католичество не чурается бедных, больных, униженных во всем мире — тогда как многие так называемые христианские церкви, особенно в Америке, стали служить только влиятельным богачам и всем сильным мира сего.
Я долгие годы думала о переходе в католичество, говорила об этом со многими своими друзьями, и вот теперь, в Англии, где католичество, хотя и в меньшинстве, но так сильно, я чувствовала, что надо наконец сделать решающий шаг. Анджей познакомил меня с замечательным монсеньором, служившим тогда в одной лондонской семинарии. Мы долго говорили, и я исповедовалась. «Но вы и так уже там! — повторял Анджей без конца. — Это протестантам труден такой шаг. А для вас, православных, это ведь, по существу, одно и то же!» Я вступила в римскую церковь 13 декабря 1982 года, в день Св. Лючии.
Начала ходить рано утром к причастию в церковь Св. Марии и Всех Английских Мучеников в Кембридже. Потом зимой 1984 года, в холод и ледяной дождь, поехала в маленький приют на восточном берегу Англии, при монастыре Св. Марии в Суффолке. Там я провела несколько дней в состоянии ни с чем не сравнимого мира и внутренней тишины и никогда не забуду этого.
Мне нужна была вера, способная охватить все человечество, весь земной шар, вера без «национальной гордости», без «патриотизма», без «побед» одного народа над другим. Я перечитывала снова и снова «Римский дневник» и другие работы Вячеслава Иванова в его сборнике «Свет вечерний» (1949, Оксфорд) и с удовлетворением чувствовала, что до меня были другие, кто мыслил так же. Это было уже сложившейся исторически обоснованной традицией. Я только присоединилась к ней.
С главой русских католиков в Америке — госпожой Е. Извольской — меня познакомил профессор Ричард Берджи еще в первые годы в США. Я хотела сделать этот шаг во время посещения Америки папой Иоанном-Павлом II в 1978 году — под сильнейшим впечатлением от его визита. Но священник в Принстоне не пожелал иметь со мною дела. Он чуть ли не смеялся мне в лицо, когда я пришла поговорить с ним… Теперь же, в Англии, никто не смеялся надо мной, и я чувствовала себя так хорошо. Мне только было бесконечно жаль, что моя дочь не захотела перейти в католическую школу — в прекрасную старую школу Нью-Холл в Челмсфорде, Там было так красиво, что, казалось, и деревья вокруг помогали вдохновенью. Девочки были веселыми, монашки — тоже, и повсюду царил дух радостной углубленной работы. Я никак не могла согласиться с серостью квакерской обстановки, с их показной скромностью — мне это казалось борьбой с красотой, пуританским отрицанием ее. А красота создана Богом, это — Гармония вселенной, без красоты — нет святости жизни…
Но в этом мне пришлось уступить своей упрямой дочери, так как она не захотела расстаться со своей школой. «Ничего не поделаешь. Придется уступить», — думала я.
В те дни нашу с Ольгой жизнь в Англии можно было назвать в общем приятной. Мы купили маленькую квартирку в Кембридже и радовались, что теперь у нас наконец были современное отопление и горячая вода в ванной! Ольга была к тому времени уже влюблена в свою школу без памяти. Летом мы ездили на небольшие острова к юго-западу от Корноэлла — так называемые Силли, где жизнь была простой, автомобили не дозволялись, и рыбачьи лодки развозили отдыхающих по небольшим островкам с уединенными пляжами. У нас возник свой круг знакомых. Мы привыкли к столь отличной от Америки атмосфере Англии, поначалу казавшейся нам серой, угрюмой и безрадостной.
К Англии нужно привыкнуть — тогда начинаешь видеть ее скрытую красоту и незаметные радости, — как те скрытые за высокими кирпичными стенами маленькие садики, где англичане с необычайным вкусом и умением подбирают садовые цветы так, что они выгладят одновременно и ярко и натурально. В нашей Восточной Англии, где еще много земли, ферм, осенней охоты и прекрасного широкого неба, мы повстречали многих интересных людей. И после многолетнего изучения книг индийского философа Кришнамурти я, наконец, поехала повидать его в его школе в Броквуд Парке.
У меня был, не скрою, некий мистический страх и волнение перед этой встречей. Что Кришнамурти, необычайно чувствительный медиум, любит шутить с посетителями и совершенно не похож в эти минуты на пророка, каким он выглядит (и является) во время своих лекций, я знала. Я все о нем знала — потому что давно прочла все им и о нем написанное. Но я знала также, что в жизни подобные люди носят маску, и то, что вы видите перед собою, есть только лишь внешняя кажимость.
Увидев меня, Кришнамурти сложил руки в индусском приветствии «намастэ», и мне сразу стало легко. Он старался внешне выглядеть человеком Запада — но по существу — всегда оставался южноиндийским брамином. По восточному вежливый до полного самоуничижения, он пригласил меня на прогулку. Этот маленького роста, худой — живые мощи — человек восьмидесяти восьми лет гулял ежедневно несколько часов, и мне нелегко было поспевать за его стремительным шагом. Он помнил одно письмо, которое я написала ему лет десять тому назад, где я обещала не задавать никаких вопросов, а просто сидеть и молча слушать. Он ответил тогда, как ему это понравилось.
К сожалению, западные обычаи требуют беспрестанного разговора. На прогулке он шутил и обнаружил хорошее знакомство с политикой и с положением дел в СССР; он следил внимательно за этой страной. Я сказала ему, что перевожу его «Дневник» на русский язык и что его проза на русском звучит просто прекрасно — может быть, оттого, что он так много страниц уделяет созерцанию природы, а это — вполне в русской классической традиции.
Я говорила, как мне хочется вновь побывать в Индии, и на это он просто сказал: «Предоставьте это мне. Я помогу нам». Я верила, что он хочет мне помочь, но также сознавала вполне ясно, как оторван он от повседневной жизни. Чтобы он смог мне помочь, нужно было, чтобы его окружение (этот колоссальный Трест, который издавал его книги и владел самим автором) согласилось бы с ним. А в этом я совсем не была уверена. Шла какая-то скрытая вражда с Индийским обществом Кришнамурти, все еще владевшим копирайтами его первых книг. Все это было так далеко от маленького смуглого святого в джинсах и синем свитере, быстро шагавшего по проселку меж полей и звавшего нас всех к миру, любви и полному слиянию с природой. Хотелось забыть о копирайтах и прочем и просто следовать за ним и наслаждаться этими редкими минутами.
Потом, когда мы все собрались в круглом зале-аудитории, он вышел для лекции. Его нельзя было узнать. Какая-то сила наполняла его, глаза стали большими и горячими, голос звенел металлом. Он сидел прямо, вытянувшись как струна, на жестком стуле со спинкой и говорил нам — отбросив мягкость и обычную куртуазность — какие у нас у всех пустые сердца. Как мы жадны. Как глупы. Как бесплодны его усилия вот уже более сорока лет повторять нам, что надо быть честными, искренними, видеть мир, «как он есть». И не страшиться «узнать правду самому и для самого себя — одному, не полагаясь на авторитеты».
Посещение Броквуд Парка было незабываемым. Восьмидесяти восьмилетний Кришнамурти остался в моей памяти более современным человеком, чем многие молодые люди: его мышление принадлежит будущему. Нам трудно угнаться за ним, потому что мы так завязли в прошлом… «Освободитесь от прошлого», «Живите — сейчас, в этот момент, теперь!» — повторял он в книгах и в лекциях. Но это — так трудно! Мы так влюблены в прошлое и в вековую обусловленность нашего мышления. Рецептов «внутреннего мира» Кришнамурти не раздает. Наоборот, то, что он говорит, требует большого усилия, внутренней борьбы, поисков, сражений с совестью, открытости ума и готовности принять свое собственное освобождение.
Девяностолетний мудрец уже умер, но мы еще годами будем биться над его горячими призывами: «Не верьте авторитетам. Узнайте сами. Я — не гуру для вас. Я — только лектор». Он хотел, чтобы мы отрешились ото всех наших идеологий, политики, пропаганды, ото всех на свете «измов», от всякой организованной религии, от всех установленных веками и традицией норм поведения. Тогда говорил он, в вашу жизнь войдет Непознаваемое, Неведомое, огромное, как облако, горячее, как любовь, и вы пойдете за ним… Но вы должны прийти к этому сами, без жрецов и вождей. Только тогда вы узнаете, как это прекрасно.
Мы еще будем читать и изучать слова этого пророка поскольку он передавал нам, конечно, не свое собственное слово. Я внесла свою лепту переводом на русский язык с чудесного «Дневника». Но Трест, заведовавший многомиллионными изданиями, не проявил к переводу на русский никакого интереса. Это особенно удивительно, потому что Кришнамурти глубоко интересовался Россией — Советским Союзом и знал, что его там любит интеллигенция, в особенности физики и математики, читающие по-английски. Именно поэтому он принял меня: я говорила ему, как известен он был в СССР еще тридцать лет тому назад, и он был этим очень доволен.
Но над всеми интересными встречами, над всеми поездками на острова, в Лондон, в Оксфорд, над работой над новой книгой и переводом, над заботами об устройстве нашей милой маленькой квартиры, посещениями Олиной школы и болтовней с Мэри-Кейт — над всем этим неотступно стояло одно новое обстоятельство, не присутствовавшее в моей жизни более пятнадцати лет… Голос сына и его рассказы о жизни там, о моей дочери Кате, о внуках. Но главное — голос. И как маленький ручеек размывает и понемногу уносит частицы песка и земли, пока вся гора не рухнет, так этот голос звучал все сильнее и сильнее и начинал постепенно заглушать собою все, все остальное.
Я всегда сообщала сыну наш новый адрес и телефон при всех наших многочисленных переездах на новые места. Писала я всегда на адрес его медицинского института, куда письма должны были доходить с большей обязательностью, чем личная почта. Сообщила и теперь наш новый адрес в Англии, не надеясь ни на что, так как ответов никогда не поступало.
Один-единственный телефонный разговор из Штатов в 1975 году — мою попытку — прервала телефонистка в Москве, заявив, что «номер не работает». Больше я не пыталась.
И вдруг в нашей мансарде в Кембридже раздался звонок в середине декабря 1982 года. Незнакомый, басистый голос сказал по-русски: «Мама, это ты?», и я обомлела. Потом, испугавшись, что нас сейчас же неминуемо разъединят, начала поспешно спрашивать что-то (не помню что) и сокрушаться что «голос-то совершенно непохожий, почему твой голос так переменился?» — и забывая, что через пятнадцать лет изменяется все.
Последовали шутки по поводу моего английского акцента — «а ты разговариваешь по-русски, как иностранная туристка?» — должно быть, это было правдой. Я с трудом подбирала русские слова. В ту пору мой английский был на довольно хорошем уровне, а русский был основательно забыт.
«Запиши мой телефон и звони мне», — сказал сын, как будто я была в Ялте на отдыхе. «А ты уверен — что это возможно?» — осторожно спросила я, совершенно обескураженная и звонком, и его уверенностью, и этим предложением. Телефон я записала, однако. «Звони, когда хочешь!» — повторял он, понимая мое затруднение.
Я должна была, конечно, помнить, что с пришествием Андропова к власти в Кремле возможны были перемены. Уж не одна ли это из них? Я знала своего сына слишком хорошо, чтобы поверить, что он говорит это от собственной храбрости. Уверенность в его спокойном голосе говорила об официальном разрешении нам теперь общаться сравнительно нормальным образом, как общаются многие (но далеко не все) эмигранты и перебежчики со своими родственниками в СССР. Я положила трубку и стала думать.
Приближалось тогда Рождество — всегда радостное время на Западе, время надежд на будущее, семейных встреч, музыки, кэролс, взаимных посещений и обязательного подношения подарков. Наше с Олей первое Рождество в Англии было освещено этим звонком. Мы потом сами ему звонили, и сын говорил с Олей по-английски, потом я говорила с его новой женой — Людой.
Это было несколько трудно, потому что мне всегда нравилась его первая жена, красивая полька Елена, — так было жаль, что они разошлись и она забрала мальчика потом я умоляла, чтобы мне прислали фотографию внука, — он был на год старше Ольги. Потом спрашивала о Кате — но не получила никаких подробностей, кроме того что «она геофизик, живет на Камчатке, замужем и у нее дочка Анюта двух лет». На просьбы выслать мне ее последнюю фотографию было отвечено, что фотографий не имеется. Странно. Как это так? Не в близких отношениях что ли, брат с сестрой? Странный голос у этой Люды. Первым, что она спросила меня, было: «Ну, так когда же повидаемся?» Я ответила: «Приезжайте когда хотите, покажу вам Англию».
Но это не вызвало никакого энтузиазма. «Да нет, — нетерпеливо перебила она. — Я говорю, когда же здесь увидимся?»
Это меня удивило. И я ответила, что таких планов у меня нет.
Звонки туда и обратно продолжались теперь весь наступивший 1983 год, а затем и 1984-й. Мне было неожиданно трудно сочетать мою обычную жизнь за рубежом — ставшую для меня уже давно нормой, в особенности после рождения Оли, — с этими вестями оттуда. Я сделала невероятное усилие забыть, что там кто-то и что-то существует, почти перестала говорить по-русски, и мои заботы были все по эту сторону. Теперь я вдруг узнавала новости и подробности о моих двух внуках, нечто о Кате, а главное — не переставал звучать в ушах голос сына — какой-то совсем другой… А когда прибыла и его теперешняя фотография, я поняла, что голос должен был стать иным.
Передо мной на фото был не тоненький элегантный мальчик с короткой стрижкой и юмором в глазах; на меня смотрело стареющее лицо с мешками под глазами лысоватого, но главное — совершенно подавленного человека. Я так испугалась этой фотографии — напомнившей мне моего брата-алкоголика в последние годы его жизни — что немедленно же позвонила в Москву и потребовала объяснений.
«Ты — пьешь! — сказала я без предисловий. — Я узнаю эти опухшие глаза. Мы их видели предостаточно». Сын смеялся, но ничего не объяснял. Голос его был теперь грубым, он часто сквернословил в письмах и по телефону, как это любил делать и мой брат. Что это — показная близость к народу, как полагают сегодня многие советские интеллигенты? Он говорил, что его Люда «из простых и хорошо готовит». Taк, может быть, — это, чтобы быть с ней в унисон? Он не был таким с Еленой, умной, красивой переводчицей с французского и польского языков. Вдруг стало страшно за него. Внезапное сходство с моим братом, которого он раньше не обнаруживал, было тревожным знаком.
Я предложила, чтобы мы вес встретились летом I984 года в Финляндии, в каком-нибудь курортном месте: советским разрешали довольно легко ездить в соседнюю Финляндию. Мне так хотелось видеть его, не только слышать. Но он сказал, что это невозможно. Тогда я предложила, чтобы он просил правительство о посещении меня в Англии: всем было известно, что мы не виделись уже шестнадцать лет. Разрешили звонить, может быть, разрешат и поехать? На недельку? Я все оплачу. Нет, он сказал, что это также невозможно. Значит, они там оба полагают, что я могу приехать туда. Но такая мысль была для меня все еще совершенно дикой.
Я ждала ответа от издательства «Даблдэй» в Нью-Йорке, о возможности публикации «Далекой музыки» в Америке. Заканчивала перевод на русский «Дневника Кришнамурти». Оля с восторгом наслаждалась своей комнатой в нашей квартирке, где все было просто, чисто, светло и так уютно и комфортабельно — по сравнению с мансардой на Чосер Роуд. Окна выходили в Ботанический сад Кембриджа, прекрасные цветы и деревья всегда были перед нашими глазами. У нас были милые соседи, и у нас были хорошие друзья в Англии. Казалось, все постепенно входило в русло и можно было бы радоваться жизни и тому, как хорошо мы устроились в этой новой для нас стране. В августе мы отправились снова на острова Силли, затерянные среди Атлантики, чтобы купаться в чистом океане, гулять по диким тропинкам на необитаемых островах этого крошечного архипелага, сидеть в прекрасном саду аббатства на острове Треско, забыв обо всем на земле.
Однако по возвращении в Кембридж я обнаружила, что сын не провел своего отпуска на Черном море, как он обычно делал, а пробыл все это время в больнице. На мои вопросы он отвечал уклончиво, что только еще больше меня взволновало. Что-то было очень серьезное с его здоровьем — фотография только подтверждала это. Я любила старые фото 1967 года — Кати и Оси, — сделанные фотокорреспондентами в Москве, и они всегда стояли в моей комнате. Теперь они говорили, укоряли, кричали на меня. Подсознательно готовясь принять мысль о возможности поехать в СССР я написала Олиной тетке в Калифорнию, спрашивая ее, возьмет ли она на себя полную ответственность за племянницу если со мною случится что-либо неожиданное. Моей первой мыслью было не брать Олю с собой.
Но ответ мне ничем не помог. В отличие от своего порывистого, искреннего брата, его сестра всегда подолгу обдумывала каждый шаг и слово, нередко советуясь с адвокатом. Теперь она просила, чтобы я предоставила ей письмо от врача, характеризующее мое состояние здоровья: была ли действительно какая-то серьезная опасность?.. Я вдруг совершенно разъярилась на весь американский образ жизни и мышления — такой деловой, такой бессердечный, — как казалось мне в этот момент. Не могла же я сказать ей, что вдруг смогу поехать в СССР!
Смогу?.. Теперь надо было подумать об этом всерьез.
В интервью, данном в 1984 году в Англии «Обзерверу», я постаралась без обиняков сказать, как непереносима стала мне разлука с детьми и теперь уже — двумя внуками. Мне хотелось, чтобы публика поняла, как это важно для меня. Но репортер нажимала больше на политику и пропаганду, на все то, что она считала важным в моей жизни… Статья была длинной, сумбурной и совершенно не отражала (как это всегда бывает) реальностей моей жизни. Хотя она и приводила дословно мои слова, в общем контексте статьи невозможно было уловить этой ноты.
Позже мне часто думалось, что, если бы мы жили в США, мы обе не испытывали бы такого чувства оторванности, которое наполняло нас в Англии. Здесь мы были чужестранцы, эмигранты, резиденты. Никому и в голову не приходило считать меня американкой — хотя я уже шесть лет имела американское гражданство, и в Америке я была «одной из нас» уже давно. Даже Ольгу здесь считали какой-то полурусской эмигранткой, хотя она все еще не знала ни слова по-русски и продолжала во всем вести себя, как американская девочка.
В Америке вас немедленно включают в общую жизнь, и вы становитесь частью ее, хотите вы этого или нет. В Англии вам этого никто не предлагает, ибо принадлежность к британской нации — священна, и ее не бросают к ногам каждого приезжего. Прибывших на Острова после второй мировой войны хватает с избытком, и у них имеется законное право считать, что они — дома. Оля попала только в интернациональную школу именно потому, что по законам бюрократии мы принадлежали к этому «второму сорту». Учебные заведения высшего класса — для урожденных британцев, а не для нас. Это ощущение было не всегда приятным, но мы сжились с ним в силу привычного для меня интернационализма и отсутствия ложной гордости.
Однако чувство дома было здесь нами утеряно. Возможно, что чувство, которым мы долго наслаждались в Америке — в Принстоне на Вильсон Роуд, в Калифорнии в Карлсбаде, в Висконсине — возможно, что оно удержало бы меня от мечтаний о «доме и семье» там, далеко, где я их оставила, в СССР. Теперь же наш американский дом не существовал более. И как ни приятна была традиционность старой, прекрасной страны, как ни восхищала красота средневекового Кембриджа и вековая история Лондона, мы все-таки чувствовали себя здесь пришельцами. Даже в малопереносимой Аризоне мы были — в свое время — дома. Сейчас же чувство отчуждения возрастало с каждой минутой и определенно помогало тянуться к тем, кто остался так далеко: к дочери, сыну, но сильнее всего — к двум внукам.
Помня отличные школы в Москве на английском и французском языках, начатые во времена Хрущева, я надеялась, что именно в одной из них Ольга сможет найти дружественную среду. Популярность Америки среди молодежи всегда была сильна в СССР, и отношение к девочке безусловно было бы дружеским, думала я. И уж безусловно, воображение рисовало теплые, даже горячие объятья, в которые заключат ее брат, сестра и племянник (то есть, мой внук Илья), почти ее ровесник. У нее сразу же появятся кузены и кузины — мои племянницы и племянник. Она встретит четырех «витязей прекрасных» — моих двоюродных братьев Аллилуевых, приходящихся ей дядьками. И все это венчает, полагала я, ее тетя Кира Аллилуева, моя кузина, актриса на пенсии веселая, беззаботная душа, любящая молодежь. В наших мечтаниях я не видела ничего, кроме любви, которая несомненно окружит тринадцатилетнюю девочку, всегда так искавшую любви родственников, но не находившую ее среди своих американских братьев и кузенов. Но как подать ей эти мысль?.. Она не раз уже выражала интерес к кратковременной ной встрече с братом и сестрой «из России», даже поехать туда «ненадолго». Но как она встретит идею о «насовсем»?.. Ни на одну минуту не возникала в моей голове даже мысль о возможности недружелюбной встречи. Тут работал со всей силой мой идеализм, и ничего, кроме любви, он мне не обещал. Ну, а уж если будет любовь да согласие, так со всем остальным мы как-нибудь справимся. Все остальное, то есть реальности советского строя и общества, как-то отступили вдаль в моем сознании. Я думала лишь о людях, которые были там, и были так нужны и дороги.
Правда, сын уже высказывал по телефону какие-то туманные сомнения насчет того, «напишет тебе Катя или нет». Почему-то он вообще мало что о ней знал, по-видимому, видел ее крайне редко, и не очень много смог мне сказать о сестре. Но я все еще видела Катю девочкой шестнадцати с половиной лет, любящей и близкой мне! Никаких иных возможностей просто не могло быть. Поразительно, как ум подтасовывает факты, предлагает доказательства, когда сердце уже приняло решение.
И вот, в сентябре Ольга только что отправилась в свой пансион после летних каникул, которые мы провели с ней вместе на островах Силли в Атлантическом океане. Я только что приобрела, наконец, деревянный круглый стол, который должен был служить столовым столом в нашей большой комнате. В углу ее находилась «кухня» (плита и холодильник), а остальное пространство занимала «гостиная плюс столовая плюс кабинет» — по современной планировке этих небольших квартир. Стол был сделан в Югославии, сосновый стол, импортированный в Англию. Фотографии сына и дочери всегда стояли на самом видном месте, где бы мы ни жили. Сейчас они смотрели на меня с полок секретера, поместившегося между двух высоких окон, выходивших на Ботанический сад Кембриджа.
Я знала, что надо было что-то решать, Я знала, что поездка в СССР будет воспринята повсюду в мире только с политической точки зрения и что меня все будут поливать помоями. Чувства матери? Да кто этому поверит?! Не в силах больше молчать, я отправилась к знакомой на Чосер Роуд на чашку чаю и спросила ее за столом:
«Могли бы вы жить, не видя своих внуков? Или детей!? Не показалась бы вам тогда ваша жизнь бесцельной?» Она серьезно посмотрела на меня, и ответила: «Нет, я бы не хотела для себя такой жизни». Для меня в этих словах был ответ.
Дома я позвонила по телефону Владимиру Ашкенази, который был до тех пор всегда хорошим другом. Мы часто встречались во время его гастролей в Америке и в Англии. Он всегда находил для меня время, хотя был безмерно знаменит, занят и быстро уставал. Сейчас, слушая по телефону мой довольно бессвязный разговор, он едко заметил:
«Ну, знаете, если вам здесь не нравится, и в Штатах не нравится, так не поехать ли вам обратно в Советский Союз?»
Меня огорчили его слова. Меня уязвил его тон: еще смеется! Хорошо ему, вся семья и дети с ним, живет королем в Швейцарии, повсюду резиденции… И я ответила в его же тоне: «А что ж, возможно, и воспользуюсь вашим советом!» И повесила трубку.
Чем больше я понимала рассудком, какой шок вызовет у всех наша поездка в СССР, тем больше логика сердца настаивала на ней. Я даже заглянула в астрологический совет на ближайшие дни и прочла: «Не предпринимайте никаких серьезных решений, так как ясное понимание сейчас затуманено».
«Глупости!» — сказала я сама себе. И села писать письмо советскому послу с просьбой разрешить мне возвращение.