Тишина и страх. Вот что мне помнится из нашего бегства… Тишина и страх.
Айшем Лаури оказался человеком слова, он ожидал нас на пристани. На рассвете мы тайком покинули гавань, и Лаури взял курс – к югу от Норфолка. Хотя попутный ветер не ослабевал, продвигались мы вперед до ужаса медленно.
Хотя чаще всего от берега мы держались на расстоянии мушкетного выстрела, мы с Селией рискнули подняться на палубу. Вдохнуть свежего воздуха. Чтобы бриз слизал с наших тел следы соленого пота – соль проступила и на щеках Селии. Мне подумалось, что из нас наибольшему риску подвергалась Селия, несмотря на то что я слышала от Ларка. Любой порт, в который мы войдем, находится в рабовладельческом штате, а Селия – беглянка, за которой числится мертвый плантатор. Более того, она представляла собой собственность, ценную для ее владельцев. Если нас обнаружат, Селию вернут обратно: если ей повезет – морем, если нет, то сушей. Преследователи наверняка над ней надругаются. А что ее ждет по водворении в Виргинию… я старалась об этом просто не думать. А как поступим мы – я и Айшем Лаури? Добровольно уступим нашу подопечную – извинившись и равнодушно пожав плечами? Вряд ли. Тогда нас закуют в кандалы, присудят к наказанию плетьми, наши имена будут покрыты позором. Одним словом, впереди – полный крах… О, в каком же я пребывала неведении – и к великому своему счастью.
Выбора не оставалось. Нужно было бежать и бежать дальше. Но как узнать, когда мы достигнем конечной цели? Куда мы направляемся? Слишком много загадок. По правде сказать, наверняка я знала только одно: самое страшное для меня – потерять Селию, и я готова на все, лишь бы этому помешать.
Чарлстон. Саванна. Эти и меньшие порты остались позади.
Лаури всюду встречали хорошо. Затаившись в сыром трюме, мы со страхом напряженно вслушивались в его переговоры на каждой пристани.
Каким-то особым промыслом Лаури, похоже, не занимался – какой груз лежал в ящиках, к которым мы с Селией жались в тесном трюме, мне неизвестно. Наверное, всякие полезные хозяйственные мелочи (вроде ниток, булавок и посуды) плыли на юг в придачу к его основному товару – многочисленным мешкам и корзинам с овощами, фруктами и корнеплодами, которыми мы и подкреплялись. Скоро выяснилось, что наш капитан податлив на любое предложение, за соответственную цену. Так, где-то меж островов штата Джорджия Лаури согласился взять на борт огромные часы, уложенные в гроб, предназначенные для состоятельной семьи из Средней Флориды. Услышав об этом, Селия вздрогнула и вцепилась мне в руку. Говорить мы не осмеливались (переговоры происходили слишком близко от нас), но когда это слово – «Флорида» – повторили снова, Селия стиснула мне руку еще крепче. Глаза у нее расширились. Она затрясла головой с такой силой, что со лба у нее попадали капли пота. Она придвинулась ко мне так близко, что я чуть ли не на губах ощущала вкус ее пота, вдыхала запах ее надежды – точно так же, как раньше слишком хорошо почувствовала запах ее страха.
Флорида. Надежное прибежище. Сколько всяких историй о ней Селия наслышалась.
Когда мы снова вышли в море, я посовещалась с нашим капитаном. Было решено: в порту Фернандина – на острове Амелия, в устье реки Святой Марии, как раз по ту сторону границы с Джорджией, – мы, дождавшись ночи, сойдем на берег.
А что потом? Это «потом» – оно настанет, и думаю, что мы об этом узнаем тотчас же.
В порт Флориды мы вошли в полдень и там несколько изменили наш первоначальный план – высадились на берег, не дожидаясь темноты.
В трюме стояла нестерпимая жара, было так душно, что я опасалась за здоровье Селии. Она, конечно же, ни на что не жаловалась, но пока мы сидели, прислушиваясь к нестройному портовому гулу и стараясь поторопить время, я заметила, что с ней творится что-то неладное. Плечи ее поникли, и сама она вся сгорбилась. Ее не просто клонило в сон. Вообразите мой ужас, с каким я вглядывалась в нее, выискивая первые признаки лихорадки.
С Лаури я уже рассчиталась. Он по таможенным делам отсутствовал уже больше часа. Или мне так казалось. Именно тогда в голову мне ударила страшная мысль, от которой душа ушла в пятки. Какой купец не пожелает нажиться вдвое от продажи одного и того же товара? Хотя я и рассчиталась за нашу перевозку, заплатив нашему капитану хорошие деньги, не будет ли он прав, несмотря на всю свою внешнюю доброту, если замыслит сдать нас в руки закона? Вознаграждение обещано наверняка солидное, и Лаури изрядно наживется на своих подозрениях. Думаю, он не особенно удивится, узнав, что Селия – невольница. Ах, вдобавок еще и убийца! Прибыль можно огрести немалую. А я… что такое я? Кем бы я ни была, несомненно одно: я повинна в попрании множества законов – природных и прочих, и самое лучшее для меня – это скрываться.
И потому мы потихоньку улизнули с корабля.
Селия по-прежнему носила темные очки. Когда грузчик в порту Чарлстона немедля прекратил к ней приставать, приписав ее холодность слепоте, мы обе решили прочно взять эту уловку на вооружение и, пока мы в бегах, всюду пускать ее в ход, что вызовет к нам со стороны сочувствие и почтительность, а также избавит от лишних подозрений. Итак, Селия прикидывалась слепой, а я разыгрывала крайнее недовольство ее полной беспомощностью. Собственно, только то, что Селия крепко поддерживала меня за локоть, и удержало меня от падения, когда я чуть не растянулась на пристани, будто пьяная в стельку, когда Флорида обрушилась на меня со всей силой… О, Флорида – сущий ад, а я отнюдь не была бесстрашным Вергилием.
Диск солнца испепелял на месте. Висел он, казалось, так низко, что я – во внезапном помутнении рассудка – попыталась смахнуть его с неба. Мой жест выглядел неофициальным приветствием территории Флориды, над которой днем и ночью беспрерывно вьются и жужжат, донимают и кусают разнообразные бессчетные насекомые; никто моего приветствия не заметил, и к лучшему. Что до флоридского воздуха, то он опровергал собственное название, напоминая собой вязкую жидкость, сквозь которую приходилось не идти, а с трудом ее преодолевать. Тело, впитывая ее, разбухало, пока пальцы не превращались в связку бананов. Волосы делались непокорными, словно кто-то надергал с низкорослых дубов испанский мох и водрузил пучок тебе на голову. Солнце раскаленным языком лизнуло мою незагорелую кожу так, что она зашипела, будто брошенный на сковородку комок свиного сала. Элементарно мне хотелось лишь одного – презрев условности и приличия, забыв о бережно хранимых тайнах, сорвать с себя одежды и в чем мать родила кинуться в блаженную прохладу воды. Этого, разумеется, я не сделала. Наоборот, ощущая свое тело на пристани как никогда – из-за величайшего дискомфорта, – я потуже застегнула жилет. Никто – и в первую очередь Селия – не должен видеть мои контуры, облепленные мокрой от пота тканью, иначе я предстану сестрой того мужчины, какого из себя изображала.
У старой женщины цвета меда я купила шляпу, изготовленную из пальмовых листьев, и эта шляпа – говорю без преувеличения – спасла мне жизнь. Широкие поля давали тень лицу и шее, и, спрятанная под ними, я могла озираться по сторонам в поисках дороги. (О, как мне хотелось услышать что-нибудь из незатейливых предсказаний Мамы Венеры! Я бы охотно воткнула в землю раздвоенную палку или погадала на опивках в чашке или котелке.) Эта самая женщина расположилась со стулом и тележкой вблизи от пристани и торговала всякой всячиной: сплетенными ею самой вещицами, а также пирожками и томатами. Огромного размера томатами – она держала их в холодной воде и продавала, нарезанными и подсоленными, за монетку в пять центов. Они были сочными, как мясо, – восхитительны! Я ожила, упиваясь соком томата, из которого при первом укусе выбрызнула алая струя, смочившая во рту купленный пирожок с ветчиной… и тут, приподнявшись на цыпочки, Селия прошептала мне на ухо: «Взгляните, что у нее есть». Кивком она показала на край тележки и тут же опустила глаза. Ведь мы положили, что она должна быть невидящей.
Хитрая старуха выставила на продажу веер, изготовленный из таких же листьев, что и шляпа. Искусно изготовленный, он раскрывался с таким изяществом, что в старину оказался бы вполне к месту и при любом аристократическом дворе. Я поняла это, как только женщина не без умысла принялась обмахиваться похожим веером, выразив при этом на лице несказанное облегчение. Демонстрация показала, насколько нам необходим веер. Селия должна его иметь. Я подумала – не купить ли шляпу и ей, однако рассудила, что шляпа будет слишком бросаться в глаза и намекать на достаток. Шляпа покажет, что Селия непривычна к жаре и неудобствам – уделу невольников. Веер устранит ненужный риск. Я спросила цену. Какой она была – не суть важно, зато хорошо помню, что торгашка дала сдачу, поскольку эта сделка нас и разоблачила.
Я, заглядевшись на плавные колебания веера, не заметила предложенной сдачи, и протянутую монету взяла Селия. Она тут же спохватилась, но было уже поздно. Обе руки повисли в ожидании, пальцы едва не соприкоснулись, и между ними что-то такое пробежало… казалось, некий разряд… У старухи – длинные искривленные пальцы. Селия подставила гладкую ладонь, на розовой поверхности которой проступало зловещее художество Бедлоу. Женщина наконец выпрямилась во весь рост и уронила монету на ладонь Селии. Ее Селия послушно передала мне, вновь войдя в роль. Мы обе подыскивали слова, но женщина нас опередила:
– Ты издалека?
Обратилась она к Селии. И не просто обратилась, а, обойдя свою тележку, всмотрелась в необычные очки Селии. Медленно, мелкими шажками, приблизилась к ней. Потом заглянула за стекла – и увидела в них отражение глаз Селии.
Селия бросила взгляд сначала в одну сторону, потом в другую – и наконец согнутым пальцем сдвинула темные очки на кончик носа, чтобы показать свои глаза во всем великолепии.
– Да, издалека. Очень издалека, – ответила она.
Мы совершили побег. И вот, не успели пройти по берегу и сотни ярдов, как нас выследили.
Я попыталась что-то из себя выдавить, умоляя продавщицу не…
Она меня оборвала, встряхнув веером так, что он раскрылся полностью. Под его защитой она придирчиво меня осмотрела – с головы до пят. Обошла кругом, будто хищник. Ее босые ноги выставлялись из-под подола серой домотканой юбки; переступала она ими легко и плавно.
Лет ей было немало, но двигалась она проворней кошки.
Не говоря ни слова, сдернула с моей головы шляпу. Я чуть не поперхнулась остатком томата, который забыла проглотить после того, как протянутая монета положила конец нашему розыгрышу.
Я изготовилась сорваться с места. Вцепилась Селии в локоть, но немного успокоилась при виде ее невозмутимости. Женщина и Селия пристально смотрели друг на друга. Быть может, они обменялись репликами, а я не слышала слов?
Женщина молча вернулась на свой стульчик. Извлекла из подобия колчана свежий пальмовый лист. Достала из-под тележки мачете. Взглянула на меня. Я отшатнулась. Но женщина вынула небольшой ножик, более пригодный для намеченной задачи – изготовить для моей шляпы ленту.
Когда я снова водрузила шляпу себе на голову, сидела она идеально – так, словно я проносила ее всю жизнь.
…Вокруг нас сновали горожане. Если бы женщине вздумалось нас выдать, удирать было некуда, и я уже заикнулась о вознаграждении – сумме, несомненно, значительной для продавщицы томатов и пирожков с ветчиной.
Прежде чем встать и вернуть мне шляпу, женщина вытащила огрызок карандаша и клочок грубой оберточной бумаги, на одной стороне которого, испещренной птичками и вычеркиваниями, был записан ее приход и расход. На оборотной стороне этого клочка она что-то нацарапала, воткнула его в тулью шляпы и разгладила, приговаривая: «Жара нынче страшная. С этой бумажкой вам будет попрохладнее». Улыбкой поблагодарив женщину за доброту, я до того, как нахлобучить шляпу на макушку, заглянула внутрь, но из написанного ею разобрала только половину – это были какие-то буквы. На мой немой вопрос женщина сказала только одно:
– Наденьте-ка шляпу и пока что не снимайте. – Повернувшись к Селии, она добавила: – Эта шляпа поможет вам обоим, она вас убережет от пекла. А теперь идите и не поминайте меня лихом.
Заторможенные, мы пошли по улице, не смея оглянуться. Селия один раз споткнулась и чуть не упала на колено. Я опять испугалась, не начинается ли у нее лихорадка, но перевела дух с облегчением, догадавшись, что она снова вошла в роль незрячей невольницы. Я же тем временем была способна только на то, чтобы механически переставлять ноги.
Дойдя до середины улицы, Селия утянула меня в тень гостиницы. Жестом она велела мне снять шляпу и демонстративно утереть со лба пот краем рукава.
– Не обращайте на меня внимания, – шепнула она мне, и я послушно ей повиновалась, пока она украдкой читала всунутую в подкладку шляпы записку.
Там стояло имя: Трэверс. Она вскинула свои фиалковые глаза поверх стальной оправы очков и, когда наши взгляды встретились, повторила имя:
– Трэверс. Нам поможет Трэверс.
Селия вновь вывела меня из тени на солнцепек. Теперь ее походка сделалась уверенной и целеустремленной. Мы направились к почтовой конторе, возле которой прождали довольно долго. Во всяком случае, теперь, когда мы вернулись на положение беглецов, минуты казались часами. Наконец Селия обратилась к какому-то чернокожему с вопросом, не знает ли он человека по имени Трэверс. Так зовут ее дядю, проживающего на острове; он должен был встретить ее у причала; ее хозяин (то есть я) отказался от права на собственность, так как она недавно потеряла зрение и…
Чернокожему дела не было до ее бедствий, однако разыскиваемого нами человека он назвал: Айзек Трэверс. Он высадится на берег в нескольких милях отсюда. Мы попадем в нужное место, если пойдем вот по этой самой дороге и свернем направо у разрушенной старой мельницы. Чернокожий уже нацелился уходить, но Селия вдруг схватила его за руку:
– Вы сказали, он владеет землей? Значит, он… он свободный?
– Туда идите, туда, – повторил чернокожий, кивая головой в указанную сторону. – Пешком за час доберетесь. – Он оценивающе взглянул на меня и добавил: – Ну, может, чуточку подольше. – Переведя глаза на Селию, он заключил: – А коли он приходится тебе дядюшкой, так ты вроде бы должна знать, что он на воле. Или как?
Он слегка коснулся соломенной шляпы, продавленной сверху и потрепанной по краям. Мне почудилось также, будто он еще и подмигнул, но кто его знает.
Мы молча двинулись дальше, прислушиваясь, не идет ли кто за нами следом.
Старый Айзек Трэверс и в самом деле был свободным. Ему принадлежал восемьдесят один акр земли, а его жена по имени Лотти разделяла его квакерские убеждения. Лотти и вышла на просевшее крыльцо отогнать собак и встретить нас как друзей, и она же щедро накормила нас испеченными на горячей золе кукурузными лепешками и поджаренным беконом. Когда же от посадок индиго появился сам Айзек (он радушно нас приветствовал и вопросов почти не задавал); когда Лотти принесла с подоконника еще теплый пирог с фруктовой начинкой, поставила его посередине соснового стола, за которым мы уселись все четверо; когда она взрезала поджаристую корочку, из-под которой повалил парок, приятный и сладкий, как песня дрозда… что ж, вот тогда мне и подумалось, что мы с Селией и вправду спаслись от погони и сможем зажить на воле.
Стол из сосновых досок был облицован тонкими пластинами, потрескавшимися от долгого употребления. Края стола хранили следы острых ножей. Убранство кухни было самое простое – за исключением лампы с ярко-рубиновым абажуром и одинокой герани на втором подоконнике. От печи в углу веяло теплом. За окнами кухни и сквозь стены (доски обшивки покоробились, и комки ссохшейся глины попадали на пол) день угасал, но не о пустяках мы заговорили только с наступлением темноты.
По счастью, о прошлом нас никто не расспрашивал. Откуда мы. Как сюда добрались. Почему бежали. В том, что мы бежали, супруги Трэверс явно не сомневались. Да, разговор касался лишь нашего ближайшего будущего – куда нам теперь отправиться. О нашей скорой свободе хозяева дома говорили как о деле решенном, и это очень взбодрило нас с Селией.
– Здесь вам лучше не оставаться, – прошептал Айзек, закрывая окна, чтобы не подслушали вражеские уши. В кухне сделалось жарче, чем на вечерней улице. – Да, это будет неразумно.
Лотти, положив руку на плечо Селии, пояснила:
– Всякий портовый город – рассадник сплетен. Тайны разносятся с каждым кораблем.
Селия отложила в сторону свои очки, и, когда она взяла натруженную руку Лотти Трэверс в свои руки, в глазах ее затеплилась нежность:
– Мы не останемся ночевать. Для вас это небезопасно, и я… мы вовсе не хотим…
– Ну-ну, помолчи, – перебила ее Лотти, – делать доброе дело ради Господа нашего всегда небезопасно. Вы у нас переночуете. И уйдете из нашего дома на рассвете. Вас как будто никто не заметил. И пускай никто не увидит, как вы от нас уйдете. Этим вы избежите опасности, а с собой захватите наши молитвы. – Она плюхнулась в тростниковое кресло, застонавшее под ее весом. Лотти Трэверс была широка не только душой, но и в кости. – Ведь это Банана Мэй вас прислала, верно?
Да, подтвердила я. Хотя имени своего женщина не назвала и возле ее тележки я никаких бананов не усмотрела, конечно же, она и была эта самая Банана Мэй. Когда я только перешагнула порог дома, Лотти приняла от меня шляпу с понимающим видом. До того мы прошли на жаре по пыльной дороге несколько миль, до боли в глазах напряженно выискивая среди кустарников развалины мельницы. Заслышав позади себя стук копыт, вздрогнули. Обе готовы были схорониться за кустом, но дорога была пустой и просторной, да и засекли уже нас. Волнение улеглось, когда мимо протащился какой-то старый возчик. У него мы спросили, далеко ли до фермы Траверса. Шагов через полсотни увидите мельницу, заверил нас он; так оно и вышло.
Итак, нас на острове Амелия уже знали. В первую очередь, конечно, Айшем Лаури, но кроме Бананы Мэй надо назвать еще и двух мужчин, у которых мы спрашивали дорогу. Были они к нам равнодушны или нет, дружелюбно настроены или наоборот, им наверняка запомнилась пара – белый с чернокожей девушкой на пути от берега. Девушка слепая или плохо видящая. Мужчина высокий и худощавый, с иноземным выговором, лицо бескровное. Возьмись кто-нибудь допытываться, нас тотчас же вспомнят.
Из ящика, поставленного высоко на полку, достали две карты с разноцветными отметками. Их я восприняла как доказательство того, что Трэверсы оказывали помощь и другим, отыскивали им дорогу, которую покажут и нам.
Айзек с гордостью обвел на карте свои владения:
– Вот это моя земля – у меня и бумаги на нее есть, все чин по чину – с тысяча восьмисотого года. Купил ее еще до того, как испанцы запретили это американцам. И мы с Лотти удерживали ее при набегах через границу людей из Джорджии – они называли себя патриотами, а по мне, так были просто пиратами – до тех пор, пока испанцы не ушли.
Лотти кивала, глядя на карту, поторапливая мужа заняться более насущными задачами.
Айзек вздохнул, и как-то сразу стало ясно, что он уже немолод. Внешне он выглядел довольно крепким, несмотря на понурые плечи и сгорбленную спину, но вот этот вздох выдал тяжесть, какая лежала у него на душе.
– Найду вам подходящее судно.
– А если сухопутным маршрутом? Которым из них? – спросила я.
– Нет, – возразил Айзек. – Вы куда направляетесь? Отсюда в Среднюю Флориду? – Гласные в слове «Флорида» он протянул мягко и гладко, будто прозрачную атласную ткань. – Там на каждом шагу плантаторы, загребают себе землю.
– И до Пенсаколы вам добираться двадцать восемь, а то и тридцать дней, – вставила Лотти. – Вполовину меньше до Таллахасси. И то если раздобудете лошадей гораздо выносливей наших. Айзек правду говорит, на суше скорее всего напоретесь именно на то, от чего бежите… Всюду хлопок. Плантации распространяются быстрей, чем лесной пожар. Я согласна с Айзеком, вам надо добираться морем. Вдоль берега до устья Сент-Джона и, может быть, по реке до Кауфорда.
– Правильно, – кивнул Айзек, проводя пальцем по линии на карте. Этот маршрут уже был отмечен красным. – Вот этот путь. Сначала как-нибудь вниз по реке – скажем, примерно отсюда – и только потом посуху. Доберетесь до Кингз-роуд и направитесь на юг.
– А есть… есть еще какой-то Юг, еще дальше?
Мне казалось, что мы уже целую вечность плывем до края света.
– Есть, – рассмеялся Айзек. – Я там не бывал, но если вам угодно, сэр, юг мы вам обеспечим.
Мы все расхохотались. Мой смех, наверное, был самым счастливым. Айзек Трэверс назвал меня сэром.
Разговор вернулся к Кингз-роуд – эту дорогу по восточному побережью построили англичане. Тут Трэверсы переглянулись, оба враз закивали и в один голос театрально произнесли на испанский манер:
– Сан-Агустин.
Так просто путь наш был предопределен.
Мы снова сверились с картами, и на место они были убраны только к ночи.
Ночевала я в просторной прихожей Трэверсов на нижнем этаже.
– Здесь будет попрохладней, если подует бриз, – заметила Лотти.
На одно одеяло я легла, а второе скатала и подложила себе под голову. Лотти спросила, не нужно ли мне чего-то еще. Я ответила, что ничего не нужно, но хорошо знала, кого мне недоставало, кого я жаждала, к кому стремилась. Лотти увела Селию наверх к себе.
По обе стороны прихожей были двери с занавешенными стеклами, и ночью действительно подул бриз, донеся до слуха гортанное кваканье лягушек, зуденье и гуд насекомых, контактировать с которыми я отнюдь не желала. Не в силах заснуть, встала и на натруженных ногах прокралась к передней двери. Хотелось полюбоваться луной. Она была почти полной… Что верно, то верно, наше сестринство приписывает луне преувеличенно большое влияние, однако я испытала ее воздействие в Ле-Бо, а после восстания мертвых в церкви Поминовения почувствовала в себе… прилив сил. И вот что любопытно: надеялась ли я извлечь из лунного света дополнительную энергию, впитать ее в себя? Возможно.
И тут я увидела, как луна заливает своим голубым сиянием черную землю. На темном крыльце блеснула сталь. Ствол дробовика в руках Айзека Трэверса. Он нес стражу в качалке без подушек, у ног его расположились две охотничьи собаки… Ведовское заклинание? Не знаю. Молитва? Быть может. Но я сделала одно – испросила у луны и ее создателя благословения для этого человека.
На свою постель на полу я вернулась незамеченной. Сон оказался прерывистым, однако утром я проснулась, не понимая, где нахожусь.
В Сент-Огастине мне стали сниться сны по-английски. Не сразу, нет – спустя несколько месяцев после нашего прибытия туда. Обыкновенные сны – причудливые, но так бывает всегда. В них не было ничего колдовского. И они не были вызваны заклинаниями, нет.
Проснуться после сна, увиденного впервые на втором своем языке, – ощущение не из приятных. Я, конечно же, знала английский, но только по книгам. И на английском, естественно, мы общались с Селией, хотя она прилично нахваталась французского за месяцы пребывания с Бедлоу за границей. Если я уставала, сердилась или пугалась чего-то, то переходила на французский, однако Селия, не чувствуя себя в нем уверенно, неизменно отвечала мне по-английски. На английском приходилось говорить во все время нашего побега, и очень многое зависело от моего владения им. Правда, на первых порах этот язык казался мне топорным и чересчур обобщенным – в отличие от изобилующей нюансами утонченной французской речи.
Хотя во сне я обратилась к языку повседневного общения, не могу сказать, что с большой легкостью освоила английский. В Сент-Огастине мы столкнулись со множеством говоров, и в голове у меня они нередко путались. Со временем я овладею – через усердные занятия, но и с помощью магических приемов – большинством наречий, приправлявших своей пряностью городское варево: греческим и каталонским, мандинго и мускоги – и так далее. О да, испанским, разумеется, тоже.
До нашего появления в городе испанцев не было там уже семь или восемь лет. Договор, носящий имена Адамса (Джеймса Куинси) и Ониса, согласно которому Флорида (как Восточная, так и Западная) переходила к Америке, был подписан в 1821 году. Территории были и оставались территориями, но с недавних пор заговорили о придании им статуса штата.
Именно испанцы превратили полуостров в безопасное пристанище, куда стекались невольники из южных штатов. (Об этих историях Селия и была наслышана.) Американцы, однако, поддерживали британскую модель рабовладения и враждебно относились к мягким порядкам, учрежденным испанцами, чьи патерналистские взгляды позволяли беглецам жить свободно и под защитой закона пользоваться землей, как только они приносили клятву верности Римскому Папе – находившемуся где-то столь же далеко, что и сам Отец Небесный.
Папа Римский – в сговоре с королем – первым и направил испанцев на полуостров. Затем туда хлынули орды церковников и напутствуемых короной подданных, чьи звучные имена плохо вязались с их разбойничьими деяниями.
Я говорю о Понсе. Хуан Понсе де Леон, первым ступивший на этот берег в начале шестнадцатого столетия, назвал его из-за обилия растительности La Florida. Изобиловал полуостров также и индейцами племени калуза. Хуан Понсе не нашел здесь мифического источника вечной молодости, а вместо того воздух заполонили тростниковые стрелы туземцев с наконечниками из кремня, рыбьих костей и раковин, которые при столкновении от удара раздроблялись и проникали в зазоры между доспехами испанцев. Хуан Понсе де Леон вернулся на Кубу, где и умер от ран, так и не добравшись до искомого источника.
Панфило де Нарваэс, высадившийся в бухте Эспириту-Санто, подступил со своим отрядом к селениям племени тимукуа, требуя от них дани и повиновения. Спустя полгода разбитые конкистадоры отступили обратно к проливу, спасаясь бегством в наспех сколоченных суденышках – щели в днищах заделывали волокнами пальметто, паруса стачали из кусков одежды, оснастку изготовили из шкур и грив съеденных ими же лошадей.
Один из подручных Нарваэса – Кабеса де Вака – вернулся домой с рассказами о флоридских дикарях, о тамошних песчаных пустынях, о змеях… Эту землю он проклинал как несчастливую, которую лучше оставить в покое, однако в то же самое время замышлял грабительский поход на нее, выискивая для этого покровителей. Бедный, бедный Кабеса. Титул adelantando[69] достался не ему.
Эрнандо де Сото, покоривший инков в Мексике, в 1539 году отплыл из Гаваны с отрядом из шестисот человек, размещенных на девяти кораблях.
Де Сото исследовал Западную Флориду, собрав множество жемчуга, однако интересовало его главным образом золото. Утолить жажду могло только оно. Его подчиненные пытали индейцев в уверенности, что у тех развяжутся языки и они укажут им путь к грудам золота, укрытого в тайниках среди холмов в глубине полуострова. В 1542 году де Сото подкосила лихорадка.
Затем явился священник – Луис Кансер де Барбастро, который принес себя в жертву племени токобага. И Тристан де Луна, искавший вместе с де Сото «Семь золотых городов Сиболы». Его отряд из пятисот человек, вскоре взбунтовавшийся, прибыл с Кубы и застал племя куса пораженным чумой. Индейцев заразили прежде побывавшие там испанцы.
К середине шестнадцатого столетия испанцы, тщетно перерыв Флориду, отчаялись и капитулировали, оставив индейцев в покое.
Передышка оказалась недолгой. В 1562 году интерес испанцев к Флориде вновь оживился, поскольку Гавану наводнили слухи о том, что французы дерзнули проникнуть в глубь полуострова по реке Мэй – испанской Сан-Хуан, а нашей Сент-Джон.
Благодаря неожиданной доброте окружающих и щедрой оплате мы с Селией благополучно попали на ту самую реку Сент-Джон, за которую испанцы и французы вели войну на протяжении двух с половиной веков. На борту небольшого пакетбота, нанятого нами в Фернандине, мы преспокойно плыли вверх по течению, и расспросами нас никто не донимал. Мы вновь разыгрывали роли Плантатора и Слепой Наложницы – на сей раз с полным успехом.
Мы плыли по реке в сумерках, и наше судно имело такую низкую осадку, что нежившиеся на покатом берегу крокодилы поглядывали на нас сверху вниз. Мне никогда не забыть, как я впервые увидела их глаза, сверкавшие сернисто-оранжевым огнем в отблесках от ярко пылавших сосновых чурбанов, которые, источая смолу, горели в стальной жаровне на крыше рулевой рубки. Ящеры, при нашем приближении собиравшиеся в кучу, соскальзывали в черную воду и, подплывая вплотную, шаркали своими чешуйчатыми телами о корпус нашего судна.
Серебром отливали кипарисы и верхушки лавров, серебристыми были и всплывавшие вокруг нас водяные лилии. Сквозь тростник с треском пробирались четвероногие твари. Птицы разлетались по сторонам, испуганные нашим огнем. Все было погружено в неестественно глубокое безмолвие.
Мы с облегчением высадились в Кауфорде, где наш кормчий, согласно предварительной договоренности, подгреб с помощью шеста к берегу. Кауфордом (то есть Коровьим бродом) это местечко называлось потому, что здесь, на мелководье, реку коровы могли переходить вброд. Американцы, разумеется, опозорили его, переименовав в Джексонвилл – в честь вояки, восседающего ныне в Вашингтоне.
Из Кауфорда мы перебрались на наемной повозке на берега Черной протоки. Она была судоходна на протяжении нескольких миль, однако, не имея собственной лодки, мы решили (посовещавшись не без кое-каких препирательств; у каждой из нас были свои опасения) переночевать в старом блокгаузе. Стены его обветшали, но крыша была надежной. Всю постройку заполонили вьющиеся растения, и сквозь зеленую завесу внутрь комнат, неказистых и лишенных мебели, лунный свет не проникал. Там, где было немного посветлее (никаких ламп у нас с собой, конечно, не было), мы с Селией расположились на кучке наскоро собранного мха. В тишине слышался шелест змей, шорохи насекомых. Страх и усталость, смешанные вместе, позволили нам с Селией уснуть, сидя плечом к плечу, прислонившись спинами к прохладной стене из ракушечного известняка.
Меня разбудил необычный перестук. Извлеченный из карьера известняк и деревянные переборки вокруг меня, казалось, вздрагивали. Солнце стояло еще невысоко, час был ранний. Перестук, приближаясь, становился все слышнее, пока наконец я не разобрала, что это… стук копыт.
Волы. И неуклюжая колымага с колесами в человеческий рост. Вровень со мной.
Нам ничего не оставалось, как опрометью выскочить наружу навстречу транспорту. Мы так спешили, что при нашем внезапном появлении из-за кустов ошеломленный возчик испуганно взмахнул кнутом, а другой рукой начал шарить под сиденьем в поисках более надежного орудия защиты.
– Нет-нет, не надо, – выпалила я. – Мы вам не враги.
Я указала пальцем на Селию и на себя, а потом на возчика.
Тот немного успокоился, и я быстренько наплела ему историю об иностранце и его приятельнице – вернее, служанке, которые ночью сбились с пути. Служанка нездорова, плохо видит, и чужеземец вывез ее из Средней Флориды в поисках Сент-Огастина, где можно получить un médecin[70].
– Скажите, ради бога, – взмолилась я, – это где-то недалеко?
– Забирайтесь сюда. – Возчик, не дослушав, кивком показал на дно повозки, где валялись недавно выкорчеванные пни с торчавшими в разные стороны корнями; они походили на выдернутые гнилые зубы. – Я-то поначалу принял вас за шайку краснокожих – выскочили, думаю, из леса, томагавками машут. Честно признаться, струхнул.
Он с облегчением рассмеялся. Ясно было, что подробности наших напастей интересовали его мало. В отличие от других он и на плату не намекал.
Селия призвала меня не болтать лишнего, легонько толкнув локтем, и я, прикусив язык, помогла ей взобраться на задок повозки, а потом уселась с ней рядышком. Вскорости, однако, придвинулась ближе к возчику, который не прочь был от скуки покалякать. К несчастью, выражений он особенно не выбирал, шевыряя крепкие словечки через плечо, будто мусорную шелуху. (О Селии он отзывался так, будто ее самой здесь и не было.) Скоро я свела свою речь к односложным поддакиваниям или росто пожимала плечами, чем сильно разочаровала нашего возчика, надеявшегося на хорошее общество. И с Селией я больше не решалась заговаривать, так что путешествие наше навстречу разгоравшемуся дню проходило в полном молчании.
Не то по ошибке, не то по злому умыслу или просто по глупости, сказать не могу, однако возчик явно заплутал.
Мы тащились на волах уже целую вечность, то подпрыгивая на кочках, то едва волочась по сырости. В тень попадали в лучшем случае изредка. Измученные жарой, голодные, терзаясь острой потребностью справить естественные нужды. (Я помочилась на обочине по-мужски. Хотя Селия из деликатности и отвернулась, до нее все же было рукой подать.) Силы наши были на исходе, и потому, несмотря на все неудобства, нас одолела тяжелая дрема. Очнувшись, мы обнаружили, что уже проделали изрядный крюк к югу от города.
Наш гид направлялся к какому-то поселению на юге, откуда собирался, медленно продвигаясь на запад по индейским тропам, вести торговлю с отдаленными аборигенами. И только затем вернуться в Сент-Огастин. Теперь, к полудню, я по обрывкам его повествования сумела уяснить его план, вызвавший у меня бурный протест.
Так мы оказались брошенными вдали от города, у истоков топи Коукоу, а дальше с трудом, кое-как – сквозь непролазные заросли – выбрались на берега Мозес-Крик. Рассудив, что вода ищет воду, мы пошли вниз по течению этого ручья в надежде, что он выведет нас к океану.
Путь наш оказался извилистым, и мы блуждали, забираясь то на юг, то на восток. Вышли к новому водоему. Нет, не к океану, но к другому ручью, который, как я теперь знаю, называется Пеллисер. Оттуда идти стало легче, хотя по-прежнему приходилось продираться сквозь орешник и мелкие кустарники. Селия пением распугивала змей и прочих опасных тварей.
Наконец мы оказались на проезжей дороге, и там удача нам улыбнулась. Хотя попутных повозок нам не попалось, мы пешком дошли до западного берега огромного водного пространства, какого еще не видели. Это была река Матансас, текущая на север, к Сент-Огастину.
На подступах к городу с юга нас от него все еще отделяло немалое расстояние – миль пятнадцать, а то и больше – от описанной мной местности. Между рекой и океаном лежит остров Анастасия, и вот на самой крайней южной его оконечности мы с Селией и очутились. Река в ту пору сильно обмелела, и мы добрались до дальнего берега, где путь лежал уже не через заросли, а по песку. Выбрав далее дорогу вдоль реки, а не океана, мы брели по берегу в надежде встретить любое судно, которое быстрее доставило бы нас в город.
Сначала мне подумалось, что виной всему темно-красные ягоды, которые с голодухи я решилась сорвать и съесть. (Последовав примеру ржанки.) Потом приписала головокружение тучам москитов, выпивших из меня слишком много крови. Или солнцу. Нервы тоже могли сыграть свою роль – кишечник поминутно напоминал о себе. Enfin, по мере нашего медленного продвижения на север я впала в болезненное состояние, какое ранее испытала лишь однажды – в Ричмонде, когда смятенные мертвецы, заложенные кирпичами под полом церкви Поминовения, обращали ко мне свой зов.
Я внушала себе, всячески твердила: это недомогание – и только. О нет, я знала другое. Мне не просто изменили силы, что было бы понятно, но я… я стала иной. Руки и ноги стали гибкими, походка – уверенной, однако внутренности бунтовали, и рассудок время от времени у меня мутился. Я могла что-то впереди приметить – скажем, дерево особенной формы, – а потом, обернувшись назад после полусотни шагов, не помнила, как их прошагала.
Селия умоляла меня помедлить. Я как будто бы с ней согласилась, но, оглянувшись, увидела ее далеко позади себя. Однажды набрела на дюну, к которой вела заросшая тропинка. По ней я бежала, бежала опрометью, непреодолимо увлекаемая вперед, не чувствуя, как отросток пальметто впился мне в ногу и, продрав чулок, до крови поранил кожу. Я слышала, как Селия меня зовет, но остановиться было выше моих сил.
Я перебралась через дюну, и глазам открылся голубой океанский простор, раскинувшийся под еще более голубым безоблачным небом. Соленый воздух освежал, однако ничто не могло облегчить моих страданий, когда я упала на колени и исторгла из желудка все, что там еще оставалось. Вырвало меня желчью и несколькими цельными ягодами, не успевшими перевариться. Тело было в не меньшем расстройстве, чем мозг, и все же я ухитрилась подняться на ноги и вновь побежать.
Селия бросилась за мной вослед. И скоро мы наткнулись на компаньонов. Хотя на север они нас не препроводили, куда там. Не до того им было, все они были мертвы – и мертвы уже не одно столетие.
Позже Селия рассказывала, что глаза мои закатились. Что я рухнула плашмя, будто доска, на прибрежный речной песок. В голове у меня стоял невнятный гул голосов – говоривших по-французски, это я знала точно. Мое восприятие вновь обострилось до предела, и мне пришлось сполна испытать на себе воздействие истории, которую мне предстояло узнать.
1562 год. Гугеноты – французские протестанты – отважились поселиться колонией на берегу Сент-Джона, бросив тем самым вызов королю Испании – католику.
Из форта Каролина французы атакуют испанское достояние. Хуже того, их корсары – лютеране, а этого испанский король не может потерпеть и не потерпит. Он посылает Педро Менендеса де Авильеса покарать еретиков. Менендес отплывает из Испании с отрядом в восемьсот человек, по прибытии захватывает тимукуанское поселение на берегу и дает ему имя Сан-Агустин.
Пока испанцы расселяются, французские поселенцы готовятся к атаке. Пятьсот французов – под началом Жана Рибо – отплывают к югу на пяти кораблях, но налетевший ураган выбрасывает корабли на берег вдали от Сент-Огастина. Именно в день крушения испанцы – после марш-броска под проливным дождем – захватывают неохраняемый форт Каролина и убивают находившихся там сто тридцать французов, после чего переименовывают редут в форт Сан-Матео. Дабы до французов ясно дошел смысл кровавого послания, люди Менендеса развешивают убитых по деревьям и втыкают в песок шест с надписью: МЫ ПОСТУПАЕМ ТАК НЕ С ФРАНЦУЗАМИ, А С ЛЮТЕРАНАМИ.
Вернувшись в Сент-Огастин, Менендес получает от своих индейских разведчиков известие о том, что потерпевшие крушение французы застряли на берегу узкого морского залива в нескольких милях к югу. Он отплывает с отрядом всего лишь в пятьдесят человек и обнаруживает французов отрезанными от суши. Французы сдаются в плен, и Менендес – пообещав солдатам беспрепятственное возвращение в форт, о захвате которого они и не подозревают, – связывает их по рукам и ногам и переправляет через залив группами по десять человек. Католикам велено выступить вперед, из общей толпы отбираются мастеровые, востребованные в Сент-Огастине, – плотники, конопатчики и так далее. Остальных французов уводят подальше в дюны, где – по приказу Менендеса – обезглавливают. Сотня человек казнена десятью партиями по десятеро.
Позже примерно то же число спасшихся французов выкарабкиваются на берег упомянутого залива. И эту партию – Рибо в том числе – постигает аналогичная участь. В целом около двух сотен голов падает на песок этого залива, который испанцы назовут Matanzas – Резня.
На тот самый песок, на который рухнула и я.
Спустя два года ненавистник испанцев – наемник Доминик де Гурж – командируется Катериной де Медичи, поклявшейся отомстить испанскому королю (презираемому ею зятю). Де Гурж высаживается на северо-восточном берегу полуострова с сотней аркебузиров и восемью матросами. Он вступает в союз с индейцами, пострадавшими от испанцев, и вскоре форт Сан-Матео превращается в руины. Над умерщвленными испанцами вывешивается надпись: МЫ ПОСТУПАЕМ ТАК НЕ С ИСПАНЦАМИ, А С ПРЕДАТЕЛЯМИ, РАЗБОЙНИКАМИ И УБИЙЦАМИ. Отомщенные французы отплывают обратно, оставив своих индейских союзников на милость испанцев в Сент-Огастине, где Менендес почитался основателем города.
Со временем правители Испании и Франции даруют друг другу искомое взаимное прощение. Таковы, наверное, правила у завоевателей… Но у мертвецов есть свои правила, и французам, павшим от вероломных мечей, слишком хорошо известно, что такое время, и ничего не известно о прощении. Их нетленные души томились на окровавленном берегу двести пятьдесят с лишним лет. Настолько истощена была их жизненная сила и настолько велика сила смерти, что я – оказавшись вблизи – лишилась чувств, будучи на грани небытия.
На этих овеянных смертью дюнах мы провели ночь. Расстроенная Селия посчитала мертвой меня – признаков кровообращения во мне не наблюдалось, дыхание остановилось. Грудь моя, по ее уверениям, совершенно не вздымалась. Однако всю ночь она пролежала рядом со мной, свернувшись в клубочек. Если это и было утешением, то слабым. Услышав это, я начала ломать себе голову. Узнала ли она, что?.. Увидела ли?.. Какие мои тайны выявились в мертвенном оцепенении?
Но нет. Селия сказала только, что плакала от отчаяния. И как же была ошеломлена, когда на рассвете глаза мои раскрылись и, как она клялась, зрачки медленно, очень медленно приняли свою обычную форму.
Оправилась я не сразу, но за эти несколько дней мы добрались до Сент-Огастина. Завидев рыбака в лодке, Селия ему призывно помахала. Рассказать подробнее ни о чем не могу. Вновь повстречавшись с множеством неуспокоенных мертвецов, я лишилась сознания и впала в изнеможение куда более сильное, чем испытанное мной в Ричмонде… Да, все, на что я способна – оправдываясь своей болезненной чувствительностью, – это признать: после той первой матансасской интерлюдии во мне забрезжило, только забрезжило понимание того, что мне известно теперь определенно.
Из полного набора ведьминых свойств я обладаю наиболее диковинным – я породнена со смертью.
Каким образом я спозналась с покойниками? Когда, от кого усвоила язык, на котором они говорят? Может статься, от суккуба – Мадлен, чья речь… нет, разве это назовешь речью… исходила из глотки, из которой она вырвала язык? Из дополнительного отверстия в горле толчками вырывались разумные фразы и сгустки крови, хотя девические губы и не шевелились. Тогда от отца Луи? Священника-инкуба, ее любовника? Или же это родство – врожденное сходство, унаследованное иными сестрами, талант, близкий гаданию на магическом кристалле, дару предвидения и тому подобное? Не могу сказать. Не знаю.
Достаточно одного: я каким-то образом породнена с неупокоенными мертвецами. Если я – фитилек, то они – воск, меня окружающий; их мертвенное давление служит мне топливом, заставляет гореть.
И хотя я это уже уяснила, оставались вопросы: как, как, как устроить свою жизнь среди моих усопших хранителей? Среди ангелов наоборот, витающих к югу от города, над матансасскими дюнами, среди ангелов, одаривших меня… ну, энергией, наверное… соразмерной с ужасом, владевшим ими в последние минуты жизни и не покинувшим их до сих пор, ибо воистину, исцелившись, я ощутила в себе перемену. Я стала сильнее – да, это так.
Очнулась я в жаркой комнате с белыми стенами. Лежала я ничком и с облегчением увидела, что одежда на мне, грязная от многодневного пешего путешествия. Как я сюда попала – не имела понятия. Вода. Вспомнилась вода, отплытие из матансасского залива. Затем – полный провал в памяти.
…Пансион, в северо-западной части города.
Селия сняла две комнаты, занимавшие весь второй этаж. На нижнем этаже жила владелица – свободная женщина, которая продавала мыло через дверь дома ее законной собственности. Это была односкатная деревянная постройка. Наши комнаты выходили на балкончик, глядевший на мощеную улочку – довольно тихую, когда не горланили порой матросы и не громыхали проезжавшие мимо телеги.
Теперь мы могли бросить взгляд в прошлое. Мы читали – нет, дотошно изучали газеты, полученные с севера, вплоть до Нью-Йорка. Нигде о нас не упоминалось ни словом. Никаких объявлений о розыске. Эта новость, конечно же, радовала. Но приходилось постоянно отгонять от себя мысли о том, что нас могут выследить, подвергнуть унижениям, наказанию плетьми или чему-то худшему. По американским законам, за совершенное преступление мне полагалась смертная казнь. Что касается Селии, то мне трудно сказать, о чем она думала. Заговаривала об этом она только под давлением, и я старалась ее не принуждать.
Скоро наши финансы истощились. Селия взялась помогать нашей престарелой хозяйке изготавливать и продавать мыло, однако это добавляло в наш кошелек сущие гроши. Пора было мне приступить к делу и заняться тем, чем обязан заниматься мужчина.
Испанцы оставили после себя путаную систему отвода земельных участков, разбираться в которой американским поселенцам во Флориде было довольно сложно. Сент-Огастин – столица Восточной Флориды – исключения не составлял.
Теоретически землю можно было приобрести на следующих условиях: за наличные – кто придет первым; минимальной покупкой четвертой части участка (сто шестьдесят акров) по цене в один доллар и двадцать пять центов за акр. С помощью ростовщиков, перекупщиков и осведомителей, охотно посвящавших меня в тонкости кредита, я подыскивала для нас участок поменьше, клочок пахотной земли. Трудность состояла не столько в том, чтобы собрать нужные средства, сколько в том, чтобы выбрать что-то подходящее.
Я присматривалась и приценивалась, до отвращения много толковала о косогорах и кустарниках, о барбадосском хлопке и тому подобное. Мне требовался участок, пригодный для выращивания цитрусовых. Я, подчинившись прихоти, отдала им предпочтение перед шелковичными червями и обрыскивала земли от устья реки Сент-Джон на севере до двенадцатимильной топи на юге, а также от побережья до Кауфордской переправы. Меня тянуло к равнинам Диего – и в особенности к клочку земли, прилегающему к протоке Пабло. Это было рукой подать до Кингз-роуд, где я могла бы иметь легкий доступ к двухнедельной почте. Увы, дальнейшее расследование заставило отказаться от данного приобретения, поскольку земля все еще принадлежала человеку, который вернулся в Гавану вместе с уезжавшими испанцами. Я могла бы обратиться в конгресс, к испанскому королю, а то и к самому жителю Гаваны, однако успеха это не обещало. В итоге от карьеры плантатора я решила отказаться. Останусь в городе, с Селией под боком.
Однако какой же все-таки бизнес мне избрать?
Неудача с покупкой земли спустя несколько месяцев обернулась для меня новыми перспективами.
В городе я познакомилась с французом, состоявшим на американской службе. Должность его именовалась так – официальный переводчик с французского и немецкого (устный и письменный). Утомленный переводами документов о спорных земельных угодьях, он был готов оставить свой пост, как только получит долгожданное поручение составить карту Верхних отмелей… Переводчик на службе территории?.. С французского? Отлично. С английского? Да. С испанского? Да. Придется изрядно поломать голову и зарыться в словари, но с работой я справлюсь. В этом я себя убедила (правда, больше с помощью Селии). И вот, едва пришла желанная бумага, мой соотечественник представил меня губернатору Дювалю как своего преемника, и дело было улажено.
Эта должность принесла не только вознаграждение – 275 долларов в год (сумма более чем приличная), – мне предоставили также жилище недалеко от центральной площади города. Дом – наш дом – располагался на Хоспитал-стрит. О, как же мне хотелось надеяться, что он станет нашим домашним очагом.
Двухэтажное здание было сложено из бревен и ракушечного известняка, добытого в каменоломне напротив гавани, на острове Анастасия. Окаменелый материал сохранял завитки и узоры раковин. Мне полюбилась наружная поверхность наших стен – отливавшая розовым в утренних лучах и сверкавшая голубизной при лунном свете. И даже наша крыша волновала чувства. Она была покрыта черепицей в испанском стиле – терракотовыми плитками, изогнутыми, как женское бедро.
Дом в форме латинской буквы «L» выходил на улицу задней стороной с окнами, закрытыми ставнями. Комнат в доме имелось бесчисленное множество. Окна их смотрели на галерею или на внутренний дворик, который свидетельствовал о многолетнем экспериментировании с посадками. Наряду с апельсинами, лимонами, персиками и гранатами здесь росли бамбук, персидская сирень и различные виды пальм. А также фиговое дерево и одинокий виргинский дуб. Кухня, отделенная от главного здания надежным расстоянием, стояла в тени испанского каштана, плоды которого мы жарили и запивали их лучшим вином, какое только могли достать.
Интимности Норфолка больше не повторялись и были даже как будто забыты (разве что Селией, но не мной). Обязанности мы четко распределили между собой – руководствуясь здравым смыслом и не прибегая к спорам. Мне поручались все гражданские и общественные дела. Как-никак, а я была мужчиной, хотя и мало на что пригодным. Я, собственно, еще и не достигла совершеннолетия. По моим предположениям, мой возраст приближался к двадцати одному году и, быть может, даже перевалил через этот рубеж, но я без труда, не внушив никому никаких подозрений, передвинула дату рождения вперед на два года и заявляла, что мне всего девятнадцать, а потому, хотя и была допущена к местному предпринимательству, участвовать в голосовании права не имела. Не обязана я была и участвовать на протяжении двенадцати дней в году в строительстве и обустройстве местных дорог. Это требование я, разумеется, могла бы выполнять, посылая на работы невольников, однако таковых у меня не было. Кроме, конечно, Селии, которую я время от времени обозначала в переписях как мою собственность. (Однажды при этом я дала ей другое имя, и с тех пор она именовалась Лидди.) Подобный ранжир я воспринимала болезненно, но мы с Селией условились, что это необходимо для гарантий нашей безопасности и сохранения нашей общей тайны.
Деловое лицо Селии было вынужденно еще скромнее моего. Если моей сферой оставались общественные связи, где на уверенную мужскую роль я не претендовала, то Селия всецело господствовала на Хоспитал-стрит. За домашнее хозяйство, как на первых порах казалось, она взялась с увлечением – до того заниматься им ей не доводилось. От черной работы Бедлоу ограждал Селию в личных целях: ежевечерне втирал ей в руки крем и надевал на них перчатки, сам подстригал и полировал ей ногти – кропотливое занятие, которое он проделывал с помощью инструментов из черепахового панциря. (Ничего похожего Селия у нас в доме не терпела…) Не скажу, чтобы Селия много суетилась, однако в доме царил полный уют. В комнаты были внесены цветы, а пауки из них изгнаны, хотя паука с паутиной Селия в правах, похоже, не уравнивала; углы, затянутые паутиной, пользовались неприкосновенностью, и сотканные в воздухе храмы она не разрушала. Постельное белье у нас постилалось всегда свежее, простыни она кипятила, а я их гладила. Что касается питания, то… увы, вход на кухню я себе запретила, посчитав это за лучшее, и предоставила Селии самой проходить путь проб и ошибок, иные из которых оказывались столь вопиющими, что за столом мы чуть не давились – если не изготовленным блюдом, то от смеха. Со временем Селия вполне овладела основами кулинарного искусства, а впоследствии изобрела такой рецепт приготовления тушеной рыбы, который наверняка снискал бы ей громкую славу, если бы мы только отворили наши двери для посторонних.
Не будучи столь же осведомленной в области коммерции, как я, Селия, однако же, занималась закупками, иначе это навлекло бы на нас подозрения. Обычно она появлялась на площади с утра пораньше или поздним вечером, когда покупателей было немного. Дружеских знакомств ни с кем не завязывала – ни со свободными, ни с рабами. Ее, безусловно, приметили. (Красота всегда бросается в глаза.) И не успели мы толком обжиться на Хоспитал-стрйт, как в дверь постучался какой-то невольник – чересчур развязно, на мой взгляд, – и спросил Селию. Соперника я спровадила довольно грубо. Когда вокруг дома начал крутиться какой-то парикмахер по имени Джордж, я обошлась с ним еще бесцеремонней. Среди потенциальных поклонников Селии ее хозяин прослыл отвратным типом. Селия посчитала это весьма забавным, но желаемый эффект мои действия возымели. У дверей больше никто не показывался. Никто, кроме одного индейца, раз в неделю привозившего нам в тележке дрова откуда-то из-за городской черты. Он был разорен и унижен до крайности – и к полудню уже едва держался на ногах, поскольку всю выручку тратил на пополнение своей серебряной фляжки. И нашу трапезу на Хоспитал-стрит не делил никто, кроме этого семинола по имени Йахалла. Селия иногда приглашала его в дом, с момента их встречи между ними протянулась какая-то ниточка, для меня загадочная.
Поначалу я страшилась непрерывного потока посланцев с документами, которые останутся для меня китайской грамотой. Тревоги оказались напрасными. Лишь месяца два спустя после моего вступления в должность мне принесли письмо из Испании, мне же следовало всего-навсего переправить его адресату в Гаване.
Важнейшее преимущество моего статуса переводчика заключалось в беспрепятственном доступе к почтовой связи и к официальной корреспонденции. Оба канала я использовала для переписки как с Францией, так и со штатом Виргиния. В письме к Розали я коротко и с большой осмотрительностью сообщила о себе. Просила ее адресовать ответное письмо на резиденцию губернатора, запечатать двумя печатями и ни словом не упоминать о Селии. Для Себастьяны я раздобыла повесть «Обитатель замка» Трусея Козио, напечатанную в газете, и написала моей мистической сестре, по которой ужасно скучала, длинное шифрованное письмо. Сначала я отправила газетный текст и только потом письмо и стала ждать ответа. Шифровка истощила запас моего терпения – нужно было писать одно слово, подразумевая другое, и держать в голове основной код. Но я знала, что Себастьяна настаивала на шифре, поскольку наша переписка носила весьма и весьма деликатный характер, а французы, в отличие от американцев, не признают понятия «тайной» или неприкосновенной переписки.
Письмам я могла уделять целые часы. Служебные обязанности меня не тяготили, скоро я с ними вполне освоилась и без труда переводила все поступавшие ко мне бумаги. Благодаря самообучению, обилию под рукой справочников и… и некоей способности, во мне развившейся. Под «способностью» я подразумеваю, естественно, ведовское Ремесло, к которому с течением времени вернулась. И оно породило последствия, которые даже Мама Венера не могла предвидеть.
От Себастьяны вестей не было очень и очень долго. Розали, напротив, писала мне регулярно.
Послания мисс Макензи отличались тем самым до нелепости ровным и неторопливым почерком, о каком говорила Мама Венера. Буквы Розали выводила с хирургической точностью, а для выравнивания строк пользовалась, должно быть, линейкой. К сожалению, упорядоченность почерка не сочеталась у нее с упорядоченностью мыслей. Не сочтите мои слова жестокими. Как простой личный секретарь Мамы Венеры, Розали заносила на бумагу слова, нимало над ними не задумываясь и послушно выполняя указания – вне зависимости от того, диктовали ей заклинание, сообщали тайну или откровение свыше.
Мама Венера берегла обе книги – мою и Себастьяны, но я вскорости приступила к сочинению второй «Книги теней», в которую вносила все пережитое с виргинской поры. Я делала это за запертой дверью, укрывшись в кабинете на верхнем этаже… В кабинете? Нет, не так. Он превратился в логово ведьмы.
На первых порах меня постигло разочарование. Розали писала в основном о травах, об овощах и фруктах. Словно я в письме поинтересовалась, что должна сажать ведьма. И далеко не сразу уяснила, какое именно знание извлекла Мама Венера из книги Себастьяны, читая в ней между строк: Ремесло проистекает из почвы, и сестра, не имеющая собственного сада, – круглый ноль.
В течение годового цикла я очистила сад от сорняков – портулака и амаранта, щавеля и лаконоса – и засадила грядки полезными растениями, пополнявшими наш стол (за овощами и фруктами ухаживала Селия), а также, не вдаваясь в объяснения, различными травами.
Теперь я располагала записями заклинаний, с помощью которых сады у Себастьяны во Враньем Доле плодоносили круглый год – вне зависимости от сезона, однако в Сент-Огастине я применяла эти заклинания с большой осторожностью. Однажды, пожульничав с нашим садом на ведьминский лад, я вырастила помидоры величиной с голову младенца, и они, сорвавшись со стебельков, попадали на землю. Недоумевавшей Селии (она воспитывалась в доме Бедлоу в отрыве от природы) я пояснила, что данный рекорд вызван чрезвычайным плодородием, свойственным флоридской почве, плюс некоторые секретные агротехнические приемы, известные мне по Франции. Тем дело и кончилось… Риску я себя подвергла немалому. Ведь Селия о моей природе, конечно же, ничего не подозревала. В ее глазах я была не кем иным, как обычным мужчиной, и все мои качества были у нее на виду. Ведьма? Какое! И вдобавок сверхсексуальна? Куда там. Обо мне истинной Селия не имела понятия.
Я пыталась сообщать Селии новости от Мамы Венеры, хотя и утаивала от нее и частоту, и полное содержание нашей переписки. Я спросила у Мамы Венеры, не «видит» ли она за нами погони. Она ответила, что никого не видит, однако видение было нечетким, и поручиться за точность своих слов она не может. Она передала также (крайне лаконично, чтобы Розали не проявила любопытства относительно нашей роли в этом происшествии), что Бедлоу похоронили без промедления, а его собратья-плантаторы придерживаются мнения, что он получил по заслугам. От судебного расследования его вдова отказалась, поскольку рада была навеки избавиться и от Селии, и от мужа, а каким образом это вышло – ее не заботило. За добрыми новостями последовала плохая. В отличие от властей, которые нами не интересовались, рабовладельцы продолжают нас разыскивать: наследники Бедлоу (на правосудие им наплевать, зато упускать выгоду они не намерены) вовсе не желают прохлопать две-три тысячи долларов, которые можно выручить за Селию на аукционе. Эту подробность я от Селии скрыла: чего ради делиться такой информацией? Более осмотрительного образа жизни мы не могли вести. И все же нелегальность нашего положения огорчала. Вскоре выяснилось, насколько обманчиво наше спокойствие.
Розали, наверное, вдумчиво изучала оставленные мной книги, вслух читая страницу за страницей Маме Венере, а она, конечно же, посиживала в уютном темном углу, временами приговаривая: «Вот-вот, то-то и оно, да. Как раз это ей и нужно, угу. Ну-ка, детка, отпиши ей. И отправь поскорее». Я не сомневаюсь, что адресованные мне письма составлялись именно так. Листки, исписанные каллиграфическим почерком Розали, неизменно складывались вчетверо и запечатывались двойной печаткой. Вес у них был нешуточный, и обходились они мне недешево – до семидесяти пяти центов, поскольку предоплатой Розали не пользовалась.
О, но мне ли жаловаться? Образ Себастьяны и многих других сестер из ее окружения витали над страницами этих писем подобно аромату цветка, одаряя меня такими, к примеру, откровениями:
«…Собери тысячелистник, непременно… Он священ для Рогатого Бога. Вывешивай его на оконной раме в канун Иванова дня для защиты дома, в котором обитает ведьма».
«Иногда для снятия порчи потребна черника».
Подмаренник и лопух, наперстянка и крокус выстраивались в алфавитный список, скомпонованный, бесспорно, юной мисс Макензи, которая все еще думала, что я занята написанием мнимой исследовательской работы. Порой Розали, по-видимому, представлялось, что она вносит вклад не то в кулинарный, не то в исторический, не то в ботанический трактат. Бедняжка Розали По! Ее разум и сердце при рождении раскололись на кусочки, которые ей, похоже, уже не собрать. Печально, да, но и не без выгоды для меня. Без Розали как вместилища (нет, назвать ее вместилищем у меня язык не поворачивается, вряд ли она «вмещала» в себя содержание хоть одного письма)… Без Розали как канала информации до меня не дошли бы разные советы, вроде вот такого: «…Посади малину, если позволит солнце; ягоды ежевики весьма пригодны для печенья и пирожных к чаю».
Тайком я заказала семена, которые затем посеяла в соответствии с лунным календарем. (Семена, посаженные при убывающей луне, погибнут; посаженные в полнолуние успешно прорастут.) Я изготовляла настойки, которые затем испарялись до сухого осадка в мраморной ступке – ее я приобрела у городского аптекаря. (Если считать, что в Сент-Огастине у меня был друг, то я назову именно аптекаря – Эразма Фута.) По ночам я шепотом твердила заклинания, а позднее испытывала их сначала на муравьях, потом на кошках – и наконец на лопоухом псе, который каждое утро на рассвете трусил по Кардова-стрит, словно спешил на регулярно происходившее свидание. Учтите, что вреда я никому не собиралась причинять. Все эти заклинания были пустячными ведьмиными командами, наподобие «сидеть» или «возьми» – а главное, ни малейшего эффекта не имели. Муравьи преспокойно спешили по своим делам. Коты лениво потягивались на нагретых солнцем подоконниках. Пес останавливался, лизал мне руку, выслушивал произносимый мной вздор и убегал к своей цели.
Дорогуша Розали порой даже пробовала кое-как рифмовать:
Лимоны и лаймы полезны будут,
И пусть вокруг тебя розы растут.
Ниже, рассуждая о диких розах, она детализировала: «Лепестки хороши для пудры и пудинга, а ягоды могут приправить любовь». Как именно они приправят любовь – не говорилось, и потому я обратилась к Себастьяне с просьбой уточнить совет, касающийся роз, а также прислать семена из ее розария. Поскольку ответа на этот вопрос не последовало, я посадила на свой страх и риск вдоль внешней стороны забора вьющийся сорт роз, с тем чтобы в наш двор не перелезали детишки.
Себастьяна? Нет. Она молчала… Зато редкая неделя проходила без письма из Виргинии. Розали копировала для меня книгу Себастьяны целиком. Мама Венера продолжала распродавать имение Ван Эйна по частям, и – от поступлений за два подсвечника баварского стекла – Розали купила несколько книг, которые, как Мама Венера считала, меня заинтересуют. Из них, не доверяя оказиям и частным транспортным линиям, Розали выписывала для меня целые отрывки.
Я, разумеется, начала собирать собственную библиотеку. По привычке располагала книги на полках корешком внутрь, однако Селию эти тома не привлекали, и я покупала для нее литературу иного рода. (Она была неравнодушна к романам и прочитала «Шотландских вождей» пять раз подряд.) Книги доставляли мне коробейники, а немногим городским книготорговцам я передала постоянный заказ. Для меня они приобретали все издания, имевшие отношение к… определенного рода «древним искусствам» (так я, кажется, их обозначила).
Кроме того, книги легко добывались и в порту. Именно там я раздобыла переплетенного в телячью кожу Галена у капитана южных морей, который и не догадывался, чем обладал. Прочие тома – старинные, просоленные морским воздухом, а иные свежеотпечатанные, с неразрезанными страницами – охотно сбывали судовые грамотеи, спешившие расстаться с надоевшим чтивом в обмен на более свежую пищу для ума. Таким манером я обменивала «французские» романы на книги по астрономии, этнографии, истории и в особенности на трактаты по лекарственным травам. (Сушеные травы составляют девять десятых materia medica[71] на корабле, и врачебные таланты иных капитанов посрамили бы не одну нашу сестру.)
От моих морских знакомцев я разживалась также семенами и черенками. Прочие необходимые атрибуты добывала через Эразма или заказывала по почте. У него же приобрела и склянки, а затем снабдила этикетками в соответствии с их содержимым, которое изготавливала описанным выше способом. Кое-какие «деликатные» вещества обозначила шифром – крылышко гнездящихся на земле птиц, пчелиные жала, змеиные яйца и тому подобное. По всему дому развесила сушиться травы (для украшения, сказала я озадаченной Селии).
Мой возврат к магии протекал медленно, хотя и неуклонно, и когда я впервые применила Ремесло всерьез, то сделала это ради общего блага. И только позже сбилась с пути и…
Стоп. Позвольте мне не спешить с этим признанием, это мой позор; вместо того я хочу рассказать, как применила свои способности не только для собственной пользы, но и на благо территории.
Я обнаружила, что чтение Галена за чаем, настоянным на лимоне и буквице, способно повергнуть меня в транс и… Словом, я погружалась в дремоту, а потом, когда просыпалась (если при этом в руках у меня – точнее, на левой ладони – был какой-либо документ), мне оставалось только занести текст на бумагу, поскольку смысл его непостижимым образом делался мне понятным – независимо от языка оригинала. Это направление Ремесла освоить довольно нетрудно, и потому я не стану описывать подробности моих первых неудачных попыток. (Примечание: одни сестры не без оснований рекомендуют в целях достижения аналогичного эффекта применять готу колу, другие – шлемник бокоцветковый; на меня же эти средства ни малейшего действия не оказали.) Затруднение, однако, состояло в том, что я не могла практиковать этот переводческий трюк при свидетелях и опасалась, что меня застанут в отрубе. Хотя самой мне не доводилось лицезреть себя в таком виде, не побоюсь заявить, что зрелище, должно быть, было малопривлекательное. Представляю, как закатывались мои белки, язык высовывался наружу, как у хамелеона, дабы «изъяснить» содержание рабочего документа; знаю только, что, внезапно очнувшись, я стряхивала с себя оцепенение, хваталась за перо и пергамент и спешно изливала на него извлеченный таким образом смысл. Потом – сон. Эта деятельность очень меня изматывала. Пробудившись, я переписывала текст набело, а черновик, испещренный кляксами и помарками, уничтожала.
Таким манером я преуспела в переводе не только с испанского, но также и с нидерландского, немецкого, сицилийского, каталанского, чероки, итальянского, греческого, шведского и дюжины прочих языков. Скоро губернатор убедился в моей незаменимости (закрыв глаза на мою отчужденность и странность привычек) и повысил мое жалованье до трехсот долларов в год. Служебная нагрузка была по-прежнему необременительной, и потому я взялась за подработку, переводя многочисленные любовные письма, письма с выражением соболезнований, письма-угрозы и так далее в обмен на деньги, пироги, бутылки портвейна и предложения любого квалифицированного труда, буде таковой мне понадобится. (Так, один житель острова Минорка расширил подвал под нашей кухней. К восторгу Селии. Теперь ей гораздо реже приходилось наведываться на рынок за покупками, так как она продолжала таиться, опасаясь разоблачения.)
Ободренная успехом моего thé de traduction[72], как я называла свою стряпню, я обратила Ремесло на новые нужды. Направила на Селию яркий свет, будто луч маяка, желая ее ослепить, дабы в ней могла естественным образом проснуться любовь ко мне. До сих пор между нами существовала взаимная симпатия – порожденная, соглашусь, преимущественно волей обстоятельств; это я даже и сейчас не решусь отрицать.
…И вот как я поступила, увы: послала два запроса. Написала одновременно и Розали, и Себастьяне письма с просьбой указать мне книги, посвященные приворотным зельям. И, хуже того, настоятельно требовала подробно перечислить конкретные рецепты.
Прошли недели, прежде чем Розали прислала мне прямой ответ. От Себастьяны – ни слова. Было такое впечатление, что она меня бросила.
Розали писала длинно – и в своем привычном стиле, так хорошо мне запомнившемся: старательно выведенные буквы и правильно построенные предложения, лишенные, однако, логической связи – словно бусы без нитки. И все же когда я вынула конверт из моего ящичка в почтовой конторе с надписью «К – Г» (то есть Генри Колльер), сердце мое учащенно забилось.
Начинала Розали, как всегда, с новостей об Эдгаре. Приятно, хотя мне не было ни малейшего дела до того, что этот молодой человек накатал и нашелся ли для него издатель. Мне хотелось знать только, в Ричмонде Эдгар или нет, подальше от Джона Аллана. Я опасалась, что он может нас выдать, единственно из желания поддразнить старикана. (Кроме Эдгара, заложить нас было просто некому.) Я с облегчением прочла о похождениях Эдгара в Бостоне, куда он поспешил вскоре после нашего бегства, растратив на портвейн средства, полученные от продажи браслета Себастьяны. Там, под выдуманным именем и переврав возраст, он завербовался на военную службу – что-то, если не ошибаюсь, по морской части. Конечно же, мне было любопытно, сопроводит ли Элайза Арнолд своего сыночка на север. Или же она прикована к могиле на кладбище Святого Иоанна? Добиться ответов на подобные вопросы от Мамы Венеры было непросто. Требовалась большая деликатность от нас обеих, иначе Розали могла встрепенуться при упоминании матери или брата и вникнуть в кодированные сообщения о них. Потому я всячески избегала в переписке фраз, которые могли бы встревожить, испугать или разочаровать Розали. Многое приходилось изъяснять обиняками, о многом умалчивать.
Под конец в последнем своем письме, после известий об Эдгаре – он был уволен со службы (все связанные с ней факты сестра заметно приукрасила), вернулся с квартир на севере и жил с семьей в Балтиморе, где получил «известность» как автор сборника стихов «Тамерлан», изданного им за собственный счет (Джон Аллан наотрез отказался выступить спонсором), – Розали давала ответ на мой прямой вопрос. Нижеследующие строки я прочла в своей затененной каморке, куда сквозь ставни просачивалось полуденное солнце, – и, пока я читала это с бьющимся сердцем, из сада доносилась песня Селии.
Чтобы привязать к себе возлюбленного, писала Розали (какие мысли на этот счет бродили у нее в голове?), нужно извлечь, высушить на солнце и растереть в порошок печень черной кошки, а затем приготовить чай, растворив порошок в кипятке из чугунного котелка… Так-так.
Или: поджарить сердце колибри и размолоть его с зернами перца кубеб, смешать с мускусным маслом, серой амброй, медом и маслом, выжатым из семян алтея. (Этот рецепт принадлежал креолке, когда-то проживавшей в Париже, и приводился в книге Себастьяны.)
Или еще – на редкость тошнотворный способ гарантировать себе любовь: подвесьте черную жабу за лапки и в течение трех дней собирайте ее желчь в устричную раковину; добавьте к желчи – когда наступит последняя лунная четверть – кварту эля, три цветка ноготков и немного розмаринового бальзама. Вскипятите настой и охладите. Затем (так и слышится хихиканье Розали, выводящей на бумаге эту инструкцию) вотрите полученный осадок в груди и гениталии предмета вашей страсти… Втереть-то бы я втерла, подумалось мне, однако, имей я доступ к грудям и гениталиям предмета моей страсти, вряд ли мне потребовалось бы это снадобье!
О, как же омрачилась моя душа при чтении всех этих нелепиц в письме Розали! Мой удел – одиночество, моя всегдашняя спутница – скорбь. Любви мне не обрести, даже посредством магии.
Увы, полезные советы в данной области приводились и в других письмах, касавшихся затронутой темы. Привожу следующее:
«Список трав, необходимых для гербария влюбленного: мандрагора и любисток, полынь и нард, вербена и драконова кровь, семена укропа, темно-красная съедобная водоросль, анютины глазки, кассия и триллиум».
Все эти растения заняли в нашем саду главенствующее место.
Хотя я и воздерживалась от заговаривания животных и принципиально избегала вивисекции – по крайней мере, кошек, крыс и летучих мышей, части тел которых требовались для манипуляций, растительными организмами я не пренебрегала. В левом заднем кармане постоянно носила корочку лимона в форме сердечка (высушенную на солнце в течение недели), а также пять тыквенных семечек, зашитых в пропитанный медом мешочек из белой хлопчатобумажной ткани. В правом кармане со мной всегда имелась щепотка вербены, предназначенная для смягчения мук неразделенной любви. (На заметку: средство это ни к черту не годится.) Я прочесала все побережье (стараясь, разумеется, держаться подальше от матансасского отрезка, хотя меня туда и неудержимо влекло), где наткнулась на обкатанный водой голыш, сквозь который можно было продеть шнурок; я соединила его с обломком розового коралла и носила как ожерелье… Однако Селия по-прежнему улыбалась мне, будто мы были с ней братом и сестрой, и прыгнуть ко мне в постель могла бы с той же вероятностью, что и влезть на крышу и приветствовать восход солнца заливистым кукареку.
…Меня охватывало все большее отчаяние. То, что Селия была так близко, так ужасающе близко, десятикратно обостряло мое чувство одиночества. Моя меланхолия бросалась в глаза даже ей, но какие объяснения она могла от меня услышать? Меня словно опоили ввергающей в печаль отравой, и я должна была теперь найти противоядие – или же умереть. Любовь, сердечные терзания и вынужденная немота делали меня больной, и вот в подаваемое к нашему столу вино я всыпала порошок из ягод можжевельника и щепотку сушеного базилика.
Еще хуже – однажды утром, когда Селия отправилась на рынок, я потихоньку вошла в столовую, взяла бутылку, которую мы должны были распить вечером, и произнесла над ней заговор:
Вино Венеры, пламень мой
Залей бурлящею струей!
Таково было мое состояние, что смущения я не испытывала. Но вечером, когда вином мы запили бифштексы из оленины, тушеные сливы и горькую зелень, я ничего, кроме опьянения, не почувствовала, а на следующий день в больной голове непрерывно стучал рефрен: «Гибель, гибель без любви».
Я немного урезонила себя, когда Селия вошла ко мне с пакетиком, который она вымела из-под своей кровати (вербена, лимон, корень кирказона змеевидного и цветы бузины в мешочке из красной шерсти, завязанном красной ниткой), и спросила, не прибегаю ли я на государственной службе к магии.
– К службе отношения это не имеет, – ответила я, взяв у нее мешочек. – Je t'assure[73].
– Тогда что же это?
– Где-то написано, что такие средства отпугивают ползучих тварей и они не взбираются по столбикам кроватей.
Это было безжалостно, но действенно. Селия выхватила у меня мешочек и снова положила его под свою кровать.
Селия (она по мере того, как летели календарные месяцы, чувствовала себя все свободней) выглядела если не совершенно счастливой, то гораздо радостней. И хотя мы жили в спокойном согласии, почти без единого резкого слова, ничто в ней – ни взгляд, ни касания – не говорило о любви или о ее медленном зарождении. Между тем моя любовь, мое томление, моя страсть походили на молоко в кувшине – перекисшая, свернувшаяся субстанция, похожая невесть на что.
Быть может, если я и чувствовала себя мужчиной, то лишь благодаря панталонам. Или же виновницей – моя должность, мой статус любимчика губернатора? А может, мое жалованье внушило мне комплекс превосходства? Подцепила я Кожную Лихорадку Южан и приписала себе правовой титул белого человека? Или причиной всему была просто Любовь со своей меньшей сестрой – Похотью, раздор между которыми шел внутри меня слишком долго? Так или иначе, но никакими разумными объяснениями не устранить нагрянувшего позора.
…Я с нетерпением ждала нашей первой зимы. И в самом деле дни становились прохладней, иной из них можно даже было назвать «холодным». Однако во Флориде зима удивительно похожа на весну, разве что иногда ударяли заморозки («белые» и «черные»; последних, когда чернела зелень, особенно боялись ввиду возможной гибели урожая), и осень по сравнению с летом не несет заметной передышки. Времена года плавно сменяют друг друга, сезонное расписание представляет собой мешанину.
Мы с Селией и понятия не имели о настоящей жаре, оказавшись тут впервые. То осеннее пекло было сущим пустяком по сравнению с мертвым сезоном, наступившим позже. Куда хуже нам пришлось по прошествии года – верно говорят, что окончательно гнобит человека второе лето, проведенное им на Юге; истинность этого мнения я готова засвидетельствовать.
Лето 1829 года накрыло город словно одеялом – мокрым, плотным, удушливым. В почтовой конторе все толковали только о грозящих бедах-близнецах – лихорадке и урагане. Лично я лихорадки не боялась. Ураганы? Им я могла сказать одно большое «фэ». Дома у нас блюда подавались на стол холодными, не хотелось брать в рот ничего горячего. Окна, выходившие на улицу, мы держали открытыми в надежде хоть на слабенький сквознячок, и, раздраженные нашим замкнутым образом жизни, наши соседи – нагловатая, надо сказать, компашка – заглядывали к нам через подоконник, свистя и улюлюкая. (Это нахальство мне пришлось пресечь покупкой терьера, который при малейшей попытке вторжения скалил зубы и отчаянно лаял.)
Летом мы стали спать на галерее, не укрываясь простыней, под москитной сеткой: я – на верхней, а Селия – на нижней. В противном случае следовало отказаться от сна вообще. Вскоре Селия вновь заявила о том, что боится змей и прочих ползучих тварей, которые, по ее словам, не доберутся до нее, если она будет спать наверху, а не на нижнем этаже – практически во дворе. Мне нечего было противопоставить ее логике, поскольку «логические» аргументы беспокоили Селию меньше всего… И что мне оставалось делать?.. Признаюсь, я уже подумывала разубедить ее наглядной демонстрацией змеи цвета индиго, облюбовавшей старый пень возле нашего дома, которую я намеревалась втащить в комнату наверху. На примере этой задуманной мной уловки легко судить, насколько я страшилась лишиться своего уединения.
Что, если я раскидаюсь во сне? Сброшу простыню и оголю и то и другое свое хозяйство? Комнату я могла запереть на замок, а постоянно разраставшуюся книгу туго перевязывала ленточкой и прятала подальше. Но главным предметом любопытства для меня (я это знала) была, конечно же, я сама.
И однако же я уступила. Мы перетащили кровать Селии на галерею второго этажа. Ссылаясь на стыдливость, на правила приличия и прочее, я настояла на том, чтобы мы спали подальше друг от друга – на разных концах нашего дома в форме буквы «L». Я поставила также ширмы и повесила шелковые занавеси, устроив некое подобие сераля.
Наши постели разделяло расстояние в тридцать один шаг, и каждый шаг, когда я делала его мысленно, приближаясь к Селии, причинял мне невыносимые страдания. Навстречу отрадам, о которых не переставала мечтать. О да, я мечтала об этом ночном путешествии, целью которого было обретение сокровища. Тридцать один шаг – и вот оно, все блаженство мира в моих руках. Тридцать один шаг – и мечта сбудется.
…Скажу напрямик: о любви я знала мало, и похоть терзала меня ужасно. Да, элементали кое-чему меня научили в области секса. Гораздо лучше вышло с поклонником Себастьяны – Ромео. И с Арлезианкой, удачно встреченной в Авиньоне. Но с тех пор была только одна-единственная ночь в зачумленном Норфолке, воспоминание о которой начинало тускнеть. Теперь мне хотелось большего. Слишком долго я ждала – и заждалась. И я добьюсь своего.
Я изнемогала от своей скрытности и лечила любовную лихорадку самоудовлетворением. В этой сфере я стала подлинным докой. Нет – гроссмейстером. Пока Селия хлопотала по хозяйству, я бесшумно поворачивала ключ в двери и… и приступала к делу. Снимала с крюка зеркало в золотой раме, висевшее над умывальной раковиной. Пристраивала его к спинке кровати. Доставала из шкафчика изготовленный мной крем: оливковое масло тройного отжима, кантаридин – или шпанскую мушку – мощный афродизиак, цену которому знала сама Клеопатра; немного киннамона… для остроты; гвоздичка – и мед для втирания. Затем, когда все было подготовлено… м-м, полагаю, о дальнейшем догадаться нетрудно.
…Впрочем, возможно, что догадаться не совсем просто – ввиду моего телесного сложения, задачу приходилось решать двумя руками. Правой рукой я накачивала член, а пальцами левой выуживала жемчужину из плотской перловицы. Финишная разрядка доставляла наслаждение вдвойне более сильное, нежели то, какое доступно любому мужчине или любой женщине; я в этом неколебимо уверилась. Чтобы заглушить стоны, я впивалась зубами в кусок кожи, хранившийся у меня под матрацем специально для этой цели, и без которого наверняка переполошила бы всех жителей Хоспитал-стрит. О, какое же это было наслаждение! Моя единственная утеха за все первые годы, проведенные во Флориде. Утеха, которую я отвергла бы не задумываясь или радостно обменяла бы на одну, одну-единственную ночь в обществе моей возлюбленной – лишь бы пройтись с ней рука об руку по залитому холодным лунным светом берегу океана.
Спустя какое-то время я решилась действовать. И что, сделала этот тридцать один шаг? Призналась в любви? Нет, на это у меня не хватило ни дерзости, ни отваги. Нет-нет. Вместо этого я привела Селию к себе. И совершила поступки, которые нельзя поправить, ибо время хранит верность истине и переводит ее в область, не подверженную переменам, – в область истории.
«Объезди Медисон мертвецы…»
Эти слова – выведенные незнакомыми каракулями, явно не четким пером Розали По, – я обнаружила на оборотной стороне письма, которое пришло тогда, когда безумное отчаяние сделалось просто непереносимым. Этот ребус – а как еще назвать столь загадочную фразу? – нанесли на бумагу грифелем, причем неуверенно, без всякого нажима. Буквы едва можно было различить.
Об этой дополнительной, бессмысленной фразе в основной части письма, написанного Розали, ни словом не упоминалось. Она, конечно же, сообщала новости об Эдгаре. И даже выдрала стихотворение – «К Елене» из «Сазерн литерэри мессенджер». В постскриптуме говорилось: «Дорогая Г., переверни, пожалуйста, эту страницу и посмотри на пробу пера нашей Черной Мамочки. Чудно и восхитительно, не правда ли? Она написала здесь слова, которые услышала во сне…».
Написала Мама Венера? Диво дивное. Слова, которые «услышала во сне»? Ей открылось нечто такое, что нужно знать мне, однако подробности доверить Розали не решилась? И одна, всего лишь одна фраза, лишенная смысла? С ума сойти.
В нашей переписке Розали иногда затрагивала тему пророчеств. Многие страницы в моей книге посвящены толкованию снов, хотя я не питала (и не питаю) к этому склонности. Однако ни разу, ни единожды в письмах не упоминалось о провидческом даре Мамы Венеры, и в конце концов я предположила, что она стремится утаить его от Розали. Итак, эту фразу приписала сама Мама Венера, отнюдь не Розали.
«Объезди Медисон мертвецы». Какое отношение имеют эти слова к привороту (единственное, что занимало мои мысли) и к заданным мной раньше настойчивым вопросам? Я целыми днями ломала над письмом голову, пока меня не осенило: разве мне уже не приходилось иметь дело со всякой абракадаброй – как переводчице?
Я поспешила заварить свой thé de traduction. Если он помог справиться со шведским и языком индейского племени мускоги, неужто мне не совладать с одной-единственной темной английской строчкой?
…Взгляните: вот я сижу в холодке, потягивая чай. На моей левой ладони, которая ходит ходуном, – вышеупомянутое письмо. И я сделала это!
Как я и думала, фраза Мамы ни малейшего касательства к четвертому американскому президенту не имела. Нет, она указала на массовое скопление, впервые встреченное мной на подходах к Сент-Огастину, – на орду духов на юге, от которой я давно отреклась.
«Объезди Матансас мертвецы» – вот что услышала Мама во сне. Разумеется, фраза показалась ей бессмысленной из-за непонятного слова «Матансас» – откуда бы Маме его знать? – и она взяла первое подвернувшееся, знакомое ей понаслышке: Медисон.
…Идея? Рекомендация? Приказ? Так или иначе, а я обращусь за помощью к мертвым. Дни отречения кончились.
В ближайшее полнолуние (без луны, конечно, никак, хочешь не хочешь, а прибывающая луна – в отличие от убывающей – благоприятствует) я отплыла из Сент-Огастина вверх по реке Матансас. Прилив и подводные течения были оптимальными, дул попутный ветер, и я – в лодке, оснащенной единственным парусом, – вскоре добралась до заливчика.
Я дежурила возле дюн, к которым ни разу не возвращалась, и гадала, с чем там столкнусь. Опаски в душе не было. Даже тогда я ожидала встретить со стороны мертвецов доброе к себе расположение. Они могли быть в растерянности, но не враждебной, и желать зла наверняка не станут. Однако вопрос: явилась бы я на побережье вторично, если бы не директива Провидицы? Если бы не страдала от безответной любви, не корчилась от похоти, не впадала в отчаяние? Пожалуй, нет, не явилась бы – слишком свежими в памяти были странные ощущения, пережитые мной при первом посещении этих дюн.
Ночное небо отливало темной, до черноты, синевой. И мертвые французы при моем приближении нагнали непогоду.
Низко нависли тучи, гонимые ожесточенным ветром, хлеставшим песок, тростники, камыши и пальметто. Мелкая живность – кролики, черепахи, птицы, – кто на какую скорость был способен, в испуге заметались по прибрежной полосе. Подуло холодом. Казалось, что смерч взметнет в воздух тучи песка. По реке побежали волны с белыми гребнями. За дюной громадные океанские волны перетирали раковины друг о друга с таким скрежетом, что мнилось, будто некое морское чудище намерено изгрызть сушу.
Вода в реке неуклонно прибывала. Лодку несло к берегу. Я бросила черный якорь, прыгнула в ледяную воду и, погрузившись в нее по пояс, побрела к берегу вброд.
Со мной был мешок, в который я уложила надежные и испытанные средства для умиротворения покойников – мед, молоко и, не утаю, кровь. Дань от коров, пчел – и от меня самой.
Положившись на сестринский инстинкт, я обвязала вокруг каждой лодыжки по пять крошечных медных колокольчиков – всего десять. Мертвецы откликаются на зов меди. Это знание я извлекла из опыта общения с элементалями… Безмолвие нарушали только свист ветра, плеск волн и перезвон колокольчиков с каждым моим шагом.
Сняв кожаные одежды, я облачилась в простую тунику. И какое же благословенное облегчение испытала, освободившись от тугих, ставших ненавистными пелен! А потом, переполненная чувством свободы, сбросила с себя и тунику, обнаженной – в чем мать родила – на природе оказавшись впервые. Шла по берегу, погружая ступни во влажный, чавкающий под подошвами песок. Касания ветра меня возбудили: соски отвердели, член напрягся, половые губы увлажнились. Но видела меня только луна. В столь поздний час возле заливчика не было ни рыбаков, ни моряков, а ближайший форт – построенный англичанами для охраны вод и защиты Сент-Огастина от нападения со стороны реки – давно стоял заброшенным.
Я повернулась лицом к всхолмленной дюне. Карабкалась по склону, увязая в песке, растертом до мельчайшего порошка. И тут увидела, как передо мной простерлась алая тень. С вершины дюны вниз, до самой береговой кромки. Этим обозначилось великое кровопролитие, злодеяние вековой давности. Здесь, молвила тень. Здесь полегли французы. И здесь до сих пор обитают их духи. И здесь же сокрыты их тела, обращенные в скелеты.
Тень перетекла через меня и окружила со всех сторон. Нет, это не было игрой лунного света, я это чувствовала. Восстала древняя кровь. Ровный песок превратился в кровавый холодный ил, и мои ноги заныли от стужи. Кровь поднималась все выше и выше – вплоть до язычков моих колокольчиков и… Нет, это не кровь поднималась – тонула я.
Понимая это, я осознавала и то, что мне не страшно. Внутренний голос диктовал спокойствие. Я упала на колени, потом на четвереньки и отдалась воле песка… И только тогда они заговорили.
В порывах ветра различались стоны мужчин. Рухнув лицом вперед и распластавшись на песке, я ощутила близость погибших. И скоро их увидела – их кости в голубом мерцании луны медленно начали светиться. Вокруг меня – кости, кости, кости. Поле, усеянное костями.
Я тонула все ниже, все глубже – в сплошной холод. Восприятие сделалось сверхчувственным. Видела я не глазами, слышала не ушами, прикасалась не пальцами. Погружаясь куда-то с головой, я отделилась от собственного тела, полностью его лишилась. Ниже, ниже – сквозь кости к отрубленным головам, внутри которых гнездились остатки солдатских душ.
Люди Менендеса (их сабли затупились от прорубания пути сквозь заросли лоз) убили не всех французов. Казненных они побросали в братскую могилу, однако у иных шеи были перерублены не до конца и головы держались на окровавленных телах буквально на ниточке. Многие были обречены на медленное умирание, их кровь по капле впитывалась в песок. И в этих холодных дюнах, где они недвижно лежали спрессованными и просоленными близостью моря, шел некий дьявольский алхимический процесс. И вот сейчас эти французы транслировали мне – мне! – суть и образ жизни, с которой они не расстались окончательно.
Некоторые из казненных молили о пощаде на разговорном французском – их полуистлевшие головы все еще были соединены с костяками. О, сколь же безмерной была эта пытка! И еще не самая страшная – masticatio mortuorum[74]. Те страдальцы, что не расстались с телом, почти дочиста обгрызли пальцы рук, которые тянули себе в рот. У других души задержались в черепах, и они обращались ко мне на языке, неведомом никому из живых. Этот язык исходит из… Запредельности – и состоит не из слов, а только из звуков, из голого смысла… Только теперь мне припомнились рассказы моих французских спасителей – Себастьяны и ее компании – о казненных на гильотине, чьи головы, упавшие в подставленную корзину с отрубями, умоляли палача остановить лезвие, которое уже успело соскользнуть вниз.
Когда я наконец покину этот злосчастный берег, унося с собой его тайны – тайны в самом что ни на есть зачатке, и мне заказано их здесь раскрывать, ибо записи они не подлежат, – я вернусь в Сент-Огастин, к Селии, совершенно переменившейся. Поймите, я мало куда годна и как женщина, и как мужчина, но как ведьма я десятикратно хуже. Нет, не хуже – сильнее. И хуже, это верно. По возвращении я применила добытую у смерти энергию в эгоистических, гибельных целях.
Но прежде чем я вернусь, с обычного календаря слетит три листка. Да, две ночи и три дня я проведу в песках, в обществе мертвецов.
…Объясню, как умею. Первым о тройственной смерти заговорил Аристотель. По его мнению, всякое живое создание состоит из тела и души, причем душа не может существовать вне своего телесного вместилища. Волей-неволей смерть тела означает и смерть души. Далее, душа в понимании Аристотеля обладает тремя аспектами: растительным (поддерживающим телесную жизнедеятельность и регулирующим механизмы дыхания и работы сердца), животным (благодаря которому мы способны двигаться и упражнять наши чувства) и рациональным (проще говоря, управляющим областью разума). Рациональный аспект может угаснуть, не повредив растительный – как это происходит при коме, – однако смерть растительной души, то есть прекращение функций тела вызывает, всегда и неминуемо, смерть души животной и души рациональной. Или – окончательную смерть.
О нет, Аристотель, это не так. Хотя телесно я была эти три дня мертва, никогда ранее во мне не было столько жизни. Я не дышала, и сердце мое не билось, однако все мои чувства непрестанно вбирали и вбирали жизненную энергию, не угасшую во французах, до тех пор, пока они не обрели свободу – освобождение от жизни, – пока они не умерли, а я не преисполнилась энергией, истекшей от двух сотен душ. Короче, я стала гораздо сильнее… Поскольку оспаривать мне приходится Аристотеля, я на этом прервусь, а диспут с закутанным в тогу философом мы продолжим в ином мире, если нам доведется там встретиться.
В самом деле, если бы меня тогда выкопали из земли, то, вне сомнения, сочли бы мертвой – согласно признакам смерти, известным с незапамятных времен: от «Прогностикона» Гиппократа и далее через Плиния и Корнелия Цельса… Нет, постойте. Разве не Плиний написал в своей «Естественной истории» о римлянах Ацилии Авиоле и Люции Ламии, которые ожили после того, как их положили на погребальный костер? Да, он. И Платон тоже писал о вернувшихся с того света. А в трактате моего любимого учителя-медика грека Галена «De locis affectis»[75] упоминается некий Гераклид с Понта, ссылавшийся на женщину, которая поднялась на ноги через тридцать дней после смерти, вызванной маточным кровотечением.
А если кому-то вздумается отмахнуться от верования во временную жизнь после смерти как свойственного только античности, скажу, что позднее я обратилась к европейцам и там – в книге Корнманна «De miraculis mortuorum»[76], в трактате Гарманна под тем же названием и в «Historia vitae et mortis…»[77] Бэкона – нашла множество доказательств; собственно, не доказательств как таковых, а свидетельств о тех, кто вернулся в наш мир из-за Грани. Но увы, нигде, нигде не попалось мне ни единого упоминания ни о чем, даже отдаленно похожем на общину, мной встреченную.
По возвращении (пески буквально изрыгнули меня обратно) я была подобна трупу. Страшно исхудала. Открыть глаза смогла только через четверть часа, не раньше. Песок набил мне тело, как египтяне набивали мумии, плотно закупоривая все отверстия. Ковыляя по дюнам (алой тени теперь там не было и в помине), я выплевывала песок, испражнялась песком, вытряхивала его из носа и из ушей. Потом кое-как подтащилась к берегу и окунулась в реку, и этот странный обряд крещения немного меня оживил. Мне необходимо было и помыться. При погружении из меня полностью изверглось все содержимое кишечника и мочевого пузыря. Не от страха, так случается с покойниками. Член оставался твердым, хотя я знала, что извергла в песок и семя.
Наконец я с трудом добралась до лодки, все еще стоявшей на якоре. Ни ветер, ни течение не желали меня выручить, и только с помощью шеста мне медленно, с большими усилиями удалось вывести лодку с мелководья, однако вид обвисшего паруса оптимизма не внушал. О чернокнижных способах передвижения я и не помышляла, хотя, если шекспировские ведьмы переплывали моря в яичной скорлупе, я и подавно могла бы сварганить надежное суденышко, которое доставило бы меня обратно в Сент-Огастин.
Когда впереди показался город, на берегу я увидела Селию. Обезумевшую от горя… Чудно. Чуднее некуда. Но потом я заметила нечто еще более поразительное. Это была совсем не та Селия, которую я знала три дня тому назад. О нет, хуже! Эта была та Селия, которой я так долго домогалась.
Пущенная мной в ход магия возымела стремительный эффект. Селия была околдована.
Сгорбленная, голодная, с кожей в волдырях от солнечных ожогов, я приплелась на Хоспитал-стрит в накидке, сшитой из козьих невыделанных шкур, под которой не было ничего, кроме сорочки, разысканной мной в песках. Глаза я как могла старалась защитить от полуденного солнца. Язык во рту напоминал кусок солонины. Горло? Першило. Я, вне сомнения, наглоталась песка. Одним словом, когда я ступила на сушу, мной вполне можно было пугать детей. И тем не менее Селия рванулась мне навстречу.
– Генри! – воскликнула она. – Слава Богу, Генри, вы дома. Где вы пропадали? Я вся извелась. Позавчера приходил посыльный от губернатора, и мне пришлось солгать – сказать, что вы… И не упомню толком, что сказала. Понимала лишь одно – нельзя сознаваться, что вы пропали, а я перепугана до смерти, боюсь, что… – Она крепко меня обняла. Расцеловала.
Ее голос пресекся, но ее страхи, ее отчаяние я понимала очень хорошо. Мне, конечно, и в голову не могло прийти, что я отсутствовала целых три дня, но ведь я оставила ее совсем одну, тогда как мы давным-давно твердо решили всегда держаться вместе – и подальше от всяких властей, невзирая на трудности. На этом и держался наш безлюбовный брачный союз.
Я попыталась что-то ей ответить (разумеется, солгать; выбора у меня не было), но почувствовала во рту вкус крови. Видать, в горле или на языке слизистая оболочка была поранена. Лучше помолчать, и все-таки одно слово – шепотом – мне удалось из себя выдавить: «Селия».
Селия повела меня к дому – окольным путем. Вскоре я опустилась в плетеное кресло, поставленное в тени нашей кухни. Водой из tinajone[78] Селия вымыла мне лицо и шею, потом руки, и мне вспомнился Норфолк, то давнее время, когда жизнь и любовь так и не слились для нас воедино. Опасаясь разоблачения (и в прямом, и в переносном смысле), я не дала Селии снять с себя изодранную накидку, слишком теплую для такой погоды. Глупо, но меня била дрожь.
Пока Селия занялась нагреванием воды для ванны и приготовлением холодного ужина, я под каким-то предлогом удалилась в свое логово. Понятно, насколько я была изнурена, однако мое состояние столь простому объяснению не поддавалось. Я изменилась. Это я знала точно. Я стала сильнее, но не физически. Крепче душой, духом. И мне не терпелось увидеть, что именно нового я приобрела, и полагала – с полным основанием, – что перемена покажет, какое колдовство я использовала… О, это замирание внутри. Именно тогда я поняла…
Когда Селия подошла к моей двери сказать, что ванна наполнена, я это увидела:
Я – другая, но другая и она.
Селия легонько постучалась в запертую дверь. Я накинула на голое тело халат, хотелось поскорее попасть в ванну.
В ее аметистовых глазах виднелось то, что мы должны были скрывать. Ее глаза сияли в полутемной комнате с закрытыми от закатных лучей ставнями. Я зажгла лампу и увидела то, чего боялась: слезы. Слезы – и не только слезы.
Селия сказала, что тосковала обо мне. Я просила прощения, напирая на то, что мучилась не меньше, чем страдала она, не имея возможности позвать на помощь и опасаясь организовать розыски. И все же я спросила, почему она плачет, почему выглядит так, будто не в своей тарелке. Ведь такого раньше с ней никогда не бывало. Селия – она всегда держалась стоически.
Пела только тогда, когда знала, что ее не услышат. Ни разу не заговаривала о прошлом, не вспоминала о потерянных близких. И вот теперь она стоит передо мной в слезах, дрожа всем телом. В ней и в самом деле что-то переменилось, хотя я все еще не догадывалась, что причастна к этому я. Но вскоре все стало ясно.
Говоря, что чан с горячей водой ждет меня внизу, а ужин стоит на столе, Селия придвинулась ко мне вплотную. Со времен Норфолка она еще не оказывалась так близко от меня. И сделала это она намеренно – чтобы меня коснуться. Притронуться к руке. Я отступила назад. Она устремилась ко мне. Упала мне на грудь и прильнула поцелуем к моим губам. Открыв глаза, я увидела в ее глазах истину – и поняла, что на сей раз никакого обмана нет. Мне стало плохо при мысли о том, что я наделала.
Зелья и куклы, чары и заклинания… Чего бы я ни пробовала – все без толку. О, но теперь я перестала быть той ведьмой, какой была. Свидание с матансасскими мертвецами влило в меня… другое. И связь со смертью придала внезапную, мощную силу Ремеслу, которому я служила.
Я едва опомнилась от нашего поцелуя. Попыталась, во всяком случае. И позволила Селии позвать Эразма Фута, уступила ее настойчивым просьбам. Доктором он, конечно, не был, прогноз дал туманный, предписал сон. Вручил какие-то снотворные таблетки и порошки. И я уснула, проспала до глубокой ночи и очнулась, заслышав знакомые шаги снаружи на галерее. В лунном свете увидела, как медленно начала поворачиваться дверная ручка из резного ограненного стекла. Грани круглой ручки отбрасывали цветные блики, словно это был калейдоскоп.
Помедлив, Селия вновь взялась за ручку, и цветные отблески заплясали по всей моей комнате. Она не постучала, но так и не отошла от двери. Наутро, распахнув дверь, я увидела, что она скрючившись спит на полу, с засохшими потеками слез на щеках.
Я ни о чем не стала ее расспрашивать. А она сказала только, что забеспокоилась ночью, как мое самочувствие, и пошла посмотреть. «Ничего больше», – добавила она.
К стыду своему, сознаюсь: никаких мер предосторожности я не предприняла. То есть оставила дверь незапертой. И боролась со сном, ожидая повторения вчерашней сцены. Так оно и случилось.
Снова: ее шаги. Снова: поворачивание дверной ручки, обсыпанной алмазной крошкой. И… и вот она стоит здесь, в десяти шагах от моей постели.
Ее ночная сорочка расстегнута, кружева свободно лежат на груди.
Я притворилась, что крепко сплю, однако раздвинула сетчатый полог, висевший над кроватью, и, посторонившись, расправила простыни для большего удобства моей компаньонки.
Десять шагов. Девять, восемь, семь…
Мало сведущая в любви и еще менее – в похоти, я здорово набила руку в разных увертках.
И потому, следуя намеченному плану (о да, знаю: стыд мне и позор!), я туго стянула груди под рубашкой и наполовину приспустила штаны, которые расстегивались спереди. Я должна предстать перед Селией мужчиной, каким она меня считала. О, но как жестоко я заблуждалась – не менее жестоко, чем вводила в заблуждение Селию, ибо я упустила из виду… процесс наслаждения.
Поймите, с Ромео, любовником Себастьяны, сексуальный акт был внезапным – восхитительным, но слишком неожиданным, чтобы восстановить в памяти его подробности; к тому же мне не нужно было тогда прятать себя. Не маскировалась я и с Арлезианкой. Что касается инкуба и суккуба – отца Луи и Мадлен, то они разбавили мою страсть ужасом. Более того, нельзя любить призрак секса – ледяной холод совокупления исключает страсть, ты просто используешь партнера, или он использует тебя. Таким образом, после вычитания моих немногих партнеров сумма сводится к единице. И эта единица – та, кого я еще не упоминала: Перонетта Годильон. Племянница матери настоятельницы монастырской школы. Девочка, наделенная дьявольскими способностями (воистину так), чуть не навлекшая на меня гибель. Однажды ночью, в грозу, она, ссылаясь на испуг, проскользнула ко мне в постель, и… и я уступила инстинкту, сделала с ней то, что, как я видела, делают на кладбище собаки. Ничего другого о фрикциях я не знала. И, однако, я вошла в нее, с помощью члена до крови прорвала ей девственную плеву. Перонетта стала моей, да.
По невинности – разве повинен в чем-то инстинкт? – я обесчестила Перонетту. Возможно, даже погубила ее. Вместе с девственностью она утратила шанс составить выгодную партию, выйти замуж за человека с титулом или за владельца земельных угодий; теперь же муж ей светил столь же неполноценный, что и она, – бедняк, неудачник, уродливый ремесленник. И вот Перонетта предала меня, объявила всем и каждому, что я ее соблазнила и надругалась над ней при содействии дьявола. Она раззвонила всем о моей двуполости, уверяла, что только служанка Сатаны могла породить подобное существо, говорила, что… Enfin, она – кого я, вопреки всякому рассудку, так любила – способствовала скорейшему суду надо мной, признанию меня преступницей по обвинению сестры Клер. Признана виновной? Да, и без всяких проволочек. Что до Перонетты, то она бежала из С***, унося с собой только свою совесть, черную как деготь… Я часто задумывалась, где она.
Итак, дабы предотвратить распознание Селией моей истинной природы, как распознала ее Перонетта (достаточно было тронуть мои спеленатые груди или нащупать пальцем девическую щель за мошонкой), я… я связала ей руки. Да, Селия лежала подо мной, а я, высвобождая набухший член в борьбе с непослушными пуговицами штанов, в панике прижала ее руки к плотному, набитому мхом матрацу. Наклонилась, чтобы ее поцеловать, и получила ответный поцелуй. Охваченная бурей нахлынувших чувств, я была близка к помешательству. Хотела высвободить себе руки, но побоялась, что Селия начнет блуждать своими. Подумала – нет, я вообще ни о чем не думала. Только действовала – и с помощью тюлевых занавесок, предохранявших нас от москитов, туго привязала Селию за запястья к столбикам кровати.
И тут Селия подала голос, меня потрясший, – он до сих пор стоит у меня в ушах. Она не то захныкала, не то заскулила, словно животное, угодившее в капкан, но потом – когда я ее целовала, когда обнажала ее тело, забирая себе то, к чему так долго стремилась, восторгаясь ее темными и розовыми переливами, – я услышала, как в ее голосе что-то изменилось. Это была песня радости, все более и более нараставшей, пока я… покрывала самку. О да, я покрывала самку… Зверь, обезумевший от жажды, я вылакала подставленное корыто до дна. И только потом развязала ей руки.
В последующие ночи мы доводили упражнение в самом распространенном грехе до совершенства. Я наслаждалась и дарила наслаждение, а в голове стучал вопрос: «Чем я лучше Толливера Бедлоу – разве я не такой же рабовладелец?»
Скажу откровенно и честно: мы были не мы.
Оба мы постоянно пребывали в готовности; в доме на Хоспитал-стрит не осталось ни одного стола, не отполированного нашими телами – ее, обнаженным, и моим, искусно облаченным. Грубо отесанная столешница в кухне. Стол красного дерева в столовой, доставленный сюда из губернаторской резиденции в Пенсаколе (Западная Флорида); за ним некогда обедал Джексон, каковой факт, признаюсь, доставил мне извращенное удовольствие. Хрупкий столик в восточной гостиной под нами рухнул, после чего мы долго лежали, пресыщенные, на обломках.
За эти первые недели я хорошо изучила тело Селии, так как она позволяла мне невозбранно по нему блуждать. Я была пилигримом, странствие которого пролегало по местам, чувствительным к наслаждению; достигнув очередного, я удалялась за закрытые двери, чтобы освидетельствовать соответствующие – или ответные – зоны собственного организма.
Я не желала спать с Селией в одной постели, и она из-за этого огорчалась. Во сне невозможно соблюдать предосторожность, а рисковать мне ни в коем случае не хотелось. На протяжении этих мучительно-стыдных дней в моих ушах постоянно звучала одна фраза. Она повторялась, когда мы были вместе. И врозь – тоже. Когда я наблюдала с верхней галереи, как Селия работала в саду. Когда помогала ей за туалетом или мытьем. Когда мы прохаживались при лунном свете по берегу залива, и я воображала себя подлинным поклонником. Не проходило часа, чтобы мне не слышалась эта навязчивая фраза: если бы она только знала…
Какое бы потребовалось ведовство, чтобы привязать ее ко мне, если бы она знала? Если бы она знала, что я ведьма. Знала бы, что я не только мужчина. Знала бы… меня.
И кем же я была? А вернее, кем стала? Сладострастником, конечно. Но сладость скоро уступила место стыду, поскольку я низвела Селию до положения, в каком она находилась при Бедлоу со времени его отрочества, – до положения игрушки, которую он сломал. Свидетельств тому имелось немало – на ее теле не было такого потаенного местечка, куда бы он не поставил клеймо. Я нашла у нее клейма: под мышками, в изгибах ягодиц и даже в нежнейших складках ее половых атрибутов. Я обнаружила их все до одного, эти шрамы-загогулины. Что за боль, и как он ею упивался! Я надеялась, в преисподней он терпит не меньшие муки… Но ведь я тоже использовала Селию, разве нет? И если я в отличие от Бедлоу не наносила ей ран (так я говорила сама себе), то и исцелению никак не способствовала.
Когда мне стало ясно, что я сделала, было уже поздно. Мы крепко присосались к источнику наслаждений, не подозревая о том, что он замутнен.
Однажды на исходе зимы я, проснувшись утром, застала Селию хлопочущей в кухне. Само по себе это не было необычно. Она всегда просыпалась первой, и я привыкла к тому, что она любезно подавала мне на завтрак варенье, купленное или запасенное ранее, – айву, груши или абрикосы. Этим утром стол был пуст. К тому же прическа Селии была в беспорядке: пучок распущен, плотная сеточка из кружев куда-то подевалась. В глазах блестел незнакомый, дикий огонек. Она молча продолжала свое занятие… Мне стало не по себе; она мастерила что-то из волос. Перед ней стояла корзинка с испанским мхом и – я присмотрелась, но спросить, так это или нет, не решилась – с волосами. Черными – ее. И светлыми – моими (я перестала стричься и носила косичку, перевязанную кожаным шнурком). Как она собрала мои волосы, я не имела понятия. Но еще больше меня встревожило то, что она не пряталась. Из наших волос, скрепленных добавлением мха, Селия плела что-то вроде кнута – маленького, хилого, но все же кнута. И я поняла, что однажды ночью она вложит свое изделие мне в руку. И еще я поняла, что не смогу, не захочу поступить так, как она попросит.
Этим утром я разглядела признаки, которых раньше не замечала, – ввалившиеся глаза Селии, темные круги вокруг них; в последнее время она плохо питалась. Исхудавшая фигура, потускневшая кожа. Ломкие волосы, выпадавшие, если их погладить. Не приходилось отрицать очевидное: Селия была больна, телом и душой. И все же я не признавала своей в этом вины.
Она не желала видеть ни врача, ни Эразма Фута. Оставалось одно. Я сама должна была вылечить Селию. Разве не прибавилось у меня сил с тех пор, когда я впервые ее зачаровала? Сомнений не было: я смогу взять свои чары обратно. А если она меня разлюбит, так что ж… По правде, она никогда меня не любила. Чего я не могла не признавать и каждый день себе об этом напоминала, потому что поведение Селии по-прежнему говорило об обратном.
…Но, увы, снять чары и наложить их – задачи совершенно разные, и первая куда труднее второй.
Я написала Розали и попросила Маму Венеру «как следует посмотреть, что она сможет увидеть». Героиня моего сочинения (писала я) попала в ужасный тупик, и рассказ мой застопорился, поскольку мне неизвестно, как отменить опрометчиво наложенные ею любовные чары.
Я послала письмо и Себастьяне, хотя моя мистическая сестра уже несколько лет не давала о себе знать. Несколько лет! И ни одной весточки. Я была страшно расстроена и одновременно зла, но что мне оставалось делать, кроме как писать и ждать – ждать, чтобы она снова меня спасла?
Отклик из Виргинии оказался бесполезен. Розали, la pauvre, думая, что их с Мамой Венерой советы потребны мне для литературного труда, предлагала всевозможные выдержки из самых причудливых книжных коллекций в подвале Ван Эйна. (Цитируя не кого иного, как сестру Теотокки, Розали внушала, что раскаявшейся героине в самый раз засветить черные свечи и прочесть задом наперед Сафо; и я это проделала. Лишний расход времени и воска.) Да, Розали видела в обеих книгах (Себастьяны и моей) художественное сочинение (а Макензи запрещали ей читать романы) и была от этого в восторге. Похоже, серьезность фраз, убедительность истин, которые она встречала в нашей с Пророчицей переписке (по необходимости проходившей через ее руки, как камни сквозь водопад), миновали ее сознание. Хуже того, по словам Розали, Мама Венера «не увидела, что можно сделать».
Тем временем протекли месяцы; Селия худела, не находила себе места, взгляд ее бессмысленно блуждал. А мне… мне только и оставалось, что насыщать ее ночные аппетиты, забыть о себе и выполнять все ее пожелания. Поймите, она сделалась настойчива, очень настойчива. И я была против нее бессильна. И вот что хуже всего – она укладывалась в ногах моей кровати, на голых досках, как в свое время с Бедлоу. Одно и то же повторялось из ночи в ночь, а потом я освобождала Селию (она настаивала, чтобы я ее связывала, и я, никогда не забывая о своем маскараде, безропотно подчинялась), и она, изнуренная, только что не пресмыкалась на полу, причем ее стыд не шел ни в какое сравнение с моим стыдом. Да-да, Селия желала вновь и вновь повторять унизительные приемы, к которым ее приучил Бедлоу. Вначале я не возражала против этих вывертов (чем дальше, тем они меньше меня возбуждали – хотя, знаю, это слабое оправдание), потом стала отказываться, потому что они все меньше походили на любовь и все больше пятнали сердце и разум, уродовали душу.
Селия начинала меня уговаривать, лила слезы, разражалась тирадами, и я уступала, позволяя втягивать себя во все более низменные затеи; дошло до того, что я стала бояться ночи как времени, когда мне предстояло узнать – нет, пережить – наибольший позор.
В дневные часы я вовсю старалась разрушить чары. Пахала поистине до изнеможения, но результат быд нулевой. Все прочее был пущено побоку, и наконец последовало предупреждение от губернатора. Письмо от голландца куда-то затерялось; в документах, относящихся к дарению Арредондо, я наделала ошибок, отчего вопрос о собственности на несколько тысяч акров земли на равнине Алачуа еще более запутался. Я дала знать, что впредь буду внимательней, но продолжала пренебрегать делами.
…Что подействовало? Очарованное вино? Или амулеты, которые я носила? А может, приготовленное мной печенье, где содержалось анисовое семя и пот с наших рубашек? Я не знала. Не знала! Все попытки снять чары провалились, однако сыграли свою роль время и моя возросшая мощь; нужно было вести себя осторожней, чтобы еще больше не навредить Селии.
Наконец я заметила, что Селии стало немного лучше. Теперь она принимала пищу, хотя на здоровый аппетит это не было похоже. Щеки ее округлились. Произошло ли это благодаря моим усилиям, я не знала, но это было и не важно. Свободная воля к Селии все еще не вернулась. Но она по-прежнему заглядывала мне в рот. Все так же искала моего… внимания.
Отчаявшись решить проблему сверхъестественными средствами, я подумала, что Селию можно, во всяком случае, развлечь; при этом требовалось, по-видимому, выйти из-под власти губернатора, потому что от указов в последнее время просто не было спасу и наш дом – дом переводчика – напоминал мясорубку, да и мы, его обитательницы, сходствовали с овечками, обреченными на переделку в котлеты.
У меня было отложено немного денег; услышав о продаже дома на дальнем конце площади (продавец настаивал на странной цене – 891 доллар), я выписала вексель, и двухэтажный дом из ракушечника перешел в наши руки. Предстоял переезд. Я надеялась, что уговорю Селию заняться убранством нового обиталища.
Но нет, она не проявила никакого интереса. Просьбы мои она выполняла, дом обустраивала, но во всех ее делах прослеживалось безразличие. Я хлопотала как могла, однако в том, что касается быта, мне не хватало опыта: где взять ту или иную безделицу, сколько может стоить упаковка ливерпульского фарфора… Да и сосредоточиться на покупках я не могла, поскольку мне хватало других забот. Таким образом, мы проводили время поодиночке, в новых помещениях – либо пустых, либо набитых вещами предыдущего хозяина.
У меня к тому времени скопилось изрядное количество различных принадлежностей, и я составила их в ателье-лабораторию, ключи от которой носила на шее, на шнурке. Днем я занималась там ведовским Ремеслом (успехов не фиксировалось) или в одиночестве избывала свою вину и позор; в том, что Селия, будь она даже свободна от чар, не решится по робости заглядывать в ателье, сомнений не было. (Объявлений о розыске мы не видели, но насчет Эдгара или наследников Бедлоу уверенности не было; первым руководила жестокость, вторыми – любовь к деньгам. И хотя Селия носила темные очки и имела при себе удостоверение личности на имя Лидди, которое подписала я… в портовых городах работорговцы так и кишат, и похищения людей случаются тоже…) По ночам Селия приходила ко мне, и – не стану отрицать – я все так же подчинялась ее желаниям.
Разрыв между потребностью Селии терпеть и моим нежеланием мучить все время рос. Ни один человек не изображал садиста с такой неохотой. Что прежде я делала ради удовольствия, превратилось в наказание. Бывали синяки, бывали укусы, но брать в руки нож я категорически отказывалась. Произносить слова, какие она требовала, тоже было невмоготу. Селия предписывала мне роли – я играла. (Увидь меня Элайза Арнолд, она наверняка бы испустила, по своей привычке, зловонный смешок.) В том, что Селия вечно жаждала несвободы, заключалось мое злосчастье, ибо в ушах у меня по-прежнему звучали слова: «Если бы она только знала…»
Все это время я умоляла о помощи виргинцев, но безрезультатно. Просила также и Себастьяну… Ничего. Rien de tout.
И вот в один прекрасный день дождалась. Дождалась почтового гонца. Едва заслышав его оловянный рожок, я поняла – у него есть для меня письмо. (После возвращения с матансасской дюны такие предчувствия посещали меня все более часто и регулярно.)
И верно, письмо нашлось. В почтовой конторе. Под литерой «К». Да, письмо было от нее. От Себастьяны! Наконец. Испытав прилив любви, я простила сестре, что она меня бросила. В самый нужный момент от нее пришла весточка: совет, пример, заклинание, которое поможет исправить мою ошибку?
С письмом в дрожащих руках я поспешила в тень у почтовой конторы. Размера оно было немалого. На лицевой стороне ее печать и знакомый рисунок жабы, самодовольно восседавшей под именем – вроде бы моим.
Предчувствие, да. Я знала, была уверена, что с прибытием долгожданного письма все изменится. Пока я ломала печать, разворачивала пергамент, читала несколько стоявших там слов, к моим глазам подступали слезы. Да, это была рука Себастьяны! И к счастью, она не прибегла к шифру. К чему шифровать текст, сам по себе достаточно непонятный? Себастьяна не доверила бумаге ничего, кроме адреса:
«Манхэттен, Леонард-стрит, 55».
Далее стояла ее подпись:
«S».
Я бежала, как бегут только трусы.
Повозка, запряженная волами; два судна, почтовая карета – и только на изрядном расстоянии от Сент-Огастина я начала осознавать всю чудовищность мной содеянного. Я бежала, да. Ночью. Оставила записку – и ничего больше.
Я твердила себе, что спешу на север повидаться с моей Soror Mystica – теперь, когда она нарушила свое долгое молчание. (И это было правдой, хотя и не полной правдой.) Я решила, что Себастьяна – она меня спасла, она на столь многое открыла мне глаза, она ответила на самые первые из множества моих вопросов… Я решила, что только Себастьяна, она одна способна вывести меня из тупика. Я отправлюсь в Нью-Йорк, как греки отправлялись в Дельфы, хотя мой оракул – всего лишь ведьма, мной пренебрегшая. Когда-то она обещала последовать за мной через океан, найти меня и устроить в мою честь шабаш (это вменялось в обязанность сестре-обнаружительнице), но потом даже ни разу мне не написала. Я стала опасаться, не постигла ли ее кровавая смерть. Однако нет. Теперь я знала твердо, что она в Нью-Йорке. Она здесь! И потому медленно продвигалась по побережью, чтобы с ней повидаться… Да, это была единственная причина, заставившая меня покинуть Сент-Огастин, покинуть Селию. Спастись бегством.
Бегство из Флориды было и в самом деле внезапным, сборы – сумбурными и поспешными. Я вдруг поняла, что не знаю, как поступить с Селией, и хотела только отречься от содеянного.
Слишком долго и безуспешно я пыталась разорвать узы, мной же сплетенные. И дом на Сент-Джордж-стрит (там он расположен, да) не принес желаемого облегчения. Несмотря на его основательность и гораздо большую комфортность, ни я, ни Селия в нем не освоились. Продавец, сверх условий контракта, добавил за бесценок целую кучу мебели плюс два портрета (как я предположила, изображения своих предков). Хотя это пренебрежение фамильными реликвиями и показалось мне не совсем обычным, я постепенно свыклась с мыслью, что достойная семейная пара в рамах из необработанного осокоря с непреходящим осуждением взирает сверху на учиненный мною кавардак.
Как-то однажды (теперь это далекое прошлое) мы с Селией, захватив с собой графин нашей лучшей мадеры, устроились перед этими портретами с целью дать изображенным персонам имена и наделить их выдуманными биографиями. Мы с Селией иногда предавались подобным забавам, желая скоротать время, с первых дней пребывания на территории – развлечение, что и говорить. Мы тянули вино, хохотали и развлекались выдумками до утра. Однако о портретах Селия и словом не обмолвилась. Вряд ли даже их заметила, хотя в гостиной наверху они занимали собой чуть ли не полстены. Нет, к таким потехам Селия совершенно остыла. Все ее внимание было сосредоточено на мне. Думала она только о том, как бы мне угодить и чем еще услужить.
Таким было положение вещей к весне 1830 года, когда пришло письмо от Себастьяны. И тогда-то я и ударилась в бега.
Наличность и три паспорта (на имя Лидди) я положила на письменный стол, ящики которого заперла на ключ – там оставалось много такого, что не предназначалось мной для чужих глаз. Закрыла и свой рабочий кабинет, набитый предметами, связанными с практикованием Ремесла. Они могли озадачить кого угодно, кроме разве что другой ведьмы.
Я побросала в один мешок и свою книгу, и перемену одежды с запасом на две недели, поскольку, не теряя времени, намерена была прямиком отправиться в Манхэттен. За этот срок на остров я должна была добраться. Возвращение? В записке (ну и помучилась же я над этими несколькими строчками!) я сослалась на неожиданные дела на Севере. Пояснила, что они связаны с фамильными проблемами, хотя раньше о родственниках и не упоминала (за неимением таковых). Отговорилась тем, что не выношу проводов. (Это верно, хотя оправданием и не служит.) Обещала, что вернусь к началу лета, если не раньше.
Руководствуясь печатным расписанием дилижансов, я все же что-то напутала и в итоге чуть не заплутала. Готового к отплытию парохода в Кауфорде не было, и я отправилась по морю на баркентине; воспользоваться дилижансом смогла только по прибытии в порт Чесапик, а оттуда проследовала наиудобным маршрутом до Ричмонда. Можно было бы туда вернуться, если бы не боязнь того, что меня обнаружат, – мне вовсе не хотелось опять оказаться в лапах у Элайзы Арнолд (о, эти лапы!). Меня обуревало безрассудное желание поскорее увидеться с моей мистической сестрой. Итак, на север! Леонард-стрит, 55. (Этот адрес в письме S служил мне компасом – главным ориентиром для верного и надежного путешествия.) В порту Мэриленда я провела не более трех часов, прежде чем села в почтбвую карету, направлявшуюся в Филадельфию.
В Город Братской Любви (это странное название не могло меня не поразить, когда я впервые его услышала) мы прибыли к вечеру. От усталости я валилась с ног, поскольку находилась в пути, как и предполагала, уже почти две недели. А потому решила поскорее лечь в постель в первой же попавшейся гостинице. Но не тут-то было.
В Филадельфии наш кучер выгрузил два мешка с почтой, забрал три новых, переменил лошадей на свежих виргинской породы, зажег два факела из лиственницы и снова наладился в дорогу. Мне, к величайшей досаде, пришлось отправиться с ним единственным пассажиром. Он пообещал, что увидим Нью-Йорк (Себастьяну!) с восходом солнца. Мне бы остеречься, когда мои попутчики отказались от ночного путешествия, в особенности после того, как одна пышногрудая матрона пожелала мне удачи и добавила: «Бог в помощь!»
Скоро, слишком скоро я поняла, что ничья помощь меня не спасет, – я всецело во власти колес и копыт и судьбу мою решит воля кучера с кнутом.
– Голова у вас как, крепкая? – спросил он, торопливо помогая моим попутчикам сойти с кареты и еще торопливее с ними прощаясь.
– М-м… вроде бы да.
Не уловив смысла его вопроса, я подумала, что утвердительный ответ никак мне не повредит. Однако в ту ночь смогла убедиться, что эпитет «крепкая» к моей голове подходит меньше всего.
– Порядок! – отозвался кучер. – Повезем контракт для возобновления, и мистер Бристед – он хозяин этой упряжки – обещал не поскупиться, коли я побыстрее его доставлю.
О почте мой возница говорил с таким же почтением, с каким любящий супруг говорит о строгой, но обожаемой жене. Воистину он всей душой был предан одной возвышенной идее. Вернее, идеалу, которому истово служил, – сохранности и скорейшей доставке почты, три мешка которой он обязан был выгрузить в Готэме на рассвете любой ценой.
Короче говоря, эта ночь едва не оказалась для меня последней. Пассажир с крепкой головой (точнее, слабоумной) превратился в мешок с костями, который непрерывно встряхивали, подбрасывали, кидали и швыряли с виртуозным мастерством. В этом я убедилась сполна. И ничуть не преувеличиваю. Лучшие из возчиков (мой, безусловно, принадлежал к этой категории) не роняют кареты набок и уж тем более не переворачивают вверх дном (случись нечто подобное, он наверняка оставил бы своих пассажиров в придорожной канаве и поспешил с почтовым грузом в обнимку, навьючив его на загорбок или стиснув в зубах). Нет, отличники и передовики почтовой службы, беспрестанно переваливая карету из стороны в сторону и не жалея колес, мчат ее вперед во весь опор, вследствие чего взбалтывается и перебултыхивается не содержимое мешков с почтой – боже спаси и сохрани! – но внутренности горемычных страдальцев, имевших несчастье разделять с ними маршрут.
Взгляните на меня. Вот я сижу внутри кареты – вернее, ерзаю на сиденье, пытаясь усидеть на месте; вокруг меня – кромешная тьма, обе лампы я погасила в страхе, что они тоже выплеснут наружу свое содержимое и подожгут длинную скамью, предназначенную для пассажиров. Руками я обхватила голову крепко-накрепко. О сохранении равновесия забыла и думать. Уж лучше – нет, пожалуй, немного лучше, чем самое худшее, – набивать себе синяки по всему телу, нежели расшибить череп вдребезги о крышу дилижанса, когда карета в очередной раз подпрыгнет на булыжнике или накренится, ухнув вниз на колдобине. Ноги, по счастливой случайности изредка касаясь пола, выделывали судорожные кренделя, за которые любого танцора согнали бы со сцены гнилыми помидорами… Готова поклясться, все мои пять чувств отлетели невесть куда, все мои органы перемешались в вареве, в которое превратилось мое тело.
И однако, вопреки всем стараниям моего возницы, я уцелела и даже добралась до места. Могла бы затеять тяжбу с организатором моей транспортировки – за каковую уплатила, заметьте, солидную сумму, – если бы мои глаза, вновь вернувшиеся в свои орбиты, не сфокусировались на облитых рассветными лучами скалах, встающих из реки Гудзон. После ночного броска, весьма сходного с переплытием Стикса, нетрудно было бы счесть этот пейзаж преддверием подземного царства, а не Готэмом… Но нет, передо мной был Манхэттен. И когда мы покатили по Блумингдейл-роуд, грохотом копыт и щелканьем кнута пробуждая еще сонный город, мое сердце возликовало. Здесь, где-то здесь, спит Себастьяна.
Моя страсть, моя тяга к Себастьяне не имела сексуальной подоплеки – нет, но сильнее чувства я никогда не испытывала. Оно возрастало пропорционально чувству стыда, вызванному моим поруганием Селии, однако стыд ослабевал по мере того, как я приближалась к моей сестре, к моей Себастьяне. Проще говоря, мне казалось, что можно обменять стыд на спасение… О, какая же это была глупость с моей стороны.
Не ищу сочувствия, но признаюсь откровенно: из кареты я буквально вывалилась, упала в объятия подхватившего меня кучера. Тот – пытавшийся принести меня в жертву на алтарь Священной Почты – явно развеселился. Он расхохотался (вполне добродушно, надо сказать) и произнес какую-то фразу, из которой я разобрала одно только слово: «крепкая». Я не отрывалась бы от него и дольше – по крайней мере, пока земля не остановит свое бешеное вращение, если бы не одно обстоятельство. Мои груди, хотя и туго перевязанные, вплотную прижимались к его широкой груди, причем он распустил галстук и расстегнул жилетку (и то и другое огненно-красного цвета, в гармонии с его адской колесницей). Я оттолкнула его и попыталась удержаться на ногах самостоятельно. Это удалось мне далеко не сразу. Улыбающийся возчик представлялся мне опорой, но тоже шаткой. Когда я начала упрашивать его, чтобы он не качался с боку на бок, он окончательно проникся ко мне жалостью, подозвал одноконный экипаж и, расплатившись с коллегой из своего кармана, втиснул на сиденье меня и мой мешок. Я слышал, как он велел кучеру везти меня «полегоньку» по адресу, который я еле-еле выговорила.
Итак, мы потащились на Леонард-стрит. Мне так и не пришлось поблагодарить, обругать сотрудника мистера Бристеда и попрощаться с ним. Впрочем, я вознесла небесам хвалу за то, что полуживая кляча, кое-как переставлявшая ноги, не пустилась с места вскачь.
Леонард-стрит, дом 55.
По дюжине ступеней я взошла на крыльцо. После ночных приключений ноги плохо держали, тело ломило, и вся я была как развинченная. Сердце колотилось. А губы улыбались. Как же иначе, разве не ждала меня встреча с Себастьяной, моей Soror Mystica?
Дом, стоявший в ряду других, производил самое солидное впечатление – целиком кирпичный, с белыми подоконниками, по каждому из четырех этажей четыре окна со ставнями. Дверь была выкрашена под цвет ставень, в черное, и блестела, словно свежепросмоленная. Оконце над ней походило на паутину, так как рама тоже была черная. Портал обрамляли трехчетвертные колонны и боковые окна, куда я не решалась заглянуть.
Я тронула колокольчик у двери, а вернее, медное устройство, как на корабле, но ни звона, ни звяканья не послышалось. У косяка была прикреплена четырьмя винтами медная пластинка, дюймов пять в высоту и два в ширину, для такого дома мелковатая; надпись на ней гласила: «КИПРИАН-ХАУС». Буквы, как мне бросилось в глаза, были вроде бы старинные. Романские.
Тут я проворно уронила руку, потянувшуюся снова к колокольчику, потому что внутри раздались отчетливые шаги… Себастьяна? Суждено ли мне найти здесь мою…
Нет. Дверь распахнула девушка, темная как ночь, но наряженная в цвета рассвета: ее платье сочетало в себе бежевое, белое и бледно-бледно-желтое. Лет ей было немного, наверное, меньше, чем мне. Хотя она была не такая красавица, мысли мои тут же устремились к Селии, и я едва выдавила из себя: «Здравствуйте. Да… Себастьяна? Себастьяна сейчас здесь?»
Девушка ничего не ответила, но от ее улыбки мне сделалось спокойнее. Посторонившись, она пригласила меня в первый вестибюль, где было тесно, однако примыкавший к нему второй значительно превосходил его размерами.
Стрелой кинувшись мимо меня, девушка выскочила на крыльцо за сумкой, которую я забыла. Я потянулась, чтобы взять у нее груз, и наши тела сплелись в клубок из ног и рук. Мы даже стукнулись лбами, что вызвало хохот.
Девушка мне понравилась, хотя это было не важно; дальше она сказала:
– Я никакой Себастьяны не знаю, но, может, Герцогиня знает. А вы, сэр…
Видя простертую для пожатия руку, я проговорила:
– Генри. Генри Колльер. – И стиснула ее ладонь так, как делают мужчины, то есть с дурацкой силой.
Девушка было поморщилась, но тут же улыбнулась. Я это заметила, не выпуская ее руки, которая походила на птичье крыло – изящная, крепкая и легкая, однако длинная, с расчетом на большие нагрузки; ладонь мозолистая, ногти коротко обрезаны.
Девушку звали Сара. Представившись, я не знала, что еще сказать, и принялась молча рассматривать внутренность дома.
Простираясь не только направо, но и налево, она вступала в противоречие с архитектурой фасада. Но вскорости я поняла: это были два дома, соединенные в один. Этим объяснялись большие размеры вестибюля – с двух сторон там поднимались две лестницы, которые смыкали объятия на площадке, словно созданной для Джульетты Капулетти; темное дерево, изящная отделка; балюстрада, без сомнения, ручной работы, ступени и фигурные навершия – тоже. Обе были покрыты болотно-зеленым ковром, шитым золотыми арабесками; его прочно удерживали на ступенях золотые прутья. В самом центре помещения висел газовый светильник из меди и дутого стекла, под ним лежал ковер лесных тонов – зеленого, золотого, коричневого, – в углах украшенный кисточками. На застланном пространстве уместилась бы уйма мебели – хозяева, однако, ограничились единственным круглым столиком-маркетри из красного дерева, выдававшим руку искусного ремесленника. На нем стояла стеклянная ваза клюквенного оттенка, с целой охапкой тропических цветов. От этого мои мысли обратились к Флориде, но собеседница отвлекла меня от грустных воспоминаний. Она снова упомянула Герцогиню, о которой я не имела ни малейшего понятия.
– …Если не Герцогиню, – говорила она, – то, может, вы хотели бы навестить одну из девушек, какая вас интересует? Сейчас они, конечно, еще спят, но если вы собираетесь сегодня вернуться, можно было бы оставить мне вашу карточку, Герцогиня посмотрит и пошлет с привратником ответ.
– Нет, нет, – смущенно пробормотала я. И, опасаясь, что меня выпроводят, добавила: – Герцогиня, да. Она мне и нужна.
Герцогиня, и вправду? Себастьяна гостит у некой герцогини в изгнании и ее дочерей? Думая об этом, я не решилась улыбнуться.
– Ну хорошо, – кивнула Сара, однако ее улыбка говорила о неуверенности.
И все же она не указала мне на дверь. Поместив мою сумку в чулан под лестницей, она повела меня в правую гостиную. За распахнутой дверью передо мной предстала комната… достойная не иначе как монарха.
– Располагайтесь, мистер Колльер. Герцогиня вернется, по своему обыкновению, когда часы пробьют девять, тогда вы сможете спросить о своей… о ком бишь?
– О Себастьяне. Себастьяне д'Азур.
От напряжения Сара сморщила нос, но, так ничего и не припомнив, пожала плечами.
– Не знаю никого с таким именем. Но, как я сказала, Герцогиня в скором времени появится. Последите за часами, я не я буду, если они с Эли еще до девятого удара не взойдут на крыльцо. – Речь шла о громоздких стоячих часах, в стеклянном брюхе которых виднелись швейцарские внутренности. – Вы, видно, с дороги. Чаю желаете?
– С удовольствием.
Сара кивнула и удалилась.
Гостиная, представлявшая собой правильный квадрат, имела полностью фиолетовую отделку. Диваны, софы, кресла, оттоманки – все было обито фиолетовым бархатом с черным кантом, тесьмой и кисточками. Пол покрывал коврик, тоже фиолетовый, но в сиреневых цветах (это, однако, была не сирень, а как раз фиалки), очень искусно вытканных. Прочие элементы отделки, каковых имелось в изобилии, сверкали либо серебром, либо зеркальными поверхностями.
Серебряным был и принесенный Сарой чайный прибор. Отполированный до блеска, он включал в себя такое множество предметов, что напоминал какие-то кухонные шахматы. Сара предложила мне угощаться и попросила извинить ее, поскольку ей нужно было заняться работой.
– Конечно-конечно, – заверила я. – Это понятно. – И поблагодарила ее за внимание к постороннему человеку.
– Гости Киприан-хауса быстро делаются своими, – проговорила Сара и вновь удалилась.
Пока настаивался чай, я взялась за кексы в глазури. Прислушиваясь к тиканью высоких часов, я ждала девяти ударов.
В фиолетовой гостиной было полно и других часов, поменьше, – вот крохотные часики, висящие на тесемках, вот серебряный механизм под стеклянным колпаком на камине. Продолжая осмотр, я застряла на зеркале, где отражалась картина: гигантском, несомненно, очень тяжелом и, уж конечно, жутко дорогом. Гладкое, без единого пятнышка, оно висело на передней стене слегка наклонно, чтобы лучше отражать все, что делалось в гостиной. Сама картина находилась, должно быть, сзади, над тем местом, где я сидела. Обернувшись, чтобы посмотреть, какова она в действительности, я едва не подавилась остатком кекса. Меня поразила ее, скажем, чересчур откровенная красота.
С моего места – в глубине царского дивана – свободно читалась серебряная бирка (она соответствовала масштабам картины, семь на пять или шесть футов). Это была Ариадна – «Ариадна, покинутая на острове Наксос». Художник, Вандерлин, был, видимо, голландец. Дата относилась к недавним годам.
Я подняла взгляд на женщину, почти в натуральный рост и на удивление неприкрытую. Ветерок Благопристойности накинул на ее межножье реденький покров, сквозь который, однако, просвечивали волосы того же цвета, что и черные кудри, падавшие вдоль груди. Раскинувшись навзничь, она закинула руки за голову; божественное лицо в их рамке, скованное глубоким, без сновидений, сном, выражало нежную истому. Но если Ариадну не посещали грезы, то они уж точно являлись зрителю. То есть мне. У меня отвисла челюсть, и пришлось смочить губы чаем, так как они пересохли от восхищения… разумеется, искусством. Искусством, показавшим плавный изгиб женской ноги, белое, как сметана, лоно, груди, столь же лакомые, как кексы у меня на тарелке (и словно бы украшенные такими же сахарными розочками). В самом деле моя Ариадна (да, уже моя) немало меня… всколыхнула; груз у меня в штанах заерзал; появись в гостиной даже Царица Всех Земель, я не встала бы – не смогла бы встать – с места.
Осмотр прочего художественного убранства гостиной остудил мой пыл. Оно ограничивалось лишь одной темой и изображало в нескольких видах Юдифь с головой Олоферна. Присутствовал и Иоанн Креститель, с его отсеченной головой на подносе танцевала нагая Саломея… Не желал ли декоратор с помощью этой кровавой сцены смягчить эффект от Ариадны? Пока я об этом размышляла, пробил первый удар из девяти и тут же под дверью послышались голоса.
Я бросилась к окнам и неуклюже раздернула тяжелые занавески из фиолетового дамаста, висевшие на кованом железном карнизе… Там стояла она.
Не Себастьяна, но другая. В шелках бордовых и коричнево-оранжевых оттенков, какими играет на просвет бренди. Очень красивый на ней был туалет и чересчур парадный для такого раннего часа. Оживленно жестикулируя, она разговаривала через Леонард-стрит с соседом, каретным мастером фон Хесселем, чьи изделия стояли между домиками, такими же тихими и нарядными на вид, как Киприан-хаус.
Женщину – Герцогиню – сопровождал спутник, молодой, но далеко не мальчик; роста он был высокого, сложения плотного, однако бледный дневной свет, играя на безбородых щеках, выдавал его юный возраст. Пока я наблюдала, юноша (это, конечно, был Эли), перепрыгивая через ступени, взлетел на крыльцо. У двери он оглянулся на Герцогиню, которая еще не закончила разговор. Юноша тоже был хорошо одет: сапоги на каблуках, шоколадно-коричневые штаны, сливовый сюртук. Он сорвал с головы шляпу с обвисшими полями – из того же сукна, что и сюртук. На лоб упали локоны; под их черной завесой сверкали глаза… О, глаза Элифалета!
Да, я видела его глаза, потому что стояли мы почти рядом. Если бы не стекло, мы могли бы коснуться друг друга. Он меня еще не замечал (я отступила и спряталась среди складок занавески), и я успела его рассмотреть… Глаза серо-зеленые – такой дым шел бы от нефрита, если бы нефрит горел.
Внезапно он обернулся. Всмотрелся. Я тоже. То есть я попыталась, но мой взгляд притягивала к себе Герцогиня, которая как раз поднималась по лестнице. Я уронила занавеску и принялась тревожно ждать.
Двое, всего лишь. Герцогиня и… герцог?
Вход ее в гостиную сопровождался тем шепотом и шелестом, который издает при движении шелк.
Если Герцогине и перевалило за сорок, то годы обошлись с ней очень милосердно. Моей первой мыслью было: она моложе Себастьяны. А второй: и так же хороша. Ее голову венчала масса черных как смоль, высоко подобранных волос, красивое лицо в обрамлении локонов портила только необычайная бледность. С ее фероньерки (подобие диадемы, по большей части скрытой под волосами) свисал единственный камень, рубин; в соседстве с ним ярче играли красные тона ее платья. Рубин казался чем-то вроде третьего глаза, он висел в середине лба между ее собственными, которые, конечно… Стоп. К ее глазам я еще вернусь.
Я глядела на ее губы (тоже рубиновые) и ждала, пока она заговорит. Она молчала. Только улыбалась. И двинулась ко мне с простертыми руками. На десяти пальцах было нанизано полтора, а то и два десятка колец. Такого изобилия украшений я не видела прежде ни на одной женщине.
За спиной Герцогини ее спутник расстегивал сюртук. Он бросал на меня косые взгляды. Сара вышла и остановилась в вестибюле рядом с ним. Она не выказывала ему никакого почтения. Как и он, Сара смотрела на меня. Герцогиня смотрела тоже; она без слов подозвала к себе девушку и юношу. Они приблизились, и все трое выстроились передо мной полукругом.
По-прежнему никто не произносил ни слова. Я все так же держала унизанную кольцами руку Герцогини. И все мы вглядывались друг в друга. Когда терпеть стало больше не под силу, я просто задала вопрос:
– Себастьяна?
По-прежнему улыбаясь, Герцогиня вскинула подбородок, но скоро, слишком скоро улыбка сползла с ее лица и она заговорила с Сарой о булавке, застрявшей в черных оборках у нее на груди.
– Кто-кто, любезнейший? – переспросила меня Герцогиня, однако внимание ее было отвлечено.
– Себастьяна, – повторила я. – Себастьяна д'Азур.
– Нет-нет, – с жаром проговорила она, и я, опасаясь, что слова были обращены ко мне, тяжко вздохнула. Но нет, в выражениях еще более энергичных Герцогиня призвала на помощь своих прислужников, и оба принялись искать булавку, грозившую, как она уверяла, изранить ее до смерти.
– Бога ради, простите, любезнейший. – По-английски Герцогиня говорила с модуляциями, свойственными жителям континента. – Боюсь, мы все… немного… отвлеклись на… мое декольте. – В самом деле, названную область сейчас обшаривали невозбранно три пары рук.
В конце концов Герцогиня раздраженно обратила ко мне спину; крутанув шелками, она повернулась и вышла в вестибюль, остальные поспешили следом. Охота за строптивой деталью Герцогининого туалета продолжалась. Не умолкали возбужденные голоса, и вот старания увенчались успехом. Относительным.
Стоя ко мне спиной (с бледных, подобно лицу, плеч была совлечена накидка со злополучной булавкой), Герцогиня отпустила Сару и Эли; данных им при этом распоряжений я не расслышала.
– Пардон, мадам, – нетерпеливо произнесла я, – здесь ли Себастьяна? Может, она назвалась другим именем? Почивает наверху? Сара говорила, что…
Внезапно мне расхотелось цитировать Сару. Герцогиня повернулась ко мне лицом, и я вся обратилась в зрение, так как…
После удаления докучной ткани остались обнаженными не только плечи Герцогини, но и ее груди. Она приближалась, а эти груди – красивые и твердые – выкатывались из жестких получашечек ее алого корсажа. Она коснулась их пальцами в кольцах и покрутила – да, покрутила – выступающие соски, и они зарделись, как у нарисованной Ариадны, но продолжали темнеть, пока не приблизились оттенком к пурпурной отделке гостиной. Нужно ли говорить, что я отшатнулась – взволнованная, всполошенная? Возбужденная. Ее наготой – да, но также ее глазами. Ибо на лице Герцогини играли две улыбки – одна на ее глянцевых губах, а другая в глазах, где обнаружились зрачки crapaud[79].
Наконец я с трудом выдавила из себя:
– Себастьяна.
Больше я не произнесла ни слова.
Потрясенная, я стояла недвижно, однако Герцогиня вновь обхватила мои ладони. Она держала их, как удерживала мой взгляд. Тоном, каким обращаются к ребенку, домашнему животному или идиоту (я, несомненно, была похожа на то, и другое, и третье), она произнесла:
– Себастьяна? Вы говорите, наверное, о сестре, которая прислала сундук. Он уже несколько недель стоит наверху – en haut по-вашему, по-французски; однако я уже забыла о вас и думать. Ужасная невоспитанность с моей стороны, ужасная. – Укоряя себя, она поцокала языком. – И теперь я перед вами и, хочешь не хочешь, демонстрирую вам глаз, словно вы к этому привыкли. Но, любезнейшая, мне ясно, что это не так.
Да, знак принадлежности к сестрам отразился в ее льдисто-голубых глазах вполне убедительно. L'oeil de crapaud[80]. Проникая в голубую радужную оболочку, зрачки принимали форму округлых, распластанных жабьих лапок. Подобное я наблюдала только у…
– Себ… – пробормотала я. И попыталась еще раз: – Себасть…
– О. – Герцогиня выпустила мои руки и поднесла свои ладони ко рту, округлившемуся в выразительном, сочувственном «О». – Вы… Вы думали… Ох, мне очень-очень жаль. Я просто desolée[81]. Вы думали, ваша сестра здесь. Нет, нет, нет. Боюсь, ваша Себастьяна д'Азур знакома мне только понаслышке. Но, как я сказала, сундук, что послан вам из Парижа, стоит здесь уже месяц с лишним. И, если не ошибаюсь, имеется адресованное вам письмо. Вы ведь?..
Я выдохнула начальную букву моего французского имени Анри – Аш.
– Да, – кивнула Герцогиня. – Ну ладно… Письмо. Сара, конечно, его видела. Да, моя Сара; то есть будем надеяться, что Элифалет, этот ревнивый молокосос, не нашел его первым. – Прежде чем шепнуть следующие слова, она склонилась ко мне ближе: – Конечно, я укротила его и выдрессировала – не один уже год назад.
Это все слова Герцогини, которые я запомнила при нашей первой встрече; наблюдая, как она направляется в угол гостиной, чтобы потянуть за черный шнурок с кисточкой и вызвать свою Сару, своего Эли либо кого-то еще, я обмякла и рухнула на диван. Там я растянулась подобием висевшей сверху лесной нимфы Ариадны. Обе мы были покинуты.
К несчастью, я подвержена обморокам; хуже того, не всякий обморок удается объяснить близостью мертвецов. Если бы. Конечно, я изо всех сил стараюсь справиться с собой, особенно когда ношу мужское платье, поскольку – глупо, но верно – это немало усугубляет мои неприятности. Часто мои старания ни к чему не приводят. То же произошло и в тот день, когда я впервые побывала на Манхэттене.
Очнулась я не в той комнате, где потеряла сознание. Помещение располагалось под самой крышей. Отделано оно было с большим изяществом. Через единственное остроконечное окно сочился слабый свет, солнце давно уже миновало высшую точку. По этим признакам мне стало понятно, что я (страшно подумать), наверное, упала и проспала все дневные часы.
Лежала я на удобной койке, застеленной белым бельем. Одежда, в которой я прибыла в Киприан-хаус, к счастью, вся осталась на мне. Башмаки… те, кто меня укладывал, кто бы они ни были, ограничились тем, что сняли с меня башмаки. Отвели меня в постель или отнесли? Я ничего не помнила. Но сейчас я была одна и вокруг стояла тишина.
Наклонные стены, равно и потолок, были оклеены papier peint[82] с узором из вьющихся роз. На столике у изголовья стояла, но не горела масляная лампа. На низком комоде обнаружились таз и кувшин для умывания; позже я нашла под кроватью сходное с ними судно – из белого фарфора с цветочным рисунком красных и светло-зеленых тонов, как на обоях. За изголовьем кровати висела прозрачная драпировка, которая служила моей нише (сказать «комната» не поворачивался язык) четвертой стеной, отделяя ее от более обширного помещения – собственно чердака. Проходящий свет превратил первоначально красную драпировку в розовую; создать из ниши с ее помощью уютный уголок не удалось. Что касается общего пространства чердака, то оно, по-видимому, служило лабораторией и я бы его осмотрела внимательней, если бы не лежавший рядом квадратик пергаментной бумаги, все еще запечатанный, с хитрым адресом: «Аш».
«Дорогая Аш, душа моя…» – начиналось расшифрованное письмо.
«Ты, конечно, огорчилась из-за меня, – писала Себастьяна. – Знаю».
Тут я встала, подошла к широкому подоконнику, где через окно виднелись двор и сад далеко внизу, и продолжила читать при более ярком внешнем свете.
«Не стану рассыпаться в пространных извинениях, как бы мне этого ни хотелось, дорогая. Позволь вместо этого сказать, что я понимаю твое огорчение, так как это чувство мне хорошо знакомо. Я тоже в прежние времена искала сестер, каких-нибудь сестер, которые, как я думала, помогут мне наладить мою жизнь. В моей книге это ясно показано. Я тоже совершала ошибки и погружалась в пучину отчаяния. Не явится ли одна из ведьм, чтобы указать мне путь наружу, путь вверх? Если так, то кто? Когда? А если нет, то почему? Где же, где эта сестра-спасительница? Когда я спасла тебя в Бретани от стаи гонителей, ты приняла меня за такую сестру. Но запомни, душа моя, ты заблуждаешься. Я пишу тебе, чтобы сказать: сестра-спасительница скрывается в тебе самой и нигде больше.
Плачь, рыдай, ибо ты ошибалась, причиняла страдания и оставляла за собой муки. Не думай, mon enfant[83], что я холодна. Будь я здесь, я дала бы тебе опереться на мое плечо и омочить его слезами. Это я бы тебе позволила… Во мне самой, пока я составляю это письмо, поднимается соленый прилив слез. Я по-прежнему люблю тебя, Аш, и я бы непременно тебя утешила, показала бы тебе путь, если б сама его знала.
Известно ли тебе, где я пишу эти строки? Конечно неизвестно, но читай дальше и постарайся вообразить. Я сижу на берегу, под моим Враньим Долом. Сейчас прилив, и вода плещется у моих ног, а также у ножек секретера. По моему распоряжению слуги отнесли его на берег. Я хотела писать, глядя на океан, ибо на дальнем его берегу мне видишься ты. Нет, дорогая, не буквально; хотя, как ты знаешь, я наблюдала за твоим переездом. Некоторое время я следила за тобой и выпустила из виду, только когда ты добралась до порта Виргинии. Я призвала обратно мою Малуэнду (она была птицей, потом корабельной крысой, а теперь она опять кошка и сидит у меня на коленях) и перестала видеться со всеми, кроме самой себя.
Потому что – позволь мне быть откровенной – ты, моя Аш, довела меня до бешенства.
Мои драгоценности, дорогая? В океане? Что за бред! Разве для того я их тебе завещала, чтобы видеть, как они, вместе с останками Мадлен, канут в бездну? Mais non! Как часто душила меня злость после снов, подобных тем, что являлись Кларенсу, брату шекспировского злодея Ричарда:
Я видел сотни кораблей погибших!
И потонувших тысячи людей,
Которых жадно пожирали рыбы;
И будто по всему морскому дну
Разбросаны и золотые слитки,
И груды жемчуга, и якоря,
Засели камни в черепах, глазницах, –
Сверкают, издеваясь над глазами,
Что некогда здесь жили, обольщают
Морское тинистое дно, смеются
Над развалившимися костяками[84].
О, Аш! Что за безумие! Глупость несусветная! Знаю, ты стремилась жить собственным разумением. (Помнится, правда, средств у тебя своих нет, только мои.) Намерением твоим я восхищаюсь, но, дорогая, будем надеяться, что ты успела усвоить разницу между метафорой и сумасшествием и посланные мною деньги (в сундуке их найдется изрядное количество) не выбросишь на ветер и не пришпилишь к дереву – птицам поклевать. Пожалуйста, романтические выходки (вроде тех, на корабле) предоставь нашему Барду или его театральным собратьям. Дорогая, деньги нужно вкладывать! Не рассчитывай на то, что они всегда будут валиться с небес. Этому и многому другому, надеюсь, ты научишься подле Герцогини.
…Признаюсь тебе, Аш, за минуту до того мне пришлось отложить перо в сторону, потому что во мне до сих пор кипит гнев – и проглядывает глаз – и я вновь готова от тебя отвернуться. Что и произошло прежде. Но я способна себя успокоить, а вот Асмодей не может: услышав твое имя, он все еще бушует, ему ведь и прежде не давали покоя твои множественные… дарования… Да, я могу успокоиться и желать тебе только добра… В эту самую минуту, когда я сижу на берегу, меня просят передать, что Ромео тебя целует и обнимает. Это он со своим Ганимедом приволок мне на пляж письменный стол, а теперь они оба плещутся почти по пояс в воде.
Да, Аш, твой Ромео больше не твой… А вернее сказать, оба юноши теперь мои. И веселья от двоих в два раза больше, чем от одного. Самая простая арифметика, известная каждой ведьме со времен Лилит, non?
Звать его Дериш; Асмодей нашел его в Арденнах, где мать мальчика (я ее не знала) умерла от крови. Он вернулся с мальчишкой во Враний Дол и преподнес его мне, разве что ленточкой не перевязал. Я потом передала его Ромео, так как на второго любимца мне не хватило бы энергии, тем более что он не знает… моих предпочтений. Скучное занятие – готовить себе наложников.
Сестра, силы мои уже не те. Перо отправилось на отдых, как задолго до того кисть, книга заброшена вместе с холстами. Bref[85], приток моих жизненных сил, боюсь, иссякает. Силы истощаются. Плечи облеклись в одеяние старости. Жизнь моя обрушилась внезапно, подобно лезвию, что регулярно низвергалось в Париже, моем Париже былых времен, отсекая от меня город моей мечты, моего успеха. Ты знаешь ведь, оно, это лезвие, виновно в моем изгнании сюда, к скоплению камней на высоком берегу… Кровь, hélas[86], уже не за горами.
Раз так, на что мне сдался этот сексуальный гигант, этот юный бельгиец с волчьим аппетитом? Нет уж. Я позволила Ромео делать с Деришем все, что вздумается, сама же пользуюсь – когда вздумается мне. Телами их, а не любовью, которая исключительно… Любовь? Она мне больше не нужна.
Но ты, моя Аш, ты любишь? Найдя любовь, осталась ли ты ей верна? Это ведь негритянка, с которой ты плыла на корабле, non? В твоих письмах не было подробностей. Ты покорилась любви, так ведь? Стремилась чарами привязать к себе предмет твоей страсти? Oui, а как же. Не падай духом, дорогая, это ошибка, какую чаще всех прочих совершают сестры Сообщества еще с незапамятных времен.
Загадка вроде бы не новая, но приходится признать: как переделать сделанное (в чем бы оно ни заключалось), я не ведаю. Если какой-нибудь ведьме известен способ, то эта ведьма – Герцогиня. Ее попечению я тебя и доверила.
…Я должна тебе шабаш. Об этом я помню. Долг каждой мистической сестры устроить шабаш в пользу той, кого она открывает или спасает. Много лет назад Теотокки устроила шабаш для меня. Если я не смогу… обещаю постараться, но вдруг… Если не получится, если я не смогу прибыть, остается надеяться на то, что общение с Герцогиней даст результат и миссию мою не сочтут проваленной.
Alors oui, Герцогиня. Я знаю ее по рассказам одной ведьмы, живущей на острове Скай. Обе они в прежние годы прислуживали на шабаше, что был устроен под тенью Эдинбургского замка. Герцогиня была тогда всего лишь Линор, девушкой красивой, но низкородной; она искала себя прославить, но вместо того ославила – по панелям да сомнительным кварталам. Но нрава она, как мне говорили, доброго и, уж конечно, в силу профессии… уживчивого».
От того, что я прочла ниже, в животе у меня задергало (в последний раз я чувствовала подобное в почтовой карете).
«Я написала Герцогине о твоих особенностях. Разумеется, торгуя не первый год своим телом, она чего только не навидалась. И все же, заклинаю тебя, Аш, отложи в сторону свое я (исхожу из предположения, что ты та же ведьма, какой была раньше, – милая, но робкая и излишне стыдливая) и будь с Герцогиней тем, чем ты являешься».
Заключительным adieu[87] Себастьяна как бы вверяла меня попечению Божию, в то время как на самом деле отдавала в руки наигрубейшей Афродиты. Едва знакомой ведьмы-блудницы. Далее она имела дерзость снабдить мое предписание (каковым я сочла письмо) своим знаком, «S», а вдобавок усадила в нижний изгиб этой буквы всегдашнюю жабу. Да, жаба восседала там, на вид живая, готовая спрыгнуть со страницы, которую я отбросила бы в сторону или смяла, если б не постскриптум со следующими подробностями.
Себастьяна наняла в Париже агента, которому поручила доставить на Леонард-стрит вышеупомянутый сундук, куда было положено два письма – одно для меня, другое для Герцогини (судя по всему, та уже нашла свое), а также немногие пожитки, оставленные мною во Враньем Доле. Кроме того, в сундуке имелось несколько книг, по мнению Себастьяны, для меня интересных. (Они и в самом деле оказались интересными, и моя обида на Себастьяну отчасти прошла.) А в дополнение – то самое «изрядное количество», щедрая наличность, которую Себастьяна как-то обратила в американскую монету и долговые обязательства. (Бумаги были завернуты в перевязанный лентой кусок пергамента, на котором рукой Себастьяны было написано: «Не отправляй их в бездну, дорогая Аш».) Прилагалась и куча других вещей, эпитет «роскошные» послужит им лучшим определением. И в довершение всего, на дне сундука обнаружился холст, портрет одного из деятелей (не самого крупного), поставивших свою подпись под Парижским договором; Герцогине предлагалось, на выбор, продать его или повесить у себя – деньги или радость от созерцания должны были вознаградить ее за хлопоты, связанные с моим, как выразилась Себастьяна, «послушничеством».
У меня не было сил сердиться, однако я не на шутку расплакалась, присев на подоконник, и даже не услышала шагов Герцогини.
Она стояла рядом. В сгустившемся сумраке чердака. Разделявшая нас завеса приобрела, потемнев, кровавый оттенок. Тени за спиной Герцогини, казалось, ожили, и скоро я убедилась в том, что они в самом деле живые. Это были выстроившиеся треугольником женщины Киприан-хауса. Я насчитала их семь. Те две, что находились ближе к Герцогине, тянули пальцы к ее грудям, к живому их средоточию. Остальные откинули прозрачную драпировку. Плохое освещение не помешало мне заметить, что глаза Герцогини снова сделались crapaud. Ее штат преобразился точно так же.
– …Отужинать? – спросила Герцогиня.
Я кивнула. Что послужило толчком – моя улыбка или пропущенные мною слова? Так или иначе, сестры кинулись ко мне. Словно бы прорвало ведовскую плотину. Они осыпали меня поцелуями и ласками, каким я затрудняюсь подыскать название. Пока сестры суетились, дергая меня за заношенное в путешествии платье, предлагая взамен самую красивую одежду, поминая ванну, бальзамы, свежие мягчительные отвары, – пока они наперебой меня привечали, Герцогиня, как я заметила, зажигала свечи, чтобы разогнать в своем ателье темноту. На мой взгляд она ответила широкой, красивой улыбкой, потом махнула рукой и стала спускаться по лестнице. Я осталась на попечении ее подчиненных, женщин – нет, ведьм – Киприан-хауса.
Я обрадовалась. Женская одежда, наконец-то! Давно я не нашивала приличной одежды, но в тисках корсета и всего прочего тут же ощутила сладостный комфорт.
Проявив изобретательность, две девушки соорудили мне прическу. Для этого им (сестричкам Фанни и Джен) пришлось позаимствовать у жившей в доме блондинки пучок накладных волос. Локоны показались мне смешными, и я запротестовала, но сестры не прислушались, и вскоре зеркало в деревянной раме засвидетельствовало мне их правоту. Прическа выглядела и впрямь «завлекательно».
Прочие обитательницы одна за другой спустились вниз, чтобы вернуться с различными принадлежностями. В краткий срок моя petite chambre[88] заблистала серебром, золотом и драгоценными камнями, оделась драпировкой из шарфов и шалей. Можно было подумать, меня готовят к какому-то большому выходу; и в самом деле, обычная ночь в Киприан-хаусе требовала подобной подготовки.
К счастью, еще одна насельница, Эжени, светлокожая креолка из Нового Орлеана, не уступала мне ростом, от нее я получила лимонно-зеленое платье из швейцарского муслина с белой атласной отделкой и подходящие по цвету туфли. Туфли слегка жали, но эта боль отвлекала от другой, более сильной. Поскольку Эжени была местами полнее меня, компания воткнула в мое платье не одну дюжину булавок, так что я напомнила себе ощетинившуюся иглами куколку вуду.
Ранее с меня совлекли заношенную дорожную одежду и выдали взамен банную рубашку из чистого батиста, которая, намокнув, липла к телу, как вторая кожа. Одна из сестер отвела меня в дальний темный угол чердака, и я умылась в спешке, хотя теплая вода, морские губки и фиалковое мыло располагали к тому, чтобы понежиться. Мне не хотелось быть разоблаченной или, как выразилась Себастьяна, выдать присутствующим мои «особенности». Что я ведьма, не было секретом, однако им ни к чему было знать о моих…
Но, вернувшись к группе костюмеров, я услышала от одной маленькой ведьмы (судя по произношению, родилась она не здесь) вопрос:
– И что ты любишь больше? Мохнатку или Длинного Тома?
Другие сестры зашикали на Осу (так ее прозвали из-за осиной талии), но все же насторожились в ожидании ответа.
– Наверное, это как две стороны одной монеты, – не найдя ничего лучшего, отозвалась я.
– Ага, – по-ирландски бойко подхватила Лил Оса, – что до монет, то ты попала куда надо: Герцогиня живо тебя научит, как из одной монеты сделать две. У нее мозги что надо.
Все с дружным смехом согласились, и, таким образом, разговор перешел с моей анатомии на деловую смекалку Герцогини. С меня спали оба моих секрета – тяжкий балласт, под бременем которого изнывала моя душа, как некогда обитательницы Салема страдали от гнета пуритан. Спали оба секрета, и я… да, у меня снова потекли слезы. Сцена получилась душераздирающая; встретив со стороны сестер полное сочувствие, я могла бы ее продлить, но помешал корсет – рыдания, судорожные вздохи причиняли боль.
Вскоре на чердаке не осталось ни одной сухой пары глаз. Сестры вынимали и протягивали друг другу кружевные платки; когда же, дабы вернуть их по принадлежности, пришлось изучить монограммы, последовал взрыв веселья. И у некоторых – ведьмин взгляд. Среди последних были сестры Фанни и Джен, а также рыжеволосая красотка, черные зрачки которой почти ничего не оставили от яблочно-зеленой радужной оболочки. Я говорю о Лидии Смэш, или Лидии Ларусс, имевшей нрав под стать талантам. Я узнала, что она в долгу перед Герцогиней за фарфоровый чайный сервиз, который у нее полетел (не на пол, а буквально полетел), когда «любовные ухаживания» некоего расфуфыренного болвана показались ей обидными.
Остальных двух девушек (помимо Фанни и Джен, Эжени, Лил Осы и Лидии) звали Синдерелла (это была блондинка, откликавшаяся на имя Синди) и Адалин. Последняя, совсем молоденькая, приехала за месяц с небольшим до меня из Огасты, штат Мэн. Адалин напоминала едва оперившегося птенца, однако красоты ей было не занимать – пикантная брюнетка с лилейно-белой кожей. Первая, Синди, отчаянно кокетливая, обладала острым язычком, но я все равно к ней привязалась, даром что она, делая вид, будто поправляет мои юбки, так и норовила коснуться «Длинного Тома».
Чувствительная сцена затянулась, но наконец нас отвлек поднявшийся на чердак Элифалет – Герцогинин Эли. Он возвестил, что пора ужинать. И девушки потянулись от меня (с поцелуями) и мимо Эли (с поцелуями) вниз, в столовую.
На чердаке не осталось никого, кроме нас с Эли. Он стоял перед раздвинутой завесой. На нем была белая батистовая блуза с оборками, в чисто пиратском вкусе – рукава с буфами, шнуровка на груди. Если прежде он держался настороженно (грубо, сказала бы я, если б не проявленная им позднее любезность), то сейчас был внимателен и только что не кланялся.
– Так вы мне нравитесь больше, – заметил он, оглядев мою одежду.
Мне хотелось поблагодарить его и признаться, что я и сама соскучилась по женским финтифлюшкам, но новому наряду подобало кокетство, и я невольно произнесла:
– А мне нравится, когда джентльмены, если их комплименты не вполне уместны, держат свое мнение при себе.
– Прошу прощения. – Эли предложил мне руку, и мы молча спустились в столовую.
По длине столовой тянулся стол из темного дерева с тремя подпорками, за которым с удобством расселось бы человек двадцать или тридцать. Его окружали стулья тонкой работы. В свете канделябров были хорошо видны обои с приключениями в южных морях: нагие туземки прислуживают капитану Куку и его команде. Что до еды, какую я впервые вкусила за столом Герцогини, то…
Провизия была необычная, вино – ведовское. Нет, не такое крепкое, как vinum sabbati, к которому я привыкла во Враньем Доле; и все же это была не простая выжимка виноградных гроздей. Помимо жареного мяса и овощей, мне знакомых, Сара и Эли внесли блюда, при виде которых мои новые сестры стонали и облизывались. Очевидно, Герцогиня привезла с собой в Новый Свет вкус к отечественным блюдам – шпигованному кролику, выпечке, украшенной шпинатом, пирогам со сладкой начинкой. (О последних Лил Оса шепнула мне: «Это остатки, большую часть уже съели». Но, взяв кусок пирога и ощутив на языке изюм и пряности, я убедилась, что эти остатки поистине сладки.) Герцогиня сполна вознаградила нас за долгое ожидание, и я в тот вечер сделала ей приятное, подставив тарелку под добавку, потому что была голодна.
Синдерелла, отвечавшая за вино, была выбрана Герцогиней, чтобы произнести здравицу по случаю моего прибытия. Тост был произнесен с подходящей к случаю учтивостью, а затем дополнен еще одним:
– Давайте… – Синдерелла подняла стакан. – Давайте выпьем за то местечко, что влажнеет от неги и нежнеет от влаги. – И все выпили.
– А теперь, можно я? – вмешалась разгоряченная Лил Оса. Герцогиня дозволила, и ирландская ведьма произнесла нараспев:
Выпьем за шлюшку из Перу,
Клеем наполнившую дыру: –
Если платишь за то, чтоб войти,
За то, чтобы выйти, тоже плати!
Обернувшись к Герцогине (меня посадили по правую руку от нее), я увидела, что она возмущенно закатывает глаза, но заметила и улыбку, которую она прятала за хрустальным кубком цвета клюквы, откуда неспешно прихлебывала вино.
Да, все стекло и хрусталь на столе играло теми же клюквенными тонами, а окружавшие его многочисленные изделия из серебра и фарфора были оформлены по вкусу Герцогини. Красные и зеленые цвета, серебряная окантовка, греческий стиль, плюс к тому рисунок, который я вначале приняла за абстракцию. Присмотревшись, я, однако, выяснила, что моя тарелка расписана… гениталиями. В центре располагалась вагина, а по рифленым краям порхали крохотные серебряные пенисы. Сильно ли это меня фраппировало? Нисколько, ведь рядом сидела Герцогиня с голой грудью.
Обед продолжался, сопровождаемый шутками и прибаутками. Поскольку никто не упоминал о моих обстоятельствах и не задавал вопросов, я задумалась, что ведьмам обо мне известно.
После десерта (марципан и портвейн, а также виноград и сыр с голубыми прожилками) Эли принес Герцогине большую книгу в зеленом сафьяновом переплете, которую он называл календарем.
– Дорогие мои. – Герцогиня вгляделась в открытую страницу. – Сегодня, да и вообще в последние дни нас просто завалили карточками и записками; бедной Саре, наверное, чудится: что ни курьер в городе, что ни экипаж – все посланы к нашим дверям и…
– И да здравствует наша лапочка Сара, – подхватили остальные выкрик Лидии Смэш.
Сара со своего места, то есть с колен Эжени, отозвалась учтивой улыбкой.
– Да, да, – присоединилась Герцогиня. – Где бы мы были без нашей Сары?
– Это без вас, Герцогиня, мы были бы неизвестно где, – проговорила Сара.
– Спасибо, дорогая. Но не забудь купить на рынке провизии на шиллинг, нет, на два, на три, на сколько хочешь! И напомни, чтобы я нашла для тебя рецепт, о котором мы говорили, – от ведьмы из Дамаска. Ты его освоишь, не сомневаюсь. Не обижайся, но такого вкусного печенья мне уже сто лет не приходилось пробовать.
– Да, Герцогиня.
– Ну ладно. – Герцогиня вернулась к календарю. – Сегодня, сестры, дом будет набит битком.
Рукоплескания. В ответ Герцогиня тоже выступила с тостом или с наставлением, прозвучавшим примерно так:
Кровь ваша чистая, сестры, не бремя,
А в чреслах мужчины идет на семя;
Оно из любимого брызнет канала,
Куда природа ему указала.
– Этим вечером, дорогие, нам предстоит дарить удовольствия и собирать монету и семя. Так давайте поспешим. – Указательным пальцем с двумя кольцами она провела по строчкам. – Куда лететь нынче вашим искоркам? А вот куда…
Ага. Вижу, нас собираются повторно посетить два брата из Цинциннати – торговцы шелком, не ошибаюсь? – и запросили они общества… да, двух сестричек. По-своему, разумно. Что скажете, Фанни и Джен? Принимаете предложение?
Сестры, сидевшие рядышком, повернулись друг к другу. Их руки были прижаты к груди, пальцы трепетали.
– Мы не против, – отозвалась Фанни. Она была годом старше сестры и часто говорила от лица двоих. – Они в прошлый раз щедро расплатились, и сестричке (Джен вспыхнула) очень даже полюбился младший.
– Принято, – заключила Герцогиня рассеянно, извлекла из недр своей прически карандаш и поставила галочки рядом с именами братьев.
– Да-да, пожалуйста, – пробормотала Джен, все присутствующие захихикали и тем спугнули сестер; отговорившись необходимостью прибрать комнаты и себя, обе удалились.
Осе предстояло увидеться со своим «красавчиком», типографским служащим по фамилии Бертис, который, судя по всему, просил разрешения провести со своей любимой ночь. Лил Оса побледнела, и я поняла почему, когда услышала нотацию Герцогини:
– Объясни, дорогая, своему Бертису (Герцогиня фыркнула, произнося эту фамилию), что, если он не оставит мысли провести здесь ночь, ему грозит вообще с тобой больше не встретиться. – Немного поколебавшись, она обратилась к коллективу: – Разве не существуют у нас правила или кто-нибудь их не знает?
– Знаем, – отозвались все хором, – существуют.
Обращаясь ко мне, Герцогиня пояснила:
– На ночь здесь никто не остается. Это слишком опасно.
– Я скажу ему, – кивнула Лил Оса. – Еще раз.
– Спасибо, дорогая. А он упрямец, твой Бертис?
– Да, – согласилась Лил Оса, прощаясь, – характер у него твердый, но, на счастье, не только характер.
Когда Лил Оса ушла, заговорила Эжени.
– Pardon?[89] – начала она по-французски.
– Oui, ma chère?[90] – отозвалась Герцогиня.
– Я хотела бы, Герцогиня, провести вечер toute seule. Да, в одиночестве, с одной только Сарой, когда она закончит свою работу. Мне понадобится ее помощь в ателье.
– Займешься Ремеслом? – спросила Герцогиня.
– Oui.
– Très bien[91]. Но Сара, как тебе известно, очень нужна в гостиной. Может, обойдешься Эли?
– Non, madame[92]. Спасибо, но тут требуется ведьма.
– Ах! Ну тогда наша новенькая, Генриетта? (Таким образом я получила новое имя.) Одна весьма уважаемая сестра из Франции сообщает, что она очень сильна, très forte. – Герцогиня согнула руку, напрягая бицепс.
Эжени с улыбкой посмотрела на свои руки, ласкавшие ладони Сары. Уважительно мне кивнув, она снова обратилась к Герцогине.
– Новая ведьма – это, конечно, хорошо, mais, je vous en prie[93], мне нужна Сара, если она хоть ненадолго сможет освободиться.
– D'accord, – кивнула Герцогиня. – Пусть будет Сара. – Вернувшись к календарю, Герцогиня добавила: – Но, Эжени, тут, вижу, запрос от мистера Ливи… сторонника межрасового объединения, так следует выразиться? Мистер Ливи, как тебе известно, дружен с нашим мэром, и он предлагает хорошую плату за вечер – в особенности за вечер в твоем обществе.
– Знаю, о ком вы говорите. Он плантатор, так ведь? Меня с ним познакомили в Парк-театре, и даже там, на публике, он не счел нужным отказаться от своих южных повадок.
– Он с тобой плохо обошелся, дорогая? Что же ты молчала? Мэр очень многим мне обязан… очень. Не сделать ли мне так, чтобы нашего мистера Ливи попросили прочь из этого города?
– Нет нужды, madame. Но предложение его я отвергаю.
– Да уж, – одобрила Герцогиня и, как лезвием, полоснула карандашом по странице, вычеркивая фамилию Ливи. – В моем доме ему не место. Прощайте, мистер Ливи!
Эжени встала и вышла. Сара и Эли унесли тарелки тех, кто уже удалился. Остались трое: Лидия Смэш, Синдерелла и Адалин.
Первая, Лидия, предвидела своего претендента.
– Фрэнк, так ведь?
Герцогиня кивнула.
– В девять, – сказала она. – Но, Ларусс, не могла бы ты прежде принять мальчика, которому исполняется шестнадцать? Не сомневаюсь, он хорошо воспитан. Я близко знаю отца… Предлагается пять долларов.
Лидия согласилась.
– По доллару за минуту, – подмигнула она мне.
Синдерелле была назначена парочка, хорошо известная в Киприан-хаусе:
– Но, Герцогиня, – сказала она, услышав это известие, – вы ведь знаете, мальчишки на самом деле хотят друг друга. Я тут всего лишь буфер, живой заслон между ними и их страхами.
– Плата двойная, душечка, как всегда.
– Так ведь и докука двойная. – Предстоящий вечер совсем не радовал Синди.
– Потрудись, дорогая. Возьми на себя эту заботу. И если ты догадываешься, чего они хотят – пусть даже они сами не понимают или не признаются себе, – то дай им это. Организуй поцелуйчики на троих. Притуши лампу и сведи их петушки, пусть касаются один другого. Затей игру в сравнения между ними. Ну, ступай, ты знаешь все и без науки.
Синдерелла явственно воодушевилась; отправляясь готовиться к встрече с мужским тандемом, она рассыпалась в благодарностях и поцеловала Герцогиню в грудь.
В комнате остались только мы с Адалин. К ней Герцогиня и обратилась:
– Адалин, дорогая?
Лилейно-белое личико Адалин порозовело.
– Наверное, нет, Герцогиня. Пока нет. Вы на меня сердитесь?
– Ничуть, душечка. Я ведь с самого начала тебе об этом говорила. Пока ты здесь, ты сама себе хозяйка. То же относится и к тебе, Генриетта, tu comprends?[94]
– Oui, – подтвердила я. Мне стало понятно.
– Участвовать или нет – решаешь ты. Но помни: можно заработать деньги и получить уроки. От первых ты вправе отказаться, от последних – нет.
Герцогиня отложила в сторону календарь и встала. Из соседней буфетной появился Эли, ему было поручено разнести записки. В разных концах Имперского города мужчины ждали вестей из Киприан-хауса.
Покончив с делами, Герцогиня принялась теребить свои рельефно выступавшие соски, щипала их и тянула. Делала она это рассеянно, как другие вертят большими пальцами. Ее зрачки обратились в жабьи, потом приняли прежнюю форму, она встряхнулась и заговорила:
– Ну вот, на вечерней прогулке я буду не одна, а с двумя спутницами, с моей Адалин и моей Генриеттой. Отлично.
Прошелестев шелками, она вышла из комнаты.
– Что за прогулка? – спросила я Адалин. – По улице?
– Нет-нет. – Ее было не отличить от фарфоровой куклы. – Мы гуляем по дому. Гуляем и наблюдаем. Пошли, – добавила она. – Я покажу.
Рука об руку мы проворно спустились в кухню, а оттуда, по другой лестнице, поднялись в сумрачное помещение – тайную комнату Киприан-хауса.
Киприан-хаус – посвященный, собственно говоря, острову Кипр, где правила Афродита, – был переделан для нужд Герцогини, а также для удобств его насельниц, ведьм, присланных, все как одна, старшими ведьмами – обычно их мистическими сестрами; ученичество имело целью завершить их образование – ведовское, светское и прочее.
Каждой ведьме (желательное общее число – семь) Герцогиня отводила по две комнаты; для прочих (таких, как автор настоящего дневника) имелось достаточно места в отдельном домике, построенном несколько лет назад. К 1824 году у Герцогини – чье высокое положение досталось ей как бы по изначальному праву, отсюда и ее прозвище, – скопилось достаточно средств, чтобы купить за три тысячи долларов этот дом. «Куча денег», – заметила Герцогиня, которая никогда не стеснялась разговоров о финансовых вопросах.
Четыре кирпичных этажа на северной стороне Леонард-стрит (если мой внутренний компас меня не обманывает) между церковью и капеллой, удачно расположенных среди богатых особняков и очагов культуры. Благодаря выгодному расположению Киприан-хаус и прочие публичные дома Пятого района резко контрастировали с жуткими клоаками на Файв-Пойнтс или Бауэри.
В самом деле, дом Герцогини отличался порядком и приватной атмосферой. Попасть туда можно было только по предварительной договоренности. Секрет его обитательниц, разумеется, никому не разглашался. Но все знали, что женщины из Киприан-хауса ухоженны, счастливы и принадлежат к «шлюхам высшего пошиба», как кто-то однажды при мне выразился. А Герцогиня (никто не звал ее Линор, хотя многим она была знакома по прежним дням, проведенным в том же районе, но в других местах), она заработала себе репутацию, как нельзя лучше способствующую процветанию женщины данной профессии. Ее знали, уважали, в ней нуждались, перед ней трепетали… Да, ее боялись. Однажды, когда Линор была совсем молода, какой-то клиент позволил себе грубость, и в ответ она угостила его виски из фляжки, которую постоянно держала под рукой; отхлебнув, он с ужасом убедился, что спиртное смешано с серной кислотой, и тут же получил дополнительную порцию – в глаза. И все же этот человек (он едва не ослеп, но обратиться к закону не решился) взмолился о прощении, более того – о новой встрече. Линор согласилась, но за тройную плату.
К своему дому на Леонард-стрит Герцогиня добавила впоследствии соседнюю недвижимость, расположенную восточнее и имевшую с ним общую стену. Эти два особняка, зеркально симметричные в плане, каждый с участком, простиравшимся на шестьдесят футов к северу (ко времени моего появления они превратились в сад с беседками и греческими статуями), Герцогиня соединила в один; этим объяснялись необычная величина вестибюля и наличие двух лестниц. Стены были сломаны, комнаты объединены. Но самое интересное заключалось в том, что Герцогиня спроектировала систему коридоров, лабиринт с деревянной обшивкой, который, по-видимому, сводил на нет первоначальный архитектурный замысел. То есть вдоль анфилад верхних этажей были устроены коридоры, дававшие доступ во все помещения, но из них не видимые. Из этих коридоров Герцогиня наблюдала за тем, что делалось в доме, поскольку в каждой комнате имелся искусно замаскированный глазок. Расположение этих так называемых «масок» было известно всем обитательницам, однако ни один кавалер, посещавший дом, ни о чем не догадывался.
Именно в этой наблюдательной зоне (узких и неизбежно темных, однако превосходно отделанных коридорах) должно было начаться в тот вечер мое обучение; около этих тайных глазков мы с Адалин в конце концов остановились.
Всем клиентам было сообщено назначенное время; за четверть часа до семи – а потом до девяти – у наших дверей теснились всевозможные наемные экипажи; прочие прибывали, как им было удобно. Двери клиентам отворяла Сара и принимала у них шляпы, трости и прочее. В большом фойе стоял на часах Эли; он же отводил мужчин направо или налево, в фиолетовую или красную гостиную. В назначенной на этот вечер гостиной (чаще это была фиолетовая) сидела Герцогиня, принимая от посетителей дань почтения.
Новички – те, кто приходил в первый раз, а также приезжие, призванные бизнесменами, у которых имелись с Герцогиней «деловые контакты», – обычно приносили подарки. Их Герцогиня передаривала кому ни попадя. В вечер моего прибытия мы с Адалин, перед тем как заняться учебой у «масок», прислуживали в гостиной Герцогине. До этого мы помогли Саре прибраться в доме и девушкам – прибрать себя. Затем мы сели рядом с Герцогиней на тот самый диван, где я давеча потеряла сознание.
Первыми явились братья из Огайо. В качестве дани они приволокли два рулона шелка – цвета баклажана и золотого. С безразличием, заставившим меня улыбнуться, Герцогиня нетерпеливо отмахнулась. Потом она пригласила братьев угоститься напитками из бара, где были выстроены по росту хрустальные бокалы и графины.
Покончив с братьями, Герцогиня обратилась ко мне:
– Выбирай.
– Я… я не могу, – выдавила я из себя.
– Да не братьев. – Чтобы скрыть улыбку, Герцогиня раскрыла веер из брюссельских кружев с перламутровыми пластинками. – Шелка, сестра. Выбирай один из рулонов. В двух кварталах отсюда работает портниха, которая сделает тебе… comment dit-on? Une robe resplendissante[95].
Я перевела дыхание, потом почувствовала себя польщенной, и все же оставались сомнения в том, что я способна выглядеть блестяще, в какой цвет или фасон меня ни одень. Однако я выбрала золотой шелк и поблагодарила Герцогиню. Адалин, как я заметила, ждала, что ей подарят шелк цвета баклажана, но не дождалась.
Следующим прибыл Бертис, поклонник Лил Осы, – хлопотливый и кругленький, похожий на пчелу. Он был рыжеволосый и пухлый, этот Бертис, и направился он первым делом не к Герцогине, а к братьям, которые шептались в уголке. (Я разглядела, что их смущает серия гравюр с изображением Кимона и Перы: Кимон – старик-грек, заключенный в темницу, Пера – его дочь, которая пробиралась туда и кормила его собственным молоком, чтобы он не умер от голода. Сомневаюсь, чтобы они раскусили эти живописные метафоры, и все же цель была достигнута – мир здешних женщин вселил в братьев робость.)
Бертис не принес подарка, чему я удивилась.
– Бертис, дорогой мальчик, – приветствовала его Герцогиня. – Вы вновь явились как поклонник к нашей крошке Лил Осе?
– Я… да, – пропыхтел наконец Бертис. – Да, пожалуй.
Он стоял, глядя сверху вниз на Герцогиню, которая оставалась пока в парадном туалете. Ткань на передке его штанов натянулась, как кожа на барабане… Признаюсь, я подумала тогда о Лил Осе, о том, как ей укротить этого парнишку и его зверя, и еще о том, позволят ли мне посмотреть.
Эли встал рядом с Бертисом, и тот сделался совсем квадратным – квадратная челюсть, квадратные плечи, квадратные кулаки, висящие по бокам. Одет он был нынче полностью в черный камлот: панталоны и жилет поверх белой блузы, отчего еще больше бросались в глаза пиратские рукава.
– Сейчас? – спросил Эли свою госпожу.
– Сейчас, – вздохнула она.
Эли нажал на плечи Бертиса, и тот опустился на одно колено. Эли тоже опустился на колено и бережно отстегнул у Герцогини на груди пелерину или накидку, которая составляла верхнюю часть ее туалета в кремовых и кроваво-красных тонах. Груди Герцогини вывалились наружу. Бертис смотрел, вылупив глаза. Я тоже. И тут я невольно втянула в себя воздух, потому что Эли положил ладонь на затылок юноши и подтолкнул раз, потом другой. К правой груди Герцогини. Сам Эли занялся левой грудью. Под их губами ее соски отвердели. Что до Герцогини, то она в экстазе откинулась на диван и прикрыла лицо веером, а зачем – было видно только мне. Ее глаза сделались crapaud.
Переключив внимание с грудей Перы на груди Герцогини, братья подошли поближе и широко раскрыли глаза, алчные, как у старого Кимона. Бледные верхушки Герцогининых грудей, увлажненные поцелуями, блестели в газовом свете.
Такова была первая дань, полагавшаяся с Бертиса. Эли, как я заметила, был привычен к этой процедуре и, судя по всему, получал удовольствие. Когда он вместе с остальными наконец выпрямился и отступил, ему пришлось поправить некий продолговатый предмет у себя в штанах.
Я была растеряна, однако вечер набирал скорость.
Сара распахнула дверь перед мальчиком, пришедшим в свой день рождения вместе с отцом. Мальчик был записан за Лидией Смэш. Отец, когда его провели в гостиную, представил Герцогине сына и на коленях уплатил ей дань. Сыну в этом праве было отказано, как прежде братьям; так же поступили и с клиентами Синдереллы, которые присоединились к компании позднее.
Когда часы пробили половину восьмого, на пороге появились ведьмы.
Глазам кавалеров предстало яркое, парадное зрелище: шелка, атлас, парча, вышитая стеклярусом. Собственную красоту ведьмы обогатили множеством дополнений, повсюду сверкали драгоценности, шарфы, ленты, банты – ни в чем не было недостатка. Рукава поражали разнообразием буфов, высоких, низких, раздутых от плеча до локтя. Талии были не завышенные, «естественные», однако жестоко затянутый корсет, вместо того чтобы выгодно подчеркивать формы, превращал их в полную противоположность естеству.
Две настоящие сестры были одеты одинаково, только одежда Фанни была выдержана в синих цветах, а Джен – в голубых. Талию Лил Осы подчеркивал пояс с пряжкой из латуни и черепахового панциря, вроде щита гладиатора. Подобранные каштановые волосы Лидии удерживали гребни янтарного цвета; того же цвета платье с оборками хорошо подходило к изумрудным глазам. Синдерелла при входе бросила bonsoir[96] и несколько слов по-английски, но с таким выраженным французским акцентом, что я задумалась: может, я была невнимательна, не признав в ней свою соотечественницу?
– Нет-нет, – заверила меня Адалин в ответ на вопрос, – у нее только акцент французский, а сама она не француженка. Она говорит, – тут Адалин заранее попросила прощения, – что, прикидываясь француженкой, берет пять долларов за то, что обычно стоит четыре.
Эта предприимчивость (явно не обошедшаяся без благословения Герцогини) изрядно нас посмешила, но тут хозяйка отослала нас с дивана, выразив свое распоряжение при помощи щелчка веером, улыбки и широко известной цитаты из шотландской пьесы, где Геката обращается к своим «потусторонним сестрам»:
Духи – цвет пускай любой –
Собирайтесь все толпой!
Речи в гостиной текли свободно, случались и прочие вольности, под запрет попадали лишь немногие; Герцогиня собирала дань. Ведьмы, разумеется, тоже участвовали в этой игре. Все гости собрались, все пары составились, и вот Герцогиня потихоньку села рядом со мной, чтобы обучить меня правилам.
– Сара будет подносить напитки и собирать плату. Я не хочу, чтобы такие свиньи, как Бертис, даром лакали мой ром – не какой-нибудь, а прямо с Кубы. А Сару мою на кривой козе не объедешь. – Герцогиня наклонилась ближе и говорила из-за раскрытого веера. Ее левая грудь почти касалась моей голой руки. От ее духов кружилась голова. – От вас двоих требуется только общение. Ты ведь умеешь общаться, Генриетта?
– Да, конечно, – заверила я. Общаться, вращаться, прощаться… я знала одно, что буду следовать примеру Адалин.
– Да, дорогая, – кивнула Герцогиня. – Отличная мысль. Повторяй все за Адалин.
Герцогиня кивнула, в глазах ее мелькнул знак жабы.
– Адалин, да. Такая деликатность, такая… такой деликатес. Все джентльмены, уж конечно, по ней сохнут.
Герцогиня подтолкнула девушку локтем в бок; глаза Адалин были прикованы к ее домашним туфлям, выделявшимся серебряным пятном на пурпурном плюше ковра. Глядя по-прежнему на Адалин, Герцогиня обратилась ко мне:
– Если она решится продать свою девственность, мы огребем кругленькую сумму. Есть у меня один знакомый кавалер – совсем неплохой, между прочим, человек; так вот от него я получила, можно сказать, постоянно действующий заказ на девицу, подобную нашей дорогой Адалин. Пятьдесят долларов, – подчеркнула она, – полсотни долларов готов он выложить за право дефлорации.
Адалин молчала. Пальцем с сапфиром Герцогиня проследила разошедшийся шов на платье Адалин. Красота девушки прежде меня ослепила, однако теперь я заметила, что наряд ее очень проигрывает при близком рассмотрении. Пятьдесят долларов были для Адалин очень большой суммой; работающая женщина, будь то швея, служанка или горничная, получала – и получает – за свой дневной труд примерно тоже пятьдесят, но центов.
– А теперь, – распорядилась Герцогиня, – рассредоточьтесь. И собирайте плату по таксе. Если кавалер поцелует даму, с него двадцать пять центов, а если она ухитрится забраться к нему на колени – пятьдесят. Причем монеты американской чеканки намного предпочтительней других. А теперь живо! У нас в запасе полчаса, потом все разбредутся по комнатам.
– А что, если… – начала я. – Что, если они не захотят платить?
– Дражайшая Генриетта, еще бы они захотели. Увиливать – это их любимое занятие. Но за угощение придется платить. Нынче среди собравшихся не видно идиотов, однако если кто-нибудь заартачится или поведет себя неадекватно, зовите меня, и я…
– Вы на него накричите?
Герцогиня уронила веер.
– Нет, душечка. – Вздох. Улыбка. – Тебе еще многому нужно научиться, так ведь?.. Кричать незачем; просто… просто, если я понадоблюсь, разыщи меня. Понятно?
Я не поняла, однако кивнула.
– Все, тс-с, – заключила Герцогиня, хотя я не произнесла ни слова. – Сбор денег сейчас вторая по трудности работа в этой гостиной. Иди собирай… Ноги в руки – и вперед!
Я собрала доллар и семьдесят пять центов. Мне повезло застать Фанни и Джен на коленях у братьев. Бертис, которого я обложила данью за требование поцелуя у Лил Осы, попытался отделаться пятипенсовиком, но, отвернувшись от него, я обнаружила у себя за спиной Герцогиню. Она ухватила Бертиса за ухо (жест этот, как ни странно, выглядел сладострастным). Пробормотав что-то вроде извинения, клиент выложил требуемую сумму. Только после этого ему было позволено продолжить свои неуклюжие ухаживания.
Мне было не по себе, ведь Бертис служил всего лишь помощником печатника и не имел других источников дохода, кроме своих десяти замызганных пальцев. Он и так уже платил пять долларов за возможность повидать возлюбленную, и я сомневалась, что он зарабатывает за неделю хотя бы десять. Едва ли он мог себе позволить поборы сверх платы за любовь, но они были обязательным, неизбежным условием игры, за которую он заплатил бы любую, непосильную для себя цену.
Что до Лил Осы, то она припрячет свои пять долларов, присоединив их к…
Enfin, позвольте мне подсчитать ее доходы.
В день один, нет, два визита (алчность Лил Осы уступала только ее сластолюбию), и таких дней в неделе, скажем, пять. В неделю выходит долларов пятьдесят. Вычтем отсюда долю Герцогини – двенадцать долларов за крышу и стол (сами свидания не приносили Герцогине прибыли), и вот… достаточно сказать, что ведьма в Киприан-хаусе могла при желании иметь неплохой доход: в год полторы или две тысячи долларов.
Теперь, наш Бертис за свои пять долларов мог получить… Стоп. Почему бы не вернуться к рассказу о моем первом вечере в Киприан-хаусе, чтобы дать представление о многих других вечерах, за ним последовавших?
Лишь только часы пробили восемь, все, как бильярдные шары по лузам, раскатились по своим комнатам. Следом направились и мы с Адалин.
Сначала мы потихоньку спустились в кухню, а оттуда поднялись на второй этаж. Здесь находились две пары комнат, первая выходила окнами на Леонард-стрит, вторая располагалась сзади. Со всеми четырьмя комнатами граничил коридор, проходивший по бокам и в задней части дома. Окон не было, тьму разгоняли канделябры с газовыми лампами. Адалин повела меня к фонарю, который мы зажгли и взяли с собой, и все же я споткнулась о мягкую скамью, над которой имелось два глазка – маска. На внутренней стене в этом месте была нарисована настоящая маска, в роскошном венецианском стиле. Адалин жестом предложила мне сесть. И я глядела на нее, пока она не взяла мою голову в руки и буквально не приставила к маске. За ней были комнаты Лил Осы и Бертиса, в костюме Адама.
– Посмотри, какой у печатника бесенок, – шепнула Адалин.
Отступив от стены, я увидела, что она тоже наблюдает, через глазки, расположенные выше и ничем не украшенные. Для этого ей пришлось встать на пуф со стеганой обивкой.
Махнув рукой на стыд, я вернулась к зрелищу.
«Бесенок» Бертиса походил на морковку, торчавшую из пучка волос. Волосы же можно было сравнить с наструганным имбирем, и цветом они не отличались от прочих волос на теле – не только на голове, но и под мышками, на ногах, груди, спине, где они щетинились, как у поросенка.
Не иначе, как Бертис и был занудным поросенком, потому что, когда он подступился к Лил Осе, она махнула рукой, обернувшись на стену. Я отпрянула назад.
– Она нас видела!
– А как же. Но тихо, а то он услышит.
Я заняла прежнюю позицию.
Что касается позиции Бертиса, то он… Он, как корабль, сделал разворот и стоял, во всей красе демонстрируя свой… руль, поскольку страстно стремился в порт. Первой моей мыслью было, что я способна выдержать сравнение; мой собственный член зашевелился под платьем и шелками.
Оса уже лежала в кровати, и Бертис набросил юбки ей на голову, перекрыв доступ воздуха. Лил Оса поправила юбки и вернула себе инициативу, обратившись к Бертису с довольно пространной нотацией, словно… pardon, словно к щенку, который нагадил на ковер. Бертис наслаждался своим унижением. (Когда голый мужчина испытывает удовольствие, это видно наглядно.) Потом, получив позволение, он навалился на Осу… Вернусь к морской метафоре: Бертис снова и снова загонял свой корабль на отмель.
Наконец он затрясся и замер.
Через мгновение между ними завязалась такая теплая любовная беседа, что трудно было поверить собственным ушам. Разговор возобновился с той точки, на которой был прерван в прошлый раз – вроде бы с середины фразы; Бертис рассказывал о своем нанимателе (которого терпеть не мог) и своей матери (которую любил). Я поразилась, когда он передал Лил Осе наилучшие пожелания от матушки. И поразилась еще больше, когда Лил Оса отдала ему рубашку, которую брала заштопать. Что за странное подобие семейной жизни разыгрывалось у меня перед глазами?
– Он воображает себя женихом, – зашептала Адалин. – Собственно, он искал ее руки.
– А она?
– Она тоже ищет его руки… по крайней мере, когда там полно монет. А теперь пойдем! Этих кавалеров хватает ненадолго.
Зная, что мы с Адалин прильнули к ее маске, Лидия Смэш позаботилась скорее о том, чтобы мы не соскучились, нежели о своем девственном подопечном, которого охватил трепет при виде ее протяженной наготы.
Она была достаточно любезна, чтобы подсказать юноше, что делать с различными частями его тела – губами, руками и «петушком», как она назвала его член, хотя вид у него был, на мой взгляд, совсем не петушистый. Он был скорее укороченный и тупой, и мальчик управлялся с ним не ловчее, чем щенок с собственными лапами; иными словами, еще не стал ему хозяином. Когда мальчик, ни о чем не подозревая, накинулся на Лидию, она, как прежде Лил Оса, повернула кавалера к нам спиной. И, будучи ведьмой такого могущества, о каком я прежде не слышала и не читала, заставила подняться в воздух тяжелую палку, лежавшую рядом с кроватью. Собственно, это была настоящая дубина.
Пока мальчик, лишенный смекалки и глухой к инстинкту, занимался своим делом, палка зависла над его головой. Раз или два, по воле Лидии, она колыхалась у самого уха мальчика, и тот вздрагивал, ощутив перемещение воздуха. Он весь извертелся, но не увидел палки, которая, как живая, так и метила ему в макушку. Мы с Адалин давились смехом. Мальчик вернулся к своим трудам (судя по виду, это и было тяжким трудом: щеки и грудь его побагровели, капли пота одна за другой скатывались на бедняжку Лидию). Наконец, в кульминационный момент, Лидия уронила палку на медную заднюю спинку кровати; грохот спугнул его мысли, но не тело. Слова и семя изверглись у него одновременно. «Что… что это? Что это за шум?» Оглянувшись и обнаружив палку, он вскочил с постели и принял оборонительную позицию. «Кто… кто там?» Это, конечно, были мы, но он ничего не заподозрил.
Молча одевшись, мальчик ушел.
Лидия отослала нас взмахом руки. Ей нужно было встать, привести в порядок комнату и подготовиться ко второму посетителю. Это был ее постоянный кавалер, Фрэнк Сорвиголова, который платил за то, чтобы она не зналась ни с кем другим, и воображал, будто он у нее единственный. Ему не следовало («ни в коем случае» – предупредила Адалин) знать, что ранее в тот же вечер Лидия, хоть и без особой обходительности, помогла некоему мальчугану сделаться мужчиной.
Зрелище в комнате Синдереллы представляло троякий интерес: 1. Она не снимала одежды. 2. В своей бирюзовой, цвета небес и морской волны, комнате она принимала двоих мужчин, которых желала… 3. …Околдовать.
Эту компанию Синдерелла принимала в своих комнатах на третьем этаже, в задней части Киприан-хауса, как раз под моим чердаком. Там уже находились молодые люди, которые, как полагала Синдерелла, были влюблены друг в друга. Она была права. Даже я, непривычным взглядом, сразу это распознала. И это становилось все очевиднее, потому что ведьма раз, другой, третий наполнила их стаканы из своего графинчика, и на мальчиках (с каждым стаканом они все больше молодели) явственно сказался эффект околдованного вина, высвобождавшего их истинную сущность.
Ведьма, со своей стороны, оставалась полностью одетой. Ее светлые волосы были уложены в прическу, платье, помидорно-красного цвета с черными аппликациями, сидело безупречно. И все же следить за ее работой было непросто, так как она упорно подделывалась под француженку, и мне, опьяненной пережитым за вечер (о колдовском вине за обедом и портвейне в гостиной уж молчу), пришлось напрягаться, чтобы сдержать смех. Нельзя было обнаруживать себя, ни в коем случае. Этим наблюдательным пунктом годами пользовались бесчисленные сестры. И я, Анри, Генри, Генриетта, не имела права их подвести.
Когда мы прибыли, игра в сравнения уже давно началась. Соперники успели почти полностью обнажиться.
– А теперь, assiet, asie… – Французский не дался Синди, и она продолжила попросту: – Садитесь. Оба. Играем дальше; я есть curieuse[97], у кого из вас лучше оснащение. Снимите башмаки и чулки. – Мальчики ступили на ковер и взялись за свои башмаки, но Синди уточнила распоряжение: – Non, раздевайте не себя. Раздевайте друг друга.
Они заколебались. Выпили. Пожали плечами и робко продолжили.
– Быстрей! – скомандовала Синдерелла. – Быстрей, mes guerres.
Тут я едва не прыснула. Вместо обращения «мальчики» или «garçons» она употребила по ошибке слово «войны», чего, однако, никто не понял.
Игра продолжалась. Для чего, разумеется, потребовалось не раз обратиться к графинчику. И – притушить яркие газовые лампы. Но вскоре ведьма была у цели. Мальчики стояли напротив друг друга нагие, их разделял какой-нибудь фут. Синдерелла подозвала их к краю кровати.
– Осталось только одно сравнение, джентльмены.
Из прикроватного комодца Синдерелла вынула белую перчатку. На ее среднем пальце были намечены черными нитками дюймы; на большом пальце тоже имелись какие-то отметки, которых я не различила, но мне пришло в голову, что это тоже дюймы и нужны они для измерения обхвата. Она подозвала мальчиков ближе, еще ближе, совсем близко, так что смогла взять в одну руку их члены; рука в перчатке действовала о привычной сноровкой.
– Ого, – деланно восхитилась она, наблюдая, как менялись в размерах соперники, а вернее, соперничавшие части тела. – Ого, что это… что это у нас там?
Результат она объявила, разумеется, ничейный.
Что она произнесла дальше – заклинание? Может быть, но на совсем уже неудобоваримом французском. Знаю только результат. Мальчики пристально уставились друг на друга.
– Поцелуйтесь, – приказала ведьма.
Дальше дорога к наслаждению пошла под горку. Синдерелла откинулась на подушки и удовлетворенно наблюдала.
– Вперед, – сказала она, – вперед, как спартанцы, по окольной дороге любви.
Мне подумалось, что это un peu excessif[98], но потом я сообразила, что эти слова предназначались на самом деле для наших ушей.
Поистине, подобного пира плоти мне до сих пор не доводилось видеть; каждая сцена получала свое зеркальное отражение. Да, мои знания о любви расширились. А это, безусловно, была любовь; любовь сильная, как джинн, выпущенный из бутылки после долгого заточения.
Усталые, потрясенные любовью, растерянные, мальчики сели на ковер и с улыбкой попросили вина.
Синдерелла подошла к стене, за которой мы прятались. И произнесла шепотом (если бы мальчики ее услышали, то подумали бы, что она обращается к картине над комодом – детскому портрету, глаза которого на самом деле принадлежали мне): «Благословенна будь влага летейская». Подмигнув, она перелила вино из большого графина в маленький и подмешала туда розовый порошок, который вытряхнула из перстня со скарабеем, надетого на большой палец.
Я пояснила Адалин, что сестра сослалась на мифическую реку в преисподней: пересекшие Лету теряют память.
Отпив вина, мальчики через несколько минут потеряли сознание. Один из них замолк на полуслове. Они лежали на ковре, сплетенные в клубок. Синдерелла подошла и сказала со вздохом:
– У них недостаточно сил, им не выдержать завтра воспоминания о сегодняшних радостях.
– Они… они не будут помнить? – задала вопрос Адалин, приблизив рот к маске.
– Не будут. – Синдерелла подошла ближе к стене. – Мое вино дало им дерзость, но не мужество. Но, думаю, в их душах сохранится толика удовлетворения. И в теле тоже. Mon Dieu, взгляни на это семя!
Испуганным взглядом я проследила, как Синдерелла наклонилась и черным шелковым платком стала стирать с кожи юношей брызги семени. Не желая наблюдать за этими хлопотами, я поспешила приложить к отверстию губы и задать вопрос:
– Твое вино… От него забывают?
– Да, от вина и заклинаний.
– Не могла бы ты меня научить? Ну пожалуйста! – Я снова глянула в отверстие: Синдерелла прятала промокший платок в рукав.
– В твоем тоне, сестра, слышно отчаяние. – Синдерелла проворно шагнула к маске. То есть к детскому портрету – если смотреть изнутри комнаты. – У тебя тут свой интерес, ведьма?
Я ответила нелепым кивком. И стукнулась лбом о стену; но Синдерелла, видимо, оценила стук как подтверждение.
– Très bien, – сказала она. – Уважаю любопытных сестер.
И только когда ее глаза обрели обычный вид – черные кружки внутри голубых, – я поняла, что она показала мне жабу. Прильнув к отверстию, я откликнулась на это самое странное из всех приветствий.
– Завтра в ателье, – сказала Синди, – ты меня поучишь выражаться по-французски, – («грязно выражаться», имела она в виду), – а я расскажу тебе все, что знаю о летейском вине. D'accord?
– Oui, – кивнула я. (В сторону. Непристойного жаргона я не знала, но сделка наша назавтра все же состоялась, поскольку взамен я предложила thé de traduction.)
– А теперь – пока, – проговорила Синдерелла. – Мне нужно разбудить своих хлыщей и проводить на улицу.
Только тут я заметила, что взяла в свои руки и крепко держу ладонь Адалин.
Шагая по сумрачному коридору, мы так быстро обогнули угол, что столкнулись с Элифалетом – сгустком тьмы в темном пространстве.
– Вас требует Герцогиня, – сказал он. – Ступайте туда, – он указал на скопление теней, – где работают сестры.
Герцогиня лежала в полутьме, на диване, который мог быть коричневым, черным или зеленым – могу сказать только, что он был мягким, как мох. Ее бледная кожа сияла, как сияет луна, когда небеса подернуты дымкой и вот-вот пойдет снег. По соседству светился еще один предмет – медный аппарат, самолично спроектированный Герцогиней. В руке у нее был… предмет, который она заказала у одного окулиста с Энтони-стрит. Представьте себе комбинацию валторны и лорнета; ведь это изделие – с трубками и зеркальной мозаикой, – казалось, более всего подходило для оркестровой ямы или ложи в опере. Назначение его, как я поняла, заключалось в том, чтобы позволить Герцогине наблюдать лежа; глазок аппарата смотрел в маску, глаза Герцогини – в аппарат.
– Они только начали, – сообщила Герцогиня, когда мы подошли.
Эли подвел нас к двум очень низким стульчикам; рядом виднелись глазки, замаскированные, должно быть, с той стороны под рисунок обоев. Сам он опустился на пол у ног Герцогини, обутых в домашние туфли; оптическое устройство Эли с Герцогиней поделили на двоих – ни дать ни взять два паши, которые попеременно прикладываются к кальяну. Велев нам поторопиться, Герцогиня заметила:
– Боюсь, Джен сегодня немного заторможена.
Братья еще даже не разделись. Наверное, имел место некий ритуал ухаживания, который мы пропустили. Результат был у нас перед глазами. Образовался альянс троих против одного, Фанни и братья уговаривали Джен присоединиться к их игре, но та противилась.
Убедившись в бесполезности слов, Фанни перешла к действиям – встала и позволила.братьям себя целовать, потом снова легла в постель рядом с сестрой и предложила, чтобы братья «показались во всей красе». Те скинули одежду так стремительно, словно она загорелась. Джен захихикала, прикрывая рот ладонью. Фанни тоже засмеялась, но не деликатно, а грубо, как гиена. Зрелище меня взволновало, братья, на мой вкус, были красивы – две вариации на темы Бледности, Накачанности и к тому же Дерзости.
Они – эти торговцы шелком – были одарены богаче меня. Рог какого-то африканского зверя, вот какое напрашивалось сравнение. Фанни осталась довольна и, наверное, наградила бы братьев аплодисментами, если бы не была слишком занята своими кружевами и корсетом. Вскоре она освободилась от одежды и встала между братьями в одной сорочке. Они напоминали тройную греческую скульптуру; все три пары глаз, словно тоже мраморные, были неподвижно уставлены на бедную Джен.
– Аш, – шепнула Герцогиня. – Аш!
Как долго ей пришлось меня звать, не знаю.
– Oui? – суетливо отозвалась я, когда наконец расслышала.
– Я решила, они оба твои.
– Оба? – Я не верила своим ушам, думая, что речь идет…
– Отрезы шелка. Бери оба, и пурпурный, и золотой. Тебе ведь пригодятся платья? А также напоминание об этом вечере.
Я шепотом поблагодарила, хотя в голове мелькнула мысль об Адалин. Герцогиня вновь поднесла к глазам свой монокль. Эли повернулся к ней и положил свою бледную ладонь на еще более бледную грудь Герцогини. С губ Герцогини слетел тихий-тихий звук, едва отличимый от вздоха. Потом она произнесла:
– Они взялись за нее наконец!
Я снова припала к маске.
Фанни протягивала одному из братьев (волосы у него были темней, глаза голубее, плечи мускулистей) серебряные ножницы. И этот брат (я мысленно называла его первым) стал разрезать платье Джен, потому что она снизошла до согласия, и ни он, ни второй брат, ни Фанни не хотели дожидаться, пока она передумает. Торговец шелком, он резал ткань умелой, решительной рукой.
Второй брат (он во всех отношениях уступал красотой первому, но только чуть-чуть) опустился на колени рядом с кроватью, где лежала Джен. Фанни села на кровать, положила голову сестры себе на колени и склонилась, покрывая поцелуями ее лоб. Оба брата взялись за юбки робкой сестрицы. Мне видны были только ноги Джен, с которых первый брат совлекал розовые чулки, обнажая кожу, почти такую же розовую. Когда чулки были спущены на лодыжки, второй брат сорвал их, как спелые фрукты с ветки. Братья принялись целовать ноги Джен, начав со свода миниатюрной стопы.
Бедняжка Джен, подумала я, лежит обнаженная, и столько рук ее касается, столько пар глаз рассматривает. И при всем том – до чего же я ей завидовала.
Затем начался урок любовной арифметики, какой не скоро изгладится из памяти. Так как было ясно, что братья – с клокочущим мотором – будут сменять друг друга на девушке, Фанни же, дабы облегчить им доступ, собиралась удерживать ее ноги в разведенном положении. Но Джен, бедная Джен, с дрожащими коралловыми губками (и теми и другими), она, как будто… да, казалось, она просто не делится на сумму органов своих кавалеров. Поверьте, я за нее боялась, я даже поймала себя на том, что нащупываю свои собственные половые признаки, словно это мне предстояло подвергнуться приступу.
И я видела, как они проникли. Оба брата, и первый, и второй. Дюйм за дюймом.
Когда в третий раз настала очередь первого брата, до меня долетел вздох Герцогини, не то чтобы тихий. Но я увлеченно наблюдала, как первый уступил права второму и как смены повторялись еще четверть часа, пока уста Джен (верхние под напором поцелуев, нижние – под иным напором, подобного которому…); да, и те и другие ее уста раскрылись буквой «О», и губы из розовых сделались красными, так они были натружены.
Когда близился момент наивысшего восторга, Фанни попросила братьев остыть. Добиться этого оказалось непросто. Она пригрозила в шутку, что принесет и опрокинет на братьев два ведра холодной воды, что стоят наготове за дверью. Все это время Джен недвижно лежала в ожидании, и я не знала, приятно ей или нет. Но она действительно наслаждалась, некоторые признаки – полуулыбка, выражение глаз – служили тому свидетельством.
Фанни спросила у юношей про baudruches; слово прозвучало французское, но я его не знала. Юноши тоже. Фанни объяснила его всем троим:
– Это французские предохранительные приспособления. Наденьте их.
На свет появились две оболочки, и соответствующие части тела были в них упрятаны. Подобную процедуру я наблюдала в первый раз; выглядело это так, будто два шимпанзе силятся натянуть обратно шкурку, снятую с бананов.
Когда все было улажено, Фанни вновь подпустила кавалеров к своей сестре. Окончание наступило быстро. Первый брат финишировал первым, второй – за ним. Обоим как будто хватало уверенности, но все же они подбадривали друг друга выкриками, более уместными на ипподроме или в зале для бокса.
Потом юноши поспешно оделись.
– Вас проводит Сара, – сказала Фанни.
У нее на коленях по-прежнему лежала голова Джен, которая, вместо того чтобы прощаться с братьями, прикрывала лицо руками, изображая стыд. Плечи ее вздымались – как бы от рыданий. Видеть ложное смущение Джен братьям было и приятно, и неловко; застегивая второпях пуговицы, они рассыпались в извинениях. Когда они вывалились за порог (башмаки в руках, красные подтяжки, как пращи, свисают по бокам), сестры меня удивили. Они сели, прибрали себя и повернулись к стене, за которой, как самый странный в мире суд, сидели мы. Губы их улыбались, в поднятых руках находились две оболочки с грузом семени.
– Très bien, – выдохнула Герцогиня и в знак одобрения дважды постучала по стене.
По нужной лестнице я вскарабкалась на чердак. Вечер подошел к концу, и извещать меня об этом не требовалось, потому что я очень устала. И еще была взбудоражена. Но кто бы остался спокойным после такого зрелища? По правде, я просто не могла обойтись без двойной молитвы Онану, иначе пришлось бы слишком долго лежать без сна.
Как я заметила, нынешним вечером на чердаке кто-то побывал. Занавески были сдвинуты, частью и совсем раздернуты, свечи на столах оплыли воском, там и сям, на рабочих столах и железных подставках, лежали книги, на белых мраморных пестиках появились свежие пятна, повсюду встречались пузырьки, от мелких до крупных, – пустые валялись как попало, полные стояли на этажерках, но больше всего я расстроилась при виде мертвой кошки. Нет, это не была обычная домашняя кошка. Мордочка у нее была узкая, вытянутая. Позднее я узнала, что это была виверра, пятнистый зверек наподобие скунса.
Ящики с этими тварями регулярно поступали в Киприан-хаус из лесов Дальнего Запада. (Позже, при дневном свете, я разглядела фалангу чучел на верхней полке чердака; с блеском в мраморных глазах, они выглядели совсем живыми.) Герцогиня предпочитала, чтобы кошек доставляли живьем, затем она помещала их в загон во дворе и одну за другой отводила в подвал и удушала дымом. Таким образом на шкуре будущего чучела не оставалось ни следов крови, ни дырки от пули. Таксидермия – грязное ремесло, однако Герцогиня давно уже решила, что трупы зверьков, у которых она вырезала мешочки, расположенные рядом с половыми органами (ради ароматического вещества для духов), досадно будет не утилизировать.
От этой находки желания мои несколько остыли. Что не удивительно. Оно и к лучшему, так как я оказалась не одна. В темном углу чердака кто-то находился.
Раздвинув драпировки, я обнаружила сидевших на подоконнике Эжени и Сару. Обе были в неглиже – без корсетов, в сорочках из белого батиста, мерцавшего в лунном свете. Они прислушивались к пению, доносившемуся откуда-то снизу.
Эжени приложила к губам свой изящный палец, чтобы я молчала. Потом указала на мою постель, одеяло там было отогнуто. Раздевшись, я нырнула туда и стала наблюдать, как креолка гладила по волосам прильнувшую к ней Сару. Пение (в последующие ночи я к нему привыкла) долетало из «Палермо» – итальянской оперы, расположенной в том же квартале. Но в ту пору я, конечно, этого не знала. Заснула я с мыслями о новом, волшебном мире, где звучат при луне песни и раскрываются тайны.
Но утро меня ожидало далеко не столь волшебное. Меня разбудил Эли и велел одеться и спуститься вниз, чтобы помочь Саре. «Будь юношей», – сказал он и кинул на постель ворох одежды. Полагаю, его одежды: широкие шерстяные штаны, рубашку не первой свежести, а также ту самую камлотовую жилетку, в которой он появлялся накануне.
Вместе с Сарой я таскала воду и дрова, относила ночные горшки в уборную на дворе, будила ведьм, помогала им одеться… К десяти я совсем измоталась и захотела есть. За завтрак я принялась жадно, без церемоний, в то время как слонявшиеся вразброд по столовой ведьмы (иные зевали и потягивались, иные весело болтали) удивленно подняли брови при виде моего костюма.
– А в полночь, – обратилась Лил Оса к Синдерелле, которая лакомилась ягодами в сливках, – она не иначе как превратится в тыкву.
Я попыталась было объяснить, но смолкла, ибо не могла поручиться за будущее, да это и не требовалось.
За неделю я свыклась с утренней рутиной и перестала обижаться. Сара оказалась самой терпеливой учительницей и со временем признала, что я действительно приношу пользу. В отличие от Адалин, которая помогала ей до меня.
– От нее только морока, – фыркнула Сара и с презрением добавила: – Пусть покажет ожоги; это она доставала из печи сухарики.
На Эли тоже нельзя было рассчитывать, он целый день сопровождал Герцогиню и выполнял ее распоряжения.
Каждое утро, в семь, они вместе отправлялись на улицу и возвращались с девятым ударом часов. Приобретали все необходимое для дома – по крайней мере, так я думала. И, независимо от времени суток и цели прогулки, Герцогиня бывала разряжена в пух и прах. Даже когда солнце светило не очень ярко, Герцогиня пряталась от него под зонтиком, который держал Эли. Так она сохраняла бледность лица, стоившую ей немалых трудов. А вот как она добивалась этой белизны… о том позвольте пока умолчать, ибо способ… несколько выходил за пределы принятого, а мне не хотелось бы настраивать вас против женщины и ведьмы, проявившей себя как сама доброта. По крайней мере, по отношению ко мне.
…Эли? Он как будто не мог определиться. Когда я носила юбки, он бывал любезен, а когда на мне были штаны, разговаривал колко и даже грубо. Разумеется, в Киприан-хаусе на меня смотрели прежде всего как на ведьму, но половую принадлежность я выбирала по желанию и попеременно проявляла то одну, то другую сторону своего естества.
Заниматься работой было удобнее в мужской одежде. Около полудня, когда Киприан-хаус – случайно или по правилам – принадлежал только ведьмам, я одевалась как остальные, в простое платье без корсета, и занималась у себя на чердаке. В пять я заканчивала занятия, и, пока Сара накрывала ужин, а Эли составлял для Герцогини вечернее расписание, я, при необходимости, топила орешником очаг в комнатах у ведьм (зима стояла очень холодная) и делала другую работу, какая потребуется, в том числе помогала сестрам наряжаться. Все двери на втором и третьем этаже стояли открытыми, и, услышав зов («Аш, Аш, дорогая, ты мне нужна»), я опрометью бежала в нужную комнату. То вверх по лестнице, то вниз. Скакала, как мячик. Лил Оса любила, чтобы кружевной наряд облегал ее как можно туже. Лидии Смэш нравилось, как я украшаю гребнями ее прическу. Синдерелла бывала совсем безрукой, когда речь шла о пуговицах, бантах, манжетах и воротничках. Фанни и Джен ждали, чтобы я осмотрела их наряды, так как они должны были совпадать во всех частностях, кроме цвета. Эжени и Адалин помощи не требовали, наверное потому, что не принимали кавалеров.
Прихорашивая сестер, я получала в подарок всякие мелочи. А также все платья, которые были мне впору или сгодились бы, если их починить. Таким образом я пополнила свой гардероб, уже включавший в себя три платья из пурпурного и золотого шелка, от братьев-торговцев. По мнению Герцогини, мне требовалось еще и щегольское мужское платье, и они с Эжени (которая предложила себя в качестве манекена для примерки) взяли на себя выбор материй и фасонов, благодаря чему мой гардероб пополнился фраками, панталонами, галстуками и прочим. Я, конечно, была благодарна, но под конец отвергла трость с черепаховым набалдашником и монокль. «Это последний крик моды!» – убеждали они, но я не могла щеголять в монокле, потому что у меня вспыхивали щеки.
Итак, по утрам, за домашними хлопотами, я чаще бывала мальчиком, чем девочкой. В полдень я бывала ведьмой и училась по книге или занималась ведовским Ремеслом. Мне теперь ничего не стоило показать глаз – обычно в качестве приветствия, – но после этого у меня оставалась легкая… mal à la tête[100]. Более того, мне были подвластны штуки, каких я не умела до встречи с матансасскими мертвецами. К примеру, Синди поразилась тому, что изготовленное мною по ее рецепту вино оказалось на редкость действенным; по ее словам, один ее «знакомый», полицейский, забыл, где живет, и всю ночь блуждал, разыскивая свой дом. Когда же Лидия Смэш проверила мои возможности в телекинезе, мы обе одинаково удивились: одно из чучел виверр заплясало на полке… Итак, я не теряла даром времени.
А в гостиной? Да, иногда я показывалась там как Генриетта, а иногда как Анри. Как женщина я собирала немалую дань восхищения. А однажды, когда я сошла в гостиную en masculine[101], ко мне подошел Бертис, представился и спросил, не встречала ли я… себя. По-видимому, Генриетта запала ему в душу (хотя сердце его билось только для Лил Осы), и он спросил у меня (у Анри), не имела ли я случая оценить свои (то есть Генриетты) достоинства. Оставалось только похвалить себя, и сестры за ужином хохотали до упаду над моим рассказом.
Решившись наконец выйти за порог Киприан-хауса, я одевалась по обстоятельствам. На почте я бывала мужчиной (поскольку эти конторы известны своим негостеприимством по отношению к женщинам), палатки рыбных торговцев на Фултон-стрит я тоже посещала в штанах (иначе меня бы обсчитали). Иногда я руководствовалась экономией. Отправившись в Парк– или Бауэри-театр как мужчина, я была бы вынуждена покупать за доллар ложу, а женщин допускали на третий ярус за четвертак. С верхотуры я наблюдала за спектаклем или ревю на подмостках, но вокруг меня разыгрывались нередко более захватывающие сцены; Эли называл третий ярус «сплошным блядоходом», самые развязные из сестер занимались там у всех на виду своим ремеслом. Однажды в Бауэри мне пришлось повернуться спиной к соседу, потому что сидевшая с другого его бока nymphe du pavé[102] шуровала перчаткой у него в штанах и сбитое масло обильно истекало из маслобойки.
Я присутствовала также, когда Хэл Гранди (большая любительница тернового джина) задрала юбки и пустила струю, метя в какую-то шишку, сидевшую внизу. Что тут началось! Мы, из Киприан-хауса (был вечер среды, и мы проголосовали за «выход в город»), спаслись от сурового допроса караульных только благодаря сообразительности Герцогини, которая, пока Хэл избавлялась от джина, собрала нас всех и повела домой мимо полиции, театралов, коммивояжеров, гуляк, мимо вечерней толпы, которая была нам в диковинку, потому что мы редко покидали наше надежное пристанище, Киприан-хаус.
Да, я стала смотреть на Киприан-хаус как на свой дом. Меж сестер я чувствовала себя так непринужденно, что почти забыла о тех, кто прежде составлял ma famille[103], весь мой мир. Я трусливо избегала Селии. И искала Себастьяну, ответы и спасение. Но вскоре я отказалась от них обеих, поскольку им не хватало места, слишком много внутри меня теснилось стыда и тайн, а душа закостенела от лжи… И все же, несмотря на все отречения, оставалась верной истина, с которой сталкивается каждый печальный путешественник. От себя не убежишь.
Я по-прежнему писала Себастьяне, но она отвечала так редко, что трудно было назвать это correspondence[104]. Один ее ответ приходился приблизительно на пять моих писем. Два или три письма я отправила Селии. Мне ужасно стыдно, однако сформулируем это так: похоже было, что она не получит моих писем, так как не осмелится явиться на почту. И когда мне наконец попала в руки местная газета – сент-огастинская «Газетт», – я в самом деле нашла там в списке Лидди Колльер. Собственно, там обнаружилось и мое имя: Генри Колльер, – и я знала, что написать мне в Сент-Огастин не мог никто, кроме Розали По. Быть может, письмо, в котором я извещала ее о своих планах, до нее не дошло. А может, что представлялось более вероятным, она неправильно меня поняла, хотя я недвусмысленно и ясно указывала: писать мне нужно на нью-йоркский главпочтамт.
Обнаружив это, я обратилась к почтмейстеру Сент-Огастина с просьбой переслать мне в Нью-Йорк письма, ожидавшие моего возвращения, и аналогичным образом поступить с теми, что прибудут еще, и вложила в конверт пять долларов за хлопоты. Я не осмелилась попросить его доставить письма «Лидди» ей на дом, чтобы ее не расстраивать. К Эразмусу Футу тоже обращаться не стоило, так как временами он бывал не в меру любопытен. Взамен я решила снова написать Селии и подыскать частного гонца, который отнесет письмо прямо к ее двери – нашей двери. Но я этого так и не сделала. Поступок трусливый и жестокий! Оставить Селию в неведении о том, где я нахожусь и когда собираюсь вернуться. Закрыть глаза на зло, которое я причинила. Хватает ли у нее денег? Благополучна ли она – а если нет? А я не представляла себе, сумею ли наконец снять чары, которые на нее наложила. Не имела ни малейшего понятия… Я не только взлелеяла семена зла, брошенные в почву Бедлоу, я позволила всходам разрастись; сорный посев, что душит сердце.
Со временем Элифалет притерпелся ко мне, а я – к городу. Мы отправлялись с ним под ручку, с одной стороны Адалин, с другой – я. К счастью, оказалось, что мне не страшно. Теперь я чаще бывала женщиной, чем мужчиной. На это было две причины. Во-первых, так мне больше нравилось, а во-вторых, Эли предпочитал спутников в юбках, а не в панталонах. Втроем мы мерили шагами Третий и Пятый район. Мы держались подальше от больницы, потому что на дальнем ее конце находилась площадь Парадайз-сквер, или Файв-Пойнтс, где кишмя кишели сомнительные личности – пираты на отдыхе, падшие женщины, опускавшиеся все ниже, карманники, готовые вместе с часами прихватить и вашу жизнь. Я всего один раз рискнула туда заглянуть, уговорив Эли меня проводить. В мужской одежде мы пересекли площадь и вышли на речной берег, где шныряли по гальке крысы величиной с кошку и в верхних окнах таверн женщины заманивали посетителей соблазнительными позами. Каждый бордель на чем-нибудь специализировался: на девушках, негритянках, мальчиках, переряженных или в обычном виде… но когда Эли спросил, не хочу ли я заглянуть в какое-нибудь из заведений, я отказалась. И мы поспешили от Парадайз-Сквер в места более приличные, а затем домой.
В качестве щегольски, если не шикарно, разодетого Генри (темно-синий саржевый костюм, моя любимая жилетка из черного шелка, спереди застежки в виде жабы) я, совместно с Эли, выполняла множество поручений. У торговцев канцелярскими принадлежностями мы приобретали все, что требовалось ведьмам для их обширной переписки: чернила, перья, бумагу – для Лил Осы васильково-голубую, для Лидии обычную, для Синди розовую, для Эжени кремовую с темно-синим ободком. (Только сестрички и Адалин никому не писали.) Еще Эжени требовала чернила Карденио, которые заказывали в Бостоне. Эти бутылочки голубого стекла с филигранью выглядели как выросшие на письменном столе тюльпаны без стеблей. Все эти запасы мы заказывали за счет Герцогини.
После торговца канцелярией мы отправлялись напротив, на почту, которая располагалась в здании прежней Голландской церкви, где сохранились кафедра и другие детали церковной архитектуры. В первый раз я совершила там ужасную неловкость – одетая как Генри, отправилась к окошечку для женщин. К счастью, присутствующие мужчины стали шутить, а я, чтобы извинить свою ошибку, заговорила по-французски. Собственно, когда я туда вошла, у меня в голове все смешалось. Было тепло. Ранняя весна тридцать первого года вроде бы. И все же я сомневалась в том, что меня лихорадит из-за жары. Лишь позднее этому эпизоду нашлось объяснение; я узнала, что голландцы тогда вывозили со двора почты своих мертвецов, чтобы похоронить их в более подходящем месте. На меня повлияло присутствие смерти, потревоженных покойников, потому из моей головы выскочили нормы поведения (будь то для мужчин или для женщин), которые я всегда очень старалась соблюдать.
Поймите, я еще не примирилась с решением судьбы, обрекшим меня на альянс со смертью (впервые я узнала о нем в ричмондском театре, он же церковь, и вот сейчас столкнулась с ним вновь). Я знала, что мертвецы – когда их множество, неупокоенных – тянутся ко мне, да, но предпочитала это отрицать, равно как и многое другое. И таким образом оставалась беззащитной. Как и:
Тем вечером, когда состоялась вторая встреча – моя с мертвецами.
Мы с Адалин и Эли вышли в город (я – как Генриетта). Мы посмотрели спектакль в Парк-театре, а потом пили и закусывали устрицами в Шекспир-рефектори, где всегда полно народу. Был, помнится, конец весны или начало лета; поговаривали, что с запада, из Азии, до нас постепенно добирается какая-то лихорадка или холера. Но какое мне было до этого дело? Как ведьма, я могла не опасаться ничего, кроме крови. Я желала одного: праздно провести время за праздной беседой, глотая устриц и заливая их шампанским.
Ранее в тот же день у нас состоялась доверительная беседа. Оказавшись перед меблированными комнатами на Дей-стрит, первым его обиталищем в городе, Эли с содроганием произнес: «Нас было в комнате пять мальчиков», – он говорил о своей матери. Это была незамужняя женщина из Канады, и она умерла несколько лет назад от крови. Прибыв из Амхерстберга, Эли в подростковом возрасте служил клерком, однако, посетив впервые Киприан-хаус и встретив Герцогиню, он ее «познал» (и как ведьму, и в библейском смысле) и остался на ночь в Киприан-хаусе – первый мужчина, или, скорее, мальчик, там заночевавший.
Это признание побудило Адалин тоже заговорить о своем прошлом, где было мало хорошего. О штате Мэн она говорила, как Данте об аде. Она с сестрой родилась как будто от матери-ведьмы, однако их мать не знала истинной природы ни своей, ни девочек. Девочки убежали из Огасты и прожили год в Бостоне со своей мистической сестрой, Ханой Блисс, затем сестра Адалин умерла от крови, сама же Адалин добралась до дома Герцогини.
Я поведала свою историю обрывисто, потому что не хотела ее вспоминать. Более того, меня глубоко опечалил рассказ Адалин: я не знала, что кровь может прийти к такой молодой девушке.
После невеселой беседы нас потянуло на духоподъемное зрелище и в ресторан, к ведерку с «пузырьковым» напитком и устрицам. Вслед за этим захотелось подурачиться. Под молодым месяцем мы на неверных ногах зашагали на север. К Гудзон-сквер, где стали потешаться над обывателями, премило живущими в здешних миленьких домиках.
Но тут мною снова овладело какое-то… беспокойство. Внутренняя дрожь и подавленность, какие бывают после плохих устриц, которым я эти ощущения и приписала. Но на той стороне площади я увидела кладбище Святого Иоанна и поняла, в чем дело. Сегодня я бы, конечно, повернула прочь. Тогда же, подзадориваемая спутниками, я отбросила мысли о покойниках и вслед за остальными двинулась меж могил. Эли заметил, что мне не по себе, но объяснил это тем, что я перебрала, а кроме того, «капризами», надетыми мною, как он сказал шутя, вместе с женским платьем. Насмешки вынудили меня идти дальше. Вспоминаю хижину могильщика. И за нею две свежие, неприбранные могилы, земля на которых еще должна была осесть. Там я и упала на освященную землю, так как покойники были невиновные люди, повешенные по ошибке, а такие всегда обладают большой силой.
На следующее утро я проснулась нездоровой. В голове гудело и от жалоб покойников, и – признаю и это – от вчерашних излишеств. Судя по всему, накануне я упала и меня не удавалось оживить. Адалин клялась, что у меня не было пульса. Тут Эли стащил повозку, на которой перевозили покойников, и на ней меня доставили в Киприан-хаус.
Внезапно пробудившись, я увидела сестер, выстроившихся у моей постели. Меня привела в чувство Герцогиня при помощи нюхательных солей. Сару попросили приготовить кадку теплой воды, потому что на повозке не только мое платье, но и сама кожа пропитались трупным запахом. Я изложила собравшимся всю историю – от пожара в театре до Матансаса, а также не столь значительных случаев с покойниками в голландской церкви и на кладбище Святого Иоанна, – и было решено, что мы соберемся все вместе за полчаса до ужина и я, ради просвещения остальных, вновь перескажу эту историю в мельчайших подробностях. Это я и сделала перед столом, уставленным яствами, в обстановке, более пригодной для празднования, чем для исповеди. Некоторые сестры прихватили с собой свои книги и записывали по ходу рассказа. После ужина мы разошлись, потому что Герцогиня, из-за плохого расположения звезд, опасалась в доме «бучи».
В комнатных играх я на этот раз не участвовала и к маскам не приближалась. Я удалилась на чердак поискать книгу какой-нибудь другой сестры, тоже состоявшей в альянсе со смертью. Прислушивалась, не долетит ли до меня сопрано из «Палермо», но ничего не услышала.
Мы трое – Адалин, Эжени и я – предпочитали книги сексуальному практикуму Герцогини. У других не было причин завидовать нашему выбору, поскольку все остальные тоже имели право пользоваться библиотекой.
Часто я обнаруживала Эжени на чердаке, у окон, выходящих на Леонард-стрит; она сидела за длинным столом из темного дерева, где сестры, случалось, вырезали свои инициалы, краткие заклинания и тому подобное – эдакая гостевая книга. Это место называли scriptorium[105], и в дневные часы здесь много раз копировали «Книги теней». Другие сестры предавались штудиям в одиночестве, заимствовали тома и уносили их к себе.
На полках из твердого дерева, с медными гравированными табличками (указателями предметов этой тщательно подобранной библиотеки), стояли сотни – нет, тысячи книг. Иные большие, иные маленькие; одни в свежих сафьяновых переплетах с меткой Герцогини, другие при касании словно бы выдыхали тебе в лицо воздух столетий. Предметы? Физиология преобразования. Фольклор. История. Изящная словесность Запада и изящная словесность Востока; благодаря этому разделению Герцогиня держала леди Мурасаки на безопасном расстоянии от де Сада. Имелись книги на знакомых мне языках и на таких, каких я никогда не встречала, – вроде санскрита. Книги о преданиях племени йоруба и о других религиях. Разумеется, множество книг о ведовском Ремесле: Альберт Великий, Джон Ди, Церковные буллы с осуждением тех или иных непокорных философов.
Но основу собрания составляли, конечно, «Книги теней». Расставлены они были и в географическом, и в алфавитном порядке: книги африканских ведьм (очень, надо сказать, интересные); книги двух сестер, живших в Апеннинских горах; книги одной покойной уже сестры, чьи дни прошли на берегах залива Бантри (эти четыре тома стояли отдельно, в стороне от записей других ирландских ведьм); книги сестер из Болгарии, из Каира, с Карпатских гор, из Китая (это была известная ведьма-травница, на чьи труды имелось немало отсылок), с Кубы, из Дамаска, с островов Дании, из Эдинбурга (книга объединяла в себе книги разных ведьм горной Шотландии) и – да – Франции. Здесь я нашла полную копию книги Себастьяны д'Азур. На нескольких вклейках были воспроизведены портреты Себастьяны; даты на репродукциях стояли недавние, и подписаны картины были ее nom de plume[106], а точнее будет сказать, ее nom de… palette[107]. Над табличкой с надписью «Разное: королевские дворы Европы» я нашла много книг, написанных современницами Себастьяны. Я с жадностью изучила те, в которых она упоминалась, и узнала о своей мистической сестре кое-что новое; любопытнее всего было замечание, которое повторяли вновь и вновь разные ведьмы. Себастьяне следовало «отделаться» от своего спутника, Асмодея. Жаль, подумала я, что Себастьяна не последовала этому мудрому совету.
Я раздумывала над этими «Книгами теней», перечитывая бесчисленные записи и копируя их в собственную книгу… Однако признаюсь, пикантным соусом к этим штудиям служили живописатели эротики («Эрос» – было написано на табличке, относившейся к доброй половине полки), среди которых фигурировали, разумеется, и представители моей родной страны.
«Venus en rût», «L'École des filles», «Histoire de Dom B.»[108] Латуша. Случалось, я вслух зачитывала отрывки Эжени, а также Адалин (для нее мы с креолкой по очереди переводили текст). Мы уговаривали Адалин тоже читать нам книги, что на английском. Она заливалась краской, но все же зачитывала выдержки из «Похотливого турка», «Признаний высокопоставленной дамы», «Собственного жизнеописания, составленного неким лакеем» и так далее. Особым успехом у читательниц, настоящих и прошлых, судя по захватанным страницам, пользовались «Мемуары женщины для утех», где некая мисс Фанни Хилл переходит из постели в постель и каждый раз на нее обрушиваются новые несчастья. Эта книга, написанная, чтобы вызывать у мужчин желания, у нас вызвала немало вопросов, так как в том, что касается… les jeux d'amour[109], Адалин была просвещена еще меньше меня. Временами пояснения давала Эжени, но в большинстве случаев приходилось обращаться к Лил Осе или Синди, благо обе они имели вкус к пикантной беседе. Таким образом, все мы получали уроки, а раз или два они даже подкреплялись примером. Однажды, когда мы с Адалин не могли постигнуть акробатику некой позиции, которую хвалил автор «Венеры», Лил Оса предложила: «Приходите сегодня к моей маске, я вам покажу»; и она показала, при участии мужчины, который заплатил еще раз, чтобы повторить этот трюк.
Но не подумайте, что наши умы были заняты только наслаждениями, иногда мы искали в книгах и уроки здравомыслия. Это бывало нелегко. В одном тексте, относящемся к прошлому столетию, мы совсем запутались, так что нам (вернее, мне, поскольку Адалин помалкивала) пришлось однажды за ужином воззвать о помощи сразу ко всем сестрам. Только так и удалось разобраться с Аристотелем.
Нет, не с тем самым Аристотелем. С другим. В его «Шедевре» (так, без ложной скромности, автор наименовал свою книгу) я почерпнула немало путаных – и путающих – мыслей.
– Верно ли, – обратилась я к сестрам, – что женщины прохладней мужчин?
– Кому это известно лучше, чем тебе? – спросила Синдерелла, и я должна была объяснить:
– Мои «особенности», когда – очень редко – выпадал случай испытать их на практике, умножали удовольствие, которое я не умею, не могу разложить на составные части.
(Enfin, я – это я и ничего другого не знала.)
Это заинтриговало сестер, и они потребовали новых подробностей. Я помотала головой.
– Не мое это дело – объяснять, в чем разница между обычными полами. – И, взяв в руки «Шедевр», я прочитала следующий загадочный пассаж: – По словам второго Аристотеля, «мужчины – пол более горячий, сухой, сильный; женщины, напротив, прохладней и влажнее».
Герцогиня на другом конце стола предположила:
– Думаю, это можно перевести так: что, по мнению мужчин, должно делаться часто, то, по мнению женщин, должно делаться хорошо. C'est tout[110].
С этим согласились все присутствующие, включая недовольного Элифалета.
Ведьмы бурно запротестовали в ответ на рассуждения Аристотеля о «влиянии луны на механизм менструаций»: «Девочкам кровь нужна для роста; когда наступает зрелость, алой жидкости образуется избыток. В согласии с лунными фазами, каждый месяц происходит ее выделение».
Особенный ропот у сестер вызвали его следующие слова: «У женщин сангвинического темперамента оно приходится на первую лунную четверть, холерического – на вторую, меланхолического – на третью и так далее».
– Да? – удивилась Лил Оса. – Дурак он, вот он кто! Глянешь на белье, на календарь и можешь сказать, у кого какой темперамент? А что там дальше у него говорится?
Я зачитала утверждение, нелепость которого была очевидна даже мне, и ведьмы дружно рассмеялись.
– Он пишет: «Готовясь к пылким объятиям, каждый любовник должен оглядеть Пригожие Красы другого; но прежде следует наполнить желудок моллюсками, вином, снедью одновременно соленой и пряной, ибо она дает телу жизненные соки».
– Ну ладно, – наивно хлопая глазами, заметила Джен. – Если моллюски – это устрицы, тут он прав.
– Употребить лучше все, что угодно, только не эту книгу… – вмешалась Лил Оса. – Пригожие Красы, так он выразился? Пусть бы отложил перо, расстегнул пуговицы да посмотрел. В петушках, конечно, есть что-то развлекательное, без них я бы скучала, но «пригожие»? Дудки.
– Это ерунда. – Все повернулись к Герцогине и замолчали. – Тебе, Аш, нужно попрощаться здесь со своей робостью. Я бы этого хотела. Ты ведь знаешь, что у нас тебя никто не обидит и никто не осудит. Знаешь?
Я подтвердила.
– Я слышу, прямо-таки слышу вопросы, что теснятся у тебя в мозгу. Задай их. Давай, потому что, пока мы тут беседуем, в городе наливаются несгибаемой силой девять красавчиков, готовясь явиться этим вечером к нашему порогу.
– Девять? – послышались вопросы.
– Да, девять. Лил Оса ждет сегодня, кроме своего Бертиса, еще двух кавалеров.
Ирландская сестра жеманно отвернула личико, но затем призналась, что ею двигало:
– За этот вечер я заработаю двадцать долларов, миледи.
Сестры выразили свое одобрение аплодисментами, но Герцогиня их утихомирила, постучав кольцом по столу.
– Скоро нужно будет идти в гостиную… Аш?
Мне в самом деле было что спросить. Если двоих соединяет не похоть, а любовь, что происходит, когда они встречаются? Существует каждый отдельно или как половинка другого? И если представить себе мужчину и женщину как две вехи на дороге, то где на этой дороге место для меня? Но эти вопросы я задавать не стала, боясь показаться дурочкой, а обратилась к своей книге, куда заносила много странностей и непонятностей. Для начала я прочитала выдержку из Аштоновой «Книги природы».
– «Мужчины, – начала я, – переживают оргазм так сильно, что теряют всякое понятие об окружающем и становятся совершенно к нему бесчувственны».
– Эли? – вопросила Герцогиня.
– Все верно. – Эли подмигнул ведьмам и улыбнулся хозяйке.
– По мне, так мужчины бесчувственны почти всегда, – предположила Лидия Смэш.
– Ну да, – подхватила Лил Оса, – что ж они, не вылазят из оргазма?
– Не вылезают, – поправила ее Герцогиня.
– «Что до женщин, – прочитала я, – то они не во всех случаях испытывают оргазм…».
– Печально, но факт, – подтвердила ирландка. – Но я, заметьте, всегда кончаю, если сама плачу за удовольствие.
Сара тем временем подавала на стол – цыпленка в вишневом соусе, сколько мне помнится.
У меня не было аппетита, и я читала дальше, непрестанно раздумывая о том, какое удовольствие испытываю при разрядке: мужское, женское или оба вместе.
– «А некоторые женщины с холодным темпераментом вообще не знают, что такое оргазм, поскольку никогда его не испытывали».
– Верно. – Это было одно из редких замечаний, отпущенных Эжени, которую данный предмет не очень занимал.
– Среди нас, держу пари, таких нет, – вмешалась Фанни. – Мы с сестрой чего только не нагляделись в этом доме через маски. Каждой случалось раз-другой сомлеть.
Смех. Приближаясь к интересовавшему меня вопросу, я продолжала читать:
– «Но если женщина достигает оргазма, он бывает, как правило, более сильным, чем у противоположного пола, и сопровождается содроганиями, непроизвольными криками и…».
– Послушайте, – начала Лил Оса, поднимая бокал. – Послушайте, сестры, был у меня как-то кавалер – хотите знать имя, гоните четвертак, – он так умел меня завести что своим орудием, что языком, что пальцем – верьте не верьте, я ни рук, ни ног своих не чуяла, словно как они вовсе отвалились. А однажды я так сомлела… – Лил Оса помедлила, глядя на Герцогиню, словно ждала выговора, хотя, по правде, на него не рассчитывала. – Однажды – клянусь, Герцогиня, я не была себе хозяйка… Однажды я так зашлась, что показала глаз, и кавалер чуть не сбежал с перепугу! Спрашивает: «Что это на тебя нашло, девочка?» А я ему: «Это я сама на себя нашла, неужто не понял, дурачок?»
– Я знаю, о ком ты говоришь, – улыбнулась Герцогиня. – Сама имела удовольствие, хотя он стар, разбогател и пахнет затхлостью. Но ты все же поберегись, если он…
– Не тревожьтесь, Герцогиня, я позаботилась о том, чтобы он перед уходом хлебнул Синдереллиного напитка забвения.
– Очень хорошо, – кивнула Герцогиня и обратилась ко мне: – Аш, дорогая, не будешь ли ты так добра…
– Я сама не знаю своей природы, – прервала я Герцогиню, и тут из меня хлынул поток. Слова, какие я никогда не осмеливалась произносить, сопровождались, конечно, соленым водопадом слез. – Я… я ублажаю себя обоими способами, в обоих местах, но где-то в книгах… eh bien[111], не где-то, а повсюду, упоминается о грехе Онана; как нужно удерживать свою руку, дабы не нарушить баланс гуморов и не навлечь на себя лихорадку, которая иссушит мозг и глаза, лишит разума и зрения, а также…
– Чушь!
– Будь это так, – вмешалась еще одна из сестер, – мы бы всего давно лишились. Разума и зрения то есть.
Я продолжала бессвязную речь:
– Я читала о похоти и о любовном удовлетворении. Знакомилась с тем, что наука и философия думают о теле и о сердце. Но по-прежнему… по-прежнему ничего не знаю. – Оборвав себя, я выпалила: – И я покинула в несчастье женщину, которую люблю!
– Ты говоришь о той, зачарованной? – спросила Герцогиня.
Я кивнула, но не добавила, что меня беспокоят не одни только чары. Я не понимала, почему вообще так поступила. Любила ли я Селию, то есть продолжала ли ее любить? Или мною руководило одиночество, отмеченная Платоном глубокая потребность быть не одному? Или нас уже двое и я являюсь выжившим представителем старинной расы, о которой говорил Аристофан в «Пире» – разлученные мужская и женская половина ищут друг друга? Если так, мне незачем искать и привязывать к себе кого-то другого? Что я – уже целое или обречена навеки быть половиной?.. Ни одну из этих мыслей я не могла выразить вслух. Вместо этого я плакала, и со всех концов стола мне протягивали платки.
– Она мне доверяла, – всхлипнула я, – а я… я…
– Будь добра, обратись за сведениями к Эжени. Что касается чар и подобного, ей среди нас нет равных. Настоящая чародейка.
Все сестры согласно закивали. Взглянув на Эжени, я увидела, что верхняя губа у нее вот так вздернута – в улыбке?
– Более того, – продолжала Герцогиня, – в том, что касается любви, не доверяй своему любимому Байрону. Он замутил немало неопытных умов. А по поводу причуд любви – их нельзя изучить с чьих-то слов; либо сам поймешь, либо нет. Испытание огнем, вот что это такое. Но похоть? Практика любви, ее близкое к бесконечности выражение? Чего я и добиваюсь: внушить это всем ведьмам, которых присылают в Киприан-хаус.
– Вот мой указ, – заговорила Герцогиня позднее. Тем временем был подан десерт, но все уже отложили в сторону крохотные двузубые вилочки. – В следующую среду, на очередном ведьмином вечере, мы соберемся на чердаке – и вот зачем. Мы лишим этих двоих их… невинности, так следует выразиться?
– Адалин, дорогая, – продолжила Герцогиня. – Боюсь, твой час пришел; уж не обижайся.
Раздался смех, и я не впервые задала себе вопрос: а может, Герцогиня недолюбливает Адалин?
– Что до тебя, Аш, то ты помешана на книгах и только доза жизни, чувственности, вправит тебе мозги. Может, тогда ты разберешься, что такое любовь, а где ее нет, а?
Вот так, сестры, готовьтесь к следующей среде. – Тут Герцогиня встала из-за стола. За нею потянулись ведьмы Киприан-хауса; в комнате остались только мы трое: Адалин, Эжени и я.
Все молчали, Я заметила, что Адалин плачет. Она отвернулась. Потом она встала и кинулась в вестибюль, к лестнице. Мне предстояло одной прислуживать Герцогине этим вечером. Адалин удалилась в свои комнаты и не отвечала на мой настойчивый стук.
Когда мы остались вдвоем, Эжени (la vaudouienne[112]) предложила мне подсесть поближе и выплакаться от души.
В субботу перед той самой средой Герцогиня объявила, что «действие переносится» в красную гостиную; это указывало на особый характер вечера. Тот или иной.
За несколько дней до этого Адалин начала разговаривать сухим тоном; когда я к ней обращалась, она меня обрывала. Она сидела у себя и избегала встреч. Я проводила время с Эжени, которая взялась руководить моим изучением библиотеки Киприан-хауса; она прожила здесь почти год и сделала добрых пять томов выписок. Кроме того, я позволила себе немного отвлечься, погрузившись в сочинение леди Блессингтон «Жизнь Байрона» (стараясь не засветиться перед Герцогиней, которая предостерегала по поводу Байрона). Истощив запас эротических книг, я обратилась к Блессингтон в надежде получить подобие романа. И все это время я, конечно, с немалыми опасениями думала о предстоящей среде.
Беспокойные мысли так меня донимали, что, когда Эли предложил прогулку по окрестностям, я отказалась. Несомненно, он сообщил об этом Герцогине; в очередной раз призвав меня к себе, она, как мне почудилось, постаралась развеять мою тревогу.
В субботу вечером мы собрались в красной гостиной. Герцогиня блистала в угольно-черных шелках, которые подчеркивали белизну ее кожи, придавая ей – можно ли так сказать? – родство с фиалкой. В самом деле через кожу просвечивали сосуды, в которых циркулировала кровь; из красных кружков в центре грудей расходились бледные-пребледные голубые жилки, похожие на трещинки во льду. Весь цвет был сосредоточен в губах, кончиках пальцев и грудей; и это были различные оттенки красного. Услышав зов, я прервала беседу с Лил Осой и Бертисом (его я успела уже обложить по двойной таксе за продолжительный поцелуй) и подошла к Герцогине, которая сидела на скамье у фортепьяно – с открытой крышкой оно напоминало большую летучую мышь, опустившуюся на пол гостиной. Эли стоял рядом с инструментом, за спиной Герцогини. Наверное, он еще не снял с нее покрывало; в самом деле нет, ведь главный гость еще не явился.
Герцогиня плавно переместилась на конец скамьи. Пианино за нами играло само по себе, словно по клавишам гуляли пальцы призрака. Но это был механизм, привидений в доме не было. Иначе бы я знала.
Мы сидели на скамье, оглядывая гостиную. Четверть часа назад сюда ввели девиц. Все, кроме, разумеется, Эжени и Адалин, собрались в этой комнате цвета крови за работой, за любовной игрой. В центре потолка, из лепной розетки, в рисунке которой опытный глаз различил бы любимую Герцогинину «коронованную вагину», свисала большая люстра. Когда требовалось зажечь свечи, нужно было пройти в угол и воспользоваться устройством, похожим на виселицу. В тот вечер засветить люстру было поручено как раз мне, и, подняв сооружение к потолку, я залюбовалась яркими огоньками, их игрой в рубиновых кристаллах, украшавших серебряное основание. Они походили на красные слезы. Нет, погодите, скажу лучше: люстра как бы плакала кровавыми слезами, и любопытный взгляд ждал, что они упадут. Если бы так случилось, на красной отделке этой, нечасто используемой гостиной (ковры, диваны и прочее) никто бы не заметил следов. В этом розовом свете мы с Герцогиней и рассматривали по очереди кавалеров и ведьм. Наконец она, наклонившись ко мне, произнесла:
– Мне показалось… это не более чем причуда воображения, что одна из сестер вскоре нас покинет.
– Не может быть, – воскликнула я, поскольку подумала, что жизнь в доме течет упорядоченно и за время моего пребывания никто из ведьм не поселился и не отбыл. – Кто это? Которая… которая из ведьм?
Моя тревога не встретила у Герцогини отклика; в ответ на неловкий вопрос она усмехнулась. И, щелкнув веером, добавила:
– Ничего особенного, дорогая. Сестры – осмелюсь ли назвать их дочерьми? – они… они приходят и уходят. – Повернувшись ко мне, она стрельнула глазом так мимолетно, что я уловила его уже на излете. И снова этот смех, такой утонченный и в то же время твердый – как железо, превращенное в филигрань. – И это, душечка, меня как раз устраивает… По данному поводу у меня возникает вопрос. Не пожелаешь ли ты занять освободившиеся апартаменты?
Запинаясь, я выложила правду: планов у меня нет, сколько пробуду, не знаю, собираюсь ли и когда… не знаю тоже. Enfin, где мое место? С этими менадами, среди этих сластолюбцев? Какие уроки, по замыслу Себастьяны, надлежало мне усвоить в Киприан-хаусе? Так много вопросов, и…
– Да. Да, конечно, – пролепетала я испросила: – Но, Герцогиня… если я вселюсь в апартаменты, это предполагает… предполагает…
– Конечно, если пожелаешь сама. Но, дорогая Аш, можно, я скажу начистоту?
– Пожалуйста.
– Боюсь… боюсь, при твоих особенностях как бы нам не лишиться доходов.
Мы повернулись друг к другу. Встретились взглядами. Расхохотались и так крепко обнялись, что и сестры, и кавалеры замерли и уставились на нас.
– Отыщутся, конечно, и такие, – продолжила Герцогиня, – кому твои разносторонние дарования придутся по вкусу, но я отнюдь не уверена, что подобные личности желательны в наших респектабельных гостиных, tu comprends?
Я поняла. Более того, ни природная склонность, ни алчность, ни нужда не побуждали меня… заняться этим ремеслом. Мой вздох облегчения обозначил бы это достаточно недвусмысленно, если бы Герцогиня хоть сколько-нибудь сомневалась.
Я поблагодарила Герцогиню и сказала, что подумаю о ее любезном предложении, а затем, молча сидя рядом с ней, принялась оглядывать сестер и гадать, кто из них покинет Киприанхаус и как скоро. Я не успела зайти далеко в своих предположениях (задумалась о Лил Осе или Лидии – не скопилось ли у них достаточно денег), так как дверь красной гостиной внезапно скользнула в сторону и Сара впустила гостя – одного из немногих, кто заслуживал приема в этом парадном помещении.
Не имею права называть его имя, но этот человек следовал в юности дуэльному кодексу, и из-за его пули молодая республика лишилась некоего известного федералиста; он же предстал в Ричмонде перед судом за государственную измену, и тот самый Джон Маршалл, что взирал на меня в церкви Поминовения, вынес ему оправдательный приговор. Седой, статный для своих семидесяти пяти или восьмидесяти лет, он улыбался Герцогине. Кавалеры, все как один, посерьезнели и притихли. Пианино продолжало играть, и под его бренчанье легкой, я бы сказала, летящей походкой в гостиную вступил тот, кого я обозначу инициалами со звездочками: А**** Б***.
Я узнала его не по лицу а, скорее, по титулу, так как Герцогиня произнесла: «Добро пожаловать, господин вице-президент» – и протянула унизанную кольцами руку. Только тут я осознала, что нахожусь в обществе Аарона Берра и…
О, merde![113] Вырвалось все-таки, а я терпеть не могу пачкать книгу, выскабливая чернильную запись. Ладно, так тому и быть. Да, в тот вечер Киприан-хаус посетил сам Аарон Берр, и явился он туда не в первый раз; я поняла это по его глубокому поклону и приветствию:
– Моя Аспазия, Сафо, моя Фрина, давненько не бывал я в этих благословенных чертогах.
– Аарон, дорогой, – Герцогинин локоть незаметно въехал миг в бок, – вы представить себе не можете, что за благословение сошло на мои чертоги. Ваша супруга… Где она нынче пребывает?
Берр не услышал этот вопрос, словно в нем заключалось что-то неприличное.
– Нынче, Линор, я склоняю колени перед вами.
И в самом деле он опустился на одно колено, Эли тем временем шагнул вперед. Фишю Герцогини была отстегнута и дань принесена. Герцогиня качнулась ко мне, и я должна была ее поддержать, наблюдая, как старик коснулся поцелуем ее груди, а вернее, к ней присосался. Губы у него были иссохшие, длинный розовый язык заострен на конце, так что мне пришло на ум сравнение с собачьим органом и я так широко улыбнулась, что сам вице-президент не мог не ухмыльнуться в ответ. Герцогиня на меня шикнула, хотя, конечно, вслух я ничего не произнесла.
К принесенной дани Берр сделал добавку. Он вынул из парчовой жилетки крохотный мешочек красного бархата и оттуда, в свою очередь, извлек кольцо. В этом кольце, сказал он, «карат как кроликов в садке». Кольцо в самом деле было большое, и село оно на указательный палец Герцогининой левой руки, над ободком с рядом пресноводных жемчужин. «Это не более чем пустячное приношение моей прежней Линор», – пояснил он. Оплаченное, как я узнала впоследствии, его «нынешней» женой, вдовой Джумел, женщиной с сомнительной репутацией; некогда она занималась тем же ремеслом, что и Герцогиня, но впоследствии приобрела внушительное богатство и известность. Брак этот оказался несчастливым; мадам Джумел заключила с Берром сделку: ее деньги в обмен на его славное (или бесславное) имя, но через несколько лет, когда он лежал на смертном одре, она с ним развелась.
– Я так благодарна тебе, Аарон, – защебетала Герцогиня, – так благодарна.
Что касается ее благодарности… ну ладно. Еще до назначенного часа Герцогиня отослала из красной гостиной всех, включая Эли, который, как мне показалось, задвинул дверь с протестующим хлопком. Что до меня, то я радовалась позволению вернуться в ателье; мне нисколько не хотелось наблюдать – через маску или другими средствами – за тем, как престарелый Аарон Берр умножит принесенные Герцогине дары.
В воскресенье, понедельник и вторник suivants[114] я одна прислуживала Герцогине в фиолетовой гостиной; Адалин не показывалась на глаза и даже питалась не в столовой, а у себя. Незадолго до нашей среды Герцогиня велела мне вечерами переходить от маски к маске и искать мужчину, которым бы я восхитилась. Нужен мужчина, сказала она. Мужчина, которого мы используем, а потом, при помощи Синдереллиного вина, заставим его молчать.
Выполняя указание, я высматривала такого мужчину, но то, что я видела, мне не нравилось.
Бертис. Бертис, по четыре вечера из каждых шести. Бертис, выпотрошенный Лил Осой, которая почти убедила меня в том, что любит юношу. Однажды я наблюдала, как он зачитывал Лил Осе признание в любви, то есть он упорядочил свои мысли и затиснул их (как колбасу) в несколько метрических строчек. К тому же он одарил Лил Осу своим миниатюрным портретом, заказанным у мистера Пила (Рембрандта Пила), студия которого располагалась в двух кварталах от Киприан-хауса. Благодаря этому подношению любовный спектакль с возвышенного тона скатился на вульгарный. От этого фарса мне сделалось грустно, и я перестала подходить к маске Лил Осы, когда в ее покоях был Бертис. И еще я стала меньше любить Лил Осу, уж слишком беззащитную она избрала себе жертву. Герцогиня сказала об этом недалеком юноше: «Похоже, у него в голове живут только две идеи, и размножиться они не собираются».
Итак, я искала теперь другую «любовную машину», у других масок. Видела, как Ларусс принимала зрелого мужчину, не лишенного притягательности; однако он больше говорил, чем делал, а кроме того, нуждался, чтобы извергнуть семя… в белом перышке. Этим пером (вздохните о бедной цапле, расставшейся с ним ради подобной надобности) Лидия нехотя щекотала резервуар кавалера, а также некое отверстие, расположенное южнее. Фанни и Джен за сутки до нашего ритуального вечера тоже прибегали к реквизиту. Реквизиту не столь безобидному – такими коваными изделиями, наверное, пользуются на конюшне. Понадобился он плотному итальянцу, который так громко и настойчиво разговаривал на своем языке, что довел Джен до слез, после чего Фанни пришлось одной… скакать на итальянце домой, скажем так. (После расчета с Герцогиней итальянец – тенор на службе у мистера Палермо – получил назад свою carte de visite[115] и таким образом лишился права повторного посещения. Он выругал Герцогиню по-итальянски, она вернула оскорбления с процентами, тоже на итальянском, и только затем позволила вмешаться Эли; тот надавал итальянцу по жирному затылку и вытолкал его на тротуар.)
Были и другие, с определенными отличительными чертами: пылкость, приятный оттенок глаз, стройные конечности или удачный покрой платья; и все же не встретилось ни одного, чье имя я могла бы назвать Герцогине.
Подошло утро среды, а ни один подходящий кавалер у нас не появлялся. Я набросала короткий список кандидатов, однако под конец была вынуждена признать, что на самом деле он еще короче и включает в себя только одно имя: Элифалет Риндерз.
Рано утром я подала свой запрос.
С некоторых пор у нас с Герцогиней повелось, что по средам (когда Герцогиня не ходила в город и не занималась обычной рутиной) я сидела у ее кровати, а она, углубившись в бухгалтерскую книгу, подсчитывала прибыль за прошлую неделю; она ничего не имела непосредственно от услуг, оказываемых сестрами, однако все платежи сходились к ней и распределялись ею, и за хлопоты она взимала некий процент, о размере которого никто не спрашивал. От нее я научилась многим приемам ведения бизнеса, белого и серого. Я ни на что не намекаю. Она была честным человеком. И все же она умела находить в каждой монете третью сторону и оборачивать ее себе на пользу.
Пока мы работали над цифрами, Эли спал рядом с Герцогиней, опирая спину на целый олимп черных подушек. Мне стоило труда удерживать взгляд на колонках с цифрами (Герцогиня любила иногда меня помытарить), не обращая его на спящего… Догадывалась ли Герцогиня, чьих услуг я желала этим вечером? Наверное, но с другой стороны, я и сама не сразу это поняла, так что, быть может, в моем уме нельзя было прочесть ничего, кроме растерянности.
Наконец пришло время высказаться, и без промедления. Эли беспокойно ворочался на черных шелковых простынях (отделка покоев Герцогини, примыкавших к красной гостиной, была сплошь черная, местами с золотой китайской росписью; черные драпировки, черные коврики, черные простыни…), открывая себя то в одном виде, то в другом и…
– Герцогиня? – начала я.
– Да? – Она не подняла взгляд от гроссбуха.
– Я бы хотела знать… – И я выложила все про запрос, который она, наверное, не одобрит и прочее. – Я бы хотела знать…
– Элифалет? – внезапно спросила Герцогиня. – Мой Элифалет?
– Да. Я хотела знать…
– Да, дорогая. Слышу, что тебе хотелось бы знать… И, по правде, меня это немного оглушило. – Она ненадолго задумалась. Провела карандашиком по плечу спящего юноши и тоже, в свою очередь, задалась вопросом, который и выговорила вслух: – Ну и какая от этого может быть беда?.. Ну хорошо.
Вместо благодарности я рассказала, что не нашла никого, достойного стоять с ним рядом, что если мне назначено вкусить с кем-то наслаждение, то пусть это будет человек, которого я знаю и ценю…
– Помолчи, Аш. Ты уже получила от меня позволение.
– Нужно будет и позволение Эли?
Вместо ответа Герцогиня отложила гроссбух в сторону. Посмотрела на юношу и тронула его лоб. (Только тут я заметила, что Герцогиня спала без колец. И – о ужас – они обнаружились тут же, на растопыренных пальцах, которые торчали из столешницы; это были настоящие, человеческие руки, покрытые шеллаком.)
– Позволение? Нет, просить не нужно. Его воля совпадает с моей. Но разумно будет заручиться его… содействием. – Она улыбнулась, и улыбка долго не сходила с ее лица.
Выйдя от Герцогини, я с удивлением заметила Адалин, которая в грубом платье спускалась по центральной лестнице, неся в руках два ночных горшка. Кто поручил ей этот низкий труд? Прежде я отводила ей второе место в иерархии сестер.
Я уставилась на нее; меня осенило: это Адалин собиралась нас покинуть. Так оно и случилось, в тот же день и почти без слов прощания. О ее уходе объявила Герцогиня (как раз в день нашей инициации, заметьте) сестрам, явившимся на ранний ужин. «Не все ведьмы, проходящие через Киприан-хаус, умеют с ним ужиться». Бедная Адалин, подумала я; она и в буквальном смысле была бедная и не имела средств, чтобы уехать. (За черную работу в последние дни она, вероятно, получила достаточно на пропитание и немного еще.) Позднее мне стало стыдно, что я не поделилась с нею деньгами, присланными мне Себастьяной. Просто, когда эта мысль пришла мне в голову, было поздно – она уже ушла. Оставалось только тревожиться и гадать, куда направилась Адалин: на север, в Бостон или дальше?
В ту среду часы Киприан-хауса тикали вдвое быстрее, чем обычно; помню, все мы собрались на чердаке. А засим начался ритуал, в центре которого был не кто иной, как я.
Завершение было приятным, и последовало оно за обрядами раздевания, омовения, заклинаний и прочего, в которых приняли участие все сестры. Они пришли en déshabille[116] – в белых батистовых сорочках, простоволосые, почти без украшений.
Синдерелла перелила вино в графин, потом разлила по рюмкам. Это была не летейская смесь, а другая, которая сводит все чувства в одно – сенсориум ведьмы. Вкус у вина был изысканный. Лил Оса принесла от себя музыкальную шкатулку, ключ от которой она доверила Эжени. Та должна была заводить шкатулку в ходе ритуала; Эжени не участвовала в действе и сидела, одетая, в темном углу рядом с Герцогиней. Обе они не вставали со своих siège[117], хотя Герцогиня…
Герцогиня (ее черные распущенные волосы достигали талии, груди, как обычно, были обнажены, черное шелковое платье с изящной отделкой мерцало в свете свечей)… Герцогиня точно перемещалась у себя на кушетке, хотя не покидала ее. Вид Элифалета за ритуальным действом ее зачаровал. Об этом свидетельствовали движения ее пальцев (на них не было колец); они блуждали по груди, добрались до нижних уст, проникли внутрь, где были заменены в конце концов искусственным членом, то есть жезлом с яйцевидной головкой, покрытой сусальным золотом.
Подробности оставлю в стороне, чтобы не превращать свое перо в орудие похоти, схожее с инструментом удовольствий, которым пользовалась Герцогиня.
…Впрочем, малую часть таковых подробностей привести все же придется.
Тем вечером в ателье я полной мерой вкусила любовных утех, не испытав при этом никаких огорчений, связанных с любовью. Это была чистая страсть. В самом деле, я вкусила страсти во всей ее чистоте. И поняла: любовный акт не так важен.
О, поймите меня правильно, я взяла от акта все, что полагалось. Причем жадно… Но любовь? Нет, этой пряности в блюде не было; и оно получилось пресноватым. Если не само блюдо, то, скажем, послевкусие, потому что воспоминания мои окрашены печалью.
Да, Эли, взошедший наконец по лестнице уже в «готовности», вел себя безупречно. Его член, даже не в высшей точке подъема, отбрасывал кривую тень на всю длину бедра, и это зрелище, конечно, меня расшевелило. Еще он на деле дал понять (начав со смачного поцелуя, от которого у меня даже заболели губы), что не просто оказывает мне услугу. Он намерен насладиться и не собирается после просить прощения.
И вот это началось. Эли пришел, без тени смущения сбросил с себя одежду и, как сказано, меня поцеловал. Он переводил взгляд то на меня, то на Герцогиню. Из разомкнутого кольца сестер, окружавших постель (застеленная перьевым матрасом и белым бельем, она была как театральные подмостки и стояла, для удобства зрителей, наклонно), вышли наконец Фанни и Джен. Сестры сняли с меня сорочку. Я осталась разоблаченной. С секретом всей жизни расстаться труднее, чем с сорочкой, – помню, как пыталась прикрыться, там, и там, и всюду, одними только ладонями. «Прекрати», – остановила меня Герцогиня.
Я уронила руки. Высоко вздернула подбородок. Буду терпеть.
Сестры помогли мне успокоиться. Одна за другой они обошли кругом нас с Эли (мы стояли на платформе неподвижно, как идолы), и каждая на свой манер – кто бальзамом, кто жестом – благословила нам какую-нибудь часть тела. Бесстыжую Лил Осу Герцогиня, щелкнув языком, отозвала от Эли – ирландская ведьма принялась мерить ладонью длину его орудия и наклонилась, чтобы его заглотнуть. Меня еще раньше охватила дрожь, хотя на чердаке было не холодно, но я уже успела согреться благодаря бальзамам и проходившей мимо процессии, а также многочисленным свечам, установленным вокруг матраса, на который нам наконец велели опуститься.
Лежа ничком, я была подвергнута осмотру, и дальнейшая сцена имела характер не страстный, а познавательный. Сестры тянулись к моим сверхкомплектным атрибутам, поднимали их, теребили, встряхивали… и, надо полагать, извлекали некоторые уроки. Ни одна, разумеется, прежде не видела ничего подобного. Они говорили об этом вслух, но в необидных выражениях. Это было не столько праздное, сколько научное любопытство; сестры как будто спрашивали себя: как мне наилучшим образом распорядиться этим… этим добром? Некоторые давали советы Эли. Другие задавали мне вопросы, на которые я по мере возможности отвечала, но чаще ответить было нечего, и я признавалась: не знаю. И они относились очень сочувственно и еще больше старались помочь мне познать себя.
Вскоре меня тесно обступили; с вопросами и рассуждениями было покончено. Заработали губы, хотя с них не слетало ни слова. А также пальцы, но обличающих жестов, как бывало со мной в прошлом, я не увидела. Меня признали состоятельной – как женщину, как мужчину и как ведьму.
Лил Оса, Фанни, Синди и Лидия приготовили меня для Эли; хотя священник лишил меня девственности, отверстие мое было непривычно к проникновениям. Или, как ввернула с обычной для нее бесцеремонностью Лил Оса, оно было «как лягушачья задница, то есть напрочь заросшее». И она первая погрузила в него пальцы, опустив их прежде в сосудец, стоявший перед кроватью, – медную мисочку, которую Эжени наполнила очищенной дождевой водой и жирной, клейкой смолой, о происхождении которой я не буду гадать. Что до Элифалета, то он, опираясь коленями на алую подушку и задом на свои пятки, демонстрировал высокую степень готовности; яички уже спрятались в соответствующую ямку, а половой признак отвердел, как рог.
Со временем я начала приспосабливаться. Это не фигуральное выражение, миновал почти час (под благословения и потоки вина), на протяжении которого мне помогали приспособиться, используя для этого палки, сначала тоненькие, потом все толще. Одни из полированного дерева, другие из резины. Резные и гладкие. Кривые и прямые. От одних было приятно, от других больно. Когда тянущая, разрывающая боль сделалась невыносимой, Эжени дала мне брикет фернамбука, который я крепко прикусила. Но мне не позволялось уклоняться от искусственных фаллосов, и от Эли тоже.
…Эли. Который пришел, чтобы взять меня. Много раз. Пока другие, отойдя, наблюдали.
Сестры требовали разнообразия. Эли подчинялся. Сквозь трели музыкальной шкатулки до меня донеслись стоны Герцогини. Я видела ее: голова Герцогини покоилась на груди Эжени, креолка нежила ее, гладя по бледному лбу. С пола у ног Герцогини поднималась время от времени Сара, чтобы ублажить хозяйку ее любимым кушаньем. Я наблюдала, как Эжени поднесла к накрашенным губам Герцогини тонкую чашку, угощая ее не вином, как нас, а «усладительным чаем» – настоянным на кантаридах (это, как я понимаю, шпанские мушки) и с цитрусовым ароматом. Чай употреблялся еще для одной надобности. Им Герцогиня запивала печенье, которое готовила – исключительно для нее – Сара, и в состав этого печенья… Никак не решусь назвать основной ингредиент, до сих пор я о нем молчала. Увы, в тесте Сара запекала семя, собранное в комнатах ведьм. Герцогиня утверждала, что сильна именно благодаря печенью. Присутствовал в печенье и мышьяк, который обеспечивал Герцогине белизну лица. Печенье хранилось в продуктовой кладовой под замком, хотя ни одна ведьма в Киприан-хаусе и помыслить не могла о том, чтобы покуситься на Герцогинино печенье.
Прошел уже не один час с тех пор, как меня водрузили на перьевую постель, и мне было приятно лежать в покойной, пассивной позе. «Так будет удобней», – пояснила Фанни, согнула мои ноги в коленях и развела их, предлагая меня Элифалету, как прежде предлагала свою сестру торговцам шелком. С каждой минутой и с каждым дюймом боль растворялась, уступая место удовольствию, как соль растворяется в вине; и вот Эли представился мне похотливым зверем (только он все время улыбался), мнущим мои женские органы. По обе стороны от меня сидели Джен и Синдерелла, которые занимались моими мужскими органами; одна поглаживала мою твердеющую плоть, другая поднимала мошонку, потому что – нагая и бесстыдная истина совокупления! – она нависала над вагиной (простите за специфический язык Киприан-хауса, но не хочу пускаться в пространные иносказания) и помешала бы Элифалету. Кроме того, на своем, отведенном природой месте мошонка закрывала бы клитор, а этого Синдерелла допустить не могла, так как ей было интересно, как увлажняются и те мои части, и эти. К этому ее подстрекала Лил Оса, которая держала палец на меньшем выступе, в то время как Синди занималась большим.
Они стали о чем-то переговариваться, но я плохо слышала, потому что… мне было не до того. Но вскоре их намерения вышли наружу: малютка Лил Оса запрыгнула на мой член. Результат был столь необычен, что все зааплодировали – Элифалет был во мне, а я – в Лил Осе.
Скоро мы трое достигли точки плавления. И дальше все, что полагается: трепет, судороги, излив, разрядка.
Прежде я не знала, как мне повезло с возможностью «двойного излива» (термин придумала Синдерелла), связанной с моей двойственной природой. Но в тот вечер это стало мне очевидно, поскольку все присутствующие имели возможность сравнить мои чувства с чувствами моих компаньонов, Элифалета и Лил Осы. Короче, было признано, что мне досталось двойное благословение. Далее было замечено, что, поскольку мое путешествие к экстазу было вдвое более далеким и быстрым, чем у них, то – естественное предположение – возврат мой также вдвое затянется. В самом деле, я лежала пластом, опустошенная и бесчувственная, почти ничего не слыша.
Принесли вино, печенье. (Не Герцогинино, другое.) Не забыли и про воду для умывания. Некоторые сестры оделись, но Эли не стал себя прятать. Между тем меня привел в чувство случайно услышанный вопрос: способна ли я зачать? Разумеется, ответить не мог никто, кроме меня. Все ждали, но у меня, разумеется, не было ни малейшего понятия, и я пожала плечами. И тут меня внезапно бросило в дрожь, когда мне пришел на ум второй вопрос, не нуждавшийся в том, чтобы задавать его вслух. Что, если я уже зачала от Эли, который выпустил в меня свое семя?
Я попросила Лил Осу приготовить мне такое же промывание, каким она уже воспользовалась сама, ей ведь тоже досталось семя – мое. Мать и отец… я сделаюсь и тем и другим? Возможно ли?.. Как бы то ни было, Эрос был изгнан; забыв о стыде, я, перед всеми собравшимися, взялась за промывание. Жидкость состояла из сульфата цинка, квасцов, поташа и солей для вытравливания семени, и вводить ее нужно было спринцовкой.
Облегчение. И опустошенность, настоящая и глубокая, от которой есть лишь одно средство – сон, целебный сон.
Но нас не собирались отпускать. Нет, вечер продолжился, Герцогиня вышла вперед и завела беседу. Открыли окна и впустили на чердак ночные ветерки – освежить воздух, спертый и пропахший любовным духом. Зажгли куренья, с клубами красно-серого дыма к потолку стремился аромат. Кто-то о чем-то спросил, кто-то ответил, речь зашла о Востоке. Герцогиня попросила Эжени снять с верхней полки с указателем «Аравия» какой-то том и с пылкостью знатока стала читать. Она говорила о любовных обыкновениях, какие… Увы, эта тема была мне интересна, и я ожила. Беседа подтолкнула остальных к действиям. Половая акробатика пошла по второму кругу; мы воспроизводили приемы, не один век доставлявшие удовольствие нашим восточным сестрам, начиная с Шехерезады. Нет, это не был практикум. Никто не делал вид, что речь идет о чем-то, кроме удовольствия.
И да, удовольствия хватало. Но мне по-прежнему чего-то недоставало – любви, думала я. И хотя предполагалось, что я успела полюбить Эли, Лил Осу, Герцогиню и других, мои чувства в тот вечер трудно было сравнить с тем, что я испытывала к Селии и к тем немногим, кто владел моим сердцем до нее. Только рядом с Селией у меня колотилось сердце, взмокали ладони, а душа, самая моя сущность, воспаряла ввысь, как взмывает на ветру воздушный змей. Вот какой, размышляла я, должна быть любовь, достойная того, чтобы к ней стремиться, ее искать; а если кто-то, как я, ее нашел, но осквернил, то стоит ее очистить.
Прежде чем удалиться к себе, сестры навели на чердаке порядок. Долгое время я стояла, принимая прощальные объятия и поцелуи, вкус которых все еще чувствую на губах. Потом я переместилась в угол чердака, к подоконнику. Весь город затих под легкими нитями дождя.
Физическая сторона моего существа была насыщена, но внутри, на уровне сердца, ощущалась пустота.
В ту ночь я поняла: я не собираюсь въезжать в покои Адалин.
И следующим утром, когда я поднялась до рассвета и спустилась к Герцогине, чтобы оповестить ее о своем решении, она пробудилась со словами: «Знаю, дорогая. Знаю». Обнимая спящего Эли, она поцелуем отослала меня обратно в постель, и с этого началось наше прощание.
Решившись вернуться на территорию Флорида и к Селии, я тем не менее не стала спешить; преодолеть свою трусость оказалось непросто.
Я уже слишком надолго задержалась в Киприан-хаусе, пережив здесь полный цикл времен года и еще захватив следующий. Прохладные ночи позднего лета шептали о приближении осени. Не то чтобы я скучала по лету во Флориде, но мне не хотелось терпеть еще одну нью-йоркскую зиму. Минувшая зима (когда на смену 1830 году пришел 1831-й) выдалась суровой, второй такой холодной никто не помнил. Я рассудила, что время пришло, в сентябре я возвращаюсь.
Зная, что Селия не получит моего послания, я все же написала ей о своих планах. В самом деле, в следующей «Газетт» ее имя вновь фигурировало в списке.
Упаковалась я спешно, однако долгое время сундук оставался на месте. Я жила при нем, как раньше жила при письменном столе. Прошли дни, а скорее недели, прежде чем я в одежде Генри отправилась с Эли на южную оконечность острова, где мы стали расспрашивать стивидоров и отправителей грузов. Все говорили о пароходах, но они в то время были еще редкостью. Шхуны зато отплывали десятками. Среди них ничего не стоило найти такие, которые отправлялись на юг. Недавно в порт прибыла «Маджести». Она стояла на якоре, а в начале сентября должна была отправиться в Саванну. Я договорилась о проезде. В Саванне я собиралась пересесть на любой подвернувшийся транспорт (если потребуется, согласна была вытерпеть и почтовую карету) и таким образом добраться до Сент-Огастина.
Когда до отплытия «Маджести» осталось две-три недели, я решила, что последние дни в Киприан-хаусе и в Имперском городе нужно использовать с толком. И я много гуляла в обществе Элифалета Риндерза; после интимной близости мы с ним сдружились еще теснее. Герцогиня относилась к нашей дружбе более чем снисходительно.
Немало часов я ежедневно проводила и с Эжени или с теми книгами, которые она мне, можно сказать, предписывала, так как она сделалась чем-то вроде моей наставницы. Незадолго до моего отъезда Эжени мне сообщила: она думает или надеется, что нашла способ освободить Селию от наложенных мною чар. Она послала письмо своей Soror Mystica в Новом Орлеане – Саните Деде (которую сместила впоследствии Мари Лаво) – и получила от нее детальное описание ритуала, требовавшего кошачьей крови, мочи, подогретой с пряностями, соли, потихоньку взятой с кожи любимого человека, желтка из чибисиного яйца и еще всякой всячины, и все это непременно нужно было собрать на Канал-стрит или на соседних улицах, будь то к востоку, западу, северу или югу. Тем не менее я скопировала наговор к себе в книгу и дополнительно выучила наизусть. Окажет ли он действие? Об этом я могла узнать только после возвращения.
За конец лета тридцать первого года я успела хорошо изучить городскую жизнь. Со стороны нас с Элифалетом можно было принять за идеальную парочку или за сердечных друзей. Иногда мы шествовали под ручку, я принаряженная барышня, он – дэнди. В других случаях мы были Генри и Эли, двое авантюристов, охочих до любых развлечений.
Мы поистине упивались театром, повсюду нам были известны лучшие ложи. Я держалась подальше от третьего яруса – здесь меня либо знали (как Генриетту), либо приветствовали (как Генри). Однажды нам не повезло; к нам (я была в юбках) подошла пьяная шлюха и посулила, что Герцогиня непременно узнает об измене Эли и будет гневаться, а затем начала описывать, во что выльется ее гнев. Какую брань она на нас изрыгала! В тот же вечер я встретила ее вторично, когда ожидала своей очереди у дамской уборной на Элизабет-стрит. И снова услышала отчаянную ругань. Конечно, мои щеки покраснели от гнева.
Конечно, руки сжались в кулаки, несмотря на то что они были затянуты в перчатки из перламутровой лайки. Быть может, я показала глаз. Как бы то ни было, я была отомщена; когда шлюха, оттолкнув меня, вошла в заведение, которым мне не терпелось воспользоваться, я вспомнила уроки Лидии Смэш и пустила в ход свое Ремесло. Пожарным потребовался почти час, чтобы извлечь потаскуху Хелен из уборной, где я одной лишь силой мысли сломала задвижку. Думаю, кое-где до сих пор повторяют веселую байку о Сортирной Нелл – такую ей присвоили кличку.
Иных мест мы, конечно, избегали; это относится к Файв-Пойнтс, частично к Бауэри, Роттен-роу, где имелись частные бордели, но совсем другого рода. Также мы сторонились церкви Святого Иоанна и кладбища при ней. Обращениями мертвых я уже сыта, сказала я… Но мне предстояло слышать их еще; однажды, проходя мимо конюшни на Парк-стрит, за Коллегией терапевтов и хирургов, я вновь мучительно ощутила близость мертвецов, сколько их было – не знаю.
Я слышала их. Их было немного. Они разговаривали без слов. Голоса едва звучали, и я не знала, мертвых слышу или умирающих. Нет, затем я поняла, это были мертвые. Я слышала жалобы несчастных, телами которых, только-только застывшими, завладевал главный вурдалак коллегии, доктор Валентайн Мотт, кому был заказан доступ в дом Герцогини. Через эту конюшню пролегал их путь в анатомический театр коллегии, там их втайне вскрывали. Полагаю, доктор Мотт хорошо понимал, в чем его выгода: за обучение платят больше, чем за работу могильщика, вот он и не мешал разбойничать похитителям тел, а они отстегивали ему по три доллара с трупа. Эли все это знал. Когда я с ним об этом заговорила, он, со мною вместе, пустился изобретать способы, как мне, нам, проучить доктора Мотта! Мне нужно было просто вызвать тех покойников, кто более других способен действовать, и я считала, что у меня хватит на это сил, если только я не потеряю сознание. Но так как ни один из похищенных не обратил свою жалобу непосредственно ко мне, мы от этого плана отказались. К тому же время утекало, а у нас были и более насущные интересы.
Иногда мы сидели в Сити-холл-парке и, вместо того чтобы участвовать в жизни города, наблюдали, как она разворачивается у нас перед глазами. Однажды я (Генриетта) держала над головой зонтик, защищая от солнца и себя, и Эли, а он свернул беседу на выставку в Американском музее Барнума, расположенном в двух кварталах к югу. Называлась она «культурный центр» и представляла собой скопление антикварных редкостей. Я, конечно, бывала там прежде, и в юбках, и в панталонах, потому что женщин допускали не ко всем экспонатам; на запретных полках были выставлены, например, сушеные или законсервированные головы и прочие приманки, то есть страшилки. Я находила эту выставку безвкусной, о чем и сказала Эли, но он нахваливал тамошнюю новинку, собрание восковых фигур, которое жаждал посмотреть. И мы отправились – зря, как выяснилось потом.
Мне нужно было вернуться в Киприан-хаус, чтобы поменять женское платье на мужское, иначе меня могли бы не пустить на выставку. Вспоминаю, что на мне был чересчур тяжелый для жаркой погоды сюртук и я беспокоилась оттого, что не перебинтовала груди. Мы выпили пива, я успокоилась, и мы отправились к дверям мистера Барнума.
Заплатив по двадцать пять центов, мы проскользнули в темный прохладный коридор, переполненный восковыми пиратами, убийцами, карликами, африканскими «негритосами» и сросшимися близнецами, как утверждалось, из Сиама. Ни разу мне не пришло в голову, что…
Увы, продолжаю.
Тема пола была подана с позиций якобы назидательных, посвященный ей раздел нес на себе клеймо известных реформаторов и моралистов. Посетителям бесплатно раздавали сочинение Олкотта «Руководство для молодого человека». За деньги можно было приобрести капсулы Вудворда (наполовину железные, наполовину из коры), чтобы сдерживать позывы к мастурбации. Присутствовало несколько последователей Сильвестра Грэма, рассуждавших о преимуществах вегетарианства, холодных ванн, матрасов из соломы (а не из перьев), а также, разумеется, собственных грэмовских галет, которые, как утверждалось, приводят в порядок все системы организма. (Любопытствуете относительно их вкуса – попробуйте пожевать свой башмак.) Благопристойно – по возможности – от всего этого открещиваясь, мы шагали дальше; Эли стремился в сердцевину выставки, где, как он слышал, восковые фигуры изображали всевозможные позиции совокупления.
Конечно, дражайший Элифалет не слышал, не знал, что главным экспонатом выставки являлся… Enfin, я первой заметила эту гротескную фигуру, желтоватую, как масло, в стеклянном саркофаге. На табличку падала тень от газовой люстры, и все же я смогла прочесть: «Каприз природы – гермафродит».
Усы; покатый, как у наших самых отдаленных предков, лоб. Половина головы выбрита, оставшиеся волосы собраны в нелепую прическу. Лицо под нею наполовину по женскому образцу, пошиба самого низкого. И, как деталь, ясно говорящая об интеллектуальном превосходстве сильного пола, мужской половине этого существа был придан монокль. Оба глаза стеклянные, зловеще пустые, как у Герцогининых виверр.
Тело? На виду был лишь один крупный сосок, с ареолой, поросшей мхом или подобием мха. Тот же «волосяной покров», где гуще, где реже, одевал всю мужскую половину, от плеч до лодыжек. Размер ступней и тот разнился (бред да и только); мужская нога была обута в сапог, женская – в туфлю на высоком каблуке. Что до гениталий… Описывать или пощадить себя? Но нет.
Чудовищных размеров член свисал рядом – рядом! – с вагинальным отверстием, мертвенно-бледные половые губы были собраны бантиком, словно готовые к поцелую, края щели, густо намазанные красной краской, от того еще больше сходствовали с раной.
Двое мальчишек по соседству со мной принялись насмешничать. Над экспонатом, разумеется, хотя их шутки можно было отнести и ко мне; чудилось, что и мальчишки, и все прочие в этом сумрачном помещении надо мной глумятся; и я ринулась из зала прочь. Со всех ног! Из Барнума на Бродвей и, не останавливаясь, домой. В Киприан-хаус, где меня все знали и никто не дразнил.
В последующие дни Элифалет старался загладить свою вину. Я не раз повторяла, что извиняться не за что. Он ни о чем не знал. Тем не менее его было не остановить.
Но однажды днем он вернулся из почтовой конторы в хорошем настроении. Он нес с собой пачку корреспонденции, которую наконец переправил мне сент-огастинский почтмейстер.
Перерезав веревку, которая стягивала всю пачку, в том числе не очень мне интересные журналы и газеты, я обнаружила несколько писем от Розали; от Селии, как я и думала, ничего не было. Я отодвинула всю кучу в сторону. Посланные Розали «Курьеры» или «Визиторы» с сочинениями Эдгара – критикой, прозой, стихами – не вызывали у меня любопытства. На ее письма, которых было четыре, я тоже не взглянула. У меня были другие дела; после неприятности в Барнуме я посвятила себя приготовлениям к отъезду: последним сборам, общению с сестрами и прочему. Вскоре мне предстояло отправиться на территорию, а там исправлять то, во что вылились мои грезы. Я собиралась освободить Селию. Высказать всю правду, а там будь что будет.
Поэтому я не прикасалась к письмам. И лишь в начале сентября, как-то после полудня, мне пришло в голову их вскрыть. В двадцатый или тридцатый раз укладывая сундук, я подумала о том, что глупо будет везти их на юг нечитанными. И вот я подошла к подоконнику. За окном слышалось птичье пение. И стук лошадиных копыт. Городские шумы… отдаленные, слабые. Я взяла последнее письмо, с датой двухнедельной давности, сломала печать, развернула листок и увидела на пергаменте черную кайму. Заполнявшие его каракули имели вид еще печальнее; это были горе и растерянность, излитые на бумагу. Душераздирающая весть заключалась в следующем:
Мама Венера была убита.