Часть третья

42 Перемена планов

В мой последний день в Киприан-хаусе ко мне на чердак утром поднялась Сара, чтобы помочь упаковать сундук; туда я сложила свой двойной гардероб, все недавние приобретения – юбки и панталоны, шали и подтяжки; туда же отправилось множество «Книг теней» – как подлинники, так и полные копии, сделанные по настоянию Эжени. Накануне вечером я прерывала приготовления только для того, чтобы проститься с сестрами, которые приходили поодиночке и парами, между приемами кавалеров и ближе к ночи. У всех лились слезы.

Дарили подарки. В сундуке у меня лежали два плотно закрытых пузырька с чернилами Карденио. Эжени вручила их мне скорее не как подарок, а как настоятельное увещевание: пиши, а то хуже будет. Ей пиши – да, но и для себя пиши тоже. Свои воспоминания мне следовало отстаивать, процеживать и накапливать в книгах, которые я буду вести. И в самом деле мне было что процедить и накопить; в Киприан-хаус я явилась как никогда запутавшейся. В чем же состояли уроки, которые намеревались мне преподать Себастьяна и Герцогиня? Да, они касались Ремесла, но также и жизни… жизни, и любви, и желания. Покидая Киприан-хаус, я не знала или не умела выразить… нет, скажем иначе – я уже ощущала на себе последствия усвоенных уроков. Вначале я была как вода в бутылке – мое существо принимало форму, продиктованную снаружи. Я переменилась, как вода, в которую налили чернил, и причиной были Герцогиня, Элифалет, обитательницы Киприан-хауса и даже их кавалеры. Потом были восковый урод в музее Барнума и известие об убийстве Мамы, отчего мои воды еще больше взволновались и замутились; синева их сделалась чернотой. Синие, да, и черные. Но что мне оставалось, кроме как брести вперед и вперед?

Той ночью весь дом наконец затих, все сестры заснули, кроме одной – меня.

Едва рассвело, мы с Сарой спустились вниз и в вестибюле встретили Герцогиню. Она была разряжена в пух и прах. Мой отъезд как будто не повлиял на ее обычную рутину – утренний выход в город в сопровождении Элифалета, – которая повторялась шесть дней в неделю при любой погоде. Я не обиделась; мне было известно, что Герцогиня не хотела со мной расставаться.

– Аш. – Герцогиня с улыбкой наклонила голову, раскрыла объятия, словом, всем своим видом выразила самые теплые чувства.

Сдерживая слезы, я обняла ее в ответ.

Через открытые двери Киприан-хауса (я переместилась к ним поближе, опасаясь, что объятия Герцогини поколеблют мою решимость) виднелся конный экипаж, стоявший на обочине. На козлах сидел чернокожий. Заметив меня, он приподнял свою пеструю клетчатую шапочку, точное подобие которой украшало его лошадь. Поворачиваясь к Герцогине и Саре, чтобы окончательно проститься, я обнаружила… кого-то. Да, в экипаже сидел кто-то, наполовину спрятанный, торчала только нога, одетая в панталоны.

Странно. Значит, мне предстояло в столь ранний час добираться до берега не одной? У меня не было ни малейшего желания делить с кем-либо экипаж.

Но тут попутчик наклонился вперед, и к открытой веранде Киприан-хауса полетела на крыльях улыбка – Элифалета Риндерза.

– Герцогиня! – Я развернулась на каблуках своих новых ботинок.

Но Герцогиня только улыбалась, и у меня наконец хлынули слезы, потому что только тут стало понятно, как я боялась путешествовать в одиночестве. И с такими неясными целями. В место, откуда я давно бежала.

– Но, – начала я, – он собирается?..

– Только до Балтимора, – произнесла Герцогиня, – не дальше. – Она предостерегающе покачала пальцем с красным ноготком. Снова она раскрыла объятия, снова я погрузилась в ароматное облако. – Bon[118], тогда до Ричмонда, но дальше – ни-ни.

– Ага, – кивнула я, – теперь мне понятно.

Затянутой в перчатку рукой я указала на мою одежду. Накануне вечером Герцогиня распорядилась через Эжени, чтобы я путешествовала как Генриетта. Она отсылала меня в женском платье, как прежде Себастьяна. Почему – недоумевала я. В Киприан-хаусе я часто одевалась женщиной, но в дорогу? Самая простая мужская одежда, несомненно, подошла бы больше. Удобней – да, но кроме того, в штанах скорее можно рассчитывать на то, что меня никто не потревожит. А путешествующую в одиночку женщину будут донимать приставаниями одни и словами сочувствия – другие. Однако Герцогиня настояла на своем, и теперь я получила объяснение:

– Лучше будет вернуться в Ричмонд в женском платье, правда? И не одной. Что до моего Элифалета… ему бы не помешало слегка обтесаться, а подобные приключения считаются лучшим для этого средством.

– Что вы, Герцогиня, – возразила я, – надобно молиться о том, чтобы приключений нам выпало как можно меньше и они поскорее закончились.

Я выразилась фигурально, у меня и в мыслях не было предлагать Герцогине молиться. И все же в качестве напутственного совета она проговорила:

– Никогда не проси ведьму молиться, моя Аш. Нам дано немало способов, чтобы повлиять на обстоятельства, однако молитва среди них не значится… Ну, отправляйся. И присматривай за моим мальчиком. Отошли его домой целым и невредимым, d'accord?

– Oui, d'accord.

Заключительное объятие с Герцогиней, с Сарой, и я стала спускаться с крыльца ведьмовского обиталища, думая о том, доведется ли когда-нибудь сюда вернуться.


Пароход ли нас буксировал, обычный ли буксир… Не помню; так или иначе, утром мы вышли в открытое море на борту «Балиндио», поскольку, получив письмо Розали, я изменила свои планы. Мы шли на всех парусах, но продвигались едва-едва. «Ветер пока не поймали», – пояснил наш капитан. Дорога до пункта назначения, Балтимора, казалась очень далекой. Но меня это не опечалило; погода была хорошая, хотя и безветренная, а я вовсе не торопилась в город, где, как мне было известно, жил Эдгар По.


Письму с черной каймой предшествовали другие письма от Розали, и в них она то радовалась подвигам Эдгара, то досадовала. Вроде бы он, зачисленный на военно-морскую службу, поступил в Уэст-Пойнт, но вскоре был оттуда изгнан. Тем не менее он служил, по крайней мере, при помощи пера: в печати появлялись его стихи и рассказы.

Живя в городе, я потеряла Эдгара из виду, но теперь узнала, что он в Балтиморе и с ним обитает тетушка Клемм – это имя я запомнила, чтобы избегать тех, кто так зовется. Розали писала о восьмилетней девочке, кузине Клемм. И о бабушке, получавшей ту самую пенсию за генерала По, на которую все они существовали. Кроме того, в отчий дом возвратился непоседливый старший брат, Генри, которого Эдгар боготворил не меньше, чем Розали своего поэта… Постойте, Генри, должно быть, к тому времени уже умер. Да, когда мы поспешно проезжали Балтимор, Генри уже покоился в могиле; разве не известила меня об этом Розали в двух-трех сухих словах? Верно, и письмо это, написанное несколькими неделями ранее, было одно из тех трех, что лежали в одной пачке с сообщением об убийстве Мамы Венеры. Я прочла его не сразу, вопреки обыкновению тут же прочитывать новости от По и мгновенно забывать, так как меня интересовало только одно, держится ли Эдгар вдалеке от Джона Аллана. Если эти двое живут изолированно и не пишут друг другу язвительных писем – тем лучше. Однако, зная, что мой путь лежит в Балтимор, то есть через этот город, я стала перечитывать письма, следя за приключениями Эдгара и гадая, где обретается его матушка. Если бы Элайза Арнолд могла, она не преминула бы пройтись по Джеймс и полетать над Балтимором. Если это было так. Оставалось надеяться, что она слишком занята сыновьями – одним мертвым и одним на пути к смерти, – и ей не до меня.


Странно было вновь видеть над головой паруса. Собственно, я почувствовала себя как дома; морскую поездку я переносила много лучше, чем Элифалет, который представлялся как мистер Райан, только что соединившийся со мной узами брака. При малейшем волнении на море бедняга Эли зеленел, как пламя сальной свечи. А уж когда ветер крепчал… Достаточно сказать, что мой приятель не жаловался и держал язык за зубами, опасаясь, похоже, что, как только он откроет рот, оттуда, вместе со словами, выскочит… что-то совсем иное. Я бы против этого не возражала. Низко с моей стороны, но я гордилась своим превосходством и не скрывала этого от Эли. Он отвечал ругательствами, а я просила разрешения пересчитать оттенки зелени на его физиономии. Он улыбался, несмотря на дурноту, я смеялась (мне давно уже не случалось так веселиться) и благодарила его за то, что он составил мне компанию.

Но вот послышался крик: «Земля!» Я списала это на неопытность вестника, ведь мы еще только-только удалились от берега. Но верно, мы прибыли. Справа по борту виднелся Балтимор.

У меня на запястье, привязанный ремешком, висел кошелек с деньгами, что прислала Себастьяна и дала Герцогиня. Он был ручной работы, из Герцогининой коллекции, сшит из розового шелка, и внутрь она напихала банкноты и монеты, собранные девушками – милым сестринским сообществом, будь оно благословенно. Говоря короче, у нас было более чем достаточно денег, чтобы провести ночь в Балтиморе, а в Ричмонд выехать на рассвете. Эли на это охотно согласился; он уже достаточно напутешествовался и желал только твердой почвы под ногами, покоя и места, где отлежаться.

Порасспрашивав, мистер Райан вскоре нанял комнату в очень нарядном здании на углу Калвер и Лафайет-стрит, в близком соседстве с которым билось (и улавливалось слухом) самое сердце города, кипела деловая и прочая жизнь. Когда при мне впервые был упомянут этот отель, я вздрогнула. Большая надпись на вывеске читалась как проклятие: «Отель Барнума». Куда ни кинь, всюду он! Да, отелем владел тот самый Барнум, которому принадлежал обративший меня в бегство гермафродит. Но я слишком устала, чтобы возражать, и мы обосновались у Барнума. По отдельности, а вернее, вместе, но порознь. То есть мы притворялись супругами только до порога нашего номера. Долгий путь притупляет желания, а кроме того, мне предстояла миссия, главная суть которой была – убить ту, кого я любила. Кровь у меня в жилах замедлила ток.

Добавлю: Элифалет любил другую. И ее нельзя было предать – это поняла бы всякая ведьма и всякая просто умная женщина. В ночь моей инициации она одолжила мне Эли, но дальше – нет. Мы сделались как брат с сестрой. Так мне представлялось, хотя единственные брат с сестрой, каких я знала, были Эдгар и Розали, а у них ничему путному нельзя было научиться.

В ту ночь в отеле Барнума мы без стеснения разделись и улеглись в общую постель. И дремали до тех пор, пока стук в дубовую дверь не возвестил об обеде. Ели мы à deux[119], прямо в кровати. Нам подали свежеиспеченный хлеб и очень питательный говяжий бульон. Затем мы принялись за фаршированного фазана, и Эли так ловко управлялся с ножом, что я подумала, а не приложил ли он руку к изготовлению чучел виверр. Я прикусила себе язык, а когда мы покончили с обедом, завела разговор о ближайшем будущем. Точнее, я говорила о прошлом, но целью было настоящее и будущее, и, присматриваясь к Эли (что ему можно сказать, что нельзя?), я разворачивала свою историю, как рыболов отпускает леску.

Насколько Элифалет привык к беседам о ведовстве? Об этом я могла только гадать, хотя он был сыном одной ведьмы и супругом другой. Что, если при упоминании выходцев с того света он поспешит домой, бросив меня на произвол судьбы? Он видел, как на меня подействовала ночная прогулка на кладбище Святого Иоанна, однако никто не рассказывал ему в ясных выражениях о моем альянсе со смертью, то есть я не рассказывала. И вот я стала излагать историю выборочно. Брат и сестра По – да, но не их матушка; печальная судьба Мамы Венеры, включая пожар, но не ее первая смерть и сделка, которую она, в подражание Фаусту, заключила с Элайзой Арнолд и тем продлила свое существование. О Селии я говорила немного, потому что все в Киприан-хаусе слышали мою полную исповедь.

– Этот Эдвин… – начал Эли.

– Эдгар, – поправила я.

– Этот Эдгар… нам нужно будет отыскать его в Балтиморе?

– Нет-нет. Мы здесь оказались случайно. Я не хочу видеть Эдгара По.

– Ты его боишься?

– Боюсь? Нет. Но от него лучше держаться подальше, с ним только и жди неприятностей. И еще Эдгар По знает о нашем побеге – Селии и моем.

– И больше никто?

– Нет, знают еще его сестра и Мама Венера, вернее, знали… Но только Эдгар мог бы этим воспользоваться, он ведь ненавидит своего отца и сделает все, чтобы опозорить его семью.

– Понятно, – кивнул Элифалет, но я не остановилась; рассказала об этом семействе, об усыновлении, о Фрэнсис Аллан, о неверности, о незаконнорожденном брате Эдгара, чью фамилию я ношу, о том, что Джон Аллан считает Эдгара негодным рифмоплетом.

– А еще деньги, – добавилая, – приправой к этому салату служат деньги: Джон Аллан богат. Восседает на груде монет и не скатит оттуда Эдгару даже пятицентовика.

– Выходит, поэт…

– Беден, да. Но этих двоих разделяют не только деньги, но несогласие во вкусах, темпераментах и многое другое.

Я продолжала:

– Мама Венера знала весь наш замысел целиком, Розали – только часть, и столько же Эдгар. Но в этих краях укрывательство беглых рабов считается, конечно, преступлением и…

– И убийство тоже, – дополнил Эли.

– Я… это не я…

– Как я слышал, этот человек заслуживал смерти и того, что за ней последовало. – Это был намек на бесконечное и беспредельное воздаяние, уготованное Бедлоу на том свете, и, проясняя эту мысль, взгляд Эли (желто-зеленый, дымчатый, под соболиной сенью ресниц) указал вниз, где спрятаны глубины преисподней. – Скатертью дорожка в пекло… Но довольно о нем. Что с этим докучливым поэтом?

– Дело вот в чем. Существуют законы (справедливые или нет, другой разговор), и Эдгару известно, что я их нарушила. То есть на законы ему, конечно, плевать. Людские законы не про него писаны – так он думает. Но он ими воспользуется, как воспользовался бы чем угодно, чтобы навредить Джону Аллану. Даже если понадобится самому стать нашим соучастником.

– Или сделать соучастницей свою сестру?

– Нет, только не ее… История довольно запутанная. Смотри: Розали ему не родная, а сводная сестра, Джон Аллан не раз использовал ее, чтобы вбить клин между Эдгаром и памятью его покойной матери, поскольку речь идет о… законности происхождения. Скажу одно, Элайза Арнолд не была ангелом. Эдгар убежден… Она и теперь не ангел.

– Пардон?

– Ничего, забудь… Аллан намекает, что ему известен отец Розали. Для Эдгара эти намеки что тычки горячей кочергой.

– Аллан – вот кто ублюдок. А совсем не бедная девочка.

– Вот и получается, что, заботясь о своей сестре, Эдгар как бы защищает доброе имя матери. И одновременно платит компенсацию за свой талант.

– Объясни понятней.

– Она… слабоумная, эта Розали.

Эли постучал себе по лбу, я кивнула.

– Да, слабоумная, хотя иные употребили бы более резкий эпитет.

– Правильно ли я тебя понимаю?.. По-твоему, этот Эдгар готов ввязаться даже в преступление, только бы запутать и старика или бросить тень на их общее имя.

– Боюсь, так оно и есть.

– Пусть даже миновали годы и никто не жаждет отомстить за этого Бедлоу?

– Мы не можем быть уверены, что никто не действует от лица наследников Бедлоу. И что Селию не ищут, и что ее не продали после побега.

– Все верно, однако, вздумай Эдгар раскопать это старое преступление, разве не понадобятся ему мертвое тело и убийцы?

– Бедлоу, наверное, очень скоро обнаружили.

– А где ты? Где Селия? Кто-то из вас ему непременно нужен.

– Он не получит ни меня, ни ее. Я не собираюсь рисковать. Едва рассветет, мы отсюда сматываемся иищи нас свищи. Сядем на чесапикский пакетбот, а с дальнего берега залива доберемся до Ричмонда по суше.

Предложение вполне устроило моего компаньона, которому совсем не улыбалось лишнее плавание. Я же расчислила, что на Джеймс пришлось бы потратить полдня или больше, и, при всей своей нелюбви к почтовым каретам, пришла к выводу: извилистый путь вдоль речного берега будет и быстрей, и надежней.

Эли раздевался, расстегивая костяные пуговицы на рубашке.

– Похоже, Аш, ты слишком осторожничаешь. Даже если Эдгар случаем встретит тебя на улице – а ведь ты здесь будешь всего-то один день, а в Балтиморе сколько тысяч населения? – он тебя не узнает… такую, как ты сейчас. – Он оглядел меня всю, от лент в волосах до подола платья. – Да если бы он стоял сейчас на моем месте, ты и то бы его запросто одурачила. – Его рассуждения были логичными, а еще и лестными, и я не стала спорить.

Зевая, Элифалет заявил, что ему нужно поспать.

– Я еще не совсем пришел в себя после морской болезни, – пояснил он, хлопая себя по твердому, однако же больному животу. И стал убирать из кровати остатки трапезы.

Тарелки, кости, серебряные столовые приборы… все с грохотом полетело на ковер. Я вспомнила слова Герцогини о том, что ему не помешало бы слегка обтесаться; пример был перед глазами. Не заставил себя ждать и следующий. Эли разоблачился и растянулся поверх легкого, как облако, покрывала.

– Ты не против? – спросил он.

– Ничуть. Спи… а я, пожалуй, заглотну еще стакан вина.

Мне самой в ту ночь не спалось. В голове теснились мысли, но силы были на исходе, и я бы заснула, если бы рядом не работала пила, сваливая дерево за деревом, лес за лесом. Чем глубже спал Эли, тем размеренней храпел, хотя, по правде, я ничего не имела против.

Я лежала под простынями. Не совсем голая, но почти; мне было нечего скрывать от Элифалета. Я придвинулась ближе, так что ощущала тепло его кожи, дыхание с запахом фруктов. (Это были вишни со сливками, наш десерт.) О да, мускусный запах его кожи также проникал мне в ноздри. Потому что лежал он на спине, поверх постели, раскинув ноги и заведя за голову руки. Я притушила лампу, но подошла к окну и раздвинула занавески, впуская лунный свет, а то Эли светился сам по себе и…

Его локоны, раскиданные по подушке, – как пролитые чернила. Волосы такие густые, что, казалось, они колышутся в потоке лунного света, как водоросли в воде. Зелень глаз была спрятана, конечно, за веками, но глазное яблоко подрагивало – Эли видел сны. Он погружался в сон все глубже, уже не страшно было, что разбудишь его, но я лежала тихо-тихо. Да, мне нужно было, чтобы он спал, потому что я хотела наблюдать.

В гуще теней, у основания шеи, равномерно пульсировала жилка. Полосатая тень сбегала по груди и животу к темной ямке пупка. Подтянутый живот образовывал здесь впадину, ниже выпячивался слегка-слегка, чтобы вновь изогнуться вниз, туда, где на неровной поросли черных как смоль волос покоился половой признак. Половой признак, который напрягался и подрагивал. Я, конечно, улыбнулась. Мне представилось, как утром я буду дразнить Эли, расспрашивая, что ему снилось.

Не скажу теперь, в какой момент на меня напала грусть. Помню только, что лежала на боку, наблюдала за Элифалетом, легко прослеживая пальцем то один, то другой изгиб, и тут по моей щеке косо побежала одна-единственная слеза и сорвалась вниз, на подушку. Почему? Меня печалило, что я не такой полноценный мужчина, как он? Я хотела быть им или иметь его. Однажды он побывал внутри меня. Хотела ли я, чтобы это повторилось? Или перемена обстоятельств воспламенила во мне желания? Владеть им?.. Завидовала ли я Герцогине или просто хотела знать, как она нашла этого юношу и привязала к себе? Было ли это колдовство? Или просто любовь?.. Спящий Эли отвлек мои мысли лишь ненадолго, а потом я вновь принялась горевать по Маме Венере. Задумалась о завтрашней печальной миссии. Вернулась к остывшему пеплу воспоминаний о Ричмонде… Селия, не уехала ли она из Флориды? О, слишком много вопросов. Слишком много истин. И эхо их, по прошествии многих лет, звучит с этой страницы, но с меня довольно, здесь я ставлю точку.

43 Затмение

И будут знамения в солнце.

Евангелие от Луки 21:25

Они убили ее во дворе. Били палками по окутанной вуалью голове. Оставили умирать под деревом, гнить среди паданцев. Там она пролежала два дня, потом ее нашла Розали; с тех пор бедная девочка начала чахнуть.

…Кто были эти «они»? Чтобы ответить, я должна сперва вернуться на несколько месяцев назад, в один из дней зимы, а именно в двенадцатое февраля 1831 года.

Зима выдалась злейшая из злых. Бедняки – а таких было множество – замерзали прямо на улице, где лежали, сбившись в кучки. Богачи посвятили самые суровые дни отдыху; они катались по льду замерзших рек, а на берегах их ждали наскоро сооруженные палатки, где продавали горячий пунш, жареную колбасу или сигары, десяток за цент. К югу снег не выпадал и реки не застывали, однако посевы погибли, и в этом чудился дурной знак; недаром, когда наступило затмение, многие – как городские жители, так и сельские – увидели в нем знамение предвещенного конца света. Жестокие зимние холода, неурожай, а теперь еще и солнце убежит с небес, встретится с луной и обратит ее в пепел.

На пути затмения люди в своих темных дворах разглядывали небо через закопченные стекла, чтобы не повредить зрение. Домашняя птица, перепутав день с ночью, попряталась в курятниках. Вокруг не умолкали молитвы. А потом… потом все кончилось, и мир вроде бы не стал хуже. Солнце, правда, светило тускло, и тени обозначились резче. Так сплошь и рядом бывает летом при грозе. Жизнь продолжилась, солнце и луна сменяли друг друга в обычный черед.

В тот день мы, ведьмы из Киприан-хауса, вернулись с крыши и отдали свои накидки и меха Саре. Некоторые ждали от этого события очень многого. Лидия Смэш и Герцогиня выставили на воздух бутылочки (что в них было, не знаю) в надежде, что необычная темнота умножит силу содержимого. Эжени, помнится, не пожелала наблюдать, как она выразилась, «отречение солнца» и весь день проспала. И разумеется, никто не боялся, кроме разве что Джен – она приняла всерьез устроенную Лил Осой игру в апокалипсис. В конечном счете затмение выродилось в дневной спектакль, театр теней, только крупного масштаба.

Со временем, однако, мы узнали, что некий раб из Виргинии отнесся к потемневшим небесам иначе.

Его звали Нат Тернер. В нем было больше от раба, чем от просвещенного человека. Одни считали его пророком, другие – негодяем, пропойцей, ложным мессией и убийцей.

Тернер внушал порабощенным, что затмение – это знак свыше. Некие голоса, говорил он, повелевали ему восстать. Не сразу, а летом того же злополучного года. А точнее, в августе.

Позднее я прочитала о восстании в газетах, но, признаюсь, в Киприан-хаусе и окрестностях было чем себя развлечь, и я не обратила на эту новость особого внимания. Я тогда готовилась уехать, мне было грустно и не хотелось умножать свои печали. Кроме того, сообщения поступали противоречивые. Так, в одной газете я прочитала, что бунтовщики перерезали глотки сотне белых, а в следующем выпуске того же издания было названо другое число погибших – восемьдесят с чем-то. Ясно было одно, что льется кровь. Белых убивали целыми семьями, начиная с отцов и кончая младенцами. В одной из школ бунтовщики зарезали учительницу и десять ее воспитанников (по другим сообщениям, двадцать), тела разрубили на части и свалили грудой посреди классной комнаты. Южные газеты намекали на случаи надругательства над белыми женщинами и девушками; преступление хуже убийства, думала я.

Повторяю, я тут же выбросила бунт из головы, поскольку Ричмонда, как мне казалось, он никак не коснулся, ведь Иерусалим, вместе с Тернером, находился куда южнее. Я вернулась к своим делам, нисколько не опасаясь за Маму Венеру, а ведь к тому времени, когда я впервые прочитала про восстание Тернера, она была уже мертва, захлестнута потоком крови, омывшим его следы.


Когда мы приехали в Ричмонд, Розали находилась в больнице. Я узнала, что она провела там уже несколько недель, не в том состоянии, чтобы вернуться в Дункан-Лодж, под опеку миссис Макензи.

Я отправилась ее повидать, но мне не хотелось никому показываться на глаза – ни Розали, ни ее другим посетителям, будь то призраки или живые люди, и мы с Эли решили воспользоваться своей легендой: мы мистер и миссис Райан, прибыли морским путем из Канады. Далее, если нас прижмут, мы собирались выдать себя за приверженцев какой-нибудь церкви, явившихся с благотворительными целями посетить больных.

– Квакеры? – предложил Эли. – Мне нравятся квакеры.

– Хорошо, – согласилась я, когда мы подошли к дверям больницы. – Пусть квакеры. – Но тут же поправила себя: – Нет! Только не квакеры. – Мы шагнули в сумрачное помещение, где лежали больные. – Нас примут за аболиционистов, а этого не нужно, только не здесь.

– Ну нет, – проговорил Эли, – не думаю.

Мы не умолкали, потому что от волнения на нас напала болтливость. Между тем нам навстречу попалась заплаканная женщина лет скорее средних, хорошо сохранившаяся. Она запечатлелась в моей памяти как Макензи – приемная мать Розали или, возможно, тетка, – хотя я в этом не уверена. Женщина шагнула к окну (через закрытые ставни проникали полосами косые солнечные лучи) и отвернулась в тень, пряча слезы. Мы заметили это слишком поздно; Эли уже подошел к ней, поклонился и спросил о пациентке «по фамилии Макензи».

Женщина бросила на нас странный взгляд.

– А кто вы такие?..

– Приверженцы правой веры, – ответила я, сдавливая писание, что было у меня в руках, словно надеялась выжать оттуда каплю-другую этой самой правой веры.

На самом деле я держала «Найлсовский еженедельный справочник», приобретенный ради расписания почтовых карет; мы ведь собирались, покончив с делами (в чем они заключались, я до сих пор не могла бы точно сказать), в срочном порядке отбыть из Ричмонда. И мне ничего так не хотелось, как увидеть из окошка удаляющиеся городские окраины.

От предполагаемой мисс Макензи, которая, отвечая на наши расспросы, овладела собой, мы узнали, что Розали находится за четвертой дверью. От самой Розали мы не узнали ничего, потому что ее накормили каким-то снотворным и она, бедняжка, лежала бесчувственным и хладным трупом.

Попросить, чтобы ей рассказали о моем приходе, я не могла. Равно и оставить записку или еще что-нибудь. Записка бы слишком заинтересовала Эдгара, а безделушка или букет цветов неизвестно от кого только еще больше сбили бы Розали с толку. И мне ничего не.оставалось, как вместе с Эли покинуть палату и больницу, пропахшую болезнью и зельями, назначенными ее исцелять.


Рассказывают, Тернера вновь посетили видения, но содержанием их, как всегда, была битва белых с черными. Они были окрашены кровью. Капли стекали по табачным листьям и стеблям кукурузы, просачивались в коробочки хлопка, кровью полнились рыболовецкие суда и речные воды становились красными. Небо оглашалось раскатами грома и среди бела дня заволакивалось тьмой. Потому-то Тернер и счел февральское затмение знаком, что пора исполнить свои планы. Устроить резню.

Он был хорошо известен на юго-востоке Виргинии: то тут, то там его нанимали на работу и разрешали проповедовать. Он овладел умами многих и к концу августа собрал вокруг себя группу рабов, поклявшихся восстать с ним вместе. Согласно газетам, по Виргинии шныряли сотенные банды чернокожих, вооруженные винтовками и вилами. На самом деле, по-видимому, мятежников не насчитывалось и десятка, хотя штат населяло около полумиллиона рабов.

В конце августа тридцать первого года они за несколько дней убили от шестидесяти до семидесяти виргинцев. До сентября восстание было подавлено; сам Тернер спрятался в пещере среди леса. В последние октябрьские дни, когда я побывала в Ричмонде, его как раз нашли; произошло это, по-видимому, накануне Дня всех святых или чуть раньше. Далее его допросили с пристрастием, осудили, повесили и тело разрубили на части; легенда утверждала, что с него содрали кожу, тело изжарили на огне, кости размололи, порошок зашили в мешочки и продавали как сувенир.

В последующие месяцы все только и говорили о его «Признании», записанном на потребу дня и проданном неким Греем, Томасом Греем. Разошлось оно, надо сказать, быстро, белым людям было любопытно узнать, что там. Из «Признания» стало понятно, что, вопреки прежним представлениям, мятежники не были беглыми рабами. И не были агитаторами, которых подтолкнули к кровопролитию слуги дьявола, аболиционисты. Нет, это были рабы, «неблагодарные» рабы. И это было поистине дурное предвестие, говорившее о том, что зыбкий фундамент рабства пришел в движение. Виргинцы опасались, что, если ничего не предпринять, их тоже ждет кровавый конец. Расплата.

Собирались толпы, называвшие себя милицией, и выступали в конный поход. Это были добровольцы, белая шваль, и требовали они большего, чем око за око. В Норфолке им досталась голова генерала Нелсона – присвоенное ему звание должно было убедить общество в том, что уничтожена чуть ли не армия бунтовщиков. Другие приверженцы Тернера, как истинные, так и весьма относительные, были после пыток повешены в сентябре. Казни множились, трезвые головы из числа белых старались остановить вешателей. От этого стало только хуже; опасаясь, что произволу вскоре будет положен конец, ополченцы заторопились.

Снова полетели головы. Посаженные на шесты вдоль дорог, они должны были служить предостережением для тех черных, кто подумывал о восстании. Мне и самой случилось их видеть. Я тогда добиралась по суше до Ричмонда, чтобы самой узнать, кто, где и при каких обстоятельствах убил Маму Венеру. Почему – я уже знала.

В Ричмонд мы прибыли в три часа ночи, каретой из Норфолка.

По сторонам дороги нам встретилось шесть немых голов, высушенных на солнце. Их вплотную облепляли вороны, которые, однако, при нашем приближении взлетели. Четыре головы были выставлены вблизи Норфолка, две – ближе к Петербургу. При виде двух последних один из наших попутчиков захлопал в ладоши. Это был человек с длинным лошадиным лицом, хоть надевай уздечку. Его жена, в пятнистом черно-белом платье, пока супруг разглагольствовал, не открывала рта, что усиливало ее сходство с коровой. Я мысленно спросила себя, не состоялось ли их знакомство на пастбище.

Разумеется, сосед обращался не ко мне, а к Элифалету. Мне ничто не мешало сидеть молча и размышлять о некоторых аспектах Ремесла; и вскоре мне пришло желание сломать силой воли присоску, на которой держалась вставная челюсть болтуна – когда передние зубы свалятся ему на колени, он небось примолкнет. Но Элифалет избавил меня от этого, ответив соседу в истинно американской манере: он плюнул. Плевок, размером в половину десятидолларовой монеты, шлепнулся у самого копыта соседки, и Эли, изображая деревенского невежу, поднес два пальца ко лбу, к отсутствующей шляпе, и пробормотал: «Мэм». Поскольку на коленях Эли покоилось два квадратных кулака, протестов не последовало. Женщина растерла плевок подошвой, тем ставя точку в происшествии.

Дальше мы ехали молча, карета покачивалась, сбоку катила воды река.

В Балтиморе и Норфолке я искала газеты, но смогла добыть только одну: «Военная и военно-морская хроника». Новостей о Тернере там нашлось не много. Тогда думали, что он прячется на Черном болоте, где, как было известно, беглые рабы укрывались неделями, месяцами, даже годами; пищей им служили лягушки, змеи, водяные черепахи и прочее подобное. В газете не было ничего про восстание в Ричмонде. Про милицию – тоже.

Разгуливать по ричмондским улицам мне не хотелось, и я придумала, как нам разузнать все, что нужно, держась при этом в тени.

Побывав у Розали, мы направились на Маркет-сквер (не без радости я оглядела там головешки, оставшиеся от темницы Селии, – волей судьбы и случая она сгорела дотла) и в читальный зал, который заметила прежде у «Таверны Баулера». Там нам с Эли выдали подборку газет за последние три месяца, расположенную в хронологическом порядке. Саваннская «Джорджиан». «Нью-Орлеанская пчела». Ки-уэстская «Инкуайрер». Новостей о виргинской милиции не было нигде. С местной прессой нам повезло больше: в ричмондской «Конститьюшнл уиг» Эли прочитал о свободной черной женщине – «ужасной негритянке, пособнице бунтовщиков», – которую милиция «усмирила». В заметке (объявление среди других, суливших награду за Тернера) говорилось далее, что негритянка воспротивилась Справедливому Возмездию.


Справедливое Возмездие явилось после наступления сумерек. В лице пяти белых мужчин и мальчика, вооруженных дубинами и ножами.

Я их видела. Вызвала колдовством эту сцену, когда позднее получила возможность обратить ясновидение назад, в прошлое. Я не сомневалась, что ни одна газета не скажет правды о смерти Мамы, и потому мне ничего не остается, как только вызвать сон и посмотреть самой.

Они проникли на участок через кусты, и вел их мальчишка. Возможно, он видел, как через колючую бирючину пробиралась Розали (или Эдгар, или я). И этому самому мальчику однажды явилось привидение в особняке Ван Эйна; да, во сне я узнала этого ребенка с огненно-рыжими волосами. Именно он давним-давним утром катал обруч, именно он поднял глаза и увидел меня в окне второго этажа.

Едва ли назовешь везением то, что эта компания застала Маму Венеру в столовой усадьбы, а не в погребе, где их злоба нашла бы себе дополнительную пищу. Обстановка виделась мне как в жизни, только окрашена она была в водянисто-голубой цвет. Легкое колыхание не мешало видеть формы. Движения были замедленны, растянуты настолько, что, казалось, прошла вечность, пока Мама Венера сидела за длинным-предлинным столом, положив на поверхность загрубевшие ладони и выстукивая укороченными пальцами нетерпеливую дробь. С болезненной отчетливостью я слышала, как, запинаясь, били часы.

Стук входной двери. Царапанье, топот сапог. Шаги мужчин и ребенка, из комнаты в комнату. Она все сидела, так бесстрастно. Мне хотелось окликнуть ее, предостеречь. Но, конечно, это было невозможно. Более того, я поняла, что предостерегать ее было и незачем, она ждала их, видела.

Нашел ее тот чертов мальчишка. Молча ввалившись в столовую, он выскочил наружу, где высоким, девчоночьим голосом окликнул остальных, находившихся внизу, в вестибюле. Двое мужчин откликнулись и поднялись наверх. Один из них был рыжий, отец мальчика. Войти в столовую никто не осмеливался. Они ждали, пока другие осматривали дом и наливались гневом: кто такая эта негритянка, чтобы жить в подобной роскоши? Как она приобрела и свободу, и состояние? Конечно, никто из них не знал правды; они наслышались лжи, суеверных выдумок и легенд, но главным было чересчур большое богатство Мамы Венеры.

Они назвали ее Заговорщицей. И убили, так как ничто им не мешало.

…О, этот сон, тянувшийся бесконечно! Он вновь и вновь повторяется без спроса, омрачает мой мирный отдых, тревожит, потому что сны, вызванные заклятьем, обретают власть над заклинателем.

…Посмотрите на это моими глазами.

Вот они все стоят в дверях столовой Ван Эйна. Будь они псами, они бы залаяли, потому что загнали добычу в угол. Кто-то что-то говорит, слов я не разберу. Из рук в руки переходит прямоугольная бутылка. Один ступает на порог, сквозь мой сон проникает стук.

Входят в комнату. Мама Венера противится, да; насколько способна.

…«Воспротивилась» – было сказано в «Уиг». Что это было? Крики из бесформенного рта? Крики, зародившиеся в прокопченных легких? Крики, рвавшиеся из горла настолько ободранного, что суп в него проскакивал только остуженный, желеобразный (стенки его, толстые, в рубцах, были неспособны сокращаться)? К какому спасителю взывали эти крики? А может, она отбивалась – неподвижными руками, кулаками, которые скорее предполагались, чем имелись? Или она побежала на своих ногах – пучок мышц на кости, откуда выкипел, испарился костный мозг?

Нет, у нее оставалось лишь одно оружие – страх. Их страх. И вот я вижу, как поднимаются ее перепончатые руки, чтобы отвести с лица вуаль.

Одни заходят ей за спину, другие, увидев то, что осталось от лица, отступают к двери.

Молчание. Тишина. Голубизна сна обращается в лед.

И тут шайку словно что-то толкает. Они бросаются на нее. Она поднимается на ноги. Ее поднимают.

Волокут через порог столовой. Носки домашних туфель задевают за коврики, за паркет коридора; на задней веранде туфли соскакивают совсем. Ее тащат трое. Двое и мальчик идут следом. Ее дергают так грубо, что перепонка из кожи между плечом и шеей трескается. Сухо. Бескровно.

Вуаль падает на лицо. Облегчение: не видеть его во сне. Не видеть лицо, которое так мне дорого.

Они выбирают персиковое дерево, но ветви его слишком хрупки, слишком низко растут. Мужчины озабочены, ищут подходящую виселицу.

…Озабочены? О, где же была Элайза Арнолд, когда нужно было заботиться о живущих? Спала в могиле на склоне холма? Парила над телом Генри в Балтиморе? Или, отведя уже старшего брата домой, к себе, к смерти, расположилась у постели Эдгара?.. Но нет, поэт не сдастся. В этом я уверена, хотя уверена и в том, что из-за пределов тьмы до него долетает вечный зов; он только не распознает в нем плача матери.

Да, они озабочены, но вскоре им попадается на втором дереве достаточно прочный сук. У ствола собираются куры, неуклюже пытаются взлететь. Одна вонзает когти мальчику в глаз, норовя ослепить. А вот и другие птицы. Я вижу, слышу эту какофонию. Сойки и вороны, чайки с реки; два ястреба кружат на фоне взошедшей луны, потом налетают на шайку.

Вот началось избиение. А вот оно кончилось, а я все смотрю, не в силах пробудиться.

Но наконец голубизна сгущается в черноту, два сердца затихают – Мамы Венеры и мое.

Под ударами палок смерть приходит быстро, но это меня не утешает.

Да. Один удар, и череп трескается. И Мать Венера умирает во второй, последний, раз. Эту смерть она давно держала в мыслях. Но вот вопрос: если оставить в стороне средства, была ли эта смерть желанной? Я знаю, Мама Венера сомневалась, что она придет, безвозвратная смерть. «Уход», – сказала она однажды. Но я не знала, насколько долгими, насколько глубокими были ее раздумья о собственной смертной природе (суждено ли ей умереть или Элайза Арнолд привязала ее к земле навсегда?), пока той же ночью кое-что не обнаружила. Пробравшись в подвал Ван Эйна, мы с Эли сделаем немало находок, весьма интересных, как мне предстоит убедиться, для ведьмы вроде меня.

44 Восставшие

Ночь все никак не наступала. Когда наконец пали сумерки, мы с Эли вышли из читального зала на улицу, в темноту. Месяц проглянул ненадолго и тут же заволокся облаками.

Открытая задняя дверь ванэйновского особняка походила на рот, готовый заговорить. Судя по холоду, тишине и темноте, внутри никого не было, однако недавно здесь кто-то побывал и, по-видимому, удалился в спешке. Вокруг наполовину упакованных ящиков валялась солома. Обеденный стол был тесно уставлен посудой, которую, вероятно, собирались сосчитать и вывезти. Куда? Кто был наследник? И что мог сказать по этому поводу Джейкоб Ван Эйн? Да и был ли он жив? Или Элайза завлекла его в тенета смерти?

Элайза… Ее как будто поблизости не было, но я все же втягивала носом воздух, чтобы бежать без оглядки, если почую гниль.

Дверь подвала была закрыта. Я нажала на потайную пружину, и мы при свете единственной свечи стали спускаться.

От земляного пола веяло холодом, пламя свечи мигало. Когда оно успокоилось, мы осмотрели подвал.

Повсюду были разбросаны materia[120], имеющие отношение к ведовскому Ремеслу. За долгие годы, пока я отсутствовала, Мама Венера пробовала заниматься колдовством. Теперь я в этом убедилась. К огню была придвинута железная стойка, с которой свисали большие и маленькие котелки. На столе располагались ряды цветных стеклянных пузырьков, другие пузырьки хрустели у нас под ногами. Горела восковая свеча, водруженная на череп; от нее остался лишь огарок. В сыром воздухе стоял запах трав – едва ли знакомых обычным кухаркам. Я догадывалась, о чем думает Эли, но, застав в подвале оборудование для занятий Ремеслом, я была удивлена даже больше, чем он.

– Женщина, которая здесь живет… жила, – проговорила я, – она не была ведьмой. Да, у нее был дар, и она знала о ведьмах и о многом другом тоже, но к сестрам она не принадлежала.

В побеленные стены были вделаны кронштейны из кованого железа, на них опирались дощатые сосновые полки. Когда-то они прогнулись под тяжестью груза, хотя теперь на них было пусто. Несомненно, прежде здесь стояли книги.

В углу у камелька я увидела стул Мамы Венеры. Я шагнула ближе и, коснувшись губами пальцев, приложила их к перекладинам спинки. И остановилась, раздумывая о том, как Мама простилась с девочкой, которую знала с малых лет.

Тут послышался глухой стук – удар ногой. Элифалет спросил из темного угла:

– Что это?

Еще не рассмотрев, я поняла: это мой nécessaire. А по звуку поняла еще больше – в него Мама Венера поместила книги и многое другое. Она подготовила сундук для меня. Уложила внутрь наши секреты – ее и мои. На ярлычке было указано мое ненастоящее имя и добавлено, красными чернилами и слишком корявым для Розали почерком: «Сент-Огастин».

Возиться с замком нет времени. Заберу все как есть.

Сундук был тяжелым, да, но нам с Элифалетом вполне по силам. Мы вытащили его наружу по ступенькам лестницы и вместе с ним покинули дом Ван Эйна.

На улице не было ни души, и все же мы порадовались облакам, скрывавшим луну. Близилась ночь; сундук выскальзывал из моих потных рук. Но я не желала свалить груз на кавалера; нести его самой казалось долгом… К счастью, однако, Элифалет кое-что придумал.

Углядев в двух кварталах возчика с угольной тележкой, он свистнул. Дальше сундук покатился прочь, а я проводила его взглядом. Рядом с ним сидел Эли, махая мне, чтобы я не беспокоилась. Он, как и задумал, собирался присмотреть за вещами. Потом он поднял другую руку, со скрещенными средним и указательным пальцами. Этим он желал мне удачи, потому что знал: у меня имелись незавершенные дела на кладбище, на земле горшечника[121], куда свозили гнить бедняков.


Нужное место я нашла легко – чутьем, я бы сказала. Я чуяла их присутствие (не запах гнили, нет, хоть без него тоже не обходится). Воздух начинает отдавать железом, словно тут недавно поработал кузнец, а также сыростью. Я чую мертвых, как другие, если им верить, улавливают запах близкого дождя… Дождь, да; той ночью моросил дождик, не останавливаясь, крепчая вместе с мертвецами.

До меня долетел их привычный уже шепот. Это звучали остатки жизни, которая постепенно покидала мертвецов, растворялась сперва в земле, потом в воздухе, затем уносилась прочь. Вернусь к сравнению с железом. Представьте себе, что вы стукнули одним железным прутом о другой, и вот они дрожат – такой же шум идет от мертвых. Иной раз в нем можно уловить речь или другие осмысленные звуки. Но говорить пытаются только самые беспокойные. Их слышат не многие, однако они надеются, ждут, что явится кто-нибудь вроде меня.

Той ночью это был гомон, не слова, и я, ступая от могилы к могиле, не обращала внимания на гул голосов. Луна сбросила с себя покрывало облаков и ярко сияла над землей горшечника; при ее свете я разыскивала могилу Мамы.

Она скоро нашлась – дыра, размером меньше, чем нужно. Мелкая, квадратная, телу, чтобы уместилось, нужно было придать скрюченную позу зародыша или подогнуть под него сломанные члены. Земля, мягкая, еще не осевшая, высилась холмиком. Я с легкостью отрыла три, четыре фута.

Разрывая могилу, я, конечно же, потревожила должников, тех беспутных, безымянных покойников, которых жители Ричмонда год за годом сюда сваливали; их голоса звучали все громче. На этом фоне я время от времени различала мольбы. От их смятения дождь припустил сильнее, и вскоре я погрузилась по колено в грязь. Но я не останавливалась, и наконец мои пальцы нащупали материю: мешок? саван? Да, они зашили Маму Венеру в саван и без гроба опустили, скрюченную, прямо в могилу.

Она была легкая, как воздушный змей. За несколько недель черви еще не сглодали плоть, и я чувствовала ее сквозь ткань. Видеть я ничего не видела, саван был плотно зашит.

Я подняла ее, держала на руках, повторяя бесчисленные пьета. Встала и двинулась к воротам кладбища, глухая к взывавшим мертвецам. Я была исполнена решимости, но мертвецы смущали все мои чувства, в том числе и шестое, ведьмино, – силу, так сказать. Да, именно благодаря возросшей силе я смогла той ночью противостать мертвым.

Мертвым, у которых, как всегда, было два устремления: вернуться к любимым и восстановить справедливость. Они, подобно узникам, жаловались на то, что безвинно попали в заточение. Но чем я могла помочь? Ничем. Во всяком случае, той ночью. О, наверное, мне нужно было как-то попытаться, нужно было выслушать их призывы, на какие-то откликнуться. Но нет, я, можно сказать, перешагнула через их души, сыпля извинениями, как семенами. Я отговорилась спешкой. Им в самом деле спешить было некуда, а я торопилась изо всех сил, меня ждал Эли. Вернее, нас. В округлой тени церкви Поминовения.


Неся Маму Венеру из могилы, я заметила, что в саване… что-то перемещается. Не извивается, не корчится, нет. Оно было не живое само по себе, но и не мертвое. Скажу «беспокойное» – этого достаточно.

Я заговорила, успокаивая ее, умиротворяя. Сказала прощальные слова и изложила намерения, которые у меня возникли в тот же день.

С моей стороны это был смелый поступок. Не меньшая храбрость потребовалась, чтобы завладеть тележкой и инструментами могильщика, посадить Маму в тележку и повезти по улицам Ричмонда. Смелый поступок – доставить тело на то место, где много лет тому назад его постигла первая смерть.

Дождь лил вовсю, по улицам струились потоки. Он смыл кладбищенскую грязь, но тонкая одежда облепила меня, как вторая кожа. Дрожа всем телом, я везла дальше свою необычную тележку. Когда мы приблизились к церкви, я почувствовала… да, почувствовала, но также и увидела: мешок задвигался. Теперь, да – он извивался и корчился, и это меня подбодрило. Провидица, похоже, распознала мои намерения и была с ними согласна.

И я смогла проникнуть взглядом сквозь мешок… Храбро.


Элифалет меня ждал. Годами прислуживая Герцогине, он приучился ни о чем не спрашивать, и его выучка в тот день порадовала меня даже больше, чем обычно. Если бы мне пришлось изложить свой план с начала до конца, я, убедившись в том, насколько он нелеп, утратила бы кураж и все было бы потеряно.

Разумеется, путешествуя на юг на морском судне и в карете, я рассказала милому Эли про Маму Венеру если не все, то многое. И должно быть, похвалы мои прозвучали убедительно: той ночью Элифалет Риндерз, снимая с тележки останки Мамы Венеры, проявил такую почтительность, с какой к ней редко кто относился при жизни.

Мы пробрались к боковым дверям церкви.

Луна скрылась и не выдала нас. Дождь полился сплошными струями, серебряными на черном ночном фоне. И в тот самый миг, когда я подбирала булыжник, чтобы сбить замок, небо пропорола ослепительно белая молния. Мы втянули головы в плечи, ожидая грома. Да, погода менялась к худшему. Странное это было приветствие от мертвых обитателей склепа, как один неуспокоенных: такая жестокая смерть, такая тесная могила.

– Эли, – произнесла я, когда мы были в церкви, – я не знаю, чего ожидать от этой ночи. Если я отключусь – на час или дольше или на веки вечные, – позаботься обо мне.

– Не отключишься, – заверил он. – Герцогиня говорит, ты сама не знаешь, насколько ты сильная. Ну все, пошли. Вперед!

Эли пошагал следом за мной, оба мы жались к изогнутой стенке. Было темно, только за цветным стеклом – синим, красным, золотым и зеленым – вспыхивали молнии. Эти окна… Стекла дрожали под ветром – вот-вот на нас посыплются многоцветные осколки.

Надо бы спуститься, решила я, и побыстрей. Я обернулась к Эли, который легко, как пушинку, нес тело. Вглядываясь при неверном свете мне в лицо, он произнес:

– Ты не та ведьма, какой была час назад. Твои глаза… в них держится жаба. Мне известно, что это значит… Нет, нынче ночью ты не отключишься.

Мы пересекли церковь и в полной темноте стали спускаться по узкой винтовой лестнице. В подполье. Тьма стояла непроглядная, из склепа веяло не по сезону пронзительным холодом.

У подножия лестницы я присела. Элифалет передал мне Маму Венеру – ему нужно было подняться за инструментами, которые я оставила в тележке гробовщика. Да, я сидела и нашептывала, умиротворяя мою подопечную, так как она была неуспокоенной. Я ощущала, как у меня на коленях тихо трутся одна о другую кости, как из-за этого с них спадает плоть. У меня в голове возникла только одна мысль: пой, пой! Не припомнив ни одной колыбельной, я обратилась к песне, которую как-то пела Селия:

Слышится музыка над головой:

Это Бог, Он где-то со мной.

Над моей же головой звучали только порывы ветра, к которым присоединились затем шаги спускавшегося Элифалета.

Эли вернулся с инструментами, а еще он нашел фонарь. При его свете мы втроем пошли вглубь, скрючившись в три погибели под низеньким потолком; дорогу в склеп нам указывали волны холода. Пол был неровный, на глине попадались немаленькие камни, неуверенно ступавшей ведьме было где споткнуться, а я теперь сама несла Маму Венеру, чтобы она не напугала Элифалета своим… чем? Своим нетерпением?

Элифалет знал, что или, точнее, кто содержится в гробнице. Чувствовал ли он их так же, как я? Ну нет, едва ли. Тем не менее что-то необычное он ощущал, таким притихшим я его видела редко. При свете фонаря, который нес Эли, сияли белки его широко открытых глаз.

У меня же зуб на зуб не попадал в стылом склепе. Колени скрипели, холод просочился и туда. Вот уж точно, пробрал до костей. В ноздри проник запах смерти – железа, проржавевшего под долгим проливным дождем.

Мертвецы, здешние обитатели, негодовали. Об этом свидетельствовала буря, что бушевала над церковью. Ей вторило дребезжание стекол, готовых вывалиться из рам. Медлить было нельзя, и я взялась за дело.

Я положила Маму Венеру у стены склепа, на освященную землю.

Взяла у Элифалета зубило. В руке у меня уже был плоский камень. Пошарив по стене, я нашла шов. С каждым ударом холод все глубже проникал в тело, до самого мозга костей. Глаза мои были широко распахнуты, и, несомненно, в них плотно засела жаба. На спине болтались распущенные волосы. Вскоре холод зазвучал, или это был звук смерти, говор ветра?

Пятым или шестым ударом я вскрыла гробницу; внутри раздался свист – думаю, это был выброс жизненной силы, давно пребывавшей в ловушке… Сырость. Сырость ужасная. Сыростью тянуло из глубины склепа. Свист становился громче, пронзительней, в нем слышалось такое… напряжение, что я растерялась и, чтобы расширить пролом, глубже вогнала зубило. Свиста и сырости еще прибавилось. Меня швырнуло назад – сила, освобождавшая мертвецов, шла не снаружи, не от меня и моих инструментов гробовщика, а изнутри.

Цементная отделка гробницы отвалилась. Осколки засыпали Маму, которая вроде бы корчилась в глубокой тени. Когда стали падать и кирпичи, я взяла Мать Венеру на руки и…

Нас шатало и отбрасывало, я сквозь бурю смерти кричала Элифалету, чтобы он бежал прочь, а тем временем стена подалась. Треснула. Сперва чуть заметно. Возникли швы, подобные тому, который проделала я. Оттуда, как пар из котелка, рвался наружу сырой воздух. Трещины сбегались воедино, как ручьи сливаются в реки, а реки – в море. Это и было море; хлынув из образовавшейся пробоины, оно опрокинуло меня на спину. Я выронила Маму Венеру и…

Подхваченная студеным вихрем, я шмякнулась о заднюю стенку подвала. Нет, это не был обыкновенный ветер. Я говорю о ледяном вихре, стремительном, как жар из печи. Он отбросил меня от склепа футов на десять. Жутко. Вкус холода во рту, на языке. Ледяная волна заморозила мне нос, поднималась к глазам, проникала в голову. Мозг словно бы оторвался от корня, чувства смешались, зрение стало слухом, осязание – обонянием. Но затем мне явился свет. Нет, нет, нет, я имею в виду не свет жизни, небесный свет или другую подобную банальность; над моей головой, кувыркаясь, пролетел фонарь и грохнулся о стену. Затем – тьма. Через свист (такой пронзительный, что я перепачканными ладонями зажала уши, но не смогла его заглушить) я различила крик Элифалета. Его тоже смело волной – это было понятно.

…Ведьма, не забывай о том, какая неодолимая сила влечет мертвецов в иной мир. Свист, сопровождавший их стремительный переход, был звуком божественным, и я никогда его не забуду… Но где находился Элифалет? Я боялась за него, ведь одним из двигателей смертельного потока был гнев, угроза, понятная любому смертному.

И где находилась Мама Венера?

Я позвала Элифалета. Кликнула Мать Венеру. Никто мне не ответил.

Молчание. И тишина, поскольку мертвые не медлили, а, оседлав ветер, уносились прочь.

– Эли? – повторила я раз, другой, третий и наконец последний.

– Я здесь, – робко отозвался он.

– Эли, – попросила я, – говори что-нибудь!

Я надеялась добраться до него, ориентируясь в темноте по голосу. Однако он замолчал. Но я брела дальше, снова выкликая его имя. И ее. Назад к склепу. Туда, где я в последний раз видела Эли. Туда, где выронила ее, когда…

Материя. Я нащупала материю. Сухую, хотя нашла я ее в луже грязи. Она была волокнистая, скользкая – водонепроницаемая материя ее савана.

Обеими руками я принялась охлопывать пол. Там, тут. Это был саван, целый, но внутри ничего не осталось. Ни плоти, ни кожи, ни скелета.

На мою ладонь легла теплая рука, и я вздрогнула.

– Эли? – вопросила я тьму.

Он привлек меня к себе. Он промок и дрожал – от холода и не только.

– Что это… кто это сделал? – спросил Эли.

– Мертвые, – сказала я. – Как я и надеялась.


Покинув церковь Поминовения, мы торопливо спустились по склону холма к берегу.

Буря прекратилась, и внутри и снаружи. Луна сияла словно бы с гордостью. Звезды сверкали. От Джеймса как будто поднимался пар. Мы сели на берегу, наши души были окутаны таким же туманом, как пороги выше по реке.

У Эли, конечно, были вопросы, но он снова промолчал. Да и что толку было их задавать, все равно на большую часть у меня отсутствовали ответы. Я знала, что мертвецы из церкви Поминовения стремились на свободу. Это я поняла, как только их ощутила. Но я не могла рассчитывать, что они возьмут… ну что ж, я, как ведьма, сделала рискованный ход, не зная, как они… как он поступит.

По-видимому, он взял.

Я нащупала дрожащую руку Элифалета. Или не его рука дрожала, а моя? Как бы то ни было, мы успокоились и тихо сидели той ночью на берегу, пока, ну да…

Со временем небо озарилось светящейся дугой. Я признала в ней падающую звезду, но сердце говорило иное:

Это были Мама Венера и ее Мейсон, в танце они уносились прочь.

45 Прощание

Днем ранее Эли (наших будущих приключений он не предвидел, однако справедливо предположил, что они будут необычными) самостоятельно заказал нам комнату в таверне близ Шоскоу-Слип; место это настолько сходствовало – по виду, да и в прочих подробностях – с «Таверной Баулера», где я побывала в прошлый раз, что я не стану его описывать, скажу только, что там нас ожидали кровать двойной ширины и обильный табльдот. Когда я, совершенно обессиленная, сидела на берегу под звездами, меня очень обрадовало известие, что нам есть где заночевать. Не меньше я обрадовалась, найдя там свой nécessaire.

Следующим утром, пока Эли заботился о наших предстоящих делах, я спала, потому что в крови у меня гудело и усталость навалилась такая, какой… Enfin, я спала. И сны мне виделись такие мстительные, что пробуждалась я со вкусом крови во рту.

В снах мне встречались те ополченцы, которые явились в дом Ван Эйна, и я расправлялась с ними при помощи дубины. Что касается рыжеволосого мальчика, ему я готовила наказание, доступное только ведьме. В снах я видела одну из бельгийских сестер (в книгах старого континента мне попадались страницы поистине ужасные), которая рассказывала, как она однажды пришила к лицу подлеца-соседа нос рыжей лисицы. Еще там бродил на птичьих лапах высокий нескладный шотландец и клевал мясо и монеты. Джон Аллан попадался мне в Молдавии, у «Эллиса и Аллана», и я могла бы его пришибить… собственно, так я и поступала. Да, я обрушивалась на него и сражала одним ударом, как описывается в Ветхом Завете. Такая вот пьянящая, бесшабашная сила была дана мне в снах, однако и после пробуждения, отчасти придя в себя, я все еще видела сквозь кровавую пелену Джона Аллана, поскольку, если бы он умер, мне не пришлось бы больше беспокоиться из-за Эдгара По. О, я старалась не думать о шотландце, чтобы не пожелать ему болезни или чего-нибудь еще хуже; его гибель меня бы обрадовала, но брать на себя задачу палача я не собиралась… В минуты бодрствования я задавала себе вопрос: не навлекла ли я на Ричмонд воинство призраков? Иные, несомненно, останутся здесь надолго. И кто знает, что они сотворят, одержимые местью.

…Розали. Не попытаться ли в оставшиеся часы все же переговорить с ней? Нет, решила я. Она не в том состоянии, чтобы видеть меня, выслушивать мою полуправду. Я напишу ей, когда буду на территории, намекну на освобождение нашей старой приятельницы, на ее счастье. Лучше мне уехать, не повидавшись с Розали… и я уеду. И только при мысли «я уеду» меня поразила неприкрытая истина. Эли тоже уедет. Нам назначено расстаться.

Пригорюнившись, я поднялась на ноги, оделась (как Генри) и стала ждать.

Славный Эли, умница, красавец и добряк Эли вернулся, сделав все необходимые приобретения. За ним следовали двое носильщиков. Мой nécessaire отправился по адресу: «Г. Колльер, Сент-Огастин, территория Флорида». До Норфолка сундук должен был ехать в почтовой карете, а оттуда во Флориду – морем. Для меня Эли избрал дорогу более быструю. В полдень из Ричмонда уходила почтовая карета (merde!), которая следовала на юго-восток по землям Тернера и, миновав Эллиотс-Кат, завершала путь в Чарлстоне. Из Чарлстона мне предстояло добираться морем. Что касается Эли, ему, как я узнала, нужно было выполнить поручение в столице, где восседал на троне «Король» Джексон.


В последние дни перед отъездом Герцогиня засыпала меня советами. Среди прочего, она сообщила мне имена двух ведьм. Одну желательно было, по возможности, разыскать, потому что она была «забавница». Второй, напротив, ни в коем случае не следовало попадаться на глаза. О первой повсюду шла – нет, идет – слава, то есть дурная слава; о ее влиянии на общество еще скажет свое слово история. Вторая – тоже легендарная личность, но совсем другого рода. Мне предстояло сойтись с нею так близко, как мало кому другому; поистине, запись ее истории – задача моя и только моя.

Пока что, однако, позвольте мне ограничиться немногословным рассказом о ведьме-«забавнице».

Она была приятельницей Герцогини, сестрой по шабашу прошлых дней, и потому Герцогиня поручила Эли доставить ей записку, вернее, пространное письмо, содержание которого я не стану здесь раскрывать. Оно, вероятно, носило характер несколько… зажигательный, и потому Герцогиня не решилась доверить его почте. Эли предстояло самолично передать его в руки Пегги Итон, супруги военного министра.

Ныне ей присвоили кличку Пегги Помпадур, поскольку недавно они с Джоном Итоном отбыли с некой дипломатической миссией в Испанию. О, подумайте только о несчастной Испании! Расколотая войнами за наследство… да, конечно Пегги Итон сыграет там не последнюю роль, свою приверженность государственным делам она уже доказала.

В самом деле не далее как за полгода до моего возвращения в Ричмонд Пегги Итон выкинула номер поистине беспрецедентный: в апреле 1831 года Джексон потребовал отставки всего кабинета министров. Это был кульминационный момент скандала, начавшегося с оскорбления, которое нанесла миссис Итон супруге вице-президента, Флорид Калхун. Так как прошлое Пегги изобиловало сомнительными слухами, старая курица Калхун отказалась с ней общаться: то на одном, то на другом приеме она открыто демонстрировала миссис Итон свое пренебрежение.

Дело в том, что Пегги Итон, а тогда – юная мисс О'Нил, проживала в столице на верхнем этаже пансиона, принадлежавшего ее родителям, нижние этажи которого кишели провинциальными юристами. Повсюду шептались о том, что в обслуживании постояльцев она… заходила очень далеко. Позднее, в качестве миссис Тимберлейк, она своей неверностью довела молодого супруга до самоубийства – он утопился в море. Немалое негодование в обществе вызвал скоропалительный союз вдовы с Джоном Итоном, лизоблюдом будущего «Короля»; он претендовал тогда на принадлежность к элите штата Теннесси и вскоре должен был облачиться в траур по своей жене, Рейчел, на несколько лет пережившей свое доброе имя. (Были обвинения в бигамии, затем дуэли.)

Un vrai scandale![122] Образовались враждебные партии. За Пегги стояли только двое – ее супруг и Джексон. Однако в военных кампаниях они поднаторели. Троица торжествовала. Все государственные мужи (и жены), принадлежавшие к кабинету министров, пали жертвой, как было сказано, итоновской лихорадки.

Да уж, горе несчастным испанцам: эта миссис Итон – ведьма, не стесняющаяся в средствах… Однако я рада ее отъезду, из страны вообще и из Флориды в особенности. Поскольку не прошло двух лет, как Итоны переселились из Вашингтона на территорию. Джон Итон сел в Таллахасси губернатором, но Пегги, сочтя столицу болотом, водворилась в Пенсаколе; ей пришлись по сердцу местная испанская расхлябанность, креольские повадки. Она царила на карнавале, на маскарадных процессиях Патгоу и, как всегда, сеяла вокруг скандалы. Загорала до испанской черноты, устроила себе салон на ипподроме, где ее видели со страусовыми перьями в высокой прическе, в окружении мужчин. Наши дорожки вполне могли бы пересечься, но я постаралась, чтобы этого не случилось. В первые годы после возвращения на территорию… мне было не до того.

И это побуждает меня вспомнить о второй ведьме, против которой Герцогиня предостерегала, – это Сладкая Мари, личность легендарная для всех, кроме меня, невезучей.


О, но стойте. Мне не хочется о ней писать… Перо не желает тратить чернила на Сладкую Мари. Оно предпочитает Элифалета Риндерза, и я ему не откажу, хотя конец этой истории утопает в слезах, потому что…

Спустя год после нашего расставания Эли умрет.

Я узнала эту новость из письма Эжени, датированного 26 сентября 1832 года.

В то самое утро Элифалет, занимаясь своими обычными обязанностями, спускался вместе с Сарой по лестнице, и внезапно его внутренности скрутило спазмами настолько жестокими, что он вцепился в перила, а потом скрючился на ковровой дорожке. Там он оставался долгое время; сестры, разбуженные криками Сары, принялись его лечить, но у него не хватило сил, чтобы добраться до черных покоев, которые он издавна делил с Герцогиней. Не сомневаюсь, кроме того, что мой дорогой Эли лишился силы воли, так как не мог не догадываться – его настигла та самая язва.

…Та самая cholera morbus. Которая ползла на запад – из Индии в Китай, из Сибири в Санкт-Петербург и далее в Ливерпуль. До меня доходили рассказы. До всех нас. Но я верила тем, кто утверждал, что Америке опасность не грозит, эпидемия не пересечет, не сможет пересечь океан. Но она, конечно, смогла, и карантинные меры запоздали. На следующее лето после того, как я покинула Нью-Йорк, то есть в 1832 году, эпидемия унесла здесь тысячи жизней, как и в Балтиморе, Цинциннати, Новом Орлеане… Одной из жертв был Элифалет Риндерз.

Болезнь у моего друга протекала стремительно. («Хотя это мало нас утешило», – писала Эжени.) За судорогами последовал бунт всех систем организма, вызвавший излив рвотных и еще более неприятных масс. Эжени описывала, как Эли терял красоту: холодная кожа сделалась фиолетово-синей, язык побелел. «Как червивое мясо» – было сказано в письме. Окоченев, он торчал меж бледных губ. Дымчатый нефрит глаз превратился в серый пепел. Глазные яблоки съежились, усохли; казалось, в черепе их удерживают только трепещущие веки.

Герцогиня вызвала двух из трех хирургов, имевшихся в районе, и оба, разумеется, явились. Один, оглядев дом, о котором был немало наслышан, «посмел выказать Герцогине пренебрежение»; когда он заметил походя, что болезнь – это «кара Божья», его тут же изгнали прочь. Убедительное свидетельство высокого статуса Герцогини – в Киприан-хаусе могли указать на дверь и хирургу.

«Она была в отчаянии, – писала Эжени, – и от этого нам становилось еще больнее».

Второй врач прописал мятную воду, куда сестры должны были добавить попеременно тридцать капель эфира и опия. В ателье, разумеется, кипела работа, ведьмы снимали с полок книгу за книгой, разыскивая лечебные средства иного рода. Они носили при себе мешочки из алого шелка; под руководством самой Эжени варили целительные куренья; не сомневаюсь, все неустанно собирали эвкалиптовые листья, чабрец, ароматическую кору, размалывали все это, добавляли корицу и порошки мирры, ладана, фиалкового корня, фиалки, шалфея, а также селитру; из всего этого Сара в большом количестве заготовила саше. От лечения пульс у Эли как будто сделался сильнее, чувства обострились настолько, что они с Герцогиней смогли побеседовать немного за закрытыми дверями. Когда я представляю себе их прощание, у меня текут слезы.

Действие чар вуду оказалось недолговечным; когда Эли отверг ланцет и банки хирурга (желая «умереть с кровью в жилах»), сестрам оставалось только облегчать его страдания. В ремесле сиделки им пришлось поднатореть. Никто в пораженном мором городе ни за какие деньги не соглашался ухаживать за больными, исключение составляли только обитательницы Киприан-хауса, знавшие, что им зараза не грозит. Служение плоти все сестры поменяли на служение медицине. Одни подвизались в Гринвичской больнице, другие – в Корлирз-Хук. Лидия разливала суп на Хьюберт-стрит. Эжени занималась тем же самым на Норт-Бэттери и еще заклинала богиню Закамику, хотя помочь зараженным было уже невозможно. Вскоре и сам Киприан-хаус превратился в филиал больницы; оттого и Бертис умер не где-нибудь, а на руках своей Лил Осы. Приходили и другие. Они готовы были платить за то, чтобы умереть там, где все напоминает о былых усладах. Но, разумеется, к их деньгам никто не прикоснулся; на сей раз объятия моих сестер не стоили ничего.


В начале своего трехстраничного письма Эжени выражала надежду, что я поспешу в Нью-Йорк; вероятно, Эли, вернувшись из Ричмонда, рассказывал о том, как я опустошила склеп под церковью Поминовения. На что она рассчитывала? Что я призову духов и они облегчат Эли уход или будут его сопровождать? Может, ей казалось, что я способна остановить длань смерти? Так или иначе, письмо свое Эжени подписала при лунном свете, сопроводив его самым печальным постскриптумом: Элифалет уже скончался.

День или более Герцогиня бодрствовала над телом. Сестры не знали, чего ожидать, потому что она совсем отчаялась. Она приняла на свои нагие плечи все бремя вины. Что показалось мне нелепым, однако в пришедшем затем письме Сары нашлось объяснение.

Цели утренних прогулок Герцогини и Эли по городу и вправду были деловыми, однако дела эти были связаны с благочестием, а не с надобностями сестер. Похоже, Герцогиня не забывала о том, из какой нужды ей самой удалось выбраться, и всячески старалась облегчить участь бедняков. Ее не отпугивала нищета – загоны для свиней на переднем дворе, подвалы, где среди сырых и грязных стен десятками ютились иммигранты; она являлась всюду, чтобы делать добро. Она давала беднякам деньги. (В насколько же ином свете представилась мне теперь ее мелочная расчетливость!) За услуги она взыскивала рабочими местами и едой и раздавала все это, не требуя благодарности. Она пригрела и самое Сару – сироту, дикое дитя африканских лесов. Другие, однако, не знали, кто им оказывал благодеяния; Герцогиня по возможности старалась держаться в тени. И горе тем, кто являлся к ее дверям, будь то с благодарностью или с просьбой… И все время рядом с Герцогиней был Эли. А теперь ей оставалось скорбеть, укорять себя и спрашивать, как она могла забыть, что он всего лишь человек и подвержен болезням.


В 1834 году, когда Нью-Йорк вновь постигла эпидемия холеры, Киприан-хауса уже не существовало. Герцогиня распустила его, и сестры рассеялись на все четыре стороны. Некоторые мне писали, по крайней мере сначала, но о большинстве напоминали только цветные булавки на давно заброшенной карте.

Эжени пренебрегла неприязнью королевы города, Мари Лаво, и вернулась в Новый Орлеан. Она живет там в безопасном отдалении от центра, в самом конце проулка около Рю-Дофин. Она как будто приютила у себя прежнюю Жрицу (и подлинную ведьму), фактически изгнанную из Парижа, – Мари Салоп; та прежде была союзницей Саните Деде и приходится Эжени мистической сестрой. Нынче, однако, ведьма Салоп желает непременно жить на улице и откликается только на Зозо Лабрик, потому что продает пыль от кирпичных брикетов, по пять центов за ведро, а еще за пятицентовик берется начистить этой пылью тебе веранду, дабы таким образом изгнать духов. Мы с Эжени переписываемся, и я не теряю надежды вновь увидеться когда-нибудь с этой добродушной Vaudouienne.

Что до Герцогини, то она раздала многое из имущества – прежде всего помогла Фанни и Джен купить собственный дом в городе – и уехала из Нью-Йорка. В нашей переписке с прежними обитательницами Киприан-хауса постоянно встречается заключительная фраза: «Нет ли новостей от Герцогини?» Но новостей не было. Пока.


Известие о смерти Эли и последующем роспуске Киприан-хауса должно было повергнуть меня в уныние. И повергло бы, если б уныние не завладело мною еще раньше.

Но к лету 1834 года новости из большого мира сделались для меня средством развлечения; хотя прошло уже три года с тех пор, как я вернулась на территорию, мне все еще не удалось привыкнуть к одиночеству, так как, да:

В Ричмонде я обнаружила, что Селия исчезла.

Я пала на колени перед запертой дверью дома, нашего дома, где все указывало на то, что он давно необитаем. По стенам, из расщелин и трещин, расползлись занесенные ветром лишайники, на крыше, среди испанских черепиц, поблескивали там и сям пучки серебристого мха. В колени мне впивались раковины и камешки, разрывая ткань панталон. Как же, как я не подумала о такой возможности? Что Селия, в свою очередь, покинет меня? Это просто не пришло мне в голову, и вот передо мной замаячило одиночество, судьбой моей стали стыд и отсутствие любви, и, осознав все это, я разразилась неостановимым потоком слез.

Долгое время я не поднималась с колен в тишине двора, в тени персей, болотной магнолии и единственного виргинского дуба, склонившего свои ветви до самой земли, где густо разрослись травы; рыдать я перестала только тогда, когда мне почудилось, что меня передразнивают птицы. Печальнейшие часы текли, я не шевелилась, в траве вокруг засуетились белки в поисках упавшей сверху поживы – желудей, орехов, чего-нибудь подобного… О, как я завидовала их столь несложным поискам.

46 Сестра в одиночестве

Мое возвращение в Сент-Огастин, в завешанный ставнями дом, стоявший к северу от Променада, во внутреннем дворике таможни, на улице, названной в честь святого, пришлось на душный сентябрьский день. Солнце стояло высоко, с мостовых все еще поднимались испарения после недолгого дождя. Дождавшись, пока уйдут случайные прохожие, я скользнула в свои ржавые ворота и по кирпичной дорожке добралась до заднего двора. Снова пошел мелкий дождь – закапал, как слезы или пот, просачиваясь через кроны деревьев.

Я перевела взгляд – нет, уставилась – на замок; железный глаз с ржавыми потеками слез на кипарисовых досках двери. Именно тогда я поняла, что Селии нет. И упала на колени.

Когда я наконец встала и принялась искать ключ… да, он был там, где я надеялась его обнаружить, – засунут в раковину стромбус у двери. Там мы с Селией его прятали в тех редких случаях, когда уходили врозь. Эта привычка осталась у нас с Хоспитал-стрит.

Тьма и пыль внутри дома подтвердили мою догадку: Селии не было уже давно. Покидая дом, она не навела порядок; постель стояла неубранная, остывшая, запах Селии выветрился; бутылка вина на фортепьяно была оставлена открытой; фрукты на буфете давно сгнили, в вазе кишмя кишели муравьи и мелкие, едва различимые мушки, и от всего натюрморта разило тлением. Поблизости обнаружились те самые синие очки, которые мы сделали для Селии в начале нашего побега.

Вернувшись на территорию, я отправилась к почтмейстеру. Он вернул мне все письма, которые я отправила Селии. Пытался ли он доставить их по адресу, спросила я. Да, раз или два, но ему никто не открыл. Он пожал плечами. Улыбнулся. Потрогал пальцем монету, которую я положила на прилавок.

Я отдала ему письма к Себастьяне, к девушкам из Киприан-хауса и к Розали По; все они уведомляли о том, что я прибыла в Сент-Огастин и писать мне следует по старому адресу. И еще я предупредила почтмейстера, что вернулась с намерением здесь поселиться и со мной будет жить моя сестра, Генриетта, которая, несмотря на робость, когда-никогда тоже может появиться в почтовой конторе.

– Женщины, – с братским сочувствием кивнул он. – У всех у них ветер в голове.

– Пожалуй, – согласилась я. И стала настойчиво расспрашивать его о Селии. Ему было нечего ответить, но тут я добавила: – Лидди, некоторые зовут ее Лидди.

– А, ну да, рабыня. Такая миловидная; да, да, да. Понятно, почему вы так интересуетесь. Скажите, она бежала? – От этой мысли он оживился, и я его за это возненавидела.

– Она не бежала, – мотнула головой я, зная, что говорю неправду. – Она свободная, ей незачем бежать… Будьте здоровы.

И я шагнула за дверь, не оставив в конторе ничего, кроме монет, писем и лжи.


Явившись в порт за сундуком, я и там расспрашивала про Селию. Если она отплыла на судне, может быть, кто-нибудь ее видел. Но ничего узнать не удалось, а длить расспросы я не хотела, опасаясь, что Селию примут за беглую рабыню.

Больше мне повезло с nécessaire; милый Эли (которого я через год стану оплакивать) хорошо позаботился о его перевозке. Двое мальчишек прикатили сундук в тележке к моим дверям. Я распорядилась, чтобы они затащили его в кладовку при кухне. В связи с его содержимым – большим грузом книг – ко мне явился позднее мой единственный посетитель, корабельный плотник, с которым я познакомилась, когда занималась переводом; он задолжал мне услугу, и в обмен на расписку я попросила, чтобы он соорудил для меня книжные шкафы. И они воздвиглись, высокие стражи из расщепленного кипариса, у каменной стены. Вокруг полок я расположила все мои давние принадлежности. Это был настоящий ведьмин кабинет. Он бы немало поразил постороннего наблюдателя, но, конечно, я не предназначала его для посторонних глаз. Опасаться нужно было только Эразмуса Фута, но когда он явился, я грубо его отшила.

На полках я расставила по темам тома, приобретенные Мамой Венерой и Розали. Бросалось в глаза отсутствие моей первой «Книги теней», и часто я ломала себе голову над тем, куда она могла подеваться. Подозреваю, ее нашел и присвоил Эдгар. У меня, конечно, нет доказательств, но столь сильное подозрение, продиктованное интуицией ведьмы, да…

Книги.

Несколько книг о Флориде, то есть брошюры, опубликованные в последние годы и имеющие целью привлечь на полуостров приезжих. Это была загадка. С какой бы стати Маме Венере интересоваться Флоридой, разве что ей хотелось представить себе край, куда уехала освобожденная ею Селия. О да, несомненно, Розали зачитывала Маме отрывки из таких книг, как «Флоридские зарисовки» Форбса, «Наблюдения» Виньоля, «Заметки о Восточной Флориде» Симмонза; всюду Флорида объявлялась земным раем, и можно было подумать, что здесь стоит уронить в землю зернышко и через три месяца ты владелец сада. А ведь посевы – будь то хлопок или тростник, сималь или барбадосский хлопок – требуют немалого ухода. Местный соленый воздух и вправду целителен, однако авторы не могли не упомянуть летний «нездоровый сезон». Я изучила эту пропаганду от корки до корки и таким образом хорошо узнала каждый уголок территории, не покидая своего убежища за увитой виноградом калиткой. Если я осмеливалась выйти за его пределы, то по холодку, при лунном свете. В дневные часы окна у меня бывали зашторены; в солнечном свете мне виделось обвинение. Мне не нужны были напоминания о мире за моими стенами и о прегрешениях, которые я совершила в их пределах… Я потребляла только самое необходимое, позволяя себе минимум излишеств. Дабы описать, насколько я запустила свой дом, свое тело и душу, лучше всего воспользоваться словами самого Блаженного Августина: «Я сделался сам для себя бесплодной пустыней».

Правда, как ведьма я процветала. Набралась силы, той самой, которую заимствовала у мертвых.

Как я это поняла? Очень просто. Вернувшись к Ремеслу, я достигла успеха там, где раньше терпела неудачи, и не просто неудачи, а тяжелые провалы.

Вначале у меня душа не лежала к занятиям Ремеслом. Но однажды ночью, сидя перед портретами чужих предков, с обычным, не колдовским вином в стакане, я обратила случайную мысль в действие: закрыла глаза, пробормотала Слова Воли, которым меня научила Лидия Смэш, и заставила захлопнуться, одну за другой, все внутренние двери дома. Поскольку я была пьяна, это мне понравилось. Оставаясь в другом конце комнаты, я заиграла на рояле. Звуки нестройные, но все же победа, верно? Успех я отметила – да, новой порцией вина.

Что касается усвоенного от Эжени, этого я касаться не стала; для вуду нужен объект, человек, а не рояль. А у меня никого подходящего не было. Даже живущего дверь в дверь докучливого соседа, на которого я могла бы напустить Агару-Тоннерр, Сими или иное злобное божество из пантеона вуду. В самом деле жители Сент-Огастина могли бы поклясться, что мой дом пустует.

И вот, не увлекшись ни телекинезом, ни вуду (хотя куклу Барнума я все же изготовила и воткнула ей красные булавки в секретные места), я исключительно от скуки взялась за некоторые книги из сундука. Только тогда мне стало ясно, по какому принципу была подобрана библиотека Мамы Венеры.

Достаточно сказать одно: Провидица как будто долгое время не знала, считать себя живой или мертвой. Где она отводила себе место – на узкой границе между этими состояниями? Как я ее жалела, как скучала по ней, надеялась, что она покоится с миром… Среди книг попадались французские. Может, она рассчитывала, что я их переведу для нее, когда вернусь в Ричмонд? Или книги перевела Розали? Ей это было по силам, правда, пришлось бы поминутно справляться в словаре. А может… может, в свои необычные штудии она вовлекла Эдгара? Так или иначе, среди книг мне попались «Dissertation sur l'incertitude des signes de la mort»[123] Брюйера и «La Vie de I'homme respecté et defendu dans ses derniers moments»[124] Тьерри. А еще «Morte incertae signa»[125] Уинслоу – чтобы было на чем отточить свою латынь. Эти и другие труды трактовали о «мнимой смерти», то есть рассматривали признаки смерти и признавали достоверным свидетельством только разложение.

Бедная Мама… Но признаюсь, скоро я отвлеклась от мыслей о Провидице, потому что многое в этих книгах имело отношение ко мне и к моей судьбе. Хуфеланд в своей «Der Scheintod», или «Мнимой смерти» (к счастью, имелся перевод этой книги, который, отсекая такую вредную помеху, как немецкий язык, давал непосредственный доступ к ее тевтонской основе), также высказывал мысль, что единственным признаком смерти должно считаться разложение. Далее, однако, Хуфеланд рассуждает о состоянии, почти не отличимом от настоящей смерти и способном длиться днями и неделями; при этом у человека, как у медведя в зимней спячке, отсутствуют пульс, мышечные рефлексы, дыхательные движения и все же, все же он возвращается к жизни… То же самое случилось со мной на реке Матансас.

Другие книги и брошюры были написаны с целью остановить преждевременные погребения; на главной из них автором значилась дама, которая была мне известна по книге Себастьяны, – мадам Неккер, супруга министра финансов при Людовике XVI и мать мадам де Сталь, писательницы и salonnarde[126]. Вроде бы эта высокопоставленная особа посетила однажды тюрьму Сальпетриер – больницу или же покойницкую при тюрьме (полагаю, в кровавые дни революции разницы между тем и этим не было никакой) – и видела, как санитары укладывали в гробы умирающих – заметьте, не мертвых, а умирающих. После этого мадам, опасаясь, что и сама попадет в гроб прежде, чем угаснут чувства, стала агитировать за реформу правил погребения. Она требовала сооружения моргов (в Германии сейчас таких множество), где бы «мнимые покойники» лежали определенное время с прикрепленными к кольцу на пальце колокольчиками или флажками.

Наполеон счел, что это слишком дорогое удовольствие, и тем лишил французов уверенности в том, что их не похоронят заживо. Что касается мадам, ее погребли с молотком в руках, и могилу ее прикрывало одно только стекло. Но мне было интересно другое. Автор брошюры ссылалась на некую Ла Жюмельер, женщину из Анжера, осужденную за то, что она чересчур поспешно спроваживала покойников в могилы. Ла Жюмельер. Это имя было мне знакомо… Да, ведьма; я видела в Киприан-хаусе ее книгу и даже выписывала из нее выдержки.

Уверенная, что наткнусь на сестру, состоящую в альянсе со смертью, я отыскала нужные страницы, и… и меня постигло разочарование. Но не все было потеряно. Записи Ла Жюмельер привели меня к трем тонким книгам, которые я позаимствовала из собрания Герцогини. Их составила некая Умбреа, ведьма из Тосканы, дерзнувшая присвоить себе имя богини теней и тайн, супруги Диса, бога смерти.

Я пристрастилась к этим stregharia[127] и вскоре занялась старинным колдовством на итальянский манер. Осмелилась даже попробовать свои силы в гаданиях, чего долгое время избегала. Потому что:

Способы гадания, по большей части пугали меня и пугают до сих пор; в отличие от итальянских streghe[128], гадальщики обычно не берутся влиять на будущее. (А кому, будь то ведьма или не ведьма, хочется знать о будущих бедствиях, если они неотменимо предопределены?) Но итальянские сестры заглядывают в грядущее с другой целью. Они исходят из того, что будущие события можно предотвратить; это не более чем вариант, который осуществится в том случае, если ничто не будет нарушено в настоящем. То есть, провидя будущее, они стремятся изменить его через настоящее.

О, но к каким же средствам гадания прибегнуть?

Я тщательно изучила все три книги. Ателье мне служила недостойная этого наименования кладовка, где я, как на привязи, проводила долгие часы, превратив помещение в свинарник; теперь я перенесла занятия Ремеслом во двор и в сад, а светила мне свечка или луна.

Для начала я изготовила руны по типу тосканских, рельефные, с надписями белейшим мелом. Тридцать три камня я снабдила собственными надписями, двадцать семь – письменами stregha. Шесть камней – цвета черного, белого и оттенков серого – оставались без рунических надписей. Я хранила их в мешочке, доставала оттуда и кидала, как сказано выше. И… ничего не видела, ничего не могла прочесть в их расположении. Все казалось бессмысленным, непонятным. Почему? Со временем я узнала, что некоторые руны считаются мужскими, другие женскими. Несомненно, я, когда бросала, путала их. Чтобы удостовериться, я приготовила второй набор рун – на ракушках, с надписями ягодным соком. Их я бросала на подложку из песка. И снова ничего. Я отчаялась. Похоже было, что у меня нет способностей к такого рода гаданию.

Но далее, в своей третьей книге, Умбреа писала о гадании по огню:


«Вырежи большую деревянную куклу (любую), она будет изображать Бефану, дарительницу, праматерь, связующую прошлое с настоящим. В полый живот изображения помести виноград, сушеные смоквы, каштаны, груши, яблоки, плоды рожкового дерева, а также sapa и cotnognata[129]. Затем устрой костер в форме конуса: внизу дрова, на них – ветки ежевики, на них конские каштаны, а сверху солома. Разожги яркий огонь. Съешь плоды из живота Бефаны, потом кинь куклу в костер. При этом нужно петь:

Огонь, ты мной зажжен,

Ты небом освящен,

Ты небом освящен –

Сир будущих времен!

Задавай огню вопросы, чтобы ответ был „да“ или „нет“».

Ровное пламя, если верить написанному, означало «нет». Взрыв каштана был ответом положительным; искры складывались в рисунок, легко понятный ведьме. Так, искры, взлетающие вверх, – это изобилие и благополучие. Искры летят вниз – упадок.

Искры справа от ведьмы – кто-то придет.

Слева – потеря.

Искры летят прямо на гадальщицу – опасность.


В ночь, когда я сожгла Бефану на берегу при лунном свете, искры подхватил соленый бриз. Распавшись на два равных пучка, они брызнули направо и налево, но потом закрутились вихрем и потянулись красными перстами к моим голым коленкам.

Кажется, я поняла ответ: «Она придет. Она уйдет. И мне будет угрожать опасность».

И вот я стала ждать. Неделю за неделей. Месяц за месяцем. Прошло три месяца или больше.

Встретиться с предстоящей опасностью тет-а-тет мне было страшно, поэтому я попыталась призвать к себе друзей (одни были мертвы, другие живы, но далеко), для чего прибегла к единственному знакомому способу – в саду между деревьями развесила медные колокольчики. Может, мой призыв услышит отец Луи, с которым я в последний раз виделась в Марселе. Или Мадлен, если она по-прежнему слетает к одержимому плотью человечеству. (В этом я сомневалась.) Или даже Мама Венера. Всех троих я выкрикивала по именам, но никто не явился. Вскоре я отказалась от всех книг, от всякой надежды и сказала себе, что в огне Бефаны не видела ничего, кроме обыкновенного пламени. Днем я спала, долгими-долгими ночными часами пьянствовала (да, я предалась пороку), а на заре вновь впадала в сон без сновидений.

И вот в один из осенних дней, когда я, изнемогая от жары, лежала в постели и прислушивалась к перестуку дождевых капель (крыша прохудилась, это было ясно), до меня долетели звуки, каких я не слышала годами, – упорное звяканье колокольчика у задней двери.

Вначале я решила, что ослышалась. Верно, это дурит мне голову гром или треснувшая ветка. Но звук повторился, и я спрыгнула с несвежей постели, зная, зная точно: это она.

Перепрыгивая через ступени, я скатилась по ветхой лестнице. Но когда я открыла дверь… на пороге показалась не Селия; нет, это был Йахалла. Нищий семинол, торговавший неизвестно чем. Он промок, но был трезв, кожа приобрела оттенок остывающего пепла. Одет он был не как индеец и не как белый. (Мой вид тоже не отличался презентабельностью.)

– Ха! – произнесла я. – Что у нас сегодня? Небось дрова для нынешних жарких ночей.

Не дожидаясь ответа индейца, я отступила, чтобы захлопнуть дверь. Но тут мне бросилось в глаза, что у него за плечами нет вязанки дров, нет при нем и тележки с апельсинами, которые он жарил на прицепленной тут же жаровне и, смазав медом, продавал.

– Что тогда? – спросила я. – Говори!

От долгого одиночества я сделалась нетерпеливой. От внезапного разочарования к глазам подступили слезы.

Йахалла вытянул шею вправо, потом влево, потом его темные глаза уставились поверх моего плеча в дверной проем. Всмотрелся в меня. Пристально. В его взгляде возник вопрос, который он изобразил мимикой:

Поднес скрюченные указательные пальцы себе к лицу, к глазам. Я не поняла, и он, шагнув в сторону, сорвал с вьющегося куста у меня на ограде две ипомеи. Их он тоже поднес к лицу – к глазам.

– Она ушла, – объяснила я. – Пропала.

– Нет, – с ударением произнес он. – Нашлась.

47 Мир путешественника

Индеец Йахалла долгое время находился в подчинении у компании вискарей – белой швали, торговавшей чересчур забористым спиртным. В тот день, когда он ко мне явился, от него вовсю разило. Я провела его внутрь, в гостиную. Он промок и трясся, потому что, хотя день был жаркий, ливень лил холодный. Я разожгла очаг, но поленья только дымились и шипели и никак не разгорались.

Я села и всмотрелась в Йахаллу. С воином, благородным индейцем, описанным мистером Фенимором Купером, он не имел ничего общего. Это была жалкая опустившаяся личность, его красные глаза не отрывались от буфета, где он заметил графин с портвейном. В конце концов я налила ему стакан, и Йахалла заговорил – на мускоги, но также на испанском и на английском, нарочито ломаном. Однако вскоре я вытянула из него наиболее удобопонятную речь, после того как безжалостно закупорила графин и отказалась наливать больше, пока…

– Они знают о Цветочном Лице, – сказал он. – Ищут ее.

– Кто о ней знает?

– Индейцы и торговцы. – Он изобразил мимикой, как кого-то хватают. И снаряжение ловцов: винтовки, кандалы и прочее.

Они ищут Селию и прежде всего Лидди? Неужели это были ловцы рабов, нанятые наследниками Бедлоу? После стольких лет? Или он вел речь о трейдерах, то есть негодяях, которые рыскали по территории, присваивая то, что им не принадлежало, – лошадей, коров, рабов; двуногая добыча ценилась ими выше всего.

– Где она? – спросила я. – Недалеко?

Йахалла печально, жалостно покачал головой. Он вновь и вновь указывал пальцем себе в один глаз, потом в другой, потом в пол, и я потеряла терпение.

– Что? Где она? Ты хочешь сказать, она… в земле?

– Нет-нет, ни в какой не в земле… Она бежать на землю. – Он обозначил жестом, что уже отработал вознаграждение.

– Послушай. – Я выставила на вид две бутылки, взятые из буфета. – Скажи, где она, и бутылки твои.

Нынче мне стыдно за этот подкуп, но мне, как и моему собеседнику, было на все плевать.

– Я ее не видеть. Йахалла слышит. И ничего больше.

– Что слышишь? Что ты слышал?

– Она, Цветочное Лицо, она бежать, бежать из Сент-Огастина на землю племени.

Немало черных людей, как свободных, так и беглых, жили вместе с семинолами в разбросанных по территории поселках. Видимо, они находились в неволе, однако это было не жестокое рабство, а скорее отношения вроде феодальных. Иногда чернокожие жили отдельно, а за землю отрабатывали или платили оброк, но чаще они с индейцами взаимодействовали более тесно. Сверх этого мне мало что было известно.

– Но где она? Твое племя могучее и большое.

– Ничего не большое. И не могучее.

Когда Йахалла схватился за графин, я промолчала. Позволила ему налить. Смотрела, как он пил. Его кожа, высохнув, сделалась совершенно тусклой; сухая, как бумага, она свисала с костей.

Оставив Йахаллу в гостиной, я стала искать среди бумаг карту территории. Нашла ее и расстелила на пыльном столе. Попросила Йахаллу показать, где, как он «слышал», может находиться Селия; но прежде он забрал бутылки, сунув их себе под мышки.

Слухи о девушке, похожей на Селию, дошли до него в Фернандине, где он торговал стеклянными бусами. И еще он слышал что-то вроде этого недавно, в поселении Волузия.

– А теперь? – спросила я. – Где она теперь?

Но семинол был уже у входной двери.


Благодаря Бефане или без ее участия у меня появилась надежда; и еще мне понадобилось принимать решения.

Селия находилась недалеко, может, совсем под боком, во всяком случае, территорию она не покидала. А значит, она могла вернуться. Но вдруг это не так? Одно дело, если она отправилась к семинолам по своей воле, а если нет? Если ее забрали против воли? Если у нее вообще отсутствует воля, если я своими дурацкими чарами низвела ее до полного безволия?.. Как я старалась убедить себя, что Селия бежала, что она спала и видела, как бы оказаться подальше от Сент-Огастина, потому что в самом деле она никогда не чувствовала себя здесь в безопасности.

Но нет: что, если, что, если, что, если?..

Наконец я поняла, что выбор сводится к двум возможностям:

Я могла сложить руки, понадеяться, что у Селии все хорошо, и ждать, вдруг она вернется. Или следовало разыскать ее и в случае необходимости ей помочь.

Думала я несколько дней; в дело вновь вмешалась трусость. И еще желание спрятать голову в песок, забыть обо всем, что я натворила. Я не обратилась к «Книгам теней» или к другим ведьминым средствам, будь то колдовство или ясновидение; наверное, я боялась того, что при этом обнаружится. Решение я нашла в другом, неожиданном месте – в «Собрании сочинений» святого покровителя и тезки города; там мне попалось такое определение грешника:

«Человек, который из двух благ выбирает меньшее».

Я поняла, что не оставлю Селию. Я буду ее разыскивать. Найду. И, если нужно, помогу ей.

На рассвете мой саквояж был уже упакован; ключ я спрятала в розовом нутре раковины стромбуса, установленной у порога. К полудню я взгромоздилась на лошадь, гнедого мерина, который, как заверял продавец, знал Кингз-роуд наизусть. Медленно, черепашьим шагом, я выехала из города навстречу очищению от грехов. Так мне, во всяком случае, хотелось думать.


Я не была единственным странником в ту осень и зиму, но, прежде чем я услышала о семи семинольских вождях, утекло немало воды.

Да, у семинолов было семь вождей, и теперь они двигались на Запад, потому что им так сказали. И, разыскав подходящую землю (которая бы не подходила белым), они и их соплеменники переселились бы туда, к берегам реки Арканзас. Они собирались оставить собственные земли и всем скопом поселиться среди криков, Людей Войны, с которыми некогда враждовали. Своих черных союзников они должны были покинуть, оставить в наследство. Так распорядился добрый «Король» Джексон.

Его – Джексона – послал во Флориду в 1819 году Монро, чтобы прижать семинолов и выловить беглых рабов, которых семинолы долго укрывали. Это Джексон и осуществил, невзирая на то что Флорида принадлежала Испании. Испания, однако, вела войну на других фронтах и не имела сил противиться.

Представьте себе, что земля – это мяч, которым перебрасываются военные и дипломаты. Испанцы захватывают ее у различных индейских племен, но затем отпасовывают Британии через Парижский договор 1763 года; этот документ кладет конец конфликту, который по одну сторону океана был известен как Семилетняя война, а по другую – как война французов с индейцами. Далее это британская территория, разделившаяся на четырнадцатую и пятнадцатую колонии – Восточную и Западную Флориду; и существует она без бунтов.

Около 1780 года, когда на восточном побережье осела пыль революции, побежденные британцы возвращают Флориду Испании; из Гаваны сюда устремляются прежние ее обитатели. Они правят в этот раз двадцать с чем-то лет, в отличие от британцев ослабив вожжи. Как раз благодаря их беспечности, которой не раз пользовались чернокожие и краснокожие, Джексон сумел вторгнуться во Флориду…

Но теперь, когда цель достигнута, как поступить с туземцами?

Избавиться от них, как же иначе.

Намечаются договора:

В1823 году у ручья Маултри, вблизи Сент-Огастина, тридцать с лишним вождей уступают американцам тридцать с лишним миллионов акров индейской земли. Взамен им дается четыре миллиона акров в глубине материка, чтобы к ним по морю не приплыли союзники или оружие. И они соглашаются не торговать с кубинцами, чьи суда курсируют вдоль берега. Более того, индейцы должны выдать всех рабов, которых у себя укрывают.

Иные противятся этим условиям, но переселение состоится. Семинолы отправляются в Центральную Флориду к песчаным холмам, на волю опустошительных ливней и засухи. И только когда они оказываются на грани голодной смерти, расщедрившийся Великий Отец в Вашингтоне выделяет им тысячу пайков говядины и соленой свинины на две тысячи переселившихся индейцев.

Голодающие индейцы выходят за пределы своей земли, убивают скот, беспокоят поселенцев, и наконец издается распоряжение: индеец, обнаруженный на территории белых, получает тридцать девять ударов плеткой по голой спине.

Племя либо вымрет, либо поднимет мятеж против белых людей.

И вот новое переселение. На сей раз дальше. На нежеланный Запад.


В конце 1832-го и начале 1833 года я долго печалилась по Элифалету. Я потеряла все, что было мне дорого. Как семинолам была дорога земля их предков; но я не думала о бедах индейцев – газеты, наверное, обходили их полным молчанием; впрочем, я давно уже газет не читала. Договор Пейна об отселении, согласно которому семь вождей отправлялись на запад? Слышала однажды из-за закрытых штор, как кто-то упоминал о нем на улице, – едва ли состоятельный источник для историка, роль которого я снова на себя принимаю.

…Семь вождей обратились к племени, и племя сказало «нет», они не хотят на холод, к крикам. Но этого не принял Джексон, вступивший в должность президента. Более того (сказал он), вожди подписали в Форт-Гибсоне, в Арканзасе, договор о намерениях, так пусть его придерживаются. Да, отвечают семеро вождей, они прикладывали перо к бумаге, но не подписывали никакого договора и не принимали никаких условий. Они только согласились рекомендовать эти условия племени. Так они и поступили, и племя сказало свое слово. Отрицательный ответ передал белым вождь Миканопи. По мнению краснокожих, на этом в деле поставлена точка.

Но нет.

Еще переговоры. Еще договора. Еще обман. И наконец один человек восстает. Этот полукровка прибывает на совет, когда белые кидают на стол оба договора – Пейна об отселении и Форт-Гибсонский – и демонстрируют оспариваемые подписи. Воин вскакивает на ноги, отходит к двери, издает воинственный клич и втыкает в договор нож вместо подписи. Это Оцеола.

Тот, кто правит нынче воинственными семинолами.


Итак, когда я зимой отправилась к Кингз-роуд, я не была единственным в мире странником, нет-нет. Были еще семеро вождей, вдали от меня и тоже в пути. И если я искала потерянную любовь, они разыскивали потерянный мир.

Они его не нашли.

И не найдут, при том что произошло дальше.

48 К Югу

Прежде чем покинуть Сент-Огастин, я должным образом подготовилась.

В саквояж отправились провиант, некрупные (и легкие) орудия Ремесла, смена белья и немногие другие предметы. Известий от тех, кого я пыталась призвать к себе при помощи медных колокольчиков (они блестели в саду, как золотые яблоки), так и не поступало, однако я исполнила ритуал обращения к мертвецам, присланный Эжени.

«В чаше из твердого дерева смешай:

½ унции ладана;

¾ чашки сандала;

½ чашки мускусного порошка;

¼ чашки полыни (дробленой);

2 чашки буквицы (дробленой);

¼ чашки гвоздики;

½ чашки порошка ветиверта;

1 чайная ложка табака;

½ чайной ложки селитры;

1 чайная ложка листьев вербены (дробленых);

2 чайные ложки купены (в порошке).

Прикрой и отставь в сторону. На следующий вечер возьми черную тарелку без единого пятнышка и насыпь на нее кучками 13 чайных ложек смеси. Подожги сначала дальнюю кучку, а затем остальные по кругу, против часовой стрелки. Когда пойдет дым, поставь на тарелку черную свечу и воззови к мертвецу (по имени, если оно известно), чтобы он повлиял благоприятно на твою Судьбу. Затем насыпь в каждом углу каждой комнаты твоего дома по щепотке купены и протри все дверные ручки черной тряпкой с жиром. Назавтра в полночь сожги без остатка девять кучек смеси».


Разумеется (как принято у сестер), мне следовало импровизировать. В ритуале Эжени дверные ручки нужно было протереть жиром, вытопленным из собаки, кошки или петуха («обязательно черного») или из коровьего копыта. Это меня не вдохновляло, и потому я воспользовалась не жиром, а оливковым маслом. Итак: возможно, я испортила ритуал; не могу сказать, что видела результат… Тишина, ничего, кроме тишины. Новое разочарование. О, но иной раз, когда мертвые кажутся глухими, они являются незримо, потихоньку, напомнила я себе.

Далее я привязала себе к левому запястью желтый атласный платок, на котором коричневыми нитками вышила концентрические круги, а центр сплошь заполнила крестиками. Таким способом я взывала о помощи к Саланго, богине вуду, которая покровительствует тем, кто находится в опасности; в подкрепление я принесла жертву – глиняный горшок с вареными бобами, который поставила на подоконник в кухне.

Далее, в целях практических, я сунула себе в карман листок бумаги с несколькими фразами, в том числе вопросительными, на языках, какие сочла уместными, – мускоги, хитчити, испанском, итальянском, греческом…

Поскольку знала, что в дороге не смогу воспользоваться своим прежним переводческим tisane[130].


«Я не работорговец. Я ищу свободную женщину, которая убежала из Сент-Огастина. Вы видели женщину с кожей цвета кофе со сливками и с фиалковыми глазами? Ее зовут Цветочное Лицо. И еще Лидди».

Вот так я подготовилась в том, что касается Ремесла и вопросов практических. Оставалось только нанять лошадь и постараться надежней устроиться в седле.


Дороги за Сент-Огастином пошли сужаться. В конце концов тропы сделались непроходимыми для повозок, а дальше почти совсем исчезли под зеленью. Я повернула к югу, потому что Йахалла в последний раз слышал толки о Селии в Волузии; из этого торгового центра, как спицы из колеса, расходятся несколько дорог.

Матансас я объехала рысью, хотя, надо сказать, никакой паники не ощутила.

Я ехала на своей безымянной лошади вдоль берега. К верховой езде я постепенно привыкла и на относительно удобных тропах даже пришпоривала своего скакуна. По возможности мы жались в тень лесистых холмов. За исключением легкого стука копыт, мы передвигались бесшумно, как слетевший лист. Я прислушивалась к гулу насекомых, к шепоту листвы на ветру. Иногда в кустах шелестела змея, и я не забывала о тех змеях, которые могли соскользнуть с дерева. Встречались, конечно, олени. Раздавался волчий вой. Раз или два земля содрогалась под чьей-то тяжелой поступью, и я с облегчением слушала, как неизвестное животное удалялось прочь.

Часто мы настолько приближались к берегу, что до нас доносился шум прибоя; первую ночь под открытым небом мы провели – точнее, я провела – на белом песке, спрятавшись за дюной, под колыбельную трав. Стреноженная лошадь паслась в зарослях бамии. На рассвете я проснулась, и мы пустились в путь.

Карта привела нас в Блич-ярд, откуда я собиралась добраться до Монетной отмели, где, согласно легенде, были найдены однажды монеты с потерпевшего крушение испанского судна. Менее поэтичным названием был окрещен Москито, в честь насекомого, чрезмерно здесь распространенного. Вскоре я перестала следить за временем и забывала, какой сегодня день. Местность тянулась однообразная, и если бы не карта, компас и очевидная прямизна дороги, я бы поклялась, что мы путешествуем кругами.

Не имея определенной цели, я направлялась к истокам реки Сент-Джон, поскольку заинтересовалась хрониками господ Бартрамов – Джона и Билли, отца и сына, – и узнала, что эта большая река берет начало на юге и течет на север, в океан. Очень мало рек течет в этом направлении… Странно, я как будто начинала сочувствовать этой потерянной, неуверенно текущей реке.

Я видела ярко-голубые родники и бурые озера, на ходу меня хлестала по ногам осока. Кипарисы тянулись к небу, высоко в кронах дубов вились узколистные колючки смилакса. Я замечала пастушковых журавлей, а также ибисов, змеешеек и других птиц, незнакомых мне видов. Я узнала цапель – голубовато-белые, они погружали клювы в желто-коричневые ручьи. Там, где как будто должен был находиться исток реки, я не нашла на пойменном лугу никаких его следов. Я забралась далеко на юг и, не найдя никаких концов, кроме конца света, изменила курс – к северу и западу, за закатным солнцем… В свой срок мы достигли Волузии.

Здесь я смогла пополнить запас провизии (маринованных овощей и галет) для дальнейшего странствия к западу; хотя никто из встречных ничего не знал о Селии, я направилась на побережье Шарлотт-Харбор к маронам, настроенным, как говорили, дружелюбно, то есть мой путь лежал на запад.

Тропа, вначале вполне заметная и удобная, потеряла четкость очертаний, сделавшись расплывчатым коричнево-зеленым пятном. Дни тянулись однообразно и изнурительно, и я то и дело глушила свое сознание, обращаясь к бурдюку со спиртным. К счастью, мы успели пересечь территорию, прежде чем столкнулись с серьезными трудностями и лишениями.

Мне подробно объяснили дорогу в лагерь, и там меня ждал неплохой прием. Я так устала в пути, что никто меня не испугался: по виду было ясно, что я не правительственный агент, посланный выявить следы незаконной торговли. Индейцы, чернокожие и кубинцы, которых я встречала, бесплатно давали мне еду; только за вино и более крепкое спиртное, чтобы наполнить бурдюк, пришлось хорошо заплатить. И как же я насладилась ночью сном на чики – платформе с соломенной крышей, вознесенной над пригорком на высоту три или четыре фута.

Помимо чики, таких, как у семинолов, имелись два просторных бревенчатых дома, построенных по более солидному, а вернее, белому образцу, потому что только белые люди предпочитают пускать в землю корни. В поселении там и сям работало много женщин; на границе лагеря я набрела на детишек, которые копошились в специально вырытой канаве. Я поняла, что их прячут, потому что они, лениво меня оглядев, принялись переговариваться знаками; они молчали, чтобы не привлекать к себе внимание. Так как здесь обитали беглые рабы, в лагере, расположенном вблизи проезжих и торговых путей, все опасались работорговцев.

Устав от путешествия, я отдыхала в лагере три дня: сон безопасный, еда хорошая. Я думала, пища будет самая примитивная, но нет. Кукуруза, бобы, тыквы и тому подобное – это были главные продукты, но имелись еще и орехи, и ягоды, каких я никогда не пробовала. Здесь я впервые увидела странный круглый плод, который испанцы называют toronja. (Белые окрестили его грейпфрутом, то есть виноградным фруктом, потому что он растет на дереве гроздьями.) Еще пальмовые сердечки, вырезанные из сердцевины съедобной пальмы. За изобилие слив и агавы, а также кофе и сахарного тростника следовало, полагаю, благодарить живших там кубинцев; последний из названных продуктов они привозили в каноэ, где стебли бамбука занимали всю длину, от носа до кормы. Имелось у нас и мясо, в том числе гофера и водяных черепах, пойманных под пальметто. Да, это был настоящий пир. Давно я уже так себя не ублажала, но мне не приходило в голову, что далеко на севере, в резервации, семинолы погибали с голоду.

Сытая, с набитым брюхом, я едва не забыла о том, что нужно спешить. К тому же я десятками опрашивала местных жителей и не узнала ничего нового о Селии. Но во вторую ночь ко мне явился и сел рядом белый человек, торговец, чей путь был зеркальным отражением моего – он вышел из Тампы, от залива Эспирито-Санто, и по берегу добрался до Шарлотта. Конечной его целью был Москито. При свете полуночных огней торговец заговорил:

– Беглая, говорите? Черномазая? Черная, но не совсем? Ну да, таких хоть пруд пруди. Чтобы пересчитать этих побродяжек по пальцам, сотни рук не хватит. Но, вы говорите, она… выглядит как-то по-особому? Хм-м, да, вроде бы…

– Вы ее видели?

– Видел? Нет. Видеть не видел… Но слышал о ком-то похожем. Ваша сбежала с севера, с тех пор прошло не больше года?

– Нет, – приуныла я, – та, которую я разыскиваю, убежала из…

– Я имел в виду, с севера Флориды. Из Сент-Огастина, так?

– Да-да, она убежала из Сент-Огастина.

– Хм-м, – задумчиво произнес торговец. – Хм-м, – повторил он, и я подумала, что он ожидает мзды.

Но при мне почти ничего не было; собственно, ничего, кроме… кроме нескольких векселей, выписанных на Колониальный банк.

Но в тот самый миг, когда я, смирившись, потянулась за деньгами, чтобы отсчитать их все в мозолистую ладонь торговца, он заговорил:

– Коув. Да, Коув. По пути в Форт-Брук я слышал разговор о негритянке со светлыми глазами, как у белых; она приходила как-то в лагерь, что под Кауфордом; теперь его, по-моему, называют Джексонвилл, в честь…

– Да-да, но что с женщиной?

– Так вот. – Торговец поковырял в зубах зубцом вилки. – Тамошние краснокожие нынче разбрелись в разные стороны и своих черных взяли с собой. Сорвались все, как вши с лысины.

– Коув? – напомнила я.

– Да, сэр. Кто-то говорил, что эта черномазая – а если верить словам, вашим и прочих, цена ей должна быть немаленькая, – так вот, она должна сейчас быть, вместе с другими, в Коуве при Уитлакучи.

Я так стремительно расстелила карту, что торговец усмехнулся.

Мне, впрочем, было не до смеха, потому что он уставил в карту свой толстый палец без ногтя и сказал:

– Мы сейчас вот здесь. А Коув, да, он между двумя Уитлакучи – Большим и Малым, а вот… вот дорога… по которой туда добираться.

Его палец, проследив дорогу, остановился в точке далеко на севере. Я прочитала названия рек. За десять дней резвой езды, сказал он, я туда доберусь.

– А может и быстрее, если не будет сильного дождя и тропу не развезет. Терпеть не могу, когда под копытами чавкает грязь.

Он шумно втянул в себя воздух, изображая, наверное, это самое чавканье. Но я уже поднялась на ноги, кивнула в знак благодарности и отвернулась, чтобы скрыть подступившие к глазам слезы.


Неужели я проделала столь долгий путь, только чтобы убедиться в своей ошибке? Что же мне теперь, спешить на север, в пункт, расположенный к западу от исходной точки?

Ночью я решила возвратиться той же дорогой в Сент-Огастин. Да, признать свое поражение. Предоставить Селию той судьбе, которую она для себя выбрала. Тогда это решение казалось разумным, теперь же назову его трусливым… Правда, признание это бессмысленно, потому что назавтра я поменяла планы.

Когда я проснулась, лагерь волновался; вскоре я услышала, что ночью сюда прибыли торговцы. На нижних сучьях деревьев были развешаны бурдюки. Из рук в руки переходили бутылки. Покупатели зубами проверяли прочность бус. Под покровом суеты я собралась покинуть лагерь.

Я упаковала седельные вьюки и саквояж. Поблагодарила черную женщину, пустившую меня на свой чики, и купила ей пригоршню бус. Дочка хозяйки, лет, наверное, десяти, по имени Поки, заплела мне волосы (отросшие и неухоженные), и я приласкала девочку. Под печальные размышления о том, что уже тысячу лет мне не случалось прикасаться к человеческому существу, я покидала лагерь; лошадь моя медленно ступала вдоль ямы для костра, где сидели незнакомые люди – недавно прибывшие торговцы. Это были кубинцы. Молодые и неотесанные, так что я, опустив глаза, спешила проехать мимо, но вдруг кто-то из них произнес имя. Оно опустилось на компанию, как саван, мне же послышалась в нем надежда. Молчание. И снова то же имя. Вначале я решила, что ослышалась. Но во второй раз имя прозвучало отчетливо, и я, как прочие, замерла в молчании.

Кубинец произнес имя Сладкой Мари – ведьмы, против которой меня предостерегали.


Кубинца звали Риохо. И в тот же миг, как во мне созрело решение, он раскаялся, что произнес имя Сладкой Мари.

– Можешь отвести меня к Сладкой Мари? – спросила я, отозвав его в сторону.

Сомнений не было. Легендарная сестра знает самую прямую дорогу к Селии и не откажется открыть ее мне.

Торговец уверял, что ничего не ведает о Сладкой Мари; при каждом ее упоминании он болезненно морщился. Я повторила вопрос и в ответ услышала прямое и определенное «нет», но торговец не ушел. Подбородок он упер в грудь. Глаза поднял на меня. И я поняла: даром он не согласен.

– Сколько ты хочешь? Чтобы отвести меня к этой ве… женщине?

Я радовалась, что накануне сберегла свой запас векселей, потому что теперь почти все они перешли к Риохо; подсчитывая их, он предупредил:

– Я вас к ней не поведу.

– Но скажешь, где ее искать?

– Нет. Где искать, не скажу. И никто не скажет. Но я могу отвести вас на берег, где вам не придется ее искать.

Я спросила, о чем это он, и он повторил:

– Искать не придется, – и добавил: – Она сама вас найдет.


Западнее, недалеко от лагеря, мы спустили ялик Риохо в ленивую речку, по ней быстро добрались до бухты и вышли в открытое море. Прежде чем солнце достигло высшей точки, мы зашли в залив и поплыли вдоль берега по мелководью.

Я сидела на носу челнока, глядя в воду, чтобы не налететь на корягу. Риохо то отталкивался шестом, то греб веслами и не говорил ни слова. Когда я наконец обернулась, чтобы предупредить его о какой-то тени, замеченной под водой, я поняла, что сковало его язык. Страх. Страх безграничный.

Я повернулась вперед и продолжила наблюдение. Замеченную тень мы миновали. Перед нами расстилалось гладкое, чайного цвета, море, и мы плыли дальше и дальше.


Наконец Риохо высадил меня на берег. То есть он с помощью шеста завел лодку на мелководье, откуда я могла пешком добраться до берега. Когда я обернулась и, махнув рукой, дала знать, что все в порядке, кубинец (который все время молчал, отказываясь говорить о Сладкой Мари) уже плыл прочь. Несомненно, он направлялся в прежний лагерь, чтобы забрать в качестве дополнительной награды мою лошадь. Меняя шест на весла, он торопился изо всех сил, и он ни разу не оглянулся – видно, считал дурным знаком глядеть на мертвых.

Он поставил на мне крест; обрек на погибель за кучку векселей и лошадь, которой я не позаботилась дать имя. Только тут я пожалела, что пошла на риск. Я стояла на белом песчаном берегу, вдоль которого тянулись мангровые деревья и кусты кокколобы, и не видела возвышенности, куда могла бы направиться. При мне был только саквояж. Шла я босиком, связанные сапоги подвешены на плече, чулки свернуты и сунуты внутрь. Штаны я закатала до коленей. Ниже, то ли от морской воды, то ли от пота, выступила соль – источник неприятностей, но не единственный. Однако выбора не было, под безоблачным небом, открытая полуденному солнцу, я зашагала вдоль линии прибоя, усеянной раковинами, водорослями, рыбьими скелетами и прочим.

Я шла вперед. На зеленых просторах не виднелось ни одной лодки, и эта зеленая пустыня яснее ясного говорила о моем одиночестве. Тишину нарушал только шум прибоя и шелест пальм. Вдали стена из кокколобы обозначала дюну.

Наконец в кокколобе показалась брешь – тропа, ведущая вглубь. Я решила свернуть туда и, поднявшись выше, села на сухой песок, чтобы надеть чулки и сапоги, а также сделать подкрепляющий глоток из бурдюка, который висел у меня на плече. Второй глоток я сделала, чтобы запить краешек кукурузной лепешки, которая была завернута в подмокший мох. Тут я задумалась, не отвергает ли мое сердце намеченный план – оставить позади солнце и песок и погрузиться в лесную тень; оно выбивало новую мелодию, с долгими интервалами, на четыре такта. Но нет, пульс бился не во мне, а в песке. Он поднимался по спинному хребту. Он становился все размеренней, все громче, и наконец, осмотрев берег слева, к югу, я это увидела.

Единственный объект: лошадь и всадник; и приближался он слишком быстро, что означало недружественные намерения.

Я побежала, кинулась к тенистому проходу, уводившему от берега.


Верно, я желала, чтобы меня нашли, ведь, не встретившись со Сладкой Мари, я не могла путешествовать дальше. Риохо сказал, что она найдет меня, и я в этом нуждалась. Но тут был всадник на лошади слишком уж высокорослой. Грудь его была обнажена, черные волосы развевались не от ветра, а от быстрой езды; он действительно летел во весь опор, и прибой пенился под лошадиными копытами.

…Тропа, да… Но, пожалуй, будет преувеличением назвать так проход, загроможденный снизу корнями и пнями, а сверху завешанный вьющимися растениями. Чтобы протиснуться, мне пришлось извиваться, как змее, зная, что настоящие змеи повторяют каждое мое движение. Я пробиралась дальше, торопливо, но по возможности спокойно; временами оглядывалась, чтобы узнать, не последуют ли за мной лошадь и всадник. Верно, кустарник рос слишком плотно; верно, он укрыл меня от того, кто с грохотом мчался вдоль берега…

Мой самообман был грубо оборван. Когда я снова обернулась к темному лесу, он ожил.

Деревья. Между сосной и пальметто что-то двигалось. Затененная зелень где-то на средней высоте зашевелилась – для пантеры слишком высоко, разве что она преследовала меня, перепрыгивая с дерева на дерево, с сука на сук. Медведь? Нет, он не так проворен. Олень? Да. Конечно же, я вспугнула пасущихся оленей, и теперь они разбегались. Я вздохнула с облегчением – и зря.

В конце тропинки спрыгнул с дерева человек непонятно какого цвета. Непонятно во что одетый. И с непонятными намерениями.

Я бы вскрикнула, но онемела от испуга.

Развернувшись, чтобы побежать к берегу (всадник так всадник, ну и пусть), я обнаружила, что дорогу мне перекрыл другой мужчина, такой же непонятный. Я затихла. И тут первый незнакомец испустил крик, от которого стремительный ток крови у меня в жилах едва не застыл. На крик явились из-за зарослей еще двое, так что я была загнана в угол.

В знойной темноте, где пахло гнилью с ароматной примесью сосновой смолы, меня охватил такой страх, какого я никогда в жизни не испытывала. Когда незнакомцы приблизились ко мне с четырех сторон, я смогла лучше их рассмотреть. Сначала одного, потом другого. Я поворачивалась то туда, то сюда.

Они казались высеченными из твердого дерева – плотные, крепкие и темные. Я не различала в темноте, к какой расе они принадлежат: черная у них кожа, красная или просто загорелая. Вначале мне казалось, что на них надеты маски, но вблизи я поняла, что это их настоящие лица. Очень уж застывшие, безжизненные. Лишенные всякого выражения. Как остановившиеся часы. Возрасту, написанному на этих лицах, противоречила гибкость членов, заметная в движениях незнакомцев. Приближаясь ко мне, они ловко перепрыгивали через бревна и сплетение вьющихся растений.

При всей загадочности их лиц еще больше меня напугала одежда незнакомцев, потому что я ее узнала.

На одном была корона, серебряная, а скорее, выкрашенная серебряной краской, и основательно потертая. Под редкими солнечными лучами на ней поблескивали камешки. На другом была мантия из царственного пурпура, усеянная серебряными звездами и символами – такую мог бы носить волшебник из Старого Света. Двое других были одеты просто, но на давно устаревший манер. По этой одежде, по костюмам я догадалась, что это за компания. Несколькими месяцами ранее всю территорию всколыхнули слухи о том, как на равнинах много севернее Тампы кто-то напал из засады на труппу, игравшую Шекспира, и перебил ее. Один из актеров выжил и рассказал о бойне и о том, как с него самого снимали скальп… Да, это были убийцы. Принц Хэл, Просперо, Горацио и Фальстаф, назову я их, но не в шутку, а лишь для того, чтобы проще было рассказывать.

На том, что произошло далее, я не стану долго задерживаться. Самое худшее началось, когда передо мной предстал Принц, спустившийся, так сказать, с авансцены. Глаза у него были усохшие, ввалившиеся. Лицо в складках, но кожа еще упругая; оно напоминало ложе высохшей реки. Грудь, однако, широкая и гладкая, украшенная, помимо мускулов, ожерельем из чеканных серебряных дисков; они висели на нити, похожие на улыбающиеся губы, нелепо контрастируя с каменно-неподвижным лицом.

Принц, должно быть, пробормотал какое-то приказание (четверка разбойников говорила на смеси мускоги и испанского, вкрапляя в речь и английский, но в их произношении он тоже казался иностранным), и трое его сообщников сомкнулись вокруг меня, их добычи. Пока они меня пихали и тянули, я заметила, что все они были… недоукомплектованы. Кто-то когда-то их изуродовал, буквально обкорнал.

У Принца Хэла отсутствовали оба уха, точнее, они были отрезаны, и квадратные обрубки особенно привлекали к себе взгляд рядом с фальшивой короной. У свергнутого герцога, Просперо, не хватало пальцев. Горацио ужасно хромал – думаю, у него были подрезаны сухожилия, одно или оба. Фальстаф лишился большей части языка. Это, однако, не мешало марону (теперь мне было видно, что цвет его кожи свидетельствовал о смешанном, индейско-негритянском происхождении) говорить или пытаться говорить: обрубок языка трясся, как трещотка гремучей змеи.

Вообразите себе их дьявольскую радость. И еще вообразите, что она никак не отражалась на их лицах… От этого меня затрясло еще больше.

Приплясывая на своих шести пальцах, Просперо искал нож или ружье. Фальстаф так близко придвинул ко мне свою деревянную физиономию, что я разглядела его кожу, темную и задубелую, как вяленое мясо, с полосами ягодного сока – боевая раскраска. Мне виден был и рубец на конце его трещотки. Горацио заломил мне руки так, что они едва не выскочили из суставов.

Мы стояли в глубокой тени, одежда еще была на мне, но изувеченные дикари как будто подстрекали друг друга совершить злодеяния, которые излишне описывать. Как же страшно было думать о том, что произойдет, если они меня разденут, если осмотрят и обнаружат…

Enfin, не надеясь остаться в живых, я решила оказать сопротивление, и на боку Принца Хэла обнаружила то, что искала, – нож в ножнах из оленьей шкуры. Я кинулась… нет. Стойте, скажу иначе. Когда я решилась прыгнуть за ножом, вокруг произошли перемены столь многочисленные и внезапные, что перечисления их будет достаточно.

Горацио крепче сжал мои руки.

С веток слетели невидимые птицы, и весь лес вдруг ожил и загомонил.

Фальстаф отшатнулся от меня к Просперо и Принцу Хэлу; все они кричали – нет, повторяли какой-то бессмысленный унылый напев.

Я снова услышала барабанный перестук, говоривший: по тропе, что казалась слишком тесной, слишком заросшей, приближается с берега всадник.

Горацио оттолкнул меня, и я упала на землю. Я лежала в грязном месиве, воняющем перегноем. Всадник близился; в конце концов передние ноги лошади, высотой хендов в пятнадцать, остановились совсем близко, так что я могла бы их коснуться… Но я, конечно, этого не сделала. Я не делала вообще ничего, потому что была… в неком состоянии. Природа этого состояния открылась мне только тогда, когда всадник спрыгнул с лошади, поднял меня на ноги, долгим пристальным взглядом изучил мое лицо и развернул меня в сторону разбойников. Которые, все до одного, попятились. Они стояли плечом к плечу, притихшие, потому что сквозь кроны сосен просачивался свет и было видно, как изменились мои глаза.

Задубевшие от времени лица негодяев, как могли, выражали суеверный ужас, но красноречивей были их позы – обратившись ко мне спиной, они пали на колени и склонили головы. Да, перед знаком жабы все четверо сникли. Монотонный напев сменился мычанием; жалобная нота в нем только больше меня разозлила. К счастью, описывать кровавую месть мне не придется, пятый незнакомец утихомирил меня.

У него тоже были глаза старика, но не тусклые, как у шекспировских персонажей, а блестящие; в душе всадника не угас огонь, а в чертах, иссушенных и неживых, все еще прослеживались индейские очертания. Добрые глаза его оттенялись длинными черными волосами; на лбу они были перевязаны лентой, на макушке украшены веером петушиных перьев красно-коричневого цвета. Одет он был в одни лишь штаны, обильно расшитые бусинами; тело его мало сочеталось с лицом. Первое было, пожалуй… красивым, второе – отжившим.

Пятый незнакомец тоже схватил меня, но не так, как другие. Я все еще показывала ведьмин глаз. Я это чувствовала и удерживала его усилием обостренной, злобной воли. О, злоба во мне кипела, но я не отводила взгляда от всадника. В его стальных глазах, обращенных на мои, ведьмины, читалось: да, жабий глаз для него не новость.

Я наблюдала, как индеец шагнул к коленопреклоненной четверке. Сорвав с плеч Просперо пурпурную мантию, он наступил мокасином ему на хребет, толкая его вниз, в грязь. Послышался треск, но я не знала, то ли это хрустнул позвоночник, то ли передние зубы наткнулись на камень или торчащий корень. Похоже было, что пятый незнакомец вот-вот сотрет герцога – теперь уже по-настоящему свергнутого – в порошок. Оставшиеся пальцы жертвы судорожно цеплялись за траву.

Прочим досталось тоже, и словами, и на деле.

Наконец всадник что-то скомандовал, и четверо разбойников, вскочив, выстроились в ряд и снова упали лицом вниз. Они стояли во влажной тени, готовые бежать за нами, а мы выбирались на лошади из зарослей на ослепительно белый берег.


Всадник был Пятиубивец, и он отвез меня к Сладкой Мари, усадив позади себя на лошадиную спину.

49 Зеркальное озеро

Добравшись до берега, мы направились к югу и скакали долго-долго, прежде чем отвернуть в сторону, через травянистые дюны и далее, в глубокую тень. Перед поворотом на восток Пятиубивец остановился. То же сделали и четверо разбойников, застыв на полосе прибоя в значительном удалении от нас. Они отвернулись от нас, в первую очередь от меня. Опустились на колени. Наклонив головы, они словно бы наблюдали, как море слизывает их следы, уничтожает всякие свидетельства того, что мы здесь побывали.

Пятиубивец не сошел с лошади, а повернулся, так что я впервые разглядела его при ярком солнечном свете. Кожа у него была красная, как только что обожженный кирпич, на высоких скулах не менее гладкая, чем на спине. О, но его лицо! Темные глаза смотрели из глубоких-глубоких орбит. Черты красивые и правильные, но настолько застывшие, что жутко было смотреть. Это была не красота, а… стойкие ее остатки; мне вспомнилось, как я однажды нашла на подоконнике высохшую стрекозу и восхитилась ее панцирем, тонкой текстурой крыльев и яркими красками, все еще не померкшими. Правда, тело Пятиубивца сохраняло гибкость и силу – я убедилась в этом, так как на ходу должна была волей-неволей крепко держаться за похитителя.

Когда Пятиубивец обернулся, я поняла, что он собирается обратиться к четверым, стоявшим на коленях. Судя по всему, он задумал взять у них платок или другой кусок материи, чтобы завязать мне глаза; но тут он заметил желтую полоску, обернутую вокруг моего запястья – талисман богини Саланго. Он отвязал материю и, догадываясь как будто о ее колдовском предназначении, все же использовал как повязку на глаза. Я и в самом деле перестала видеть, желтизна материи поглотила желтизну солнца. Только после этого Пятиубивец пустился в глубину материка.

Немного проехав, мы остановились у источника, журчание которого напомнило мне о том, что я очень хочу пить. Пятиубивец снял с меня повязку, и я увидела в стороне шекспировских персонажей, которые, предпочтя воде спиртное, молча передавали по кругу бурдюк. Они сидели ко мне спиной. Ясно чувствовалось приближение какой-то большой волны; меня наполняла сила, рожденная от ведьминого глаза. Разбойники были напуганы смертельно, но я не связала это со Сладкой Мари (что было глупо – теперь это ясно); правда, я понимала, что шайка противных природе оборванцев знает о ведовстве. Их предводитель, во всяком случае, знал о нем точно.

Пятиубивец взял у меня саквояж и вывалил его содержимое на землю, где предварительно устроил что-то вроде подстилки из листьев кокколобы, которые срезал с подпорки. Это было не праздное любопытство; скорее, он оценивал мое имущество, чтобы о нем отчитаться. Он развязал разноцветные тряпочки и нашел предметы, упакованные туда на случай, если я отыщу Селию, – ингредиенты чар, которые я собиралась на нее наложить. Часть их относилась к западному ведовству и к stregharia, ценимому мною виду колдовства. Другие принадлежали к вуду – кора каскары, почки коммифоры, буквица, семя айвы, спирея и так далее. Все это ради удобства перевозилось в измельченном виде, а для хранения служили обрезки ткани и различные склянки. Конечно, при мне было дополнение к книге, которую я тогда составляла. Это был альбом удобного формата, в кожаной обложке. Там имелись образцы флоры и фауны, недавно мною обнаруженные – листья, фрагменты шкурок и так далее, – а на страницы я занесла заклинания, которые могли понадобиться, чтобы разорвать любовные чары, ослабить их или перенести на другой предмет и тому подобное. Кроме того, как обычно, в книге содержались мои размышления. Пятиубивец просмотрел записи. Не знаю, умел ли он читать, но, когда мы опять садились на лошадь, он, казалось, знал, что я собой представляю; раньше я уже показывала глаз, а во время езды я из робости прижималась к его спине своей перевязанной грудью и тем, наверное, еще больше себя выдала.


Мы прибыли на поляну. Я не имела понятия, где мы находимся, знала только, что к юго-востоку от того места, где меня посадили на лошадь. Об отсутствии же деревьев я судила по тому, что солнечные лучи падали вниз свободно, а не просачивались сквозь листву. К тому же дышалось здесь легче, чем в лесу. Наконец я осталась без повязки – да, тут была поляна, но не обычная.

Перед нами лежал недавно расчищенный участок саванны, но, когда мои глаза привыкли к освещению, я разглядела, что земля была черной – от пожара, происшедшего не далее трех месяцев назад. Каким-то образом пожарище имело безупречно круглую форму – на обрамлении, состоявшем из карибской сосны, лавра и гибридного ясеня, не виднелось никаких следов огня. Имелись, конечно, и могучие пальметто, и папоротник, и адиантум, и мелкие травы, и молодые деревца. На обожженной земле пасся длиннорогий скот, стадо в десять голов. Но о них я вскоре забыла. Странный луг служил каймой источнику или известняковой чаше, где сияла вода такой ослепительной голубизны, что я уставилась на нее как зачарованная.

Голубая и неподвижная. Совершенно неподвижная. В самом центре поляны, похожая на плоский сапфир. Среди бассейна находился остров, густо заросший темной зеленью. Это были концентрические круги – саванна, бассейн и остров.

По ту сторону поляны, в стене леса, виднелась вторая росчисть, поменьше; здесь Пятиубивец поставил свою лошадь, рядом с еще четырьмя. Выйдя вновь на обожженную пожаром землю, я поняла, что наш путь лежит на остров в середине этого слишком прозрачного бассейна – на воде качался плот из кипарисовых досок. На нем мы поплыли, отталкиваясь шестом, по сапфировому озеру; подобного я не видела никогда в жизни.

Как уже говорилось, озеро было прозрачное, в глубине виднелось дно. Там, на ложе из белого песка, покоились раковины, и камешки, и… предметы не столь подходящие к случаю: винтовка и бледные сучья, разломанные и сваленные в кучу, – теперь я готова поспорить, что это были кости. По песчаному дну пробежала тень; я подняла взгляд и заметила летавшего кругами грифа. Я стала высматривать рыбу, но не обнаружила ни единой. Какова глубина воды – пятнадцать футов, пятьдесят? – я не знала. Не знала также, откуда она вытекает.

Но вскоре я забыла и об этом, потому что на берегу, где толпились кипарисы и виргинские дубы, увешанные мхом, меня ожидали явления еще более необычные. Я говорю о живых существах, невидимых, но издававших звуки, от которых кровь у меня в жилах застыла, как воды, по которым мы приплыли. Это было дыхание, и, когда мы приблизились, я приняла его за первые, еще не громкие, громовые раскаты. Но это не был гром. А когда наш плот, скользнув под веткой дуба, стукнулся о берег, к этим звукам присоединился звериный рык. Тут я увидела восемь довольно хлипких бамбуковых клеток, установленных в два яруса. В них, сверкая восемью парами глаз, ходили по кругу пантеры.

На всех кошках были ошейники, сплетенные из пальмовых волокон, а возле клеток (они помещались тоже на плоту) висели жгуты или длинные лоты из пеньки, конского волоса и кукурузных листьев. На другом дереве болталась, усеянная мухами, задняя часть туши какого-то животного – видимо, оленя; половина мяса была уже отрезана и скормлена пантерам, которым не терпелось получить остатки. То есть мясо, будь то оленина или что-то еще.

– Идем, – сказал мне Пятиубивец. – Кошек бояться не стоит. Пока.

Он отпустил шекспировских персонажей. Услышав «прочь», они побежали со всех ног, как будто кошки их преследовали.


Я шла, куда было указано, Пятиубивец следовал за мной. Радуясь тому, что кошки остались позади, я не ожидала встретить впереди кое-что похуже. А именно:

Деревья, разукрашенные мертвецами.

Да, три скелета – человеческих, на разных стадиях разложения – свисали с высокой дубовой ветки. На одном я разглядела остатки солдатской униформы. Второй дольше прочих пробыл в петле из вьющегося побега – выпавшие из суставов кости усеяли землю под ним. Третий труп был голый, с раздутым животом, и – о кошмар! – мягкие ткани щек, груди и ягодиц были усажены непонятно кем или чем.

Так кем же? Долго раздумывать мне не пришлось, поскольку на верхних ветвях того же дерева, черными и коричневыми пятнами, расположились тучи птиц-падальщиков – толстобрюхих, с сизыми перьями канюков. Явились за своей долей и вороны, одна как раз закаркала, словно отгоняя меня от своей добычи – мяса повешенного. Тут же дерево опустело, птицы черными волнами поднялись в воздух и, покружившись, разлетелись. Остались только мертвецы.

Как долго я стояла, задрав голову, не скажу, но наконец Пятиубивец, со словами «она ждет», слегка меня подтолкнул.

Я шла, уставившись себе под ноги, по тропе, проложенной через грязь и трясину, и почти не глядела вперед. Поэтому следующая поляна появилась передо мной внезапно.

Четвертый круг среди могучих деревьев. Он был залит солнцем, таким ярким, что, выступив из тени, я не поняла, что это передо мной… еще один труп? Неопознанный предмет качался в седле, которое было привязано к толстым корням большого баньяна. Оно болталось футах в двух или трех над землей. Но нет, это сморщенное, высохшее существо вовсе не было трупом.

Это была она, Сладкая Мари, и худшего имени не носила ни одна ведьма на свете.


Когда я ее заметила, она висела в седле, словно засыпая; длинные тонкие руки касались грязной земли. А между ними, как грязная река в меловых берегах, струились, в обратном направлении, волосы, подобных которым…

Ну и мерзость! Они блестели сединой, с серебристыми и черными прожилками. От самого широкого места – на затылке – грива сужалась, чтобы пятью или шестью футами ниже сойтись в точку, наподобие треугольного крокодильего хвоста. Этих волос никогда не касались ножницы. Уже давно они были заплетены в косу из множества прядей, от которой шел дурной запах – да мыли ее вообще когда-нибудь или нет? Внутри же копошился настоящий улей. По всей ее длине перемещались крылатые твари – яркие мушки и белесые муравьи. Коса походила на лестницу, где сновали туда-сюда многоногие, одетые панцирем насекомые. Мне бросились в глаза два полупрозрачных скорпиона, которые спешили к ее обтрепанному, жесткому, как обрезанная веревка, концу, откуда перебрались на землю.

От вида сестры меня затошнило. Я горько пожалела, что затеяла ее разыскивать. Пусть бы она и оставалась легендой.

Пятиубивец засвистел, и вскоре под деревьями собралось подобие двора. Это были мароны, люди смешанной, неопределимой расы. Кто был совсем обнажен, кто едва прикрыт. К счастью, среди них не обнаружилось шекспировских персонажей, хотя явившаяся шайка отличалась от них не в лучшую сторону.

Один приковылял на деревянной ноге, которая была вырезана по образцу его собственной и ремнями закреплена на обрубке. Другие претерпели не столь значительные потери – половина руки, пальцы, отрезанный нос. Как раз безносого (его, как и прочих, отличали сила и проворство, и одновременно застылость черт, за исключением только дырочек в том месте, где был нос) – именно безносого – Пятиубивец послал помочь Сладкой Мари. Остальные преклонили колени на опушке, спиной к своей госпоже – и, наверное, ко мне.

Безносый подошел к Сладкой Мари, склонился и поднял ее волосы. Поднял их вдоль спины, между стеблями, державшими седло-кровать, и, намотав себе на руки, придерживал, пока старая карга выпрямлялась.

О да, она встала и вышла из-за седла. Вышла медленно, черепашьими шажками, и позволила увидеть…

Босые ступни и костлявые, как у жеребенка, ноги, узловатые колени. Бедра, почерневшие от загара и дряблые (узенькая юбка из мешковины их не скрывала). Тело худое и слабое, рост не выше пяти футов. Втянутый живот. У самой талии – груди, прикрытые лифом из той же мешковины. Ребра наружу, хоть пересчитывай. На груди кожа тонкая, сухая, как бумага. В других местах – золотушная. Обвисшая, складчатая, местами обесцвеченная. В розовых пятнах от волдырей, ожогов, ссадин.

И потом, ее лицо:

Говорившее о красоте, которая превратилась в свою противоположность.

Между широкими скулами помещались миндалевидные глаза. Серый цвет радужных оболочек я бы сравнила со слюной. Слезившиеся белки белизной отнюдь не отличались, а имели светло-желтый оттенок. Веки, лишенные ресниц, были как будто слегка влажны. Они мигали, но без всякого ритма: то быстро, раз пять подряд, то медленно, а потом долго не мигали. Нос был на удивление изящный, вздернутый. Рот – суровый, словно сточенный жесткими словами вроде тех, какими она меня встретила (голос от нечастого употребления хрипел):

– Посадите ее туда. – Она повелительно кивнула. – На место оратора.

Меня подвели к утрамбованному участку перед старым дубом. Я ждала, глядя на существо, медленно приближавшееся в сопровождении индейца с голым черепом вместо лица, который бережно держал ее шлейф волос. Затем индеец пристроил его на крюк – ржавый железный крюк, вбитый – судя по всему, очень давно – в дерево, перед которым я стояла. На других деревьях виднелись такие же крюки, прибитые на высоте ее роста.

Освобожденная от бремени волос, Сладкая Мари выпрямилась и подняла взгляд на меня, но тут подошедший Пятиубивец что-то зашептал ей на ухо; чтобы понять, о чем он говорит, слышать было не обязательно, я уже уверилась, что он разгадал меня и как ведьму, и как мужчину-женщину. И конечно (теперь я знаю, что это было обязательно), старая карга поманила меня к себе, чтобы удобней…

– И то и другое, – проговорила она. – И то и другое?

И выкинула вперед свою твердую, как железо, руку – надавить, ощупать… узнать меня.

Когда я отстранилась, ее волосы соскользнули с крюка, голова задралась, обнажился лоб – слишком широкий, слишком округлый и высокий. Я заметила у нее в ушах ветвистые серьги, какие носят семинолы, – длинные, в бусинах. Она подступала, а я потихоньку удалялась, пока не отошла на безопасное расстояние. Верно, груз волос оттягивал кожу у нее на лбу.

– Нет, нет, дорогая, – произнесла она. – Не отбивайся от Сладкой Мари.

В ответ я показала глаз; она тоже.

– Сильная. И мужчина, и женщина… Это что-то совсем новенькое для Сладкой Мари.

Протяжно произнесенное слово «новенькое» прозвучало обидно; вначале послышался звук «г», словно она отнесла меня к докучным тварям, вроде гнуса или гномов.

Что-то напевая, Сладкая Мари принялась разглядывать меня обычными глазами. Ведьмин глаз она сморгнула мгновенно – такого я не видела ни у одной сестры. Мой же глаз, знаю, держался. Через него я рассмотрела Сладкую Мари во всех подробностях.

Она была много старше меня. На это имелись указания: длинные мочки, с которых свисали серьги; голубоватый блеск зубов; к верхней губе от носа спускалась глубокая морщина, вокруг росли седые волоски. Груди в поношенном дерюжном лифе свободно болтались. На шее у нее висел обызвествленный змеиный череп; ядовитые зубы были на месте; то, что я принимала за другие ожерелья, было, как выяснилось, грязью; кольца грязи, как кольца на стволе дерева, – свидетельство прожитых лет.

– Зачем, – спросила она вдруг, – зачем ты искала Зеркальное озеро? – Она развела своими тонкими, как щепки, руками, очерчивая границы своего царства. Каким духом на меня пахнуло, описывать не стану. – Зачем ты искала Сладкую Мари?

Прежде чем я успела ответить, Пятиубивец снова свистнул и придворные в два счета расселись, остался только тот, что нес волосы; он стоял на коленях в тени Сладкой Мари, обратив свое безносое лицо в грязь.

– Зачем? – повторила ведьма, когда нас на поляне осталось четверо.

– Я пришла за помощью. Я ищу…

– За помощью? Ты сказала, за помощью? – Ее пронзительный смех походил на крик журавля. – Поддержка и всякая такая «помощь», о которой ты говоришь, – это не по части Сладкой Мари. Она даром рта не откроет, вот в обмен на что-нибудь… Понимаешь, о чем Сладкая Мари ведет речь?

Я ограничилась кивком, потому что она подошла вплотную, обдавая меня вонью.

– Мена, – продолжала она. – Я говорю о мене. Что за… что за помощь тебе понадобилась и что ты ищешь?

– Я ищу одну женщину. Подругу. Ее зовут Селия.

– Да? – Она как будто заинтересовалась и, отступив, спросила: – Она ведьма?

– Нет. Просто подруга, как я сказала. Она убежала…

– Убежала? И ты смеешь… – Она с размаху ударила себя в грудь, отозвавшуюся глухим звуком. – Ты смеешь предлагать Сладкой Мари, чтобы она отыскала беглую рабыню? Вот так дурь!

– Она не рабыня. Больше не рабыня. Она моя подруга.

Ударяя себя в грудь, Сладкая Мари поранила палец об ожерелье с ядовитым зубом. Пошла кровь. Сладкая Мари озабоченно присвистнула, в ответ на этот зов безносый индеец упал на колено и принялся сосать и слизывать с грязного пальца ведьмину кровь.

– Ступай, – сказала она рабу, который понял ее не так, как я.

Он снял с крюка ее волосы и повел Сладкую Мари назад к седлу и, снова прикрепив косу, взгромоздил ведьму на потертое кожаное сиденье.

Качаясь, как ребенок, она заговорила:

– Значит, Обоеполая Ведьма хочет получить от Сладкой Мари сведения? Так?.. Селия, говоришь?

– Да.

– Нет! – выкрикнула Сладкая Мари с такой силой, что невидимые птицы вспорхнули с ветвей и те отчаянно заколыхались. – Это имя она сбросила. Как змея сбрасывает кожу. – Она молчала; качели взметнулись два, три, четыре раза, и только тогда Сладкая Мари продолжила: – Ту, кого ты ищешь, белые зовут Лидди, а в общине ее называют Цветочное Лицо… Сладкая Мари знает это.

– Вы… вы ее знаете? Селия близко?

У меня, недрогнувшей перед зловещей сестрой, подкосились ноги и стукнулись колени.

Но ведьма молча качалась. Во всю силу, взлетая все выше, описывая дуги все длиннее, насколько позволяла прикрепленная коса.

Но наконец:

– Ты ищешь эту самую Лидди?

– Да. Она… здесь?

Мне отчаянно хотелось найти Селию, но еще сильнее я желала услышать, что она никогда не удостаивала своим присутствием это чертово Зеркальное озеро.

Вопрос показался Сладкой Мари смешным, и вновь позолоченная солнцем зелень и глубокие тени ее владений огласились пронзительным хохотом.

– Нет, – отвечала она. – Что проку Сладкой Мари от негритянки, пусть и хорошенькой? Никакого. Никакого! Без надобности Сладкой Мари смоляная девка.

Оттолкнувшись ногой, она взлетела так высоко, что волосы чуть не стянули ее на землю. Безносый этого не видел, он стоял лицом к деревьям, так же неподвижно, как они. Это Пятиубивец шагнул вперед, чтобы предотвратить падение, но Сладкая Мари его остановила:

– Сладкой Мари не нужна помощь. – Она сняла руку с побега, на котором держались качели, и указала на меня. – Помощь нужна вот этой ведьме.

– Да, нужна.

– Тогда скажи слово «мена». Говори!

– Мена, – повторила я.

– Если Сладкая Мари даст, то получит что-то в обмен?

– Да.

– И если Сладкая Мари даст и получит что-то в обмен, и если Сладкая Мари оставит Ведьму с Петушком в живых, то что ей будет причитаться?

– Все, что пожелаете. – Пусть оскорбляет, пусть грозит, главное, она знает о Селии. – Все, что Сладкая Мари пожелает.

Проехавшись носками по грязи, ведьма остановила качели, выпрыгнула из седла, проворно сняла свои волосы с крюка и, согнувшись в три погибели, пересекла поляну. Теперь она стояла в каком-нибудь футе от меня, держа свои волосы на руках, как младенца.

– Мена, да. Сладкая Мари хочет меняться. Сладкая Мари даст тебе Цветочное Лицо, да. Но взамен Сладкая Мари хочет от тебя… кое-что. – Она поднялась на цыпочки, и следующие ее слова буквально шибанули мне в ноздри: – Войну. Сладкая Мари хочет войну.

50 Скрытая сестра

«Назови какую-нибудь сестру».

Это потребовала Сладкая Мари.

Мы с Пятиубивцем шли за ней через поляну, безносый нес ее волосы. Мы шагали через изумрудные заросли. Солнце склонялось к западу, вокруг темнело, сгущались тени. Я не думала, что остров такой большой – до лагеря ведьмы мы добирались добрую четверть часа.

Первым, что я увидела, были закопченные горшки на бамбуковых стойках; дым от них отпугивал москитов. Участок не был полностью очищен, но несколько деревьев все же повалили, чтобы освободить путь к двум строениям. Нет, их было три. Параллельно друг другу тянулись два длинных сосновых вигвама с тростниковыми крышами, в конце стояло третье, намного меньшее здание. Бревна были кривые, в зазоры легко проходила рука; так же могла проникать туда и обратно вода, не разрушая строение. Но волновались ли когда-нибудь воды Зеркального озера – такие безжизненные, такие зловещие? Третье здание представляло собой квадрат, щели были надежно замазаны земляным бетоном – смесью глины, песка и ила. С первого взгляда я решила, что это коптильня. Во дворе между тремя строениями работали другие люди, тоже изувеченные. Женщин не было, одни мужчины. Когда мы вышли из леса, все замерло. Выделка шкур, помол зерна, починка рыболовных сетей, подпитка огня – все остановилось, все пали на колени, спиной к нам, каменными лицами к земле.

Безносого отослали. Протягивая Сладкой Мари ее волосы, он по-прежнему смотрел в землю. Так он и удалился – сделал два шага назад, повернулся на пятках и пулей бросился прочь. Это вывело ведьму из себя. Она что-то прошипела ему вслед или, быть может, плюнула.

Мы пошли в правое здание. Оно было поднято над землей, и вела туда лесенка из разновысоких обрубков бревна. От лесной почвы нижний этаж отстоял на четыре-пять футов, со всех четырех сторон тянулись бамбуковые загородки. Когда я шагнула в коридор, который шел вдоль стены, выходившей во двор, мне почудился под ногами шорох. Я находилась там, под тростниковой крышей, когда в дверь, завешанную полосками оленьей шкуры, вошла Сладкая Мари. Лишь только хозяйка скрылась из виду, работники, как я заметила, вернулись к своим занятиям.

Внутренняя отделка длинного вигвама была скромная, мебели немного. Во всех стенах имелись окна, но все же было темно. Я различила деревянные обрубки, служившие на сей раз стульями, и на них парусиновые подушки, из которых торчал мох. Один за другим стояли два дощатых стола, третий, у дальней стены, был развернут поперек узкого помещения. Внутри никого не было, кроме Сладкой Мари, Пятиубивца и меня.

Следуя за Сладкой Мари в дальний конец комнаты, я услышала вроде бы сопенье и фырканье, и дощатый пол у моих ног выгнулся. Я остановилась. Тишина. Еще шаг-другой и… если бы Пятиубивец не схватил меня за локоть, я бы ступила на окровавленную бамбуковую решетку, которая была вставлена в пол, а может быть, и провалилась бы сквозь нее, и уж во всяком случае сломала бы каблук… Стойте. Рассказ об этом чудном приспособлении еще впереди.

А теперь скажу только, что меня направили в темный угол, где нашлась сложенная на полу перемена платья – штаны из оленьей кожи и просторная блуза с завязками по вороту и краю рукавов, чтобы не забрались внутрь кусачие насекомые. Блуза была не черная, как мне сперва показалось, а скорее кипяченная с индиго; это была синева полуночи, когда светит месяц; я носила ее долго и с удовольствием.

Мы втроем уселись на обрубки бревен, расположенные треугольником. Сладкая Мари сидела спиной к стене, на которую повесила свои волосы. Скоро из коридора явились остальные – пятясь, кланяясь темноте, где мы сидели. Зажгли сальные свечи, но толку от них было мало. И двое мужчин, увечья которых скрыл от меня милосердный сумрак, начали готовить еду. Пока мы ожидали трапезы, Сладкая Мари сказала:

– Назови какую-нибудь сестру.

– Себастьяна д'Азур.

– Нет. Сладкая Мари не знает такой. Другую.

– Она живет во Франции и была знакома с французской королевой, перед тем как…

– Другую! – Она засадила рогатым каблуком по сосновому полу.

Да, под нами кто-то находился, сейчас ерзал и стучал… чем? Лапой, когтями, рылом? А может, это постукивала человеческая рука?

– Линор, – сказала я, стараясь не думать об этих звуках. – Ее называют Герцогиней, и…

– А, ну да, – проговорила ужасная сестра. – Сладкая Мари слышала об этой нью-йоркской шлюхе. Кошки хорошо знакомы с одной ведьмой, которая недавно с ней водилась, да, да. Ведьмой, которая, как ты, искала Сладкую Мари. Ведьмой, которая пыталась… забрать у Сладкой Мари. Которую кошки выследили и разорвали, и…

Тут Пятиубивец вроде бы шикнул, и, к моему удивлению, старая карга прикусила язык. Но очень скоро она заговорила вновь, не обращаясь ни к кому в отдельности:

– Что же, Сладкой Мари не разрешается говорить в компании о кошках? – Этот вопрос она буквально промяукала, но потом вскрикнула, и так пронзительно, что я, глядя во все глаза, увидела, как подскочили двое поваров, а потом упали и замерли. Ножи у них в руках трепетали. Лезвия тускло поблескивали, отражая скудный свет. Пятиубивец присвистнул, и повара вернулись к работе, а ведьма заявила: – Сладкая Мари не желает слушать о француженках и шлюхах. Другую!

– Эжени, – предложила я, – родом из Нового Орлеана. Она была жрицей при королеве, Саните Деде, но не имеет ничего общего с Мари Лаво, Парижской Вдовой, которая сейчас…

– Никакая она не ведьма! Никакая не ведьма, эта Парижская Вдова. Низкопробная заклинательница, торговка прахом.

Коммерция на страхе. Да Сладкая Мари спустит с этой fausse[131] Мари шкуру, если только… если она явится к Зеркальному озеру… Говори еще. Сладкая Мари хочет еще.

Сомнительно было, чтобы Сладкая Мари слышала об остальных обитательницах Киприан-хауса, имена из книг тоже не шли мне на ум… Но тут у меня в голове всплыло одно имя, и я проворно его назвала, потому что мое молчание уже начало, судя по всему, раздражать Сладкую Мари.

– Пегги Итон. – Эта самая бесславная из сестер жила тогда в Пенсаколе.

Сладкая Мари вскочила на ноги. Нагнувшись ко мне, насколько позволяли повешенные на крюк волосы, она взяла меня за подбородок, развернула лицом к себе и, показывая глаз, спросила:

– Ты знаешь эту ведьму? Наставницу Сладкой Мари в искусстве войны?

Услышав, что я с ней не знакома, Сладкая Мари отпустила меня и села. Было ли для нее облегчением услышать, что я не знакома с Пегги Итон, что не имею представления о тайном их сообщничестве, если таковое имело место? Или… Увы, гадать об обычаях, капризах, желаниях Сладкой Мари – занятие бесплодное. Ограничимся тем, что она села, по всей видимости удовлетворенная. И вскоре наши мысли обратились к ужину. С тех пор как я вместе с Риохо покинула лагерь, мне ни разу не удалось как следует поесть, однако, наблюдая за стряпней, я забыла про голод, так как:

Повара взялись за двух водяных черепах, которые ползали по столу; перевернув черепах, они стали выдирать из-под панциря нежное мясо. За дверью, где-то во дворе (оттуда шел дым), виднелся костер; туда, наверно, и направился один из двух поваров с черепашьим мясом в руке. Его заменил за кухонным столом третий повар, явившийся с двумя громадными окунями. Рыбу быстро разделали; я наблюдала и думала: «Мы у самого берега. Это хорошо». Но дальше мне пришло в голову: «Бежать невозможно. Кошки уже знают мой запах».

Повара молча входили и выходили, на причудливый манер выказывая почтение темноте, где мы сидели. Наконец третий повар (исполнявший свое дело, по-моему, безупречно) подошел к нам с оловянными тарелками в руках. На них были черепашье мясо и рыба, а также изрядная порция какого-то пряного желе. По примеру Пятиубивца я стала есть руками. Что касается Сладкой Мари, то она посмотрела на свою тарелку, одобрила вроде бы содержимое, но вернула тарелку повару. Не получив никаких приказаний, он все же принес трубку, уже раскуренную, и пока мы с Пятиубивцем ели, Сладкая Мари курила какой-то табак с резким запахом и зеленым дымом. То есть это продолжалось, пока не был подан… некий bonne bouche[132].

Один из поваров вошел в длинный вигвам, неся на плече предмет, который я вначале приняла за коврик. Красный лоскутный коврик. Но когда он оказался на столе, среди рыбьих кишок, я разглядела ноги и длинную шею. И крылья. В прыгающем пламени свечи мелькнули розовые перья и… Фламинго… Чуть ли не мифическая для меня птица, хотя однажды я такую видела: у вездесущего мистера Барнума, в Нью-Йорке, – чучело, конечно.

Да, это был взрослый фламинго, и из его глотки искусник-повар вырвал язык приемом столь изощренным, что я не могла отвести глаза, хотя на моем собственном языке уже начал остывать кусок жесткого черепашьего мяса. Подклювье птицы он отломил голыми руками, затем ножом разрезал длинную шею, от основания клюва до самых перьев. Кончик языка вывалился, увлекая за собой основание. Я проглотила кусок черепахи. При виде столь жестокого кулинарного процесса меня затошнило. Я не сомневалась, что язык в конце концов окажется у меня на тарелке.

Только ради языка фламинго – сырых кубиков в разбавленном цитрусовом соке – Сладкая Мари отложила в сторону трубку.

Выбора у меня не было, это мне ясно дали понять. Я проглотила кусочек, другой, третий этого плотного, маслянистого и чересчур роскошного кушанья. Конечно, Гораций пишет о том, как высоко ценили римляне этот, по их мнению, деликатес, однако те же люди скармливали христиан диким зверям. Опасное занятие – подражать римским нравам… Гораций и прочие римские ужасы возвращают мои мысли к нижнему этажу странного колизея, где я находилась, и к чудному приспособлению, упомянутому выше.

Пока мы сидели за трапезой (мы с Пятиубивцем ели, а Сладкая Мари пыхтела трубкой и ковырялась грязными пальцами в своем фламинго), трое поваров взялись за наведение порядка, то есть за очистку стола. Расколотые панцири черепах, их ножки и внутренности, рыбьи головы, отвергнутая Сладкой Мари порция – все, при помощи ножей, рук, темных от крови щеток, было сметено на пол. Принесли метлу из водорослей и загнали эту массу в дыру, через которую я перешагнула прежде. Снизу послышались отчаянный стук и возня. Не иначе, как там содержались кабаны или другие плотоядные животные.

Через бамбуковую решетку тянулись щетинистые рыла. Решетка была закрыта на задвижку, хотя и хлипкую, и я стала уговаривать себя, что кабаны не прорвутся наверх. А если прорвутся? Они как будто отчаянно карабкались друг другу на спины… Мне было очень тревожно, но стало еще хуже, когда Сладкая Мари поднялась с места, подхватила свои волосы и подошла ближе. Она наступила каблуком на решетку, раздался хруст зубов. Потом визг. Наконец кабаны отступили. Сквозь щели пола было видно, как внизу мелькали тени. И снова тишина – более жуткая, чем любые звуки.

Сладкая Мари взяла со стола тушку фламинго, перекинула через плечо, прошаркала к стене и пристроила фламинго на своеобразную виселицу, а именно крюк для волос, в соседстве с еще двумя, с которых свисали две другие птицы – шеи вывернуты, тусклые перья запятнаны кровью.

Когда Сладкая Мари снялась с места, ее примеру последовали двое поваров; они выскользнули из вигвама, оставив третьего, который нам прислуживал и казался… целым. На которого она набросилась.

Он не слышал, как она подобралась, и, прежде чем начал в отчаянных словах, противоречащих недвижным, как маска, чертам, умолять о милости, ведьма схватила мясницкий нож. Кровавое лезвие, к которому прилипли осколки костей и блестящая чешуя, напоминало изделие ювелира. Была ли она недовольна поваром, чем-то, что он сделал или чего не сделал? Напоминаю, поведение Сладкой Мари не подчинялось ни разуму, ни каким бы то ни было закономерностям. Оно и понятно, ибо дальше она сделала вот что:

Упав на колени (со стуком, вновь расшевелившим кабанов), она обвилась, как удав, вокруг одной ноги повара, а вторую принялась рубить, рубить, рубить.

Я застыла в ужасе. Пятиубивец отвел взгляд и опустил веки, выдавая тем самым свое волнение.

Первые три пальца отлетели разом, остальные два Сладкая Мари отсекла поодиночке. Еще взмах ножа, и на пол шлепнулся квадратный кусок икры. Сладкая Мари потянулась за пальцами и мясом и весело, со смехом, кинула их сквозь решетку кабанам. Марон держался как мог, до крови прикусив губу; кричал не он, кричала Сладкая Мари. Она выкрикивала какое-то приказание тем, кто находился во дворе. Вскоре в дом вошел человек, единственной рукой прижимавший к груди предмет, который, очевидно, требовала ведьма, – корзину.

Из этой корзины Сладкая Мари вынула ожерелье из волчьей стопы[133] и набросила на плачущего марона, чтобы остановить истечение жизни; однако средство подействовало не сразу, и кабаны потянули языки к решетке, слизывая бегущую кровь. Сладкая Мари прижгла рану головешкой. Тут повар наконец вскрикнул, да так, что я заткнула уши. Служитель, принесший корзину, вставил ему между зубов палку, чтобы он молчал. Из лифа Сладкая Мари извлекла зеленоватый корень, пожевала его и выплюнула на покалеченную ногу. Наконец она перевязала ногу зелеными листьями и сосновой корой. Хромая и опираясь с силой на своего однорукого товарища, индеец покинул вигвам. Пока он не скрылся, Сладкая Мари бросала ему в спину насмешки; потом она неспешно вернулась за стол, волоча свою косу по окровавленному полу.

…Не знаю, откуда у меня взялись силы, но я сказала:

– Селия… Что насчет Селии? Что насчет… Цветочного Лица?

Ничего.

– Сладкая Мари, – взмолилась я, – где она?

– Далеко, – отозвалась она так небрежно, что я вскочила на ноги, а обрубок, на котором я сидела, закачался.

Я смотрела сверху вниз на улыбавшуюся сестру.

– Садись, ведьма, – она.

Глаза Пятиубивца – холодные, как камни в ручье, – повторили приказ, и я села. И стала ждать, пока Сладкая Мари до меня снизойдет.

– Да, далеко, но Сладкая Мари найдет ее для тебя… Со временем. На это может понадобиться время. Но Сладкая Мари честно ведет дела, она найдет для тебя твою… твою потерянную любовь.

Тут она засмеялась, и я удостоверилась: это была сама воплощенная жестокость.

51 Испанская вода

Сладкая Мари не глядела на календарь и не слушала тиканья часов, однако она была Хозяйка Времени. Позвольте объяснить…


Я и сама не могу подсчитать точно, сколько дней оставалась на Зеркальном озере; дни, проведенные в неволе, легко выпадают из памяти, потому что слишком большой ценой дается их счет. (Никто не говорил, что мне не разрешено покинуть Зеркальное озеро, но я в этом не сомневалась.) Часы складывались в дни, дни в недели, недели в месяцы. Мы находились на юге, солнце было по-прежнему в силе, стояла теплая погода, времена года менялись плавно, едва заметно. Дни сливались воедино. За временем было не уследить.

Всеобщее молчание на Зеркальном озере я объясняла кровавыми деяниями Сладкой Мари, ее измывательством над подчиненными, из которых ни один не осмеливался заговорить со мной или даже встретиться взглядом. Если я заговаривала с кем-нибудь, он затихал и глядел поверх моего плеча, пока я не замолкала. Иные даже скрючивались в привычной позе и дрожали, а когда я их отпускала, бросались бежать. Пятиубивец, тот ронял иногда слова, но очень скупо; чуть разговорчивей он становился, когда меня вместе с ним отпускали с острова.

Со своим молчаливым проводником и охранителем я углублялась в болотистую местность, помогая сельскохозяйственным работникам кормить лошадей сеном, собирать урожай бобов или замии, из которых пекли хлеб, но не представляла себе даже приблизительно, где находится Зеркальное озеро, потому что каждый раз покидала остров с повязкой на глазах и возвращалась тем же способом. Сладкая Мари на этом настаивала.

Вначале я старалась держаться подальше от ведьмы, но мне было решительно нечем заняться. И вот со временем я обратилась к ней. Она всячески демонстрировала, что, снисходя ко мне, делает большое одолжение. Иногда я сопровождала ее в прогулках (мне никогда не предлагалось нести ее волосы и, соответственно, не приходилось отказываться от этой чести), и она бросала мимоходом, что пурпурные плоды опунции, к примеру, «восхитительны», или нацеливала свой жезл на какую-нибудь ядовитую траву: «Лист тройной обходи стороной». Если я задавала ей прямой вопрос, она отфыркивалась или отбрехивалась, смолкала или плела небылицы. Лишь изредка она удостаивала меня ответом. И самым нелюбимым был вопрос, который я задавала чаще всего: не поступало ли в ответ на письма, отосланные с гонцами и торговцами, каких-нибудь новостей о Селии?

Позднее ведьма допустила меня наблюдать за ее занятиями, естество которых… нет, естественного в ее занятиях не было ничего, хотя она воображала себя чем-то вроде целительницы. В длинном вигваме напротив нашей странной трапезной Сладкая Мари хранила свои «целительные» средства. На полу был выстроен целый лабиринт из разноцветных склянок на низеньких подставках из расщепленного и сплетенного бамбука. Здесь были ножи, скальпели, спринцовки, инструменты для скарификации. Расхаживая среди всего этого, ведьма высоко поднимала свои волосы, чтобы не нарушить тщательный порядок. Когда Сладкая Мари впервые оставила меня в этой аптеке одну, я сделала опись, включившую в себя: гваяковое дерево, сарсапарель, лобелию, воробейник, воронец, коку, ялапу, хинную корку, а также бальзамы и травы, как местные, так и привозные, взятые из ее садов или выписанные по почте (переписку она вела очень оживленную). Сад находился за этим самым вигвамом, и вскоре мне было поручено за ним ухаживать. Ядов на участке хватало, это точно. По стене вигвама вилась лиана циссампелос парейра. Под деревом ангельской трубы[134] (аромат дивный, тычинки ядовитые) рос его меньший собрат – грубая и крепкая дьявольская труба[135]. Еще я ухаживала за лаконосом, ривиной и различными маками. В садоводческих трудах я следовала не Сладкой Мари, а «Механике действия ядов» Мида (пособие, рекомендуемое заинтересованным ведьмам вроде меня). Этот и другие тома я обнаружила в небогатой библиотечке Зеркального озера.

Прошло несколько месяцев, может быть, полгода, прежде чем ведьма показала мне свои книжные запасы, скудные и чересчур специальные. В «Pharmacopoeia Londinensis»[136], датированной 1618 годом, разбираются свойства многих ингредиентов, в числе которых порошок мумии, олений пенис, экскременты различных животных (хомо сапиенс среди них не на последнем месте). И еще я на Зеркальном озере впервые прочитала Бурхаве, который в своем сборнике конца прошлого века нахваливает полезные свойства драконовой крови, скорпионьего жира, гадючьих таблеток, крабьих глаз и мела. Найдя не столь радикальные рецепты Эскулапа, я порадовалась. В дополнение к этим и другим томам (от «Materia Medica Americana»[137] до самой расхожей «Фармакопеи Соединенных Штатов») имелись трактаты на индейских языках, включая и слоговую азбуку семинолов, переписанные от руки самой ведьмой. Как ни странно, Сладкая Мари не составляла собственную книгу; книг других ведьм у нее тоже не имелось. То есть я не нашла «Книг теней», хотя вскрывала половицы, ощупывала крюки в деревьях, на которых висели седла, и так далее. По-видимому, сестра предпочитала письма, которые рассылала своим тайным корреспондентам через гонцов. (Несомненно, вблизи Зеркального озера пролегал почтовый тракт; гонцы редко отсутствовали дольше двух дней… Но, как ни досадно, я даже сейчас не догадываюсь, где находилось убежище сестры.)

Однажды (уже как будто наступало лето) Сладкая Мари позвала меня во двор. Там я нашла прежнего, всеми забытого Просперо. Он протянул мне дар, который я жадно выхватила из его беспалых рук: «Полное собрание сочинений Шекспира» в сафьяновом переплете, несомненно доставшееся ему от убитых актеров. Каждый день, едва рассветет, я обращалась к Барду – это была единственная важная для меня книга, – и в ожидании, пока Сладкая Мари даст мне задание или отпустит меня на волю, читала, читала, читала.


Однажды тем же летом я увидела работников, выстроившихся в ряд перед третьим сооружением лагеря – квадратным запертым домиком, где жила в одиночестве Сладкая Мари, допускавшая к себе одного лишь Пятиубивца. Они собрались на трубные звуки морской раковины, которые и меня оторвали от «Макбета».

Я вышла из-за длинного вигвама. Там и сям в лагере были выставлены горящие факелы. При их свете я разглядела двадцать два обитателя Зеркального озера и сосчитала их, пока они стояли рядами. Я заметила, что Сладкая Мари в последнее время не сидела сложа руки. На многих ее подданных виднелись свежие, еще не зарубцевавшиеся раны самого жалостного вида. Мароны черепашьим шагом перемещались мимо окошка в стене домика. Там стоял двадцать третий по счету, Пятиубивец, протягивая братьям янтарные склянки. Те их быстро опрокидывали, как делают пьяницы. Что это был за эликсир, подобно водам реки киконов у Овидия, обращавший людей в камень?

Когда я приблизилась, от меня, вопреки привычному, никто не шарахнулся; все были слишком поглощены напитком. Когда очередь дошла до последнего, уже стемнело; затем они отправились к себе на деревья (веревочные мосты, платформы из сосны и гамаки, свитые из пеньки, служившие им жильем) и, одурманенные, уснули. Тем временем по острову бродили звери. Да, в Дни Выдачи пантер выпускали из клеток, кабанов – из-за бамбуковых перегородок; приходили и другие звери – бурые медведи, волки, лисы и миллионы птиц… между которыми существовала странная гармония, мир, незнакомый Ною.

Все это я наблюдала из укрытия в ветвях на вершине виргинского дуба, куда меня отвел Пятиубивец. Из этого безопасного убежища (дерево было утыкано шипами, чтобы не забрались ни кошка, ни медведь) мы видели, как ведьма расхаживала по освещенному факелами двору; никто, кроме нее, не осмеливался выпускать зверей. Девятая кошка шла с нею рядом. Это была пантера ростом в семь-восемь футов. Ее любимица, домашняя зверюшка. Коакучи – звала ее Сладкая Мари.

Я не знала, что произошло, но обитатели Зеркального озера все не приходили в себя. Когда они наконец пробудились и взялись за работу – снаряжали в дорогу торговцев, переправляли на остров скот для убоя, – я поняла: они залечивали свои раны. Недавно рассеченные члены увеличивались в длине, хотя на культях зияли свежие раны. Из суставов на руке вылезали новые пальцы. Люди с вырванными языками не переставали говорить, пробуя возможностями языка, отросшего на очередной дюйм. Другие – простите за натурализм – открыто поглаживали свои половые органы; именно тогда я обнаружила, как страдали те, кто как будто не претерпел увечий. Их половые члены были необычно длинны, толщиной в запястье, но мошонка отсутствовала. Меня передернуло от догадки о сумочке, том продолговатом предмете, который Сладкая Мари иногда носила на шее, сморщенном и багровом, и содержавшем в себе не гонады, а то, что вудуисты называют гри-гри, – порошки, амулеты, своеобразные колдовские причиндалы; ведь все части тела у обитателей Зеркального озера отрастали снова – пальцы быстрее всего, приблизительно за месяц, ноги и руки – примерно за полгода, но яички – нет. И эти евнухи как будто были у Сладкой Мари в особом фаворе. Первейшим среди них был Пятиубивец.

О, но суть была не в регенерации. Без пальцев, языка, той или иной конечности человек может жить, но никто из них не мог жить без ведьминого напитка, ибо у нее они получали не что иное, как противоядие от смерти.


Как же так? Откуда взялась Сладкая Мари? Enfin, узнайте о Ведьме Зеркального озера следующее.

Давным-давно, году приблизительно в 1760-м, когда испанцы впервые потеряли полуостров, британская корона доверила одному англичанину, по имени Ролл, Денис Ролл, управлять поселением площадью около пятидесяти тысяч акров, на равнинах чуть восточнее центра. Там он думал культивировать индиго по образцу Огглторпа на плантациях в Джорджии – только Ролл собирался использовать труд не рабов, а белых людей, согласившихся семь лет отрабатывать проезд за океан. Короче говоря, он искал обездоленных. В первую очередь он предполагал исправлять несчастных женщин особого сорта, собранных в лондонских трущобах, – шлюх из окрестностей Друри-Лейн.

Затея с Роллстоуном провалилась из-за болезней и раздоров. Немногие контрактницы отрабатывали все семь лет, большинство убегало. Некоторые плыли обратно в Британию. Другие отправлялись на север, в колонии, где назревал бунт. Кое-кто оставался во Флориде. Среди них была некая Убогая Мари. Эта шлюха была ведьмой и знала об этом, и позднее, родив девочку, назвала ее Сладкой Мари, чтобы отличать от матери, а также надеясь, несомненно, что ее жизнь будет слаще.

В тот вечер, когда Пятиубивец рассказывал мне это на ужине в узком кругу (мы трое сидели на обрубках, внизу хрюкали кабаны, Сладкая Мари молчала), Убогая Мари еще сохраняла остатки прежней природной красоты; благодаря ей, а также колдовским уловкам она в свое время сошлась с Кинг Пейном, вождем семинолов, который был много ее старше. Он, как предполагается, был отцом Сладкой Мари.

Втроем они покинули Кусковиллу, в Алачуа, и поселились в будущем Пейн-Тауне; они жили там благополучно, на европейский манер; дом они оборудовали покупными вещами и порядок в нем поддерживали двадцать с чем-то рабов.

Скоро Кинг Пейн умер, и наследником его, по обычаю, стал сын его сестры. Но племянник тоже умер; затем взбунтовался его брат, Миканопи, который, как я упоминала выше, правит теперь. Пейн-Таун семинолы сожгли (таков их обычай, когда умирает вождь), Убогую Мари в племени не оставили; ей предстояло жить на то, что сохранилось от ее недолговечного брачного союза. Куда направились две ведьмы, не знаю, потому что этого не знал Пятиубивец, а Сладкая Мари молчала.

Со временем к Убогой Мари пришла кровь, дочь осталась ни с чем, если не считать ведовских знаний, а также, как можно предположить, презрения, а вернее, ненависти ко всем людям, независимо от их цвета кожи. В каких областях Флориды дожила Сладкая Мари до желанного совершеннолетия, знает только она. Но тут Флорида вновь перешла к испанцам, Сладкую Мари сочли созревшей для брака, она добыла себе богатого мужа, и не одного, и, конечно, хорошо от них поживилась. Все они умерли. Очень удачно. (Тут Сладкая Мари улыбнулась.) И все оставили овдовевшей ведьме землю, в том числе некий участок, не привлекавший к себе поселенцев, потому что это была чащоба, совершенно однообразная, если не считать глубоких источников и известнякового бассейна. Редко кто видел это место, и ни на одной карте оно не было подробно отражено. О, но Сладкая Мари хотела эту землю, где расположено Зеркальное озеро. Отчаянно хотела. Желала ею владеть. Добивалась документа о владении и получила его, потому что тут находился источник и…

Стойте: не источник, а ключ.

Тот самый.

Тот самый, который разыскивал Понсе де Леон.

…Узнала ли Сладкая Мари о ключе от своих мужей – будь они индейского, испанского или другого происхождения – или благодаря Ремеслу, не знаю; но к тому времени, как меня привезли на Зеркальное озеро, он принадлежал ей уже сорок с лишним лет. За это время вне острова о ключе не было сказано ни слова; те немногие, кто знал об испанских водах, стояли перед несложным выбором – долго жить благодаря ему или проболтаться и умереть.

52 Я прошусь на волю

Вскоре после первого Дня Выдачи, но перед тем, как узнать о происхождении напитка, я решила попроситься у Сладкой Мари на свободу. Меня подтолкнуло к этому одуряющее одиночество; как я уже упоминала, разговаривать мне было не с кем, кроме Пятиубивца, а он днями отсутствовал, занятый разведкой или торговлей. Я решила побеседовать со Сладкой Мари до его возвращения, чтобы он, как уже часто бывало, меня не отговорил. Я не могла вытянуть из Пятиубивца ни слова о странной сестре, до одного из тех дней, когда мы занимались Шекспиром. Это был «Ричард II». Да, мы с Пятиубивцем проводили время в обществе Барда – я читала, он слушал и учил язык, которым долгое время пренебрегал. Точно помню строку, которую я тогда произнесла вслух.

Король Ричард, свергнутый и заключенный в замок Помфрет, говорит: «Живя в тюрьме, я часто размышляю, как мне ее вселенной уподобить»[138].

О, что за отклик пробудила в нас обоих эта строчка. Между нами… пробежало что-то вроде электрической искры, ибо разве не было у нас повода поминутно размышлять о том же самом?

С того дня меня часто посещала мысль: а не бежать ли мне с Пятиубивцем с Зеркального озера? Возможно ли это? Но я молчала, и Пятиубивец, зная, о чем я думаю, чего желаю, советовал сохранять терпение. И все же мы сделались молчаливыми союзниками – мы двое против Сладкой Мари, нашей тюремщицы, нашего общего коварного противника.

Терпение? Может, у Пятиубивца оно оставалось, но мой запас был исчерпан. Сладкая Мари ничего не узнала о Селии. А если узнала, то со мной не поделилась. Не захотела. И вот как-то хмурым утром я облачилась в свои штаны из оленьей шкуры и синюю блузу, уже изрядно поношенную, и отправилась к дверям ведьмы.

Да, я долго набиралась мужества, но теперь я подбадривала себя, неслышно повторяя: «Как она смеет, как она смеет, как смеет она насильно меня удерживать?» Дошло до того, что я стала прикидывать, смогу ли, если до того дойдет, потягаться с ней в колдовской силе. Да, я получила силу от мертвецов, но достаточно ли? О, я готова была рискнуть… То есть я бы хотела, а может, и рискнула бы, если б не хищные кошки, против которых это средство было бессильно.

И все же я поспешила к ее двери, которая всегда бывала заперта на замок, когда Сладкая Мари уходила из дома, или на невидимый запор, когда она находилась внутри. В тот день, на мою беду, дверь стояла приоткрытой; мне оставалось только толкнуть ее…

Но стойте, скажу прежде, что Сладкая Мари часто выбирала себе в качестве ложа какое-нибудь из своих седел, и сон там был не сном, а скорее трансом, в который она себя погружала; в этом состоянии полусна-полубодрствования она могла провисеть полдня подряд, не теряя способности наблюдать… И хотя она предпочитала седла кровати или тюфяку и прочим ее странностям не было конца, я все же рассчитывала обнаружить в домике ведьмы ту же странную комбинацию европейских и местных изделий, что и в ее «лекарском» вигваме – там, в дальнем углу, под тюлевой завесой в букашках, мне было отведено спальное место.

Я говорю о таких изысканных вещицах, как коробка из вязового капа с набором серебряных столовых приборов, украшенных филигранью, – никому не нужным, потому что ели мы все равно руками. Или о переносном туалетном приборе, который я использовала по назначению: я проводила перед ним при свечах бесчисленные часы, так и эдак зачесывая волосы – свободно или в пучок, утыканный шпильками из слоновой кости, – прежде чем отправиться на свой тюфяк, набитый конским волосом; этот тюфяк, а также стул без подушки, хромой столик и крохотное зеркальце составляли все убранство моих покоев… Да, я думала увидеть в жилище Сладкой Мари что-то похожее. Но в квадратном помещении из пиленых бревен, так плотно пригнанных, я обнаружила одно-единственное седло и больше ничего; это было не столько жилье, сколько чулан.

…В то утро замок был снят с петель и висел на колышке. От двери падала треугольная тень, железные петли скрипели, потому что крепчал ветер, предвещавший дождь. Пальмы колыхались со свистом и пыхтеньем, как будто в кронах работал паровой двигатель. Когда я подошла к дому (его построили низко над землей, не боясь потопа), с неба упали первые капли дождя. Когда трясущейся рукой потянулась постучать, дверь слегка качнулась внутрь, словно дом сделал вдох. Я не постучалась, а приложила к доске ладонь и толкнула… нет, не толкнула. Из-под припустившего дождя я шагнула в глубокую тень и совершенно неподвижный воздух. Стоя там и ничего еще не видя, я уловила слухом дыхание, слишком тяжелое для Сладкой Мари. Слишком тяжелое для человеческого существа. Оно близилось, близилось, и вот в лицо мне пахнуло влажным теплом и вонючим, кровавым дыханием зверя.

Коакучи, конечно.

Я отшатнулась, кошка прыгнула, притиснув меня к двери. Это разбудило Сладкую Мари, которая дремала в седле.

Она отозвала кошку, но не особенно торопливо.

Передние лапы вонзились мне в плечи. (У меня остались шрамы.) Ее голова, морда, пасть сунулась мне в самое лицо, и я, как могла, отвернулась, но Сладкая Мари объяснила, что это была ошибка:

– Никогда, никогда не подставляй крупной кошке шею, сестра. Ее гладкая поверхность, потная, с пульсирующей жилкой… сопротивляться этому… не требуй слишком многого от моей Коакучи.

В тот же миг кошка раскрыла челюсти и наклонила голову, готовясь напасть (ошибиться было невозможно), и…

Несколькими словами на мускоги Сладкая Мари заставила кошку отступить.

Никогда в жизни я не испытывала такого страха.

Что же случилось дальше… это тема слишком болезненная для гордости, слишком щекотливая. И все же я продолжу.

Я обделалась. Чего и хотелось кошке.

Хищно выпущенные когти посверкивали в тени серебром. В мощном урчании слышалась нота страсти, самая жуткая, самая зловещая.

– Удовлетвори ее, – сказала Сладкая Мари, словно я знала как.

Что за слова вырвались у меня в панике, не помню; страшно не это, страшно то, что затем приказала ведьма:

– Сними их. А то она их сорвет вместе с кожей.

Да, мне пришлось раздеться, обнажиться перед зверем.

– А теперь за дело, – распорядилась Сладкая Мари. – Давай!

Она по-прежнему сидела на седле, свернутые волосы лежали на утоптанном земляном полу. Подняв подбородок, она готовилась наблюдать самое странное из странных зрелищ; я стояла голая от талии вниз, штаны из оленьей кожи были спущены на сапоги. И кошка пустила в ход свой теплый шершавый язык. Принялась за чистку экскрементов. Улизывала мне… меня до тех пор, пока не стало невмоготу терпеть и я не…

Последнее, что я помню, это воркующий голос Сладкой Мари, обращавшейся к кошке:

– Сладкая Мари должна была погадить для своей Коакучи, да? Оставила кисоньку без ведьмина дерьма?.. Кисонька прощает Сладкую Мари?

Услышав ответный рев кошки, я обмерла и больше ничего не помню.


Очнулась я неохотно. Очнулась, жалея, что не умерла.

Сладкая Мари сидела при свече за работой и что-то мурлыкала себе под нос. Несмотря на теплую погоду, на ней была куртка из парусины, которую она обшила перьями благоупотребленных фламинго. Поблизости высился стебель тростника, вбитый в земляной пол; крюк на его конце Сладкая Мари нагрузила своими волосами, и стебель сгибался под их тяжестью. Снаружи лил дождь. Гремел гром. Куда делась кошка? Где она?

Пантера лежала рядом со мной, слишком близко, прижимаясь всем телом. Я, натягивая штаны, поспешно отодвинулась от нее – от ее жара, гулкого сердцебиения, фекальной вони из пасти – к дальней стене. Кожа была липкой от кошачьего языка и скользкой от пота. С перепугу я забыла о том, что вызвало бы еще больший стыд, и все же, будь мне известен способ сбросить с себя кожу, я бы им воспользовалась.

– Коакучи теперь поспит, – сказала Сладкая Мари. – Она наелась и удовлетворена выше головы. Шшш! Послушай… Слушай, как она счастлива.

Я не слышала ничего, кроме кошачьего храпа.

– Сладкой Мари удивительно: неужели ты ни сном ни духом не ведаешь о том, как ведут себя духи-хранители, вселившиеся в животных? – Довольная своим каламбуром, ведьма засмеялась и добавила еще один: – Конечно, на кошачий вкус менструация вкуснее, но у Сладкой Мари уже давным-давно нет месячных. Приходится Коакучи обходиться любым ведьминым продуктом, какой есть.

Я молчала.

– Бывает, Сладкая Мари и покромсает себя ради Коакучи.

Тут она схватила ожерелье из змеиного черепа и принялась скрести змеиными зубами свое испещренное шрамами предплечье. Каково же мне было смотреть, как она упивалась болью; как боль сменилась наслаждением, когда Сладкая Мари подползла по земляному полу к сонной кошке (на усах у нее оставались следы дерьма) и поднесла к ее пасти свою кровавую плоть – пусть сосет.

– Счастье, что вторая сестра поблизости, – продолжала Сладкая Мари. – Ведь со Сладкой Мари больше взять нечего, а они так выпрашивают, так жалобно мяукают, лакают все, что только течет. Сладкая Мари выжидала, присматривалась, но крови у тебя не такие обильные, как у целой женщины. Зато ты какаешь, и ведьминых отходов бывало в достатке, на радость пантерам.

Тут я поняла, что происходило дальше с ведром, за которым каждое утро являлся в вигвам безухий марон.

В ту минуту я ненавидела Сладкую Мари, как никогда в жизни.

Но нет, это неверно. Я возненавидела ее еще больше, после того как попросилась на свободу, а ведьма вместо ответа рассмеялась и вернулась к своим занятиям. Она сидела перед вделанным в пол глиняным горшком. Бесцветный, высотой примерно в фут, он был помещен в центр каменной чаши, фута два в окружности. В кувшине булькала и пузырилась, переливаясь через край, какая-то жидкость. Я приняла бы ее за воду, но она была явно тяжелее и слишком медлительно капала в чашу. В эту жидкость Сладкая Мари окунала янтарно-желтые пузырьки, те самые, в которых раздавала напиток. Да, эликсир, это он.

Здесь находилась та самая испанская купель, хотя я этого не знала… Тогда не знала. Пока что.

В хижине было тесно, сыро и сильно припахивало… кровью. Моей? Да, кошка меня поранила, но нет, пахло не моей кровью. Запах шел от бурлящей жидкости, причем настолько сильный, что мне подумалось: а если это кровь земли?

– Сладкая Мари поддерживает порядок, – проговорила ведьма, пока я еще гадала, откуда пахнет кровью. Она в самом деле поддерживала порядок; на каждом пузырьке имелась этикетка, а на каждой этикетке – карандашная надпись. – Ну да, у Сладкой Мари случались ошибки; и люди, они пострадали – чудно так. – В противовес словам, вроде бы сочувственным, она показала глаз. – В одной капле тут неделя; в четвертном пузырьке, наверно, целый год… То есть это для новичков. Людям Сладкой Мари нужно больше.

Я знала, что жители Зеркального озера околдованы или хуже того. Но когда я спросила, Сладкая Мари поведала мне больше. А вернувшийся затем Пятиубивец за ужином это подтвердил. Хозяйка Времени, ничего не скажешь.

– Что это вы им выдаете? – спросила я из темного угла, где лежала съежившись, подальше от кошки.

– У Сладкой Мари в руках ключи от жизни. – Водворив на место трубку, она пускала дым. – Их немного, таких ключей. Один – в этом источнике, и его хозяйка – Сладкая Мари.

– Не понимаю, – сказала я, но на самом деле, будучи знакома с историческими сочинениями, легендами и преданиями, я подозревала, что речь идет о баснословном источнике Понсе. Разве это не подтверждало возникшее у меня еще раньше убеждение, что Сладкая Мари тронулась умом? Но я, не подавая виду, спросила: – Эти воды исцеляют? Я говорю о ваших людях.

Ведьма кивнула. Перед ней стояли в ряд двадцать три пузырька, и она стала закрывать их пробками, которые вынула из половинки кокосового ореха. На пробках виднелись крохотные белые цифры.

– Этот напиток… регенерирует?

Вспомнив об изувеченных людях, я задумалась над тем, каковы были условия заключенной ими сделки. Признаюсь также, я тут же ощутила притяжение эликсира… Мнимого эликсира, конечно, ибо речь, несомненно, шла о мифе, а не о магии или ведовстве.

Сладкая Мари посмотрела на меня так, словно я высказала свои подозрения или потребовала доказательств. Обернувшись к кошке, лениво растянувшейся поодаль, она подозвала ее к себе. Кошка прижалась к боку Сладкой Мари и по команде (отданной как будто на языке индейцев) положила свою лапу, размером с блюдце, на колено ведьме. Вновь взяв ожерелье с зубами, та проткнула лапу. Зубы проникли под желтовато-коричневый мех, глубоко-глубоко. Коакучи дернулась, зашипела и обнажила клыки, однако этим дело ограничилось, потому что Сладкая Мари проворно брызнула на рану испанской водой. И рана затянулась. Я видела это собственными глазами. Кошачья кровь потекла не из раны, а внутрь. Темные пятна на шкуре высохли.

Что это было за Ремесло, обращавшее вспять Часы?

Я растерялась. Но когда Сладкая Мари позвала, я тут же кинулась к ней. По ее распоряжению я сбросила блузу, обнажив свежие полосы на плечах. Ни о чем не думая, я навалилась на кошку. Глупость, настоящее безумие. Но я немедля пришла в чувство, ибо все шесть чувств во мне взбунтовались, когда Сладкая Мари обрызгала мои раны и… и они запылали, словно в воде была растворена соль.

Ошалев от боли, я отпрянула и едва не наткнулась на чашу, так что Сладкой Мари, сидевшей на корточках, пришлось подпрыгнуть (волосы ее чуть не оторвались вместе со скальпом) и меня оттолкнуть.

– Дура! – фыркнула она. – Не смей подходить к источнику! Не хватало еще его испортить: капля ведьминой крови – и готово дело.

– Выходит, моя кровь… наша кровь способна?..

Не хотелось признавать, что у меня со старой каргой есть родственные черты, но мне как будто приоткрылась какая-то тайна.

Сладкая Мари сама испугалась нечаянно высказанной правды, которой не собиралась делиться. Тогда, конечно, я не обратила на это внимания, слишком болели мои раны, да и о кошке не следовало забывать. И все же у меня, наверное, вырвалось ругательство, я зашипела, как Коакучи. Но в отличие от кошки я не исцелилась. Раны сделались шрамами. В одно мгновение. И остались навсегда. Безобразные, вспухшие, фиолетово-красные, они словно извивались, как черви; но – странное дело – во мне вскоре зародилась гордость этими шрамами. Да, они были драгоценны, ибо в них нашли выражение почему и для чего моей жизни (у Селии тоже были шрамы), и часто я ловила себя на том, что ощупывала их, как христианин бормочет над своими четками или созерцает крест… Селия? Суждено ли мне найти, спасти ее? А самое себя?

Я уползла в угол и заплакала. Я была сбита с толку и растоптана.

Но ведьма как ни в чем не бывало продолжила:

– Для сестер испанская вода бесполезна. Вкус ее для них горек. Запах неотличим от запаха крови. Но хуже всего она действует на душу, ибо она не отнимает у ведьмы ни единого дня и не добавляет к ее веку ни единого часа. – Показав глаз, Сладкая Мари добавила: – От нее не будет никакого толку, когда придет кровь.

– Вы могли бы объяснить мне это на словах, – огрызнулась я, потому что плечи все еще саднило.

Не обратив на меня внимания, Сладкая Мари вернулась к работе.

– Порядок, да, Сладкая Мари поддерживает порядок. Чуть больше, чем нужно, или чуть меньше, и организм разладится. Понятно?

Я не поняла и так и сказала, ненавидя ее, но завидуя ее знаниям.

– Чуть больше испанской воды или чуть меньше, и вместо лечения получается вред. Вначале капли. Но пройдет время – время, время, время! – и они уже хотят ее, не могут без нее. Хотят, да. Не могут без нее, да. Готовы стащить ее у Сладкой Мари. А почему?

– И почему? Не томите.

– Чего уж проще, ведьма. Без нее они умрут. А с нею… с нею они не умрут никогда.

И как раз в ту минуту я поняла, осознала, что Сладкая Мари меня не отпустит, потому что я узнала тайну Зеркального озера. Опустить что-нибудь на другую чашу весов, предложить обмен, купить себе свободу? Но у меня за душой ничего нет, думала я… Ничего.

53 Пятиубивец

Среди странностей Зеркального озера я реже думала о Селии. То есть старалась. О том, чтобы найти ее, освободить, заслужить ее прощение. Запрещая себе эти мысли, я смогла длить существование в своей островной могиле (ибо это была могила) еще много месяцев, но вот…

– Время пришло, – объявила однажды за ужином ведьма-тюремщица, пыхая, пыхая дымом из пеньковой трубки. – До Сладкой Мари дошли вести…

– О чем? Геркулина хочет знать.

Ведьма не оценила моего сарказма, но Пятиубивец слышал, и, казалось, не без удовольствия. Я ожидала, что она вновь заговорит о войне, поскольку эта тема – чем дальше, тем больше – не сходила у нее с языка. Она как будто думала о защите полуострова и своих тайн, с ним связанных. Но я не очень к ней прислушивалась, поскольку пришла к выводу, что настоящая война происходила у нее внутри – борьба с безумием.

– До Сладкой Мари дошли вести о твоей девице. – Я притихла, потому что давно уже потеряла надежду. – Она поселилась в горах Уитлакучи.

Это я уже слышала от Йахаллы и от торговцев в Волузии. Много месяцев назад. От Сладкой Мари я хотела, ждала известий более определенных. И когда я – тоном довольно раздраженным – это ей объяснила, Сладкая Мари с улыбкой осведомилась:

– Ну и что ж ты туда не отправилась? Давай отправляйся сейчас, – произнесла она наконец. – Сладкая Мари готова, отправляйся… Время пришло. Давай. Давай!

И я отправилась. Два дня спустя – с Селией, вернувшейся в мои сны и мечты, – я, ни с кем не простившись, покинула Зеркальное озеро.

Люди Зеркального озера… ни с кем из них я не познакомилась и не могу даже перечислить их имена. Они попали в сети сделки, попали и пропали; наверное, мне их немного жаль, всех, кроме четверых шекспировских персонажей, если учесть, как я… Постойте, сперва я расскажу о Сладкой Мари.

Ведьма заперлась и не показывалась, а к ее дверям я не подходила, опасаясь Коакучи. Более того, я от нее ничего не хотела и не ждала, и долг благодарности на мне не висел. Пусть хранит свою купель. Пусть владеет тайным островом, сообществом людей, для которых время остановилось. Все, чего я хотела, – это избавиться от ведьмы. Не обонять больше ее вонь. И все же меня злило ведьмино равнодушие к моему уходу, и этой злостью я объясняю выходку, которая удивила меня самое.

Что касается Пятиубивца, то с ним прощаться не имело смысла, ведь он – к счастью – был отряжен меня сопровождать в пути на север, в Форт-Брук. Так распорядилась ведьма. И еще, стоя утром накануне моего ухода в залитом солнцем дворе, Сладкая Мари, в платье из перьев фламинго, уронила на землю свои волосы (упавшие, как якорь в море песка) и шагнула ко мне; на меня.

«Сладкая Мари честно выполняет свои обязательства. – Она показала глаз, дикий, но сжатый. – И ты честно выполнишь свои».

Она не пояснила, что имеет в виду, и я не задавала вопросов. Обязательства? Меня так обрадовала возможность покинуть Зеркальное озеро, что я выбросила из головы нашу сделку. И да, я его покинула, не подозревая о том, что Сладкая Мари освободила меня так же, как поджигатель освобождает огонь.


Два марона – один без ушей, другой без губы, щеголявший повязкой на глазу, под которой что-то пульсировало, – орудуя шестами, переправили нас по водам источника на берег, где виднелись следы давнего пожарища. За нами следовал плот с двумя откормленными на убой бычками. Но прежде я пустила себе кровь.

Да, пустила кровь. Что на меня нашло? Разумеется, я не думала об этом заранее, а всего лишь подчинилась инстинкту… Просто-напросто, когда мы плыли на плоту и мароны стояли на носу, а я за Пятиубивцем, мне бросился в глаза нож у него на поясе. Лезвие было обнажено до самого кончика. Отвернувшись от блестящей стали, я всмотрелась в Зеркальное озеро, и внезапно, словно бы эта сцена разыгралась у меня перед глазами на белом песчаном дне, поняла, как выказать свои неприязнь и неприятие ведьме, оставленной на острове.

Раскрыв правую ладонь, я быстро-быстро провела ею по лезвию ножа Пятиубивца. Образовался разрез длиной три-четыре дюйма. Вначале он не был виден, и я терялась в догадках, почему у меня не получилось. Но затем боль и кровь явились вместе, в отвратительном единстве.

Гребцы не знали, что я сделала. Пятиубивец, конечно, знал; но он обернулся ко мне медленно, так медленно, что я успела опуститься на колени и погрузить окровавленную руку в Зеркальное озеро.

За плотом потянулся красный след, стал опускаться в глубину. Я гадала, те ли это воды, что питают источник Сладкой Мари? Ответ я получила тут же – боль и мгновенно образовавшийся шрам. Это была не та боль, что в домике Сладкой Мари, нет. То есть по характеру она была похожа, но не так сильна. Итак: да, здесь бил тот же источник… У меня получилось. Но что именно? Об этом я узнала только через несколько месяцев.

На дальнем берегу у нас купили обреченный скот. Мароны не подозревали о происшедшем, потому что раненую руку я прятала, а высохшие следы крови на лезвии ножа не вызывали никаких подозрений.

Пятиубивец завязал мне глаза светлой миткалевой тряпочкой, которая воняла гнилыми плодами.

– Они следят, – шепнул он мне в качестве оправдания.

Мне предстояло покинуть поляну так же, как я пришла, – вслепую.

– Она следит, – добавил индеец. – Как-то умудряется.

Пятиубивец повел меня в лес пешком, лошадей нам не дали. Но, как только мароны остались позади, проводник снял с меня повязку и спросил:

– Что ты наделала? Теперь нам надо бежать. К морю. Пока солнце не село.

Могла ли Сладкая Мари уже узнать о моем поступке? Об этом я не имею понятия даже сейчас, но ни Пятиубивец, ни я не собирались ждать утвердительного ответа, каким послужило бы появление кошек.

Солнце садилось, наклоняясь над заливом, когда мы наконец прорвались через зелень. Колючую, цепкую, густую зелень. На открытый берег.

Наверное, я ожидала чего-то вроде каноэ или примитивного челнока, иначе я бы так не обрадовалась, когда Пятиубивец вытащил из зарослей рыбацкий смэк с парусом. Теперь ветер сделался пособником нашего бегства, ибо, как казалось, это действительно было бегство.


Сладкая Мари говорила, что я найду Селию в Окахумпки – городе Миканопи, в сотне с чем-то миль к северо-востоку от Форт-Брука; эти сведения она процедила нехотя, сквозь зубы. Мы с Пятиубивцем поплыли к Тампе; в Форт-Бруке – расположенном там, где река Хиллсборо впадает в одноименный залив, – нам предстояло снабдить себя всем необходимым и нанять лошадей, чтобы дальше по суше отправиться на собственно индейскую территорию. Так я, во всяком случае, полагала. И даже долгий путь меня не страшил, поскольку я знала, знала, что Сладкая Мари не солгала относительно Селии – жестокие натуры бывают странным образом настроены на правду и ловко с нею управляются – и в конце концов я ее найду. Трудностей не будет – казалось такой наивной дурочке, как я.


На севере дни становились короче, все новые приметы указывали на приближение осени или ранней зимы, но временами случались и жестокие летние бури, когда к вечеру на небе появляются признаки разложения (белые облака сереют, подобно трупам, а потом зеленеют) и оно словно бы умирает; громовые раскаты заменяют предсмертный хрип, росчерки молний в небе – завещание. Землю хлещет дождь, и она в ответ исходит паром. Потом вылезают растерянные лягушки и принимаются выпрашивать пропитание: «Дай бэк-он, дай бэк-он…» Так, по крайней мере, мне слышится.

Пятиубивец же как-то в сырые сумерки передразнил лягушек: «Ай, молчок». Мы нашли сухой участок для бивака и сидели, прислушиваясь к этим ариям. Лягушки не такие голосистые выдавали свист и трели; одна повторяла звучание частого гребня, когда проведешь по нему ногтем.

Дальше я стала задавать вопросы, так как заметила, что Пятиубивец – вольно или невольно – все время меня учит, опираясь в качестве пособия на зелено-сине-золотую книгу природы. При этом в глазах у него появлялось что-то вроде блеска, хотя утверждать это наверное я не могу, поскольку его черты оставались неподвижными при любом настроении.

Да, он произносил вслух названия предметов и тому подобное, но разговором это назвать нельзя. Пятиубивец владел испанским и английским языком, но на последнем обычно разговаривать отказывался, по крайней мере вначале, словно боялся испачкать себе рот. Я? Мне трудно было с индейским языком, таким не похожим на все изученные прежде, но все же некоторые слова, какие он мне преподал, я помню.

– Хей-а-ма, – сказал мой спутник.

Это было глубокой ночью, на вторые сутки нашего похода. Мы сидели плечо к плечу на песке и разглядывали море и небо.

– Кот-зезумпа епаркен. – Это слово я поняла, когда Пятиубивец распрямил шесть пальцев и ткнул указательным пальцем вверх.

Это были Плеяды – из семи звезд-сестер видно шесть. Были еще Альдебаран и искрящийся пояс Ориона, с ними индеец тоже меня познакомил.

Мы долго смотрели на звезды, и наконец:

– Ночебуши, – произнес Пятиубивец, поднялся на ноги, взошел на дюну и остановился среди высокой травы.

Он будет нести первый караул. И я могу заснуть на твердом песке чуть выше линии прибоя, потому что Пятиубивец сказал мне «ночебуши».

Звездное небо поблекло, песня моря обернулась колыбельной, пришел сон.

Меня пригрело и разбудило вставшее солнце. Конечно, я не несла караула. И теперь я задним числом гадала, как долго Пятиубивец стоял на линии прибоя, глядел на юг и ждал, готовый отплыть.


Пятиубивец не в первый раз совершал путешествие в Форт-Брук. Изгибы берега он знал лучше, чем любая карта, и искусно прокладывал маршрут. Он знал, где пристать к берегу, где соорудить из пальметто и мха тенистое убежище. Мне нужна была тень, солнце угнетало, оглушало меня. Лучи припекали с двух сторон – прямые и отраженные от зеркала залива.

Казалось, береговая линия была обглодана длинными зубами моря – там и сям встречались пещеры, болота, островки, поросшие сосной. (Когда мною овладевает тоска и уделом моим кажется одиночество, мне вспоминаются эти стойкие мангровые заросли…) Сосны росли и среди пальм, стволы их были искривлены ветрами. Прибрежные птицы кричали, оседлав воздушные потоки. На песке цвета слоновой кости цапли клевали крабов, затаившихся в крохотных углублениях. Они же жадно поедали на мелководье рыбок-гуппи. Эти красивые картины помогли мне избавиться от страхов, но вот подошел к концу четвертый день.

Оставив позади большую часть пути (нам предстояло только пересечь бухту от Эспириту-Санто до Форт-Брука – расстояние, впрочем, не маленькое), мы высадились на берег на коралловом рифе: в бухте местами собирался туман, а наш морской переход слишком затянулся, что было небезопасно. Именно там, на так называемом Маллет-Ки, ко мне вернулись мои страхи.

В глубине мы набрели на пригорок, заросший папоротником и кустами. И на обгоревший кружок на почве, не совсем остывший. Сейчас мне вспоминается, что костер вроде бы еще дымился, поскольку я склонна думать, что пираты, которые жгли костер, отплыли менее чем за час до нашего прибытия. О да, пираты, разбойники, злые люди… называйте их, как хотите.

Они наводняют западное побережье к северу от мыса Сейбл, в непрочных союзах то с индейцами, то с кубинскими рыбаками – иногда торгуя с ними, иногда у них приворовывая. Но куда более богатая добыча достается им со злополучных судов, которые терпят крушения на рифах и мелях, – их команды охотно отдают грузы в обмен на жизнь. По традиции пиратские шайки формируются из уроженцев Багам, хотя вернее будет сказать, что немалая часть пиратов не имеет родины и не признает никаких законов. Так вот, пиратский лагерь был достаточно неприятным открытием, но Пятиубивец (не страх ли проступил на его чересчур бесстрастном лице?) продолжил разведку, и новая находка обеспокоила меня еще больше:

Это была бутылочная пальма, обожженная со стороны моря; да, ствол обгорел, но только до высоты человеческого бедра. За ней, на земле, мы нашли веревку, и это свидетельство полностью убедило Пятиубивца в том, что на этом месте было совершено «дурное дело».

– Ты думаешь, сожгли? Сожгли… человека?

Вместо ответа индеец продолжил поиски и обнаружил:

Складную серебряную вилку; железное ядро, какими стреляют фальконеты на излюбленных пиратами мелких (и быстроходных) судах; кучу фекалий у самого костра, которые мы признали за человеческие (по каким признакам, распространяться не стану). Но хуже всего было деяние, о котором свидетельствовали веревки и обгоревшее дерево, под которым Пятиубивец нашел не кости, но лужу почерневшей крови, где копошились муравьи. Проследив их дорожку, я обнаружила за стволом, недалеко от веревки, большого сухопутного краба, чахлого на вид и недвижного; при близком рассмотрении, однако, краб оказался кистью человеческой руки.

Я отпрянула, а Пятиубивец ткнул ее сначала тростинкой, а потом пальцем. Я просила его не трогать руку. Припав к земле, я искала какое-нибудь средство защиты, потому что сомнений не оставалось: мы были окружены грабителями судов, пиратами, неизвестно кем – попали в ловушку. За нами, конечно, следили из засады… Но засады не было, и я уронила подобранный с земли кокосовый орех. Однако я никак не верила Пятиубивцу, уверявшему, что опасности нет. Невероятно, говорил он, чтобы пираты вернулись на место, где еще совсем недавно свершили акт примитивного, морского правосудия. Мы натолкнулись не на основную базу пиратов, а на стоянку, выбранную неким преступным сообществом, чтобы покарать одного из своих – за воровство, предположила я. Тем не менее я настаивала на том, чтобы немедленно отплыть.

– Нет, – отрезал Пятиубивец; он пошел только на одну уступку – разбить лагерь на дальней стороне островка. Я все еще протестовала. Наконец он перешел на ненавистный английский: – Ты сильнее любого пирата.

Он добавил несколько слов на мускоги. Это, наверное, было какое-то риторическое восклицание, потому что он потряс головой и цокнул языком.

Если бы потребовалось угадать смысл сказанного, я выразила бы его так: «Как же эта ведьма не знает себе цены, не ведает о собственной силе?»


Ночлег мой на коралловом острове не был спокойным из-за снов о пиратах.

Проснувшись на рассвете пятого дня нашего путешествия (и обрадовавшись, что упившиеся ромом преступники меня не оскопили, не посадили на вертел, как свинью, или не сотворили надо мной еще чего-нибудь), я бросила взгляд на Пятиубивца в надежде, что он успел подготовить нашу лодку к плаванию через залив. Но нет:

Он сидел под сенью сосны футах в десяти от меня. Из собственной сумки он извлек провизию: горбушку и солонину мне на завтрак, к которым добавил угощение – кокосовый орех (пробитый сбоку, чтобы можно было добраться до мякоти и молока). Рядом лежал предмет, мне уже знакомый (я принимала его за принадлежность нехитрого туалета Пятиубивца), – узелок из оленьей шкуры; теперь он был развернут, как знамя. На нем поблескивал в первых лучах рассвета янтарный пузырек, из тех самых. Внутри узелка было нашито множество карманчиков, каждый – на один пузырек. Место было предусмотрено для десяти пузырьков, с каждой стороны по пять, как пять пальцев. Пятиубивец вынул пробку из полного пузырька. Я наблюдала, как он втянул в себя все – полностью – содержимое. За время, проведенное на Зеркальном озере, я усвоила, что такая доза эликсира являлась чрезвычайной. Даже сильно покалеченные обитатели получали лекарство каплями, а не бутылочками, и, уж конечно, никто не прикладывался к испанскому источнику ежедневно. Пузырьков, как я насчитала, оставалось пять. Притворяясь спящей, я принялась за подсчеты.

С тех пор как мы покинули Зеркальное озеро, прошло пять дней. С попутным ветром мы доберемся до Форт-Брука к вечеру, но там нам нужно будет расстаться. Пятиубивец не может идти дальше, ему придется поспешить обратно, чтобы к одиннадцатому дню вернуться к Сладкой Мари. Иначе запас будет исчерпан, и…

Что тогда? Постепенная смерть?

Только тут у меня екнуло сердце и в голову пришел вопрос: какую судьбу я навлекла на людей с Зеркального озера?

54 Прибытие в Форт-Брук

Проплыв двадцать с небольшим миль на восток, мы расстались с Эспириту-Санто и вошли в меньшую бухту, Хиллсборо. Немного северней мы увидели форт и очень этому обрадовались.

День еще не кончился, солнце ярко светило и грело. Мы плыли вдоль берега. Пока впереди не показался форт, нас окружала синева; небо было чистое, вокруг простиралась обширная бухта. Я сидела на корме и наблюдала, как из воды высовывались или целиком выскакивали морские твари: кефаль прыгала по поверхности, как брошенный камешек – раз, два, три раза, – прежде чем уйти в глубину; мелькали крылья ската, плавники и синие спинки дельфинов, морды ламантинов…

Берег окаймляли мангровые леса, солнце играло на раковинах застрявших там моллюсков; сверкая среди корней, они напомнили мне блестящие капельки в бородах любителей пива. Наверное, я это видела в Нью-Йорке. В каком-нибудь портовом притоне. Тут мне вспомнились Герцогиня, мертвый и без конца оплакиваемый Элифалет, Адалин и все рассеявшиеся по миру сестры. О, но я цела и плыву к Селии; и вот я отбросила воспоминания и укрепила свое сердце.

…И наконец Форт-Брук:

Достаточно молодой, чтобы носить имя еще живущего человека. Построенный менее десяти лет назад, он раскинулся на немалой площади среди виргинских дубов и гикори. Высокие бревенчатые стены сходятся углом на северо-востоке, напротив территории семинолов, граница которой пролегает приблизительно в восьми милях от форта; третьей стеной служит береговая линия. Внутри находятся бараки, срубленные из сосны, склады, конюшни, кузницы… все, что нужно сотне с лишним человек, живущих вдали от прочего человечества.

В те времена форт был местом открытым. Поселенцы там не жили, они по-прежнему ютились в хибарах и складах на реке. Часть из них составляли шлюхи, которые обслуживали солдат, но другие – иностранцы, беглые, молодые семьи, то есть типичные пионеры – приехали, чтобы начать новую жизнь. Лишь позднее они оставят свои места, чтобы поселиться ближе к форту, и в конечном счете найдут себе убежище в его стенах. Но в зиму 1833-1834 годов, когда мы туда прибыли, бояться было нечего, потому что война – да, война – еще не началась.

На пристани нас встретила группа беззаботных на вид солдат, которые употребляли свои винтовки вместо тростей для ходьбы. Издалека мне бросились в глаза их небесно-голубые штаны; вблизи же я увидела, что их одежда далека от строгой униформы – это объяснялось жарой и духотой; рукава рубашек были закатаны или отпороты, на шеях повязаны платки, смоченные водой или промокшие от пота. Их приветствия говорили одновременно о любопытстве, вежливости, алчности и недоверии.

Любопытство: кто эти пришельцы, заплывшие вверх по реке в их военный городок?

Вежливость: какая свойственна американцам.

Алчность: а что у нас есть с собой?

И недоверие: годы мирного сосуществования с семинолами подходили к концу, и несколькими месяцами позднее нас уже не приняли бы с распростертыми объятиями… Нас – тонкого и гибкого белого мужчину с белокурой косичкой на спине, похожего и на пирата, и на семинола, и при нем невозмутимого краснокожего, того же роста, но с куда более крепкими мускулами. В ответ на расспросы солдат я сплела историю, подробности которой не помню, но она помогла – нас допустили на сушу. Когда я заметила, как эти люди глядят на Пятиубивца – пугаясь не только его стати, но главным образом лица, – то у меня вдруг вырвалось: «Он нездоров». И только после этого мне стало понятно, что он и в самом деле болен.

Переночевав в форте (военные в форме с нашивками любезно предоставили нам стол и ночлег, правда, в больничной палате), мы с Пятиубивцем вдвоем отправились в каноэ на промысел, поскольку нам настоятельно советовали добывать пропитание самим. Все утро я не выпускала Пятиубивца из виду, и вот, когда он сидел за мной в челноке, я обернулась:

– Твое утреннее питье. Как с ним?

Он не принимал свою воду. Забыл? Нет. Я не сомневалась, что не забыл; поэтому мой вопрос очень много значил.

– Больше нет. – Он повернул голову, показывая резкий, словно выточенный из стали, профиль.

Ничего больше по этому поводу сказано не было. Мы направились в бухту, наловили сетью морского окуня и возвратились с богатой добычей, благодаря которой обеспечили себе кормежку и одобрение солдат. На следующий день Пятиубивец поймал черепаху, мяса хватило на десятерых. Засим он сделался признанным рыболовом и охотником.

Я больше не участвовала в вылазках, оставалась в госпитале форта и помогала чем могла, а тем временем – все более нетерпеливо – строила планы поисков Селии. Я состояла при местном хирурге, по фамилии Гэтлин, меланхолике, которого в форте недолюбливали (пиявочники редко пользуются симпатией). Этот доктор Гэтлин отнюдь не был перегружен работой, но и ту, что имелась, норовил свалить на меня. Отрабатывая свое пропитание, я ставила примочки, прикладывала мази, перевязывала раны… и ничем особенно не гнушалась. (Разве не случалось мне видеть кое-что куда хуже?)

Пока я ухаживала за немногими пациентами больницы, а сотня с чем-то солдат Форт-Брука выполняли утомительные хозяйственные обязанности (им нужно было ремонтировать строения, которые в местном климате быстро ветшали), Пятиубивца пригласили участвовать в экспедиции на остров Анклоут. Предполагалось охотиться, ловить рыбу и развлекаться, хотя, как я догадываюсь, формальной целью было проследить за пиратами.

Он согласился, к моему недовольству, потому что теперь нам, то есть мне, пришлось отложить отъезд на десять дней, до его возвращения. Но если, прощаясь с ним, я была зла и растеряна (ведь для меня все еще оставалось загадкой, собирается ли он меня сопровождать, и чем обернется его внезапный отказ от испанской воды, и не отправит ли Сладкая Мари своих кошек-копрофагов по нашим следам даже и в Форт-Брук, и… но довольно вопросов), при встрече я не испытала ничего, кроме сочувствия, ибо все указывало на то, что он скоро умрет.

Пятиубивец вернулся с Анклоута с флотилией низеньких рыбачьих лодок – смэков, нагруженных олениной и рыбой, которую уже успели засолить; но во время промысла у него появились первые признаки старения. В черных волосах заблестела седина; новые волосы, выросшие среди прежних, жестких, оказались такими ломкими, что стоило провести щеткой, и от них ничего не оставалось. На черепе местами просвечивала кожа. Глаза по-прежнему были холодны, как камень, черты лица не изменились, но с телом начался процесс, не имеющий никакого естественного объяснения. Вернее, это был естественный процесс старения – разве не так? – который был отсрочен испанской водой.

В этой экспедиции у Пятиубивца случился первый перелом костей, за которым последовали другие. Вместе с тремя солдатами он вытягивал сеть, и тут внезапно раздался щелчок, с каким захлопывает пасть аллигатор (так, во всяком случае, утверждали свидетели). Вначале Пятиубивец ничего не почувствовал и узнал о сломанном предплечье, только когда ему указали солдаты; кость, как прорезавшийся зуб, прорвала кожу. Так он и вернулся в Форт-Брук с рукой в лубке, но кость не срослась. Со временем стали ломаться и другие кости. Мелкие кости рук и ног трещали как спички. Руки вздулись и походили на мешок сломанных и ломающихся костей. С ногами дело обстояло еще хуже, они тоже потеряли форму, ногти выросли слишком толстые, подстричь их было невозможно. Месяца через полтора после нашего прибытия руки и ноги Пятиубивца сделались бесполезны.

Мы затворились вдвоем. По правде, я прятала индейца, выбора у меня не было. Объявив заболевание заразным, я держала солдат и доктора Гэтлина на расстоянии. Вскоре мы с Пятиубивцем устроили себе палату в палате – наши две койки, отделенные занавеской. Тут положение его сделалось еще серьезнее: начали ломаться крупные кости. Для этого не было причин, Пятиубивец день и ночь лежал неподвижно. И тем не менее ужасные глухие щелчки слышались один за другим, похожие на звук выскочившей пробки, приглушенный слоем кожи и жил.

Кожа сморщивалась, мышцы под ней съедала старость. Можно было подумать, она разжижает их и разом высасывает, как однажды на моих глазах гигантский водяной клоп с ядовитой слюной высосал лягушку; та осталась пустой на пригорке, постепенно оседая, опадая, превращаясь в падаль. Тело Пятиубивца скоро собралось в складки, побледнело и покрылось чешуйчатыми пятнами. Где прежде кожа была упругой – каким все еще оставалось лицо, – теперь висели складки. Кожа запестрела бледными, размером с монету, старческими пятнами – да, это были накопления возраста, давно лежавшие под спудом. Пестрая и сухая – поднеси спичку и поднимется дым. И хотя индеец вообще ничего не ел, под кожей концентрировался жир, и при малейшем касании возникали синяки; фиолетовыми пятнами он расцветился с ног до головы.

Пятиубивец не позволил мне пустить в ход мое Ремесло. Он также ни разу не глотнул остававшейся у него воды, даже чтобы облегчить свои муки… О, муки. Язык бессилен их описать, да это и к лучшему, незачем растравлять раны.

Что до меня, то я переживала страдания другого рода. Я не собиралась… делать то, что я сделала с обитателями Зеркального озера. Я хотела только лишить Сладкую Мари власти над ними. Но теперь, если у нее не нашлось какого-нибудь волшебства, чтобы заменить испанскую воду, она распоряжается всего лишь труппой трупов! И я очень сомневалась, что ведьма будет добра к умирающим… Да, кошмарные мысли породили кошмарные сны. Пробудившись же, я не нашла, чем опровергнуть возникшие в мозгу картины – люди с озера страдают так же, как Пятиубивец, Сладкая Мари обходится с ними жестоко, быть может, проделывает эксперименты, появляются ее кошки… Об этих страшных предположениях я старалась забыть, ухаживая за Пятиубивцем. Что я могла сделать еще?

Когда Пятиубивец разговаривал, это была речь старика, чем дальше, тем древнее; он как будто сам желал принести свидетельство и не отказывался отвечать на вопросы, одним из которых был очевидный: «Сколько тебе лет?»

Отвечал он загадками, упоминая событие далекого прошлого – потерю форта Нигроу при Аппалачиколе. Там, как говорили, было полным-полно беглых рабов (просто золотое дно), и артиллеристам под командованием Джексона посчастливилось сделать удачный выстрел – прямиком в пороховой склад… Пятиубивец вполголоса выругался.

– В каком это было году? – спросила я. – Я слышала что-то подобное – сражение, взрыв, – но, быть может, я вспоминаю не тот случай, а другой, похожий?

– Летом, – произнес он уверенно. – Тысяча восемьсот шестнадцатого. Людей разнесло на куски. Три сотни человек.

Среди погибших была жена Пятиубивца и мать его двух детей, у которых тоже были дети, которые тоже погибли. После этого индеец странствовал и каким-то образом прибрел к Сладкой Мари, назад к юности, до пережитого несчастья.

Я не сильна в арифметике, и подсчеты дались мне с трудом.

– Выходит, почти двадцать лет назад? Но… но если ты – прошу прощения, Пятиубивец, – если ты действительно потерял в Аппалачиколе внуков, то…

– Я родился давным-давно. Я стар и должен умереть.

Насколько он стар в действительности, я не знала, но весь груз прожитых лет разом на него обрушился. За несколько месяцев (около года) он постарел на десятки лет. Пока я за ним ухаживала, мое время было поделено поровну между тайными занятиями Ремеслом и печальными мыслями о Селии; я подобралась к ней так близко, однако, без сомнения, ее потеряла. Я отчаялась. Единственным, что меня держало, была смерть – предстоящая смерть Пятиубивца. Но по мере ее приближения распад замедлялся; я уже начала опасаться, что Пятиубивцу грозит устойчивое беспомощное состояние, вроде того, какое пережила Мама Венера, – умирание, не приводящее к смерти.

Я расспрашивала Пятиубивца еще, но к весне он утратил ясный ум и речь. Оставалось только ждать, чтобы истощились силы, чтобы время подвело суровый итог; и так оно и случилось.

Однажды утром я проснулась, зная, что Пятиубивца больше нет. На его лице я увидела улыбку, которую раскрыла смерть.

Я зашила Пятиубивца в простыню, на которой он умер; я пыталась перенести его тело, чтобы похоронить надлежащим образом, но… кожа треснула и наружу стали просачиваться жизненные соки, которые я предпочитала не терять.

Два солдата, которые участвовали в экспедиции на Анклоут, помогли мне погрузить зашитый в саван труп на тележку. Я привезла ее на берег, к огромному дереву гикори, высотой в шестьдесят или семьдесят футов. В его ветвях был устроен помост. Он находился высоко над лесом, и вооруженные биноклем солдаты следили оттуда за приближавшимися кораблями.

В благодатной тени гикори я и похоронила Пятиубивца. Могила поневоле получилась мелкой, но те самые корни, которые затупили мою лопату, казалось, гостеприимно его приняли, лишь только я с ним простилась.

– Ночибуши, – сказала я. Спи.

Предав земле своего друга, я, усталая, потная, в грязи, вскарабкалась на гикори. Там, на досках, я сидела долго-долго и размышляла о том, сумею ли сдаться на милость крови так же мирно, так же благородно, как Пятиубивец встретил внезапный приход старости. Глядя поверх бухты на юг, в сторону Лонг-Пойнта, я заметила на обнажившемся после отлива берегу пять канадских журавлей. Где-то южнее лежало Зеркальное озеро; мне снова представились его обитатели, те самые, которых я видела в снах, обездоленные, возвращенные времени; я боялась ярости, мести Сладкой Мари, не владевшей ныне ничем, кроме кучи костей. Вокруг парили в воздушных потоках скопы, ветерок шевелил верхушки деревьев. Солнце клонилось к западу. На востоке зажигались звезды, и я приветствовала их, называя на языке семинолов, – я ведь знала теперь их имена. Когда я повернулась наконец к северу, было уже темно. Тьма поглотила все, в том числе и тропу, по которой мне предстояло идти.

55 Военная служба

Теперь, когда Пятиубивец умер, я могла отправиться из форта на индейскую территорию, а именно на Большое болото, в Коув, где – сейчас или прежде – жила Селия. Это мне открыла Сладкая Мари, но мне добавило бодрости подтверждение, услышанное от маркитанта, которого я встретила на берегу реки. Да, он видел в Окахумпки женщину, отвечающую моему описанию. Двое других собеседников – один черный, другой индеец – клялись, что видели беглую рабыню с фиалковыми глазами в Пелаклакахе. Enfin, Селия, похоже, никуда оттуда не переселилась, и я могла бы отправиться к ней, если бы не моя трусость, трусость и страхи, трусость, страхи и обстоятельства.

…Нет, я не отправилась в путь сразу, когда предала Пятиубивца земле и вокруг еще царило спокойствие, а потом было уже поздно.

В начале зимы 1835 года для помощи солдатам стали привлекать гражданских в конные патрули. Живя в форте, я вначале отказывалась от такой активной службы, но теперь обстановка за стенами ухудшилась и мне ясно дали понять, что у меня есть две возможности: либо активно помогать, либо уехать. Последнее – покинуть форт и пробираться по суше на индейскую территорию – было равносильно самоубийству. Так сказал доброжелательный генерал Белтон. Отплыть же в лодке… значило потерпеть поражение, потерять все, к чему я стремилась: Селию, прощение грехов… Кроме того, не от меня ли одной зависело, исполнится ли заветное желание Мамы Венеры – увидеть Селию свободной? От меня. А если знаешь волю, пожелания умершего, то… лучше позаботиться о том, чтобы они были исполнены.

Итак, я остаюсь, пока обстановка не разрядится, и буду заниматься тем же, что и прежде; я служила в госпитале форта, выполняя всю работу, какую доктор Гэтлин считал для себя слишком низменной. К счастью, в Форт-Бруке не было лихорадки, и моим больным хватало таких лечебных приемов, как наложение швов, шин, припарок и тому подобное. Ни единого больного я не потеряла, хотя один находился на пороге смерти, но я спасла его при помощи двух капель испанской воды, которую сохранила и которая в самых малых дозах обнаруживала целительные свойства. Другие солдаты испытали на себе благотворное действие ведьминых средств, в основном трав, но также немногих ингредиентов, с которыми я познакомилась на Зеркальном озере. Таким образом меня оставили в покое, я держалась тише воды ниже травы и думала исключительно о том, чтобы, как только появится возможность, двинуться к северу, на индейскую территорию. Но месяц шел за месяцем, а обстановка не разряжалась.

Потом стало еще хуже, в ноябре разыгралась непогода, по заливу к северу прошелся ураган, захлестывая суда и переполняя водой наши бухты. Более того, за ураганом последовало прохождение кометы Галлея, и – точно так же, как кометы и землетрясение предсказали якобы пожар в театре, а морозы и затмение – восстание Тернера, – снова я услышала толки о том, что близится Судный день.

Глупость. Идолопоклонство… Хотя я задала себе вопрос, а что, если в каком-нибудь конце земли какая-нибудь ведьма творит черное дело; я ведь не забыла шабаш Себастьяны и то, что за ним последовало. И у меня были для этого причины, потому что к концу года в Готэме выгорели до основания сотни зданий, Санта-Ана истребил защитников Аламо, в далекой Африке восстали зулусы, среди солдат в Форт-Бруке пошли разговоры о мятежниках в Мексике, Эквадоре, Центральной Америке, Перу и Боливии… Но нам хватало своих забот, нужно было укреплять форт.

При урагане никто не погиб, пострадала только собственность, так что вся недвижимость в стенах форта была внесена в список на починку. Каково же было мое удивление, когда я услышала, что вышел приказ приготовиться к обороне. Дубы мы не тронули, но большую часть окрестных сосен срубили на доски и починили стены форта. Кроме того, мы окружили форт дополнительной оградой из сосны, вырыли рвы, утыкали их кольями и укрыли колья соломой. Мы вырвали с корнем пальметто и кусты, чтобы индейцы не могли незаметно подобраться к форту. Задав вопрос, я получила объяснение, что семинолы разделились на две группы, дружественную и враждебную. Я мало что слышала теперь об индейской территории и мало ею интересовалась, как ни стыдно в этом признаваться. Только в ту пору я узнала о семи вождях, которые вернулись с арканзасских территорий, дабы разобраться, под чем они подписывались и под чем не подписывались и что семинолы будут делать, а чего не будут.

Некоторые из них согласились переселиться на запад. Этими – дружественными – предводительствовал Чарли Эматла, и они сотрудничали с агентом по делам индейцев Уайли Томпсоном, составляя план переселения. Другие вожди – Миканопи, Джампер, Холата Мико, Арпейка, Коа Хаджо – решили сражаться, и на передний план выдвинулся Оцеола. Именно он встретился в ноябре с Чарли Эматлой, когда вождь возвращался из Форт-Кинга, где, готовясь к переселению, продал скот. Оцеола убил вождя и разбросал по саванне бывшие при нем монеты, чтобы никто не сказал, будто Оцеола позарился на иудины сребреники.

Затем индейцы, желавшие переселиться, поспешили к Форт-Бруку. Около четырех сотен семинолов во главе с Холатой Эматлой, братом убитого вождя, обосновались на берегу напротив нас, отдавшись под защиту правительства, которое уже назначило дату переселения – первое января будущего, то есть 1836 года.


После урагана было замечено, что уже несколько месяцев прервано сообщение с генералом Клинчем, сидевшим в Форт-Кинге, расположенном к северо-востоку, по ту сторону индейской территории. Опасались, что форт осажден или пал. Последний верховой, отправившийся с письмом к Клинчу в августе, не уехал далеко от Форт-Брука – его застрелили, оскальпировали и распотрошили. Враждебные индейцы даже застрелили его лошадь, на случай, если кто-то не поймет красного послания, запечатленного на всаднике.

И вот в начале декабря командование Форт-Брука стало обсуждать, не выступить ли в поход, чтобы помочь генералу Клинчу. Но прежде нужно было сделать еще одну попытку с ним связаться. На случай, если гонец погибнет и письмо попадет в руки врага, было решено написать по-французски, поскольку было известно, что Клинч владеет этим языком, и предполагалось, что никто из индейцев им не владеет. Послали за мной, хотя я никому не говорила, что служила переводчиком, и даже не упоминала, откуда я родом. Вероятно, кто-то уловил в моей речи еще не изжитый французский акцент.

Разумеется, я согласилась составить письмо. Менее охотно я согласилась, чтобы меня записали в рекруты, без чего, как мне объяснили, было не обойтись; все произошло быстро, так быстро, что, не успев это осознать, я уже стала солдатом на службе у Джексона. Я солдат! С внеочередным званием, почетным чином и жалованьем три доллара в день. Теперь мне пришлось жить среди мужчин. Существовать обособленно, как прежде, не было возможности. Хуже того, вскоре форт до отказа заполнился людьми, потому что начались нападения, как со стороны индейцев, так и чернокожих. Говорили, на восточном берегу, к югу от Сент-Огастина, не осталось ни одного поселенца. И вот поселенцы с запада – белые люди со скарбом, чадами и домочадцами – потянулись в Форт-Брук. Жить вблизи него было теперь недостаточно; нет, все стремились за укрепленные стены.

Никогда со времен юности в монастырской школе мне не приходилось постоянно находиться на виду. Печально, что койку мою отобрали в пользу госпиталя, а меня переселили в казарму, где нужно было вставать по побудке в соседстве десяти мужчин. Я, как могла, искала уединения, но от школьниц спрятаться проще, чем от грубых мужчин, живущих все вместе.

Однажды утром чересчур фамильярный ирландец из графства Армах (так он себя представлял в ответ на расспросы) поинтересовался моей нагрудной повязкой. Я сослалась на не до конца залеченную трещину в ребре, которую якобы получила, когда ухаживала за Пятиубивцем. Таким образом я напомнила ему о таинственном индейце, чья странная смерть привлекла к себе внимание нескольких солдат и сделалась легендой, и цель была достигнута – между мной и собеседником образовалась дистанция.

Конечно, все ведовские занятия пришлось отложить в сторону. Я носила при себе все, что привезла из Сент-Огастина, в основном чары и прочее подобное. Меня очень огорчало отсутствие средств, позволяющих заглянуть в будущее (книг или трактатов, взятых из подвала Ван Эйна), ведь мне как никогда хотелось узнать, что меня ждет.

Насколько разгорится пламя войны? Та ли это война, которой хотела Сладкая Мари? Если так, то тем лучше, потому что я никоим образом не способствовала ее началу. Прибудут ли по морю войска, чтобы ее остановить? (Всю зиму мы наблюдали за бухтой, поскольку ходили слухи, что подмога уже в пути – из Нового Орлеана и Пенсаколы отплыли шхуна и бриг с четырьмя ротами на борту, чтобы сопровождать нас в Форт-Кинг.) Как всегда, я раздумывала, как найти Селию. Я опасалась, что она собирается переселиться вместе с дружественными индейцами, и вот…

Я расспрашивала семинолов с противоположного берега о фиалковых глазах, о девушке по имени Цветочное Лицо, но ничего не узнала: мало кто из индейцев соглашался разговаривать с белым человеком в военной одежде. Если же Селия не собирается переселиться (а это мне казалось более вероятным, ведь ее могли бы опознать как беглую рабыню и к тому же убийцу), то она, конечно, двинется в глубь Большого болота. Там можно жить на отшибе сколько угодно, ничем не рискуя.

В тревоге, не имея возможности прибегнуть к Ремеслу, обреченная пассивно ожидать своей судьбы, я задавала себе вопрос: что я делаю? Миновали годы с тех пор, как я выскользнула ночью из нашего дома – ведьма наихудшего разбора, подобно Сладкой Мари служившая только самой себе. Что мною движет? По-прежнему любовь? Да, сказала бы я, если бы мне не открылось еще раньше, что я ищу прощения. И получить его могу только от Селии.

О, но сначала нужно было ее найти. Как, когда, где?.. Так много вопросов. И наконец ответ, которого я не предвидела…

Поздним декабрем, не получив вести от генерала Клинча и не высмотрев в бухтах никаких признаков, что к нам спешит подкрепление, мы должны были, по решению командиров, выступить в поход к Форт-Кингу, нуждавшемуся, видимо, в помощи. Мы все, солдаты, в том числе и я.

Да, меня завербовали, снарядили, платили жалованье, но я не чувствовала себя солдатом. Вот уж нет, однако, хочешь не хочешь, я готовилась к маршу, с сотней с небольшим соратников, по индейской территории, где три тысячи воинственных семинолов только и ожидали, когда наконец белый человек стронется с места.

Кто принял решение выступить? Не знаю. Между офицерами с нашивками, выпускниками Уэст-Пойнта, шли шумные споры. О, но мне не хочется бросать тень на подчиненных Дейда; не стану и их перечислять, пусть их имена останутся в вечности высеченными на камне.

…Майор Ф. Лэнгхорн Дейд был высокий мужчина средних лет; туловище сидело на длинных ногах, как на складе бочонки с порохом сидят на стойках. Майор носил длинную черную бороду, и когда он сидел и борода спускалась до высоких сапог, трудно было сказать, где кончается одно и начинается другое. Его шляпу всегда украшало петушиное перо. И я ни разу не видела его – при жизни – без шпаги на боку, которая неизменно дребезжала в дверях, стукаясь о косяк.

Что до моей шпаги, то… ее у меня не было. Не выдали мне и гладкоствольного кремневого мушкета калибра ноль шестьдесят девять, какие солдаты теперь тщательно начищали, поскольку они могли вскоре понадобиться. Нет, у меня не было никакого оружия, кроме ведовской силы, и это меня устраивало, пока мы не получили приказ выступать.

О, но у меня имелись штаны из гладкого зеленовато-голубого кашемира, плащ со стоячим воротником и в пару к нему фуражка – то и другое цвета стали. А еще белые ремни и портупея – дополнение, полагаю, небесполезное, хотя, впервые облачившись в полную униформу, я употребила их как… бандаж. Со временем, однако, я усвоила, как с ними обращаться.

И еще со временем мои сапоги приняли форму моих ног, а не ног солдата, который носил их до меня и о судьбе которого я старалась не думать.

Кормежка? Я питалась лучше, чем гражданские, приютившиеся в наших стенах, потому что цитрусовые и другие посадки побило февральскими морозами и из-за военной угрозы обе стороны не занимались ни уборкой урожая, ни охотой. Да, со съестными припасами было туго, но, как все, кто числился в ротах B и C Второго артиллерийского полка, я регулярно получала пайку черствого хлеба и один с четвертью фунт солонины и упрятывала все это в свой ранец.

Мне не нужно было таскать патронташ, и все же тяжесть при мне была немалая, поскольку я не расставалась с немногими пожитками Пятиубивца и предметами ведовского ремесла. (Шекспира я с должными церемониями похоронила, что и подобало, учитывая судьбу его владельцев; не сомневаюсь, Сладкая Мари радовалась тому, что их убийство, как она и рассчитывала, списали на шайку семинолов…) При таком подборе имущества, на глазах у посторонних, я рисковала. Что будет, если содержимое ранца рассыплется и кто-нибудь увидит ведьмины принадлежности?

О, но если бы даже меня разоблачили, то едва ли бы уволили от похода. При соотношении сил не в нашу пользу каждая людская единица была на счету. Ведь нашим командирам пришло сообщение от Холаты Эматлы, что его враги, враждебные индейцы, поклялись напасть на Больших Ножей, если те выступят в поход.

И мы выступили.

56 En militaire[139]

Простимся с важностью надменной,

Что службе свойственна военной.

Байрон

В утро нашего выступления погода выдалась ясная и, соответственно, прохладная. Это была среда, двадцать второе декабря.

Государственная дорога проходит северо-восточнее Форт-Брука, поднимаясь на небольшую возвышенность. Мы шли маршем мимо рощ, побитых морозом – зловещий знак, Флорида без плодов, – и в восьми милях от форта оказались на индейской территории: полосе земли в шестьдесят миль шириной и сто двадцать длиной, расположенной в глубине материка.

Нас было два отряда, и мы шагали по песку, еще мокрому от недавнего дождя; марш был довольно утомительный, и я радовалась, что мне позволяют не идти строем, а выбирать сухие места. От меня ничего особенного не требовали, потому что у меня не было ни нашивок, ни военной подготовки. Меня взяли с собой ради численности, чтобы ухаживать за ранеными и – официально – как переводчика; так значилось в вербовочных документах, которые я подписала «Г. Колльер». Теперь мне было велено только держаться на расстоянии крика от майора Дейда, который с охраной из семи человек ехал в фургоне. За ними следовала рота, четыре вола волочили 57-миллиметровую пушку, лошади везли еще один фургон, и замыкал шествие арьергард. Я вместе с доктором Гэтлином держалась середины.

Солнце стояло высоко, но его лучи не всегда нас достигали, потому что густые кроны деревьев образовывали сплошной шатер и просветы попадались не часто. Сосновый лес наступал с двух сторон, и дорога – шириной футов в двадцать – тонула в зеленой тени. Все знали, что противник заметит нас прежде, чем мы его, и маршировали в молчании.

Каждый звук поэтому казался громким, и все они мне запомнились. Приглушенный рокот барабана, под который маршировали солдаты. Хлюпанье пушечных колес, глубоко утопавших в грязи. Дыхание животных: волов, лошадей, собак; собаки носились шумными сворами туда-сюда, вспугивали птиц, облаивали змей и неизвестно кого еще. Вспоминаю также скрип кожи и музыкальное побрякиванье котелков и фляг на поясах и портупеях.

Волы ужасно замедляли наш ход, и я задавала себе вопрос, не лучше ли было бы поторопиться, отказавшись от пушки с лафетом, пусть даже ее шестифунтовые заряды крупной и мелкой картечи способны очистить поле боя и от деревьев, и от врагов? Ведь впереди нас ждут четыре реки, которые нужно будет пересечь по мостам (если их не сожгли) или вброд, а с этим громыхающим чудищем на хвосте нам вовек не выбраться с индейской территории.

Я, конечно, помалкивала, но мыслила здраво, поступала по-своему и как ведьма могла бы дать командиру хороший совет. Наконец майор Дейд приказал, чтобы пушку, без снаряжения, бросили; ее можно было забрать потом. Лошадей выпрягли из фургонов и заменили волами; скорости у нас после этого существенно прибавилось, и среди тех, кто особенно выиграл от такой перестановки, была я, поскольку мне приказали сесть на лошадь.

Всего освободилось четыре лошади. Три достались старшим чинам, на четвертую же законных претендентов не было, и майор Дейд отдал ее мне, потому что я оказалась под боком, в то время как хирург, превосходивший меня по рангу, сошел с дороги, чтобы помочиться.

Это была чалая лошадь, и она пришлась мне очень кстати.

На берег Литтл-Хиллсборо мы вышли в сумерках. Мост был цел. Мы пересекли его и на другом берегу быстро разбили лагерь. Повалили и отесали несколько деревьев и сложили из них бруствер высотой в три бревна. За бруствером вбили колья и привязали к ним волов и лошадей. Из сосновых сучков сделали факелы, мелочь кинули в костер. Взялись за дело повара, все с нетерпением ожидали, когда они закончат, но тут послышался топот – приближался одинокий всадник.


Стук копыт лошади, скакавшей по нашим следам – вероятно, из Форт-Брука, – нас ободрил. Далее мы предположили, что всадник, пока невидимый, нес весть о подкреплении – тех ротах, которых мы так и не дождались с моря.

Но нет, на темной дороге появилась усталая лошадь, скакавшая неровной рысью. На ней сидел человек, на вид не старый и не молодой, не черный и не белый, не…

Хватит, скажу только, что все его свойства были средними – тупой крюк, на который не повесишь описание. Помню далее первые слова этого человека.

Въехав в лагерь, он сошел с лошади и произнес два имени. По его тону я поняла, что он передает приказы; этим, видимо, ограничивалась его миссия.

Первым было названо имя майора Дейда.

А вторым? Мое.

Что до приказа, то он заключался в том, чтобы заменить меня другим переводчиком, так как:

Я знала французский, английский, немного испанский, кроме того, я дала понять, что знакома и с языками индейцев; но тут прибыл раб по имени Луис Пачеко, который французским владел хуже (bien sûr[140]), английским так же и испанским – лучше, чем я. Что до его мускоги, хитчити и прочих индейских языков, то… этот Пачеко выучился им от брата, который больше двадцати лет прожил среди индейцев. Он и писал, и говорил на индейских языках. Я же разговаривать не умела, даже с помощью моего tisane.

Более того, речь шла о затратах. Моя месячная поездка стоила бы казне девяносто с лишним долларов – сумма немалая; хотя, конечно, меня интересовали не деньги, а возможность переместиться ближе к Селии. Сравните это со сделкой между майором Дейдом и сеньорой Кинтаной Пачеко – испанской вдовой и владелицей фактории в Сарасота-Бей, которая требовала за месячную аренду своего раба двадцать пять долларов. Похоже было, что этот Луис был завербован до нашего похода, но запоздал. Несмотря на рабское положение, он, можно сказать, прославился; мне, впрочем, ничего бы не стоило его затмить, будь у меня на то желание.

Все это мне попросту изложил лейтенант, с таким резюме: «Значит, вы свободны».

– Я могу идти?

Лейтенант сказал, что я могу переночевать в лагере, а на рассвете возвратиться в Форт-Брук. Мне нужно было сообщить о брошенной пушке и позаботиться, чтобы ее благополучно забрали. Далее лейтенант заверил, что с довольствия меня не снимут; тогда я еще не могла оценить это благодеяние. Мне позволялось вернуться на чалой лошади, но в Форт-Бруке я должна была ее сдать («Прежде покормите ее сеном», – сказал лейтенант) и обменять вексель с подписью майора Дейда.

Я не сделала ни того ни другого.

Ну да, я проспала эту ночь в лагере. То есть я осталась в лагере, но мне не спалось. Как и всем остальным, мне мешали кишмя кишевшие в лесу козодои (их плач) и семинолы (их перекличка). Время от времени слышались еще и оружейные выстрелы, и воинственные вопли.

Я поднялась и села на лошадь задолго до побудки, когда высоко в небе еще стояла луна. И отправилась в путь.

Случайные свидетели, должно быть, повторяли эту историю не один раз: странный, нелюдимый солдат, прослуживший всего ничего, поспешно ускакал не в том направлении.

Я слишком близко подобралась к Селии, чтобы отступить; будь что будет.


Сзади были белые, впереди – краснокожие, я знала это.

Как-то я умудрилась раздобыть примитивную карту (по правде говоря, стащила). На ней было показано все, что я надеялась увидеть, – форты Брук и Кинг и промежуточные пункты, в том числе известные лагеря краснокожих, чернокожих и маронов. Я двинулась к северу, в ближайший из них.

Как только рассвело, я пожертвовала деревьям свой мундир. Плащ я сохранила, в расчете, что из него получится удобная постель-скатка. Шляпу я тоже бросила и расплела косичку. Из ранца я извлекла треугольную набедренную повязку Пятиубивца. Сделана она была из оленьей шкуры и по кайме обшита стеклянными бусами, и, когда я села на лошадь, начался перезвон; да, я надела этот чересчур миниатюрный предмет туалета поверх своих синих армейских штанов. Дополнила мой наряд белая блуза из хлопковых оческов, достаточно просторного покроя. В таком костюме я надеялась сойти не за солдата и не за индейца, а за гибрид того и другого.

День выдался жаркий, и, когда дорога привела меня на берега Уитлакучи (там как раз мост был сожжен), меня ничуть не огорчило, что придется переходить холодную реку вброд. Я вела чалую кобылу за уздечку по воде, достигавшей ее брюха, пока мы не вскарабкались по крошащимся камням на дальний берег. Одежда была вся в иле, и мне пришла в голову идея. Я закатала промокшие штаны и облепила себе ноги глиной. Да, кожа у меня уже была покрыта загаром, но, хорошенько измазавшись, не стану ли я… вызывать меньше подозрений у тех, на кого набреду в пути? Наверное, я рассуждала так, хотя теперь не поручусь, что руководствовалась именно этой логикой. В щеки и в волосы я втерла землю.

День клонился к вечеру, кобыла скакала резво, на ветру глина высохла и потрескалась, и, подъезжая к Пеликлакахе (расположенной к востоку, на довольно большом расстоянии от военной дороги), я представляла собой, вероятно, примечательное зрелище.


Они знали о моем прибытии. Наверное, за мной уже долго следили. Таким образом, в город я въехала сквозь строй индейцев и беглых негров и не могла свернуть, пока не очутилась у их вождя, Миканопи.

Это был потомок Кинга Пейна, родителя Сладкой Мари. В качестве вождя он пользуется неограниченной властью над всем племенем, и такой же неограниченный выбор блюд украшал в тот вечер его пир.

Длинный стол был уставлен яствами и плодами, и Миканопи, лоснящимися от жира руками отправляя их в рот, демонстрировал всю, какая в нем сохранилась, свирепость дикаря. Рядом с ним восседал Абрахам, его Носитель Разума. Он показался мне довольно складным, если не считать одного – правого – глаза, который вращался в орбите. К ним двоим я и обратилась.

– Я разыскиваю одну женщину. Красивую. Черную. Свободную. Она была моей подругой. Может быть, она убежала, но, так или иначе, она жила в Сент-Огастине, уже давно. У нее, – начала я, – глаза…

– У всех почти они есть, – вставил Абрахам; судя по его английскому, он был хорошо знаком с белыми людьми. Он не собирался шутить, но свита улыбнулась, видя, как он со мной обходится.

– Я хотел сказать, что ее глаза… Ее можно узнать по глазам. Я слышал, ее называли Цветочное Лицо; те же люди видели ее здесь.

Миканопи отрицательно качнул головой, и от этого простейшего движения челюсть у него затряслась. Дрожь сбежала по шее на жирную грудь. Все это время он не переставал сосать толстую, как его унизанное браслетами запястье, кость. Нет.

Воцарилась тишина. Я боялась за себя, но немного успокоилась, когда Абрахам жестом пригласил меня сесть. Я села, и в тот вечер меня угостили на славу. Ко мне подвигали то одно, то другое блюдо и подливали горячительное, слишком уж забористое.

Позднее к нам пришла черная женщина (на бедре у нее висел, в кармане из пестрой ткани, спящий ребенок) и сказала, что знает, о ком я говорила. Когда она произнесла имя Лидди, у меня екнуло сердце. Эта женщина не видела Селию в Окахумпки, нет, но слышала, что она недавно там была. От нее я услышала имя Оцеолы, но фраза была произнесена на мускоги, которого я не поняла бы, даже если бы воздержалась от спиртного, а я прикладывалась к нему неоднократно.

…Селия. Теперь она совсем близко.

Мне предстояло проспать ночь в городе семинолов и утром отправиться верхом в Окахумпки.

О, но в постели из шкур, когда я готовилась уже заступить за грань сна, меня вдруг подбросило, и я села. Вокруг лежала маронская стража, семья из пяти человек; некоторых я побеспокоила, когда начала проклинать себя вслух.

Что я сделала?

Убаюканная спиртным, я не следила за своим языком. Отвечала на все вопросы хитрого Абрахама и второго краснокожего, Джампера. И да, к концу вечера я получила сведения о Селии, но не раньше, чем не выдала невольно все, что знала о роте Дейда.

…За один день я из солдата превратилась в предателя.

57 Община

Мне не солгали, однако Селии в Окахумпки я не нашла. Это место она недавно покинула. Все же некоторые тамошние жители знали о ее местопребывании, однако вряд ли бы мне его выдали, если бы им не внушил доверия индейский воин, ехавший верхом бок о бок со мной – посланец от Миканопи (или, вероятней всего, от Абрахама), – с тем чтобы удостовериться, что я не переменю свой маршрут и не вернусь к людям Дейда, которого я обрекла… Я еще не знала, на что именно.

В Окахумпки я провела сутки. Имея надежные вести о Селии, хотела отправиться дальше без промедления, но меня отговорили и краснокожий всадник, и мароны, с которыми он посовещался на незнакомом мне языке, состоявшем из присвистывания и пощелкивания языком.

На следующий день было Рождество. Проснулась я от шума ливня и обнаружила, что мой конвоир вернулся в Пеликлакаху. Мне дали лепешек и жидкого кофе и усадили в седло, посоветовав, какими дорожными знаками руководствоваться. Я проскакала несколько часов (несомненно, под наблюдением невидимых соглядатаев), и наконец впереди показался лагерь, расположенный на болоте, источавшем запах торфа.

Этот лагерь не был обозначен ни на одной карте, его разбили недавно, и он не выглядел таким обжитым, как другие виденные мной поселения. Постройки из топляка, с тростниковыми крышами, казались непрочными. Лошадей не было видно. Тощие коровы – судя по разнородным клеймам – наверняка были украдены. Если этот лагерь как-то и именовался, его названия я ни разу не слышала ни от кого из местных жителей, которых здесь насчитывалось два-три десятка – в основном мужчин, молодых маронов. Попадались и семинолы – с раскрашенными красной краской лицами. Женщины? Поначалу я не заметила ни одной, но скоро насчитала трех.

Одной из них была Селия.


В горло вдавилось холодное лезвие ножа… Нечего и говорить, что в подобном случае о ждущей тебя участи догадываешься немедленно.

Я только-только спешилась и стояла в ожидании, не поприветствует ли меня хоть кто-нибудь, как вдруг меня крепко ухватили за свободно распущенные волосы. Голову откинули назад, и я, вытаращив глаза, уставилась в низко нависшее свинцовое небо. Лезвие скользнуло по моей шее к правой челюсти. Вонзилось. Глубоко. Не больно. Я почувствовала только, как потекла струйка крови.

В ухо жарко полились английские слова, их мне сейчас не вспомнить. Меня сковал страх, я не в силах была ни слышать, ни говорить, ни пошевелиться. И тут донесся второй голос:

– Отпусти его.

Нож убрали. Я плюхнулась на землю и, крутнувшись, чтобы увидеть обидчика, обнаружила вместо него Селию. Позади нее, вкладывая нож в футляр, двинулся прочь напавший на меня марон. О нем я тут же забыла, ведь передо мной стояла Селия.

…О-о, но и она тоже, не проронив ни слова, пошла прочь.

Я кое-как поднялась на ноги и последовала за ней.

Селия направилась к окраине лагеря; там выстроились рядами высокие пальмы, засохшие листья которых свисали наподобие рук скелета, царапая стволы. Подобного звука я еще не слыхивала. На Селии была семинольская юбка, сшитая из разноцветных ярких полос ткани, подол которой обтрепался от скольжения по земле. Пышные рукава белейшей сорочки были закатаны до локтей, Селия возвращалась сейчас к прерванной работе.

На кухонной площадке орудовала еще одна женщина. Одета она была примерно так же, разве что носила браслеты и ожерелье из бус. И кольца, хотя руки ее были в крови из-за того, что она разделывала ножом подвешенную перед ней тушу. Отделила мясо от костей. Нарубила кусок кубиками и побросала их в котелок над едва тлевшим костерком. Я молча следила за ее действиями, пока Селия не обернулась.

О, эти глаза! Точно такие, какими я видела их во сне. Украшений на Селии не было, но ее красота от этого ничуть не страдала. Она по-прежнему молчала, только уселась на низкий пенек и, поддернув юбку, поместила между колен ступку с пестиком. Когда же Селия наконец заговорила, то на языке мускоги, что повергло меня в удивление, и вторая женщина – явно семинолка – тотчас ушла.

Селия перемалывала кукурузу. Желтые зерна казались зубами, шатавшимися во рту ступки. Они трещали под ударами пестика. Селия продолжала свое занятие долго, очень долго, потом наконец…

Подняла на меня глаза. Они засияли еще ярче – оттого, что наполнились слезами. Я услышала:

– Что… что ты со мной сделал?

Меня захлестнул стыд. Вместо ответа из глаз полились горячие слезы.


Мое заклятие спало, уж это-то было ясно. Но добилась ли я этого неловкими приемами ведовства, наложенными еще до того, как я ее покинула? Или же чары продержались до сих пор, со временем ослабевая? Не знаю, а спрашивать я не могла.

Поймите, Селия и не подозревала, что я ведьма. Для нее я была не кем иным, как только Анри; позднее – мнимым американцем, Генри, – очередным белокожим, носителем зла. И что еще, кроме худшего вреда, можно было ожидать от моего признания? Далее: испытать соблазн исповедаться мне больше не пришлось.


Ведя меня к хлипкому чики, Селия с досадой отмахнулась от трех семинолок, глазевших нам вслед. (Их недовольство было очевидным, однако Селии они подчинились.) И мы сели на сосновый пол. Заговорили. Селия первой.

О том, что она давно желала мне смерти за все мои поступки. Не за уход, а за то, что я оставалась с ней слишком долго, за мое с ней обращение. За то, что сама этого желала. О, даже вспоминать о нашей совместной жизни ей было тяжко. Я видела это ясно. Она сжимала руками голову, словно одна мысль об этом причиняла ей боль. И хотя меня расстраивало ее смятение, ее страдальческий вид, меня они радовали. Да, чем больше она огорчена – тем лучше; быть может, тогда она станет меньше винить себя. Мне не хотелось, чтобы она думала, будто она побудила меня к низменным повадкам, к распутству. Я знала, что она вернется мыслями к Бедлоу и возложит на себя ответственность и за его ухватки. Мы в некотором роде соучастники – хотя бы из-за ее красоты, которую она сама наверняка презирала.

К счастью, Селия не ударилась в подробное перечисление всего того, что между нами произошло. Необъяснимого лучше не касаться, думала я. А что я могла бы сказать? О ведовстве и ворожбе нельзя было и заикаться. Не имела я желания и распространяться о подлых мотивах, которые мною руководили: одиночестве, отсутствии любви, похоти. Все это вновь завладело мной – и с мощной силой – теперь, когда я сидела рядом с женщиной, которую любила и которую потеряла, потеряла безвозвратно. Мне это было яснее ясного.

Селия повторила, что желала мне смерти, и от этих слов у меня в душе все переворачивалось. Но потом лицо ее просветлело:

– А когда я увидела тебя здесь, и нож Арпейки у твоего горла… Я поняла, ненависти во мне больше нет. Я больше не желала и не желаю тебе смерти.

Сердце у меня взыграло от радости, однако от пояснений Селии я похолодела. Оказывается, если бы не ее вмешательство… Этот краснокожий – Арпейка – собирался меня убить и снять скальп – вернее, сначала снять скальп, а уже потом прикончить.

Что ж, если Селия избавилась от ненависти, то и я тоже избавилась от любви. Что – чувство вины, стыда или просто время, – снимая нагар с фитилька, безвозвратно погасило пламя моей страсти?

Нас теперь не связывало ничего, кроме минувшего, – и я начала ей рассказывать о прошлых событиях. Сказала, что Мама Венера скончалась во сне. Повторно солгала, что у Розали все хорошо и что об Эдгаре беспокоиться незачем. На вопрос Селии, висят ли до сих пор объявления о ее поимке, ответила отрицательно. Перечисляя мимоходом места, где мне пришлось побывать, я заметила, что она лишь притворяется заинтересованной. Да и в самом деле, с какой стати ей надобно знать, куда я отправилась, кого повстречала и что повидала (факты вперемешку с враньем), после того, как оставила ее одну в Сент-Огастине завороженной, в полном душевном смятении?

Ни о себе самой, ни о том, что произошло с того дня, когда мы расстались, когда я покинула ее, бросила, Селия не обмолвилась ни словом, и я знала, что и не должна спрашивать. Однако кое-какой ответ я получила днем, когда в лагерь вернулся отряд следопытов.


Он шагнул к нам навстречу – и я почувствовала, именно почувствовала кожей его могучую волю, как это случалось со мной раза два прежде, в обществе ведьм, преисполненных гнева, с глазом, сверкавшим яростью.

Он был высокого роста. И хотя не отличался статностью, я взволновалась до глубины души.

Лицо отливало ненавистной ему бледностью, глаза тоже были светлыми. Черные волосы стягивала лента из оленьей кожи, свисавшие с нее темные перья обрамляли лоб. Широкую грудь украшало ожерелье – три полумесяца из кованого серебра. Пестрая накидка ниспадала до колен. За поясом торчали два ножа и странный предмет – боюсь, что это был скальп, давно ссохшийся и съежившийся, с клочками свалявшихся волос. Высокие кожаные сапоги доставали почти до колен, и я заметила – может показаться, некстати, – что ступни у него небольшие, а равно и руки, в которых он держал синюю винтовку.

Это был Оцеола. Я поняла это сразу, и называть его имя было не к чему.

Не нужно было и сообщать, почему он к нам явился. Приблизившись, он посмотрел на меня, а потом снова перевел взгляд на Селию. Я увидела на ее лице улыбку. И увидела также, как от этой улыбки взор воина зажегся радостью.

Они переходили на английский, только когда Селию подводил язык мускоги. Оцеола – голос у него звучал то хрипло, то звонко – обращался только к ней. Селия, как посредник между нами, пользовалась двумя языками, и в итоге определилось следующее:

Нет, я – не рабовладелец. На деле скорее как раз наоборот. О нашем бегстве Селия поведала по-английски. Менее подробно – за что я была ей благодарна – она описала нашу жизнь в Сент-Огастине.

Да, я пришла из Форт-Брука. Да, это я совещалась с Миканопи. Услышав это из уст Селии, я попыталась объясниться, однако воин прервал мои сбивчивые оправдания и повернулся ко мне спиной.

Мы с Селией сопроводили Оцеолу к трапезе, состоявшей из рубленой оленины и кукурузной каши. Подавалось и виски, но на этот раз я позаботилась о том, чтобы воздержаться от выпивки. Говорили мало. И когда после ужина мы разошлись, я с облегчением перевела дух.

Меня, собственно, отослали прочь. Одну. Отправили ночевать вдалеке от костра, под плохо устроенным навесом из сосновой щепы. Проснувшись посреди этой рождественской ночи, я снова услышала шум дождя… Было сыро, темно, холодно; нигде по сторонам не горело ни одного огня.

58 Посеребрение

Спустя три утра, двадцать восьмого декабря, я все еще оставалась в лагере.

Когда я проснулась, было темно и холодно. Спала я, завернувшись в шкуры, под открытым небом. Звезды ярко сияли, обещая ясный день, что меня радовало. Тут я почувствовала, как меня толкнули ногой, и увидела над собой чью-то тень.

Рядом со мной стояла третья женщина, жившая в лагере, – вертлявая противная мулатка, накануне давшая мне задание – чинить мокасины; работа явно женская и порученная мне с умыслом унизить и опозорить. Я, однако, не возражала. Даже была благодарна за то, что могла чем-то заняться – за два дня Селия в мою сторону почти не глядела. Я казалась себе изгоем, посторонней чужачкой. Между тем вокруг меня было неспокойно. В лагере, несомненно, что-то затевалось, но тайком, исподтишка. Меня откровенно задерживали: чалую лошадь куда-то запрятали, и я, боясь ответа, даже не решалась о ней осведомиться.

– Что такое? – спросила я у женщины, которую теперь узнала. – Что тебе нужно?

Я была сильно раздосадована, поскольку за толчком ногой последовал пинок. Пробуждение было столь грубым и внезапным, что глаз сопроводила головная боль. К счастью, было темно, и жаба осталась незамеченной.

– Он тебя требует, – услышала я. – Говорит, ты поедешь с ним верхом.

– Кто?.. Кто это говорит?

Но мне было понятно и так. Оцеола.

Он возвратился в лагерь предшествующей ночью. Совет держали за пределами лагеря, и все это время Селия тоже отсутствовала. Прислуживала она там или же была посвящена в секретные планы – сказать не могу.

Но зачем воину понадобилась я? Вместо ответа я получила только новый пинок. Разумеется, мой глаз вспыхнул, будто факел на ветру.

– Скажи спасибо Лидди, что жив. Другим сегодня повезет меньше… Живо собирайся – поедешь верхом.


Я ненавижу охоту – и всегда ненавидела. Ни разу в жизни не целилась в живое существо. До того дня. И только позднее узнала, чьей смерти стала очевидицей.

Уайли Томпсон. Агент по делам индейцев. Белый, руководивший переселением.

Именно Томпсон заковал Оцеолу в кандалы, лишил свободы и препроводил в тюрьму, когда воин пронзил ножом Договор Пейна об отселении. А теперь, когда час отмщения пробил, мне предстояло стать свидетельницей.

Мы – Оцеола, с которым мне пришлось делить седло, дабы я самовольно никуда не ускакала, и примерно дюжина воинов – пустились вскачь к Форт-Кингу. Я, разумеется, и понятия не имела, с какой целью, и вопросов не задавала, но долго гадать не пришлось.

По прибытии в Форт-Кинг я с изумлением увидела, что крепость не сдана. И никто ее не осаждал. Солдаты не спеша входили внутрь и выходили наружу, некоторые с оружием на плечах. Гарнизон был усилен, это верно, однако в остальном обстановка выглядела нормальной… Могла ли я вырваться от индейцев, чтобы остановить людей Дейда, шедших через мятежную индейскую территорию спасать солдат, в спасении не нуждавшихся? Могла ли?.. Хотела ли?.. Должна ли была?.. Вихрь этих мучительных вопросов терзал меня все эти долгие часы до полудня, пока мы таились в кустарниках, менее чем в сотне ярдов от крепости.

Я понимала, что явились мы сюда не для торговли, не для переговоров. Тихонько подкрались, молча наблюдаем, воины держат наготове ножи и винтовки… Я понимала это, видела и мало-помалу должна была признать: да, мы пришли убивать.

Оцеола постоянно находился рядом со мной. Прочие рассыпались по зарослям, выбрав наиболее удобные точки. Кое-кто пристроил винтовки на ветках. Кое-кто расположился на земле плашмя. Все дула были направлены на дом маркитанта, рядом с крепостью; и мой взгляд устремился туда же.

Там обедали. Я без труда опознала нашу мишень. Томпсон был в униформе высшего чина и находился в центре внимания – ему первому подавали блюда, он первым приступал к еде и первым начинал разговор. Его сотрапезники сидели за круглым столом – некоторые в военной форме, другие в штатском. Прислуживали два белых мальчика, подчинявшихся толстой негритянке. Они ставили блюда на стол и следили, кому что надобно. Мне все было видно через открытое окно с рамами, затянутыми ситцем.

Когда едоки, покончив с обедом, блаженно откинулись на спинки кресел, потягивая из бокалов, Оцеола протянул мне винтовку. Я отказалась ее взять. Возьми! – одними губами приказал он. И мне пришлось и взять винтовку, и расположить ее так, как мне было предписано. Теперь я видела Томпсона ясно, более чем ясно, – через перекрестие, доживающим последние минуты жизни.

Руки скользили по гладкой стали. Я вдыхала запах пороха, ощущала тяжесть заряженной пули. В нос разило лесной гнилью.

Мы пролежали на земле так долго, что нас атаковали мелкие насекомые. По спине у меня ползла какая-то многоножка, и, хотя затевали убийство мы, мы сами и стали бы первыми жертвами – стоило только пошевелиться.

Внезапно деревья обсела стая птиц – нет, не птиц. Это зазвучал боевой клич, похожий на птичий свист. Призыв к началу схватки – белые люди готовились встать из-за стола.

Сначала мне показалось, что мы терпим неудачу (и очень на это надеялась), поскольку Томпсон исчез из поля зрения. Однако он тут же вновь появился на крыльце. Чтобы довольно потянуться. Предаться пищеварению. Раскурить в компании сигару. И умереть.

Я похолодела, услышав, как взвели сначала один курок, потом второй, третий… Это походило на треск сучьев под ногами.

Безмолвие нарушил первый выстрел – Оцеолы.

Оглушенная, я покрепче стиснула в руках винтовку, всмотрелась в прицел. Первая пуля разорвала голубую нашивку на груди Томпсона, вторая расколола череп надвое, мозг брызнул на стоявшего рядом с ним маркитанта.

Оцеола, вдруг вскочив на ноги, издал столь пронзительный крик, что я кубарем покатилась от него в сторону. Он выстрелил снова. Я увидела невооруженным глазом, как вокруг крепости забегали люди. Сверху указывали на кустарники, на нас – на меня! Я плотно прижалась к земле, вскинула винтовку и через прицел различила внутри дома женщину и мальчиков. Она торопливо подгоняла их укрыться в помещении, похожем на кухню, где, как мне подумалось, они будут в безопасности.

О, но потом в поле моего зрения попали мои недавние спутники, мароны и семинолы. Они вскочили на крыльцо и ворвались в дом. Какая судьба постигла женщину и мальчиков, поведать не могу. Я поискала их взглядом, но вместо того увидела смерть солдата. Стоя у окна, он взмахнул руками. Сдавался в плен? Нет, рванулся в распахнутое окно, однако из невидимого ружья грянул выстрел, превративший его лицо в окровавленное месиво.

Оцеолу я видела тоже через прицел. Он орудовал ножом над распростертым Томпсоном, затем с громким возгласом распрямился, демонстрируя некоему небесному наблюдателю скальп белолицего.

Двое – старый и молодой, один в униформе, другой в штатском, – столкнулись с Оцеолой лицом к лицу на крыльце. Оба были безоружны. Семинол жестом показал им на крепость: Бегите! Они бросились бежать, поскальзываясь на залитых кровью ступенях, но в пятнадцати шагах от ворот крепости рухнули, подстреленные, на землю.

Сотрапезники Томпсона также были перебиты, и с ними жестоко расправились. Раненных пулей закололи ножами, раненных ножом пристрелили. Оскальпированные головы размозжили прикладами винтовок. Через то же самое окно я видела, как опустошали полки и поджигали дом. Выбежав наружу, воины ринулись к зарослям. У многих руки были в крови. Некоторые тащили трофеи. Один из индейцев прижимал к груди две бутылки вина.

Я по-прежнему укрывалась в кустах в надежде остаться незамеченной; хотела бежать, но не в силах была двинуться, потрясенная увиденным. Но теперь, когда из крепости открыли огонь, деревья разлетались в щепки.

Меня подняли и посадили за спиной у наездника. Пули свистели сквозь заросли, попадая в дерево с одним звуком, а в человеческую плоть – с другим. Я очнулась от ступора, только когда подстрелили моего спутника. Кровь из его развороченной спины хлынула мне на живот. Когда он вывалился из седла навзничь, по его лицу стало ясно, что он мертв. Пуля пробила его сердце навылет, меня спасла только ее траектория. Глаза его были широко раскрыты, на губах пузырилась кровавая пена. Натянув окровавленные удила, я пришпорила лошадь и вихрем полетела вперед. В ушах свистели пули, в голове гудела кровь…

Меня оглушило, но все же я знала твердо, что другого выбора у меня нет: только скакать – или умереть.

Мы неслись во весь опор, погони не было. Лошадь была теперь в моем распоряжении, но мне не приходило в голову отбиться от отряда… О, если бы я умчалась тогда далеко-далеко, мне не пришлось бы узнать новость, которую доставили вечером.

Хотя на скаку лес сливался в сплошную зеленую и бурую массу, я сообразила, что в лагерь мы возвращаемся по другому пути. И верно, в конце концов умерив скорость, мы въехали во второй лагерь. Мужчин здесь не было совсем, а среди множества женщин отсутствовала Селия. Странным это показалось мне не сразу. Мною целиком владел страх, и я никак не могла унять колотившую меня дрожь. Но постепенно удалось успокоиться и прийти в себя, чему поспособствовало вино, похищенное из дома маркитанта.

Я долго сидела, прислонившись спиной к истекавшей смолой сосне, пока из-за нее не выступил человек. Сначала я увидела его мокасины, мокрые и позеленевшие от травы. Почуяла носом запах его пота и железистый дух крови, которую он пролил и все еще не смыл с себя, – кровь Томпсона. Я подняла голову.

Оцеола протягивал мне бутылку вина – синего цвета, без этикетки. Бутылка была откупорена.

Я молча взяла ее и, когда воин отошел в сторону, отпила глоток.

Вязкие, липкие переживания уходящего дня, походившие на зловонное, топкое болото, мало-помалу рассеивались. В отрешенном от мира оцепенении я пила и пила из бутылки. С каждым глотком все увиденное меркло в памяти. Но нет, мысленному взору вновь представало прежнее, другое зрелище.

Поймите, хотя в прошлом я и встречалась с мертвецами, но никогда раньше не была свидетельницей насильственной смерти… Смерть. Она предстала мне в осеребренном обличье… Томпсон и его соратники? Я видела, как их двойники – то есть их духи – восставали из их тел, будто из чанов с расплавленным серебром. Из телесных оболочек жизнь просачивалась и утекала, но осеребренные двойники не восходили ввысь, а медленно и смутно растворялись в воздухе… И когда я поднялась в лесу с земли, чтобы обратиться в бегство верхом в седле, эти духи, казалось, искали меня и меня узнавали.

Теперь, когда я снова оказалась в лагере, никто меня не искал, никто не узнавал. Никто ко мне не подошел, кроме Оцеолы. Одинокие всадники влетали во весь опор в лагерь, с тем чтобы немедленно пуститься обратно. Все вокруг замерло в зловещем молчании, пока женщины к чему-то готовились… К чему – к празднеству?

Да, вскоре все всадники возвратились с торжеством.

Поначалу меня охватил страх. Мне послышался топот не сотни, а целой тысячи копыт. Неужели это солдаты из Форт-Кинга? Но нет, началось празднество. Настоящий триумф.

Это может показаться диким, но к ночи я благодарила судьбу за то, что меня вынудили к верховой вылазке с Оцеолой. При мне убили несколько солдат, но не сто восемь солдат из отряда Дейда.

59 Наказание

Они пали, все до единого. Все, кого я обрекла на смерть.


Позднее вечером посреди лагеря был разложен костер. Возле него водрузили шест из свежесрубленной сосны – древесный сок мешался с кровью, а наверху в виде украшения висели добытые скальпы.

Я увидела Миканопи. А Абрахама, Куджо и Джампера. Они расселись у огня – не для совещания, но дли пиршества, передавая друг другу трубки и мехи с выпивкой. Вокруг плясали воины – некоторые со скальпами, из которых еще сочилась кровь; капли падали, ослепляя, на их лица. Один из маронов изобразил белолицего, скальпом которого забавлялся. Когда он выпрямился и погладил воображаемую бороду, я догадалась, что он передразнивал майора Дейда.

Семинолы скорбели. Один из их соплеменников погиб в Форт-Кинге, однако еще несколько не вернулись после атаки на отряд Дейда. Однако все, что происходило перед моими глазами при свете луны и отблесках факелов, было празднеством. Пиром. Танцевальным вечером.

Глядя на веселье, на мужчин, женщин, детей всех цветов и оттенков – краснокожих, чернокожих, белокожих и в любой смеси, – я знала, что за мной больше не следят. Знала, что меня готовы отпустить на свободу. Да, я принесла им пользу. И сама была… использована.

Да, использована… Мне вспомнилась Сладкая Мари. Разве я совершила нечестный обмен, как она мне предрекла? Погоне вот-вот конец, я нашла Селию. Теперь, похоже, Сладкая Мари получит свою войну; ведовское Ремесло теперь мне не нужно, не нужно и ведьминого зрения, чтобы увидеть: воздаяние придет. И стремительно, приказом из Вашингтона. Война… Потоки крови, и повинны будут все, кто ее прольет: белые, черные, краснокожие – все виноваты каждый по-своему, никто не избежит упрека. Рабовладельцы и головорезы. Лжецы и воры. О, но мне известно и другое. На белых лежит более тяжкий позор, и они заслуживают большего осуждения, ибо они взяли силой то, что им по праву не принадлежало. У чернокожих отняли свободу, у индейцев – землю… Война, да, она разразится. И я тому отчасти виной… И что мне теперь остается, как не отступить в тень?


Подробности я узнала от Селии, когда она ко мне подошла. Рассказала обо всем мягко, как только могла. Знала ли она это из первых рук? Могла ли присутствовать при резне? Настолько бушевал в ней гнев? Возможно ли, что ненависть вскипела в ней до такой степени? На последний вопрос я даже не решалась искать ответ. Если Селия так ненавидела и так ненавидит белых, то… не следовало ли мне и себя тоже отнести к поводам для ее ненависти?

…Миканопи (по словам Селии), по-видимому, поджидал Оцеолу. Тот, вместе с воинами, должен был, разделавшись с Томпсоном, поспешить из Форт-Кинга присоединиться к засаде на отряд Дейда. Выполнить это мы, конечно, не выполнили, поскольку расправа над Томпсоном затянулась. И так вышло, что первым из лесной чащи выстрелил Миканопи. Думаю, обычай давал ему на это право.

О, эти подробности… Узнав лишь начало, я больше не захотела слушать. Это было невыносимо.

Селия отнеслась ко мне с сочувствием. Ей не доставляло удовольствия видеть меня убитой горем, терзаемой раскаянием. Равным образом повел себя и Оцеола. Он удалился вместе с нами, потому что празднество перешло в дьявольский разгул – дети швырялись скальпами, а перебравшие лишку затевали потасовки.

Помню вкус последних капель вина на языке. Помню, что запросилась спать. Пообещала уехать на рассвете. Оцеола молча со всем этим согласился – одним кивком, – и я уплелась куда-то на окраину лагеря. Рухнула возле дерева на колени. Сгребла для подстилки мох, сосновые иголки и всякое такое, но вдруг застыла в приступе отчаяния. Прижалась спиной к стволу. Плача, закрыла глаза. Начала молиться – да, молиться, чтобы уснуть и никогда больше не просыпаться… Но, очнувшись на заре, увидела, что на плечи мне наброшена медвежья шкура. А у ног стоит вторая бутылка с вином, отнятым у маркитанта.

Селия? Оцеола? Кто-то из них – или же оба.

И тут внезапно меня осенило, как себя наказать.

…С восходом солнца я вытряхнула на землю содержимое своего ранца и, покончив с этим несложным делом, отправилась на поиски Селии и Оцеолы.

Растолкала мальчишку, который немного понимал по-английски, и вместе с пятицентовиком дала ему поручение, которое он и исполнил.

Они явились ко мне за чертой лагеря. Селия вела мою лошадь. Оцеола смыл с себя пролитую им кровь. Мы достояли в безмолвии – оно было красноречивее любых слов. Я молчала, подавленная безысходностью, зная, что худшее еще у меня впереди. Более того, это было прощанием. Прощанием с Селией, которую я так долго искала.

Из мешка я извлекла полоску красного атласа, на котором Эжени вышила – серебром и золотом – Loco Attiso, символ счастья и удачи. Селия, возможно, использует подарок как косынку. Я только надеюсь, что она с ним не расстанется и ощутит его воздействие.

Селия меня обняла. Это явно было больше того, что требовалось.

Я взобралась в седло. Глянув вниз, увидела в глазах Селии жалость, но жалость была куда предпочтительней ненависти. О, Селия имела все основания ненавидеть меня, поймите меня правильно. Но то, что она отбросила в этот момент ненависть, так меня воодушевило, что я преподнесла ей и второй подарок.

Наклонившись, я протянула Селии вторую бутылку вина, похищенного у маркитанта. Она, не желая ее брать, вопросительно взглянула на меня. Я поднесла бутылку к своим губам – в наказание, да, – и отпила глоток этого эликсира, слишком горького для того, чтобы его могла возжелать какая бы то ни было ведьма. На большее меня не хватило – пришлось бы сплюнуть. Изобразила на лице притворное блаженство – скрыть отвращение, вызванное сдобренным питьем. Видимо, мне это удалось. Селия улыбнулась и просияла, ярче восходящего солнца. Я упоенно следила за тем, как она пьет, – хотя бы только из желания поощрить меня за мое угощение.

В это вино я добавила последние два пузырька с временем от Пятиубивца.

Селия вернула мне бутылку. Я сделала еще глоток. (Чуть не поперхнулась, в горле поднялся комок, а язык скукожился, будто я положила на него маринованного слизня!) И снова предложила Селии последовать моему примеру. Она подчинилась. Глотнула изрядную дозу. И вместе с этим вторым, более солидным глотком удлинила себе жизнь.

У Селии я взяла многое, а теперь возвратила то, что могла, – время… И – да будь она благословенна, пусть живет счастливо и свободно.


Я предложила выпить и Оцеоле. Он отказался.


Я скакала прочь от лагеря.

Остаток вина вылила на корни огромной магнолии – и, постояв в ее тени, понаблюдала, как на глазах у меня мгновенно распустились белые цветки, наполняя своим ароматом последние дни года.

Затем отправилась на поиски государственной дороги. Карта была у меня с собой. Я знала, где была устроена засада. Туда я и устремилась. Я все еще каялась, и мне предстояло многое загладить.

60 Праздненство

Мертвецы влекли меня к себе, но лошадь мне пришлось пришпоривать – она чуяла в воздухе запах разложения.

На болотах все замерло, проглядывали признаки зимы. Низкое небо мутилось близким дождем. Пока я скакала к югу по государственной дороге, погода ухудшилась. Я знала, что так оно и должно быть. Туча громоздилась на тучу. Когда я наконец обнаружила мертвых, в сухой траве свистел ветер, пальмы гнулись во все стороны, стонали виргинские дубы. Слабые ветки, обламываясь с треском, рушились на землю, с которой поднимался серебристый туман. По близлежащему пруду бежали волны с белыми гребешками, и ветер… Стоп, о ветре потом.

Пруд – о да, здесь был пруд.

Отряд Дейда строем продвинулся на север значительно дальше того места, где я его оставила; они как раз добрались до восточной оконечности пруда. Их захватили среди невысоких сосен и зарослей пальметто. Увиденное мной ясно свидетельствовало о том, что нападавших они не видели; все они пали на ходу, причем многие даже не нарушили боевого порядка.

Приблизившись к авангарду, я нашла тела Дейда и еще семерых. Оружие было не заряжено, боеприпасы лежали в коробках, распиравших ранцы и куртки. Часть индейцы разворовали, часть раскидали в знак презрения. Майора Дейда я узнала по сапогам и сабле, которую он не успел вытащить. По его черной бороде от подбородка к окровавленной груди вереницей тянулись муравьи. Пуля прошла через его сердце, череп был оголен, а где висит его скальп – я знала.

…Ветер, о да. Ветер свистел в ушах – и уже завывал так, будто приближалась стая волков.

В дальних шеренгах солдаты полегли строем. Увидев, как падает авангард, они пригнулись, чтобы открыть стрельбу. Многие сохраняли на лицах до странности невозмутимое выражение – эти погибли в неведении о случившемся. Теперь, за гранью жизни, они знали обо всем, но такое знание присуще только душе, духовному началу. И все духи покинули свои обиталища, никто здесь не остался умирать – были мертвы все до единого.

Я увидела, что нападали дважды. Уцелевшие после удара из засады успели построить бруствер. Треугольник из срубленных сосен смотрел в том направлении, куда отступили индейцы; оттуда же, вероятно, они и вернулись. Для постройки бруствера в распоряжении солдат было, очевидно, около часа. Их военная сила была уже значительно подорвана: им, вне сомнения, пришлось бросить убитых и продолжать оборону. Но все напрасно. Спешившись и привязав испуганную лошадь к дереву, я шагнула к брустверу и через низкие стены заглянула вниз. Погибшие застыли в тех же позах, в каких сражались. Один лежал на животе, укрепив винтовку в выемке стены. Пуля пробила ему лоб, и глаза его были широко раскрыты, хотя мозг выплеснулся ему на спину. Другой разбросал вокруг себя, точно паук, голубую сеть кишок. С прочими враг расправился вручную – с помощью ножей, но я надеялась, очень надеялась, что жертвы умерли раньше и не увидели занесенные над ними лезвия.

О, что за зрелище поверженной жизни! Тела, разбросанные кругом в причудливом геометрическом узоре смерти. Сколько же костей я разбросала по земле – сначала на Зеркальном озере, теперь вот здесь.

На остывшей, съежившейся плоти пиршествовали вороны, выклевывая более податливые части лиц: глаза, губы, желеподобные щеки. Подумать только, я ведь знала этих людей – иных в лицо (теперь обезображенное), иных по имени. Я отпугнула охотников за падалью, и они снова расселись по веткам, выжидая и нарушая тишину беспрерывным карканьем.

Да, но вскоре карканье потонуло в другом гуле, и птицы взвились в воздух. Ветер, завывая совершенно по-волчьи, донес до моего слуха что-то еще… что-то новое.

До того мне доводилось слышать толпу мертвецов, но никогда раньше – убитых так недавно, так недавно повергнутых в смятение внезапной кончиной. О да, раньше я слышала ропот и глухое гудение давно умерших, которые порой могли заговорить, но тут было что-то новое… этот плачущий стон, и внове было то, что до меня доносились явственно различимые слова. И не просто слова – имена.

Мертвецы восставали и пробуждались, их души собирались и сбивались вместе; и каждый невнятно произносил, проборматывал имена тех, кого он оставил на земле среди живых. О, сколь же неподдельная, непритворная печаль, надо признаться, сквозила в этом бессвязном гомоне, напоминавшем заклинание. В перечне матерей и, по-видимому, сестер. Сыновей и возлюбленных. Отцов. Друзей. Сколько еще пройдет времени, пока вместо этого списка не зазвучит песня, слышанная мной прежде, – мне она была бы более приятна?

Я постаралась взять себя в руки, устоять перед этой нескончаемой литанией утраты. Это оказалось легче. Мой приход вскорости созвал всех мертвецов (как я и предполагала). И потому ураган усилился, ветер яростно хлестал по деревьям, срывая с них листья; тучи бешено скользили по небу, словно оно превратилось в ледяной каток; небосвод кишел взмывшими ввысь птицами; полил холодный дождь, ожививший скользкие рукава полиподиума, наброшенные на руки дубов. И вот – общение.

Я отдалась суду мертвецов. Пусть будет что будет.

У ветра словно выросли руки, которые в меня вцепились. Сорвали с места, где я стояла. Подняли и небрежно швырнули на ветвь дуба, висевшую невысоко над землей. Лежа на спине и глядя в неистово взбаламученную листву, я крикнула. Громко крикнула в серебрившийся туман:

– Явитесь… Явитесь!

Воздев руки, я почувствовала, что меня за них ухватили – и снова потянули, подняли вверх. Во мне не осталось ничего, кроме страха и желания. Желала я одного: чтобы мертвые учинили надо мной расправу.

И страшилась того же самого.

Я жаждала кары, жаждала наказания… да-да, за мой грех.

О, но мертвецы… погибшие воины из отряда Дейда… каким-то образом им стало известно, что содеянное мной было лишено злого умысла и что виновата я без вины. Эту весть они мне передали – передали без слов.

Непогода утихомирилась. Ветер стих. Литания утраты вновь сделалась явственно различимой.

И это все, что я помню. Только это – и то, как я стремглав погрузилась во тьму.


Очнулась я в могиле – похороненной.

Видимо, я рухнула замертво; мертвецы вновь довели меня до состояния, сродни их собственному. Не новость, куда уж там, однако никогда раньше я не впадала в подобную кому – даже на Матансасе. Должно быть, выглядела я настоящим трупом – вот меня и похоронили… Как долго я пролежала среди убитых? Скоро ли весть о засаде дошла до Форт-Брука? Не знаю, но когда о судьбе отряда Дейда стало известно, когда сюда, на индейскую территорию, явились солдаты, чтобы похоронить своих собратьев, то меня, раз я лежала без чувств, меня к ним причислили. И не осталось никого в живых – сообщить о том, что в преддверии атаки я ускакала прочь. Таким образом, меня удостоили быть погребенной как военнослужащего, не иначе.

Ввиду того, что в нашем климате тело разлагается быстро, солдат Дейда захоронили в двух рвах – офицеров и простых солдат по отдельности. Я пришла в себя во втором.

Поначалу я не могла и пальцем пошевелить, таким плотным слоем лежала земля на мне, на нас. Рот был забит глиной, открытые глаза ничего не видели. Лицом я прижималась к холодной как лед и гниющей спине того, на ком лежала. Видеть я, конечно, ничего не видела и почему-то все еще не нуждалась в дыхании. Все мышцы расслабились, и только величайшим усилием воли я заставила их работать – прорыть пальцами землю, нащупать тела рядом с собой, под собой, над собой. Коснуться пуговиц, волос, суставов, кишащей червями плоти.

Сколько же часов – а может, и дней – понадобилось мне на то, чтобы пробиться наверх и выбраться из могилы… Но вместе с возвратом чувственного восприятия, упорно разгребая и разгребая землю, с каким невыразимым – о, с каким невыразимым! – облегчением я убедилась, что – хвала небесам – меня не в гробу. А такое вполне могло случиться. Лежать бы мне тогда закопанной нескончаемо долго, вплоть до прихода крови.

И я продолжала упрямо рыть и рыть, разгребать и разгребать землю. Сгорбившись, я спиной пробила себе ход наружу и вырвалась из могилы – довольно неглубокой, поскольку пришлось делать ее столь обширной. Взломав дерн, я обнаружила, что на нем пробилась редкая травка.

Сколько же я провалялась в обществе покойников? Порядочный срок, если наша могила успела порасти травой. Даже более чем порядочный, скажем так. Меня ослепило низкое солнце. По всем телу разлилась слабость. Слабость – и все же я чувствовала себя сильнее. Разумеется. Еще сильнее… С благословения усопших.

И здесь я должна изложить то, о чем впервые узнала на Зеркальном озере, когда Пятиубивец – или же сама Сладкая Мари? – говорили о людях, которые нас так страшатся. Среди некоторых индейских племен – и здесь, и не только здесь – существует давнее поверье, что душа состоит из трех частей, как полагал и Аристотель; однако индейцы трактуют триединую человеческую душу следующим образом: первая душа – это тень, которую отбрасывает тело; вторая душа – отражение на воде; а третья, изначальная душа – обитает в глазах… В глазе.

Восстав из могилы, где были закопаны солдаты Дейда, я знала, что снова набралась энергии от покойников. Глаз мой заметно окреп. Именно в нем их душевная сила обрела постоянное жительство. И с тех пор вплоть до теперешнего дня мой глаз незыблем – и хранит жабу независимо от моей воли. Как укрепляются другие сестры – не знаю, но мой глаз, что ж… И я вновь совершила сделку. Серебристую силу мертвецов за такое упокоение даровать могла только я.


Теперь – безмолвие. Слышится только то, что обычно происходит в природе. Непогода улеглась, почившие угомонились. Постепенно мои глаза попривыкли к солнечному свету. Мускулы обрели прежние навыки. Вернулся слух, снова забилось сердце. А вот вдохнуть грудью воздух удалось не сразу. Я вся была облеплена смертью и землей, но черви трудились надо мной зря – живые им не даются. Вкусив моей ведьминой крови, они ссохлись и попадали с тела хлопьями.

Хотелось вымыться – ужасно хотелось. Уложив на могиле дерн по-прежнему, я направилась к пруду. Разделась догола. Закопали меня с ранцем, ремни которого перетягивали грудь, и одежда осталась на месте. Нагой я пробралась через камыши и вступила в холоднющую воду. Я шла вперед, зашла глубже и опустилась на травянистое дно пруда.

И вот тогда я почувствовала что-то необычное. Если бы не ясное небо, я приняла бы это за молнию. Воздух, вода ожили, чем-то зарядились.

Я подскочила, но прежде чем рассекла вспенившуюся поверхность пруда, до моих ушей донеслась в высшей степени необычная песня. Там…

Вдоль берега расположились аллигаторы. Десять, пятнадцать. Различного размера – от пяти футов до десяти, самое малое. И все они ревели, а издавая рев, колотили хвостами – подобного хора я в жизни не слыхивала… Что это, все еще зима? Мне казалось, что да, однако судить о времени года я могла только по разложившимся трупам, среди которых возлежала. Да, вне сомнения, – зима. Итак, аллигаторы должны были мирно пребывать в зимней спячке, а они устроили представление, превзошедшее все ритуалы весеннего ухаживания. Аллигаторы не приближались к воде (и я почему-то не опасалась, что они нырнут в пруд и устремятся ко мне), но их рев постепенно перешел в шипение, зато каждый из них шипел оглушительней целого стада гусей. Ох, как только я не оглохла!

Внесли свою лепту и лягушки. По берегу расселись крупные самцы бронзового цвета. К берегам устремились и стаи рыб, взбаламутив и замутив темную, как чай, воду. Края пруда бурлили, беспокойно шуршали тростники. Саламандры, тритоны, черные угри, оттесняя друг друга, извивались и скользили на мелководье, хотя вскоре берега усеялись их врагами – журавлями и цаплями. Деревья тоже кишели пернатыми. А через высокую траву крались своры лисиц. Пантеры? Нет. Их тут не было… При виде столь необычного единения мне захотелось рассмеяться.

Рассмеяться – и гадать, что же за энергию я позаимствовала от усопших. Что за силу, побудившую всякую живую тварь принять участие в этом празднестве? О, диво дивное!.. Ни одна ведьма на свете не получала такой награды – это уж точно.

Искупавшись, я выбралась из воды, и тотчас вся живность разбрелась по своим местам. Аллигаторы утихомирились и погрузились в воду по самые глаза. Рыба ушла в глубину. Земноводные попрятались от опасных клювов. Лисицы скрылись в лесу.

Солнце скатывалось к западу. Прощальные лучи разлили по небу фиалковую окраску – цвета глаз Селии. Я стояла среди камышей, прислушиваясь, как замирает воздавший дань хор, уступая привычному плеску воды в пруду. Обо мне забыли. Словно я и не воскресла, не приходила сюда… Но нет же – я приходила, приходила! А о чем узнала? До сих пор не могу сказать.

Вся моя одежда послужила саваном, но выбирать не приходилось, и я снова напялила ее на себя. Глина, забивавшая мне горло, вызвала чудовищную жажду, и я утолила ее водой из горсти, как поступают странники. Голод? Нет, голода я не испытывала. Хотелось еще только одного – попасть домой. Моя лошадь? Ее, конечно, давным-давно и след простыл. Начхать. Я направлю стопы к дому. В Сент-Огастин.

Я отломила десять сучков равной длины и, по индейскому обычаю, каждое утро с рассветом выбрасывала по одному. Отсюда следует, что в чаще я провела шесть дней, сумев выжить в вотчине усопших благодаря их щедрости и великодушию. Да, в тот же час я отправилась в Сент-Огастин, вознося хвалы погибшим солдатам Дейда за их всепрощение и за милосердную снисходительность, проявленную ими к столь недостойной ведьме, как я.

Загрузка...