Глава 2 ОТ БУКВЫ ДО ЗНАНИЯ

Книга — немой наставник и кладовая знаний, дремлющих до времени и готовых, подобно доброму джинну, явиться на помощь тому, кто овладел тайной волшебства. Ибо разве не волшебство — искусство чтения? Разве не вызывало оно суеверный страх еще у современников Гомера, державших в памяти 48 книг «Илиады» и «Одиссеи»? Из условных значков, из ограниченного набора букв алфавита, складываются сложнейшие научные понятия, административные распоряжения, любовная лирика и моральные наставления. Но, чтобы овладеть волшебством чтения и увидеть за свитком и кодексом сумму заложенной в них информации, овладеть их содержанием, надо учиться.

И византийцы учились. И у них были школы и учителя.

Греческое слово «схолэ» означает прежде всего досуг, праздность, отдых, но вместе с тем и ученую беседу па досуге, умственный труд, учебные занятия. Схолиями мы по сей день называем толкования, комментарии. От слова «схолэ» произошло и слово «школа», и адекватные слова в латинском и в новых языках (school, Schule, *cole).

В сравнении с обитателями Западной Европы византийцы казались грамотеями: живший на рубеже XII–XIII вв. Никита Хониат рассказывает, что крестоносцы потешались над привычкой греков писать и над тем, что они носили с собой тростниковые перья и чернильницы.

Насколько широко было распространено в Византии элементарное образование? Ответить на этот вопрос непросто, ибо никаких статистических данных не существует. Иногда обращают внимание на то, что большинство героев житийной литературы, даже выходцы из семей ремесленников и земледельцев, умеют читать и писать. Но было бы рискованным абсолютизировать эти данные, которые могли быть навеяны литературным стереотипом. В стране оставалось немало неграмотных. Действительно, 43-я новелла императора Льва VI (886–912) требует, чтобы в городах при составлении документов не привлекались неграмотные свидетели, но не считает возможным применять этот принцип к сельской местности, где, по словам законодателя, воспитание и образование не нашли достаточного места и грамотных людей недостаточно. И точно так же правовед XII в. Вальсамон жалуется, что за пределами «царственного города», Константинополя, немного людей, знающих грамоту. Кресты среди подписей на деловых документах — не редкость (и среди них кресты монахов). Неграмотных монахов упоминают монастырские уставы. Но более того — и на высоком административном посту можно было встретить необразованного человека: таков, например, Подарон, один из высших морских командиров конца IX в. Так как он был неграмотным, император Лев VI распорядился, чтобы специальный судья помогал Подарону разбирать тяжбы между моряками. Об императоре Михаиле II (820–829) говорили, что другой успеет прочитать целую книгу, прежде чем он разберет буквы собственного имени. В VIII в. даже к епископу предъявлялись минимальные требования: согласно 2-му правилу VII Вселенского собора 787 г., епископ должен был непременно знать псалтирь; что же касается остальных книг Писания, то удовлетворялись общим с ними знакомством. В XI в. Михаил Пселл издевался над каким-то священником, который именовал себя грамматиком и нотарием, — это название подходило ему так же, как черным эфиопам эпитет «серебристые». Да, в юности этот человек ходил в школу, но не для того, чтобы учиться, а только для того, чтобы причинять неприятности тем, кто его обучал.

Самое отношение к знанию было двойственным. С одной стороны, сохранялось раннехристианское, аскетическое, враждебное отношение к мудрости мира сего, к мудрости ложной, языческой, бесполезной для «спасения» человека. Излишние знания, казалось, ведут к суемудрию, гордости, к ереси, наконец. Монашеский идеал простеца, юродивого, вызывающего насмешки окружающих, но вместе с тем провидца, которому бог позволил коснуться высших тайн и истин, был распространен в византийской литературе, и герои агиографических памятников прославляются подчас за то, что они не дотронулись и кончиком пальца до светской, или, как говорили в Византии, «внешней», «за дверьми расположенной», образованности.

А с другой стороны, знания были ценностью. «Апедевсия» (необразованность) служила предметом насмешек. Над людьми, не умевшими правильно выразить свою мысль, постоянно потешались, а византийские литераторы, особенно с XI столетия, гордились своими знаниями, своей образованностью.

Обучение начиналось в начальной школе. Любопытный памятник, датируемый 300–310 гг., — Греко-латинский разговорник, так называемый Hermeneumata Pseudodositheana — позволяет представить школьный день мальчика в эпоху поздней Римской империи. Он встает рано, умывается, приветствует отца и мать и отправляется на занятия. Он уходит без завтрака — ни греки, ни римляне не ели с утра. Его провожает в школу «педагог» — этим словом, буквально означающим «ведущий ребенка», греки называли раба-дядьку. Педагог несет письменные принадлежности — таблички, стиль и линейку. Занятия продолжаются до обеда; мальчик возвращается домой, съедает хлеб, маслины, сыр, несколько сушеных фиг, орехи и возвращается к учителю. И снова — до вечера.

Римская общественная школа выглядела жалкой: лавка, отделенная от улицы занавесью, где человек тридцать учеников рассаживались на скамеечках вокруг «магистра», восседающего на стуле («кафедре»). Учитель получал ничтожное жалование и принадлежал к одной из самых низких общественных категорий.

Византийская элементарная школа немногим отличалась от позднеримской. Ученики (иные из них босиком) прибегали в школу утром по зову била: вероятно, с ними уже не было раба-дядьки, и свои школьные принадлежности (таблички, стиль) они приносили сами. Сидели они на скамеечках или прямо на земле, подстелив овчину, а таблички держали на коленях.

Методы преподавания также оставались старыми. Византийская школа давала прежде всего навыки чтения: сперва запоминали буквы, затем слоги, наконец — целые слова. Слоги, слова и тексты читали хором и заучивали наизусть. Трудность заключалась, помимо прочего, в том, что к византийскому времени произношение греческих слов не всегда соответствовало начертанию: звук «и», например, обозначался на письме различными буквами (йота, эта) и несколькими сочетаниями гласных (омикрон + йота, эпсилон + йота). При переходе к чтению текстов появлялись новые трудности, ибо разговорный язык византийцев отличался от языка литературы, ориентировавшейся на классические образцы. Дети, следовательно, сразу же оказывались перед проблемой двуязычия.

Учитель начальной школы (грамматист) обучал, кроме того, письму: он писал буквы на табличке, школьник копировал их, стирая время от времени свои неудачные опыты. В программу начальной школы входил и счет: считали по пальцам или с помощью камешков, иногда прибегая к абаку — счетной доске, где были проделаны отверстия, над каждым из которых стояла цифра: при счете в отверстие абака вкладывали пальцы. В Византии до XV в. не знали позиционной системы: цифры обозначались буквами алфавита, и их значение не менялось от «позиции», от места в написанном числе. Так, единица писалась как альфа, десятка — как йота, сотня — как ро, и чтобы изобразить 111, надо было поставить три разных знака: PIA. Такая графика цифр осложняла действия с ними.

Коренное отличие византийской элементарной школы от школы в Западной Европе состояло в том, что в Византии церковь не обладала монополией на образование. Начальная школа была, как правило, частной, училища при церквах и монастырях создавались очень редко, и при этом монастырские училища ограничивались внутренними потребностями — подготовкой будущих монахов.

Одна из таких монастырских школ описана в уставе Банковского монастыря, составленном в 1083 г. В этой школе обучалось всего-навсего шестеро детей под руководством «старца» из числа священников. Ученики получали от монастыря пропитание и одежду. При этом устав подчеркивает, что обучавшиеся в школе должны были становиться священниками. В другом монастырском уставе (он был составлен в 1210 г. для кипрского богородичного монастыря Махера) было прямо зафиксировано запрещение принимать юных мирян для обучения «священной грамоте»: монастырское обучение предназначалось в Византийской империи исключительно для будущих духовных лиц.

Относительная прочность античных традиций обусловила то, что христианское влияние далеко не сразу сказалось на образовательной системе. Фрагменты ученических тетрадей из Египта (а они известны вплоть до VII в.) показывают, что торжество христианской религии первоначально не отразилось ни на характере, ни на предмете преподавания. Школьники продолжали переписывать мифологические имена, несмотря на то, что верить в древнегреческих богов стало уже недозволенным.

Позднее, однако ж, в основу школьного обучения была положена псалтирь, или книга псалмов Давида. О святых IX–X вв. их биографы рассказывают, что они, усвоив буквы, начинали читать и учить наизусть псалмы. Что касается других книг, то их читали в школе грамматиста лишь в редких случаях.

Физическая подготовка, занимавшая столь важное место в древнегреческой школе, не входила в программу византийского образования — зато школьники получали знакомство с церковным пением.

Мальчики и девочки поступали в школу грамматиста обычно в шесть-семь лет, хотя строгих возрастных критериев не существовало. Элементарное образование, или, как его называли в Византии, «пропедиа» (предварительное воспитание), продолжалось два-три года, и этим, по-видимому, для большинства завершалась школьная наука.

Состав учащихся средних школ был, если так можно выразиться, классово ограничен. С одной стороны, высшая аристократия, как правило, не отдавала своих детей в школу — они получали домашнее воспитание, в котором искусству скакать верхом, стрелять из лука и охотиться принадлежало существенное место. С другой — для бедняков продолжение образования было бы непростительной роскошью: и потому, что учителю нужно было платить, и потому, что дети крестьян и ремесленников рано начинали трудовую деятельность. Будущему святому Илье Новому исполнилось 12 лет, когда его отдали в ученики к столяру: он жил в доме мастера, помогал по хозяйству и постепенно овладевал столярным делом. Когда Констант (будущий Михаил Пселл, знаменитый ученый и политический деятель XI в.) завершил к десяти годам начальное образование под руководством какого-то учителя, его родственники, небогатые константинопольские горожане, решили учить его ремеслу, и только мать умолила их иначе определить судьбу способного мальчика: Константа отправили в обучение «грамматику». Никакого социального или имущественного ценза, ограничивающего образование, в Византии не существовало, тем не менее в средних школах занимались по преимуществу дети чиновников, духовных лиц (в Византии не было целибата, т. е. запрета духовным лицам иметь семью), провинциальных землевладельцев, купцов.

Девочки не поступали в среднюю школу, и к женскому образованию вообще относились настороженно. Начитанных женщин в Византии до XII в. было немного. Редкий пример — поэтесса Касия, которая, согласно романтическому преданию, находилась среди красивейших девиц, привезенных в Константинополь для того, чтобы император Феофил (829–842) выбрал из их числа себе невесту. Отвергнутая царственным женихом, Касия удалилась в монастырь и в разнообразных эпиграммах бичевала глупцов и невежд. В XII в. в Константинополе было уже немало знатных женщин, которые много читали, покровительствовали ученым и писателям и сами пробовали силы на литературном поприще. Такое изменение взглядов на женское образование очень четко отражает биограф Анны Комнин, одной из ученейших византийских дам, который замечает, что ее родители — император Алексей I (1081–1118) и его монахолюбивая супруга Ирина — досадовали на тягу Анны к знаниям и ограничивали ее чтение. Только после того как Анна вышла замуж, ее муж, видный вельможа и историк Никифор Вриенний, принадлежавший уже к новому поколению, помог ей познакомиться с тем, что в детстве и отрочестве оставалось для нее запретным.

В поздней Римской империи почти каждый значительный город имел свою среднюю школу — в Византии начиная с VII–VIII вв. среднее образование сосредоточивалось почти исключительно в Константинополе. За пределами столицы редко удавалось найти опытного учителя. В этом отношений очень показателен рассказ «Жития Константина Философа»: будущий просветитель славян вырос в Солуни, одном из крупнейших городов империи; он рано почувствовал тягу к знаниям, но в Солуни Константин так и не смог пойти дальше начального образования — в городе не было человека, способного научить «художеству грамматическому», кроме какого-то странника, когда-то знавшего, но потом забывшего науку грамматики. Любознательный юноша отправился в столицу, где действительно изучил Гомера и геометрию, диалектику (логику) и философию, риторику, арифметику, астрономию и музыку. Агиографы единодушно рассказывают о молодых людях, вынужденных для продолжения образования покидать родину и переселяться в Константинополь. Но нельзя думать, будто Константинополь кишел учебными заведениями. Французский ученый П. Лемерль предполагает, что в Константинополе первой половины X в. было всего 12 средних школ, в каждой из которых обучалось 20–40 человек{6}. Следовательно, в огромном городе (а по существу во всей Византийской империи) лишь несколько сотен мальчиков могло ежегодно получить среднее образование. Конечно, цифры эти весьма условны, и все же они дают ориентировочное представление о том, насколько узкий слой византийцев был затронут средним образованием.

Социальное предназначение среднего образования (сами византийцы называли его «педиа» — «воспитание» или «энкиклиос педиа» — «всеохватывающее воспитание») понималось в Византии весьма утилитарно. Автор «Жития Никифора Милетского» (X в.) говорит, что многие родители стремились отправить детей в школу потому, что образование могло послужить источником богатства и должностной карьеры. И в самом деле, анонимный летописец, известный под именем Продолжателя Феофана, рассказывает, что император Константин VTI Багрянородный (913–959) покровительствовал константинопольскому государственному училищу: он назначал туда учителями видных чиновников и церковных иерархов, а из выпускников набирал судей, податных сборщиков и митрополитов. Немногочисленные выпускники средней школы, по всей видимости, с трудом удовлетворяли потребности Византийской империи в кадрах светской и духовной администрации. И так как получали «энкиклиос педиа» по преимуществу дети и племянники чиновников и видных духовных лиц, в Византии, несмотря на отсутствие формальных сословных граней, постепенно сложилась служилая знать, которая не была наследственной по закону, но фактически передавала по наследству свои привилегии и должности: из поколения в поколение представители этих фамилий занимали посты начальников административных ведомств в столице, наместников провинций, судей, податных сборщиков и контролеров; из той же среды рекрутировалась и церковная элита. Образовательный ценз оказывался мощным социальным фактором, но в свою очередь его приобретение было определено социальным статусом.

«Энкиклиос педиа» должна была готовить светских и духовных администраторов, но программа средней школы лишь в очень незначительной степени была ориентирована на выполнение этой задачи.

Византийская школа знакомила с тем, что греки называли «оксиграфией» или «тахиграфией»— искусством сокращенного письма под диктовку, что было весьма важно для будущих чиновников. В «Житии Симеона Богослова» рассказывается, как мальчика, которого готовили к чиновной карьере, родственники отдали прежде всего грамматисту; затем он в совершенстве овладел тахиграфией, но «эллинизацией» своей речи, светским образованием и риторикой пренебрег, ограничившись только «так называемой грамматикой». Возможно, следовательно, что тахиграфия предшествовала грамматике.

Иной раз мальчики 11–12 лет посылались на выучку к нотариям — они обучались составлению документов: купчих и дарственных грамот, завещаний, договоров об аренде.

Однако не приобретение этих практических навыков составляло существо византийского среднего образования. В основу византийской «энкиклиос педиа» были положены принципы античной образовательной системы. В римской школе грамматика, риторика и философия составляли так называемый тривиум (буквально «перекресток трех дорог»), первую ступень семи свободных искусств, за которым следовал квадривиум («перекресток четырех дорог»). Программа изучения семи свободных искусств, существовавшая в ранней Римской империи, упомянута еще Марцианом Капеллой на самом закате римской истории. Она сохранилась и в западной средневековой школе, и в какой-то мере в византийской.

Обучение начиналось с грамматики, под которой понималось искусство читать и толковать античных авторов. Эта дисциплина не сводилась только к изучению склонений и спряжений, орфоэпики и метрики, в нее включались элементы античной истории и географии, а также мифологии, без знания которой древние книги оставались бы непонятными.

Пселл рассказывает, что под руководством грамматика он в течение одного года выучил наизусть всю «Илиаду» и умел не только декламировать ее, соблюдая размер (трудность состояла в том, что гекзаметр «Илиады» был основан на соблюдении долготы и краткости слогов, тогда как во времена Пселла различие долгих и кратких гласных в греческом языке уже исчезло), но и разбирать текст, отмечая удачные метафоры и гармонию словосочетаний.

Гомер, несмотря на его архаизм, составлял основу «грамматического» образования византийца. Его постоянно цитировали, даже не утруждая себя добавлением: «Как сказал Гомер». Помимо того, в школьную программу входило по три трагедии Эсхила, Софокла и Еврипида, Аристофан, а также отрывки из Гесиода, Пиндара и Феокрита.

Ученики должны были научиться читать и понимать классических авторов, овладеть правильным произношением, познакомиться с принципами стихосложения и прежде всего усвоить орфографию и грамматические нормы. Основным пособием по грамматике оставалась книга Дионисия Фракийца, писавшего еще во II в. до н. э., к которой византийцы добавили разнообразные толкования и схолии.

Византийские грамматические пособия сообщали, как правило, лишь формальные сведения.

В средневековом славянском переводе или пересказе сохранился большой отрывок из византийского сочинения по грамматике, особенно интересного потому, что оно приписывается видному ученому VIII в. Иоанну Дамаскину. В нем автор намеревался изложить учение о восьми частях речи, на самом же деле он крайне сухо и сжато перечислил элементарные сведения по этимологии. Ученику сообщалось, что залогов три, а наклонений шесть, что лиц три, равно как и чисел, и т. д.

Была заплачена дань и христианской идеологии. В круг школьного чтения включили некоторые памятники христианской литературы, прежде всего Библию с разнообразными комментариями к ней. Образованный византиец должен был цитировать не только Гомера, но и псалмы или Книгу бытия. Штудировали также христианских поэтов, особенно охотно Григория Богослова, жившего в IV в. К учебнику Дионисия Фракийца было добавлено пособие, составленное Георгием Хировоском в VI в. Оно называлось «Эпимерисмы» и представляло собой изложение греческой грамматики на материале псалтири.

Методика обучения состояла в том, что учитель читал и толковал текст, задавая вопросы. Морализация по поводу прочитанного оказывалась непременным условием преподавания, а так как прямой смысл текста далеко не всегда давал материал для соответствующих моральных заключений, аллегорическое истолкование и обнаружение «внутреннего смысла» составляло существеннейший элемент византийской герменевтики.

Риторика (ораторское искусство) изучалась для того, чтобы активно овладеть речью — уметь красиво говорить и писать. На практике грань между грамматиком и ритором была довольно смутной, и одно лицо преподавало обе дисциплины. Нужно учесть, что византийцы вообще не всегда проводили четкие разграничительные линии между смежными функциями, недаром у них создавалось много судебных ведомств и много казначейств, обязанности которых сплошь и рядом пересекались.

Образцом ораторского искусства оставался Демосфен. Ему и другим мастерам античного красноречия должны были подражать ученики византийской школы, составляя пересказы и переложения (надо было уметь передать в прозе речь того или иного из гомеровских персонажей) или экфразы — описания памятников искусства. Особо заботились об эпистолярной технике. Для византийского чиновника было важно хорошо написать письмо и хорошо произнести похвальную речь.

Риторическое изящество подчас заставляло жертвовать ясностью, намек как бы господствовал над рассказом.

Вот письмо митрополита синадского Льва, адресованное константинопольскому чиновнику и сыну видного чиновника Иоанну. Письмо, несомненно, деловое: оно отправлено из Рима, куда Лев Синадский прибыл в 997 г. во главе византийского посольства. Ситуация была сложной: папа Иоанн XV умер в 996 г., а его преемник Григорий должен был бежать из Рима. Лев Синадский вмешивается в политическую борьбу и содействует избранию антипапы, которого он именует Филагатом; это прозвище он дает антипапе явно иронически, ибо оно означает «Добролюб», а Лев определенно испытывает антипатию к антипапе.

«Я знаю, — пишет Лев, — что ты станешь смеяться, подозреваю, что ты станешь насмехаться, услышав, что я избрал папой Филагата, которого предпочел бы удушить; прибавлю, что он заслужил тысячи ураганов! Я вижу, как ты хохочешь при этом известии, радуюсь и желаю тебе всегда смеяться. В самом деле, ты либо не понимаешь, либо понимаешь многое и смеешься только от избытка зла. Но если так, то, право, ты ошибаешься; ты не столько блажен — я скорблю об этом, — сколько заслуживаешь прощения, особенно если за твоим смехом последует вольный или невольный плач. А пока радуйся, смейся, процветай, будь здоров и помни обо мне. Рим нуждается в силе (в оригинале игра слов, ибо по-гречески «роми» — и Рим, и сила.—А. К.), в сильном, мощном муже, в твердости мысли, а этим, я знаю, наш великий и возвышенный государь обладает в большей мере, нежели его предшественники, — ты сам это знаешь лучше других, лучше, чем сподвижники и тайные советники царей. Не думай, что это шутка, — я пишу истину»{7}.

Для обучения ораторскому искусству и искусству писать в XI–XII вв. охотно применяли схеды — импровизации на произвольную, далекую от реальности тему, чем не брезговали и такие опытные литераторы, как Михаил Пселл и Феодор Продром.

В соответствии с античным понятием о тривиуме в состав «энкиклиос педиа» обычно включалась и философия, однако остается недостаточно ясным, что, собственно, разумели византийцы под термином «философия».

Иоанн Дамаскин толковал философию очень широко: он разделял ее на теоретическую, которая охватывала богословие (иногда философия вообще приравнивалась к богословию, и под словом «философ» подчас разумели монаха), математическую четверицу (т. е. арифметику, музыку, геометрию и астрономию — что соответствовало латинскому квадривиуму) и физиологию (средневековая физиология — это учение об окружающей нас природе: растениях, животных, минералах), и на практическую; в состав практической философии Дамаскин включал этику, политику и экономику. Но, судя по всему, практическая философия не была в Византии предметом специального преподавания.

В других случаях философию противопоставляли математической четверице, однако соотношение этих двух дисциплин рисовалось по-разному. Диакон Игнатий, биограф константинопольского патриарха Никифора (806–815), рассказывает, что его герой сначала изучил четыре математические дисциплины (Игнатий указывает, что одна из них — астрономия — рассматривала движущиеся тела, другая — геометрия — имела дело с неподвижными, третья — музыка — касалась отношений между числами, и, наконец, арифметика трактовала числа вне отношений, т. е., добавим от себя, в первую очередь таинственный, мистический, пифагорейско-платоновский «смысл» числа), а потом, покончив с «этими четырьмя служанками истинной науки», перешел к их госпоже — философии. Напротив, автор византийского учебника, точно датируемого 1008 г., понимает под философией диалектику (в современном значении — логику) и отводит ей первую часть книги, за которой следуют еще четыре: об арифметике, музыке, геометрии и астрономии. Здесь философия не завершает образовательную программу (как в рассуждениях диакона Игнатия), а выступает в качестве введения в квадривиум.

Разделение математики на четыре дисциплины (арифметику, геометрию, музыку и астрономию) утвердилось в Византии не без борьбы: в V в. философ-неоплатоник Прокл предлагал расчленить ее на восемь ветвей, две из которых (теоретическая арифметика и геометрия) должны были составлять высшую ступень, тогда как счет (логистика), геодезия, оптика, музыка, механика и астрономия — дисциплины, связанные с рассмотрением чувственных предметов, — низшую. Однако классификация Прокла не была принята. Впрочем, еще в XII столетии Иоанн Цец упоминал оптику наряду с традиционным набором изучаемых в школе дисциплин.

Изучение иностранных языков не входило в программу византийской школы, и если византийцы овладевали ими, то, видимо, практически, в ходе непосредственного общения с иноземцами. В XII в. Цец гордился своими знаниями в турецком, аланском, латинском, русском, еврейском языках, но, судя по приводимым им фразам, его сведения ограничивались элементами бытовой лексики. Знание иностранных языков было настолько редким в Византии, что в середине XII в, произошел такой, казалось бы, невероятный случай. Аароний, переводчик Мануила I, осмелился в присутствии всего двора подавать иноземным послам советы в ущерб интересам императора, и только жена Мануила, немка Берта Зульцбахская, поняла его речи и раскрыла измену. Интерес к иностранной литературе был ничтожен, переводов с чужих языков почти не делали. Брешь в этой надменной изоляции стали пробивать уже в XI в., когда усилились контакты с Западом. В XIII столетии Максим Плануд перевел многих латинских классиков: дистихи Катона, «Метаморфозы» и «Героинь» Овидия, цицероновский «Сон Сципиона», «Галльскую войну» Цезаря, а из более поздних авторов — Августина и Боэция. Димитрий Кидонис, один из виднейших ученых XIV в., был поклонником западного богословия и переводил с латинского языка Августина, Ансельма Кентерберийского и Фому Аквината. Греческие ученые начали присматриваться к персидской и арабской науке, особенно к математике. Византийская «энкиклиос педиа» менее всего была нацелена на то, чтобы сообщить учащимся практические сведения: даже математические дисциплины трактовали скорее о высших сферах и мистике чисел, чем об измерении Земли. Функция средней школы оказывалась в большей мере социальной, нежели познавательной. С помощью грамматики и риторики византийская система образования прививала учащимся знание мертвого языка, на котором не говорили и который не понимали широкие массы населения империи. Это был язык, осложненный развитой системой образов, сравнений и ассоциаций, язык, понятный только немногим избранным, которые обучались грамматике и риторике. Школа, таким образом, создавала своего рода интеллектуальную элиту, отдаленную от народа. Она давала не столько знания, сколько сознание превосходства, сознание принадлежности к господствующей верхушке.

Познакомиться с организацией византийской средней школы позволяет дошедшая до наших дней обширная переписка одного константинопольского учителя, жившего в начале X в. Имя его, к сожалению, не обозначено в рукописи. Это был светский человек, и школа его являлась частным учреждением, хотя, по всей видимости, под церковным патронатом — во всяком случае, анонимный учитель получал одно время от церкви ежегодно вспомоществование, «хлебушек», как он сам это называет, но был лишен церковных выдач из-за интриг каких-то врагов. Среди бывших учеников школы, с которыми учитель поддерживал переписку, немало титулованных особ, занимавших видные государственные и церковные посты, да и дети, которые у него учились, принадлежали к той же чиновной среде (любопытно, что учитель обычно ведет переписку не с отцом, а с дядей своего ученика).

Положение анонимного учителя довольно скромное: он считает свое жилище бедным и жалуется, что приходится довольствоваться одним слугой. «Мне хуже теперь, чем подносчику воды», — заявляет он в одном из писем{8}. Может быть, оп преувеличивает, но во всяком случае, забота о заработке не сходит со страниц его писем. Учительство явно не дает достаточно средств, ему приходится подрабатывать переписыванием рукописей. Каждый ученик на счету: учитель жалуется, что его соперники переманивают школьников, уговаривает своего корреспондента не забирать племянника из школы — еще немного, и успехи юноши станут заметными. Учительская работа оплачивается «с головы». Если в поздней Римской империи пытались ввести тариф на всякий труд и учителям, в частности, была определена твердая ставка за каждого ученика, то наш учитель, по-видимому, всякий раз заключает контракт на обучение, договариваясь об оплате. Едва контракт заключен, как он уже просит свой гонорар — «ведь не пророчествует Феб без бронзы и воин не становится в строй без оружия»{9}.

В школе анонимного учителя воспитанники разного возраста и разной подготовки, однако он единственный их преподаватель. Старшие ученики, «избранные», как называет их учитель, вели занятия с младшими и до какой-то степени принимали участие в управлении школой, однако их связь с учителем оставалась сугубо личной, зиждившейся на моральных принципах, а не на правовых нормах. Ученики обычно жили в доме учителя.

Автора писем особенно заботит мобильность византийской школы: ученики переходят от одного преподавателя к другому, их ничто не связывает с местом обучения.

Описанная в «Житии Афанасия Афонского» константинопольская школа конца X в. представляла собой более крупное учебное заведение. Здесь было несколько учителей, причем новые преподаватели избирались совместно учителями и учениками. Школа, таким образом, выступает как средневековая корпорация, только менее стабильная, чем соответствующие учреждения на Западе. К тому же право избирать учителей было здесь довольно ограниченным. Из того же жития известно, что старших преподавателей назначал император.

Помимо частных общеобразовательных школ, в Византии (во всяком случае, в XI–XII вв.) создавались и специальные государственные училища. Об одном из них рассказывает Анна Комнин. Это был основанный Алексеем I орфанотрофион — интернат, или приют, для сирот. Там жили и учились не только греки, но и иноземцы — латиняне и скифы, по терминологии писательницы. Что касается программы обучения, то Анна прямо говорит об «энкиклиос педиа» и называет училище грамматической школой.

Восприятие школьной премудрости требовало старательности. В конце недели учитель проверял усвоенное, ему помогал протосхол, старший среди учеников. Розга при этом рассматривалась как нормальное воспитательное средство. Повествуя о школьных годах своего брата Иоанна, Николай Месарит, писатель, живший на рубеже XII–XIII вв., отмечает два его свойства, особенно ценившиеся в византийской школе: во-первых, Иоанн обладал отличной памятью и целые тома запоминал наизусть, а во-вторых, он хорошо выполнял сочинения. Именно поэтому учитель никогда не бранил его и не бил по щекам.

Византийцы, не надеясь только на труд и усидчивость, уповали также на чудо и божественную помощь. Иоанн Златоуст сохранил молитву школяров: «Господи Иисусе Христе, раствори уши и очи сердца моего, чтобы я уразумел слово твое и научился творить волю твою». Впрочем, обращались они не только к всевышнему, но и к магии. Так, ребенка приводили в церковь и, написав чернилами на священном дискосе 24 буквы греческого алфавита, смывали их вином, и эту смесь вина и букв ученик выпивал под чтение отрывков из Нового завета. Агиографы обычно рассказывают, что их герои учились с легкостью, но были среди византийских святых и такие, которым никак не удавалось овладеть чтением и письмом, покуда чудесное просветление, ниспосланное свыше, не открывало им сразу всю премудрость.

Византийская средняя школа была светской, включавшей лишь элементы церковного образования. Знания, которые она давала, византийцы именовали «внешними» и противопоставляли их тому «духовному», что человек мог получить в монастыре или под руководством наставника-аскета в процессе духовного воспитания. Отношения, складывавшиеся в ходе такого воспитания, обыкновенно обозначались в соответствии с терминологией, заимствованной из школьной жизни: наставника именовали учителем (дидаскалом), неофита — учеником. Однако духовное воспитание ограничивалось религиозно-этической сферой. Ученик не получал знаний, он усваивал правила поведения и навыки правильной молитвы. Агиограф Маркела, архимандрита константинопольского монастыря Бодрствующих в V в., повествует о том, как его герой в юности посещал школу в Антиохии и овладел «внешней» наукой и уже после того нашел себе дидаскала, который обучил его Писанию и открыл ему истину. В Эфесе Марке л прославился как опытный каллиграф; он переписывал, однако, исключительно божественные книги. Уже взрослым человеком он избрал нового дидаскала — подвижника Александра. Александр проживал в Константинополе, и к нему собиралось множество «учеников» из столицы и из Вифинии. Под руководством Александра Маркел, по словам его жизнеописателя, усвоил аскетизм, простоту нрава, точное понимание Писания, любовь к странникам, смирение, — короче говоря, все необходимое для служения господу. Наставление в вере, как явствует из «Жития Маркела», не предполагает сообщения каких-либо знаний, кроме четкого (т. о. однозначного) понимания Библии.

Мы приравняли с б*льшим или меньшим основанием византийскую «пропедиа» к начальному образованию, а «энкиклиос педиа» — к среднему. В Византии существовали и учебные заведения, сопоставимые с университетами, с высшей школой, хотя, как мы увидим далее, критерии разделения византийского «университета» и средней школы не всегда достаточно определенны.

Несмотря на тенденцию к политической и административной централизации, поздняя Римская империя не достигла (и, возможно, даже не ставила себе задачу достичь) культурной унификации. Огромная страна говорила на разных языках: греческий и латынь были наиболее распространенными среди них, но употребление сирийского и коптского тоже имело давние традиции. Провинциальные центры являлись сплошь да рядом средоточием культуры, науки и образования. Афины в IV–V вв. сохраняли репутацию «университетского» центра. Ливаний, антиохийский оратор, сам учившийся в Афинах, живо изобразил студенческую жизнь этого города, соперничество различных софистов, переманивание учеников, их попойки и потасовки.

В Александрии, которая славилась своими поэтами и грамматиками, преподавали также астрономию, геометрию и медицину. Синесий, ученый и публицист IV–V вв., ставит Александрию выше Афин, вопреки тому, что учившиеся в Афинах почитали себя за полубогов, а всех прочих — за полуослов. Возникла в Александрии и христианская богословская академия.

Бейрут был центром юридического образования. О социальном составе бейрутских студентов интересные сведения сообщает тот же Ливаний. В его время (третья четверть IV в.) туда приезжала аристократическая молодежь: знание юриспруденции открывало путь к карьере. Студенты создавали сообщества — для занятий и шумных развлечений. Они изучали под руководством «учителей Вселенной», как именовались бейрутские профессора, латинский и греческий, памятники римского права. Обучение продолжалось около четырех лет. Пожалуй, к числу высших учебных заведений можно отнести и школы в Антиохии, Газе, Кесарии Палестинской.

Постепенно, однако, провинциальная школа перестала существовать. Это было вызвано различными причинами. Огромную роль сыграла и христианская пропаганда, направленная против античной науки вообще. Правда, греческие отцы церкви IV в. довольно терпимо относились к языческой науке; многие из них сами окончили языческую школу и в классическом наследии усматривали прекрасное средство для подготовки к богословским занятиям. По мнению Василия Великого, внешняя ученость, несмотря на все пороки языческого мировоззрения, служит к украшению души христианина, и Григорий Богослов в надгробном слове Василию говорил о тех богатствах, которые заключены в светских науках и которые с пользой для себя может извлечь благочестивый человек. Но уже Иоанн Златоуст на рубеже IV и V вв. осуждал светскую школу гораздо решительнее: риторика, по его словам, — пустое украшательство речи; образование имеет узкоутилитарные цели и готовит человека к погоне за карьерой; оторванные от семьи, юноши забывают о благочестии. Высшая школа стала как бы символом язычества, и христианину не следовало становиться преподавателем в ней. Были предприняты попытки создать в противовес светскому университету высшую богословскую школу; мы говорили уже об Александрийской академии, помимо того, несториане, расходившиеся с ортодоксальной церковью, открыли теологическое училище в Нисибии, а Кассиодор, ученый и политик начала VI в., задумывал организовать по образцу Александрии и Нисибии школу в Риме. Впрочем, в Нисибийской школе, несмотря на ее теологический характер, продолжалось изучение светских наук, особенно медицины.

Далее, централизация империи неумолимо наступала на локальные вольности. По-видимому, в 529 г. Юстиниан I запретил преподавать философию и право в Афинах. Недавние раскопки в этом городе обнаружили близ холма Ареопага просторное здание V в. н. э., которое, по мнению археологов, служило частной философской школой. В начале VI в. оно было преобразовано в христианское культовое здание и к нему был пристроен баптистерий (крещальня). Была ли эта метаморфоза результатом указа Юстиниана, или, наоборот, предшествовала ему и отражала сдвиг в общественном мнении, пока сказать невозможно. Указ Юстиниана, надо думать, распространялся и на другие университетские центры.

Внешние причины также способствовали исчезновению провинциальных высших школ. Бейрутская школа, разрушенная землетрясением 551 г., больше не восстанавливалась. Когда же в середине VII в. арабы овладели Египтом и Сирией, восточные университетские города были отторгнуты от Византии.

Афины, правда, сохраняли некоторое время значение научного центра. Еще на рубеже VI–VII вв. в Константинополе славился «некий учитель из Афин», а полулегендарное латинское «Житие св. Эгидия» (конец VII в.) сообщает, что тот был родом из Афин и изучал в этом городе «свободные науки». Еще век спустя Стефан Сурожский (если только верить его агиографу) застал в Афинах философов и риторов, в беседах с которыми довершал свое образование. Но постепенно и афинские высшие школы сходят на нет. Высшее образование сосредоточивается в Константинополе.

Об устройстве Константинопольской высшей школы мы узнаем из указа Феодосия II от 425 г. Университет назывался «auditorium» (от латинского «audire» — «слышать»), ибо и в высшей школе обучение было основано на выслушивании объяснений учителя. Он размещался в экседрах (залах с нишей) на южной стороне константинопольского Капитолия, построенного Константином I; экседры выходили на улицу.

В отличие от других ранневизантийских школ константинопольский аудиторий — государственное учреждение. Его профессора считались государственными служащими и пользовались привилегиями, которые не распространялись на обычных городских грамматиков и риторов; они составляли замкнутую корпорацию и носили особую одежду. Все лица, не включенные в профессорскую корпорацию, должны были прекратить публичное преподавание в столице — в противном случае им угрожала ссылка.

Указом Феодосия аудиторию было определено иметь 31 профессора: десять преподавали греческую грамматику, десять — латинскую; трое были учителями латинского красноречия, и пятеро — греческого; наконец, двое вели курс права и один — философии.

На первых порах Константинопольский университет по своему духу мало чем отличался от других высших школ: он поддерживал тесный контакт с Александрией, Афинами, Бейрутом, его профессора были по преимуществу нехристиане. Однако уже в конце V в. язычество константинопольской профессуры стало выглядеть одиозно: под давлением государства кое-кого из учителей аудитория предали суду, другие предпочли принять новую религию. Дальнейшая судьба аудитория недостаточно ясна.

Известно, что константинопольская высшая школа продолжала функционировать при Юстиниане I, но сведения о константинопольском высшем образовании после Юстиниана крайне смутны. Сохранились, собственно говоря, лишь имена двух профессоров. Один из них — уже известный нам Георгий Хировоск, создатель ряда филологических трудов, которого именовали грамматиком и учителем Вселенной. Предполагают, что он жил во второй половине VI в., но эта дата не является бесспорной.

Другой — Стефан Александрийский, преподававший в Константинополе при императоре Ираклии (610–641) математику и некоторые другие науки. Он также назывался учителем Вселенной. Однако возникает вопрос, достаточно ли этой титулатуры, чтобы допустить существование университета в Константинополе на рубеже VI и VII вв.?

До последнего времени считалось, что в VII–VIII вв. в византийской столице действовала Патриаршая академия. Сравнительно недавно П. Лемерль убедительно опроверг это общепринятое суждение. Во-первых, титул учителя Вселенной, который носил, в частности, математик Стефан Александрийский, не имел отношения к патриаршеству, возглавлявшемуся вселенским патриархом (эпитет появляется с VI или VII в.): мы видели, что еще в V в. так титуловали виднейших профессоров Бейрутской школы права. Во-вторых, поздняя легенда об учителе Вселенной, который вместе с 12 учениками и помощниками преподавал «всякие науки» поблизости от Халкопратии, не соответствует действительности. Рассказ, будто император-иконоборец Лев III (717–741), возмущенный противодействием константинопольских учителей его реформам, распорядился сжечь здание академии вместе с книгами и профессорами, скорее всего, следует отнести к числу фантастических слухов, которые потомки распространяли о первых иконоборцах.

Таким образом, о Константинопольском университете в VII–VIII вв. мы практически ничего не знаем. Может быть, в эту пору он разделил судьбу провинциальных учебных заведений.

Возрождение Константинопольской высшей школы относится ко времени после иконоборчества и связано с именами кесаря Варды и Льва Математика.

Лев, получивший прозвища Философа и Математика, был родом из Фессалии, в Константинополе он прошел подготовку в школе грамматика, а для продолжения образования (по риторике, философии и математике) направился на остров Андрос, где отыскал какого-то ученого мужа, имя которого не сохранилось. Образованность Льва, редкая по тем временам, принесла ему известность — последний император-иконоборец Феофил (829–842) пригласил его на государственную службу и назначил преподавателем в школе при церкви Сорока мучеников. Вскоре Льва рукоположили солунским митрополитом.

После смерти Феофила иконоборческие гонения прекратились, и в 843 г. было восстановлено иконопочитание. Одним из мероприятий нового правительства, возглавленного дядей малолетнего императора Михаила III (842–867) кесарем Вардой, явилось создание государственной школы, которой руководил Лев Математик. Ей выделили помещение в дворцовой зале — Магнавре. Школа эта имела отчетливо выраженную светскую программу, но действительно ли университетскую, сказать трудно: скорее всего, она ограничивалась предметами общеобразовательного цикла — философией, арифметикой, геометрией, музыкой. Латинская грамматика и латинское красноречие уже не входили в программу, и это естественно: начиная с VII столетия греческий язык сделался единственным официальным языком империи, языком канцелярии и литературы. Не нашло себе места в системе обучения и право.

Мы знаем имена некоторых преподавателей Магнаврского училища. Некто Комит, автор эпиграмм и толкователь Гомера, обучал грамматике, Феодигий — астрономии. Обычно считают, что Фотий, константинопольский патриарх, также был одно время профессором Магнавры, но прямых данных о его учительской деятельности нет.

При Константине VII Багрянородном в столичном училище продолжали преподавать философию, риторику, геометрию и астрономию, но мы не знаем, отличался ли там курс наук в принципе от курса средних школ.

Когда позднейшие византийские писатели упоминают о состоянии просвещения конца X — начала XI столетия, они подчеркивают обычно его низкий уровень. По словам Михаила Пселла, ни один из городов — ни Афины, ни Никомидия, ни египетская Александрия, ни древний или новый Рим — не блистали в ту пору научными достижениями. И Анна Комнин замечает, что от Василия II (976–1025) до Константина IX Мономаха (1042–1055) образование находилось в пренебрежении, да и отец писательницы, Алексей I, застал его в жалком состоянии. Справедливы ли эти жалобы и действительно ли царствование сурового аскета и воина Василия II ознаменовало отход от тех — не очень значительных — успехов, которых византийская школа добилась при кесаре Варде и при Константине VII, сказать непросто. Быть может, писатели конца XI и XII в. острее чувствовали недостатки средневековой образовательной системы, нежели их предшественники. Как бы то ни было, к середине XI в. относится первая попытка воссоздания в Константинополе настоящей высшей школы.

Константинопольская высшая школа была основана специальным указом Константина IX Мономаха, регламентировавшим ее деятельность. Она не была университетом в том смысле, в каком это слово понималось на средневековом Западе, т. е. не была свободной корпорацией профессоров и студентов. Как и аудиторий Феодосия II, школа XI в. — государственное учреждение.

Она состояла из двух факультетов, или, вернее, объединяла две самостоятельные школы: юридическую и философскую. Первая находилась во вновь отстроенном монастыре св. Георгия, иначе называемом Манганами, который пользовался покровительством государя, разместившего там также некоторые государственные учреждения; вторая, возможно, в портике Ахилла, неподалеку от Августеона — главной константинопольской площади.

Новелла Константина IX посвящена организации юридической школы, или «музея законодательства», как ее именовали современники. Автор новеллы (видный ученый Иоапн Мавропод) оплакивает печальное состояние подготовки юристов, не имевших ни специальных учителей, ни особых помещений, в результате чего законодательство и судопроизводство оказались подвергнутыми «всем опасностям житейского моря». Молодежь, искавшая возможности получить юридическое образование, сетует он, попадала под влияние случайных людей, преподносивших ей вместо знания произвольные домыслы. Все это, по словам Мавропода, заставило упорядочить совершенно запущенное дело подготовки правоведов, чему и должен служить юридический факультет — училище законоведения.

Во главе факультета был поставлен «номофилак» — «хранитель законов». Он считался высоким должностным лицом, причислялся к синклитикам, т. е. к высшему чиновничеству, и по своему рангу непосредственно следовал за «начальником судов» («эпи крисеон»), одним из главных судей в стране. Номофилак пользовался правом личного доклада императору. Его жалование составляло 4 литры золота в год, т. е. 288 золотых номисм (перперов); помимо того, он получал шелковую одежду и пищевое довольствие, а также подарок на пасху.

Должность номофилака объявлялась пожизненной, однако его несменяемость оказывалась весьма иллюзорной. Новелла предусматривала ряд казусов, которые могли послужить причиной его отставки: невежество, небрежное выполнение обязанностей, неуживчивость, бесполезность на своем посту и, наконец, простое несоблюдение предписаний новеллы. Как видно из этого довольно неопределенного списка возможных прегрешений, у византийских властей не было недостатка в поводах для отстранения неугодного начальника «музея законодательства».

В новелле указывалось также, что номофилаку надлежит не только знать законы, но и в совершенстве владеть «языками ромейского и римского законодательства». Ромеями византийцы называли себя, а свое государство — Царством ромеев; ромейский язык, следовательно, — греческий, тогда как язык римского законодательства — латынь. Латынь давно уже вышла в империи из употребления, ее знали плохо и в переговорах с послами, прибывавшими с Запада, пользовались переводчиками. Но правоведу она была необходима, поскольку Свод гражданского права, составленный при Юстиниане I преимущественно на латинском языке, сохранял значение действующего права и в грекоязычной империи. Автор новеллы подчеркивает, что номофилак должен употреблять все силы на проведение занятий, и специально рекомендует ему готовиться по ночам.

Обучение в школе устанавливалось бесплатное. Законодатель категорически воспрещал студентам давать номофилаку взятки. Но взяточничество, как известно, было бытовым и нормальным элементом деятельности византийского чиновного аппарата, поэтому, запрещая взятки в общем виде, автор новеллы все-таки признает возможным и даже желательным, чтобы по окончании курса учащиеся подносили наставнику подарки. Такие подарки, полагает он, имеют этическую ценность, ибо они способствуют сближению между людьми.

По окончании школы ее воспитанникам номофилак выдавал свидетельство о достаточной юридической подготовленности, а также о наличии голосовых данных (если те собирались стать судейскими) или каллиграфического почерка (если они выбирали карьеру нотария, составителя документов). Преуспевшим ученикам новелла сулила скорое продвижение на служебном поприще.

Второй факультет возглавлял так называемый ипат (консул) философов. Пселл, который сам занимал этот пост, нарисовал живую картину деятельности профессора философии — картину, впрочем, не свободную от гипербол и прикрас. Если верить Пселлу, он до поздней ночи готовился к занятиям, а утро снова заставало его за подготовкой. Когда он входил в аудиторию, лучшие студенты вскакивали со своих мест и успокаивали товарищей. Профессор занимал кресло на возвышении, ученики садились на скамеечки, кое-кто стоял поодаль (наверное, места для студентов определялись в соответствии с их прилежанием). Появлялись и опоздавшие — те, у кого в голове не занятия, а ипподром и иные развлечения. Пселл жалуется, что в дурную погоду учеников мало.

Круг своих преподавательских интересов Пселл сам определяет в панегирике матери. Ему приходится рассказывать студентам о древних поэтах — о Гомере, Архилохе, Менандре, объяснять отдельные слова, повествовать о троянских древностях. Ученики спрашивают его о лечении, о юриспруденции, о размерах Вселенной. Ему случается истолковывать греческие мифы и разъяснять, что такое нектар и амброзия. «Ученики пристают ко мне с вопросами, — замечает Пселл, — потому что любят мою манеру говорить и понимают, что я знаю больше других». Скромником Пселла не назовешь, но он и в самом деле знал больше своих современников{10}.

Метод обучения состоял в том, что студенты задавали вопросы из определенной сферы. Скажем, темой занятий могли быть причины землетрясений или дождь, молния и гром. Вокруг этих проблем завязывалась дискуссия, иногда между учителем и учеником начинались споры. Помимо того, студенты выполняли письменные работы — риторические упражнения, которые затем профессор разбирал, критиковал и исправлял.

Первым номофилаком был Иоанн Ксифилин, преподавал право также Константин Лихуд. Вместе с ипатом философов Пселлом и автором новеллы Иоанном Мавроподом они составляли небольшую группу интеллектуалов, оказывавшую сильное влияние на правительство Константина IX. Впрочем, вскоре разрыв университетской верхушки с Константином Мономахом привел к их отставке. Пселлу пришлось постричься в монахи, Мавропод удалился в почетную ссылку, далеко на восток.

Еще резче противоречия между правительством и университетом обнаружились при преемнике Пселла, ипате философов Иоанне Итале. Итальянец по происхождению, он так и не сумел овладеть правильным греческим произношением и своими обмолвками потешал врагов, но сила логики делала Иоанна опасным противником в споре. Рационализм его философско-богословских построений породил обвинения в ереси. Процесс против Итала закончился в 1082 г. преданием его анафеме. Дальнейшая судьба философа неизвестна.

За осуждением Иоанна Итала последовал процесс против его ученика Евстратия Никейского. Церковный собор 1117 г. объявил Евстратия ересиархом, несмотря на попытку Алексея I спасти его и несмотря на отречение Евстратия от своих «заблуждений» (он даже заявил, что похищенные у него трактаты, давшие основной материал обвинению, были лишь неисправленными черновиками). В середине XII в. осуждению подвергся еще один византийский ученый-рационалист, Сотирих, вместе с которым выступали его сторонники — писатель Никифор Василаки и оратор Михаил.

После Итала философский факультет быстро теряет свое значение. В 60-е годы XII в. видный чиновник Михаил, получивший пост ипата философов, произнес по этому случаю речь, в которой говорил о восстановлении этой должности после долгого забвения. Своей целью он считал не обучение философии, а борьбу против рационалистических движений. Естественно, Константинопольский университет при Михаиле занял иную позицию, нежели при Итале. И если Итал кончил анафемой, то Михаил, напротив, сделал отличную карьеру и занял в конце концов патриарший престол. Преемники Михаила, ипаты философов в конце XII в. и позднее, при никейском дворе, были, как правило, видными церковными деятелями.

Превращение в XI столетии Константинопольского университета, пусть даже ненадолго, в средоточие рационалистической науки и оппозиционной мысли, поставило перед византийским правительством задачу перестройки высшего образования. Новая высшая школа в Константинополе была организована при патриаршестве.

Реформа была проведена при том самом императоре Алексее I, который обрек Иоанна Итала на церковное осуждение. В списке церковных должностей (хранится в Государственном историческом музее в Москве) упомянуты среди других высших чинов церкви «три должности, добавленные церкви новеллой императора Алексея», а именно: учитель евангелия, учитель апостола и учитель псалтири{11}. В другом постановлении Алексея I, новелле 1107 г., определено, что учителя (дидаскалы) должны были не только проповедовать, но и сообщать патриарху о настроениях населения с тем, чтобы в случае необходимости светская власть могла вмешаться. Политическая и идеологическая роль дидаскалов проступает в новелле 1107 г. с большой отчетливостью: пропаганда истинной веры и доносительство тесно переплетались в их деятельности.

В XII в. три учительские должности оказываются связанными с Высшей патриаршей школой. Возможно, Патриаршая школа была образована на базе нескольких училищ, существовавших при константинопольских церквах: св. Петра, св. Феодора в Сфоракии, богородицы Халкопратийской и др. Занятия Патриаршей школы проходили как при этих церквах, так и при храме св. Софии. Программа включала прежде всего толкование текста Писания, что было возложено на трех учителей, разбиравших с учениками псалмы, евангелия и послания апостола Павла. Кроме того, в программу входила и риторическая подготовка, порученная так называемому магистру риторов.

Более ясное представление о системе занятий в Патриаршей школе дает переписка Михаила Италика, служившего в первой половине XII в. учителем евангелия. Помимо толкования евангелий, Михаил Италик занимался преподаванием математики, т. е. арифметики, геометрии, астрономии, музыки, а также более специальных наук — механики, оптики, медицины и, наконец, философии. Среди учителей Патриаршей школы мы находим также ряд видных литераторов и ученых XII в., в том числе упомянутого выше Никифора Василаки, одного из крупнейших византийских эллинистов, Евстафия Солунского, Никифора Хрисоверга.

Патриаршая школа ни в коей мере не была независимым церковным училищем: в середине XII в., по свидетельству Григория Антиоха, один из ее учителей, магистр риторов, рассматривался как светский чиновник и назначался императором, хотя еще во времена Алексея I ритора причисляли к церковным чинам.

Связь Патриаршей школы с императорской властью проступала еще в одном обстоятельстве. Магистр риторов должен был дважды в год произносить публичные речи: один раз, в Лазареву субботу (накануне вербного воскресенья, или, как говорили в Византии, недели ваий), он читал энкомий патриарху, другой раз, в праздник святых светов (крещения), 6 января, — восхваление императору. Речи магистра риторов перед царем были одним из существенных элементов государственной пропаганды: в них излагалась и оправдывалась политика византийского правительства и развивалась официальная концепция императорской власти — божественной, самой мудрой и самой могущественной в мире.

Профессорская служба в Высшей патриаршей школе открывала обыкновенно путь в церковную иерархию: после нескольких лет преподавания магистр риторов (или другой учитель) получал митрополичью кафедру и становился одним из князей церкви, если такое понятие, впрочем, могло быть приложено к византийской иерархии. Так, Михаил Италик стал митрополитом Филиппополя, Евстафий — митрополитом Солуни, Георгий Торник — митрополитом Эфеса.

К числу высших учебных заведений Константинополя может быть отнесена и школа при церкви св. Апостолов, подробное описание которой на рубеже XII и XIII вв. оставил Николай Месарит. Светская по характеру своих занятий, она находилась под покровительством патриаршества — и этот факт весьма показателен для той тенденции к усилению церковного влияния на просвещение в XII в., которую мы наблюдали, говоря о трансформации университета и о Высшей патриаршей школе.

Школа при храме св. Апостолов объединяла общеобразовательный цикл с высшим образованием. Здесь можно было видеть юношей, которые проходили «энкиклиос педиа», знакомясь с грамматикой, риторикой и логикой. Одни из них бродили вдоль портика, перелистывая черновики, другие зубрили наизусть записи, третьи учились считать на пальцах и за свою ошибку тут же получали наказание. Здесь же шло и обучение церковному пению.

А вместе с юношами приходили в школу взрослые люди — мужи и старцы, если пользоваться терминологией Месарита. Они обсуждали в своеобразных семинарах научные вопросы. Месариту эти дискуссии напоминают птичий гам на берегу водоема. То ученик, то наставник выдвигали какую-нибудь проблему, одни утверждали одно, другие — другое и, не в силах найти решение, обрушивали друг на друга грубую брань.

Обучение в споре — характерная черта средневековой школы. Византийцы любили диспуты, и оратор XII В; Константин Манасси рассказывает, что даже перед императором разворачивались споры учащихся грамматических школ и что руководил ими один из высших чиновников — логофет.

Случалось, что жаркие диспуты в школе при церкви св. Апостолов не приносили приемлемых для обеих сторон результатов, и тогда спор должен был разрешать патриарх Иоанн X Каматир (1198–1206), которого Месарит представляет знатоком грамматики, риторики, философии, математических дисциплин и физики; впрочем, другие современники (Никита Хониат, например) отзывались о Каматире куда более скептически. И надо думать, что его роль арбитра определялась не столько редкой образованностью, сколько официальным положением патриарха.

Одна из специфических особенностей школы св. Апостолов — включение в ее программу занятий по медицине. Здесь собирались врачи, повествует Месарит, и обсуждали природу лихорадки и пульса. Подготовка врачей в Византии проходила обычно при больницах: в подробном описании госпиталя при константинопольском монастыре Пандократора, основанном в 1136 г., специально отмечено наличие медицинского училища. Школа св. Апостолов как бы разрывает кастовую замкнутость врачебного сословия и включает медицинское образование в «университетскую» программу, выносит проблемы здравоохранения на публичное обсуждение.

Та система высшего образования XI–XII вв., о которой до сих пор шла речь, — университет, Высшая патриаршая школа и школа при церкви св. Апостола, — находилась в подчинении государства и церкви и предназначалась по преимуществу для того, чтобы поставлять кадры чиновной и духовной иерархии. Время от времени в механизме системы происходили сбои, и среди преподавателей и учащихся обнаруживались еретики и оппозиционеры. Это нельзя рассматривать как порок самой системы — скорее всего, это не больше чем естественные издержки средневековой организации высшего образования. Знание, вскрывая противоречия библейской догмы, таило в себе опасность «соблазна», и средневековые моралисты это отлично понимали, настаивая то (более ригористично) на тезисе о бесполезности светских знаний, то (с относительной терпимостью) на необходимости разграничивать истинные и ложные знания.

По-видимому, с XII в. стали появляться иные формы научной и образовательной деятельности — кружки, объединявшиеся вокруг какого-нибудь «мецената». Часто таким меценатом оказывалась вельможная дама, позволявшая себе играть в оппозицию к императору, подобно Анне Комнин, старшей сестре Иоанна II, или Ирине, вдове севастократора Андроника, рано умершего брата Мануила I. В этих кружках литераторы и ученые (а в те времена эти два понятия обычно совпадали), окруженные учениками, вели научные беседы; здесь создавались труды по филологии или по астрономии (посвящаемые влиятельному покровителю) и вместе с тем закладывались основы длительной дружбы между наставниками и воспитанниками, дружбы, которая нередко преодолевала время и пространство и плоды которой сберегла нам обильная византийская эпистолография.

Константинополь пользовался мировой славой научного и учебного центра не только в Византии, но и на Западе. Память об этом сохранилась в стихотворении, появившемся на свет в Германии около 1300 г. под названием «Вартбургская война» и рассказывающем о состязании певцов. Один из героев «Вартбургской войны», волшебник и поэт Клингсор, говорит, между прочим, о трех главных школьных центрах того времени: это Париж, Константинополь и Багдад. Таково было широко распространенное суждение европейца XIII в.

После захвата Константинополя крестоносцами в 1204 г. и после восстановления Византийской империи в 1261 г. система высшего образования не была восстановлена в прежнем масштабе. Государственный университет в Константинополе, по всей видимости, не функционировал — зато активно стали действовать школы при монастырях. Монах Максим Плануд создал около 1300 г. школу в своем монастыре Непостижимого: там учились не монастырские послушники, но люди, сделавшие в дальнейшем чиновную, военную и даже врачебную карьеру. В программу школы Плануда входили толкование античных классиков, математика, медицина. Несколько позднее Никифор Григора открыл школу при Хорском монастыре.

Любопытное обстоятельство. При всем традиционализме византийцев традиции высшего образования в Константинополе были очень непрочными: государственные и патриаршие высшие школы то возникают в столице, то исчезают; они располагаются то в одном помещении, то в другом; их характер и организация постоянно видоизменяются. Еще большей нестабильностью отличается монастырская высшая школа позднего периода: связанная с деятельностью конкретного учителя, подобного Плануду или Григоре, она закрывалась после смерти его или после того, как он попадал в опалу. Устойчивый университет-корпорация в Византии не сложился.

Последнее столетие византийской истории, когда государство существовало на краю пропасти, в постоянном ожидании турецкого завоевания, не благоприятствовало расцвету константинопольской школы. Георгий Схоларий, учитель и будущий патриарх (1454–1465, с перерывами), прямо говорил об упадке образованности, об отставании византийцев от итальянцев. Монополия Константинополя на образование была потеряна, и пелопоннесская Мистра успешно соперничала со столицей, а по сути дела обгоняла ее. Более того, византийцы в поисках знаний начинали изучать иностранные языки, присматривались к деятельности зарубежных университетов. Схоластическая логика, во всяком случае, привлекала их внимание, и ученый XV в. Иосиф Вриенний не без сожаления отмечал, что он и его коллеги не изучали «диалектику» в университетах Италии, Франции или Англии.

Уже на основании сказанного о постановке образования мы можем составить некоторое представление о совокупности знаний в Византийской империи. Книжности образования, его оторванности от опытного знания, от эксперимента, соответствовала и книжность науки: на первом месте стояло истолкование, экзегеза, разъяснение завещанного далекой древностью: это относится не только к Библии, к средневековой книге par excellence, но и к «внешней», к эллинской науке. Один из знаменитейших византийских ученых и писателей Иоанн Дамаскин в VIII в. прямо провозгласил, что задача науки — не создание новых воззрений, новых взглядов, а систематизация уже достигнутого. Высшая мудрость открыта человечеству, его цель — понять ее, повторить, усвоить. Традиционность для византийца — не плод неспособности, но боевой лозунг; в понятии новизны чудится ему нечто еретическое: «новое»— это бунтарство, отказ от отеческих заповедей, от всего привычного, дорогого, освященного христианскими нормами и славным прошлым.

И соответственно византийская наука тяготеет к составлению «сводов», энциклопедий, лексиконов, компендиумов. Дамаскин предлагает систематическое изложение всей суммы знаний, необходимых образованному христианину. Его сочинение «Источник знания» весьма показательно для средневековой науки. Во-первых, оно пропитано уверенностью в том, что существует единственно правильное мировоззрение, которым как раз и обладает автор; многообразие концепций античных философов, боровшихся друг против друга, постоянно вызывало насмешки христианских апологетов и рассматривалось ими как свидетельство ложности «эллинского» (языческого) взгляда на мир вообще. Во-вторых (и это тесно связано с первой особенностью), оно воинственное, направленное против искажений истины, против ересей, которые для Дамаскина, как и для его современников, не другая точка зрения, не другой подход к объекту, но идущее от диавола, враждебное и чуждое антизнание. В-третьих, оно компилятивное, очень близкое к текстам предшественников Дамаскина — будь то античные философы (особенно Аристотель) или отцы церкви. Наконец, оно имеет своего рода сверхзадачу — построение целостной системы миросозерцания, пронизанной единым (ортодоксально-христианским) принципом, которому подчинены суждения и о боге, и о космосе, и о человеке.

Почти не продвигаясь в решении частных и конкретных проблем, византийская мысль билась над созданием целостной, всеобщей, всеохватывающей картины Вселенной. Мысль устремлялась к богу, который выступал как начало мира, но начало непостижимое, недоступное разуму. Однако, вопреки этому агностическому принципу, византийское богословие постоянно занималось конструированием образа бога, который описывался как единая сущность, состоящая таинственным образом из трех лиц.

Но если бог непостижим, природа дана человеку в восприятии. Вопрос о соотношении божества и природы — один из сложнейших для византийского богословия. Для наиболее смелых мыслителей, как Пселл, бог создал природу и дал ей законы, а дальше она функционирует в соответствии с этими законами, следовательно, природа подчинена определенным закономерностям, доступным человеческому разумению.

Однако гораздо более распространенным, обыденным был иной взгляд: бог, создав мир, продолжает непрерывно вмешиваться в жизнь природы и человечества, творя чудеса и нарушая тем самым предустановленные закономерности.

Из бога как исходного принципа выводились все основные физические и общественные явления. Бог не только источник, но и цель бытия. Природа не просто творение божие, но и постоянное раскрытие божественной мудрости. Существование человека нацелено в идеале на подражание божеству. Задача искусства — раскрытие божественности и т. д.

Несмотря на ложность исходных позиций византийской науки, подобная тенденция к системе, к выведению всего сущего из единого принципа, имела своим результатом приближение к пониманию закономерного в бытии. Окружающий человека мир переставал казаться хаосом случайностей, но выступал законосообразным, хотя сама эта законосообразность рассматривалась не как имманентная ему, но как существующая вне мира и до мира.

Пожалуй, всего отчетливее представление о закономерности проступало в византийской исторической науке.

Высшим достижением античной историографии была циклическая теория Полибия, согласно которой каждое общество, словно живой организм, переживает несколько стадий: юность, зрелость, старость. В отличие от этого византийская историческая наука видела в развитии человечества прогрессивное и телеологическое движение, направленное к заранее данной, «заложенной» в самом человечестве и сущей до возникновения человечества цели (разумеется, цель эта дана богом). Человечество проходит на этом пути ряд этапов, или «царств», приближаясь к царствию небесному: Римское «царство», наивысшая форма языческого общества, уступает место христианскому царству, воплощением которого является Византийская империя — «избранный народ» и «Новый Израиль», — стоящая под особым покровительством бога. Правда, эта стройная концепция постепенно приходила в противоречие с действительностью; поражения византийских императоров от «варваров» и «язычников» нельзя было бесконечно трактовать как посланные богом испытания; «Новый Израиль» терял одну область за другой и превратился к XIII в. в нищее захолустье, существование которого едва терпели более богатые и могущественные соседи. Телеологическая концепция исторического развития оказалась неубедительной, она была вытеснена ренессансными воззрениями, отводившими решающую роль в истории человеку — носителю силы, а не божественного предназначения. Но она, несомненно, способствовала выработке в дальнейшем представлений о закономерном ходе истории.

Для понимания своеобразия византийской науки весьма показательны судьбы юриспруденции. Все ее развитие было подчинено изучению римского права, памятники которого переводились, комментировались, пересказывались, тогда как юридическая практика, отразившаяся в деловых документах и судебных решениях, равно как и живая юридическая терминология, почти не проникали в правовые руководства. Задача, стоявшая перед византийской юриспруденцией, заключалась в поисках оптимальной систематизации римского права, в его очищении от внутренних противоречий, в составлении алфавитных указателей-синопсисов к объемистым правовым сводам, но то обстоятельство, что памятники римского права не отражали во многих своих частях реальных общественных и административных порядков, как будто не смущало ни одного из византийских правоведов. Иллюзия незыблемости общественного устройства, создаваемая византийской юриспруденцией и в какой-то мере поддерживаемая всем комплексом гуманитарных наук, сама по себе выполняла существенную социальную функцию — функцию охранительную. Традиционализм, внешне представляющийся ученым повторением старых норм, был в действительности ответом на жизненную задачу. Но от этого он не переставал быть традиционализмом.

Книжность науки свойственна не только византийским гуманитарным дисциплинам, не только юриспруденции, философии или богословию, но и тем наукам, предмет которых — природа. Конечно, в программе византийского образования мы видели «математическую четверицу»— арифметику, геометрию, астрономию и музыку — совокупность дисциплин, которые иногда сближают со средневековым западноевропейским квадривиумом. Однако в византийской математике или астрономии колоссальное место занимали, помимо комментариев или парафраз сочинений древнегреческих ученых, рассуждения о внутреннем, мистическом, смысле чисел или астрологические выкладки, исходящие из взаимосвязи движения небесных тел с событиями, совершающимися на Земле. И византийская «биология» ограничивалась, как правило, описанием монстров и парафразой античных наблюдений или агрономических советов, подчас приправленных аллегорическим и морализирующим разъяснением природных явлений — действительных или легендарных.

Характерная черта византийской науки — тяга к мистическому, чудесному, парадоксальному. Невозможное становилось возможным. Сказочные звери-единороги обретали реальные черты в византийской научной легенде. Псевдо-Дионисий Ареопагит, богослов V–VI вв., рассказывает, как он сам наблюдал полную луну, затмившую солнце (на самом деле затмение случается лишь в новолуние!). Парадоксальность прекрасно уживалась с христианским мировоззрением, ибо основные принципы христианского богословия (учение о троице, о воплощении сына божьего) были парадоксальны, стояли «выше» разума. Поиск парадоксального в какой-то мере отвечал интуитивному стремлению средневекового человека вырваться из оков действительности, но стремлению, которое было не более чем иллюзией.

Однако при всей книжности и традиционности византийской науки, при всей ее тяге к парадоксальному она отнюдь не была абсолютно оторвана от реальной жизни и реальных потребностей. Конечно, византийская химия и минералогия оставались прежде всего оккультными науками, науками о тайных свойствах веществ. Более того, алхимические опыты, столь показательные для Западной Европы XIII в., практически не затронули Византию: византийская алхимия — чисто спекулятивная дисциплина, оперировавшая не с колбами, а со старыми рецептами. В области энергетики византийцы также постепенно стали отставать от Западной Европы, где в XII в. распространяется ветряная мельница, а водная энергия начинает интенсивно использоваться в ряде видов ремесленного производства. Византийцы не проявляли интереса к поискам новых источников энергии (ветряная мельница появилась здесь лишь в XIV столетии). И все-таки именно византийцы изобрели в конце VII в. так называемый жидкий, или греческий, огонь — легко воспламеняющуюся жидкость, куда входили нефть и селитра. «Греческий огонь», выбрасываемый из специальных сифонов-огнеметов, позволял византийцам поджигать вражеские корабли и крепостные сооружения. С помощью «греческого огня» была одержана не одна победа.

Византийская медицина опять-таки колебалась между убеждением, что болезнь, посланная богом, заключает в себе не только испытание, но и приближение к божеству (одержимость, юродство часто воспринималось как пророческий дар), и убеждением, что болезни подлежат лечению — вплоть до операционного вмешательства. Перед великими медицинскими авторитетами византийские врачи преклонялись почти без раздумий: критиковать Гиппократа или Галена для них было немыслимо почти так же, как сомневаться в достоверности Библии. Большая часть византийских медицинских трактатов — краткие или более пространные сочинения, разбирающие вопросы кровопускания, диагностику по крови и моче, медицинскую астрологию и диетические рецепты. Эти «иатрософические» произведения поверхностны и компилятивны и плохо вяжутся с тем, что мы знаем о высокой организации больничного дела в Константинополе XII в.

Уже упомянутая выше больница при монастыре Пандократора имела 50 коек для постоянных больных и несколько отделений: хирургическое, женское, для страдающих острыми заболеваниями (глазными, желудочными) и для страдающих обычными заболеваниями. На каждое отделение полагалось два врача, три штатных помощника (говоря нашим языком, фельдшера), два сверхштатных помощника и два служителя. Приходящих больных обслуживали четыре сверхштатных врача, два из которых были хирургами и два — специалистами по внутренним болезням. Кроме того, при больнице существовал специальный штат аптекарей.

Фармакология достигла в Византии настолько высокого уровня, что написанное в ХIII в. сочинение Николая Мйрепса о лекарствах еще в середине XVII столетия служило основным пособием для студентов Парижского медицинского факультета. Большое внимание уделяли византийцы проблеме диеты: книга Симеона Сифа (конец XI в.), посвященная свойствам различного рода пищевых продуктов, учитывает, помимо античных традиций, арабские рецепты и жизненные наблюдения.

Византийские географические представления уходили корнями в книжную античную традицию, переплетаясь подчас с легендарными, сказочными сведениями о дальних племенах. Своих соседей византийцы называли античными этниконами («скифы», «сарматы»), именами исчезнувших народов. А в то же время их описания стран, близких и далеких, — вплоть до Индии, о которой рассказывал купец и путешественник VI в. Косьма Индикоплов, подчас были весьма реалистичны. Византийцы составляли списки городов и провинций, зиждившиеся обычно на античных образцах и учитывавшие давно переставшие существовать поселения, и деловые «подорожные» — предшественники итальянских портуланов, характеристик торговых путей. Они умели изготовлять карты и планы — биограф Карла Великого Эйнгард упоминал о плане Константинополя, выполненном на серебряной табличке.

Византийская физика, или, как тогда говорили, физиология, наука о природе, оставалась книжной и дескриптивной: понятие об эксперименте было византийцам абсолютно чуждо, если не говорить об исключительных случаях (так, Григорий Нисский «экспериментально» демонстрировал библейскую идею возникновения космоса из хаоса, и Иоанн Филопон, по-видимому, основываясь на опыте, пришел к выводу, что скорость падения тел не зависит от их тяжести). Описание внешнего мира в византийских «Шестодневах» и «Физиологах» постоянно переплеталось с благочестивой морализацией и раскрытием аллегорического смысла, заключенного в природных явлениях. Дискуссионные проблемы решались умозрительно. Долго обсуждался, к примеру, вопрос о причинах землетрясений. Наряду с ортодоксальной точкой зрения: землетрясения вызваны божьей волей, карающей и наставляющей человечество, — выдвигалось и «естественнонаучное» объяснение: причиной их служит «избыток воды»* Еще более интересно обсуждение вопроса о том, почему при разряде молнии человек сначала видит свет и только потом слышит звук. Решение Пселла было чисто спекулятивным: глаз, полагал он, выпуклый, а ухо полое, и потому глаз раньше улавливает свет, чем ухо — звук. Симеон Сиф предлагал более толковое объяснение: звук нуждается во времени для своего распространения, свет же независим от времени.

Но вместе с тем практическая деятельность византийцев предлагала искусное использование физических законов. Строительство храмов основывалось на совершенном владении навыками механики и акустики, а возведение нового типа храмового здания — перекрытого куполом — предполагало живое творчество в этой сфере. Создание автоматов, украшавших императорский дворец и приводимых в движение водой, требовало большого опыта и теоретических знаний. Военные механизмы византийцев отличались сложностью и совершенством, а в теории зажигательных зеркал ранневизантийский механик и архитектор Анфимий, один из строителей храма св. Софии, пошел дальше античных теоретиков.

То же самое относится к византийской астрономии. В сфере космологии византийцы не двинулись вперед. Они придерживались традиционных представлений, одни из которых восходили к библейской концепции (в наиболее четкой форме учение о плоской Земле, омываемой океаном, изложено Косьмой Индикопловом, резко полемизировавшим с Птолемеем), другие — к достижениям эллинистической мысли, признавшей шарообразность Земли (Василий Великий и Григорий Нисский, а позднее и Фотий полагали, что учение о шарообразности Земли не противоречит Библии). Астрология получила широкое распространение. А наряду с этим астрономические наблюдения позволили Никифору Григоре (ученому, предлагавшему, кстати сказать, реформу птолемеевского календаря) дважды предсказать солнечное затмение.

Наконец, если мы обратимся к математике, то и здесь обнаружим сочетание традиционализма с явной практической сметкой и прогрессом — особенно в прикладных областях. При поверхностном суждении византийская математика компилятивна, деятельность виднейших математиков как будто бы сводится к разысканию и разъяснению античных математических текстов. В начале VI в. Евтокий издал потерянный текст Архимеда, написал комментарий к трудам Архимеда и Аполлония и собрал подробнейшие сведения о ранних попытках решить проблемы удвоения куба. И математики XIV в. прежде всего комментировали Евклида, Диофанта, Никомаха, проявляя больше учености, чем творческой самостоятельности.

И все-таки этим византийская математика отнюдь не исчерпывается, спускаясь с высот оккультности и ученого комментария к практическим нуждам. В Византии разработали сложные методы измерения площадей (что диктовалось, в частности, потребностями налогового обложения) и умели использовать астролябию для землемерных нужд (хотя крестьяне обычно обходились веревкой). Сохранились греческие задачники, один из которых относится, правда, уже к концу существования империи, к первой половине XV в. Собранные в нем задачи вырастают из обыденных нужд и интересов ремесленников и торговцев. «Три человека составили торговую компанию. Один внес 25 флурий (по-видимому, имеются в виду флорины — итальянская монета), другой — 35, третий — 42, а прибыль составила 38 флурий. Спрашивается, как им разделить доход». Или еще: «Курица, стоившая 40 аспров, кладет каждый день по яйцу. Яйца идут на базаре по 40 штук за аспр. Спрашивается, в какое время курица оправдает свою цену»{12}.

При этом любопытная особенность. Условия задач в византийских задачниках очень часто формулируются абстрактно, вне прямой связи с реальностью. Так, в сборнике задач, помещенном в Парижской рукописи начала XIV в. (Suppiementum graecum 387), соотношения различных видов монет указываются совершенно произвольно, так что 1 перпер приравнивается то к 17, то к 14 1/2, то к 12, то к 5 1/3 дуката или же к 14 1/2 г, 12 и 8 1/2 так называемых трехглавых монет. Эти произвольные соотношения служат исключительно для упражнений.

Византийцы пытались применять арабскую систему цифр, что засвидетельствовано впервые в схолиях к Евклиду в рукописи XII в. Возможно, еще раньше Лев Математик стал обозначать алгебраические понятия буквенными символами. Не ограничиваясь греческой традицией, византийские ученые (особенно трапезундские математики первой половины XIV в.) старались использовать достижения персидской математической школы.

Книжность и компилятивность византийской науки, не требовавшей специальных навыков, позволяла ученому быть «всеведущим» человеком, многогранным и начитанным в самых разных областях. Иоанн Дамаскин стремился охватить всю сумму тогдашних знаний. В XI в. Михаил Пселл писал по вопросам философии, математики, физики, медицины, был историком и богословом. Столь же широки интересы Никифора Влеммида в XIII в. и Феодора Метохита в XIV в. Подобное многознание — характерная для средневековья черта.

Византия сделала много для развития культуры. Во-первых, потому, что она сохранила высшие достижения эллинской мысли. Во-вторых, потому, что она, развивая античное наследие, создавала новые принципы научного и художественного творчества.

И теперь естественно было бы перейти к вопросу о творчестве.

Загрузка...