Бедному Генриху

В семь лет я поклялась, что никогда никого не полюблю. Но в восемнадцать все равно влюбилась. Все оказалось так отвратительно, как я и подозревала. Унижение, боль и полное отсутствие контроля с моей стороны. Меня не любили, и я оказалась не в силах изменить существующее положение вещей. Попытавшись разлюбить, я чуть не сдвинулась. Если чувствуешь, что едет крыша, то лучше об этом никому не говорить и делать вид, что психически абсолютно здоров. Для этого следует вести себя как все. У других появились партнеры и секс, все получили профессии, ходили на вечеринки, ездили в отпуск и пять дней в неделю с нетерпением ожидали предстоящих выходных. Я точно также ходила с женщинами в бар, а с мужчинами в койку, пробовала себя (неудачно) в различных профессиях, скучала на праздниках, и не только на них, а по воскресеньям картофелечисткой вырезала на предплечье картинки. Мюнхенская «Бавария» успела целых восемь раз стать чемпионом Германии. Все мои знакомые обзавелись электронными часами и сменили штаны-бананы на узенькие джинсы и «трубы». Иран объявил США главным демоном в мире, а MTV начал свою деятельность с «Video killed the Radio Star». Английские солдаты высадились на Фолклендских островах, советские вошли в Афганистан, а американские заняли Гранаду. Все мои знакомые сменили электронные часы на нормальные, со стрелками и циферблатом, и приобрели по плееру. Чернобыльский атомный реактор под номером 4 разнес свои полураспавшиеся продукты по всей Европе и способствовал появлению рекомендации в течение двадцати лет не употреблять в пищу лесные грибы (целых два года грибов ели действительно меньше чем всегда). Советский Союз вывел войска из Афганистана, закончилась холодная война, и, когда уже никто в это не верил, рухнула Берлинская стена. Модели становились все более знаменитыми и худыми, компьютеры маленькими, а озоновая дыра большой, спортсмены совершали пробежки ранним утром или поздним вечером, а человек, которого я любила, уехал в Лондон. Были развязаны войны на Балканах и в Чечне, а также война в Персидским заливе, американцы вошли в Сомали. В Уганде, Либерии и Грузии начались гражданские войны, Азербайджан воевал с Арменией. А в шлягерах речь шла только о любви. Мужчины и женщины заводили детей, посещали консультации по вопросам семьи и брака и начинали бракоразводные процессы. Чтобы ни происходило вокруг, всегда было такое чувство, будто ко мне это не имеет никакого отношения. Я самым добросовестным образом постоянно задерживала дыхание и ждала, что вот-вот понадоблюсь, прислушивалась, не раздадутся ли решающие слова, — они должны прозвучать для того, чтобы я наконец могла выйти из-за кулис и принять участие в спектакле. Но жизнь продолжалась, нужных слов никто не произносил, а годы падали один на другой, как всякая дрянь в сточную канаву. В один прекрасный день, точнее говоря в четверг, 20 июня 1996 года, я поняла, что все должно иметь конец, пусть даже отвратительный, а может, самый невероятный. Поэтому я пошла в турагентство и купила себе билет до Лондона (именно с таким чувством покупают себе веревку).

* * *

И вот я сижу в самолете. У самого окна. Место с краю занимает молодой человек в голубом костюме. Листает бесплатный выпуск «Вохе». К счастью, место между нами никто не занял, может быть, об этом позаботились стюардессы. Я вешу сто семнадцать килограммов, и мои затянутые в костюм цвета хаки телеса свешиваются под подлокотником на соседнее сиденье. Все равно никому больше не поместиться. Свои ноги я ненавижу. Если бы их можно было сменить на другие! Со стройными ножками намного легче заявиться в гости к любимому человеку, который тебя не любит. И дело совсем не в том, что у него вдруг появились бы ответные чувства. Просто с красивыми конечностями гораздо проще быть нелюбимой. Женский голос из громкоговорителя — при мимической поддержке одной из стюардесс — объясняет, каким именно образом в случае необходимости следует подтянуть к себе кислородную маску и сначала закрыть собственные нос и рот, а уж потом помочь соседям, менее ловким в деле натягивания на уши резиновых держателей. Элегантная женщина наискосок от меня показывает своей элегантной дочери фотографию в «Вог». На даме пиджак цвета увядшей розы и зеленый шифоновый шарф, который наверняка навязал ей в магазине дизайнер-консультант. Асимметричная стрижка, светлые волосы слева от пробора едва доходят до уха, а справа заканчиваются на уровне подбородка. Естественно, длинные пряди постоянно падают на глаза, так что во время чтения дамочке приходится поддерживать их пальцем. Газелеподобная доченька склоняется над журналом. Позади меня три мужика во всю глотку базарят о Поле Гаскойне. Готова поспорить, что они летят в Лондон на полуфинал чемпионата Европы по футболу, Англия против Германии. Это тот тип мужчин, который я терпеть не могу. С перекошенной физиономией они скачут перед телевизором, вопя: «Мочи! Мочи-и-и!» А вот Пол Гаскойн мне нравится. Напоминает скаковую лошадь Метеор. Метеор был удивительно (для большого спорта) медлителен, недисциплинирован и толст, но тем не менее умудрялся оставить всех с носом. Любители футбола сзади снова сказали какую-то пакость про Гаскойна. Потом противно заржали все хором, из-за чего пропустили информацию о том, в каком месте спрятаны спасательные жилеты и где находится запасный выход. В невероятном случае вынужденной посадки в проливе они понесутся совсем не туда, собьют с ног элегантную дамочку и ее дочурку, запутаются и заблокируют нам путь к спасению. А мне, зажатой на своем сиденье около иллюминатора, придется наблюдать, как за стеклом неудержимо растет столб воды.

Мы выруливаем на стартовую полосу, с потолка раздается негромкая музыка, обрывки мелодии, которые сразу же перекрываются шумом двигателей. Трудно определить, что там за песня, но в любом случае это совсем не те звуки, которые хочется услышать перед гибелью в падающем самолете. Гораздо лучше подошло бы «No Milk Today» в исполнении «Herman’s Hermits»: начало, полное смертельной тоски, меланхолично-волнительный подъем, совпадающий с возгоранием несущей части, а в момент максимального отчаяния — скрипки и все прочее — внезапное появление бесполезно обнадеживающего звона колокольчиков.

Может быть, у вас создалось ошибочное впечатление, но на самом деле я люблю летать. Мне кажется беспардонной удачей существование в конце века, который создал такое количество чудо-машин. Никто из моих знакомых не стал бы завидовать билету на самолет или старенькому телевизору «Квелле», но который-нибудь из Оттонов отдал бы половину своего королевства за возможность сейчас оказаться на моем месте.

На экране появляется зелено-синяя карта. Крошечный белый самолетик толчками продвигается по штриховой линии от Гамбурга (красная точка) к Лондону (еще одна красная точка). Обрывки музыки пропадают окончательно. Вместо них в громкоговорителе раздается голос капитана. Его зовут Герман Кар или Тар, и прежде чем пожелать нам приятного полета, он сообщает о выгодном для нас движении воздушных масс и добавляет, что здесь, в Гамбурге, температура воздуха восемнадцать градусов. Если быть точной, то он говорит буквально следующее: «Температура здесь, в Гамбурге, в данный момент восемнадцать градусов Цельсия, ощущаемая температура шестнадцать градусов».

Наверное, эту идиотскую фишку он слизал с телевизора. Надо же — делить температуру на измеряемую и ощущаемую! Как будто все ощущают одно и то же, причем с точностью до градуса по Цельсию. Такие тонкости можно перенести на что угодно: статистическая вероятность падения нашего самолета один к десяти миллионам, ощущаемая вероятность — один к двадцати. Статистическая вероятность высчитывается исходя из процента несчастных случаев на этой линии, требований по безопасности в аэропортах Гамбург-Фулсбюттель и Лондон-Хитроу, а также из того обстоятельства, что нам придется лететь над водой.

Ощущаемая опасность складывается из моих мыслей о целесообразности этой поездки, неверия в судьбу и информации, почерпнутой из фильмов, которые мне довелось видеть. Пока самолет с шумом собирает силы для подъема, в моем мозгу проносится любимая сцена из «Живых». Фильм «Живые» снят по реальным событиям: в Андах упал самолет, на борту которого находилась команда регбистов из Уругвая. Несколько игроков остались в живых и семьдесят дней провели в ледяном холоде, прежде чем их обнаружили. В конце они отковыривали обломками мясо замерзших трупов своих спутников и ели его. Один из выживших уходит за помощью и просит остающихся съесть его погибшую мать последней. Но об этой сцене я не думаю, я вспоминаю, как самолет разбивается о гору, разваливаясь на две части ровно посередине. Передний кусок продолжает лететь по воздуху без крыльев, и вместо шума мотора вдруг слышится воющий рев ветра. Пристегнутые пассажиры судорожно цепляются за сиденья, кожа на лицах трясется, губы кривятся, обнажая десны, за пассажирами зияет огромная дыра, перепутавшаяся ручная кладь мечется в воздухе, а последние сиденья одно за другим вываливаются наружу, — ощущаемая опасность и фактическая практически равны.


Мы несемся по взлетной полосе. Мой синеголубой сосед демонстративно читает экономический раздел своей газеты. «Я много летаю, поэтому все это не производит на меня должного впечатления» — написано у него на лице. Может быть, на него, бедняжку, это и в самом деле не производит впечатления. Отрываемся от земли. Летим. Правда летим. Двадцать восемь процентов катастроф случается именно при взлете.

* * *

Моего первого друга звали Аксель Фолльауф. Светловолосый, худенький. У него были большие, круглые, постоянно широко распахнутые глаза. Казалось, что когда-то он увидел кровавую бойню или падение метеорита и с тех пор выражение лица у него соответствующее. Любовь наша была легкой и неброской. Мы учились в одном классе и по утрам рука об руку чесали к школе. Аксель в своей коричневой куртке и полученной в дорожной службе желтой шапке с ушами, я в синем клубном пиджаке с карманом на груди. Карман был украшен вышитым гербом с вплетенной в него первой буквой моего имени: снабженная завитушками «А», символизирующая Анну. Платок, отстегнутый той же самой дорожной службой, я потеряла за день до начала своего первого учебного года. Мы встречались и расставались каждый раз на одном и том же перекрестке, сюда же приходили и после обеда, чтобы отправиться под куст рододендрона, росший в саду моих родителей. На этом заболоченном кусочке земли, разукрашенном пятнами солнечного света и тени, я развернула звериный госпиталь. Сначала управлялась в нем одна, совмещая должности врача и обслуживающего персонала. Аксель только наблюдал. А потом тоже захотел стать врачом, а став им, потребовал, чтобы я отказалась от одного из занимаемых постов.

«Ты не можешь быть одновременно врачом и медсестрой», — сказал Аксель, уставившись на меня своими огромными глазищами. Я решила отказаться от роли врача, чтобы сохранить за собой право носить сестринскую шапочку. С точки зрения выполняемых обязанностей никаких изменений не произошло. Я оперировала, потому что Акселя от этого мутило, Аксель же ассистировал, как и раньше, а кроме того, следил за состоянием мха, устилавшего пол больничного помещения. Кровати мы смастерили из оранжевых сигаретных пачек. Их приходилось постоянно менять, потому что они моментально размокали из-за ночной росы и повышенной влажности пациентов. Кровати предназначались для лягушек. В Барнштедте было невероятное количество лягушек. Они появлялись с сырых незастроенных лугов, расположенных за садами, и попадали прямо в новехонькие косилки, с помощью которых наши соседи приводили в надлежащий вид свои недавно разбитые газоны. На этой улице не было ни одного дома старше пяти лет. Люди строились как сумасшедшие, создавая ценности на века и закладывая фундамент счастливой семейной жизни; поэтому же они следили и за тем, чтобы трава не отрастала. Они делали всё больше долгов и твердо верили, что дела у них самих и в родном бизнесе будут идти всё лучше и лучше. Иногда мама рассказывала нам с братом и сестрой, как соседи напротив целых два года ели на обед одну только колбасу, чтобы сэкономить деньги на строительство дома. Две трети колбасины съедал господин Ланге, а одну треть — его жена. Как только мама заговаривала о делении колбасы, она тут же обязательно упоминала и о том, как папа строил наш собственный дом. «Ваш отец подержал в руках каждый камушек нашего дома, буквально каждый», — говорила она.

Мы были самым трудолюбивым народом в мире. Поэтому остальные народы ненавидели нас, исходя на зависть.

В моем госпитале была также и койка для пернатых — ящик из-под сигар, на дне которого был постелен платок и лежала коробка от конфет, выполнявшая роль матраца. Лягушки спали на траве.

Большинство дней мы с Акселем проводили в ожидании. Коротая время, мы прослушивали друг у друга легкие, стучали резиновым молоточком по коленкам и готовились к предстоящей операции. На ящике из-под апельсинов раскладывали пластмассовые скальпели, игрушечные шприцы и ватные тампоны, но те предметы, которые нам могли понадобиться на самом деле — настоящие ножницы и клейкую ленту, — я хранила в докторском чемоданчике, где они ожидали своего часа. И то и другое мне пришлось спереть из маминого кухонного стола, потому что пользоваться ножницами самостоятельно запрещалось, а клейкая лента была слишком дорогая. На террасе в шезлонге спал папа. У него была некая таинственная профессия, назначения которой я не понимала и названия для которой еще не придумали. В школе нас заставляли рассказывать о профессиях отцов, а я понятия не имела, что говорить. Как бы то ни было, но работал он почему-то только до обеда. Если позволяла погода, он вытаскивал раскладушку, тащился с ней за свой выстроенный собственными руками дом, курил «Эрнте’23», читал «Гамбургер Абендблатт» и засыпал. Солнце покрывало его все более коричневым загаром. Загорать он начинал в марте, влезая в шорты, когда остальные еще даже не сняли перчаток, и занимался этим в любые более или менее подходящие дни всю весну и лето, до самой осени. Сон у него был некрепкий и беспокойный. Как и мы, папа все время ждал, не начнет ли шуметь косилка. Газонокосилки с мотором он ненавидел. Вернее, ненавидел создаваемый ими шум. Сначала давали о себе знать безуспешные попытки завестись, краткое рычание снова заткнувшегося мотора, всё новые и новые попытки, потом доносился ровный шум, и папа подскакивал, подобно тигру крался вдоль своего забора и высматривал через листья, хвою и рододендроны, кто ему снова пакостит. «Вайгони, — бормотал он, сложив руки на груди. — Это Вайгони безобразничают. Ведь ясно же, что косить во время послеобеденного отдыха запрещено».

Тогда я надевала свою сестринскую шапочку и брала в руки докторский чемодан. Аксель хватал корзинку и устремлялся вслед за мной. Большинство садов не было отгорожено от незастроенных лугов, поэтому перебраться к соседям мы могли без труда. Господин Вайгони уже знал, что нам нужно. Он кивал, перегнувшись через ревущую и дымящую газонокосилку, и делал приглашающий жест рукой, что означало разрешение искать раненых лягушек на уже обработанных участках травы. Идти перед косилкой и спасать земноводных заранее нам не позволяли. Господин Вайгони опасался, что наши ноги могут попасть в ножи. Аксель держал корзину, а я складывала в нее лягушек без задних или передних лап и больших толстых бестий, из животов которых вываливались серые кишки; собирали мы также и лапы без лягушек. Мы принципиально брались за все, даже самые безнадежные случаи, к которым относились лягушки без голов и перееханные посередине. Когда мы возвращались в сад моих родителей, корзина была заполнена доверху, а господин Вайгони все еще косил. Воздух наполняли запахи скошенной травы и бензина. К этому моменту папа уже убегал в дом, но высовывался через каждые десять минут, чтобы проверить, не стих ли шум. Аксель вытряхивал пациентов на апельсиновый ящик и пересчитывал найденные конечности. Прежде всего я бралась за случаи ранений в области живота. Такие лягушки уже не шевелились, поэтому работать с ними было проще всего. Я засовывала внутренности обратно.

«Я бы так никогда не смог», — каждый раз говорил Аксель с отвращением и восхищением, отматывал кусок ленты и протягивал мне, чтобы я могла отрезать. Я заклеивала рану и укладывала пациента в одну из оранжевых коек. Рана сразу же раскрывалась, и из нее начинала сочиться прозрачная жидкость. К влажной лягушачьей коже лента почти не прилипала. Я пристраивала еще один кусок и бралась за следующего пациента. Лягушки с ампутированными конечностями дергались как сумасшедшие. Мне крайне редко удавалось приклеить к ним их лапы, поэтому я просто укладывала их в кровати. Пациенты тут же выбирались и на оставшихся кривульках отправлялись под рододендрон. Мы этих калек не преследовали, просто складывали под куст их имущество на случай, если лягушки захотят его забрать. Это был самый неприятный момент нашей врачебной деятельности: до следующего утра все пациенты успевали исчезнуть или умирали. Не могу вспомнить ни одного случая, когда нам удалось хоть кого-нибудь вылечить.


Не только у папы с его газонокосилками — у каждого члена моей семьи было нечто, чего он просто терпеть не мог. Мама ненавидела высокие женские голоса. Точно так же ее трясло и от голоса бабушки, проживавшей на необустроенном чердачном этаже нашего дома. Но об этом она умалчивала. Говорила примерно так: «Эти писклявые голоса, не выношу я эти противные писклявые женские голоса. Разве можно работать в таких условиях?»

Бабушка не выносила шума, устраиваемого мужчинами, врывавшимися в ее комнату по ночам. Она утверждала, что каждую ночь к ней приходят мужчины. Эти злыдни тайно вырывали у нее волосы и забирали с кастрюль крышки, чтобы брякать ими по утрам, стуча о кафель на кухне. Самое удивительное то, что у бабушки не было ни кастрюль, ни кухни. Она не готовила, а ела вместе с нами внизу.

Моя старшая сестрица ненавидела щебетание птиц. Она делала уроки, разрисовывая разным цветом реки и горы на контурных картах, или выполняла другие задания, доступные четвероклассникам, но могла внезапно раскидать карандаши по полу и завопить: «Эти птицы, эти чертовы птицы! В таких условиях невозможно работать. Все время орут!» Кроме птичьего гомона сестра ненавидела и любые звуки, производимые мной.

Сама я до сих пор не выношу, если в моем присутствии давят или трут пакет с разрыхлителем теста, пока он не треснет, но это обстоятельство не слишком сильно влияет на мою жизнь. Мой младший брат оказался единственным членом семьи, не имеющим сильно выраженного неприятия конкретных акустических раздражителей. Но он не терпел прикосновения к перламутровым пуговицам, и маме приходилось отрезать их от всех его пижам. А вот монеты он очень даже любил. У него была копилка, привезенная папой с какого-то заседания в Финляндии: маленький прозрачный глобус с отверстием для ключа. Таким образом, братишка имел возможность все время высыпать и пересчитывать свои деньги. Когда накоплений оказалось достаточно, папа поменял монеты на блестящую марку, которую малыш положил в картонную коробку и хранил под кроватью. По вечерам он вытаскивал свое сокровище, долго поглаживал марку, а потом снова прятал.


Однажды после долгой напряженной работы в госпитале я вернулась в детскую, повесила докторский чемоданчик на шкаф с изображением Белоснежки и увидела, как мой братик просунул руку сквозь прутья кроватки и попытался достать коробку с маркой. Но ему было никак ее не ухватить, потому что мама мазала мастикой пол и задвинула клад к самой стенке. Хотя брату было уже пять лет, он все еще спал в кроватке с решеткой. Он так метался во сне, что просто свалился бы со всего остального. И вот теперь он начал реветь.

«Мои деньги, я хочу мои деньга», — выл он. Пришла сестра. В этой комнате мы жили все вместе: она, брат и я. Сестра легла на пол, уперлась руками и начала шуровать под его кроватью. На сестре было платье в красную клетку. Мама сшила нам с ней одинаковые из ткани, которая замечательно скользила по линолеуму. Она наконец вылезла, приподнялась и протянула брату его сокровище. Тот вытащил свою марку, погладил ее и начал полировать уголком наволочки. Сестра все еще лежала на полу, и вдруг, опершись на руки, она начала ползать на животе по всей комнате и орать: «Я крокодил! Смотрите! Я быстрый, страшный крокодил!»

Внезапно она скрылась под нашей кроватью. Мы с ней спали на двухэтажке, она наверху, я внизу. Перед сном я разглядывала ее наматрасник, на котором были изображены эскимосские, индейские, негритянские и китайские дети. Мне было слышно, как сестренка шебуршится внизу, потом она оттолкнулась от стенки и вынырнула из темноты прямо мне под ноги. В руках у нее была обувная коробка, в которой я хранила свои секреты. Прежде чем я успела ей помешать, она сняла крышку и выудила машинку. «Откуда она у тебя? Украла?» — «Ничего подобного. Мне ее подарил Хольгер Дежуссес».

Хольгер Дежуссес жил по соседству. Никому не удавалось правильно произнести его фамилию. Даже взрослому. Мы говорили «Де-зюс». Стащить эту машинку было очень просто. Легче легкого, как мы обычно говорили. Неприметный серый «опель» Хольгер Дежуссес хранил в оклеенном обоями ящике из-под стирального порошка вместе с сотней других автомобильчиков. Когда Хольгер с моей сестрой ушли в ванную, а я осталась одна в его комнате, то я сунула «опель» в трусы и разгладила платье. Я не была такой дурой, чтобы спереть что-нибудь типа полицейской или пожарной машины. А вот что «опель» исчез, никто бы никогда и не заметил.

«Все ты врешь, — сказала сестра, — утром в школе я подойду к Хольгеру Дежуссесу и спрошу. Если ты наврала, то берегись!»


В этот вечер мне было никак не заснуть, а утром, едва проснувшись, я сразу же вспомнила про угрозу. Оставалась надежда, что за ночь сестрица всё забыла. Я старалась не смотреть на нее, стоя рядом с ней в ванной, и очень долго чистила зубы, прежде чем наконец взяться за расческу. Расческа оказалась измазанной березовой водой — маслянистой гадостью, с помощью которой папа вел борьбу с облысением. Чистыми были только самые большие зубцы. Я возилась до тех пор, пока не пришла мама и не помогла мне вымыться, потому что за дверью уже ждала бабушка. Родители построили свой чудо-дом, имея троих детей и бабушку, но обзавелись всего одной ванной комнатой. Пока мама терла мои вытянутые руки губкой, сестра залезла на детский стульчик, чтобы посмотреться в зеркало. Она вертелась туда-сюда и наконец заявила: «Моя попа похожа на яблоко. А твоя на молочную булку». Я повернула голову и попыталась разглядеть свою попу. Вид у нее был противный, как я и предполагала. Молочная булка. Сестра слезла со стула, строго посмотрела на меня и сказала: «Сейчас мы поговорим с Хольгером Дежуссесом».

«Мне плохо, — сказала я маме, — у меня что-то болит! Жжет. Где-то там, — я показала на живот, — кажется, у меня температура».

Мама потрогала мой лоб: «Никакой температуры у тебя нет». Она убрала руку.

«Ничего ты не понимаешь, — теперь я почти кричала, — потрогай еще раз!»

Она снова положила руку мне на лоб. Я попыталась послать волну жара с живота в голову. «И правда, температура. Да еще какая! Давай-ка немедленно в постель».

Я вернулась в детскую, снова надела рубашку и нырнула под все еще теплое одеяло. Начала наблюдать за братом, который лежал за своей решеткой и тер углом подушки где-то между носом и ртом. Вошли мама и сестра. Сестра взяла со стола красные махровые трусики и натянула на свою похожую на яблоко попу. Мама держала в руках баночку «Нивеи». Села ко мне на кровать и обмакнула конец градусника в крем: «Положи-ка на живот!»

Оказалось, что у меня тридцать девять. Я делала все возможное, чтобы температура не упала до прихода врача. Когда он наконец явился, я была абсолютно без сил от такого напряжения. Врач заглянул мне в рот. «Корь», — сказал он. Мама задвинула занавески.


Учитывая мою болезнь, можно было предположить, что целых несколько дней Хольгер Дежуссес не сможет зайти в эту комнату. А потом все благополучно забудут про машинку. Теперь я была в безопасности. Не только в деле с Хольгером Дежуссесом, но и на все времена. Если что-нибудь будет не так, я смогу попросту заболеть. По-настоящему, серьезно и очевидно — не просто небольшая температура или мнимые боли в животе. Могу заболеть корью, краснухой, ветрянкой или скарлатиной — и все это исключительно силой воли. Впереди у меня чудесная жизнь. Если со здоровьем плохо, то всё в порядке. Корь — это же новый журнал с головоломками, печенье, сок прямо в кровать да еще и колокольчик, — стоит только в него позвонить, как сразу же примчится мама, чтобы принести мне все, что я захочу.

Благодаря кори рядом с моей постелью поставили птичье гнездышко с крошечными яйцами, которое дядя Хорст презентовал всему семейству для любования. Дядя Хорст — это папин старший брат, сухопарый холостяк, живущий в небольшом домишке с огородом на окраине города и получающий пособие «от государства». Ездить к нему в гости было очень скучно. Ни приемника, ни телевизора. Папа постоянно записывал для него номера выигравших лотерейных билетов, а дядя Хорст традиционно повторял: «Что за дурацкие цифры, разве такие номера бывают!»

А вот сигаретам, которые каждый раз приносил папа, он очень радовался. Мне доставались пустые пачки с предыдущего раза. Иногда мы сидели у дома, и дядюшка обращал наше внимание на птичьи голоса: «Слышите, это синица: ци-ти-ит, ци-ти-ит. А это лазоревка: ции-ции-тю-тю-тю».

Он до удивления плохо подражал голосам птиц. Как будто просто считывал их с определителей. Когда мы собирались уходить, он всегда нам что-нибудь дарил: большую еловую лапу, кость косули, мумифицированную жабу, которую мама сразу же выбросила в помойное ведро, и даже птичье гнездо — его потом и поставили рядом с моей постелью.

Именно из-за кори уже переболевший ею Аксель пришел в гости и принес мне яркий букет желтых и красных тюльпанов. Пестрые тюльпаны — самые красивые цветы на свете. Это настоящие символы любви. Но ведь большинство людей не имеет никакого представления о любви, поэтому они покупают красные розы. Мама поставила тюльпаны в вазу и пристроила ее на детский стульчик, где раньше лежало гнездо. Его у меня отобрали, потому что я пыталась высидеть яйцо. Оно разбилось, и я извозила пижаму желтком вперемешку с крошечным эмбриончиком. Аксель сел на край кровати и вытащил из кармана две резиновые игрушки размером с монетку. Он знал, что я собираю резиновых животных.

«Шикарно, каракатица», — сказала я и подняла игрушку к свету. Каракатица оказалась черной и какой-то двумерной, что делало ее еще более загадочной. «И еще овечка», — сказал Аксель. Овечки у меня тоже не было.

Аксель навещал меня каждый день. Он уговорил мою маму притащить из гостиной в детскую музыкальный ящик и отдать нам альбом с пластинками. Прямоугольный деревянный ящик на тонких растопыренных ножках и назывался музыкальным. Круглый динамик скрывался за плетеной соломкой, но его можно было нащупать. Шкала с частотами сияла зеленым цветом. В фотоальбоме моих родителей есть снимок, на котором папа с маленьким сомбреро на затылке сидит перед этим самым ящиком и держит кончиками пальцев пластинку. Он смеется в объектив, и его волосы — здесь еще довольно густые — блестят от березовой воды. Мама стоит чуть сзади, наискосок от отца, взметнув руки, как будто больше всего ей хочется пуститься в пляс. На ней брюки «капри» и свитер с воротником «хомут». Она кажется невероятно красивой, что и заметил незнакомый молодой человек, обнимающий ее за плечи. Шикарная вечеринка, все расслабились и дурачатся, — кажется, что всем по-настоящему весело. Эта фотография сделана в то время, когда родители уже поженились, но еще не успели обзавестись потомством.

Аксель вытащил из конверта шесть пластинок, положил их одну на другую на держатель, а сверху установил зажим. Ящик был устроен таким образом, что пластинка падала вниз и начинала играть; когда она заканчивалась, следующая падала прямо на нее, так что все пластинки можно было слушать без перерыва. Потом мы спорили, какая из них нравится нам больше. И слушали ее еще раз. В первый раз победила «Pigalle» Билла Рамси, во второй — «Banjo Воу» датских мальчиков Яна и Килда, потом «Cafe Oriental» в исполнении того же Билла Рамси. Билл Рамси вообще был вне конкуренции. Иногда мои брат и сестра тоже принимали участие в параде шлягеров. Мама сказала, что они могут спокойно заражаться от меня, чтобы «в один присест» покончить с корью. Но мне хотелось, чтобы мы с Акселем сами определяли победителей. Вкусы у нас почти всегда совпадали.


Как только я выздоровела, мы снова начали после обеда приходить под рододендрон. Иногда папа брал нас и брата с сестрой к расположенному неподалеку пруду. Каждый раз он напоминал, что в «незнакомый водоем» прыгать нельзя, особенно головой вперед.

«Сначала проверьте глубину, а уж потом скачите, — говорил он. — Больница в Боберге забита прыгунами на мелководье. Сплошные поперечные миелиты».

Дело происходило в то лето, когда американцы высадились на Луне, и я помню, как вся наша семья сидела в гостиной с задвинутыми занавесками, хотя на улице было солнце. Обычно мы с сестрой и братом безуспешно сражались за возможность смотреть телевизор в солнечные дни. Папа смотрел репортаж уже второй раз. Изображение было нечетким. Иногда шли полосы. Все было так же, как при папиных попытках поймать программу ГДР. Бесконечно долго космонавт в белом скафандре спускался по трапу вниз. Потом картинка замерла, и голос за кадром начал давать пояснения; следом пошли титры, в которых я ничего не поняла. Особого впечатления событие на меня не произвело. Мне исполнилось всего семь лет, и в моей жизни большинство вещей были новыми, даже пластинки родителей, сохранившиеся с пятидесятых годов. В школе я только что узнала, что есть Бог, который отвечает за всё. Дома об этом никто не говорил. Существование Бога я воспринимала с таким же равнодушием, как наличие самолетов, телефона и водопровода с горячей водой. Думаю, что семь лет — это тот возраст, когда человек просто не в состоянии адекватно реагировать на новое. А вот что на самом деле привлекло мое внимание, так это рассказ учительницы о том, что у животных нет души. Животных я любила. Это были маленькие друзья, которых приносил в студию профессор Гржимек. Веселые обезьянки или худые гепарды, ни за что не соглашавшиеся вести себя тихо, — из-за них мне разрешали не ложиться спать в восемь часов. Объяснения тому, что у них не должно быть души, просто не находилось. Космическими полетами я заинтересовалась только после того, как на бензоколонках «Шелл» появились коллекционные монеты, которые можно было вставлять в дырки на картонке. Она изображала ракету-носитель, доставившую «Аполлон-11» на лунную орбиту. Сверху было написано: «Завоевание небес». Каждый раз, когда папа заправлялся, я получала пакетик с монеткой. Вообще-то эти монетки он приносил моему брату, но тот продавал их мне по десять пфеннигов за штуку, а я их собирала. Это была моя первая серьезная коллекция, в том смысле, что она была почти полной. Собирая резиновых зверьков, я следила в основном за тем, чтобы их было как можно больше, причем желательно наиболее опасных или необычных. А что касается монет, то не хватало всего двух: «Аполлон-8» и «Дж. Элькок». А вот «Чарлзов Линдбергов» скопилось целых три. Покупать у брата монеты мне приходилось втемную. Конечно, пакетики он открывал заранее, но при этом следил, чтобы я не могла оценить содержимое, пока не заплатила. Двух недостающих монеток так и не появилось. Серия закончилась, а с Акселем, который в знак своей верности мне тоже начал собирать коллекцию от «Шелл», меняться я не могла, потому что мы поссорились.

_____

В один прекрасный день нам пришлось прекратить купание из-за наступивших холодов, а звериный госпиталь закрылся по причине отсутствия пациентов, поэтому мы с Акселем сидели дома. Удивительно, но мы играли в основном у меня. К Акселю мы заходили довольно редко, хотя места там было гораздо больше. Аксель единственный сын. Мы же с моими братом и сестрой оголтело ссорились из-за места в детской, и мама заставила нас построить из «Лего» забор и разделить комнату на три равные части. Нарушение антиродственных защитных укреплений хотя бы на несколько сантиметров являлось поводом для громких воплей. Но совсем не эти скандалы настроили мою семью против Акселя, скорее наоборот. Не помню точно, с чего все началось, но в один прекрасный момент у него появилась привычка неожиданно набрасываться на людей. Сначала только на меня. Не реже чем пару раз на дню он налетал на меня и хватал за шею так, что было нечем дышать. Это здорово действовало на нервы. Он мне нравился, поэтому я терпела и просто ждала, когда он отпустит. А потом наступил черед сестры и мамы, он хватал их за талии, вцеплялся ногтями, прижимался головой к бедрам, оттащить его можно было только силой. Особенно злилась сестра. «Перестань, ты, идиот! — кричала она и стучала ему кулаком по башке. — Прекрати немедленно!» Но Аксель вцеплялся еще сильнее. Даже мама не знала, как отражать его атаки. «Если ты не прекратишь, то я тебя больше к нам не пущу», — сказала она однажды Акселю, после того как с огромным трудом отцепила его руки от своих бедер. Аксель еще больше распахнул свои огромные глазищи, схватил ее за ногу и держался так крепко, что мама чуть не свалилась.

Вечером она отвела меня в сторону. «Скажи своему Акселю, чтобы он прекратил. Это же невозможно. Когда я его вижу, я каждый раз боюсь, что он на меня нападет. Я даже стараюсь не поворачиваться к нему спиной».

Но как только об этом осторожно заговаривали с Акселем, результатом оказывалось молчаливое увеличение размера глаз и новое нападение. Он начал вешаться мне на шею не меньше пяти раз в день. Он приходил все раньше и раньше, но его появление радовало меня все меньше.

Однажды, едва мы сели обедать, Аксель позвонил в дверь. Все тут же с укором посмотрели на меня, и папа, возвращавшийся с работы около половины второго и поэтому тоже сидевший за столом, сказал: «Господи! Опять этот Тарелкоглазый. Снова тут как тут!» — «А давайте просто не откроем», — предложила мама, раскладывая по тарелкам отбивные. Мужу и свекрови по целой, а детям по половинке. Сама она ела только овощи и картошку. Она говорила, что равнодушна к мясу. Снова раздался звонок. «Придурочный опять здесь», — прошипела бабушка, которая обычно, стоило появиться Акселю, скрывалась у себя на чердаке, хотя на нее он никогда не нападал. «Ему что, обязательно являться сюда каждый день?» — спросила сестра. И только маленький братишка заверещал: «Тарелкоглазый! Тарелкоглазый!» — и рассыпал консервированный горошек по столу. «Тсс, — сказала мама, поворачиваясь к отцу, — не надо все время называть его Тарелкоглазым. Дети, они ведь как попугаи».

Бабушка вытащила из передника мокрую тряпку и смела горошины. Тряпка была какой-то коричнево-серой. Не нужно было иметь чуткий нос, чтобы почувствовать, как отвратительно от нее воняло. Сестра называла ее «инфекционкой». Чего бы ни касалась инфекционка, все начинало пахнуть так же противно. Бабушка тщательно собрала горошины в тряпку и засунула в карман своего оранжево-зеленого передника. Аксель трезвонил не переставая. Сестра попыталась заменить свою половину котлеты на мою, потому что мне достался кусок с косточкой, но я вовремя заметила и отодвинула тарелку. На стол свалилась еще одна порция гороха. «Что за свинство вы устроили! В следующий раз будете есть в туалете!» — закричала мама в сторону дверной ручки. Она постоянно этим грозила, но никогда не приводила угрозу в исполнение. Мысль обедать в одиночестве, расположившись на горшке, показалась мне заманчивой. Бабушка снова выудила инфекционку и собрала горох, чтобы сгноить его в недрах своего передника. Звон прекратился, мама облегченно заулыбалась, а мы целую минуту прислушивались к тишине. Я охватила ногами ножки стула, и мы начали есть. Папа, который со своего места видел сад, внезапно подавился. Кашляя, он тыркал вилкой в окно. Там стоял Аксель Фолльауф, он прижался лицом к стеклу и смотрел своими глазищами размером с мельничные колеса. Я быстренько отвернулась и сделала вид, что разглядываю порцию консервированных овощей у себя на тарелке. «Впусти его, а то он измажет все окно», — вздохнула мама. Сестра ударила меня по руке и зашипела: «Давай, оторвись от стула! К тебе рвется Тарелкоглазый». «Тарелкоглазый! Тарелкоглазый!» — заверещал братишка.

Через много лет мой психотерапевт рассказывал мне про педагогический трюк, якобы используемый эскимосами для того, чтобы отучить детей подходить к опасному для жизни краю льда. Как только ребенок начинает что-то соображать, собирается вся деревня. Отец или мать говорит: «Иди вперед, туда, где начинается море». Ребенок, польщенный всеобщим вниманием, на глазах у всех направляется к полынье. Но едва он доходит до опасного места, эскимосы начинают смеяться. Ребенок останавливается, удивленно оборачивается, колеблется, не зная, улыбаться или нет. А потом ему становится ясно, что люди хохочут из-за его глупости. Он стоит у твердого края и плачет, эскимосы же не прекращают смех до тех пор, пока он не отходит на безопасное расстояние. Мой терапевт утверждал, что сгорающий от стыда малыш-эскимос никогда в жизни по собственной воле не подойдет к краю льда, потому что такой способ воспитания намного эффективнее, чем любой строгий запрет. Не знаю, насколько это правда. Может быть, это придумали те, кто считает, что другие народы намного лучше справляются со своими проблемами. Не исключено, что эскимосы играют в бинго, когда их дети пачками проваливаются в Северный Ледовитый океан. Но что касается метода, то я не сомневаюсь в его общей целесообразности.


Когда на следующий день Аксель бросился мне на шею, вцепился и, как всегда, чуть не задушил, я поняла, что всё, хватит. Рядом стояли брат с сестрой и смотрели. Я тут же начала драться, ударила его в живот, пнула по ноге и наконец повалила на землю.

«Катись отсюда! — заорала я. — Катись! Ненавижу! Не приходи больше!»

Я высказала то, что думала. Аксель позеленел. Может быть, я очень сильно ударила его в живот. Он замигал, глаза вдруг оказались совсем не так широко распахнутыми, они смотрелись крошечными в окружении влажных, мягких век альбиноса. А потом он заревел. У него потекли сопли, он растирал их рукавом по лицу, потом выпрямился, оттолкнул меня и вылетел из детской в прихожую, не сделав ни малейшей попытки вцепиться хоть в кого-нибудь. Его рев перешел в визг и вой, он схватил с вешалки свою коричневую куртку и влез в ботинки. Из кухни вышла мама, она спросила, что произошло. Аксель распахнул дверь и убежал, не завязав шнурки и не вставив руки в рукава. Он все еще вопил и скулил. Сестра, брат и я смотрели ему вслед.

«Не приходи больше!» — орал брат.


Первое время было очень приятно, что я избавилась от Акселя. Здорово, когда на тебя никто не смотрит с упреком, как только раздается звонок в дверь. Радует, что тебя не душат. Хорошо ходить в школу одной и иметь наконец возможность общаться с остальными детьми. Вот только играть с другими у меня не очень получалось. Мы делали всё то же самое, что и с Акселем: строили дома из «Лего» и инсценировали аварии машинок. Мы кормили плюшевых медвежат джемом или связывали им лапы за спиной. Но было как-то по-другому. В результате стоило мне договориться с кем-нибудь из одноклассников, как я сказывалась больной. Иногда я прикладывала усилия и действительно заболевала, а иногда просто притворялась. Теперь я целыми днями сидела на чердаке у бабушки. Запах здесь был не очень. Когда бабушка переезжала к нам, она привезла с собой телевизор. И ей хотелось иметь под боком кого-нибудь, кто бы переключал каналы, вертел антенну или стучал по корпусу, если пропадало изображение. Последнее время ей было трудно вставать с кресла, поэтому всякий раз, постучав по телевизору или покрутив антенну, я получала монетку для автомата со жвачкой. Кроме того, появилась возможность смотреть телик без маминых ограничений. К сожалению, бабушку не интересовало, успеет ли Флиппер выбраться из рыбачьих сетей, прежде чем пойманная вместе с ним мина взорвется, ударившись о скалу. Она предпочитала спортивные комментарии или фильмы, в которых много пели и разговаривали по телефону. Мужчины говорили нормально, а вот женщины в этих кино держались за трубку аж обеими руками. Черноволосые и особо элегантные поигрывали при этом шнуром. Но даже больше, чем телефонно-песенные фильмы, бабушка любила оперетты и «фарсы с музыкальным сопровождением». Ужас. Как только действие хоть чуть-чуть сдвигалось с мертвой точки, цирковая принцесса и княгиня начинали петь. Если Марика Рёкк начинала вращать бедрами, я понимала, что наступил перерыв. Тогда я листала «Нойе Пост» или «Лучшее из Ридерс Дайджест», лежавшие на бабушкином столе. «Нойе Пост» я читала задом наперед. Сначала последнюю страницу с рекламой комплектов для сауны, вкладышей в лифчики и поясов стройности, а также цветной фольги, приклеив которую к черно-белому телевизору, можно превратить его в цветной. Потом я читала комиксы, а затем длиннющие скучные репортажи, вплоть до середины, где на развороте всякие новости, детские высказывания, истории про животных и разные сообщения. Моей любимой рубрикой стала «Родители, внимание! Соблазны по дороге в школу». Опасности таились на каждом шагу. К одной девочке привязались, потому что она красила губы в автобусе. Конец оказался довольно мягким: девчонка поклялась никогда больше не краситься в общественных местах. В «Лучшем из Ридерс Дайджест» тоже публиковали кучу душераздирающих историй. Один дурик лишился нижней челюсти из-за того, что неосторожно жевал травинку. Оказалось, что при кровоточащих деснах бактерии с травинки могут проникнуть в кость.

Как только княгиня допевала до конца, начиналось хоть какое-то действие. Правда, его было немного: тут же раздавалось следующее песнопение. Бабушке нравилось, что поют, но ведь у нее давно уже были не все дома. Иногда она даже подпевала свистящим голосом, а во время информации о спортивных достижениях утверждала, что способна выступить не хуже. Может, мол, даже потягаться с Пеле, забившим свой тысячный гол. Она сказала: «Я тоже так умею».

Однажды, когда я включила телевизор, а трубка нагрелась так, что можно было разглядеть хоть что-то, не появилось ни спортсменов, ни голосящих телефонных барышень. Мы увидели парней с прямыми волосами по пояс, они играли на гитарах, чуть ли не опрокидываясь назад. Потный тип в майке подыгрывал на ударных.

«Ах, эти ненормальные „битлы“ — быстрее переключай», — прогундосила бабушка. «Битлз» — это была самая известная группа, про которую слышала даже я. А теперь еще и знала, как они выглядят. Прошло достаточно много времени, прежде чем появились последние известия из Барнштедта. Официально мы относились к Гамбургу, но во всем, что касается моды, морали и музыки, отставали лет на пять, а то и на десять. Основным, если не единственным, связующим звеном был телевизор. Прошли годы, прежде чем до меня дошло, что «Битлз» играл совсем не тяжелый металл.

К сожалению, ни родители, ни брат с сестрой не демонстрировали мне достойной, по моему мнению, благодарности за то, что я принесла им в жертву Акселя. Сестрица продолжала меня подначивать, теперь, правда, в прошедшем времени: «Ты была влюблена в Тарелкоглазого, да-да, влюблена по уши», — сказала она, когда рядом стоял Хольгер Дежуссес. «Нет, — закричала я, — ничего подобного, я всегда его терпеть не могла!» — «Ага, а замуж за него собиралась!» — «Никогда я не собиралась выходить замуж за этого Тарелкоглазого!» — продолжала я вопить, хотя, безусловно, знала правду лучше всех. Я ведь сама предлагала Акселю жениться на мне. Кстати, ему моя идея очень понравилась. «Нетушки! Ты ему говорила, что будешь очень рада, когда вы поженитесь. Втрескалась в Тарелкоглазого!» — «Нет! Я никого не люблю! И никогда, слышишь, никогда никого не полюблю!»

Папа не хотел дарить мне на день рождения щенка. Он говорил, что собака связывает, что, имея дома животных, невозможно уехать когда и куда захочешь. На самом деле до сих пор мы только один раз ездили в Данию. Папа давным-давно оказался в ловушке: имея троих детей, он не мог осилить путешествие в Италию или Испанию, приходилось ограничиваться выездом на Северное море, да и то в дождливую погоду. Но мне все равно казалось, что, если я захочу очень сильно, папа в конце концов подарит мне щенка. Если я пообещаю больше никогда не приводить в дом своих одноклассников, то родители сразу поймут, что я достойна иметь пса.

А потом наступил день рождения и появились подарки. Шоколад от брата с сестрой, розовые шерстяные панталоны и две начатые пачки печенья от моей ненормальной бабушки, книги про собак и плюшевый щенок от родителей. Я сделала вид, что рада. В глубине души я знала, что моя главная задача — чувствовать, чего ждут от меня окружающие. Поэтому я восторженно прижала плюшевую собачку к груди, хотя разочарование сжимало горло. Может быть, родители собираются подарить мне щенка после обеда, когда соберутся гости. Тогда все смогут порадоваться вместе со мной. Сюрприз будет более полным, если я на него не рассчитываю. Во второй половине дня пришли моя другая бабушка, дядя Хорст и бывшая коллега мамы, старая дева, всегда дарившая нижнее белье. От другой бабушки я получила сказки, от дяди Хорста коробку сладких язычков. Никакой собаки. Но возможность оставалась. Не исключено, что в один прекрасный момент папа встанет из-за стола и испарится с таинственной ухмылкой. Может быть, он вернется в гостиную с корзиночкой под мышкой. К ней будет привязан огромный бант, так что сначала будет и непонятно, что там, за ним. И только в самую последнюю минуту я замечу собачку. А возможно, что я услышу тявканье и шебуршанье. Родители, глядя друг на друга с улыбкой, скажут: «Ну-ка, посмотри, что там за шум в шкафу». Все это не исключено. Внезапное поскуливание.

«Возьми сливок, с ними кусок сам провалится», — сказала мне мамина коллега и выдавила целое облачко на персиковый торт. Все остальные уже уминали свои порции. Обе бабушки создавали легкий шум, тюкая вилками по вставным челюстям. Папа встал из-за стола и вышел. Я не отводила глаз от двери, пока он не вернулся. Ходил в туалет. Я тоже встала, забрала сласти и сказки и уселась в кресло перед телевизором, стоявшим в самом углу гостиной. Я передвинулась так, чтобы ручки кресла закрывали меня от сидящих за столом, и проглотила язычки, два пряника с марципаном и пакетик мишек «Харибо-2000». При этом я читала сказку про летающий чемодан. Внезапно передо мной очутилась мамина коллега. Подкралась. «Нет, идите сюда, — она имела в виду маму, — и посмотрите на эту маленькую сладкоежку». Мама подошла, и они уставились на меня, теперь уже вдвоем. Я откинула кресло так, что практически полулежала, и смотрела на них. За щеками было полно лакрицы, рядом валялись пустые пакеты. «Настоящая маленькая сладкоежка», — еще раз прокукарекала коллега с тяжелой золотой цепью вокруг старой жирной шеи. «Да, это она любит», — сказала мама и захохотала. Я заставила свой рот усмехнуться, хотя прекрасно отдавала себе отчет, что свидетели в данном случае совершенно ни к чему.

Наступил вечер, мама накрыла на стол. Может быть, те, кто разводит собак, были заняты весь день, и папа заберет щенка только сейчас. Бабушки, дядя Хорст и бывшая коллега набивали животы салатом и накладывали на хлеб маленьких золотистых сушеных рыбок. Брат и сестра ругались из-за мухомора, сделанного из яйца с половинкой помидора, закапанного майонезом. Взрослые выпили. Еще были орехи в китайских фарфоровых вазочках. Папа установил проектор, чтобы показывать отснятые им пленки. Терпеть это не могу. На каждой пленке есть кадр, где я реву. На этот раз папа демонстрировал сцену в бассейне, снятую три года назад. К сожалению, меня все еще можно было узнать. Сначала появились брат и сестра, веселые, спортивные, загорелые ребята в красном. Бух, и еще раз бух — это они нырнули в бассейн, поднялись на поверхность, подобно молодым тюленям, и начали выплевывать воду. А потом я, бледная и мягкая, как молочная булка, в синем купальнике. Я не прыгнула, скорее грохнулась, да и то неудачно. Ударилась задницей о бортик и повисла на круге, раскачиваясь. Голова моментально стала красной. Противно и отвратительно беспомощно. До чего мерзкий ребенок! Папа навел объектив на лицо, так что хорошо были видны зажмуренные глаза и трясущиеся губы, с которых капает слюна. Бабушки и коллега засмеялись. Им очень понравилось. «Ты подошла слишком близко к воде, — сказала мама, — это от меня, со мной тоже всегда так было».

После кино папа повез вторую бабушку, дядю Хорста и коллегу на вокзал. Последний шанс. Ведь действительно неразумно приносить собаку, пока в доме такой гомон.

Но папа вернулся без щенка, и я поставила на полку книги, шоколад и плюшевую зверюшку, взяла своего старого медвежонка, легла в кровать и прижимала одеяло ко рту, пока не уснула от нехватки кислорода.


Конечно, оставалась надежда на Рождество. На Рождество и на все остальные дни рождения. Я следила за приметами. Случайно ли мама купила так много мяса? По улице прошла незнакомая семейная пара с пуделем. Может быть, они собираются незаметно передать его моим родителям? Придумано здорово, но я все равно заметила. Если мне удастся дойти до школы, ни разу не наступив на стык между плитами, то пудель достанется мне. Если я смогу разгадать все кроссворды в журнале, если решу задачу за пять, ну ладно, за восемь минут, если у меня хватит силы воли, чтобы воткнуть булавку в руку до половины или даже на две трети, то уж тогда точно у меня будет собака. Но что бы я ни предпринимала, ничто не могло повлиять на мою жизнь. «Пусть самый крошечный, — умоляла я, — малюсенький пекинес, только бы он был моим. Ведь я больше не играю с Акселем». — «Но тебе никто не запрещает играть с Тарелкоглазым», — сказал мне папа.


С тех пор как мы расстались, Аксель не сказал мне ни слова. Как и я ему. Хотя между нами было всего две парты, а на переменах мы постоянно натыкались друг на друга, игнорирование было обоюдным. Столкнувшись со мной по дороге в школу, Аксель ускорял шаг, а я старалась идти медленно и делала вид, что развязался шнурок или на обочине валяется что-то интересное. Аксель увеличивал расстояние между нами до двадцати метров. И так продолжалось до конца четвертого класса. И вдруг на уроке физкультуры он обратился ко мне. Сначала я воспринимала физкультуру как веселое и безобидное занятие. Маленькие мальчики и девочки в синих трениках и белых футболках носились по кругу, а наша учительница, красивая высокая фрау Мюллер — разведенная, что в те времена еще было достойно упоминания, — била в бубен. Сине-белая форма являлась обязательной, ее покупали в специальном магазине и хранили в черном противно пахнущем мешке вместе с обувью. Цвет и форма обуви особо не оговаривались, но мамы покупали мальчикам кеды — синие с белыми шнурками, — а девочкам черные чешки. Сначала это различие не мешало. Мы приседали, делали подскоки и вольные упражнения, водили хоровод, бросали и ловили мяч, прыгали на скакалке и кувыркались на матах — все это одинаково легко можно делать и в чешках, и в кедах со шнурками. Если бы мама проявила благоразумие и снабдила меня, пусть и единственную из девочек, нормальной обувью, то мне было бы очень обидно. А вот с третьего класса начались неприятности: мы стали играть в мяч, что сопровождается отдавливанием ног. Самым противным оказалось играть в вышибалы. Две команды пытаются выбить игроков-противников, попадая в них мячом. В кого попали, тот вылетел и взят в плен. У мальчишек считалось особо клевым как можно сильнее ударить девчонку в бедро — если, конечно, это были милые и добрые мальчики. Менее добрые мальчики делали все возможное, чтобы заехать нам мячом «в морду». Мне очень хотелось им отомстить. Но как и все остальные представительницы моего пола, бросать мяч я не умела. Некоторым из нас было вообще не добросить до противника, хотя целились мы исключительно в девочек. Если же целились в нас, то большинство даже не думали всерьез о том, что можно убежать. Сбившись в кучку, мы ждали жгучей боли, которая одновременно являлась и освобождением, потому что сразу же можно было вылететь и забыть про страх. Везло, если тебя выбивали первой. Поймать мяч не пыталась ни одна из нас, кроме очень спортивной девочки по имени Штеффи. Мы все старались, чтобы снаряд не попал в лицо. Иногда мы немного попискивали, иногда кто-нибудь плакал, два раза разбились очки, одну девочку увезли к врачу с сотрясением мозга. Наивная фрау Мюллер была твердо убеждена, что речь шла о несчастных случаях, неизбежно возникающих «в пылу битвы», а перед каждой физрой Маргит Хольст завязывала шнурки Йенсу Кляйншмидту, который даже к четвертому классу так и не овладел этим искусством. А потом он целился исключительно в свою помощницу. Однажды, как только меня выбили — точный и не очень болезненный удар, после которого остался только небольшой синяк на бедре, — я побежала по краю поля в плен к противнику, там уже стояли несколько девчонок и Аксель. Аксель с толстым Хельмутом были единственными мальчишками, которых иногда выбивали раньше девчонок. Аксель смотрел на меня. Хотя игра продолжалась, он не сводил с меня глаз. Смотрел, как я подхожу к нему. Я занервничала. Несколько лет он отворачивался, если наши взгляды случайно встречались; и я вела себя точно так же. Я делала все возможное, чтобы идти спокойно, но каждый шаг давался мне с трудом, казалось, что руки двигаются как-то неестественно. Аксель продолжал таращиться на меня, он даже не мигал. Когда я подошла вплотную, он осмотрел меня с головы до ног и спросил неприятным голосом: «Почему у вас, девчонок, когда бегаете, так смешно трясутся ляжки?»


Как будто мне прямо в морду сильно попали мячом.

Конечно, никто не теряет чувство собственного достоинства вот так, внезапно, только из-за того, что какой-то мальчик поставил под сомнение плотность женской соединительной ткани. Сознание того, что ты не хуже других и тоже чего-то стоишь, пропадает не за один день. Это происходит постепенно, кусочками. Пока я размышляла о бедрах, женских вообще и моих в частности, учительнице пришла в голову идея принести на урок весы, взвесить всех и составить из полученных результатов задачки по математике.

Кто из мальчиков в классе весит больше всех?

Каков средний вес ученика нашего класса?

Кто из девочек предпоследняя по весу?

Подсчитай, на сколько самая тяжелая девочка весит больше самого легкого мальчика.

Каков средний вес пяти самых тяжелых девочек нашего класса?

Тогда я впервые узнала, сколько я вешу: сорок два килограмма. Я оказалась второй из девчонок. В основном из-за того, что и по росту я тоже была второй. Но сейчас свой тогдашний рост я уже не помню. Зато точно могу сказать, что весила сорок два кило. И прекрасно знаю, что в нашем классе была девочка весом двадцать восемь килограммов.

Подсчитай, насколько вторая по весу девочка тяжелее самой легкой.

Я готова была отдать все что угодно, только бы весить двадцать восемь килограммов.

«Если тебе мешает твой вес, то сядь на диету», — сказала мама, и те дни, когда я поглощала пищу с удовольствием, бездумно и не ругая себя, канули в Лету.

Решение первый раз сесть на диету — это серьезный, если не самый важный момент в жизни девочки. В любом случае он гораздо значительнее, чем потеря невинности. Это своего рода ритуал посвящения, с той лишь разницей, что из испытания ты выходишь не сложившейся женщиной, а каждый раз начинаешь всё снова. Тебе лет одиннадцать-двенадцать, а то и десять, но ты уже понимаешь, что прежней оставаться нельзя. С этого момента ты пытаешься стать другой, лучше, в смысле меньшего размера.

Урок физкультуры, на котором Аксель обратил мое внимание на ляжки, был в этот день последним. Одноклассники мои не разбежались сразу, а бесились на заброшенной стройплощадке рядом со школой. Я использовала подвернувшуюся возможность и пнула Акселя Фолльауфа, который с сияющей рожей, рьяно стремясь к победе, штурмовал гору песка. Удар оказался настолько сильным, что он сверзился вниз и проехал по всему песку. На этот раз я не разбила ему душу, а только сломала ключицу.

* * *

Самолет начало колбасить, хотя мы уже давно поднялись в воздух, а до посадки в Хитроу было еще далеко. Самолет колбасит просто так. Погибнуть прямо сейчас было бы ужасно. Мне бы хотелось добиться в жизни большего или хотя бы получить от нее свою толику удовольствий. Надо было сломать Акселю Фолльауфу не ключицу, а по крайней мере обе руки. Кроме меня ни один пассажир не обращает внимания на то, что самолет дергается. Наверное, это еще не конец. Женщина передо мной предлагает дочери лакричную конфету. На самом деле они едят самые обыкновенные «Харибо». Трехсотграммовый пакет в «Альди» стоит всего марку тридцать девять. Но такая дамочка ни за что не пойдет покупать «Харибо» в «Альди». Магазин, который она удостоила своим посещением, называется не меньше как «Конфетный рай», там развесные лакричные конфеты насыпают маленькой лопаткой в целлофановые пакетики и продают сто граммов за две девяносто девять. Дамочка протягивает дочурке шуршащий кулек. Девушка заглядывает внутрь и берет всего одну конфету, и мамочка ее выуживает тоже всего одну, а остальное убирает в сумочку. Не понимаю! Через полчаса они снова достанут свой пакет и опять возьмут по одной конфетке. Чего уж я на самом деле терпеть не могу, так это сдержанности и умеренности. Дай бог, чтобы я не превратилась в нечто, подобное этим дисциплинированным бабам. Уж лучше стать наркоманкой. Или алкоголичкой. Лучше ползать, датой до чертиков, по грязи и собственным нечистотам, чем в один прекрасный день открыть целлофановый пакет, полный дорогущих конфет, и выскрести из него всего одну штуку. Пусть я на всю жизнь останусь жирной до безобразия, пусть моя физическая оболочка всегда будет отвратительной, подходящей разве что в качестве наглядного пособия для любителей рекламы похудания. Правда, ноги у меня не помещаются даже на сиденье в самолете. Тут ничего не поделаешь, конечности у меня действительно мерзкие.

Плеер лежит в сумке на самом дне. Сначала придется вытащить все кассеты: у меня с собой целых шесть штук. Составлены шестью разными мужчинами, с которыми я когда-то была. Все записи не очень новые. Если ты просишь мужчину записать тебе кассету, то узнаёшь о нем больше, чем когда с ним спишь. Например, у этой самодельная коробка. Ну, если у кассеты есть коробка. Подаривший ее мужчина приклеил на крышку картинку из какого-то журнала для сумасшедших. Отвратительные люди-мутанты, безобразные, подобно пришельцам из бездны. Шею каждого из них украшает огромное количество бородавок. Внутри на картонке указаны исполнители: «Laibach», «Sisters of Mercy», Ник Кейв, «Lords of the New Church», «Screaming Blue Messiahs», «Snake Finger». Названий песен не было, и последовательность оказалась перепутанной. Если бы я спросила автора записи, почему последовательность неправильна, он бы сказал: «Но ведь все равно сразу понятно, кто поет».

А вот кассета номер два. На ней пометка: «Домашняя запись», а на крышке — вырезанная из журнала фотография «Modern Talking». Но это, как вы понимаете, совсем не означает, что поют «Modern Talking». Это музыка, которой никогда никто не слышал, кроме того, кто для меня ее увековечил. Но он не записал ни исполнителей, ни названий песен. Совсем ничего. Я спросила, как называется четвертая песня на второй стороне, та, с гитарными проигрышами в самом начале. А он ответил: «Что ты имеешь в виду? Понятия не имею, о чем ты говоришь». Пришлось напеть ему мелодию, и наконец до него дошло: «А! Вон ты о чем! Это «Nation of Ulysses» с «Shake-down». По его лицу сразу стало понятно, что я снова задала вопрос о самой банальной вещи, которую он и записал-то в качестве подтверждения неоригинальности моего вкуса. У меня пропало всякое желание покупать пластинку «Nation of Ulysses».

Для третьей кассеты самодельной коробки не было, зато вся она исписана самым образцовым манером. Картонка разлинована. Слева черной пастой помечены названия песен, а справа — красным — имена исполнителей. Кассета начинается с «The Belle of St. Mark». Затем «Midnight Man» в исполнении «Flash and the Pan». Название мужчина сам не знал, я попросила его выяснить. Ему пришлось одолжить у приятеля пластинку, которую он мне и записал. Обычно сам этот человек слушает только регги, но меня такой чести не удостоил. И даже не попытался бить на эффект. Просто выбрал то, что, по его мнению, могло бы мне понравиться. Это тот человек, который любил меня больше всех. К сожалению, он тоже считал, что охотнее всего я бы послушала «Hitler Rap» Мела Брукса.

У четвертой кассеты тоже нет футляра, но зато есть название, являющееся одновременно цитатой из Боуи и объяснением в любви: «И тогда я король, а ты… ты королева». Здесь только песни Дэвида Боуи. Эту кассету мне подарил мужчина, который считал, что любит меня больше всех. Для меня он записывал только Дэвида Боуи. Обложка для кассеты номер пять, видимо, не удалась, потому что даритель зачирикал всю картонку черным фломастером. Черный фломастер — это для мужчин вообще любимый инструмент при изготовлении кассетных обложек. Музыка на этой кассете в основном с радио. Возможно, потому, что пластинки в его коллекции были не совсем новые. А может быть, из-за суперкрутых высказываний на одной суперкрутой английской частоте. Мне показалось, что этих высказываний слишком много. Как бы там ни было, но с точки зрения музыкальной это одна из лучших моих кассет.

Но сейчас я послушаю кассету под номером шесть. Здесь снята даже магазинная обложка, ее заменили на симпатичную твердую бумажку. Похоже на титульный лист каталога «Квелле», но теперь уже не опознаешь разрекламированного шерстяного одеяла — сейчас это просто красивый узор, а под ним черно-белая фотография Гельмута Коля с Франсуа Миттераном, держащихся за руки, размером с почтовую марку. На внутренней стороне аккуратными маленькими буковками выведены имена исполнителей и названия песен, причем полностью: «The Mood-Mosaic: a touch of velvet — a sting of brass; The Jesus and Mary Chain: just like honey…». Переход со стороны А на Б отмечен двадцатью тремя крошечными диагональными штрихами. На задней части — со спины или как это там у них называется — инициалы человека, составившего эту кассету: П. X. Буквы очень странно растянуты в ширину и переходят одна в другую. Проставлен не только год, но и месяц, когда производилась запись: 10.85. Какой-нибудь другой разбирающийся в музыке мужчина этак через полгода мог бы взять в руки кассету и сказать: «Совсем неплохо, но ни одной новой вещи». И тут бы он обнаружил дату… Эту кассету мне подарил человек, которого я люблю. Люблю давно. Снова смотрю в иллюминатор. Ничего кроме голубой атмосферы и перины из облаков подо мной.

* * *

Закончив начальную школу, я оказалась перед выбором. Гимназия Хедденбарг, считающаяся либерально-прогрессивной и обругиваемая за левые взгляды? Кстати, позже ее переименовали в гимназию Карла фон Оссецкого. Или же консервативная гимназия Белльхорн, которая всегда называлось Белльхорн и всю жизнь так будет называться? Единственная причина, по которой я остановилась на Хедденбарг, заключалась в том, что большинство моих бывших одноклассников пошли в Белльхорн. Не нужны мне свидетели моей прошлой жизни. Ведь это был лабиринт, состоявший из одних только тупиков. И вот наконец выход. Во время собеседования директор спросил, с какой из своих подружек я хотела бы учиться в одном классе. «Ни с какой. Я бы хотела попасть в класс, где я никого не знаю». Он посмотрел на меня несколько отчужденно. «Естественно, у меня есть друзья, — сказала я подчеркнуто бодро, — но просто мне хочется завести как можно больше новых».

Я рассчитывала, что, если мне удастся оказаться в классе, где меня никто не знает, я смогу стать совершенно новым человеком. Могу стать кем хочу, создам себя заново. Теперь уж я сразу буду делать все как надо.

Я попала в класс 5.4. В Хедденбарге классы различались не по буквам, а по цифрам.

«Это уже кое-что», — сказала мама.

Мой план почти удался. В 5.4. кроме меня попала только Гертруд Тоде. Пару раз мы с ней играли, потому что наши мамы были знакомы, но по-настоящему никогда не дружили. Если она назвалась на собеседовании моей подругой, то, значит, просто наврала. Когда в первый день мы рассаживались, Гертруд сразу же заняла место рядом со мной. Она сделала это так естественно, что я не смогла отреагировать. Передо мной оказалась очень красивая высокая девочка с длинными черными волосами. В сказках такие играют Белоснежку. Ее внешность была безупречной, если не считать легкого пушка над верхней губой. Почему ко мне подсела не она? Наша новая классная взяла мел и вывела на доске: «Шотт». Сразу же раздались смешки и с разных сторон зашептали: «Скот». Шотт, хоть и носила короткую стрижку и свободный костюм, была уже не очень молода. Она раздала нам сложенные картонки, на которых велела написать, как нас зовут. А потом предложила выбрать старосту.

«Какие будут предложения?» — сказала Скот и оперлась на кафедру. Руку поднял мальчик. «Давайте выберем Анну Штрелау». Он имел в виду меня. Я быстренько посмотрела на его картонку. Фолькер Мейер. Круглое лицо, грязный подбородок… Вот и началась моя новая чудесная жизнь, полная смысла и друзей. Если они меня выберут… если только они меня выберут… им никогда не придется об этом пожалеть. Я буду лучшей старостой, какую только видели стены этой школы. Я буду управлять своим классом мягко и мудро, буду бороться с несправедливостью и решать сложные вопросы. Каждый сможет прийти ко мне со своими проблемами, я всегда помогу найти выход. Устрою веселый летний праздник с желтыми фонариками на деревьях. Когда я всё проверю и пойму, что еды и питья достаточно, усталая, но с улыбкой на лице выйду на танцпол. Луна отразится на моем серебряном коротком платье, и все остановятся, чтобы похлопать мне.

Кроме меня выдвинули еще две кандидатуры — мальчиков Бернгарда и Тилля. Голосование проводилось тайно. Скот раздала вырванные из тетради листочки и написала на доске три имени. Я вывела «Тилль» и положила листок так, чтобы каждый желающий мог ознакомиться с моим выбором. В самый последний момент, когда Скот уже протягивала старую засаленную шляпу, я сложила свою бумажку.

«Я выбрала тебя», — шепнула мне Гертруд Тоде, наклоняясь к шляпе.

Отрыв был небольшим. Даже очень небольшим. Я делала вид, что меня это не касается, но когда учительница раскрывала очередную записку и зачитывала написанное, у меня внутри все дрожало от желания услышать свое имя. Как уже говорилось, разница была маленькой. В конце концов максимальное число крестиков оказалось около моей фамилии. Скот подошла меня поздравить и спросила, согласна ли я с выбором класса. Я кивнула. Краснела и ничего не могла с этим поделать. Потом она спросила Тилля, занявшего второе место, согласен ли он стать моим заместителем, а я раздумывала, не устроить ли праздник прямо сейчас и не следует ли сделать подарки всем моим избирателям, а также, демонстрируя благородство, тем, кто голосовал за других. Мальчик, перед которым стояла табличка «Фалько Лоренц», поднял руку. Он выглядел неплохо, особенно растрепанные каштановые волосы.

«Мы тут подумали, — сказал Фалько, — и считаем… нельзя ли выбрать еще раз?»

Еще раз? Что значит еще раз? В голове застучало. Мы ведь уже выбрали. Меня. Староста и ее заместитель дали согласие, и по самым простым испытанным правилам демократии вопрос считается решенным. Что же не так?

«Мне бы хотелось предложить еще и Кики», — сказал Фалько. Наискосок от него действительно сидела девочка с именем Кики на табличке. Она не написала Кирстин или Коринна или как там ее зовут на самом деле. Она даже не указала фамилию. Просто Кики. Маленькая, изящная, с длинными светлыми волосами. И тут весь класс начал бурно выражать желание провести перевыборы. Видимо, все разгорячились. Скот спросила меня и моего заместителя, согласны ли мы на перевыборы. Ничего другого нам не оставалось.

Во время следующего подсчета я уже не волновалась из-за каждого голоса. Мне было ясно, что произойдет. Я все поняла еще до того, как Скот развернула первую бумажку. То, что было раньше, оказалось чудовищным недоразумением. Дураков нет. Меня не выберут. Как я могла быть такой идиоткой, зачем я согласилась? Они выставили меня на посмешище. Размечталась! Не надо было даже соглашаться на участие в выборах! Конечно, выиграла Кики. Такие как она всегда оказываются впереди. Так устроен мир. Не стоит усложнять себе жизнь. Я стала заместителем. У меня не было ни малейшего желания ударить для этих придурков палец о палец, но тем не менее я согласилась на предложенное, чтобы никто не подумал, что я обиделась. После первых выборов я выразила готовность стать старостой только потому, что мне все равно. Ведь кому-то придется этим заниматься. А теперь я зам, но мне по фигу.


В новом классе я не нашла себе ни друзей, ни подруг. Даже не старалась. Так надежнее. Рядом со мной все еще сидела Гертруд Тоде. Как только она пыталась договориться со мной на «после школы», я отворачивалась и делала вид, что не слышу. Не нужен мне никто, мне и одной не скучно. Наплевать, что никто меня не любит. А может, и не наплевать. Одно время казалось, что Таня Кельман с волосами Белоснежки станет моей подругой. Она приглашала меня к себе, мы вместе делали уроки и играли в «Эрудит». Все было так, как мне хотелось. Но мне никак не удавалось расслабиться. У Тани дома все было необычно. Абстрактные картины в полупустых комнатах. Удивительным был даже обед, приготовленный как-то раз Таниной мамой: картошка с творогом. Без мяса. И никаких консервов. Я обрадовалась, что у меня хоть родители нормальные. А кроме того, мне очень хотелось нравиться Тане, но как я могла произвести на нее приятное впечатление, если все во мне было не так? Неправильная фигура и неправильные джинсы, неправильный смех и неправильные слова. И принадлежащий мне велосипед тоже был не правильный, а почему-то складной. Перечислять мои недостатки не хватило бы терпения ни у кого — я была одним сплошным недостатком. Распрощавшись с Таней и перемещаясь на своем складном велосипеде в сторону дома, я сразу же начинала чувствовать себя лучше. Вскоре я стала придумывать отговорки, чтобы не ходить к ней. Для меня наступили трудные времена. Очень хотелось, чтобы она оставалась моей подругой, но для дружбы с ней я подходила еще меньше, чем для одиночества. А потом она неожиданно договорилась встретиться с Гертруд Тоде. Может быть, она специально искала себе в подруги самую некрасивую девочку, чтобы рядом с ней казаться еще более неотразимой. Хорошо еще, что я вовремя отошла в сторону.

Быть одной оказалось не так и плохо. Само одиночество — это классно. Но только не хотелось, чтобы кто-нибудь понял, что я одна. Поэтому я все время делала вид, что очень занята. Пока остальные болтали перед уроком, я делала домашку на следующий день или читала. Таким образом, никто не замечал, что со мной не разговаривают. А во время урока появлялась возможность расслабиться. Прошло совсем немного времени, и я стала любимицей Скот. Она ценила меня за внимательность и готовность в любую минуту быть к ее услугам. Наверное, ей казалось, что мне нравится немецкий, но на самом деле единственное, что меня интересовало, это возможность в течение сорока пяти минут не зависеть от остальных. И вообще, пожилые строгие учителя мне нравились больше. Молодые все время сдвигали парты и заставляли нас сидеть кружком. Нам постоянно предлагали групповые задания. Может быть, чтобы самим в это время выйти из класса и покурить. Самое трудное — это большая перемена. Я толклась в классе, пока заметивший это дежурный не выкидывал меня вон. Учителя считали, что свежий воздух жизненно необходим учащимся. Вниз по лестнице я тащилась как можно дольше. Еще целых четырнадцать минут. Во дворе я далеко обходила одноклассников и устремлялась в тот угол, где меня никто не знал. Делала вид, что мне срочно необходимо выполнить очень важное поручение, и с целеустремленным выражением лица моталась туда-обратно по двору, но все равно каждый понимал, что мне просто не к кому подойти. Безумная пытка. В конце концов мне пришла в голову идея прятаться на переменах в женском туалете. С тех пор в гальюнах я проводила очень много времени.


Хорошо еще, что я больше не пыталась прийтись кому-то ко двору или принять участие в делах одноклассников. Таким образом я избежала самого неприятного. Хотя нет, самого неприятного избежать не удалось. Потому что главной пыткой была физра. Я попала в класс страстных мускулистых фанатиков спорта, как парней, так и девчонок. С восторгом они швыряли друг в друга мяч и получали истинное наслаждение, если их выбивали. Они стонали как в экстазе и до последней секунды пытались схватить мяч. Их не пугало даже, если при этом оказывался вывихнутым палец. Они были по уши влюблены в боль и усталость, а также в вонь физкультурного зала. Все девчонки теперь надевали черные или темно-синие спортивные штаны из эластика, которые их плотно обтягивали. Само собой разумеется, что употевали они до полусмерти. Штаны скользили вниз, и их приходилось подтягивать, а ведь при этом очень трудно не выглядеть по-идиотски. Но в таких штанах жир не трясется, и теперь мои ноги были черными, гладкими и твердыми, как будто сделанными из искусственного материала.

Игру в вышибалы я все еще ненавидела. Хотя пока мы занимались вышибанием, нам, по крайней мере, не приходилось выступать на спортивных снарядах. Снаряды — это самый настоящий ад, это мука, не совместимая с человеческим достоинством. Уже через две недели после начала занятий учитель разделил класс на три группы по способностям. Первая выступала под лозунгом «Молодежь готовится к Олимпийским играм». Сюда входило восемь девчонок, которые именно этим и занимались. Каждый год они ездили в Западный Берлин на большие соревнования, а если шел дождь, то они вытаскивали из карманов идиотские маленькие накидки с надписью «Молодежь готовится к Олимпийским играм» и надевали их поверх плащей. Эти девицы занимались физкультурой отдельно. Им отвели в зале угол, где они вытворяли со своим телом самые невероятные штуки, взлетали в воздух без всяких дополнительных приспособлений, вертелись винтом и изгибались. Во вторую группу входили практически все остальные. Конечно, они не делали двойное сальто, но все-таки были способны выполнять упражнения на снарядах. Третья же группа называлась «Им не дано». Она состояла из троих: я, что само собой разумеется, а еще толстуха Хельга Штайнхорст и Инес Дубберке. Инес Дубберке носила тот тип очков, которые Господь раздает самым забитым личностям, чтобы уж добить их до конца, — медузообразные стекла диоптрий этак в двадцать восемь. Вспоминая то время, я вижу себя похожей на мокрый мешок, который беспомощно повис на конце каната. Помню, что не могла перепрыгнуть даже через самого низенького козла. Вижу, как меня подталкивают к разновысоким брусьям, чувствую тошноту при ударе желудком о деревяшку и ни на йоту не поднимаюсь наверх; вспоминаю унижение, бессилие, боль и стыд, страшный стыд за свое тело, которое должна была продвигать вперед на глазах у всех, чувствую вес этого самого тела — он безжалостно тянет меня вниз. Не понимаю, зачем меня вообще заставляли всем этим заниматься. Почему физкультура считается таким же важным предметом, как математика или английский? Не существует ни одной профессии, для которой нужно прыгать через козла, разве что учитель физкультуры. Неужели пожарник обязан уметь стоять на руках? Почему нельзя было позволить этим идиотам от спорта тренироваться на пользу олимпийскому движению, а меня оставить в покое?


Вернувшись из школы, я обедала, делала уроки, а потом ложилась в кровать и открывала одну из книг, которые пачками таскала из библиотеки. К бабушке мне больше не хотелось — к этому моменту она уже носила памперсы и пахла соответственно. Маме нравилось, что я не вожу домой друзей. Она считала меня беспроблемным ребенком, который замечательно умеет сам себе найти занятие. В каком-то смысле так оно и было. Моя кровать представлялась мне островом в кишащем акулами океане жизни. Стоило высунуть ногу — и последствия могли оказаться самыми печальными, но здесь, среди подушек, я чувствовала себя в безопасности. Я бы не испугалась, если бы остаток жизни мне пришлось провести в постели. Если брата и сестры не было дома, то я задвигала занавески. Теперь я в основном читала книги для девочек. Ханни и Нанни попали в интернат. Туда же привезли Долли, и она, самая маленькая, должна была прислуживать старшим девочкам. Она отказывалась, но все-таки им удалось ее заставить. И тут неожиданно Долли сдвинулась на желании услужить всем и каждому. Книга лишила меня покоя. Непонятно, на чью сторону встать. Делии повезло больше. Она путешествовала в дилижансе по Дикому Западу. На дилижанс напали индейцы; все, кроме Делии, погибли. Ее оставили в живых только для того, чтобы убить у столба войны. Бритта, Билли и Гундула жили в замечательном мире, где им сначала пришлось преодолеть кое-какие трудности, но в конце их ждал подарок — любимая лошадка. Потом их родители решили отказаться от квартиры и переехать за город на ферму в домик, обвитый плющом. Уезжая, они нашли на обочине грустную одинокую собаку, которую смогли забрать с собой. Бритту, Билли и Гундулу хранил добрый Бог, который позаботился даже о том, чтобы на скачках, несмотря на неудачный старт, они все-таки заняли первое место.

Непрекращающийся поток шоколада и виноградной жвачки помогал мне погрузиться в забытье. Одного чтения было просто недостаточно. К сладкому я относилась так же, как и к книгам: содержание отошло на второй план. Самое главное — количество, именно оно помогало мне убивать послеобеденное время. На самом деле мне был бы полезен алкоголь, но о спиртном я как-то не думала. А кроме того, маме бы, наверное, не понравилось, если бы я каждый день напивалась, лежа в кровати.

Частенько я подумывала о том, что от шоколада стоило бы отказаться, и даже вообще следовало бы ничего не есть. Я была не очень толстой, не такой, чтобы меня дразнили. Все насмешки доставались Хельге Штайнхорст. Она была немногим толще чем я, но ее лунообразное лицо спасало меня, если вдруг народу требовалась жертва.

Однажды на уроке английского к нам в класс зашла по-настоящему жирная девчонка из старших. Ей надо было сдать какую-то бумажку. Она еще стояла около миссис Мейер-Хансен, а некоторые уже начали хихикать, и толстуха покраснела. Когда она вышла, миссис Мейер-Хансен начала с нами разговаривать. Стройная и симпатичная, она могла себе это позволить.

«Не мог бы кто-нибудь мне объяснить, почему все только что смеялись?» — спросила она сердито.

Молчание. А потом Кики заявила: «Потому что она такая стройненькая». И все заржали еще громче. «Я думаю, что вы не правы. Ведь у некоторых людей нарушен обмен веществ, и они ничего не могут поделать со своей толщиной».

Болезнь! Болезнь — это единственное оправдание. Если человек слишком много жрет, его не принимают. Здесь в безопасности только худые. Если бы я была тоненькой, то смотрелась бы элегантно, даже не перевернувшись на турнике или застряв на козле. Но для похудания мне потребовалось бы несколько недель. А мне немедленно нужно было придумать хоть что-то, чтобы избавиться от гнетущего страха перед каждым следующим днем. Ведь в этот день мы могли заниматься на снарядах, или выполнять групповую работу, или делать еще что-нибудь не менее мерзопакостное. И даже если не будет ничего особенного, все равно остаются большие перемены, когда не знаешь, что предпринять. Может, для моих чувств слово «страх» не очень подходит, но уж подавленной я была точно. Ощущение все равно противное. Избавлялась я от него лежа в кровати и забив себе рот чем-нибудь настолько сладким, что все остальное отходило на второй план. «Прямо как я, — говорила мама, входя в мою комнату, — раньше я тоже очень любила читать». Она постоянно утверждала, что я похожа на нее: «Ты как я. В точности как я. А сестренка твоя один к одному тетя Магда». Когда они были детьми, тетя Магда, сидя за столом, все время держала руку у лица, чтобы не видеть мою маму, — она ее терпеть не могла.

Мне совсем не хотелось быть как мама. Ей не хватало блеска, и вид у нее был всегда испуганный и усталый. Когда мы с братом и сестрой приходили домой, то бросали куртки и грязную обувь, а мама все это поднимала. Пустое место. На тех немногих письмах, которые она получала, не писали даже ее имени: госпоже Роберт Штрелау. А я оказалась похожей на нее. Причем настолько, что всегда точно знала, что она в данный момент чувствует.

Мне бы больше хотелось походить на сестру. Она была не только старше и симпатичнее, она намного превосходила меня и во всем остальном. Даже то обстоятельство, что мама регулярно высказывала ей претензии, свидетельствовало в ее пользу. Ко мне можно было не придираться. Мои единственные джинсы и те были довольно старомодными. А сестрица ходила в высоких белых сапогах и красном мини-платье из искусственной кожи. А еще у нее были солнечные очки. Несмотря на нелюбовь к шуму, она со своей подругой каждую неделю смотрела по телевизору хит-парады. Однажды певец Даниель Жерар не смог просвистеть свою мелодию, потому что рассмеялся, а сестрица с подругой начали издавать дикие крики и придвинулись ближе к телевизору.

«Разве не прелесть?!» — воскликнула сестра. У Даниеля Жерара была борода, и он носил мягкую черную шляпу. Я так и не поняла, что в нем такого прелестного. Не знаю, что нашло на сестрицу и ее подружку, но казалось, что они знакомы со всем миром. Как будто с Жераром их связывали личные отношения, что позволяло выказывать почти материнское волнение, стоило ему сделать ошибку.

Когда сестра познакомилась со своим первым парнем, коллекция ее пластинок увеличилась на «Не заигрывай с замарашками» Франца Йозефа Дегенхардта и долгоиграющую пластинку Леонарда Коэна. Приятеля сестры я не выносила. Ему было уже двадцать, он изучал психологию и утверждал, что я не могу его терпеть по той простой причине, что сама тайно в него влюблена. Когда сестры не было дома, то я, если отец в это время не спал в гостиной, слушала на нашей шарманке ее пластинки. Некоторые песни я крутила по многу раз подряд. Десяток раз я слушала «Лучше бы Руди Дучке сказал папе». Господи, вот это песня! Она ясно давала понять, насколько сильно я отстала от жизни. У меня было всего две пластинки: «Ной» Брюса Лоу и «Мне хочется иметь маленькую кошечку» Вума, мультяшной собачки с грушеобразной головой, главного героя передачи «Трижды девять».

У сестры оказался не только более развитый музыкальный вкус. Она сумела настоять, чтобы ей отвели собственную комнату, в которой можно будет запираться с тем самым парнем. Она так долго уламывала родителей, что те в конце концов освободили свою спальню и поставили в гостиной складной диван.

«Трое детей в такой комнате — о чем вы только думаете! — заявила сестренка родителям. — Этот дом слишком мал для шестерых, вам следовало ограничиться одним ребенком». Бывшая комната родителей в два раза больше детской, в которой раньше мы помещались втроем. Сестра сама решала, как обставить новые апартаменты. Стены оклеили плотными обоями и покрасили белой краской. Появились белая стенка, белая книжная полка, белый палас, белый письменный стол со стулом, белая кровать и самое главное — ярко-красная «сиделка», пуф, как у Вума. Из-под молнии вылезали белые комочки наполнителя. Детскую, в которой остались мы с братом, тоже переклеили. Но обои выбирал папа, поэтому на них были нарисованы огромные, детские оранжево-желтые маки. «Веселенькие», — пояснил батюшка. В центре комнаты поставили полку, делившую помещение на две части, в остальном все осталось по-прежнему. Достаточно было посмотреть на ту и другую комнаты, чтобы понять разницу между мной и сестрицей.


Я использовала любой повод, чтобы пропустить школу. Собственно говоря, каждый день, когда мама приходила меня будить, я чувствовала себя больной. Брела в ванную на свинцовых ногах и с иглой ненависти, торчавшей в сердце. Чаще всего ванная уже оказывалась занятой. Я прислонялась к стене, закрывала глаза и пыталась поспать еще, пусть и стоя. Я молча проклинала мать. Почему нельзя разбудить меня, когда ванная уже освободится? Наконец бабушка или папа выходили, я тащилась к унитазу, писала и еще пару минут сидела с закрытыми глазами, — сестра или младший брат к этому времени уже колотили в дверь. Я не представляла, как заставить глаза открыться, как встать и умыться, но потом все-таки брала себя в руки, споласкивала лицо и проводила по волосам расческой, измазанной березовой водой. Ради чего так мучиться? Стоило мне подумать о том, что это будет продолжаться многие годы, по крайней мере до конца школы — да и с какой стати потом будет лучше? — и тот факт, что представители рода человеческого смертны, тут же начинал мне казаться вполне целесообразным. Все равно я уже не верила, что смогу стать такой, как мои одноклассники, и получу свою порцию радостей жизни.

Иногда по утрам я чувствовала себя настолько погано, что не могла даже встать и со стоном отворачивалась к стене. В такие дни я заболевала. По поводу, например, предстоящего спортивного праздника. Проще всего было бы, конечно, остаться прикованной к постели навсегда, но реально рассчитывать на такую удачу не приходилось. Дело не шло дальше краснухи и кори. Хотелось бы оказаться слепой. Тогда бы, наконец, у меня появилась собака. Поводырь. Неплохо быть парализованной. Тогда можно читать. Наверное, и в этом случае отец подарил бы мне щенка. Тяжелобольному ни в чем не отказывают. Да и вообще, заметные, очевидные страдания многое бы упростили. Слепота или паралич явились бы уважительной причиной для освобождения от физры, но я бы даже отказалась от такой халявы. Я бы таскалась по полю, ничего не видя, и играла в вышибалы. Никто бы тогда не осмелился меня выбить. А я бы сориентировалась по шуму летящего мяча, метнулась бы ему наперерез и поймала бы к удивлению всех. Я бы стала одним из лучших игроков, этаким чудом, и «Лучшее из Ридерс Дайджест» опубликовал бы статью о том, как мужественно я борюсь со своей судьбой. Я бы попросила подвезти мою инвалидную коляску к тем самым разновысоким брусьям и потребовала бы, чтобы меня подняли наверх. Никто бы не поверил, что у меня что-нибудь получится, но ведь нельзя отказать инвалиду в его просьбе. А я со своими мускулистыми руками, привыкшими толкать тяжеленную коляску, и тонкими атрофированными ногами быстро бы переместилась с перекладины на перекладину, так легко и элегантно, что окружающие не смогли бы удержаться от аплодисментов. В одном я была уверена: если бы никто не требовал от меня вещей самых обычных, то я оказалась бы способной на нечто уникальное.

Что касается поперечного миелита, то дальше пары стелек для слабых голеностопных суставов дело не пошло. Попытка ослепнуть исключительно силой собственной воли окончилась частичным успехом: зрение стало минус четыре. Сначала я обрадовалась очкам. Они не продвинули меня к цели, но могли меня изменить, а вот изменений-то как раз очень хотелось. Кроме того, в нашей семье у меня единственной оказалось плохое зрение. По крайней мере, в этом я не походила на маму. Но радость моя длилась ровно до того момента, когда я смогла взять в руки свои очки — бесплатное уродство из прозрачной розовато-коричневой пластмассы. Значит, это не то изменение, которое сделает жизнь лучше. «К счастью, теперь всё не так, как раньше. Сейчас по страховому полису можно получить прекрасную вещь», — сказала мама. Близорукость — это не достаточно драматичное событие, из-за которого тебе обламывается масса уступок. Она оказалась всего лишь причиной отсутствия моих фотографий того времени.


Единственным видом физических упражнений, от которого меня не тошнило при одной только мысли, стали поездки на лошади в компании Сюзи Клаффке. Если и был в то время кто-то, с кем я хоть немного дружила, так это она. В начальной школе мы не очень-то ладили. Однажды Сюзи Клаффке и еще одна девочка подкараулили меня утром и высыпали всё из ранца. Но, во-первых, теперь я уже ходила не с ранцем, а с папкой из искусственной кожи, а во-вторых, у Сюзи Клаффке, кроме всех остальных преимуществ, имелось две лошади — огромный рыжий мерин с белыми ногами по имени Калибан и злющий жирный пони. Редко, очень редко мне разрешалось ездить на рыжем. Усаживаясь на Калибана, я становилась другим человеком — выше, сильнее, красивее. Несовершенство моего собственного тела переставало играть какую-либо роль. Все становилось каким-то… величественным, что ли. Хотя мне кажется, что «величественный» — недостаточно сильное слово. Обычно мне приходилось брать черного пони. Он звался Принц и пытался лягнуть или схватить все, что находилось от него на расстоянии меньше метра, будь то человек, собака, лошадь или курица. Принц ненавидел весь мир. И я его хорошо понимала. Но ясно, что шансов у него не было. Мы загоняли его в угол, хватали за недоуздок и, чтобы почистить, привязывали к колышку на такой короткой веревке, что от ярости он с ревом кусал деревяшку. У пони не было настоящего седла, только тоненькая кожаная подушечка со стременами. Эта подушечка все время пыталась соскользнуть с его круглой спины. Стоило только недостаточно сильно натянуть одно стремя, и тут же можно было оказаться у Принца под животом.

Само собой разумеется, очень приятно, когда теплое живое существо возит тебя по лугам и лесам, но что мне больше всего нравилось, к чему я постоянно стремилась — это четырехсотметровая скаковая дорожка в заброшенном карьере для добычи гравия. Пони разделял мои пристрастия. Чем ближе мы подъезжали, тем более по-идиотски он себя вел. Видимо, именно любовь к тому дикому мгновению, когда он, тяжело дыша, вытягивался в длину и так быстро перебирал своими короткими ножками, что я, сидя на нем, вообще переставала ощущать движение, нас и объединяла. Как влитая я замирала в стременах, а под ногами с огромной скоростью убегала назад трава. Я наклонялась далеко вперед, стараясь попасть уздечкой в такт с животным, и вся отдавалась скорости. Если в этот момент пони останавливался или тормозил (исключительно из вредности), то мне приходилось плохо. А он делал это часто и охотно: упирался передними ногами в землю и задирал зад. И каждый раз я описывала одну и ту же траекторию: сначала летела круто вверх, в максимальной точке делала пол-оборота и резко падала вниз, ударившись спиной. Последнее, что мелькало у меня перед глазами, — куда-то вдруг исчезающее небо. От удара в легких пропадал весь воздух. Когда Сюзи Клаффке наконец находила меня в высокой траве и, не слезая с лошади, спрашивала, всё ли в порядке, я была способна издавать только странные скрипучие звуки. Болело так сильно, что каждый раз я пребывала в уверенности, что ребра проткнули легкие. Таких падений можно избежать, для этого нужно отклоняться назад или сделать покороче уздечку. Но это ведь своего рода тормоз. Чтобы полностью насладиться ездой, мне приходилось наклоняться вперед и доверяться пони, хотя опыт говорил, что полагаться на него не следует. А вот если он вдруг принимал решение — непонятно, по какой причине, — отнестись ко мне терпеливо, то скорость давала мне чувство настоящего счастья. Я переставала существовать в качестве твердого тела и превращалась в движение, я была сублимацией движения. А из-за того, что в любой момент я могла сломать себе шею, становилось еще отпаднее. Подумаешь, я некрасива и меня никто не любит! Зато мои чувства олицетворяли саму красоту.


Покупка лошади представлялась делом еще более бесперспективным, чем мечты о собаке. Я знаю, что у прилагательных типа «бесперспективный» не бывает сравнительной степени, но это было на самом деле бесперспективнее. «В Боберге полно больных с поперечным миелитом — и всё из-за несчастных случаев во время скачек», — сказал отец. Видимо, он исходил из предположения, что с лошади можно упасть только в том случае, когда она твоя. Ну а вторым аргументом были, как вы сами понимаете, деньги. Если бы я могла, я бы сама заработала на лошадь. Но не в таком возрасте, когда еще даже нельзя разносить «Гамбургер Абендблатт». За пару улиц от нашего дома находился пустой участок земли. Теперь после школы я не ложилась в постель, а корчевала и обустраивала пастбище. Я проливала пот, разбивала себе руки и ноги, недостаточно ловко уклоняясь от падающих берез, вытаскивала корни до тех пор, пока все пальцы не превратились в одну сплошную мозоль. Должно же это было принести свои плоды и приблизить меня к цели — приобретению лошади, пусть и самой плохонькой! Папе я продемонстрировала раскорчеванное поле. Он только пожал плечами. Что тут сделаешь! Делать нечего.


Сначала я сопровождала папу на прогулках с одной только целью — обработать его и уговорить купить лошадь. Я пыталась показать свою компетентность, перечислив пятьдесят видов рисунков на лбу лошади: звездочка, пятно, завиток, звездочка другой формы, звездочка и штрих вместе… Но хотя папа оставался глух к моим желаниям и был тверд как сталь, в один прекрасный момент я обнаружила, что с удовольствием брожу с ним по лесу, да и вообще он мне нравится. Конечно, я и раньше его любила. Его вообще было легко любить. В отличие от мамы, всегда готовой услужить, он, казалось, жил своей собственной интересной и таинственной жизнью. До сих пор я так и не имела ни малейшего представления, что же у него за профессия. Когда он уезжал на своем «опеле», ему приходили большие посылки, иногда штук по двадцать. Открывал их только он сам, при этом мы с братом почтительно заглядывали ему через плечо. Чаще всего в них оказывалось какое-нибудь барахло типа бумажек или тюбиков, но и иногда и что-то интересное вроде резиновых бегемотиков, копий римских или египетских барельефов или, например, сто пятьдесят ярко-красных гипсовых ступней в натуральную величину. Я поняла, что папа несчастлив. Может быть, даже так же, как и я. Может быть, на самом деле я похожа не на маму, а на отца. Я начала даже воображать, что понимаю его чувства. Когда я смотрела, как он сворачивается клубочком на диване, завернувшись в одеяло из ламы, у меня даже горло сжималось. Стоило появиться гостям, и лапа сразу оттаивал. Он чувствовал себя плохо, только оставаясь один на один с семьей. Посторонним он беспрерывно рассказывал анекдоты и каждому сообщал, что теоретически он мог бы уже поставить в свой гараж целых три «феррари». Дело в том, что в какой-то газете он прочитал, что на ребенка с момента рождения до окончания школы в среднем тратится около ста тысяч марок — столько же, сколько стоит «феррари». Теперь он постоянно повторял эту шутку. Но я знала, что в ней есть и доля правды и что жизнь, которую он ведет, мало похожа на то, о чем он когда-то мечтал. Я решила, что не буду больше ныть и просить лошадь. Отцу и так достаточно трудно. По крайне мере, от этой проблемы я его освобожу. Но поскольку до этого я самым подробным образом перечисляла ему преимущества разных пород и перспективы их разведения, то теперь мне пришлось выискивать новую тему. Не говорить же о том, что мы оба несчастны. Мы беседовали о природе и технике, о физике и химии. Как только я, брат и сестра оказались способными хоть чуть-чуть соображать, папа постоянно спрашивал нас формулу воды, так что теперь каждый из нас выпаливал ее как из пулемета. И даже те сказки, которые он рассказывал нам перед сном, всегда оказывались скрытыми задачами по физике. В каждой из его историй король задавал своим трем сыновьям задачи, и решал их только младший принц. Например, шарик закатился в узкую U-образную подземную трубу. Тот, кто сможет его вытащить, получит королевство. Как обычно, у старших ничего не получалось. Младшенький же засунул в трубу садовый шланг, и, когда там оказалось достаточно воды, шарик вынесло наверх.

Я рассказала, что в школе мы соединили проводками велосипедный фонарик с батарейкой и появился свет. К моему облегчению, отец сразу же ухватился за эту тему. Я никогда не могла сказать с уверенностью, сколько времени он будет терпеть мое присутствие на его прогулках, но сейчас он оживленно вещал о замкнутом электрическом контуре. Я спросила, как в батарейку попала энергия, и отец поведал мне, что никому еще не удалось создать вечный двигатель. Все оказалось очень просто: «Представь себе водяную мельницу, установленную в центре закрытой емкости, справа заполненной воздухом, а слева водой. Лопасти изготовлены из более легкого, чем вода, материала. Справа лопасти падают вниз, потому что они тяжелее, как ты понимаешь, воздуха. А потом слева они поднимаются за счет силы воды. Единственная проблема — перегородка. Как лопастям переходить из воздуха в воду, ведь вода не должна переливаться в правую половину?»

Ум отца произвел на меня огромное впечатление. Идея казалась просто гениальной. Может быть, когда-нибудь я буду изучать в институте физику и смогу решить проблему с перегородкой. Папа откроет мне путь в увлекательный героический мир, но для этого нужно сделать так, чтобы он и дальше продолжал вести со мной умные разговоры. Я ломала себе голову, выдумывая темы, которые заинтересуют его настолько, чтобы он забыл о том, что его собеседник — это всего-навсего я. Конечно, маме всегда хотелось со мной поговорить. Она спрашивала, как дела в школе, что приготовить на обед или о чем говорила какая-нибудь скучнющая соседка. Мелочный умишко. Ей никогда не изобрести вечный двигатель. К тому же я просто ненавидела ее слюнявые поцелуи. Само собой разумеется, я отдавала себе отчет, насколько это неприятно — нуждаться в обществе отца из-за нежелания других людей иметь со мной дело. Но я думала, что мои одноклассники не смогут рассказывать так умно и интересно, как мой папа. Мне нравилось, как отец воодушевлялся, сталкиваясь с необычной задачей. Куб, в котором находятся двести волнистых попугайчиков, — будет ли он весить меньше, если начать хлопать в ладоши, чтобы птички взлетели? Выживет ли человек, если в оторвавшемся от тросов лифте подпрыгнет в тот момент, когда кабина упадет на землю? Когда он задавал мне подобные вопросы, я ощущала нашу с ним близость. Он получал такое удовольствие от своих знаний! Но иногда он замолкал на полуслове и морщил лоб, уставившись на меня. Наверное, никак не мог понять, зачем разбрасывается своими шикарными идеями перед таким ничтожеством, как я.

_____

В воскресенье утром, когда мы всей семьей завтракали в саду, я попыталась привлечь внимание отца, рассказав про химический опыт, проведенный в школе. Когда я, слегка преувеличивая, описывала размеры фиолетового облака, папа встал, молча собрал яичную скорлупу и пошел наискосок через сад к куче компоста. Я уставилась ему в спину. Неужели он специально? Может быть, он просто забыл позвать меня с собой. Я помчалась за ним. Когда наконец догнала, он ускорил шаг, и мне пришлось чуть ли не бежать, чтобы не отстать слишком сильно. И вдруг я как будто почувствовала папины мысли: «Когда это прекратится? Когда это, в конце концов, закончится? Неужели этому никогда не будет конца?!»

Стало ясно, что лучше вернуться за стол. Немедленно! Но вместо этого я продолжала разговаривать с отцом, болтала, словно от этого зависела жизнь, пыталась спрятаться за потоком слов от его неприятия и своего стыда. У кучи папа остановился и повернулся ко мне с перекошенным лицом: «Почему ты все время шляешься за мной по пятам? Неужели не можешь оставить меня в покое?! Скажи, у тебя что, эдипов комплекс? Что с тобой?»

В эту минуту мой мир взорвался. Что такое эдипов комплекс, я знала. Что-то связанное с сексом. Мне стало совсем плохо. Казалось, что я падаю в бездонную пропасть. И когда почудилось, что я добралась до самых глубин своего позора, дна все еще не было, — теперь я падала еще глубже, на следующий уровень, туда, где скрывается отвращение к самому себе. Я приставала к своему отцу. Боже мой! Я была просто отвратительна! Не понимаю, как я сумела отойти от компоста. Не знаю, бежала ли я, чтобы как можно скорее с рыданиями броситься на кровать, или, может быть, сделала смешную попытку сохранить самообладание. Не исключено, что я спокойно повернулась, пошла назад, села за стол и сделала вид, что ничего не произошло. Скорее всего, именно так и было. Наверное, я намазала тост мармеладом, хотя душа моя рвалась, рвалась и рвалась. Я вычерпывала из стаканчика йогурт — ложечку за унижение, ложечку за разочарование, ложечку за отвращение к самой себе и огромную ложку за ненависть. Хорошо, я оказалась навязчивой, отвратительной и противной — но кто дал папе право думать, что мне хочется лечь с ним в постель? Может быть, он все время так считал. Все те недели, когда мы вместе гуляли, он говорил себе, что ни одна нормальная девочка в двенадцать лет не согласится ходить на прогулки с отцом, следовательно, я по нему сохну. Вот гадина! Гадина и идиот! А я-то им восхищалась! Он был моим самым умным и любимым папой. Любимым? Какой я оказалась противной! Отец был абсолютно прав. На земле не должно было существовать такого недоразумения, как я! Мне следовало бы себя убить. Вскрыть вены маникюрными ножницами. Но даже на такое я была не способна, и за это я тоже начала себя ненавидеть. Мне было стыдно.


Однажды, зайдя в женский туалет, я увидела двух девятиклассников, прислонившихся к кафельной стенке напротив кабинок. Они курили. Туалеты для девятых классов находились этажом выше, там все время шастали проверяющие. Поэтому курить они приходили к нам.

«Слышь, — сказал один из парней, показав на закрытую кабинку, — там на самом деле кто-то ссыт. Только послушай!» В тишине я действительно услышала журчание. Вскоре дверца открылась, и появилась Инес Дубберке, девочка с толстенными линзами. Парни засмеялись и швырнули окурки на пол. Когда они выходили, я прижалась к раковине. Потом зашла в кабинку, оторвала полметра бумаги и повесила на бачок, другой конец опустив в унитаз. Если писать прямо на бумагу, то моча польется по ней и шума не будет. Когда я вышла, Инес все еще стояла у раковины. «Они держат дверь», — сказала она. Я видела, что ей приятнее быть запертой не в одиночку. Снаружи кто-то хихикал. Я посмотрела в замочную скважину. Увидела Кики, девочку по имени Барбара и толстую Хельгу. Потом в скважине стало темно, и чей-то зрачок уставился прямо в мой.

Они частенько проделывали такое — запирали девчонок. Никакой личной обиды. Может случиться с каждой. Конечно, не с Кики или Таней, но со всеми остальными вполне. Со сложенными на груди руками я прислонилась к раковине и стала ждать. По крайней мере, когда математичка будет подниматься по лестнице, они отпустят дверь и понесутся в класс. Инес с диким видом дергала дверь. Вот глупая! Может быть, с той стороны они вдесятером держатся за ручку. Но Инес настолько дура, что не может даже пописать тихо. Девчонки хихикали и шебуршились. Отталкивали друг друга от скважины, чтобы бросить взгляд на нас: на обладательницу толстенных очков и на ту девицу, которая на физкультуре не способна перепрыгнуть даже через самого низенького козла. Можно умереть со смеху: двум таким идиоткам не выбраться из туалета.

«Если они еще раз сюда посмотрят, я швырну им в глаза мылом», — заявила я. «Правда? Швырнешь?» — прошептала Инес. У нее даже глаза заблестели. Может быть, из-за света, преломившегося на ее очках. Я набрала пригоршню обмылков из мыльницы, а когда замочная скважина снова потемнела, я запустила туда все. «Теперь вперед!» — завопила я. Мы с Инес вместе навалились на дверь. Она поддалась, и мы оказались снаружи. Когда мы вылетали, никто не попытался нас задержать. Девчонки окружили Дорис Пёльман, самую мелкую из нашего класса. Все называли ее Мелкой Дорис, потому что у нас училась еще одна Дорис, довольно высокая девица. Мелкая Дорис сидела на полу, зажмурив глаза. Одна из девчонок помчалась к раковине, намочила платок и вытерла ей лицо. Инес отошла подальше, и все с ужасом уставились на меня. Медленно в меня проникал страх. Что, если я серьезно поранила Мелкую Дорис? Но мне все еще казалось, что она получила по заслугам. Она хотела посмотреть на запертых и беспомощных. А теперь ревет от мыла, попавшего в глаза. Девчонки даже не пытались взглянуть с укором — они были в ужасе. Несколько мальчишек подошли и поинтересовались, что случилось, а потом появилась математичка, и все на автомате потащились в класс, Дорис все еще в окружении других девиц. Я села на место. Посчитала, что не стоит мне бросаться ей на помощь. Я оказалась изгоем. Ребятки затеяли милую безобидную проделку, а я, злыдня этакая, нанесла детке увечье. Наконец даже училка усекла, что что-то не так, подошла к Мелкой Дорис и спросила, в чем дело. «Кто-то швырнул ей в глаза мыло», — сказала Кики. Я рисовала в тетради закорючки. Математичка осмотрела глаза. «Кому-нибудь из вас придется отвести Дорис домой, — сказала она. — Таня, сходишь?» Таню отпустили. Благодаря мне. «Кто это сделал?» По классу пронесся шелест, и математичка зло посмотрела на меня. «…Но она и сама сожалеет, — послышался голос Кики, — она же наверняка нечаянно». Совершенно очевидно, что Кики очень серьезно относилась к своим обязанностям старосты. Кровь прилила к голове, показалось, что сейчас лопнут уши. Математичка повернулась ко мне. «Анна, ты специально? Ты хотела, чтобы Дорис было больно?»

Идиотка. Конечно, ей должно было стать больно. Именно с такой целью люди бросают в глаза мыло — чтобы стало больно. Зачем же еще?

«Нет, — сказала я тихо, — я не хотела. Мне жаль». При мысли о том, что Мелкая Дорис может ослепнуть, мне стало совсем плохо. Тогда придется остаток дней жить у нее и выполнять все ее капризы, превратившись в рабыню. Делать даже то, с чем мне явно не справиться. И все равно вина моя не станет меньше. Но по какой-то причине все были убеждены, что так поступить я могла только нечаянно. Пусть и дальше так думают.

Еще до конца урока я собрала вещи и, как только прозвенел звонок, впереди всех бросилась вон из класса.

_____

На следующий день я первая подошла к Мелкой Дорис. Такое решение было принято длинной бессонной ночью. Глаза у Дорис выглядели абсолютно нормально.

— Я хотела извиниться. Мне жаль, что так получилось. Тебе все еще больно?

— Да нет, забыли, — сказала она приветливо.

Обязательная программа выполнена. Переходим к вольным упражнениям.

— Мне правда очень жаль, — сказала я еще раз. На самом деле мне было ни капельки не жаль, это я внезапно поняла совершенно отчетливо.

— Да всё в порядке, правда. Выбрось из головы.

— Да ты что! Это и на самом деле ужасно. Очень жаль. Я не хотела.

Я пожала ей руку, а потом пошла не в класс, а домой. Дома у меня поднялась температура. Я сказала маме и легла. Представила, как сегодня Мелкая Дорис по дороге из школы попадет в аварию. Несчастный случай, который не имеет ко мне никакого отношения. Занесет цистерну, она заденет велосипед Дорис и отбросит его в кусты. А потом разобьется, ударившись о стену. Ядовитая, разъедающая кислота вытечет наружу, прямо к тем кустам, где лежит Дорис. Кислота разъест ей лицо, обезобразит навсегда, лишит зрения. Я начала молить Бога, чтобы он послал цистерну. А потом взяла книгу из пачки, которую пару дней назад принесла из библиотеки. Долли все еще в интернате. За это время она перешла в разряд старших и получила возможность пользоваться услугами младших. Она была настолько мила, что маленькие девочки боролись за право растопить для нее камин или приготовить чай. Еще одна слащавая книга, из тех, от которых меня тошнит. Хорошо еще, что я больна. Целую неделю.


Мелкая Дорис стала моей подругой. Даже в восьмом классе у нее был такой вид, будто она все еще учится в начальной школе, не старше четвероклассницы. У нее маленький, плотно сжатый рот и короткие редкие светлые, какие-то детские волосы. Но Мелкая Дорис не только выглядела по-детски, она и одевалась соответственно. Малышовое платьице с большими красными и синими квадратами и ранец вместо портфеля. Из дорогой тонкой свиной кожи — наверное, он полезнее для осанки, но согласитесь, что вид у нее был глупый. На уроках она рисовала остро отточенным карандашом деревни с миллионами подробностей: сотни домиков с занавесками на окнах. Главное даже не то, что все занавески были разного цвета, — из-за одной выглядывала крохотная кошка, за другой виднелась перевернутая ваза, не больше шарика, который можно выковырять из стержня для ручки. На маленькой церкви — малюсенькие часы, показывающие без двадцати одиннадцать, над входом в храм — надпись «Благослови, Боже» и год: 1872. На пристани — корабли «Хайни» и «Мёве», лодки с веслами не толще волоса. На витрине у булочника — хлеб размером с рисовое зернышко, часовщик выставил будильники с булавочную головку, в музыкальном магазине с потолка свисают трубы-муравьи. Мне приходилось все это разглядывать, потому что Мелкая Дорис сидела со мной. Наш класс располагался теперь в синем павильоне, который через несколько лет снесли из-за наличия асбеста. Шотт ушла на пенсию, у нас появился новый классный, он же учитель физкультуры. В этом оказалось мое спасение. Занятия на снарядах и тому подобное Коопман чаще всего заменял футболом. Не знаю, предусматривает ли учебный план футбол, но если даже и предусматривает, то уж наверняка не так часто. Девчонки из «Молодежь готовится к Олимпийским играм» продолжали заниматься в зале — отсутствие представительниц женского пола Коопмана не волновало, — но все остальные должны были выходить на стадион. Карло Дозе оказался единственным в классе, кто принимал футбол всерьез. Тилль Хинсберг и Фолькер Мейер играли не хуже, но им все было по фигу. Они не занимались ни в каком клубе. В отличие от Дозе. Без футбола он ничего из себя не представлял. Он собственноручно составил две таблицы Бундеслиги и прикнопил их на стенку в классе. Данные одной таблицы он постоянно менял, она отражала фактическое положение команд. Вторая представляла собой гипотетические результаты, о которых мечтал Дозе. Когда мы шли от спортзала к стадиону, Коопман собирал вокруг себя лучших игроков, и они все вместе убегали вперед. Отбросы естественного отбора плелись следом. Я радовалась тому, что неожиданно оказалась среди множества спортивных неудачников. На футбольном поле я стала представителем нижней границы разряда среднестатистического игрока; другое дело, что этот среднестатистический игрок оказался таким бесперспективным. Носком я била целенаправленно и сильно. В ударе носком я была хороша. Но Коопман всякий раз замечал и орал: «Только не пыром!»

Загрузка...