…Говорили о русских мистиках и демономанах и, так как дело было почти сплошь в литературной компании, то естественно вспомнили Лескова, знатока и ценителя мистики, и Тургенева, который всю свою жизнь был западником, жаловался, что его оклеветали перед русской молодежью в отсталости и, однако же, на закате, точно что с ним сталось, почувствовал интерес к таинственному и внес свой очень значительный вклад в область русского мистического рассказа. Кто-то вспомнил о гиппократовом виде, о печати смерти, о которой, между прочим, идет речь в одной из любопытных лесковских новелл, и припомнил нечто по этому поводу и из своего опыта. Когда он кончил, хозяин дома, седеющий литератор, попросил нашего внимания и осведомился, все ли мы слышали, что наряду с гиппократовым видом — facies hyppocratica — есть еще иной способ распознавания человека, к которому приближается смерть.
— А именно? — осведомились мы.
— Вам ничего не известно про так называемый odor mortis?
Латинский термин мы, последние могикане классицизма, конечно, перевели, но о «запахе смерти», как предшественнике человеческого конца, оказывалось, действительно никто из нас не слышал.
— Именем odor mortis, — пояснил литератор, — медицина обозначает запах смерти, который некоторые, исключительно чуткие люди, от природы одаренные особым чувством, слышат там, где должно вскоре въявь для всех повеять дыхание смерти. И так как это не есть научное положение, а всего лишь медицинская традиция, стоящая на грани знания и предрассудка и «по курсу» не полагающаяся, то поэтому и среди медиков нетрудно встретить людей, которые про odor mortis даже не слышали, или и слышали, но слух этот отметают, как суеверие. На научную устойчивость этому исключительному явлению претендовать, конечно, и не приходится, но внимания, может быть, оно заслуживает, как заслуживают его те явления прозрений, предчувствий и ясновидения, которые несомненны, хотя и совершенно не поддаются подведению их под железные рамки строгих жрецов науки, в которые они усиливаются замкнуть все мироздание со всеми его странностями и тайнами.
— Это что-то очень любопытное и таинственное, — прошептала литературная дама, слегка зажмуриваясь и половчее усаживаясь на кушетке. — «Есть многое в природе…»
— Да, это любопытно и таинственно, — согласился хозяин, — и лишний раз доказывает, что действительно «есть многое в природе, друг Горацио». Но так как вы, господа, конечно, заметили, что к этой фразе прибегают обыкновенно перед тем, как сказать глупость или наврать с три короба, то лучше было бы нам тени Гамлета не тревожить. Итак, я продолжаю.
Таинственная способность предугадывать, о которой я говорю, конечно, необычна и исключительна; однако, когда одно из иностранных медицинских изданий предприняло по этому поводу опрос врачей, фельдшеров, сиделок и т. п. лиц, могущих быть осведомленными в деле, — в результате получился очень значительный процент положительных показаний. Odor mortis был ведом многим, и сообщения оказались чрезвычайно любопытными. Среди врачебного персонала нашлись люди, которые прямо засвидетельствовали, что если их визиты к больным не давали им безусловных мистических уверений в том, что пациент победит болезнь, то наряду с этим, по известным обонятельным впечатлениям, они во многих случаях с поразительной несомненностью могли предсказывать за несколько дней до смерти больного, что за его плечами уже стоит и его караулит смерть, холодная и неизбежная. «Когда я слышу этот запах, повергающий меня в глубокое уныние, — писал один из выдающихся медиков, — я всегда спешу созвать консилиум и, однако, не было случая, чтобы я не оказался дурным пророком».
Одна сиделка рассказала тяжелый случай, которого она была свидетельницей. Ординатор больницы, служивший вместе с нею и обладавший один из всего больничного персонала таинственной способностью, сам тяжело заболел. Однажды, проснувшись ночью, с ужасом почувствовал он в своей комнате, где лежал одинокий, — особенный, характерный запах, значение которого, к сожалению, слишком хорошо понимал. Трепещущей рукой позвонил он сиделку. — «У меня, сестра, странное ощущение. Мне кажется, что в моей комнате какой-то особенный, неприятный запах. Не правда ли, я ошибаюсь? Кажется, комнату сегодня проветривали?» — «Да, доктор, проветривали, но тем страннее, что вы правы… Знаете, это тот запах, который мы оба с вами уловили, когда умирал ваш двоюродный брат…»
Сиделка писала в своем показании, что она спохватилась лишь тогда, когда сказала эти слова и завидела необычайную бледность, какая вдруг залила лицо больного, почувствовавшего весь ужас своего приговора к смерти. Но было уже поздно. Доктор слишком обладал ясностью сознания и заговаривать его успокоительными речами было б бесцельно. Обычная мистическая чуткость не обманула его и на этот раз. Через два дня он действительно умер…
— Это становится очень интересно! — воскликнула та же дама, имевшая милое обыкновение перебивать на самом интересном месте. — Но это совсем выходит точно подготовленная лекция и вы — точно профессор.
— Благодарю вас за поощрение, — иронически раскланялся рассказчик. — Но, правду сказать, я этим вопросом специально интересовался и, что было можно, — читал. Натолкнуло же меня на это одно жизненное обстоятельство, благодаря которому я сам имел возможность убедиться, что эта странная способность действительно некоторым присуща…
И так как было видно, что наш хозяин не прочь рассказать нам об этом жизненном обстоятельстве и глазами как бы просит у нас внимания, то мы, не дожидаясь его вопроса, в несколько голосов заявили:
— Мы вас слушаем.
— Судьба, господа, бросила меня на север, — начал рассказчик, — но, вероятно, вы знаете, что я родом южанин. На юге все мои симпатии, все воспоминания, вся молодость. Даже теперь: серебро в волосах, а все туда тянет. А в те поры, лет двадцать назад, бывало, каждое лето не можешь утерпеть, чтобы не побывать под родными тополями. Тянет, и только и ждешь повода, как бы с хмурого и холодного севера махнуть под милое черниговское небо. У меня там была вся родня, и в городке чуть ли не каждая собака меня знала. Как-то не ездил я на родину года три, и вдруг по зиме получаю письмо от зятя: «Кланяются тебе тот-то и тот-то, а у меня событие. Выдаю Иреночку замуж. Угадай, за кого? — а впрочем, — пишет, — никогда не угадаешь, — за Неулыбина. Рождественский пост скоротаем, а там честным цирком и за свадебку. Приезжай, порадуй племянницу, об этом тебя и сама она просит». А внизу, действительно, приписка Иреночки — какой-то влюбленный вздор, в котором свежий человек ногу сломит: и сама-то она своему счастью не верит, и жених-то у нее — краса, природы совершенство, и тебя, мол, дядя, люблю без памяти, и приезжай непременно и т. д., — словом, такой стиль, от которого холостяка, хотя бы и всего лишь двадцативосьмилетнего, в жар бросает…
Как прочитал я, так в ту же минуту и решил — еду. Землетрясение не помешает! Кругом зима, за окном метелица, на стеклах мороз расписал узоры, а у меня в душе при мысли об Иреночке весной повеяло. Боже мой, да давно ли она была ребенком и бегала в коротеньком платьице, и ее любимым занятием было врасплох для меня поймать мою руку и стащить с моего пальца кольцо своей бессильной ручонкой! И вот уже невеста! Как страшно мчится время, и что же делается с нами, если дети вдруг обращаются в взрослых!
И как я вспомнил Иреночку, так сейчас передо мной предстала и вся атмосфера ее дома. У Иреночки три сестры-красавицы, и еще лет пять назад все они, кроме старшей, были барышнями, и в маленький домик Смысловых, заслоненный малороссийскими тополями, бывало, что ни вечер, как мотыльки на огонек, собирается молодежь, и звенит рояль и смех, и разговоры, а вечер, тихий и темный, незаметно подкрался, и в окна ползет нежащая и томящая теплота… Всегда у них было весело, шумно, людно; пожилые чувствовали себя здесь моложе, и в доме царила атмосфера вечной влюбленности. Выходила замуж одна барышня, оставались другие, и жизнь по-прежнему кружилась колесом, и были те же горелки, серенады, поздние вечера, таинственные пары в саду и огонь перекрестных острот и шуток. Бывают такие благословенные семьи. На моих глазах уходили сестры и вили свои гнезда и, однако, и после замужества они обыкновенно оставались как-то особенно верны дому. Устраивались они тут же, в городе, и только с положения хозяек переходили на положение постоянных гостей.
Потянуло меня туда необыкновенно. Что там теперь, когда одна Иреночка хозяйничает, да уж и та заневестилась? Не подходит ли конец царству веселья в уютном смысловском доме? Грустно, а ведь, пожалуй, упорхнет от стариков шаловливая радость вместе с последней дочкой, которую я три года назад покинул еще совсем девочкой-вострушкой.
Жениха Иреночки Неулыбина я тоже хорошо знал. Он был младше меня курсом по киевскому университету, и когда-то мы были с ним настолько близки, что даже установили между собой ты. Натура это была даровитая и незаурядная, и в студенческие годы весь он сводился к каким-то для непривычного к нему человека странным порывам и метаниям. То вдруг в какую-нибудь отрасль науки ударится и все остальное швырнет в сторону, — и лекции забросит, и в университет по неделям не кажет носа, то увлечется скрипкой, то засядет дома и пишет повесть. Сегодня от него уходишь, — он весь полон гражданских чувств, читает наизусть Некрасова, и на глазах у него слезы, а через неделю приходишь, — он весь в глине и лепит Рубинштейна или Сократа. А там глядишь — подошла полоса мистицизма, — и он сидит с утра до вечера за латинской галиматьей какого-нибудь Преториуса[25] и силится проникнуть в тайны хиромантии. К слову сказать, эта мистическая жилка в нем билась сильно, засев прочнее скрипок и скульптурных тяготений, и бывало, если наедет в город какой-нибудь «хиромантик с дозволения начальства» или что-либо в этом роде, Сергей один из первых ему визит наносит — «с научными», как он выражался, целями.
По окончании курса и возвращении в родной город, мы как-то вдруг охладели друг к другу. Бог знает, почему это сряду и сплошь случается, по-видимому, без всякой причины. Точно отскочили какие-то шестеренки, которыми люди друг друга затрагивали, и ослабела сила притяжения. Обстоятельства не поддержали распадающейся близости. Он остался в городке, заняв должность учителя в местной гимназии, я же променял родные места на чужбину и вы, конечно, знаете старую истину: «Уж тот скажи любви конец, кто на два года в даль уедет…»[26]
Но, во всяком случае, чувства у меня к нему сохранились дружеские и, откровенно говоря, ни разу сожаления за Иреночку не шевельнулись в моей душе. Пошли им Бог совет да любовь! Лучшего не хочу и не знаю. Такой сумеет полюбить, а полюбит — зря не разлюбит.
Надо вам прибавить, что в дни сближения я был моим другом посвящен во многое и знал, что в отношениях к женщине он был всегда благороден и, если позволите так выразиться, — рыцарствен…
Литераторство, как вам известно, имеет свои тяготы, но и свои выгоды. Не всегда сыт, зато всегда волен, как птица. Дня через два по получении известия я уже сидел в вагоне 3-го класса, интервьюировал, чтоб не терять времени, мужичков-соседей и считал остающиеся станции до С. Тридцать, двадцать, десять… а вот и знакомый остроконечный купол подгородной монастырской церкви!..
Изменилась Иреночка, выросла, похорошела. Что же, господа, может быть лучше девушки-невесты, которая любит и счастлива, и сама своего девственного счастья стыдится!
Все домашние на нее смотрят, не налюбуются, и она действительно прекрасна в своем молодом чувстве и неведении своей обаятельности. И я как увидел ее, не смог скрыть восторга. Смотрю и думаю: вот про кого воистину можно сказать, как сказано в библии про Авессалома, — от ног до последнего волоска на голове нет в ней недостатка! Бросилась на шею, смеется.
— Поздравь меня, дядя. О, кабы ты знал, как я счастлива!
— Уж будто так, дорогая? Не преувеличиваешь ли ты?
— Ах, милый дядя, моего счастья ни в сказке сказать, ни пером описать.
И дальше, что ни слово — все о своем Сергее Владимировиче. Как испорченная шарманка, что ни начнет, все сведет на «Стрелочка», так и у нее точно мысль сплошь уперлась в Неулыбина. Начнет об одном, — «а Сергей Владимирович по этому поводу сказал то-то», — и все, что ни сказал, кажется ей гениальным, умным, необыкновенным, что нужно повторять с сияющим лицом. Заговорили о ком- нибудь, — «а у Сергея Владимировича не такое лицо, не такой голос, не такой галстук, а вот такой-то и такой-то». Увидела в прихожей калоши с буквой Н, старые калоши, и задок стоптан, — а у ней, смотришь, сердце затрепетало, как вспугнутая птица. Прекомичнейшая пора, господа, а только пошли ее Бог испытать каждой, как говорил Байрон, смотрящейся в зеркало, а нам, старикам, почаще ее со стороны наблюдать…
Я не буду передавать вам подробно, что я застал на родине. Застал, что ожидал. Это был точно последний взмах веселья в смысловском доме, и все как будто ради такого случая и из любви к Иреночке спрыснули себя живой водой. Молодежь всех калибров по-прежнему жужжит в доме, все полны радостной праздничной тревогой, возятся с костюмами и масками, друг к другу ходят показываться и, благо молоды, всякое слово рождает смех и веселье. Скажу одно: если бы не те события, которыми завершилась эта моя поездка на свадьбу, эти дни, ничем не омраченные, остались бы в моей памяти светлым оазисом…
Зима в тот год была чудная, снежная и ровная. В крещенский сочельник мы, молодежь, подбили стариков ехать на двух тройках ко всенощной в пригородный монастырь. Дорога дальняя, через весь городок; мороз щиплет щеки, ветер догоняет тройку и шаловливо заигрывает с молодежью. В тройке тепло, как в юрте, только лицу холодно встречь ветру, а смех звенит так, что даже стыдно, — точно мы не на богомолье, а на пикник едем.
На обратном пути обменялись мы для разнообразия местами, и мне пришлось сесть вместе с Иреночкой и Неулыбиным. От обоих пышет весельем, и оба они друг на друга не могут смотреть, не улыбаясь. Иреночку Неулыбин звал Сиреночкой, и, точно по молчаливому взаимному уговору, никто уж этим именем ее не называл, чтобы не нарушать привилегии жениха.
— Сиреночка, вы сели против ветра. Садитесь на мое место. Смотрите, как он вам прическу растрепал…
— А вы меня и к ветру ревнуете?
И смеется, и кутается в свою ротонду, и прячет разгоревшееся лицо от поцелуев Морозки…
Помню, как сейчас, этот вечер и все следующие дни. Приехали мы и согрелись за чаем, и уже поздно вечером, собираюсь я идти в свой флигель. Вижу, в холодных сенцах у керосиновой лампочки стоит Иреночка с подругой. Щеки горят, на плечи легкий платок накинут.
— Все еще не спишь, стрекоза?
— О, дядя, нет, — мы еще с Катенькой гадать будем.
— Катенька-то, — говорю ей, — пусть погадает, а твоя судьба разгадана.
Она на меня, помню, шаловливым взглядом смотрит, а я ей отвечаю из Некрасова:
— «Что гадать? — ты влюблена без меры и судьбы своей ты не уйдешь. Я могу сказать и без гаданья: если сердце есть в его груди, — ждут тебя, быть может, испытанья, — но и счастье будет впереди…» И за это счастье я спокоен, Иреночка, но только напрасно ты рискуешь простудой.
— Я еще и на двор выбегу, дядя, и за воротами слушать буду «людскую молвь и конский топ».
— Вот это уж и совсем неумно.
Девушка засмеялась.
— Я, — говорит, — дядя, и так уж простудилась и поездкой простуды прибавила. Попробуй, какой у меня горячий лоб!
Приложила мой руку к своему лбу. Действительно, жарок. Но только что я вернулся к своим нравоучениям, она мне торопливо ответила:
— Сном пройдет, милый дядя.
И со смехом выпорхнула из сеней с своей подружкой.
В Крещенье я с утра уехал от Смысловых, — нужно было кой с кем повидаться, — а возвратившись вечером, узнал, что Иреночка расхворалась. К чаю утром вышла она совсем больная, а за обедом даже и не показалась. Пропал аппетит, отяжелела голова, заболело горло. Нагадала себе беду. Призналась матери, что ей уж давно не по себе, и что действительно ездила она на монастырскую прогулку уже с больным горлом и дорогой чувствовала озноб, да пожертвовать таким большим удовольствием не нашла в себе силы.
— Как же, мама, ведь это такое огромное счастье!..
Напоили ее малиной и всевозможными домашними средствами и уложили в постель, окружив склянками полосканий. Послали и за домашним врачом, но он, оказалось, уехал на охоту и должен был вернуться домой только на другой день. Заглянул я на минуту к больной. Лежит, видимо, вся в жару, глаза впали и лихорадочно блестят. Тоненькая ручка лежит на одеяле — бледнее мрамора. Никогда мне этой ручки не забыть!..
— Ах, дядя, как мне плохо. Все для меня безразлично, и как мучительно стреляет в виски!..
И голос не ее — какой-то подавленный, словно охрипший. Помню, что-то я сказал ей насчет Сергея Владимировича: «Не валяйся, а то рассердится». Думаю, — улыбнется. Нет, не улыбнулась. Точно и в самом деле ей все опостылело…
Ушел я с тяжелым чувством, уступив место одной из ее сестер, вошедшей с Неулыбиным. За день устал я и, не раздеваясь, прилег слегка отдохнуть в своей комнате.
Не знаю, сколько времени прошло, но чувствую, что уже начинает меня одолевать и вот-вот сейчас одолеет дрема. Окутывает голову туман, и только где-то далеко-далеко догорает последняя искорка сознания действительности. И вдруг в этом полусне-полубодрствовании с закрытыми глазами слышу, точнее чувствую, что колыхнулась над дверью портьера, и кто-то вошел, и мне его вхождение страшно, потому что этот кто-то пришел не вовремя и что-то мне сейчас скажет ужасное и новое.
Смахнул я дрему, вскинул глаза — Неулыбин! И, еще не совсем возвратившись к действительности, спрашиваю:
— Это ты, Сергей?
— Это я.
И хоть теперь я уже не сплю, однако, никак не могу отрешиться от своего дремотного убеждения, что он мне что- то страшное скажет, и в голосе его улавливаю необычные нотки.
— Ты, Диодор, еще не спишь?
— Нет, так валяюсь. Зажги свечу и садись, — гость будешь.
Он пошарил спичку, зажег свечу, сел у стола и сжал голову руками.
— Какой ужас!..
— Что такое? про что ты говоришь, Сергей?..
— Как это бессмысленно, нелепо, несправедливо!.. Она не должна умереть! Этого не может быть!..
Он сделал шаг ко мне, уже поднявшемуся и севшему на постели, и взял меня за руку.
— Ты даешь мне слово, что никому из здешних не скажешь, что я тебе говорю? Иреночка умрет.
— Ты с ума сошел!
Я почувствовал, как мурашки пробежали у меня по корням волос. Все во мне настолько протестовало против этой страшной мысли, что я вдруг ощутил в себе прилив злобы против Неулыбина и почти закричал:
— С родными так не шутят! К черту!..
Он снова взял мою руку и молчаливым движением своей руки предложил сесть к столу. Только теперь я мог рассмотреть, как он был страшно бледен. Рука, которую он положил на стол, вздрагивала в нервном трепете.
— Не оскорбляй меня. Верь, что Иреночка мне так же дорога, как и тебе. И убитого не бьют. Это ужасно, но — она умрет.
И здесь, господа, в этот ужасный вечер, в полумраке комнаты, слегка освещенной колеблющимся светом свечи, я впервые услышал про «odor mortis».
То, что он мне говорил, было нескладно и несвязно. Я не могу воспроизвести его речи, отрывистой и трепетной, но сумею верно передать ее сущность. Только сейчас он был у Иреночки и вышел от нее в полном унынии. Ах, этот проклятый, никогда не обманывающий запах!.. Какие его свойства, — он не мог бы сказать определенно. Это что-то напоминающее сладковатую гниль, неприятную и тяжелую, — запах намоченного полотна или белого хлеба с оттенком затхлости. Он резко щекочет обоняние, внушает неопределенный страх и наполняет сердце тоской безнадежности. Когда он был еще ребенком и фельдшер-отец посылал его вечером разносить термометры больным, — он уже тогда безошибочно указывал отцу, кто был безнадежен. Этот запах встречал его при входе в больничную палату, и по степени его напряженности у той или другой постели он угадывал кандидата смерти.
Отец звал его пророком и удивлялся странным случайностям. Но случайности были слишком часты и повторялись с научной точностью. Он предсказывал смерть, когда были все шансы на выздоровление. Из комнат выздоравливающих больных, от своих родных и знакомых он уходил, унося в душе мучительный гнет сознания какой-то виновности. Малютку своей сестры он взял на руки совершенно здоровой и с ужасом почувствовал знакомый, не обманывающий запах, и — она умерла. В бытность в университете он не раз убеждался в том, что его странная способность в нем не исчезла.
Через Киев проезжал психиатр, всероссийская знаменитость. Неулыбин заявился к нему, рассказал о своей странности. Знаменитость заинтересовалась субъектом с «обонятельной идиосинкразией», но нашла, что это — вненаучное явление, и удивилась лишь тому, что у юноши, по всем видимостям, не могло быть наследственного психоза, как основы той или иной психологической уродливости. В объяснение возможности явления психиатр сослался на существующую, но требующую аргументации теорию, что процесс трупного разложения организма, может быть, действительно начинается иногда еще при жизни, за день, за два до того, что мы называем смертью… и мирно проследовал из Киева.
Мне остается досказать немногое, и я буду краток и пренебрегу эффектами. Неулыбин и на этот раз оказался прав. На третий день после Крещения — Иреночка умерла. Доктор, приехавший слишком поздно, констатировал дифтерит. Медицина была уже бессильна, и паралич сердца неизбежен. Я избавлю вас от тяжелых подробностей конца этой прекрасной, так пышно распускавшейся жизни. С того времени двадцать раз цвели цветы и падал снег, но воспоминания эти до сих пор мучительны. Что мы пережили, легко представит каждый, потому что, — увы! — все мы богаты печальным опытом. Скажу одно: не придумать муки беспощаднее, чем мука потери родственной души в прекрасной оболочке девушки, только что расцветшей для любви и как бы созданной для того, чтобы тем, кому на земле темно, светить лучами своего счастья. Но эта мука становится адской пыткой, когда это, вчера еще прекрасное тело сегодня является предметом ужаса, и от него с трепетом сторонится все живое и желающее жить…
— Может быть, вам любопытно узнать, не встречался- ли я с Неулыбиным после?
Нет, не встречался. Я скоро уехал из С., — там мне было слишком тяжело. Через год и Неулыбин покинул город. Он остался холостым и до смерти носил обручальное кольцо Иреночки, которое было уже заказано, но которое ей не пришлось одеть. Потом он был инспектором народных училищ и лет пять-шесть тому назад умер. Через знакомых я наводил справку об его последних днях. Мне было любопытно, — дала ли почувствовать себя на этот раз его исключительная способность? Я намекнул об этом в письме, но мне ответили незнанием. Умер он от чахотки, и скорый конец его можно было предвидеть…
За два дня до смерти он попросил перевезти себя в больницу и составил новое завещание. Может быть, он действительно уже видел смерть у своего изголовья. Но это могло быть и простой случайностью. И дай Бог! Сознание неизбежности перехода через день или два за таинственную грань земли, вероятно, было бы для него бесконечно мучительно…