Часть II

6

Когда Вацлаву было десять лет от роду и он еще не работал на кондитерской кухне в замке под боком у своей матушки, все Прага была ему площадкой для игр. Все то новое, на что натыкался Вацлав, казалось ему сразу и странным, и чудесным. К примеру, свиновод, что продавал щетину для щеток и кистей; проститутки, чьи нижние юбки были красными, как петушиные гребни; монахи, марширующие гуськом; крестьяне из окрестных деревень, толкающие перед собой тачки, полные репы и капусты; гребные рыбацкие шлюпки, загадочным образом плавающие в середине реки подобно птицам в небесах; попугаи из Нового Света с кривыми клювами и ярко-зелеными перьями… А потом Вацлав прошел в высокие ворота с шестиконечной звездой и увидел перед собой длиннобородых мужчин с крошечными шапочками на макушках, с бахромой, которая непонятно зачем болталась у пояса, а на груди у каждого был пришит желтый кружок. Но для него все это было просто еще одним удивительным приключением в любимом городе, и он ничуть не испугался. Зато женщины в этом квартале решительно ничем не пахли — в отличие от его матушки, которая купалась только в сочельник и утром в Пасху. И хотя дома здесь стояли почти вплотную друг к другу, в узких проулках совсем не было ни мусора, ни экскрементов. Не было свиней, поедающих гнилые овощи, не было коз, которые копались в грудах отбросов, или собак, таскающих в зубах внутренности забитых животных.

Но где здесь дети? Болтаясь вокруг Староместской площади, Вацлав завел себе друзей среди оборванцев, что жили в жалких лачугах у городской свалки. Эти ребята работали со своими родителями на рынке, умели ходить по веревке, натянутой меж двух приставных лестниц, или делать сальто за крону-другую. Они чистили отхожие места, завязав рот куском тряпицы, а глаза — тонким полотном, чтобы защититься от мух. Они таскали воду из реки или колодцев, подвесив на коромысло два ведра, и их тощие плечи чудом не ломались под тяжестью. Они собирали хворост в огромные вязанки и таскали его на спине. Или пасли овец.

Но в этом квартале за воротами дети, должно быть, ходили в школу. Ибо из большого здания, перед которым стоял Вацлав, доносился стройный хор юных голосов. «Барух ата Адонай»… какой-то странный язык, которого Вацлав не понимал. Но затем он услышал еще один тоненький голосок. Голосок напевал «Майне либхен», немецкую колыбельную, и звучал откуда-то из-за толстых стен, окружающих квартал. Выглянув в задние ворота, Вацлав увидел под раскидистым деревом маленькую девочку лет восьми-девяти. Глаза ее были словно ягоды терновника, а волосы — желтыми, как начинка для пирогов, которые его матушка готовила из заморского фрукта под названием лимон. Девочка сооружала город из глины, кукол из прутиков, а поскольку Вацлав побывал во множестве мест, где она не бывала, он решил ей кое-что посоветовать. В императорских кухнях полно печей, рассказал девочке Вацлав, пока они вместе прокапывали канаву к реке Влтаве от холма, на котором высились зубчатые стены, окружавшие замок. В Вышеградском замке есть кладбище — это была тоже очень ценная информация. Вацлав сам соорудил кресты из соломинок и выстроил их рядами. «Чтобы они могли попасть на небеса», — пояснил он.

— Рохель, где ты, что ты там делаешь?

В воротах показалась старая женщина с усталым лицом. Старушка была совсем сморщенной, у нее, как у Матти, дряхлой бабушки Вацлава, тряслись руки.

— Кто это? — она взглянула на Вацлава, затем уставилась на сделанные им соломенные крестики. — Что это я перед собой вижу?

— Бабуля, это чтобы мертвые люди могли попасть на небеса, — объяснила Рохель.

Старая женщина приложила руку к груди и снова потрясение и испуганно поглядела на Вацлава.

— Кто ты такой? Что тебе у нас нужно? Иди отсюда. Иди домой, — она замахала на него руками, словно отгоняя надоедливую муху. — Тебе нельзя сюда приходить, слышишь? Больше никогда не приходи, тебе здесь делать нечего.

Она схватила Рохель за руку, резко подняла ее с земли, но прежде чем девочку утащили за стены Юденштадта, она успела оглянуться и заговорщицки подмигнуть Вацлаву.

Вот так, за спиной ее бабушки, они с Рохелью играли — целыми днями, все лето напролет. А ранним утром Вацлав оставлял для нее всякие подарки, пряча их в дыру в стене, где недоставало кирпичей. Яблочко. Ломтик мягкого хлеба. Мешочек жареных каштанов. Помимо еды, Вацлаву удавалось раздобывать клочки шелка и тесьмы, крошечные перья, хлопковую набивку, пуговки и петельки, блестки и клей, кусочки дерева и осколки фаянсовой посуды, гладкие камешки — все, что могло понадобиться для строительства. Мало-помалу замок Рохели, прежде составлявший лишь одну из частей глиняного городка, сделался главным сооружением и благодаря инструкциям Вацлава превратился в почти точную копию настоящего. Там были императорские покои, кунсткамера, конюшни, львиная клетка, зоопарк, сады цветочные и фруктовые, внутренние дворы, Золотая улочка, где работали алхимики. Куклы из прутиков тоже представляли собой копии членов королевской семьи — самого императора, его дамы Анны Марии, а также всех их незаконнорожденных детей, включая дона Юлия Цезаря. Скверный мальчик, он приходил на императорскую кухню варить живых лягушек, связывал хвосты кошкам и мучил самого Вацлава — награждал его тычками под ребра, выкручивал ему руки, после чего они ужасно болели, и со всей силы пинал его по икрам.

Рохель сделала дону Юлию Цезарю глаза из крошечных яблочных семечек, нос картошкой из красной яблочной кожуры, рот с опущенными уголками из тонкого стебелька и уши из черного бархата — большие, как у летучей мыши. Для грубых и жестких волос зловредного дона Вацлав раздобыл обрезки конского хвоста, и они так торчали из круглой головы Юлия Цезаря, словно того до смерти напугало некое жуткое видение. Вдобавок туловище, а также руки и ноги куклы, похожие на сосиски, набили сосновыми иголками, которые кололи ее изнутри. Порой Вацлав душил игрушечного негодяя или хватал его за ногу, раскручивал и ударял о дерево. Рохель, в порядке содействия, туго завязывала узел на плаще дона, перетягивая ему шею. «Простите, простите, пожалуйста», — умолял за него Вацлав. Или Рохель всаживала костяную иглу Юлию Цезарю в живот, пригвождая его к мягкой земле у основания дерева. Однажды они подпалили ему пятки свечой, принесенной Рохелью из дома. Дети завороженно смотрели, как горящие пальцы куклы загибаются кверху. В пылу усердия они наверняка сожгли бы куклу дотла, если бы Вацлав, испугавшись, что огонь перекинется на дерево, стену и все дома Юденштадта, не поспешил облить своего врага водой. Очень жаль, дон Юлий, но ужина у тебя сегодня не будет. На горшок и в кровать, дон Юлий, а утром — тридцать розог. Играть на улицу, дон Юлий, ты сегодня не пойдешь. А ну-ка дай сюда руку, дон Юлий, поверь, мне от этого бывает куда больней, чем тебе. Однажды Вацлав даже сказал: «Ты должен умереть, дон Юлий. Я хочу отрезать тебе голову и насадить ее на кол за городскими воротами».

Восьмилетняя Рохель не очень понимала, что это значит. Да, ее мать умерла. Малышка ходила на похороны, а потом узнала, что значит сидеть семь дней шивы. Более того: поскольку евреям запрещалось даже после смерти покидать стены Юденштадта, живым приходилось существовать в тесном соседстве с теми, кто уже лежал под землей. Но Рохели никогда не доводилось видеть, как голову насаживают на кол. Она никогда не видела вытащенного из реки утопленника. Она даже не видела подвешенную к шесту свинью со вспоротым брюхом, откуда вываливались все внутренности, или труп оленя с остекленевшими глазами, кровоточащий на плечах у охотника.

— Убийство — грех, — сказал Вацлав, понимая, что его воображаемые пытки дона Юлия Цезаря, незаконнорожденного и беспутного сына императора, зашли слишком далеко. — На самом деле я не хочу, чтобы он умер. Я просто хочу, чтобы он страдал. Страдал, как еврей.

Тут Рохель, склонившаяся над своим маленьким городком, вздрогнула и выпрямилась.

— Мне пора идти, — ровным тоном сказала она.

— Но еще даже не стемнело.

Девочка отвернулась и обмахнула ладонью передник, словно бы очищаясь от всей их игры.

Вацлав ждал, что Рохель снова выйдет поиграть, но она не появилась ни на следующий день, ни в другие. Он видел, как Рохель ходит по Юденштадту вместе со своей бабушкой, но если она его и видела, то никаких знаков не подавала. Позже, когда Вацлав уже работал на кондитерской кухне замка вместе со своей матушкой, получая заработную плату, игры с глиной и прутиками, в которые он играл с Рохелью, стали казаться ему детскими, девчачьими. Вскоре он со своими сверстниками начал ходить по трактирам. Там они, подражая взрослым мужчинам, развязно болтали про женские груди и бедра, похвалялись своими подвигами. Однако в отличие от своих товарищей Вацлав никогда не злословил о евреях, ибо в своей относительной зрелости понимал, что никто не заслуживает страдания, а меньше всех Рохель. Более того: этой страной правили австрияки, а он был славянином и тоже считался человеком второго сорта.

Он много знал, этот Вацлав. И все же был один вопрос, на который он так и не мог найти ответа, и звучал этот вопрос так: «Кто мой отец?»

Его матушка, высокая и стройная, красивая даже в старости, ничего не говорила ему по этому поводу. Она вообще была немногословна, а из языков знала только кухонный «платтдойч» и ломаный чешский. Брат его матери считал, что отец Вацлава был шахтером на серебряных рудниках Фуггеров и погиб во время крестьянской войны, сражаясь против гнета помещиков. Мать его матери — бабушка Матти, с узким лбом и седыми волосами на подбородке, категорически не соглашалась с его мнением. Она говорила, что отец Вацлава был новым гуситом, что его сожгли на костре, потому что он разгуливал по улицам в ризе священника и уверял всех, что Христос не причащался. В других версиях он становился разбойником, или игроком, или недотепой, или полным дураком, которого следовало либо произвести в шуты, либо облачить в смирительную рубашку. В одной из таких сказок его отец якобы прошел всю Европу, выдавая себя за бедного студента и попрошайничая, пока, наконец, не устроился при дворе Габсбургов, куда его взяли учителем для малолетних кузенов императора. Там матушка Вацлава и стала жертвой его внезапной слабости. Последняя история вызывала у Вацлава не меньше сомнений, чем остальные, ибо родился уже после того, как двор Габсбургов по настоянию Рудольфа переехал в Прагу, а случился этот переезд в году тысяча пятьсот шестьдесят седьмом. И все же предположение, что его отец был образованным человеком, имело определенный смысл. Вацлав Кола был умен и сообразителен, умел читать и писать на чешском и немецком. В дальнейшем, болтая с итальянцами, что шили шляпы с плюмажами в Доме Трех Страусов, он научился их языку. После этого испанский, на котором говорили многие при дворе, дался ему без труда. Обладая превосходным слухом и приятными манерами, Вацлав должен был высоко подняться из кухонь Вышеградского замка. И вот однажды его заметил сам император. Это случилось в праздник святого Варфоломея. Симпатичный, с хорошо очерченным подбородком, медно-красными волосами, аккуратный и расторопный, Вацлав помогал подавать на стол.

— Подойди-ка сюда, — сказал ему император со своего места на высоком помосте. Стол его был отделен от остальных, там стояли золотые тарелки, стеклянный кубок и лежал кусок мягкой ткани, именуемый салфеткой, которым вытирали губы. Кроме того, на императорском столе находился новый прибор — вилка. Правда, кое-кто заявлял, что пользоваться таким прибором — кощунство, ибо зачем тогда Бог наградил нас пальцами?

Вацлав до смерти перепугался, однако, отвесив низкий поклон, приблизился к императору.

— Вот что, молодой человек. Ответь мне на такой вопрос. Кем тебе приходится единственный ребенок единственной дочери тещи твоего отца?

— Я сам, сир.

— Король, любитель шахмат, решает отдать свой трон тому сыну, который сможет ответить на такой вопрос: «Если я отдам тебе трон, ты должен будешь провести ровно половину оставшихся тебе дней за игрой в шахматы. Сколько это будет дней?»

— Он должен будет играть через день, пока не умрет, ваше величество.

— Этого малого, — распорядился Рудольф, — перевести из кухонь прямиком в императорскую опочивальню.

— Но, сир, пажи императорской опочивальни должны быть дворянами.

— Чепуха! Мне нравится этот парнишка. Он будет служить лично мне.

7

В Юденштадте есть лишь один сад — сад мертвых. Еврейские могилы громоздятся одна на другую, но им все равно тесно, поэтому они кренятся и заваливаются, точно кривые зубы в крошечном ротике. Чтобы выразить горе и уважение, вместо цветов на каменные плиты бросают мелкую гальку. Таков обычай, которому много тысяч лет, и появился он еще в те годы, когда евреям пришлось сорок лет блуждать по пустыне. На большинстве могил, помимо имен, а также дат рождения и смерти по еврейскому календарю, высечен маленький значок, который указывает на род занятий покойника, или слова «ха-иша ха-цнуа», в переводе — «добродетельная женщина». Хотя в течение многих лет до императора Рудольфа это было запрещено, многие жители гетто занимались ремеслами. Вот надгробие портного: на камне высечены ножницы. На могиле у лекаря — пинцет, аптекаря — пестик и ступка. А вот кувшин: значит, здесь лежит кто-то из колена Леви.

И первое, и второе имя рабби Йегуды-Лейба Ливо бен Бецалеля означает «лев». Лев Иуда. Раввин был крупным мужчиной, а его дом, если не брать в расчет жилище мэра Майзеля — самым лучшим в Юденштадте. Дом был двухэтажным, и в нем, помимо самого рабби и его жены Перл, жили три их дочери, две из них — замужние. Полы в доме рабби были деревянные, не земляные, летом их посыпали цветами и приятно пахнущими травами, а зимой — чистой соломой. Входная дверь вела в коридор, тот выходил во внутренний двор, по бокам от которого располагались кухня и гостиная. На втором этаже находились спальни и кабинет раввина, окно которого выходило на стены Юденштадта.

У бабушки Рохели была всего одна комната с единственным столом, стулом, сработанным из половинки бочки, и табуреткой для Рохели. На очаге стоял котел, всегда полный горячей воды, и сковорода с длинной ручкой. В доме рабби над очагом был укреплен специальный зонт, под зонтом были расставлены каменные сиденья, а перед ним тянулась длинная скамья, чтобы все могли сидеть у огня. В гостиной стояли комоды с выдвижными ящичками, несколько складных стульев, которые легко можно было двигать туда-сюда, стул с подлокотниками и мягким сиденьем для раввина, а также другие стулья, новомодные — с тростниковыми сиденьями, высокими спинками. В окна их дома были вставлены небольшие кругляшки стекол, а створки этих окон можно было открывать. На кухне красовались целые ряды медных горшков, оловянных сосудов для питья, железных подсвечников. Картину довершала менора[31] чистого серебра.

Находясь на улице, Рохель ясно чувствовала осуждение окружающих, а в доме рабби это чувство становилось особенно тяжким. Разумеется, исходило это осуждение не со стороны самого рабби Ливо — человека милого, доброго и праведного. И не со стороны его жены Перл, обычно суетливой и нервной, но никоим образом не склонной к подлости или недоброжелательству. Оно исходило от его дочерей — Лии, Мириам и Зельды. Еще ребенком, чтобы совсем не потеряться в их присутствии, Рохель без конца твердила про себя: «У меня есть бабуля, у меня есть шитье, у меня есть птички за окном, у меня есть милый мул Освальд, у меня есть хала на Шаббат, а порой — кринка теплого молока, которое Карел привозит из деревни». Однажды она отведала ругелу — пирожок, сделанный из мягкого масляного теста с медом, ореховой крошкой и изюмом внутри. Есть ли в целом мире что-то вкуснее?

Через два дня после свадьбы, считая себя важной персоной среди прочих, Рохель вместе со своим мужем уверенно пересекла кладбище и направилась к дому раввина. Без колебаний она села на стул, ближайший к кухонному очагу, улыбнулась всем окружающим и взяла себе на колени малышку Фейгеле, младшую дочурку старшей дочери рабби Ливо. У Фейгеле были огненные кудряшки, серые глазки, и она не просто топала спотыкающейся походкой малого ребенка, а бегала, каталась, прыгала, скакала и даже плясала. «В один прекрасный день, — сказала себе Рохель, приглаживая непослушные шелковые завитки, — у меня тоже будет прелестная маленькая дочурка». Свои волосы Рохель по такому случаю заплела в две косы, завязала оба кончика яркими голубыми нитями и, конечно, надела головной платок.

— Прошу прощения, дамы, — сказал Зеев, — но я вас покину. Зайду к мяснику.

— Хорошо, муж мой.

Рохели нравилось произносить эти слова. Муж мой. Мой муж. Моя кухня. Тем утром Зеев обсуждал с ней приправу к славному куску грудинки для трапезы в Шаббат. Хотя сама Рохель мяса не ела, она внимательно слушала. Да, она поставит грудинку на всю ночь вымачиваться в уксусе с лавровым листом, затем обсыплет тимьяном и солью, утыкает зубчиками чеснока и станет медленно обжаривать, постоянно вращая вертел и в то же самое время не забывая о шитье. Рохель уже прибрала их маленькую комнатушку, выстроила кухонную утварь аккуратными рядами, а перед тем отдраила горшки песком и поташом так, что они засияли в неярком зимнем свете точно фамильные драгоценности.

— Сними свой головной убор, деточка, — произнесла Перл, едва Зеев закрыл за собой дверь.

Рохель взглянула на Перл, затем на Лию. В руках у Зельды, младшей из дочерей, она заметила большие ножницы.

— Нет, — сказала Рохель, снимая Фейгеле с коленей и кладя ладони за голову.

— Веди себя прилично, Рохель.

— Пожалуйста, не стригите мне волосы. Я все время покрываю голову, каждый день. Мои волосы вовсе незачем стричь — их просто не видно.

— Их видно, Рохель.

— Никто их не видит.

— Их видно, Рохель, и не только людям.

Рохель зарыдала. Волосы были тем единственным в ее наружности, что нравилось ей самой. Действительно, немногие люди имели волосы столь необычного золотого цвета, но это была дарованная ей собственность. Каждый вечер бабушка с нежностью и любовью расчесывала и укладывала — с такой же заботой Рохель расчесывала гриву Освальда.

— Прошу вас, фрау Ливо, оставьте мне хоть что-нибудь мое.

Дети, играя на полу, посматривали на них. Малышка Фейгеле подбежала и снова устроилась у Рохели на коленях.

— Убери ребенка с колен, — приказала Перл.

— Я хочу оставить себе волосы, фрау Ливо.

— А зачем тебе волосы? — поинтересовалась старшая дочь, Лия. — Ты замужем, мы евреи.

— Где ты, по-твоему, живешь? — спросила средняя дочь, Мириам. — В замке?

Мириам была лишь на год младше Лии и во всем подражала сестре.

— Ясно, ты хочешь возбуждать похоть, — Лия, с ее лошадиным подбородком, вечно наморщенным лбом и неприметным носом, так коротко обстригала волосы, что голая кожа блестела под головным платком. У незамужней Зельды волосы были медно-красные и такие густые, что торчали во все стороны подобно горящему лесу. Большие темные глаза девушки были полны тревоги.

— Это мои волосы, — жалобно запротестовала Рохель. Она съежилась, накрывая голову передником. Когда Зеев в первую брачную ночь сказал, что она должна будет остричь волосы, Рохель не захотела ему поверить. Да, она знала, что некоторые женщины стриглись из скромности, но не понимала, почему ее прекрасные длинные волосы оскорбляют Ха-шема.

— Думаешь, ты особенная? — сжав кулачки, Лия уперла их в свои узкие бедра.

Перл, ее мать, села напротив Рохели и положила ей руки на плечи:

— Послушай, Рохель, это для твоего же блага… для нашего общего блага.

— Это правда, — согласилась Мириам. — С тех пор как христианские дворяне взяли себе право первой ночи с невестой, среди самых верных из нас появился обычай: состригать себе волосы, чтобы они не считали нас привлекательными и не испытывали желания с нами возлечь. Таким образом, мы всегда принадлежим нашим мужьям и только нашим мужьям, и все идет так, как тому надлежит.

— Перестань, Мириам, — сказала Лия. — Дело не в этом.

— А в чем же тогда?

— Перед свадьбой мои дочери остригли себе волосы, — объяснила Рохели Перл.

— А моя матушка, да будет благословенна ее память, она тоже так сделала?

— Ах, твоя матушка… — Лия скорбно покачала головой. — О твоей матери вообще лучше помолчать.

— Так остригла ли моя матушка свои волосы в первую брачную ночь? — настаивала Рохель.

— Твоя матушка, помилуй ее Бог, даже невестой не стала, — Лия, похоже, была счастлива это ей сообщить.

Рохель встала, повернулась к ним спиной и подошла к окну. Раввин и другие мужчины были в шуле — учились и молились. Родись Рохель мужчиной, она смогла бы поговорить с Богом. Родись она птицей, она смогла бы улететь. Родись она медведицей, она смогла бы пустить в дело когти. Эту скверную мысль Рохель оборвала. Не была невестой… Следовательно, ее мать согрешила. Впрочем, Рохель уже много лет назад это выяснила. Значит, ее мать знала, что просватана до свадьбы. Да, это грех. И отец тоже согрешил. Там, на Украине, далеко за горами, где лето такое суровое, где нет воды, где волки зимой бродят по деревенским улицам, — они согрешили. Да, согрешили. Мать Рохели умерла, ее отец пропал. Рохель попыталась представить своих родителей такими, какими прошлым вечером они были с Зеевом, — она, распростершись, лежит на спине, а он над ней склоняется. Она представила себе своего отца — как он держит в руке перо и ведет учет, мизинцем другой руки нежно трогая ладонь ее матери.

— Никто меня не увидит, фрау рабби Ливо, — медленно произнесла Рохель, чтобы ни в чем не ошибиться. — Я вам обещаю.

— Ты считаешь себя ответственной перед собой, перед своим народом и перед Богом, когда вот так выше всего ставишь собственное тщеславие?

Мириам была так похожа на старшую сестру, что когда они были девочками, люди принимали их за двойняшек.

— И, наверно, живешь одна, поэтому можешь ставить под угрозу себя и не ставить нас? — добавила Лия.

Зельда, самая младшая, промолчала. Она была тихой, славной девушкой. Громкие голоса ее пугали. Когда Зельда была еще совсем маленькой, Лия сказала ей, что она нежеланна своему отцу, рабби, потому что не родилась мальчиком. Теперь темные глаза Зельды были полны слез. Она сама не очень понимала, по кому плачет — по себе или по Рохели.

— Ты всегда была самолюбивой, Рохель, тщеславной и самолюбивой, — Мириам топнула ногой, словно подчеркивая свою мысль.

— И должна искупить этот грех.

— То, что я ношу волосы, Лия?

Выпить бы чашку горячей воды, приправленной специально собранными листьями. Перл готовила разные отвары, которые могли успокаивать нервы, нагонять сон, придавать отваги. Утро расстилалось перед Рохелью как выжженная земля.

— В Рош-ха-Шану это написано, в Йом-Кипур узаконено,[32] — победным голосом продолжала Лия. — «Сколько скончается, сколько родится, кто будет жить и кто умрет, кто погибнет от огня и кто от воды; кто от меча и кто от зверя; кто от голода и кто от жажды; кто от чумы и кто от побития камнями…»

— От побития камнями? — негромко переспросила Рохель.

— Не зря я дочь раввина.

— Умолкни, Лия, — укорила ее Перл. — В тебе слишком много от дочери раввина и слишком мало от дочери своего отца. Эти резкие слова не предназначались для того, чтобы так их произносить.

— Прелюбодеяние близко к идолопоклонничеству. В прежние времена прелюбодеек побивали камнями.

— Евреи не побивают людей камнями, Лия, — уверенно сказала Рохель.

— Ну, евреи… быть может. Но другие люди казнят гарротой, пытают, привязывают к хвосту коня и четвертуют… Инквизиция, император, да и обычные горожане — они в любой момент готовы…

— Генуг, Лия! — крикнула Перл. — Достаточно.

— Я должна об этом сказать, мама. Еще ребенком она считала себя лучше других.

— Ты все не так поняла, Лия. Я всегда считала себя хуже других!

Жар разгорелся в груди у Рохели, поднимаясь вверх по шее и опаляя красным румянцем ее щеки. На лбу выступили бусинки пота, а из-за внезапно нахлынувших слез она почти ничего не видела. Она снова оказалась под водой, в микве, в водах Эдема, в реке Влтаве, уплывая куда-то далеко-далеко, — и все же слышала, как они спорят между собой. Их шепоток пронзал воздух. Дурная кровь, казачье наследство, матери нет, бабушка была слишком умна, считает себя красивой, еще повезло, что ее пожалели и взяли в жены, чего тут можно ожидать, попомните мои слова, она плохо кончит.

— Что это? Что вы тут говорите? Я слышу каждое слово, и это злые слова. Фрау Ливо, скажите им, кто был мой отец, Скажите им правду. Мой отец вел учет.

Перл промолчала.

— Всем известно, Рохель Вернер, что твой отец был казак.

— Мой отец ищет меня, Лия. Он прямо сейчас меня ищет.

— Ищет тебя? Не будь такой дурой, Рохель, — Лия уже в открытую над ней насмехалась.

— «Наши мужчины были забиты как животные прямо у нас на глазах». Так сказала мне бабушка. Но мой отец спасся.

— Спасся? И теперь тебя ищет? Да твой отец как раз и был одним из тех мясников, что забивали ваших мужчин. Вот тебе правда.

— Мой отец вел учет для хозяина поместья, Лия. Он не был мясником.

Еврейский мясник, шохет, должен получить специальное разрешение от раввина, а единственный способ забить скотину, согласно закону, — быстрый удар ножом в главную артерию. Это почетное ремесло, но ее отец не марал рук кровью. Зачем они говорят все эти ужасные вещи?

— Твой отец был мясником, Рохель. Он забивал евреев. А еще он был насильником. Вот от кого ты произошла.

— Нет, Лия, этого не может быть.

— Взгляни на свои раскосые глаза, золотые волосы, форму щек. Ты отмечена насильником твоей матери. Ты ежедневно носишь ее позор.

— Хочешь найти своего отца? — добавила Мириам. — Взгляни в зеркало.

— Нет, нет. Это ложь.

Рохель закрыла уши ладонями.

Все дети начали плакать. Зельда кусала губы, дергая свои непокорные локоны.

— Тихо! — крикнула Перл. — Изнасилование есть изнасилование. Весь позор ложится на насильника. Помнишь, как сказано в Писании? Дину тоже изнасиловали. Во времена древних римлян еврейских женщин насиловали, наших мужчин распинали. Жалейте раненых и измученных.

Перл обняла Рохель и прижала к себе:

— Послушай меня, Рохель. Согласно Закону, ты все равно еврейка, и все обычно. Ты не должна винить себя в том, что твой отец изнасиловал твою матушку.

— У меня есть ножницы, — сказала Рохель, пятясь к двери и вытаскивая из корзинки бабушкины ножницы. Ей хотелось вонзить их себе прямо в сердце, но вместо этого она прижала их к своему загривку. — Я сама могу остричь себе волосы.

И с этими словами Рохель отрезала себе обе косы. Глаза у нее были сухие, и впоследствии, когда все было сказано и сделано, некоторые расценили как высокомерие. Затем, высоко поняв голову, с ножницами в одной руке и косами в другой, Рохель пересекла кладбище, по глубокому снегу, чтобы обойти надгробия. Оказавшись в своей маленькой комнатушке, молодая женщина подошла к комоду, открыла створки маленьким ключиком из корзинки, достала оттуда еще немного синей нити и нежно завязала концы своих несчастных мертвых кос. Затем бросилась на кровать, зарыла голову в покрывало и, совсем как малое дитя, жалобно зарыдала — не по своей матери, бабушке или утрате отца, а по Божьему милосердию. Она хотела, чтобы Бог ее помиловал. Рохель плакала, пока глаза не покраснели, а в горле не начало саднить, пока не устала настолько, что больше и плакать не могла. Тогда она просто застыла на кровати, и в тишине зимнего дня, снега, коконом окутывающего Юденштадт, укрывающего его от суеты рыночной площади и всего торгового люда, сбывающего свой товар на окружающих улицах, вдруг поняла, что знала о своем происхождении задолго до того, как Лия и Мириам ей рассказали. В каком-то смысле ее запредельно упрямая вера в отца была сродни видению, в котором ее мать приезжала из Киева в карете с ломтем мягкого белого хлеба в руке. Просто история, просто еще одна волшебная сказка, рассказанная Рохелью самой себе, в которой добродетель всегда вознаграждается и все носят прекрасные одежды. Вот дурочка. Возможно, она все поняла еще во время своего первого кровотечения, в то самое время, когда узнала о звездах в небе, о боли безногого Карела и о том, что желтый кружок, который Рохель должна была носить на одежде, вовсе не почетный знак. «Он тебе не отец», — сказала тогда ее бабушка. Возможно, Рохель всегда это знала.

Затем она села и огляделась. А ведь она еще не принималась за ужин! Очаг холодный. Темнело. Правда, Зеев пока не пришел домой. Рохель зажгла свечу, подошла к мрачному на вид зеркалу Зеева и посмотрела на свое отражение. Ее короткие волосы были взъерошены и стояли торчком по всей голове. Рохель подняла верхнюю губу, осмотрела зубы. Затем повернула лицо влево, вправо, пробежала пальцем по скулам. Немного ободренная, искусно пользуясь ножницами, она подровняла себе волосы. Оценив плоды своих трудов, Рохель не почувствовала досады. И не похожа она ни на какого казака. По правде сказать, она выглядит как взрослая женщина… замужняя женщина.

Тут Рохель вспомнила, что забыла свою корзинку с шитьем на кухне у Перл. Утро начиналось с иных мыслей: она будет сидеть рядом с Перл у очага, заниматься каким-нибудь рукоделием. Даже не позаботившись набросить головной платок или плащ, Рохель торопливо пересекла кладбище, задыхаясь, отворила дверь Перл и прошла по коридору.

Раввин был дома — сидел у камина и что-то читал. Оглядев непокрытые волосы Рохели, ее раскрасневшееся лицо, нетерпеливо приоткрытый рот, широкие глаза, он, сам того не желая, позволил своему взору соскользнуть на гладкую шею молодой женщины, пробежать дальше по ее телу, охватывая нежный изгиб ее грудей, аккуратную впадину ее талии.

— Я… я просто за корзинкой, — пролепетала Рохель.

— Да-да, возьми свою корзинку, — сердито ответил рабби Ливо. — И уходи.

Рохель схватила корзинку и выбежала из комнаты. Она еще ни разу не видела раввина таким возмущенным. Рохель определенно не сделала ничего, чтобы навредить своему народу, — ни сегодня утром, ни с момента своего рождения, ни с момента зачатия. Если теперь она лишена надежды на спасение — что же за грех она могла совершить? На какое-то время Рохель возненавидела не только саму себя, но также раввина и, раз уж на то пошло, всех на свете. «Стыдись!» — послышался у нее в голове укоряющий голос бабушки. «А мне все равно», — капризно ответила ей Рохель. Тем не менее она семь раз сплюнула, отгоняя дурной глаз, и твердо решила заняться чем-то полезным. И к тому времени как Зеев вернулся домой, Рохель уже повязала голову платком и, помешивая в горшке чечевицу, негромко напевала.

— Тебе не следует петь, жена, — сказал он. — Мимо может пройти мужчина, услышать тебя.

— Окно и дверь закрыты, муж мой.

— Тем не менее это неприлично.

— Прости меня.

Рохель понурила голову, но тот же самый жар, который она ощутила сегодня утром, вновь поднялся по ее шее и взял власть над ее языком. Вот, она оказалась способна воспрянуть духом, исполнять свои обязанности, вести себя как добрая жена. Она остригла себе волосы. И теперь готовит ужин. Что же еще от нее требуется? Еще секунда — и она или закричит, или убежит.

— Ладно, ничего, — нежно сказал Зеев. — Лучше посмотри, что я тебе купил.

И, раскрыв сетчатый мешочек, который он держал под мышкой, он показал Рохели большой кусок мяса для трапезы в Шаббат.

— Ягнятина, — объявил Зеев. — И еще, посмотри.

Он вытащил какие-то стянутые тесемками мешочки, развязал узлы и высыпал на стол их содержимое.

— Перец, — он послюнил палец, коснулся черных горошинок, затем сунул палец в рот. — Давай, попробуй. Да-да. И еще вот это попробуй, — он погрузил палец в какую-то красноватую пыль примерно того же теплого цвета, что и осенняя листва, после чего опять сунул его в рот. — Паприка из Венгрии. — Зеев возбужденно хлопнул в ладоши. — Правда, чудесно? И ягнятина. Люди еще с раннего утра выстроились в очередь к мяснику. Я тоже собирался встать в очередь, но когда оставил тебя в доме раввина и вышел оттуда, увидел Карела, он как раз ехал по нашей улице. Он говорит, что в марте к нам приедут алхимики — те самые, что сделают императора бессмертным. Ха, сказал я ему, вот будет славно, человек станет жить так же долго, как Бог. Еще Карел сказал, что император отправляется в Венецию на карнавал и что его величество так беспокоится о своем бессмертии, что не может спать. А зачем ему вообще спать, спросил я. Ему же не надо зарабатывать себе на жизнь. Так что я весь день ездил с Карелом, покупал и продавал. Знаешь, что полотняную одежду, которую ему не удается продать людям, он продает бумажной фабрике для изготовления бумаги? А старые кости, которые он собирает, идут в переплетный цех как основа клея для книг. А в конце каждого дня Карел выезжает за городские ворота к свалке, чтобы выбросить там все, что он не сумел продать. Знаешь, жена, только тогда я вспомнил про мясника. Карел погнал Освальда назад, и, как ты уже поняла, у мясника еще осталось немного ягнятины.

Тут Зеев вдруг умолк.

— Что такое? Что случилось, моя маленькая? У тебя такой грустный вид.

— Моя мать умерла родами, правда? — Рохель впервые высказала вслух этот страх.

— Ну да, твоя мать, да будет благословенна ее память, умерла при родах, — Зеев протянул руки, попытался привлечь ее к себе, но Рохель его оттолкнула.

— Мой отец изнасиловал мою мать, а потом я ее убила.

Это была ужасная мысль. Две ужасных мысли.

— Нет, Рохель, милая моя, нельзя так об этом думать. — Зеев покачал головой, глаза его увлажнились и стали совсем как у мула Освальда.

— А как еще мне об этом думать?

Рохель с трудом попыталась припомнить что-то реальное, не придуманные сцены вроде купания в голубом тазу или того, как ее мать идет по Карлову мосту под яркими лучами солнца. Сосредоточиваясь, она вызвала в своем воображении запах материнской щеки и все тело своей матери. Груди, шею, капли пота. Наконец, после того как Перл покинула их комнатушку со своим акушерским саквояжем и город снова погрузился в безмолвие, Рохель почуяла запах чего-то кислого. И еще она почувствовала, как влага пропитывает ее пеленки; эта влага растекалась по ее спине и затылку, покрывала конечности, начиная охлаждаться, пока не сделалась противной, липкой, леденящей. Рохель вспомнила, как она пробуждается в целой ванночке крови, а рядом лежит ее мертвая мать.

— Милая моя, драгоценная, здесь не твоя вина, — утешал ее муж, снова протягивая к ней руки, но Рохель даже видеть его не хотела. — Ты должна выбросить это из головы, Рохель, теперь мы одна семья.

— Ты взял меня в жены, — обвинила она его.

— Действительно, я это сделал.

Рохель с трудом добрела до кровати и тяжело опустилась на соломенный матрац. Он был привязан к раме туго натянутыми веревками, которые теперь провисали. Завтра ей придется подтянуть их при помощи рукоятки сбоку кровати. Да-да, перетянуть кровать. Утром Рохель возьмет обтекающую кровью ягнятину, славно ее приготовит, станет вращать на вертеле, не отрываясь от шитья. Ягнятина. Подтянуть кровать, поворачивать вертел с ягнятиной, шить ткань. Она — швея, которая делает прекрасные вещи, зарабатывает себе на пропитание. Рохель напомнила себе о нитях, которые мастер Гальяно принес для нового камзола императора. Роскошно-красные, совсем как паприка, того самого цвета, который она раньше видела лишь раз. Такого цвета был тот фрукт из Нового Света под названием помидор. А золотая нить была глянцево-желтоватой, совсем как старое золото. Рохель попыталась. Она попыталась вспомнить все свои обязанности, все те вещи, что поддерживали ее жизнь.

— Я не могу этого выдержать, — простонала она.

— Мы должны быть сильными, Рохель, мы с тобой должны быть сильными. — Зеев опустился на колени рядом с кроватью.

— Я все на свете ненавижу.

— Нет-нет, Рохель, Бог это запрещает. Не плачь, моя милая, не плачь, потому что, если ты будешь плакать, я тоже заплачу.

При мысли о плачущем Зееве Рохель рассмеялась.

— Ты правда стал бы плакать?

— Конечно. Даю тебе честное слово.

— Ты взял меня замуж, несмотря ни на что, — констатировала Рохель, глядя в потолок. — Как ты смог заставить себя это сделать?

— Я взял тебя замуж, — повторил Зеев. — Как же мне выпала такая награда? Быть может, Бог посмотрел на меня со звезд, увидел все мое одиночество и, проявляя бесконечную жалость, сделал меня счастливым?

Рохель посмотрела на своего супруга.

— Что ты видишь?

Рот, затерянный в бороде, кустистые брови, большие уши, торчащие из-под кипы.

— Я вижу мужчину.

— Мужчину, который любит тебя, Рохель.

— Мужчину, который взял меня замуж из милости.

— Возможно. Но теперь я тебя люблю.

— Всего через два дня?

— Я люблю тебя с того момента, как ты вошла в мой дом.

— Потому что я твоя жена.

— Потому что ты Рохель, моя нежно любимая жена. Как думаешь, сможешь ты научиться меня любить? Это должно быть так тяжко. Помнишь, как Моше говорил израильтянам: «Тогда отрежьте утолщения вокруг ваших сердец»?

— Я правда хочу быть хорошей, Зеев. Правда хочу. Я хочу быть хорошей женщиной.

— Ты такая и есть.

— Я хочу быть хорошей женой, Зеев.

— Ты такая и есть.

— Обещаю тебе все делать правильно, Зеев.

— Значит, ты будешь так делать.

Тем вечером, сказав свои молитвы, Зеев поднял свечу, чтобы взглянуть на ее остриженные волосы.

— Теперь пора мне на тебя посмотреть.

Рохель подняла руки, прикрывая ладонями шею и затылок.

— Не надо, жена, не надо. Дай мне посмотреть.

Рохель уронила руки. Собственная шея казалась ей голой и холодной.

8

К тому времени как Вацлаву стукнуло четырнадцать, он уже был фаворитом, а в восемнадцать лет стал главным камердинером.

В тот же год он, само собой, женился. Вацлав взял в жены кухарку несколькими годами старше себя, которая не имела приданого, зато обладала крепким телосложением вкупе с редким усердием. И действительно, их дети рождались ладными и здоровыми. Правда, их первый ребенок, девочка по имени Катрина, в четыре годика умерла от чумы. После этого жена Вацлава больше не хотела детей, жалобно рыдала, когда он к ней приходил.

Но затем все-таки родился Иржи — толстый, жизнерадостный мальчуган.

В базарные дни, свободный от императорской службы, Вацлав возил Иржи на плечах, брал его посмотреть игры во внутренних дворах церквей или кукольные представления на Староместской площади, что разворачивались на досках, уложенных на пару бочек. Персонажами этих представлений были Каспарек, главный герой; красный дьявол с деревянной ногой; крестьянин с соломенными волосами по имени Шкрхола; молодой рыцарь, пожилой рыцарь, юная дама, деревенская девушка, грабители. Эти деревянные персонажи, известные каждому чеху, странствовали вместе со своими хозяевами по городам и весям в бочкообразных фургонах на конской тяге, занавешенных сзади. На Рождество Вацлав варил карпа, а в замке наслаждался рождественской елкой, украшенной орехами, фруктами и свечами. На Мартынов день он ел гуся. На двенадцатую ночь Вацлав вкушал жареную свинину на празднестве в замке, не забывая захватить немного свинины домой для семьи. В праздник тела Христова он наблюдал за процессиями и маскарадами. Но чудесней всего была Масленица. Пражская Масленица означала блины с мясом, выпивку и пляски на улицах, рогатые шапки. Сосиски заглатывались целиком, всюду летала мука, кур и гусей забрасывали дождем камней. Дух Масленицы воплощал в себе румяный здоровяк с большим брюхом, увешанный домашней птицей, кроликами, колбасами, а дух Великого поста — худая старуха, которая не носила никаких украшений. Горожане рядились чертями, шутами, церковниками и дикими животными. Это был перевернутый мир — птицы ходили, рыбы летали, кони трусили задом наперед, кролики ростом со здоровенных мужчин гонялись за охотниками в зеленых шутовских костюмах, а порой бывало, что муж ухаживал за ребенком.

В году одна тысяча шестьсот первом Вацлав, как всегда, с нетерпением ждал Масленицы. Однако император решил, что поездка в Венецию поможет ему отвлечься от томительного ожидания, а ждал он прибытия знаменитых британских алхимиков. Слишком издерганный, чтобы сидеть спокойно, слишком неугомонный, чтобы сосредоточиться на государственных делах, слишком жаждущий вечности, нетерпеливый монарх ночи напролет не мог заставить себя заснуть, и ему приходилось приносить один стакан воды за другим. Только Венеция — плавучий город, где каждый дом был пристанью, — мог умерить его беспокойство.

Во время подготовки к отъезду император с Вацлавом находились в главном внутреннем дворе замка. Последние сундуки грузились на телеги, а пронизывающий ветер позвякивал обледеневшими ветками деревьев, точно стеклянными люстрами. Ранним утром, еще в сумерки, Вацлав покинул свой дом близ монастыря на Слованех и скотного рынка, подбросив еще несколько поленьев в очаг и плотно укутав концом одеяла ноги все еще погруженных в сон жены и сына. По пути к замку он заметил несколько ворон. Согласно чешскому поверью, журавли приносили мальчиков, а вороны девочек. Жена снова была беременна, и, несмотря на традиции своих соотечественников, Вацлав рад был увидеть ворон.

— Я ничего не потеряю, если пропущу Масленицу в Праге, Вацлав, ни вот столечко, — заметил император, пока они медлили во внутреннем дворе, а пажи выносили все новые и новые тюки для погрузки. — Что тут будет? Какофония звенящих сковородок, свист, помпезный парад крестьянских оборванцев. Гильдия мясников, которые маршируют впереди всех, за ними — горшечники с Адамом и Евой на знамени, а в хвосте ткачи. И в довершение всего толпа нищих уродов и старых шлюх — с обвисающими щеками, нарумяненными клубничным соком, сморщенными губами, накрашенными кровью со свиным жиром, которые набивают себе желудки целыми пригоршнями кишок, жаркого и огузков, ножек и почек. Мужчины и женщины, подобно зверям прелюбодействующие прямо в канавах — и это даже несмотря на зимнюю погоду — под каждым деревом и кустом, каждым кустом и деревом, — когда все приличия брошены на ветер, юбки задраны на головы, ноги еще выше, все вверх тормашками…

Вацлав отметил, что император в последнее время становится все более разговорчивым, а его речи — все более бессмысленными.

— В Венеции итальянцы наряжаются на карнавал персонажами из «Комедии дель арт». У них есть вкус, воображение, хорошие манеры.

Вацлав понятия не имел, что такое «комедия дель арт». И, честно говоря, его это не слишком интересовало. Он хотел остаться в Праге, его жена в нем нуждалась. Но когда наконец подошло время отъезда, лучше всего все-таки было убраться с холода и забраться в императорскую карету. Вацлаву была дарована привилегия ездить вместе с императором, а сама карета была сделана из лучшего африканского красного дерева и украшена серебряными завитками в виде виноградной лозы и свисающих с нее виноградных гроздьев. На самом верху сияла усеянная драгоценностями корона — желанная добыча для любых окрестных разбойников и бандитов, хотя предполагалось, что четверо пехотинцев, двое на козлах и двое на запятках, и фаланга словенских стражников на вороных жеребцах, кого угодно удержат от неподобающих действий.

— Известно ли тебе, Вацлав, что в странах, расположенных у Северного моря, покров льда так толст, что животные целиком вмерзают в него, подобно насекомым в янтаре?

Вацлав ни секунды в этом не сомневался. На год одна тысяча шестьсот первый Нострадамус предсказал настоящие погодные катастрофы, и календари уже были выпущены.

Рудольф носил сапоги тяжелой кожи с толстыми деревянными подошвами, его камзол и короткие штаны были пошиты из бархата с подбойкой, а чулки связаны из лучшей мериносовой шерсти. Плащ и шапочка ему под стать — из меха рыжей лисы, перчатки свиной кожи с оторочкой мягким кроличьим мехом. А вот ливрея Вацлава, ярко-красная, с вышитым золотой нитью двуглавым орлом Габсбургов — языки высунуты, когти выпущены, — была из тончайшего шелка и мало подходила для зимней стужи. И ботинки у него были суконные. Вацлав вообще не помнил, когда ему последний раз было тепло.

Наконец Рудольф забрался в свою карету, обитую марокканской кожей и устланную леопардовыми шкурами. Вацлав торопливо последовал за ним и тут же набросил на колени императору толстое меховое одеяло. Затем в карету пролез еще один слуга и принялся раздувать угли в двух глиняных жаровнях на бархатном полу. Ночной горшок из императорских покоев был поставлен под сиденье, сбоку пристроили небольшой столик, на него водрузили корзину с фруктами, кувшины с вином, дорожные шахматы императора. Все было продумано.

— Мы готовы, ваше величество? — спросил Вацлав.

Как раз в этот момент Анна Мария, преданная любовница императора, подбежала снаружи.

— Руди, поцелуй меня на прощание.

Дама втиснулась в карету, и ее жесткая юбка в форме лошадиной головы заполнила все пространство. Груди Анны Марии поднялись почти к ее шее, вываливаясь из корсажа точно заливное из формочки. Вацлава придавило ее чревом, которое показалось ему крепким, как шар для игры в кегли.

— Анна Мария… я же тебе говорил. Я вернусь как только смогу. У императора есть свои обязанности.

— Не забывай меня, Руди.

— Как я могу тебя забыть, голубка моя?

Двое словенских стражников вытащили Анну Марию из кареты и увлекли обратно в замок. Император снова удобно устроился на сиденье.

— Неплохо время от времени убираться подальше от этого замка — верно, Вацлав?

— А Киракос, сир?

— Киракос будет руководить всеми приготовлениями к приезду алхимиков.

«Скорее следует руководить самим Киракосом», — заключил Вацлав.

— Ну вот, Вацлав. Думаю, мы можем начать путешествие.

Раздался традиционный залп трубачей, и величественная процессия двинулась вниз по Градчанскому холму, в сторону Карлова моста. Несмотря на холод, на пражских улицах было людно. Люди всех классов и убеждений испражнялись прямо на немощеных, зловонных переулках, где их заставала нужда, в буквальном смысле слова подмачивая репутацию Праги. Впрочем, именно по этой причине турки сюда не совались. При этом город был центром бумажного производства, книгопечатания, источником шелка и пряностей, импортируемых с Востока. В Праге также имелись стекольный завод, императорская пивоварня, Крушовице, множество монастырей, Карлов университет, пекарни, скотный рынок и свиноводческое хозяйство, равного которому не было во всей Восточной Европе. Большое водяное колесо на реке Влтаве было сердцем металлургического завода. Юденштадт, в основном стараниями рабби Ливо, стал центром еврейского образования. Майзель, местный мэр, построил в Юденштадте купальню и Еврейскую ратушу. Староновая синагога была одной из самых старых в этой части света. Как однажды сообщил Вацлаву император, согласно подсчетам, проводившимся ради сбора налогов, в Праге проживало больше сотни тысяч людей. Это, продолжал император, не намного меньше трехсот тысяч — столько жителей насчитали в Неаполе. В Амстердаме и Париже жило столько же народу, сколько и в Праге. К сожалению, в Стамбуле, если верить слухам, проживало порядка семисот тысяч человек. Однако в это число, подчеркнул император, входили и рабы. А в целом в Европе, сказал в заключение император, — теперь, когда страшные чумные годы позади, — проживало сто миллионов человек. Цифра поистине невообразимая; услышав такое, Вацлав сразу представил себе эти сто миллионов стоят бок о бок, подобно деревьям в лесу. На самом деле, конечно, все было совсем не так, ибо каждый город, каждую деревню окружали самые настоящие леса, темные и густые, прибежища голодных зверей — волков, медведей, горных львов — и дикарей, наполовину людей, наполовину животных. Вацлав от всей души надеялся, что за время их путешествия в Венецию они ни с кем из подобных созданий не столкнутся.

— А знаешь, Вацлав, я припоминаю Венецию в году тысяча пятьсот семьдесят пятом… — они как раз проезжали городские ворота. — Я был молод — совсем юнец, прекрасный и стройный, в расцвете сил… в моем первом расцвете сил. В Венеции как раз был карнавал, и меня принимала дама, сама куртуазность, учтивость и обходительность. Куртизанка, которая числилась в «Каталоге куртизанок», не кто иная, как Вероника Франко, самая знаменитая куртизанка своего времени… хвала богу, достойная куртизанка.

Император порылся в корзине с продуктами и вытащил оттуда ножку домашней птицы, недавно завезенной из Нового Света.

— Когда я начну жить вечно, у меня будет сколько угодно индейки.

— Простите, ваше величество… но что, если эти алхимики не смогут сделать так, чтобы вы жили вечно?

Вацлав слышал, что один из них был шарлатаном, которому отрезали уши в наказание за мошенничество.

— Все очень просто и очевидно — их казнят.

В действительности Ди и Келли из Лондона в сопровождении двух слуг уже начали свое рискованное путешествие в Прагу, в ходе которого им предстояло пересечь сперва Дуврский пролив на корабле, а потом всю Европу верхом или в шатких каретах. Астрологам предстояло пробираться по дорогам, построенным еще римлянами, часть которых была истоптана исключительно подошвами ботинок и копытами мулов. Другие дороги были широки, но их до невозможности изрыли громадные орудия, которыми воевала Европа: катапульты, тяжелая кавалерия, а в последнее время появились еще и пушки. Отряду путешественников следовало проявлять мудрость и по возможности держаться долин и низин. Но порой им не оставалось ничего, кроме как одолевать горы, подниматься на которые решались лишь самые неустрашимые караваны, идущие от Антверпена в Испанских Нидерландах к Франкфурту-на-Майне или из Саксонии к Пльзеню, а в конечном итоге направляющиеся в столицу Богемии, сердце Габсбургской империи, Прагу.

— Да, но когда они изготовят эликсир, — с оптимизмом предположил Вацлав, — вы произведете их в рыцари?

— Как только они сделают эликсир, их казнят, причем сразу. Думаешь, я хочу, чтобы по округе запросто разгуливали люди, знающие секрет вечной жизни? На «Портрете Вероники Франко» художника Джакопо Тинторетто, Вацлав, — тут император взмахнул индюшачьей ножкой, точно дирижерской палочкой, — розовый сосок куртизанки Франко выглядывает поверх кружев ее корсажа. Лицо у нее там в форме сердца, карие глаза глубоко посажены. Рыжие волосы, маленький ротик, словно бы покусанные пчелами губки, ямочка на подбородке, длинные мочки ушей. Сами уши слегка остроконечны, под глазами тени.

Вацлав собрал столько дров, что его жене теперь должно было хватить на всю зиму. Карел, старьевщик, помогал ему во мраке ночи перевозить поленья на своей телеге со стульчиком от императорской поленницы до дома близ монастыря на Слованех.

— Дама не только чувственная, но и здравомыслящая. Выдающаяся представительница своего пола, она умеет читать, и не только вслух, но и про себя, и не только про себя, но и не шевеля при этом губами, и не только читать про себя, не шевеля при этом губами, но и писать, и не только свое имя и слова библейских цитат, но и сочинять стихи. В высшей степени достойная куртизанка, эта Вероника Франко.

Большие влажные снежинки летели в окна кареты, расплющиваясь о вставленное туда тонкое венецианское стекло. Вацлав задумался, не прорвутся ли в стекло волки. Русский по имени Сергей, верный раб Киракоса, рассказал Вацлаву одну историю про волков. Играли свадьбу; как заведено на Руси, все поехали кататься — на снежно-белых санях с колокольцами по бокам. Вскоре за ними погналась стая волков. Одного за другим людей сбрасывали с саней, дабы ублажить голодных волков. Сперва, конечно, сбросили слуг, затем родителей и наконец саму невесту. Жениху это, однако, все равно ничего хорошего не принесло — ненасытные звери перевернули сани и разорвали его на куски. «Так ему и надо», — сказал тогда Вацлав. Русский пожал плечами. «Я мог бы рассказать тебе про Ивана Грозного, — сказал он, — но лучше даже не начинать. Я из Новгорода».

— Палаццо Вероники Франко было на Большом канале, Вацлав… — император вздохнул, снова порылся в корзине и вытащил оттуда славный кусок торта с инжиром. — На этом здании развевались алые флаги святого Марка, там стоял лев с золотыми крылами, а еще у нее были такие сводчатые окна в турецком стиле, «сграффито», картины, украшения прямо на фасаде здания. Можешь себе такое представить, Вацлав?

Вацлав попытался припомнить, когда он в последний раз ел. Вчера вечером? Позавчера? А какую кашу он тогда ел? Заедая ее хлебной коркой?

— Она полюбила меня, Вацлав, и так бывает всегда. — Император одной рукой взмахнул индюшачьей ножкой, а в другой сжал кусок торта с инжиром. Затем он принялся кусать попеременно — торт, индейка, торт, индейка. Наконец, пресытившись, он выбросил кость в окно, вытащил из-под сиденья ночной горшок, после чего весьма шумно и зловонно им воспользовался. Откушав и нагадив, Рудольф принялся угощать Вацлава теплыми воспоминаниями о круглых ягодицах и подпрыгивающих грудях, о студнеобразных ляжках и волнообразных икрах, о холмах, подобных порослям мягкого губчатого мха, о шее, куда так приятно ткнуться носом, о жарком и влажном дыхании ему в уши, совсем как пар из горячей купальни, о пальцах ног, щекочущих и пощипывающих ему живот, а также о податливых розовых складках, раскрывающихся перед ним подобно его вассалам, в низких поклонах выказывающим свое полное и беспрекословное послушание. В Венецианской республике император намеревался насытиться множеством дев и разбить уйму сердец.

9

Карел, безногий старьевщик, сидел на своем привычном месте у очага в трактире «Золотой вол», когда до него вдруг донеслось слово «Юденштадт». Они переговаривались на пониженных тонах, эти три брата, что владели амбаром, где стоял на постое Освальд, а с ними отец Тадеуш, священник костела девы Марии Снежной, который проиграл публичную дискуссию рабби Ливо. Тема дискуссии была такова: «Что имел в виду Авраам, когда сказал отрокам своим: „Останьтесь вы здесь с ослом, а мы с сыном пойдем туда и поклонимся, и возвратимся к вам“?»[33] Все четверо думали, что мусорщик спит. По правде. Карел и впрямь был на самой грани сна, в шаге от того, чтобы с головой нырнуть в тот день, когда все было возможно, в то место, где у него еще были ноги, домик в деревне и хозяйство.

«Юденштадт».

Так всегда получается. Если император в отъезде, то всякий раз, как кто-то потеряет кошелек, свалится с лихорадкой или повредит палец на ноге, всякий раз, как у кого-то падет корова, у младенца случатся колики, ветка упадет с дерева, карета придавит цыпленка, заблудится ребенок или сбежит жена — всякий раз какой-нибудь несчастный еврей заплатит за это жизнью. Но слова, которые сегодня вечером услышал Карел, так его расстроили, что ему немедленно захотелось покинуть «Золотой вол» и отправиться прямиком к рабби Ливо. Однако ворота в Юденштадт в столь поздний час, должно быть, уже закрыты. С другой стороны… даже если они еще не закрыты, придется попросить кого-нибудь донести его до телеги. Тогда три брата и отец Тадеуш поймут, что все это время он не спал. Поняв это, Карел еще плотнее закрыл глаза.

На следующее утро, как только трактирная служанка пришла подмести помещение, Карел слез на пол, попросил ее помочь ему добраться до телеги и вместо того, чтобы сперва проехаться по улицам Градчан, что есть духу погнал Освальда по Карлову мосту в Старе Место, а оттуда в Юденштадт.

— Рабби! — закричал он, остановившись перед домом рабби Ливо и звоня в свой колокольчик. — Здесь только я, Карел, и еще Освальд. Рабби, выйдите меня забрать.

— Ах, Карел, ты что-то совсем рано подъезжаешь к моим дверям, — рабби Ливо высунул голову из верхнего окна. — Никакого тряпья у нас нет, но доброго тебе утра. Быть может, я скажу ребицин принести тебе теплого молока?

Раввин произнес утреннюю молитву в тот час, когда света не хватало, чтобы отличить голубую нить от белой, и омыл руки в чаше с водой прямо у кровати, чтобы ему не пришлось сделать ни шага, прежде чем воздать хвалу Богу.

— Нет-нет, рабби, я должен вам кое о чем сказать, — Карел тревожно огляделся по сторонам.

— Хорошо-хорошо. Я иду, Карел. Уже иду.

Голова Карела была плоской как доска, волосы росли прямо вверх, носик маленький, похожий на клюв, а глаза круглые и желтоватые, из-за чего старьевщик видом своим напоминал сову. Его руки постоянно упражнялись, когда он катался на своем щите с колесиками и стали сильными, как у дровокола. Если бы у старьевщика все было на месте, он весил бы немало, но от него осталось одно туловище, и большинство взрослых людей поднимали его без труда. Рабби, человек крепкий и дюжий, легко поднял безногого калеку вверх по лестнице.

— С тобой все хорошо, Карел? — спросил он, опуская его на стул итальянской работы — «сгабелло», — что стоял у печи. Сам хозяин опустился на строгий стул с ребристой спинкой.

— Рабби, произошло нечто ужасное — вернее, должно произойти, — выпалил Карел.

К этому времени начали просыпаться домашние — дочери и внуки раввина. Они омывали руки, произносили молитвы. А там недолго и до завтрака. Потом мужчины отправятся в шуль, а женщины на кухню. Было ровно семь утра по пружинным часам, которые раввин держал у себя в кабинете, пять минут восьмого по часам костела Девы Марии перед Тыном и одна минута восьмого по астрономическим часам на Староместской площади.

— Друг мой, расскажи мне, что тебя так встревожило.

Карел перевел дух, помотал головой и сложил ладони у груди, а его брови поднимались скорбными дугами, бороздя глубокими морщинами его лоб.

— Начинай сначала, Карел, и дойди до конца.

— Здесь все только начало, рабби, но никакого конца. Никакого конца даже не видно, конца этому нет, — и Карел заплакал.

— Зельда, — крикнул раввин. — Пожалуйста, принеси немного воды для умывания, моя дорогая, и что-нибудь перекусить Карелу.

— Иду, папа.

Зельда поднялась по лестнице с тазиком и кувшином воды. Девушка отличалась редкой миловидностью, и насчет нее давно была достигнута договоренность с семьей видного ученого в Позене. Менее достойного супруга дочь раввина ожидать и не могла. Придерживая тазик, Зельда стала лить воду на руки Карелу. Старьевщик умылся и вытер руки полотенцем, которое уже было у девушки наготове. Затем Зельда вернулась вниз и опять поднялась на второй этаж, неся тарелку пирожков с черносливом, кринку молока и глиняную кружку.

— Поешь, Карел. Подкрепись, а потом начинай медленно — слово за словом.

Карел не смотрел Зельде в глаза. Взгляд его сам собой остановился на ее ногах. Затем, испытывая немалое смущение, он взглянул на ее бедра, после чего его глаза устремились выше, к ее груди. Карел просто не знал, куда ему деваться.

— Спасибо, Зельда, — сказал раввин.

Девушка ушла.

Наконец-то Карел смог без всякого стыда слопать пирожки, единым духом выпить молоко, вытереть рот рукавом и приступить к рассказу.

— Вы знаете, как я люблю Освальда. Ваш мэр, Майзель, спас его от смерти и отдал мне. Он тогда был одна кожа да кости. А теперь я даже езжу через Карлов мост, чтобы покупать старье в замке. Все меня знают. Я со всеми в добрых отношениях. Я уважаемый человек.

— Да, Карел, все это так.

— Именно еврейский лекарь спас мне жизнь, когда отец отрезал мне ноги на пшеничном поле, не заметив меня в высоких хлебах. Я никогда не желал зла ни евреям, ни христианам.

— Ты редкой души человек, Карел.

В родной деревне Карела жених и невеста на следующий день после свадьбы расхаживали, поменявшись одеждой, — он в юбке, она в брюках. Там проводились представления, лекари показывали свое искусство, выступали жонглеры и виртуозные наездники. Еще ходила целая череда людей, переодетых клоунами, медведями и трубочистами, а один изображал еврея в пальто из множества разноцветных тряпок, шляпе с птичьими перьями. В руке у еврея был жезл с колокольцами, чтобы предупреждать всех о его приближении. Этого еврея оплевывали. Теперь, вспоминая об этом, Карел испытывал страшный стыд.

— Ты очень хороший человек. Карел.

— Моя любящая матушка, упокой Господь ее душу, учила меня никому не говорить и не делать злого.

— Она хорошо делала, Карел.

— Я всю свою жизнь трудился.

— Это правда, Карел, ты трудился. Но поспешил ли ты к моему дому так рано утром в этот холодный зимний день, чтобы рассказать мне, как ты трудился?

Рабби Ливо почуял запах гречневой каши, которая варилась на очаге в кухне, и в животе у него забурчало. Он услышал шаги, потом в кабинете появилась Перл:

— Доброе утро, Карел. Не желаешь разделить с нами завтрак?

— Нет, спасибо, фрау рабби.

— Как ты можешь жить в таком беспорядке, Йегуда?

Карел огляделся. Если не считать составленных стопками книг, в комнате царили чистота и порядок. Если разобраться, в доме раввина было куда чище, чем в любом другом месте, где Карелу приходилось бывать, — включая замок. Там, несмотря на всю величественность обстановки, на лестницах и в укромных уголках всегда можно было найти кучки экскрементов — собачьих, львиных и человеческих. Кости и потроха, что выбрасывались за двери кухни, вылетали с конюшен и из зверинца, оседали буквально везде. Столетия грязи и мусора покрыли неприятным налетом все полы и подоконники, несмотря на усилия целого батальона уборщиц с метлами и скребками.

— Можешь здесь немного прибраться, — спокойно отозвался раввин. — Когда Карел уйдет.

— Ты так добр ко мне, Йегуда.

— Ты свет моей жизни, Перл.

— Итак, рассказывай, — обратился к Карелу рабби, слегка подаваясь вперед, когда Перл спустилась по лестнице.

— Вы знаете, я ставлю Освальда в амбар в Нове месте, не так далеко от Вышеградского замка, на пашне. Братья сдают мне стойло напрокат. И за немалую цену, должен сказать.

— Продолжай.

— По ночам мы с Освальдом можем выглядывать из его стойла. Там есть отдельная дверца, и мы можем смотреть вверх на мрачную тень старого замка. Именно там был двор чешских королей, и именно там царила наша первая правительница, королева Либуше.

Раввин знал о легендарной Либуше, дочери Сеча, первой правительнице Чехии. Говорили, что королеве Либуше приснился сон о группе людей, которые станут искать прибежища в ее стране. Если бы чехи их приняли, этой земле было бы даровано процветание. И поэтому ее внук открыл городские ворота первым евреям, что двенадцать лет скитались после изгнания их из Литвы и Московии.

— Да, Карел, старый замок прекрасен.

В Вышеграде, расположенном за рекой от нового замка императора, был подъемный мост с огромными башнями по бокам, и укрепленные стены — правда, они уже давно не годились для того, чтобы держать осаду. Но Вышеград построили задолго до того, как пушки научились пробивать стены, и его вид вызывал восхищение у рыцарей-воинов, которые умели обращаться с мечом не просто забавы ради, и тех дворян, что были не просто праздными придворными царедворцами в роскошных нарядах.

— Братья не знают, что я отдыхаю там, рядом с Освальдом, если только не дремлю у очага в «Золотом воле». Но скажите — где мне еще спать? Или они думают, что я плыву по воздуху в какую-нибудь комнату после того, как ставлю Освальда в стойло?

— Нет, Карел, конечно же, нет. — Рабби вытянул было ноги перед собой, но тут же убрал их назад, подумав, каким оскорбительным подобное действие должно показаться Карелу, у которого ног нет.

— Когда я подтягиваюсь к дверце стойла, то стараюсь увидеть реку до самого императорского замка в Градчанах. Еще маленьким мальчиком я много слышал о Праге, но никогда не думал, что мне доведется здесь жить.

— Да, разве это не привилегия — жить в городе с такой богатой историей? Но ты что-то сказал про замок. Не связаны ли твои новости с императором, эликсиром бессмертия и алхимиками, которые скоро должны сюда прибыть? Ты об этом хотел мне рассказать?

Раввин прекрасно знал, что ни один алхимик, маг или волшебник не сможет продлить жизнь дальше ее естественных пределов. Столкнувшись лицом к лицу с этим фактом, император может впасть в глубокое отчаяние и бросить бразды правления, предоставляя протестантским князьям, своему алчному брату Матияшу, безземельным крестьянам, а также силам папской инквизиции благоприятный момент для атаки. Рудольф, а в еще большей степени еще отец Максимилиан, постоянно жаловали евреям разрешение оставаться в Праге, не слишком притесняли, и в последнее время община буквально расцвела. У евреев были печатная машина, ешива и синагога, мясник, пекарь и сапожник, а также деловые предприятия Майзеля. Однако теперь рабби охватил страх за своих детей, внуков и весь свой народ.

— Порой мне кажется, будто я слышу музыку из замка. Там зажигают все свечи, и тогда он совсем как город на том холме, звездный город.

— Ты хочешь рассказать мне что-то про замок, Карел? Алхимики уже прибыли?

— Нет, рабби, не про замок. Про амбар.

— Про амбар?

— Не уверен, рабби, что мне следует вам обо всем этом рассказывать.

— Тогда тебе, пожалуй, не следует этого делать.

— У меня есть много покрывал, и у Освальда тоже. Еще у него есть попона, и в целом, не считая самых холодных зимних ночей, нам там очень уютно. Да, нам с Освальдом там правда очень уютно.

— Вот и хорошо, Карел, очень хорошо.

С годами у рабби, к сожалению, появилась привычка вздремнуть во второй половине дня. Так радостно было слышать, как город продолжает свое брожение — торговцы-зазывалы продают свой товар, идет всевозможное общение, дети шумно играют, — пока он уютно лежит у себя в кабинете, закрытые ставни окон пускают на пол тоненькие полоски света, а от кохофена, большой глиняной печи, расходятся волны тепла. Сейчас рабби недавно проснулся, но уже с нетерпением ожидал, когда наступит час дневной дремы.

— Это было поздно вечером. Я знаю, что было поздно, потому что я уже почти уснул. Я услышал несколько голосов.

— Голосов?

— Да, это были голоса тех братьев, что владеют амбаром, и еще один. Они строили заговор, рабби.

— Против императора?

— Нет, рабби.

— Ты был в амбаре?

— Нет, я был в «Золотом воле», дремал у очага.

— Мне казалось, ты говорил про амбар.

— Да, я знаю, но это было в «Золотом воле», ибо тем вечером я не мог добраться до амбара. Слишком устал. Так я услышал их разговор — хозяев амбара, которые пили в «Золотом воле», и отца Тадеуша.

— Ты уверен? Отца Тадеуша?

— Совершенно уверен. Как в том, что у меня нет ног.

— Возможно, это был сон.

— Лучше бы так оно и было.

— Или выпивка.

— Нет, все было отчетливо слышно.

— Что было отчетливо слышно?

— Голоса. А затем я тайком взглянул.

— И что?

— Они строили заговор, рабби, братья с отцом Тадеушем.

Рабби застыл и вдруг почувствовал, что полностью пробудился. Никаких следов дремы.

— Против нас, Карел?

— Да, рабби, — Карел понурил голову.

— Когда, Карел? — шепотом спросил раввин.

— Как раз перед вашей Пасхой, еврейской Пасхой. Будет пожар.

— Нападение перед Песах… — Раввин закрыл глаза. — А почему именно сейчас, Карел?

— Потому что, сказал Тадеуш, люди знают, что император позволяет евреям брать работу в городе, они могут быть, например, скорняками. Ведь мэр Майзель — скорняк, разве нет? А некоторые евреи — серебряных дел мастера, работают на итальянцев. Есть и кожевники. Кроме того, император позволяет выдавать вашим людям купеческие лицензии, и они могут покупать и продавать товары наравне с христианами. Потому что, сказал Тадеуш, нет для евреев лучшего места, чем Прага. Он говорит, что император терпит евреев, потому что занял деньги у мэра Майзеля на своих алхимиков, а значит, евреям будет еще больше благоволения, когда те два алхимика прибудут. Тадеуш говорит, что вы два года назад победили в дискуссии нечестными методами, что судей тогда подкупили еврейскими деньгами. Он говорит, что в Праге не продохнуть от евреев, что у евреев слишком много детей, что со времен крестовых походов все новые и новые евреи приходят сюда из Испании и Португалии, из Англии и Франции, из немецких земель, потому что оттуда их гонят, а здесь они под защитой. Тадеуш говорит, что скоро евреев уже не будут принуждать носить желтые кружки, а тогда люди не будут знать, кто есть кто, и вы сможете портить добрых христианских дочерей. Евреи будут все богатеть и богатеть, тогда как христиане обложены невыносимыми налогами из-за войны с Турцией.

— Достаточно, Карел.

— Тадеуш говорит, он сумеет поднять всех добрых христиан, чтобы они сожгли ваши дома, тотчас же убили ваших мужчин, продали ваших детей в рабство, разрезали животы вашим женщинам и засунули туда кошек, как делали в других городах.

— Больше ни слова, — Раввин встал и подошел к верху лестницы. — Перл, Перл, поднимись, ты мне нужна.

Перл, приправлявшая курицу для субботней трапезы,[34] отложила ее, вытерла руки о передник и быстро поднялась по лестнице.

— Йегуда, — сказала она, изучая лицо раввина, — муж мой дорогой, тебя что-то страшно потрясло.

Не будь там Карела, раввин немедленно заключил бы жену в объятия.

— Со мной ты всегда была в безопасности, правда?

— Ах, Йегуда, конечно же, правда.

— Чем ты сейчас занимаешься, жена моя?

— Готовлю еду к Шаббату, Йегуда.

— Вот и хорошо. Не стану тебя отвлекать.

Перл окинула супруга испытующим взором, затем повернулась и снова спустилась вниз.

— Что вы будете делать, рабби?

— Молиться, Карел. Молиться и поститься.

— Простите меня, рабби, но это все?

— Пойми, Карел, все, чего мы хотим, — это жить в мире. У нас нет оружия, нам не дозволено его носить, — раввин встал и начал расхаживать по комнате.

— Прошу прощения, рабби, я всего лишь жалкий старьевщик, у меня даже нет ног… Но в ваших книгах, в вашей Каббале, нет ли там заклинаний?

Раввин приложил палец к губам:

— Тише, Карел. О Каббале не следует говорить праздно и легкомысленно, делать ее темой непринужденной беседы. Она не для дилетантов и посторонних.

— Я слышал, рабби, что буквы вашего алфавита, манипуляции с цифрами, магические формулы…

— Дорогой друг, прежде всего Тора, всегда Тора, а затем для учащихся — Талмуд, если по странице в год… — рабби умолк и прищурился, — и только после многих, очень многих лет учения под руководством праведного человека, быть может, труды Каббалы для размышления и созерцания. Тора абсолютно, решительно запрещает магию.

Раввин назидательно поднял палец:

— Каббала означает «обретать» и «традиция». Она суть личное и священное путешествие тех немногих, кто достоин его совершить. Она суть тропа к непостижимому, способ начать понимать, больше того, ощущать ту загадку, что зовется Богом. Но все это не для непосвященных, и несерьезно ею заниматься значит навлекать на себя катастрофу. Этот поиск легко может свести человека с ума.

— Простите, что об этом упомянул, — пробормотал Карел.

— Друг мой, история суть отстранение от Бога; мы не созданы в Его окончательном совершенстве, но каждый человек должен сам постичь Его совершенство, и Каббала — путь к этому пониманию. Мы должны всю свою жизнь работать над исправлением этого мира — и всегда в сообществе с Богом.

Обессиленный, рабби опустился на свой стул.

— Тогда я пойду, присмотрю за Освальдом, — негромко сказал Карел.

— Да-да, иди… — рабби помотал головой, словно пытаясь выбросить оттуда какую-то мысль.

— Пожалуйста, помогите мне, и я вас покину.

Карел поднял руки, и равви пересек комнату, поднял калеку, отнес его вниз по лестнице и усадил на маленький стульчик на телеге.

— Я не хотел быть с тобой резок. Просто новости, которые ты принес, путают мои мысли, терзают мне сердце. Я благодарен тебе за твою отвагу. Все мы тебе благодарны.

После резкой отповеди, которую выслушал Карел, раввина вдруг осенило: может статься, этот простой старьевщик, неуклюже шаря наугад, наткнулся если не на решение, то на некий подход. Ему, рабби Ливо, никогда не доводилось входить в мистические врата познания, блуждать по садам блаженства или переступать последний порог, никогда в жизни он не испытывал экстатического союза с Богом. Но все же он не был новичком в чтении предположительно простых примеров и повестей, что составляли Зохар, одну из книг Каббалы.

— Ты очень добр к нам, Карел, и я тебя за это благодарю.

— Еврей спас мне жизнь, когда мой отец случайно срезал мне ноги косой. Майзель дал мне Освальда. Я перед вами в долгу.

Рабби скорбно улыбнулся. Разве какой-нибудь еврей мог вернуть Карелу ноги, дать ему прекрасного коня, обеспечить его всем, чего этот добрый человек безусловно заслуживал?

— До свидания, дорогой друг, — сказал раввин, пожимая Карелу руку.

Медленно, приподнимая полы своего облачения, чтобы случайно на них не наступить и не споткнуться, рабби Ливо вернулся в свой кабинет, сел и спрятал лицо в ладонях.

— Здесь для тебя гречневая каша, Йегуда, — крикнула ему Перл.

Раввин снова спустился по лестнице, оглядел свою семью. Малышка Фейгеле сидела в конце скамьи, ее кудряшки были очень мило причесаны, на личике сияла улыбка; девочка явно была счастлива, как жаворонок. Ее мать Лия сидела с одного боку, Зельда, младшая дочь раввина, с другого. Средняя дочь, Мириам, сидела напротив. Три дочери, два их мужа и внуки. Такова была его семья — сумма его жизни.

— Пожалуй, завтра я схожу поговорить с Майзелем, — сказал раввин, после того как произнес слова благословения. — Насчет того, скоро ли император вернется из Венеции. А следующие два дня я буду поститься.

Затем раввин начал трапезу, воздав хвалу Богу, но смог лишь поковырять еду в своей тарелке.

— Тебе придется постараться получше, — заметила Перл, — если ты какое-то время собираешься совсем ничего не есть.

10

В отличие от нелепо-пышного отъезда, прибытие в Прагу императорской кареты, карет с дворянами, телег с припасами и войска стражников выглядело куда менее роскошно. Прогрохотав по грязным дорогам Италии и Австрии, да еще через всю Богемию, некоторые повозки возвращались с недостающими колесами; многие окна были разбиты, и сидящим внутри приходилось кутаться в меха. Серебряные украшения сверху и по бокам карет потускнели, а золотая и перламутровая инкрустация была забрызгана грязью. Кони больше не гарцевали, а ослы, что тянули телеги, словно бы только что приняли грязевую ванну. Стражники устали, замерзли и изголодались, а в хвосте процессии плелась компания потрепанных шлюх с горшками в руках и мешками на спинах, которые пристали к ним по дороге. И все же, когда процессия вошла в городские ворота, залп императорских труб так гордо возвестил о ее прибытии, как будто она в самом лучшем виде возвращалась с победоносной войны.

— Кто идет? — церемонно спросил привратник.

— Император Священной Римской империи Рудольф II, — отозвался начальник словенской стражи.

Городские ворота были усажены жуткими на вид шипами и высоки, как дом. Здесь начинался Королевский путь. В тяжелую годину — в пору чумы, например, — они закрывались, но сейчас были распахнуты. Миновав процессия двинулась по Целетной улице. Первым делом кареты миновали монетный двор — там, как считал Вацлав, делали деньги. Дальше находился Дом черной мадонны, «Голубой аист». А потом — «У золотого колодца», «Золотой единорог», «Золотые ключи», Дом Золотого Корабля, Дом на Золотом углу, Карлов университет, Дом Двух Золотых Медведей, Дом золотого кувшина… Золото, золото, золото. Казалось — Бог сыпал на Прагу золотые листья столь же щедро, словно это была осенняя листва. Большинство домов богачей и членов городского совета, а также некоторые трактиры и магазины были украшены золотом, хохолками вроде птичьих или даже полностью были покрыты кровлей из золотых чешуек. Летом Прага светилась, являя собой подлинную жемчужину Восточной Европы.

Боже милостивый, как же Вацлав измучился и истомился! После тяжелой дороги они пробыли в Венеции всего двое суток, а потом снова настала пора собираться в обратный путь. Вообще-то император готов был покинуть город еще раньше, опять жутко тревожась об алхимиках. Что, если они прибыли, пока его не было? Что, если с ними что-то случилось? Кроме того, заподозрил Вацлав, с куртизанками у Рудольфа все пошло совсем не так, как ожидалось. И хотя снег в Венеции не шел, там вместо этого непрерывно лил дождь и темные воды каналов бились о пристани, угрожая гондолам. А плавать император не умел.

— Как же все изменилось с тех пор, как я оказался на Венецианском карнавале много лет назад, — продолжал вспоминать император на последнем отрезке их путешествия. — А в доме Франко все так изящно, все так продуманно. Услышав о моей нелюбви к холоду, она тут же затопила ревущий камин. Больше того, все постельные простыни были подогреты сверху донизу над раскаленными камнями из камина и сковородами с длинными ручками, полными горячих углей. Вдобавок поверх простыней лежали маленькие собачонки, образуя еще одно живое покрывало из собачьего меха. Ее шелковая кожа, смягченная оливковым маслом, медовый цвет ее волос, гладкие, округлые конечности… Можешь себе представить, Вацлав, наслаждение распространялось по всему моему телу подобно теплу мягкого лета. Когда я переворачивался на кровати, мне казалось, я плаваю в богемском пиве, приправленном розмарином и тимьяном. Этот момент запечатлелся в моих воспоминаниях подобно деликатесной закуске из нежного сала.

Вацлаву не терпелось повидаться с женой, посмотреть, как вырос Иржи за время его отсутствия.

— Франко правила ночью, совершая подлинные подвиги с новым императором. Наше совокупление являло собой гальярду, павану, «музику ностер амур».

Император не испытывал никаких тревог в ее присутствии, а потому не запросил покорной капитуляции. Франко требовалось только сказать об этом, просто сказать, что она тоже его любит. Сказать об этом, а затем согласиться уехать с ним, жить в замке, в собственном крыле со всеми привилегиями официальной любовницы. Могла ли какая-нибудь женщина желать большего? И тем не менее… Она гражданка Венеции, объяснила Франко, свободная личность, в конце концов. Рудольф до сих пор был в полном недоумении по поводу ее реакции. Он просто ничего не понимал. Ведь он император, а она — всего-навсего куртизанка. Как вообще могла какая-то женщина в какой-то стране ему отказать? Этими мучительными воспоминаниями он делиться не стал.

— А потом, Вацлав, — продолжал Рудольф с таким видом, как будто тогда, много лет назад, все вышло как нельзя лучше, — служанка принесла нам бокалы крепкого красного вина. Сидя за круглым столиком с черно-белой мраморной инкрустацией, мы потягивали дымящийся густой суп из белой фасоли с коровьими поджилками. Дальше последовала чаша длинных нитей кипяченой муки, приправленных деликатесным соусом из давленого чеснока, сосновых шишек и оливкового масла, а потом салат из мелких черных осьминогов, таких свежих, что они буквально липли к зубам своими присосками. А известно ли тебе, что Франко хотела уехать со мной, стать моей первой любовницей. Вот как она меня любила. Но я не мог такого допустить.

— Очень интересно, ваше величество.

Перед отъездом из дома они с Иржи понатыкали тряпок в щели между полом и стенами. И теперь камердинер от всей души желал, чтобы комната по-прежнему оставалась сухой и уютной. Вацлав также стянул рыбу и оленину из замковой коптильни, несколько хлебов из пекарни, корзину сушеных яблок, пять кочанов капусты, мешок муки — вполне достаточно, хотелось ему надеяться. Жене Вацлава в ее положении требовалось хорошо питаться, а Иржи, понятное дело, надо было расти.

Никто об этом не знал, но Рудольфу потребовалось целых шесть месяцев, чтобы разделаться с мыслями о Веронике Франко, с первыми приступами душевных мук, о существовании которых он дотоле даже не подозревал, чтобы забыть единственную ночь их любви. Принадлежи Венеция его империи, Рудольф заставил бы Франко поехать с ним, но город каналов не подпадал под его юрисдикцию, и он не мог подчинить куртизанку своей воле. Каждое утро в те шесть месяцев император просыпался измученным и опустошенным, сознавая, что Вероники Франко рядом с ним нет, а вся его империя ничего не стоит. Рудольф тщетно пытался умерить свою боль, прелюбодействуя со всеми женщинами без разбора, какого угодно звания.

— Много лет спустя, Вацлав, Франко обратилась ко мне за помощью, ибо ее обвинили в том, что она ведьма, вызывающая дьявола посредством обручального кольца, освященной оливковой ветви, святой воды в миске и освященных свечей. К сожалению, мне пришлось послать ей весточку о том, что я ничего не могу для нее сделать. В конце концов, что такое всего одна ночь любви? Однако, имея других могущественных покровителей, Франко была оправдана и дожила до зрелого возраста сорока пяти лет.

Целетная улица, что тянется от Прашных ворот, вышла на Староместскую площадь, где высилась Староместская ратуша с ее столь же огромными, сколь и знаменитыми астрономическими часами. Под колесом времени с золотым ободом стояли небольшие статуи. Фигурка еврея олицетворяла Алчность, турок в тюрбане — Похоть, а скелет — Смерть. Внутри же часовой башни находилась главная ценность всего сооружения — двенадцать великолепно раскрашенных апостолов, установленных на плоский диск. В час, когда открывалось маленькое окошко, апостолы приводились в движение веревкой, которую тянула не кто иная, как Смерть, вернее, ее фигурка. Выстроившись вдоль Королевского пути по Стару Месту, возвращающегося императора приветствовали мэр Праги, его советники, члены гильдий купцов, канатчиков, кожевников, железных дел мастеров, пивоваров, мастера и ученики, торговцы, священники и монахи, нищие. Все с непокрытыми головами, все преклоняли колени. Последними в ряду, уже у начала Карлова моста, стояли евреи в темных, мрачных одеждах с желтыми кружками на груди. Они лишь слегка кланялись.

— У них что, шеи не гнутся? — спросил император у Вацлава.

— Это из уважения к их Богу, — ответил камердинер.

— А как насчет уважения к их императору?

О чем бы ни болтал Рудольф — с тех пор как они покинули Венецию, он пребывал в дурном расположении духа. На сей раз никаких знаменитых куртизанок. Кроме того, у многих охранников началась дизентерия, а к этому прибавились двадцать случаев сифилиса, что императора нисколько не удивило. Это не говоря о непогоде, с которой они столкнулись, и труппы босоногих шлюх, которой теперь предстояло обосноваться в Праге — распространять там свои болезни и удовлетворять потребности. Император, слава богу, сифилиса не заполучил, зато его вконец замучила чесотка. Больше дней, чем ему хотелось бы, Рудольф мечтал оказаться в своей постели, в своем замке, чтобы дверь была заперта, а камин ревел. И еще император не мог вспомнить, когда он в последний раз вкушал дикого кабана в пряном грибном соусе, приличные кнедлики, Lammbraten, Henne gefiillt mit Brot… Как только он окажется дома, перед ним сразу же появятся устрицы и куропатка, а быть может, вдобавок горлица и ржанка. Да-да, сейчас у него самое настроение для славно приготовленной птицы.

Но когда Рудольф уже успокоил себя этой радостной мыслью, а впереди показались шпили замка, карета качнулась и резко остановилась.

— Это еще что? — Император отдернул занавеску и прижал нос к венецианскому стеклу.

— Сир… — один из стражников постучал в дверцу кареты.

— Я не давал приказа остановиться.

— Ваше величество, рабби Ливо стоит перед каретой.

— Так поехали дальше.

— Он стоит прямо перед каретой.

— Давите его ко всем чертям.

— Кони не могут двинуться с места. Их словно пригвоздили к мостовой.

— Пригвоздили, едрена вошь!

Император распахнул дверцу. Стражник тут же вытянул снизу лесенку, помог императору спуститься. Там, в окружении конных стражников и огромной толпы, прямо перед каретой стоял раввин Староновой синагоги. Рудольф смутно припоминал его с того вечера в замке, когда целая орава идиотов ворвалась к нему в опочивальню. Раввин был человеком крупным, с белой бородой, длинными волосами, лоб изборожден морщинами. Он производил сильное впечатление. Но все же он был евреем. И если на то пошло, любой подданный, который осмелился встать на пути императорской кареты, заслуживал того, чтобы его втоптали в землю.

— Отойди, я приказываю! — император вложил в эти слова всю власть, которую давал его титул. Но он уже кое-что заметил. Какое-то сияние, окружающее раввина, словно тот был не вполне земным существом.

— Я нижайше прошу аудиенции вашего величества, — произнес раввин.

— Убирайся. Все дела с евреями я веду только через Майзеля.

— Это дело очень серьезное и безотлагательное.

Поза раввина говорила не об упрямстве, но о рассудительности и дружелюбии. Чуть расставленные ноги, сложенные на груди руки — все ясно указывало на то, какую ответственность несет император за своих подданных. Судьбы городов и народов висят на тонкой нити взаимного согласия — вот о чем говорила поза раввина.

— Чепуха! Не морочь мне голову всякими там банальностями. Пропусти императорскую свиту.

И император забрался обратно в свою карету.

— Уберите его. Бейте кнутами — если надо, забейте до смерти.

Но стражники даже не двинулись с места, а кнуты в их руках висели точно дохлые змеи.

— Я что, сам должен раздавить эту вошь? — вскипел император.

Горожане по обочинам дороги начали собирать булыжники. Кто-то даже швырнул камень в рабби Ливо, и тот отскочил от спины раввина. Потом еще один, и вскоре на раввина обрушился целый град камней.

— Вот это правильно, — сказал император. — Побейте еврея камнями.

Он задернул занавеску на окне.

— Ты знаешь, что я испытываю при виде крови, — сказал он Вацлаву.

Карета по-прежнему не двигалась. Вскоре в дверцу снова постучали.

— Итак, что мне требуется, чтобы добраться домой, я тебя спрашиваю?

— Ваше величество!

— Ну что теперь?

— Вот, сами взгляните.

Император открыл дверцу и снова спустился по лесенке. Камни, брошенные в раввина, прямо в воздухе обратились в золотистые розы и теперь роскошным, маслянистым ковром лежали вокруг него, насыщая воздух свежим запахом весны.

— Йезус, Мария и святые угодники… — выдохнул император. — Что все это значит? Камни стали розами?

Он поспешно вернулся в карету и крепко захлопнул дверь.

— Здесь дьявол, Вацлав, прямо здесь. Чуешь запах серы?

— Мы могли бы его объехать, — предложил Вацлав.

— Но его следует арестовать, наказать. Как могут камни обращаться в розы? Хочешь сказать, что тебя это не удивляет?

— Но мы и сейчас можем его объехать, вернуться домой в замок, ваше величество. Думаю, вы очень устали.

Вацлав, конечно, кое-что знал о раввине. Утверждали, что он могущественный маг.

— Ты совершенно прав, Вацлав. Я устал, очень устал, а когда к тебе так нагло пристают, это может стать последней каплей… но прямо сейчас… да, давай лучше его объедем.

Император дрожал. Он был возмущен и в замешательстве.

— Да-да, — он склонился к окошку кареты. — Объехать его — объехать, я говорю!

Императорский кортеж, куда входило множество карет с дворянами, телег с припасами, фаланга стражников и марширующие босоногие проститутки, описал широкую дугу, объезжая раввина, который по-прежнему стоял в центре ковра из роз.

— Вот видишь, Вацлав, как непросто быть императором, — с облегчением произнес Рудольф, когда Карлов мост вместе со стоящим на нем рабби Ливо, остался позади. — Что ни день, то новое злоключение.

— А когда вы будете жить вечно, ваше величество?

— Тогда все будет по-другому, совсем по-другому. Думаешь, Господь сталкивается с подобными проблемами? С непокорными подданными, ямами на дороге, сифилисом, скверной едой и поносом, гнилыми зубами, неблагодарными братьями, раввинами, которые запросто обращают камни в розы? Самое главное, Вацлав, что тебе следует уяснить насчет вечности, это… ну, что вечность есть вечность, а значит, она вечна.

Император ненадолго смолк и задумался.

— А вообще-то любопытно. Если он способен обращать камни в розы, нельзя сказать, на что он еще способен. Я имею в виду…

— Он Божий человек, ваше величество.

— Он еврей, это понятно, но еврей одаренный. Следует отдать ему должное. Он еще может найти благое применение своим способностям. Надо же, обратить камни в розы…

11

Поскольку его вылепили из глины с правого берега Влтавы еще до того, как на горизонте затеплился рассвет, можно было сказать, что он родился вчера. Учитывая свисающие до колен руки, ноги много длинней человеческих, ладони втрое больше обычных и силу двенадцати человек, можно было сказать, что он гигант. Поскольку не было у него ни родословной, которая, как известно, начинается с Адама, который родил Сефа,[35] который родил Еноха, ни родителей, ни прародителей, что ходили с Богом, ни истории рода, ни возможности самому делать выбор, можно было сказать, что он просто механизм. Поскольку у него не было языка и он не обладал даром речи, можно было сказать, что у него нет нешамы, нет души. Во всех отношениях он был големом.

Готовясь создать это существо, рабби — человек праведный, цадик, любимый паствой, — семь дней молился и постился, вслух цитировал фрагменты Торы, пробуждая к жизни ее тайный код. Он также изучал Книгу Сияния, дабы обнаружить глубокий смысл, сокрытый внутри кажущегося общедоступным текста, и глубокой ночью распевал Псалом сто тридцать восьмой — «Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы», пока слова не составили созерцание, укоренившееся в сердце и разуме. Помимо того, рабби Ливо был человеком зрелым, не зря прожившим жизнь, отцом и дедом, а посему готов сердцем и разумом узреть ту мудрость, что таилась в бесформенной материи. Теперь он выяснил, что посредством заклинания «абракадабра», что означает «я буду создавать, пока говорю», он может создать человекоподобное существо. Раввин знал, что тело голема должно быть одушевлено силой определенного сочетания цифр, которое соотносилось с буквами, образующими священное имя Бога. В этот предрассветный час, преклоняя колени на берегу реки Влтавы, он представлял себе, как в нужной пропорции оформить каждый член тела голема. Рабби Ливо медленно вылепил руки размером с ветви деревьев и глиняные пальцы, каждый из которых был не меньше стамески плотника. Словно строя гигантский песчаный замок, раввин воздвиг пирамиду широченной груди. Ноги были сооружены в том же стиле, что и поддерживающие крышу колонны, не уступая им ни размером, ни мощью. Ступни были как ласты. Туловище в обхвате — как большая пивная бочка. Могучие члены были прилажены на место, наделяя голема всеми внешними человеческими признаками — кроме языка.

На лбу существа раввин начертал ивритские буквы ЕМЕТ. Это слово означало Истину и было одним из имен Бога. Однако без первой буквы это слово означало «Смерть». Затем, оставив глиняного человека лежать на спине на берегу реки, раввин семь раз обошел вокруг него по часовой стрелке, после чего еще семь раз наоборот. Пользуясь «Сефер Ецирой» — «Книгой Создания», — рабби вслух процитировал сочетание из двадцати двух букв ивритского алфавита, ведущие через Благоговение, Любовь к Тоске по самому Престолу Небесному. Именно по этим священным кругам, образованным буквами с группами из двух согласных, и струилась созидательная сила Вселенной. Именно так были созданы космос и человек, ибо все вещи жили посредством тайных имен, заключенных внутри них. Бог сказал: «Да будет свет», — и стал свет. Бог назвал небесный свод Небесами. И Моше, пользуясь многими тайными именами Того, Кто Совершенно Непостижим, Потаенного из Потаенных, разделил море.

Еще важнее для процесса было то, что раввин заверил Бога в следующем: он, рабби Йегуда Ливо бен Бецалель, воспользуется своим знанием только однажды, и никоим образом не пытается овладеть силами, несовместными с его скромным жребием. Тщательно, рассудительно, почтительно, нежно раввин нараспев произнес еще двести двадцать одно сочетание букв имени Того, Кто Должен Оставаться Безымянным, содержащее в себе тридцать два премудрости из десяти изначальных чисел. После этого, держа в руках свитки Торы, он поклонился на четыре стороны света, распевая благословения.

Затем раввин сказал голему:

«Ты не человек, у тебя нет души. Ты не идол».

И спустился к водам реки умыть руки, произнося последнюю молитву. Все прошло хорошо.

Однако стоило раввину повернуться к голему спиной, как произошло нечто никоим образом не вязавшееся с плодами его усердными вычислений и тщательным цитированием текстов. Слабое, как запах свернувшегося молока, краткое, как одна слегка нестройная нота в длинной мелодии, подобное едва заметному обвисанию кружев на наряде, во всех иных отношениях прекрасно пошитом, скверному привкусу во рту или легкому касанию лихорадки, нечто непристойное, тревожащее, зловредное подкралось к нелепой фигуре. Облачко прошло по лику недавно поднявшегося солнца, мгновенно набрасывая на все привычное и знакомое зловещую тень. Был ли это диббук, ведьма, неугомонный гилгул, сам Дурной Глаз? Так или иначе, это нечто оставило свой ужасный поцелуй на губах только что вылепленного из глины существа. Раввина тут же охватила дрожь, волосы на затылке встали дыбом. Внезапно охваченный усталостью и смущением, он резко обернулся. Но ничего не было. А золотой шар солнца уже катил вверх по небу и вскоре должен был достичь башен замка, воспарить над шпилями собора святого Вита и засиять над Прагой, возвещая о том, что все вокруг заслужило милость света и тепла.

Решив, что это странное чувство неловкости объясняется простой усталостью, рабби снова опустился на колени рядом со своим творением — на сей раз для того, чтобы вдохнуть ему в рот слова:

— Ты был сделан из глины и воды, был наделен дыханием.

Легкая дрожь пробежала по глиняной массе, а затем черты лица, форма пальцев, сухожилий на шее, ключицы, локтей и коленей, все то, что мгновением раньше было просто глиняной фигуркой, к тому же сработанной весьма грубо, изменилось, обретая вид живого.

— Я нарекаю тебя Йоселем.[36]

Дабы прикрыть наготу существа, раввин из принесенных с собой покрывал смастерил ему что-то вроде плаща и штанов.

— Ты будешь жить как человек.

Подобно пузырькам, поднимающимся к поверхности кипящего котелка, жизнь заструилась у голема в груди, потекла к паху, влилась в конечности. Его плоть приняла оттенок, присущий существам, у которых под покровом кожи по жилам бежит кровь. Казалось, части его тела ведут меж собой безмолвный разговор, чтобы действовать согласованно. Его ноги поддерживали тело, ступни указывали направление для ног, руки могли протягиваться, ладони — хватать, держать, управляться. Долгий вздох слетел с его губ, а затем Йосель начал равномерно дышать.

— Ты жив.

Массивные руки голема задергались, как будто ему щекотали ладони.

— Встань, голем.

Огромные колени стукнулись друг о друга.

— Встань.

Голем поморгал, затем широко раскрыл глаза, снова закрыл их и отвернулся.

— Встань, я сказал.

Тогда Йосель приподнялся, сел, вытянул длинные-длинные руки, огляделся. Река искрилась как граненое стекло. Семь пражских гор вздымались вокруг, словно готовые заботливо принять его в объятья. Голем слышал, как поют птички, а на Карловом мосту видел людей, несущих свои товары на рынок, женщин с целыми корзинами луковиц на головах, мужчин, тянущих тележки. Сколько радости в этом смешении красок и звуков!

— Ты в моей власти, голем. Вставай.

Распростертый на песке, голем был больше любого из мужчин Юденштадта. Стоя он казался настоящим Голиафом. Раввин невольно отшатнулся, сопротивляясь побуждению убежать и спрятаться.

— Боже милостивый, что же я сотворил?!

Подобно ребенку, что учится ходить, великан попробовал переступить одной ногой, затем другой.

— Стой, стой, — приказал рабби, взволнованный и напуганный.

Голем поколебался, затем сделал еще шаг.

— Стой. Погоди. Не двигайся.

Ростом и сложением этот глиняный человек превосходил любого жителя земли, и определенно ни у одного человека не было таких могучих мускулов. Однако рабби Ливо напомнил себе, что при всей своей внушительности Йосель обладает весьма скудным разумом. По правде говоря, предполагалось, что голем просто будет выполнять самые простые команды. Подойди сюда. Иди туда. Делай это. Делай то. Кроме того, голем не должен был не только не испытывать никаких чувств, но даже не проявлять благодарности или удовлетворенности, что свойственно тупым животным. Йосель был вылеплен из глины с берегов реки Влтавы с одной и только одной целью — стоять на страже у ворот, патрулировать стены, защищать Юденштадт от вторжения, которое задумали недруги. Он был куклой, стражем, оплотом от ненавистного подъема близкой угрозы.

Однако рабби уже знал, что на самом деле искусственный человек может думать и чувствовать. Более того, поскольку его создание и рождение — акт чистой веры, выходящей за пределы разума, чудо из чудес, это существо обладало знаниями и восприятием разумного, образованного человека. А эмоции? Да сколько угодно. Не имело значения, что Йосель был нем. Вдохнув ему в рот слова, рабби, в сущности, заполнил пустые страницы в мозгу своего глиняного сына текстом своих собственных познаний и томлений. Или, быть может, эти человеческие атрибуты стали даром, пожалованным голему той непрошенной и зловредной сущностью, что так терпеливо парила над берегами реки?

Так или иначе, осчастливленный или проклятый, впечатляюще возвышаясь над своим создателем и отцом, Йосель последовал за ним в город. По пути он безмолвно дивился красоте мира — вонючим улицам и легко узнаваемым сифилитикам, прокаженным, трехлапому псу, изобилию нищих и проституткам, что даже рано поутру, после бурной ночи предлагают свои услуги.

— Боже мой, — говорили добрые жены своим мужьям, замечая приближение похожей на гору фигуры. — Что это? Мне не мерещится?

— Возможно, так сложены евреи, что приходят из Силезии.

— Племя гигантов? Да ведь он на десять голов выше раввина.

— Всего на три.

— Все равно. Ростом это чудище далеко за два метра.

— Да, человека здоровей я в жизни своей не видел.

— Эй, дети, бегите с улицы, как только его заприметите. Он может вас растоптать.

— Кто-то должен рассказать про него императору. Пусть стражники его свяжут и бросят в тюрьму.

— Может статься, это сам дьявол.

Решительно все очаровывало Йоселя. Завороженный, он жадно вдыхал своими большими ноздрями восхитительный запах реки, тухлятины и гнили. Кривозубые рыбаки на берегу Влтавы растягивали свои сети по шестам для починки, их товарищи уже оттолкнули от берега лодки, едва поднимая легкую рябь на зловонной, затхлой воде. Йосель с удовольствием обнял бы этих отважных проходчиков водных путей и приласкал бы бурых уток с бесперыми спинками, даже если бы их товарки отплатили ему щипками. Чудесный денек, прелестные птицы. Тощие куры на улицах осторожно ступали меж луж старой мочи и куч почерневшего снега, выискивая раздавленных жуков и личинок. Как они изящны! Ближе к Староместской площади из всевозможных обломков, связанных веревками, ставились рыночные лотки, а телеги, самодельные и изношенные, тащились из деревень с грудами изъеденной червями капусты, покрытого свежими ростками репчатого лука и репы, склизкой от подвальной плесени. Прекрасно, как прекрасно. Йосель с упоением вдыхал в себя запах черствого хлеба, дымящихся свиных кишок, многих слоев вымоченной в поту шерсти, кипящего на мыло и свечи жира, больных проституток, ночной воды. Ах, как же все это великолепно. Он жив. И город оживает.

Этим утром император встал из теплой постели своей любовницы Анны Марии, позавтракал похлебкой, густым рыбным бульоном, яйцами в мешочек и свежим белым хлебом. Вацлав был дома со своей женой, которая всего два дня тому назад родила прелестную девочку. Браге еще только-только влез в постель под бок к своей жене в своем доме близ Страговского монастыря. Через считанные минуты все его дети один за другим забрались к ним под одеяло и пристроились рядом. Кеплер, чья жена была истинной мегерой, подколодной змеей, фурией, гарпией, дикой кошкой о двух ногах, домой не пошел, хотя всю ночь наблюдал за звездами. Вместо этого он, как обычно, погрузился в хаос размышлений. Прошедшей ночью он увидел нечто весьма, весьма интересное. Марс, словно пьяный гуляка, зигзагами пятился по небу. Не объяснялся ли подобный феномен движением Земли, которая движется вокруг Солнца вдвое быстрее Марса? Или это была некая индивидуальная отличительная особенность самого Марса? Карел, старьевщик, восседал на своем стульчике, возвышаясь над верным Освальдом, который семенил по улице бодрей молодой кобылы по дороге на скачки. Церковные колокола, как обычно, трезвонили кто во что горазд. Городской глашатай кричал:

— Восемь, и все спокойно!

Они шли дальше, раввин впереди, Йосель за ним. Понемногу улицы стали такими узкими, что идти приходилось точно посередине дороги, чтобы Йосель не сшибал головой болтающиеся повсюду вывески. А в переулках надо было двигаться еще осторожнее, чтобы не задевать своими могучими плечами стены домов. Еще голему приходилось изо всех сил следить за своими ступнями, ибо ему не хотелось раздавить какого-нибудь мелкого зверька или причинить вред живому существу покрупнее.

Завернув за угол и пройдя в ворота Юденштадта, они услышали женский голос, напевающий немецкую народную песню, так звонко и чисто, употребляя к тому же вольное «du» взамен официального «sie». Йосель повернул голову — как, впрочем, и раввин, который тут же опустил глаза долу. Однако Йосель знал многое, но не все, что должно. И он продолжал глазеть, ибо на стуле у открытой двери, пытаясь поймать первые лучи утреннего солнца, сидела молодая женщина. Голова ее была не покрыта ни париком, ни платком, а желтые волосы коротко подстрижены, как у крестьянского мальчика. Подбородок женщина задрала повыше, зажмурилась, а солнце плавилось у нее на лице, стекая по голой шее.

— Рохель, — прошипел раввин, — покрой голову, женщина.

Жена сапожника быстро нырнула назад в темную комнату, но не раньше, чем Йосель успел увидеть ее глаза. Они оказались цвета свежевзрытой земли. И не раньше, чем Рохель успела отметить, что глаза Йоселя были цвета неба в дождливый день, серо-голубые, совсем как у раввина. И не раньше, чем взгляд Йоселя успел впитать ее личико — небольшое, узкое, как у лисы, с полными дерзкими губами. И не раньше, чем Рохель успела подивиться его гигантскому росту, и блестящим волосам, черным как смоль, его благородному носу и роскошному загару. На Щеках его огромного лица были две небольшие складочки, словно какая-то бабка в свое время там его ущипнула. Ямочки! Рохель просто не могла с собой совладать… нет… нет… ей нельзя было этого делать. Но власти над собственным ртом у нее больше не было, и вот Рохель уже улыбалась незнакомцу. Она подняла голову, глядя ему прямо в лицо. Йосель ощутил, как что-то пронзает ему пах, а затем исключительно острая боль поползла вниз по его бедрам.

— Идем, голем, — сказал раввин, хватая Йоселя за пальцы.

Вскоре они оказались у дома раввина. Йоселю пришлось низко наклониться, чтобы не стукнуться головой о притолоку.

— Перл, — позвал раввин из коридора.

Перл была в своем переднике и, как обычно, в косынке. Под боком у нее сидела внучка. В правой руке у жены раввина была ветошь для протирки.

— Йегуда, где ты так долго был?

Затем, приглядевшись к Йоселю, она резко умолкла. А девочка заплакала.

— Господи, Йегуда.

— Не бойся. Он еврей.

Тут раввин осекся и не на шутку задумался. Можно ли считать голема евреем? Если еврей создал некое существо, является ли оно само евреем? Раввин не мог сказать, что голем был его сыном.

— …Ну, вроде как еврей.

— А его мать? Кто она?

— У него нет матери. И отца тоже. Но он не причинит тебе вреда. Он будет приносить дрова, рубить их, качать воду, выполнять поручения, подметать и чистить за тебя дом. А самое главное, жена, он здесь, чтобы защитить дома наших людей. Он станет нашим ночным стражем. Он не может говорить, у него нет языка, да и понимает он не так уж много. Болван, Перл. Просто болван. Так что не тревожься о том, кто он такой.

— Он не похож на болвана. По всему видно, что он не глуп… — глаза Перл оценивающе блеснули за толстыми стеклами очков, оглядели черные волосы, ямочки на щеках. Если не брать в расчет, что парень чуть ли не вдвое выше рабби и гораздо смуглее… он чем-то напоминал ее Йегуду, когда ее муж был молодым и красивым.

— Быть может, он твой родственник?

— Очень дальний.

— А, понимаю…

Кажется, Перл кое-что заподозрила. Да и у какой женщины не возникло бы таких подозрений?

— Как его зовут?

— Йосель.

— Ты голоден, муж мой? Ты голоден, Йосель?

— Нет. Увидимся позже. А теперь до свидания.

И с этими словами рабби чуть ли не бегом покинул комнату.

— Здравствуй и до свидания, — сказала Перл. — Как это на него похоже. Ну ладно.

Она повернулась к Йоселю:

— Я приготовлю тебе гречневую кашу… — Жена раввина поставила на ноги девочку, которую все это время прижимала к себе. — Любишь гречневую кашу? Конечно, ты любишь гречневую кашу.

Котелок с водой уже кипел. Перл бросила туда немного гречневой крупы, щепотку соли. Достав из буфета несколько сушеных яблочных ломтиков, она покрошила их на мелкие кусочки и тоже бросила в котелок. Затем взяла деревянную миску и поставила ее на грубый стол. Рядом положила ложку.

— У него нет языка, бабушка, — сказала малышка Фейгеле, ибо, когда голем уселся на пол, она двумя руками раскрыла ему рот, ощупала зубы и вгляделась внутрь.

— Зато все остальное у тебя есть, верно? — Перл повернулась к гостю, глядя ему прямо в глаза.

Он кивнул.

— И ты еврей?

Йосель опять кивнул.

— Что ж, это очень важно. Давай-ка на минутку выйдем во внутренний двор. Фейгеле, будь хорошей девочкой и добудь бабушке маленький прутик.

Сказано — сделано.

Внутренний двор был очищен от снега. Перл взяла в руки прутик и написала: «Ты умеешь писать?» Затем она передала прутик Йоселю.

«Да», — написал он в ответ на немецком.

Она написала на иврите. Он ответил на иврите.

Она написала на чешском. Он ответил на чешском.

— Так-так, — сказала Перл. Затем она написала: «Откуда ты пришел?»

«Я вышел из праха и в прах я возвращусь».

— Понятно-понятно. Это очень интересно.

Когда они вернулись на теплую кухню, малышка Фейгеле спросила:

— А почему на нем такая забавная одежда, бабушка?

— Ох, конечно, с этим нужно что-то делать. Конские попоны лучше носить Освальду.

Вспомнив мула, Фейгеле рассмеялась. Перл дала Йоселю кусок пресного хлеба. Он повертел его в руке, внимательно изучая.

— Такую пищу ели израильтяне в ночь Песах, когда бежали из Египта. У нас не было времени ждать, пока подойдет тесто.

— Ты хочешь покормить его мацой, бабушка?

— Вот именно, Фейгеле.

Девочка пристроилась у Йоселя на коленях.

— Нам придется сходить к сапожнику. Зеев сделает тебе башмаки, а Рохель, его жена, сошьет тебе короткие брюки и превосходный камзол, свяжет славные чулки. Эта Рохель удивительно искусна с иголкой и ниткой. Если у тебя нет языка, чувствуешь ли ты вкус? Хотя ты можешь чувствовать запах. Тебе придется спать на полу — такой большой кровати у нас нет. Мы положим на пол солому. И нужна кипа… Господи, ведь твоя голова ничем не покрыта.

Перл подошла к полке у двери, оглядела множество лежащих там шапочек и выбрала одну, самую большую, синюю, с белыми буквами по всей кромке. На громадной голове Йоселя кипа казалась крошечным пятнышком.

— Скоро ты увидишь, что живем мы просто, но еды и одежды нам хватает. Все мои девочки выучились читать и писать. Раз в день я хожу на рынок. Ясное дело, раз мой муж раввин, сюда приходит много народу, так что скучно тебе не будет. Всегда что-нибудь происходит. Свадьбы, к примеру. Совсем недавно поженились Зеев и Рохель. Вытяни руки.

Одной рукой Перл подставила снизу тазик, а другой стала лить Йоселю на ладони воду из кувшина. Затем дала ему полотенце.

— А теперь, друг мой, давай воздадим хвалу Богу.

Они помолились. Перл стояла, Йосель молча сидел. Когда она подала ему кашу, Йосель подумал, что не чувствовал еще более восхитительного запаха. Мягкие крупинки гречи и кусочки яблока скользили по горлу и чудесно пристраивались в желудке.

— Ешь, ешь.

Йосель внимательно разглядывал пожилую женщину. Лицо — сморщенное, как повидавшая виды карта, проницательные глаза за стеклами очков, седые волосы под косынкой, жесткие как солома, и рот столь неугомонный, что Йосель задумался, не разговаривает ли она вслух по ночам, когда спит.

— Ты славный мальчик, — сказала Перл, когда они поели и возблагодарили Бога за трапезу.

— Для мальчика он слишком большой, — заметила Фейгеле.

— Он знает, что я имею в виду, Фейгеле. А ты, юная дама, следи за своими манерами.

— Скажи, бабушка, а кто станет его женой?

Этот вопрос застал Перл врасплох.

— Женой?

— Ну, чтобы о нем заботиться.

— Я буду о нем заботиться, Фейгеле, мы все. Все, чего ему захочется, он будет получать от нас. В Йом-Кипур, в Песах, во все праздники. Так что не волнуйся за Йоселя.

Не успела Перл закончить, как у двери и за открытым окном раздался громкий шум. Целая толпа женщин собралась там, заглядывая внутрь.

— Он пришел от реки?

— Ох, Перл, и как только ты его не боишься?

— Он живой?

— Занимайтесь своими делами! — прикрикнула на них Перл, подходя к окну. — Вам что, делать нечего, кроме как глазеть, разинув рты? Неужели вы обычного голема узнать не способны? Он ходит как голем, нем как голем… так что вы себе решили? Сгиньте, надоеды!

С этими словами Перл захлопнула окно и закрыла дверь на засов.

«Боже милостивый!» — подумала затем жена раввина.

12

Трудно было сразу догадаться, что этому алхимику в свое время отрезали уши, — столь умело буйная копна рыжих волос прикрывала раны. К тому же этот плут, похоже, слышал не хуже любого другого человека и ловил каждое слово. Да, и если подумать, Эдвард Келли совершенно не выглядел подавленным или исполненным раскаяния. Напротив, вид у этого парня был лихой и нахальный, а большие, навыкате, глаза победно блестели. «Бог мой, — растерялся Рудольф, — в чьи руки я себя отдаю?»

По случаю прибытия алхимиков в зале собралось около тридцати членов совета. Писторий, исповедник Рудольфа; Кратон, его второй после Киракоса лекарь; толпа законников; Розенберг, бургграф Праги… и, понятное дело, сам Киракос — автор этой рискованной затеи, удивительный лекарь — вместе со своим угрюмым помощником, молчаливым русским парнем по имени Сергей. Вацлав, как всегда, стоял по правую руку от императора. День совещания был назначен с учетом заверений Браге — в этот день звезды должны были благоволить к императору. Поскольку никто не знал, когда в процессе совещания понадобятся услуги придворного астролога, Браге пришлось выбираться из постели и брести в зал в сопровождении карлика Йеппом. Заодно притащили и Йоханнеса Кеплера, такого же сонного. Увидев тощего как жердь математика, Рудольф подумал, что тому не худо бы хоть немного позаботиться о своем гардеробе. В грязном и потрепанном плаще Кеплер выглядел как огородное пугало. Возможно, стоит подбросить ему немного денег.

А вот Майзель, придворный банкир и единственный еврей, которого допускали к императору, разоделся так роскошно, что лучше и представить себе нельзя. Даже непременный желтый кружок на камзоле выглядел дорогим самоцветом. Во время встречи с Майзелем после возвращения из Венеции Рудольф не услышал ничего более серьезного, чем обычные просьбы о защите — что еще нужно евреям? А вот чем императору хотелось бы услышать, так это о том, на что еще способен раввин Йегуда. Однако как раз об этом Майзель помалкивал и лишь ссылался на Бога, как евреи всегда поступали в подобных случаях. Хорошо, заключил тогда Рудольф, раз евреи так близки к Богу, значит, могут обойтись без защиты императора.

Сейчас Майзель стоял рядом с другими придворными, на губах его играла какая-то странная улыбка. Она не выражала ни радости, ни благодушия, и Рудольфу почему-то страшно хотелось стереть с этой еврейской физиономии. Однако мэр Майзель слишком богат, чтобы делать его своим врагом. Одного этого достаточно, чтобы не арестовать раввина. Кроме того — кто знает? Может быть, можно будет использовать таланты раввина себе на благо. Хотя евреев Рудольф решительно не понимал. К примеру, откуда у Майзеля такое богатство? С Фуггерами все ясно. Серебро лежит в земле. Надо только его оттуда достать, продать, разбогатеть, а чем богаче ты становишься, тем быстрее богатеешь и так дальше. Все просто и ясно. Историю же Майзеля можно было назвать «от тряпья к бумаге». Ибо благодаря полотняному тряпью, измельченному, промытому водой, сжатому при помощи пресса в листы бумаги, на которых затем печатали текст, каждый мог иметь свой собственный календарь. Прежде пергамент делали из дорогих овечьих шкур, и ради одной книги приходилось забивать едва ли не целую отару. А еще у Майзеля была типография, благодаря которой Прага стала центром еврейского книгопечатания. Рудольф, однако, не слишком этим интересовался. Он просто не верил, что в основе богатства Майзеля лежало какое-то тряпье. На самом деле, какое это имеет значения? Главное, что у Майзеля надо постоянно «брать взаймы», пока он не отдаст все до последнего. А сейчас Майзель сам предложил Рудольфу все кроны, копейки, дублоны, франки, шиллинги, лиры и крузейро — все, чем можно заплатить за эликсир бессмертия.

В углу стояли верховный судья, главный распорядитель и императорский прокурор. Пуччи нигде не было видно… но вообще-то сейчас утро. Кастрат утверждает, что раннее пробуждение губительно сказывается на его голосе… и еще что-то про свежий воздух. Зато судебные приставы! Эти кишели как блохи на крысиной спине. А вот и Вольф Румпф, императорский советник, которого Рудольф все больше и больше подозревал в государственной измене. Император почти не сомневался, что Румпф шпионит в пользу его брата Матияша Габсбурга, если вообще не в пользу турецкого султана. Если таков весь двор Рудольфа, если таковы все, кто называет себя его друзьями… храни его Боже от таких друзей!

— Мы распространяем императорское приветствие и на наших гостей с Британских островов, присутствующих здесь, в зале Владислава.

С огромным сводчатым потолком и свисающими оттуда кругами железных люстр, зал Владислава был достаточно просторен, чтобы проводить в нем рыцарские турниры. В примыкающий к нему коридор вели каменные лестницы, по которым с грохотом поднимались всадники. Но история историей, а ныне зал гораздо напоминал огромный амбар, по которому так и гуляли сквозняки. Гобелены на высоких стенах изображали трех еврейских мальчиков в серебристо-белых туниках, попавших в вавилонский плен, — Шадраха, Мешаха и Абеднего, которых поместили в огненную печь. Связки камыша, увенчанные языками пламени и укрепленные на длинных шестах, являли собой еще одну попытку придать залу еще более помпезный… и немного его обогреть. С этой же целью возле трона императора стояли десять небольших жаровен с углями, а сам трон был поднят на покрытый красным ковром помост и увенчан тяжелым золотым балдахином.

— Мы весьма рады видеть вас здесь и находиться среди вас, — император одарил присутствующих благожелательной улыбкой. Возможно, он действительно был рад. Однако тем, к кому была обращена эта фраза, хотелось находиться где угодно, только подальше отсюда.

Тихо Браге, придворному астроному и астрологу, хотелось оказаться в «Золотом воле» с кружкой пива в руке, в окружении компании добрых приятелей. Ученый поправил кончик своего серебряного носа, притянутого к физиономии двумя шнурками, которые завязывал на затылке. По тревожному стечению обстоятельств в последнее время Браге проиграл две шахматных партии Киракосу — врачу, который, если разобраться, умеет немногим больше аптекаря, лекаря-цирюльника или какой-нибудь чертовой повитухи. Еще он чувствовал себя униженным из-за Кеплера, который прибыл из Германии, чтобы стать его ассистентом. Этот юнец едва начал свой путь в науке, а уже стал автором труда «De admirabili porportione coelestium orbium», он нахально и упорно отстаивает заблуждения Коперника, да еще и строит собственные теории. Теории, черт побери! Браге крайне настороженно относился к любым теориям, кроме теорий почитаемых им мудрецов древности. Например, Аристотеля и Птолемея. Но только никак не Платона и досократиков. Если уж на то пошло, придумать свою теорию может кто угодно. Луна сделана из сыра, на ней живут люди, каждая планета имеет свой голос, и вместе они гармонично поют хором. Не Бруно ли, несчастная заблудшая душа, которого в прошлом году сожгли у столба в Риме, утверждал, что точки и кружки являют собой Бога, а все религии суть одно? Он, Тихо Браге, императорский математик, с вашего позволения, совершенно точно знал: лишь внимательно, последовательно наблюдая и скрупулезно записывая все результаты наблюдений, а главное — правильно упорядочивая свои записи, можно прийти к истине. И вот является этот выскочка Кеплер, возомнивший, будто его главная задача — думать.

«Думать? — внутренне возмутился астроном. — Я нанимал тебя не для того, чтобы ты думал».

Браге безумно захотелось вытряхнуть эту идею вместе со всеми остальными из этой узкой черепной коробки, поставить эту самонадеянную куклу на место. Со свойственной ему основательностью Браге дал юнцу настоящую работу, которая могла занять целую жизнь. «Занести на карту орбиту Марса? — тоном деревенского простачка переспросил тогда Кеплер. — Самое большее — семь суток». Семь суток, дьявол! Семь… нет, десять лет, если уж на то пошло. Все время держать его при деле, пусть трудится в поте лица, будь он неладен, — вот где ключ к успеху!

Алхимикам, вконец измученным после долгого путешествия на восток, хотелось побыстрее лечь спать. Он пробирались по усеянным рытвинами ледяным дорогам, ночевали на постоялых дворах среди разномастного сброда, что в изобилии шатается по большим и малым дорогам Европы. Студенты, которые попрошайничают, чтобы оплатить свои уроки, полуразорившиеся купцы, музыканты, жестянщики, игроки, — и всем им хотелось устроиться поближе к камину. Теперь, обосновавшись в просторных комнатах в особняке Розенберга, алхимики подвизались пользовать бургграфа, ибо Розенберг, сменив четырех жен, детей не имел. До сих пор ему прописывали применять бычьи яички, вымоченные в ведрах с сырыми устрицами. Но ни это средство, ни другие пока эффекта не возымели.

— Как я слышал, мы с вами разделяем страсть к механическим игрушкам. У Роджера Бэкона была говорящая голова, которая объявила: «Время есть. Время летит. Времени больше нет» — не так ли? А у кого был железный человек? У Альберта Великого?

Император понемногу подбирался к интересующей его теме. И начинал, как обычно, с легких росчерков лести и обезоруживающей невинности суждений.

— В особенности меня интересуют изобретения, связанные с устранением времени.

— Прелестные часы, — сказал Келли, с любопытством оглядывая императорскую коллекцию. Все часы специально перенесли сюда и расставили на столах по бокам от трона, ибо Рудольф не мог подолгу находиться вдали от того или иного сокровища. В особенности от тех жемчужин, которые в любое время могли осветить целое помещение. Император считал, что такие часы живут своей внутренней жизнью, а их свечение суть дыхание самого Бога.

— Да, я люблю часы, — признался Рудольф. Этот Келли не только его перебил, отметил император, но и опустил вежливое «ваше величество». Похоже, этот томный мерзавец хранит в недрах своего омерзительного существа дух бунтарства, хотя и держит его в кулаке. Широкая физиономия Келли сияла, точно маслом намазанная. Похоже, приписываемые ему спиритические способности не мешали ему в избытке поглощать окаймленное жиром мясо и густое, пенное пиво. «Проклятый алхимик как нить дать вознамерился спереть какие-нибудь часы из моей коллекции», — решил император.

— Известно, что вы, доктор Ди и мастер Келли, владеете древнеегипетским манускриптом, содержащим в себе тайны вечной жизни.

— Прискорбно ошибочный слух, ваше величество, — отозвался Ди.

— Чепуха! Он точен, как мой пинок, — и император отвесил пинка Йеппу, карлику Браге. Рудольф только что отметил, как Келли бочком пододвигается к хронометру, украшенному фигуркой негра из оникса и черного дерева, чей тюрбан был покрыт тончайшим слоем золота и усеян крошечными жемчужинами.

«О боже, — содрогнулся Браге, — мой мочевой пузырь начинает о себе напоминать. Не надо было пить за завтраком столько светлого пива».

— Это египетский манускрипт с тайнами вечной жизни, который вы нашли, написан на неизвестном языке, — продолжил император, развивая тему. — Я хочу, чтобы вы его перевели и применили описанную в нем формулу.

Кеплер точно знал, что собственная книга Джона Ди была написана на английском, и тем не менее никто не мог ее понять. Про египетскую книгу он вообще никогда не слышал.

— Итак, меня интересует некий вечный двигатель, вечная субстанция, эликсир бессмертия. Времени больше нет, все просто и ясно.

Келли полагал, что их с Ди призвали в Прагу для производства золота из неблагородных металлов и что все остальное время они будут проводить, болтая с придворными о всякой ерунде. Он уже видел, как заглядывает по просьбе Рудольфа в магический кристалл и различает там, понятное дело, любовь, удачу и попутный ветер. В письме императора к Ди говорилось: «Мы почтем за честь, если вы удостоите нас вашим присутствием». Дальше упоминалась умопомрачительная сумма, которой они запросто смогут распоряжаться. И фраза «времени больше нет» Келли определенно не понравилась. Куда меньше, чем тот негр на хронометре. Достаточно одной из вещичек, с такой беспечностью выставленных в этом зале выставленный на всеобщее обозрение, — например, серебряных часов в форме пушки с сапфирами сверху донизу. Или золотых, в форме корабля с маленькими золотыми фигурками команды и капитана. Короля, инкрустированного бриллиантами, кулона в форме креста (несомненно, это рака), бутылочки со слезами Марии, какие-нибудь Христовы мощи. У католиков существовала богатая традиция торговли и обмена такого рода подделками и безделушками. Впрочем, можно купить даже пропуск в рай. А как славно заплатят вот за тех кружащихся нимфочек! Одна-единственная вещица обеспечит ему, Келли, достаточную сумму, чтобы прожить если не вечно, то очень долго, да еще и в окружении имбирных пирожных, блинчиков с можжевеловым вареньем и бочонков вина.

Ди тактично откашлялся.

— Ваше величество, прошу меня извинить, но нам с мастером Келли нужно посовещаться.

И оттащил Келли в угол. За окном пошел снег.

— Ушей у тебя уже нет. Теперь хочешь, чтобы тебе еще и руки отрезали? Постарайся ничего здесь не стырить, — прошипел он, сунув нос в рыжие кудри Келли. — Император хочет, чтобы мы сделали ему вечный двигатель.

— На таком скакуне он как пить дать запарится, — шепнул в ответ Келли.

— Нет, Эдвард. Ты будешь меня слушать? Он хочет двигаться в вечности.

— Я уже сказал, что это утомительно.

— Он имеет в виду… — Ди схватил Келли за руку, — что хочет жить вечно.

По сути, из них более сильным магом был именно Келли. Именно он обладал особым зрением и видел духов в выпуклом зеркале, а потому мог вглядываться в затуманенный магический кристалл. Именно его ангел-хранитель по имени Мадами вел исследования оккультного мира, ангелы Еноха были его ангелами.

У Вацлава адски ныли ноги. Камердинеру хотелось перенестись домой, в постель, и чтобы жена растирала его ноющие икры свиным жиром. Кроме того, ему не нравились все эти разговоры о сверхъестественном. После волков он больше всего ненавидел призраков. Проулки за костелом Девы Марии перед Тыном на Староместской площади были населены духами людей, безжалостно убитых там. Говорят, рабби Ливо мог вызывать библейских пророков. Самым его любимым был пророк Илия. Другие труженики сферы чудесного заставляли клубы дыма возникать прямо у тебя перед глазами, доставали шарфы из рукавов пальто, кроликов из шляп, совали себе в глотки мечи, дышали огнем. Однажды ночью, когда Вацлаву вздумалось пойти погулять, он наткнулся на ярко освещенный дом в Старе Месте. Дверь была открыта. Много народу сидело за длинным столом. К нему подошла женщина в мужской одежде и сказала: «Злата Прага». Может быть, то была ведьма, или сама нечестивая Лилит, первая жена Адама? Может быть, она искушала Вацлава, чтобы заставить расписаться в Книге?

Киракосу нужен был маленький глоток, только и всего, один маленький глоток. У императора хранились чудесные зерна, вполне обычные в турецких землях и кое-где в Венгрии, которые волшебным образом помогали от головной боли. А голова Киракоса буквально раскалывалась. Он, как императорский лекарь, мог бы попросить главного камергера отпереть хранилище пряностей, велеть кухарке растолочь зерна в порошок и сварить чудесную горячую чашу сказочного напитка. Кофе. Ах, кофе. Эликсир султанов.

Пришел дрессировщик, посадил Петаку на золотую цепочку и повел на утреннюю прогулку вокруг замка. Брюхо зверя было обмотано, чтобы не волочилось по полу.

— Смотри, — прошептал Келли, которого Ди по-прежнему припирал в углу. — Лев в корсете.

— Намекаешь, Эдвард, что император скормит тебя львам? — негромко, но язвительно предположил Ди. — Или опять городишь чепуху?

— Может, я и горожу чепуху, доктор Ди, но только чтобы отгородиться, потому что я сильно напуган. Золото идет из огня, серебро из воздуха, медь из воды, а мы суть прах. У нас есть сила убивать друг друга и, посредством одних лишь наших чресел, творить. Мы можем поместить семя… но будет ли оно жить вечно? Разве я тебе не говорил, что нам вообще не следует сюда ехать? Помнишь, как раз перед отъездом, в ту самую ночь, когда я получил предостережение от Мадами?

Прежде чем Келли был предоставлен «образ» Мадами в магическом кристалле, ему пришлось тринадцать дней поститься и лишь закатом поддерживать себя грибной похлебкой, за которой следовали семь головок турецкого мака, тщательно перемолотые и смешанные с медом и кардамоном. Таков был один из рецептов. Другой включал в себя семь унций перемолотых семян конопли, просеянных через сотканную девственницей ткань и тщательно размешанных в литре вина.

— Господа, надеюсь, вы уже готовы, — бесцеремонно произнес Рудольф. — Итак, эликсир бессмертия. Я бы хотел…

— Прошу прощения, ваше величество, — Ди повернулся к императору. — Нам кажется, мы не вправе брать на себя работу Господа.

Киракос выступил вперед.

— Если вы позволите мне говорить за вас, ваше величество…

Рудольф кивнул в знак согласия.

— Мы не призываем вас нарушать законы божьи, доктор Ди и мастер Келли. Не призываем вас к тому, что можно было бы счесть ересью или богохульством. Но безусловно, вам, доктор Ди, кому приходилось изготавливать навигационные инструменты, чертить карты, переводить Евклида на английский, пить воду, поднятую посредством водяного колеса. Вы осведомлены обо всех современных достижениях на свете.

Киракосу казалось, будто часы, что нестройно и весьма громко тикали, переместились прямо в его собственный череп. Проклятье, как долго тянется это утро, и как ему, Киракосу, нужна чашка кофе. Или хотя бы успокаивающий отвар, укрепляющий напиток, компресс на глаза и припарки на ноги, чтобы вытянуть из крови всю отраву. Слишком много вина было выпито вчера вечером.

— В самом деле, если вспомнить пушки и аркебузы, искусство Дюрера, Леонардо да Винчи, Рафаэля, а также то, что все это составило часть нашего мира за краткий период последнего столетия, вы яснее всех прочих должны понимать осмысленность наших поисков. Ведь Колумб не рухнул за край горизонта, не так ли? Разве до Магеллана мы знали о существовании других океанов? Наши познания ежедневно растут. Разве Господь определил для нас границы познания?

— Благодарю вас, доктор Киракос. Это был блестящий экскурс во всемирную историю. Но есть еще одно соображение… — Ди сделал паузу. — Может статься, речь идет вовсе не о желании и нежелании.

— Тогда о чем, если не о нежелании, доктор Ди?

— О невозможности.

Теперь легкие опасения начал испытывать Кеплер. Разговор свернул с тропы, отмеченной на карте. Движение планет можно обнаружить и предсказать, а дискуссия двигалась наподобие кометы. И астроном желал, чтобы наступила ночь. Или чтобы он оказался в своем кресле с тетрадью для записей на коленях. И сидел мирно и безмятежно.

— Невозможности? — император погрозил алхимику пальцем. — Вот что, доктор Ди. Порадует вас это или нет, но Божья воля суть наша воля, а наша воля суть Божья воля. Все соответствия объединяются персоной правителя.

— Как вы совершенно верно отметили, ваше достойнейшее величество, речь здесь идет о в высшей степени духовной миссии. Алхимик, который берется за подобную задачу, решает найти эликсир бессмертия. Либо посредством философского камня, либо посредством рецепта, уже имеющегося в некой книге, — как вы, судя по всему, полагаете, — либо посредством чего-то, что ему необходимо открыть в лаборатории. Но подобный искатель должен находиться в согласии с вселенной и быть исключительно чист сердцем. Увы, ваше величество, к несчастью, мы являемся британскими подданными и не принадлежим к вашей церкви.

— Подобные тонкости меня не интересуют, — сказал император. — Это ровным счетом ничего не значит.

— В таком случае, ваше величество… Здесь, в Праге, живет в высшей степени ученый еврей, рабби Ливо, которому известны сочетания букв ивритского алфавита и их числовых эквивалентов. Я слышал, что он способен сделать гомункула.

— Гомункула? Это еще что такое?

— Это крошечный человечек, выведенный в перегонном кубе и способный повиноваться приказам.

Вацлав взглянул на Майзеля. Майзель взглянул на Кеплера. А Кеплер выглянул в окно.

— Такой же крошечный, как Йепп? — император указал на карлика.

— Гораздо меньше, — ответил Ди.

— Этот раввин уже сделал большого человека, настоящего гиганта, — на днях, гуляя вдоль реки, Браге увидел голема.

— Маленький, большой, я сам по себе идеален. Мы здесь говорим о вечности, господа, а не о размерах. И моя личная лаборатория в Пороховой башне в вашем распоряжении.

— Какая любезность с вашей стороны, ваше величество, — глаза Ди за стеклами очков стали похожи на круглых аквариумных рыбок. — Однако важное предприятие подобной природы потребует очень многих лет.

— Семь месяцев — ваше магическое число. Семь ангелов, семь труб, двойной нуль и семерка.

Келли знал, что семерка является священным числом, составленным из четверки, как в четырех углах его комнаты, четырех ветрах, четырех стихиях, — и тройки, как в трех сыновьях из рассказа, троице, трех вопросах и Гермесе Трисмегисте, триждырожденном египетском маге, почитаемом всеми алхимиками. Семерка также была семью выборщиками, что избрали священного римского императора, семью холмами Рима, семью печатями, семью днями недели. Но лично для него, отныне и вовек, она должна была стать самым несчастливым числом.

— Семь месяцев, ваше величество? — выдохнул доктор Ди.

— Семь месяцев. А то, что вы состряпаете, мы опробуем на шестом месяце. Сперва на бабочках.

— На бабочках? Но ведь они живут лишь один день, ваше величество.

— Если только им не дадут эликсир бессмертия, доктор Ди.

Тяжкий вздох разнесся по толпе. Майзель уже чувствовал у себя на спине тяжкое бремя несчастья.

13

Один вопрос очень занимал Рохель. Есть ли на свете хоть один человек, кроме нее, кому не нравится Шаббат. Да, с ее стороны это было весьма непочтительно — даже грешно. Однако, если не считать обеда, когда подавалась самая лучшая еда за всю неделю, двадцать четыре часа отдыха всегда казались ей чем-то вроде тяжкого испытания, а вовсе не заслуженной передышкой от недельных трудов. В Шаббат Рохель не могла шить, вообще не могла делать никакой ручной работы. Ей приходилось сидеть на своих ладонях, чтобы не кусать ногти от скуки. А утро в шуле? Ей и бабушке была пожалована привилегия сидеть в женском помещении наверху за мехицей, слушая песнопения и монотонные речи, которые доносились снизу, но Рохель не могла разобрать ни слова. Все эти речи и песнопения тянулись часами, и единственной их частью, которой девушка уделяла внимание, были прилипчивые мелодии кантора. У Рохели не было собственного сидура,[37] и весь свой иврит она выучила наизусть, не понимая значения фраз, просто повторяя домашние молитвы вроде благодарения перед едой, «Ха-Моци, Модел-Ани» во время утреннего подъема, «Кериат-Шему» перед отходом ко сну. Не имея возможности изучать Тору, Рохель была лишена возможности вкусить слова Божьего от первоисточника. Она не знала, что существует шестьсот тринадцать заповедей, по числу членов тела. Не знала Рохель и о том, кто такие были Гилель, Раши и Моше Маймонид[38] или даже где расположены Цфат и Израиль. Одаренная и умелая, чуткая к миру, легко схватывающая все, что касалось секретов ее ремесла, но крепко-накрепко прикованная к дому и очагу, Рохель оставалось совершенно невежественной. Ее отношение к Богу было сродни отношению дочери к отцу, в своей общине она по существу не обладала правами гражданки, а что касалось ее мужа, то она была его женой, и с ним ей в любых ситуациях следовало вести себя кротко. Рохель лишь могла сопоставлять свои усилия с недвусмысленной и причудливой системой отсчета детских сказок, басен, библейских историй. Даже брать пример ей было не с кого: круг ее ограничивался маленькой горсткой живых созданий. Зеев, рабби Ливо и Перл, трое их дочерей, мастер Гальяно, Карел да, пожалуй, его мул — вот и все.

Бабушку Рохели, судя по всему, никогда не возмущал тот факт, что женщины входили в синагогу по особому коридору, держались подальше от рабби, свитков Торы и всего, что было по-настоящему свято. Бабушка заявляла, что обожает Шаббат, и терпеливо пыталась объяснить Рохели, что Ха-шем предназначил миру в Шаббат становиться Раем, что это был день освобождения, возможность пережить мечту о совершенстве. Если Шаббат делал мир маленьким кусочком Эдема, думала Рохель, там должен был бы быть сад, животные, единство всех живых существ. Если бы это был Эдем, она не должна была бы оставаться дома. Если бы это был Эдем, все бы плясали и хлопали в ладоши, женились и выходили замуж. Или это было бы что-то вроде Пурима, шумного и веселого праздника с костюмами и бегающими повсюду ребятишками. Или Суккота, Праздника Кущей, когда Рохель выходила поесть в шалашик под открытым небом.

Вместо этого в Шаббат приходилось сидеть дома, лицом друг к другу — Рохель на кровати, бабушка на стуле. Огонь в очаге не горел. Полент,[39] приготовленный накануне, становился густым и липким — этакий студень из овощей и кнедликов, потому что разводить огонь в Шаббат не дозволяется. Считается, что в Шаббат ты становишься важной персоной. Однако зимой они с бабушкой просто заползали в постель и весь день проводили под одеялами в лучшей своей одежде. Изношенная за годы, эта одежда была Рохели так мала, что ее верхняя юбка задиралась гораздо выше нижних, а корсет ужасно жал. Одежда же бабушки, чье тело ссохлось от старости, висела на ней как простыня на веточках дерева. Сам же Шаббат… Доброго шабоса, так все приветствовали друг друга. Этот день для бабушки Рохели был единственным днем, когда никому ничего не было нужно, когда никто ни о чем не просил. Единственным безбедным днем. «Но в какой еще день бывает так грустно?» — молча спрашивала себя Рохель. Юденштадт становился таким тихим, таким недвижным, что ей хотелось кричать. Рохель просто не могла дождаться, когда наконец на вторую ночь выйдут первые звезды, отмечая конец дня отдыха, последнюю чашку вина Шаббата, заплетенную свечу, потряхивание коробочки с пряностями.

— Хвала тебе, Господи Боже, Правитель Вселенной, что создает свет и огни.

А затем Рохель резко спрыгивала с кровати и начинала носиться по всей комнате, поднимая всякую всячину и ставя ее на место, подбрасывая свой наперсток к потолку и ловко ловя его на лету. Теперь снова можно разделять нитки, вязать узелки, прясть, чесать, шить. Снова можно растопить очаг, просеивать муку, очищать тончайшую бурую шелуху репчатого лука, крошить капусту. Рохель даже могла танцевать и — Господи помилуй! — петь. Начиналась новая неделя. И Карел может заглянуть, позволить ей приласкать Освальда. Мастер Гальяно непременно привезет новые заказы на шитье. Бабушка просто обязана была начать один из вечеров с вопроса: «Я никогда не рассказывала тебе историю одной жены, которая превратила своего мужа в волка?» А сама Рохель могла днем выходить на улицу, что означало слушать птичек и подражать их пению. Весной и летом она ходила в Петржинский лес[40] собирать чернику, землянику и, чудо из чудес, грибы. Порой Рохель заглядывалась на деревья, подстриженные в форме животных и разных фигурок, стоя за воротами Императорских садов. Маленькой девочкой, еще не научившись как следует шить камзолы, она думала, что вся одежда императора пошита из золотых нитей. А еще у него есть карета из черного дерева и серебра, и императорские любимцы — львы, не иначе, — свободно разгуливают по замку. Так рассказал им с бабушкой мастер Гальяно. Каждый вечер император ел на ужин пищу, вполне пригодную для серафимов. Сладкие фрукты, каких в Праге отродясь никто не видывал, из мест столь отдаленных, что требовались караваны и корабли, чтобы доставить их к нему на стол. Мясо столь нежное, что его легко прожевал бы младенец. Выпечку, что тает во рту точно сахарная вата. Охваченная изумлением и восторгом, Рохель радостно хлопала в ладоши. А затем, совершенно неожиданно, заканчивался трудовой день, и опять наступал вечер перед Шаббатом, и надо было замесить две халы, чтобы утром доставить их к печам пекарни и запечь вместе с чолентом.

На субботний обед Рохель и ее бабушку часто приглашали в дом раввина. Для раввина и ребицин было мицвой принимать их у себя — сиротку и ее старую бабушку, и этот обычай не изменился даже после того, как Рохель вышла замуж за Зеева. Однако наступил вечер того дня, когда она увидела на улице голема. И вот, коснувшись мезузы, прибитой в дверном проходе раввина — в знак того, что в этом доме живут евреи, — а затем поцеловав свои пальцы, Рохель вдруг ощутила странное сжатие в животе, и в глазах у нее потемнело от предчувствия беды. Она ясно все вспомнила и горько пожалела о своей нескромности, о своей улыбке, ибо теперь ей снова предстояло встретиться с големом лицом к лицу.

Рохель знала, что Йосель был создан раввином, чтобы служить ночным стражем Юденштадта. Зееву, как и всем остальным мужчинам еврейской общины, раввин рассказал об этом на собрании. Сразу же после собрания все мужчины быстро разошлись по домам, чтобы сообщить эту новость своим женам, но те и без того все знали — от женщин, что заглянули тогда на кухню Перл. Не прошло и дня, как все мужчины, женщины, дети узнали про Йоселя. Никто в Юденштадте его не боялся, ибо им управлял раввин, а днем Йосель помогал ребицин, приносил и уносил, двигал и перетаскивал.

Итак, все поспешили занять свои места за субботним столом Шаббата. Перед возжиганием свеч были собраны монетки для бедных, цидака, затем стали петь «Л'ха доди». Перл зажгла свечи, а рабби Ливо сказал в честь жены, матери своих детей: «Жена воистину бесстрашная, где такую найдешь? Ибо цена ей много выше цены рубинов с алмазами». Дети получили благословение и в свою очередь благословили родителей и бабушку с дедушкой. Произнесены были и другие добрые слова: благодарение вину, благодарение хале. Потом халу надломили и стали отрывать от нее мелкие кусочки. Перл носила парик, который сидел у нее на голове точно птичье гнездо, а Лия и Мириам, обе в праздничных нарядах, держались горделиво, словно принцессы. Зельда, стараясь не меньше своих сестер думать о себе, тоже излучала царственную надменность. Мужья, похоже, радовались одному виду еды. Детишки выстроились в конце стола, хихикая и гомоня, точно счастливые голубята. Рохель была в своем свадебном платье, а ее остриженные волосы скрывал головной платок.

Тем временем голем Йосель, все в тех же в потрепанных покрывалах, неловко обернутые вокруг его бедер и плеч, ходил от очага к буфету, от стола с кипящими горшками, подавал на стол рыбу, куриный суп, кабачки и репы, рубленую печень, морковь. Двигаясь по кухне, он все старался держаться в тени, так аккуратно, чтобы ненароком не сбить стул, не толкнуть кого-нибудь, не нарушить ничей мир и покой. И все же лицо его сияло; в самом деле, Йосель светился подобно самому настоящему жениху, с набожной радостью приветствуя Шаббат, свою невесту.

Рохель была тронута поведением голема, а когда он ей прислуживал, смущалась. Для нее Йосель тоже был слугой. Слугой ее супруга. И Бога. Хотя Рохель временами казалось, что ее сердце — дом богатый и полный сокровищ, она чувствовала, что ей никогда не будет дано право держаться так же уверенно, как Лие или Мириам. Мимолетно пережив гордость за свое замужество, в их присутствии она вновь осознала, что осталась прежней — гостьей, чужестранкой, незаконнорожденной сиротой, взятой в жены из милости. И конечно, как все знали, а она узнала только недавно — зачатой насильственно.

В комнате Зеева было уже темно, и кожаные полоски отбрасывали вертикальные тени, точно деревья в мрачном и сонном лесу. А здесь, в доме раввина, пламя в очаге покрывало все лица теплым желтоватым румянцем, серебряные подсвечники поблескивали, и когда Перл ладонями подмахивала к себе огни Шаббата, все вокруг словно становилось воплощением света и порядка.

Когда Рохель была маленькой девочкой и еще не знала правды о вещах, она верила: если лечь на лужайке и лежать совсем неподвижно, трава, подобно острым волоскам, прорастет сквозь твою одежду и кожу. И когда ты встанешь, солнце вольется в тебя сквозь крошечные дырочки, как сквозь решето. И вот в этот субботний день, за несколько минут до захода солнца, ее глаза встретились с глазами Йоселя, и она вдруг вспомнила волшебные вещи, в которые некогда верила, и снова представила себя мечтательницей, которая так любит глядеть на звезды. Взгляд Йоселя на ее ладони вдруг заставил Рохель подумать о своих грубых пальцах с толстыми костяшками, которые могли бы вспорхнуть подобно крылатым голубкам и огладить его щеки, гладкие как у мальчика, так непохожие на заросшие бородами щеки мужчин Юденштадта. У коней из императорских конюшен, которых она видела сквозь решетчатые ворота императорских садов, были гладкие и блестящие крестцы. В точности так же выглядела спина Йоселя, когда он нагнулся вынуть еду из очага. А у Зеева, который каждый вечер бросал свои штаны в таз у себя под ногами, голени были волосатыми, точно у козла.

— Поешьте еще рыбы, — сказала Перл. Ее опрятная головка в косынке, быстро движущаяся вверх-вниз над тарелкой, заставляла жену раввина напоминать трех цыплят на русской деревянной игрушке, которые начинали забавно тюкать носиками, если потянуть за веревочку.

Йосель, этот голем, размышляла Рохель, жил, как и она, самой обычной жизнью и в то же самое время был страшно загадочен. Он был как недосказанная история, ибо не мог говорить. Он был как незавершенное начало. Рохель могла выдумать про Йоселя все, что угодно, вложить ему в уста любые слова. «Рохель, — мысленно заставила она его сказать. — Ты птица, Рохель? Ты умеешь летать?»

— Поешьте еще курицы.

Зять раввина всегда рад был проявить щедрость за чужой счет. Рохель увидела его прячущимся в своей бороде, точно в кустах ежевики, а его твердые и жестокие глаза блестели, как кремень. Как мог подобный человек иметь раввинские устремления? От его жены Лии несло сырым запахом сточных канав, тарелок, отмокающих в кастрюле со старой водой, и молоком, скисшим в кувшине.

Мириам, другая замужняя дочь раввина, вовсю пыталась превзойти свою сестру в заносчивости, без конца ныла и жеманничала. На улицах по пояс грязи, она чуть не поскользнулась на льду, цены такие высокие. А селедка — вы просто не поверите, ужас сколько за нее берут. И пекарь так груб, да кто он вообще такой? И все же, несмотря на скверный нрав Мириам, ее сварливость и раздражительность, муж ее обожал. Сейчас он держал руку меж ее коленей и глядел на жену так, словно каждое вылетевшее у нее изо рта слово было слаще меда.

— Сегодня Шаббат, — объявил раввин. — Мир, Мириам.

Йосель посмотрел на Рохель. Она посмотрела на него из-под опущенных век. И тут ощутила в пятках что-то вроде нежной щекотки, которая поползла вверх, а в кончиках пальцев что-то защипало, точно водяные капли запрыгали по горячей сковороде.

— Император так боится умереть, что попытался совладать со страхом, покончив с собой, — сказал один из зятьев раввина.

Вокруг всего столу зазвенел смех, а дети весело застучали ложками.

— Не смейтесь над чужой болью, — с укором произнес рабби Ливо.

— Даже над болью императора? — насмешливо спросила Мириам.

— Особенно императора, — ответила ей Перл, мрачно хмуря лоб. — Когда император чихает, нам лучше забираться в свои постели.

Дети с тревогой посмотрели на своих матерей. А Зельда, младшая дочь, рассмеялась.

— Я дрожу при одной мысли о том, что будет с нами, если он вдруг умрет, — сказал другой зять. — Как бы плох он ни был, лучше бы он не умирал.

— Должен ли я вам напоминать, — нараспев произнес рабби, — что сегодня Шаббат?

Он написал целый трактат, почему пастве не следует разговаривать, пока в синагоге идет служба. Не склонный к талмудической казуистике, рабби Ливо мрачнел, когда видел нарушение Закона, а грубость причиняла ему почти физическую боль. Шаббат есть Шаббат. Уделят ли здесь внимание его слову?

— Мы должны говорить только о радостном, не скорбеть, не бояться, — в его голосе зазвучала мольба. — Дайте миру шанс. Лишь один день в неделю он становится безупречным.

«Не скорбеть, не бояться. Даже мертвые живы в Шаббат», — напомнила себе Рохель. Меньше чем через год, в ярцайт, на могилу ее бабушки будет установлено надгробие. А когда-нибудь она и сама ляжет на кладбище. Первая жена Зеева уже там, и Рохель подумала, не положат ли ее рядом с ней. И в этот самый момент, когда мысль о смерти заставила ее содрогнуться, Йосель нагнулся, ставя на стол чашу с репой, и легонько ее задел. «Ха-шем, помоги», — взмолилась Рохель, и не только потому, что не допускалось, чтобы мужчина касался женщины, ибо она была нечиста из-за месячных. Рохель чувствовала, как в сердце у нее растет искушение. Она слышала — хотя и не помнила, где и когда ей это рассказали, — что первая жена Адама не была ему доброй женой. За свои грехи Лилит обречена вечно блуждать по миру. Она стала ведьмой и посещает мужчин в их снах. Она является в платье из блестящих золотых чешуек, и ее объятья никто не оставляют в живых. Может быть, злая мысль о смерти в Шаббат привлекла Лилит? Когда солнце садится, появляются ночные демоны. Им-то нет разницы — что Шаббат, что будний день. Диббуки, Дурной Глаз…

— Рохель, с тобой все хорошо?

Вопрос задал ее муж Зеев, отметила для себя Рохель. Он, кто взял ее в жены по доброте своего сердца, а теперь жаждал ее молодости, ибо все дело, несомненно, было в ее красоте, как он сам это назвал. Рохель молода, Зеев стар. «У всех у нас бывает расцвет, Зеев, — хотела сказать ему Рохель. — Сейчас мой расцвет, но довольно скоро он закончится». И поняла, что вся дрожит, будто ее превратилось в струны на лютне, которые перебирает невидимая рука. Рабби, сидящий по другую сторону стола, обычно такой душевный и заботливый, смотрел на нее сурово.

— Все ли с тобой хорошо, жена? — Зеев нервно рассмеялся, поворачиваясь к остальным.

Три сестры опустили веки и дружно откашлялись. Рохель представляла, что сейчас они вспоминают тот несчастный эпизод с обрезанием волос. Какой срам. Теперь они только и ждут, подумала Рохель, когда она наконец снова промахнется каким-нибудь совсем позорным образом. Зеев быстро переводил взгляд с одного из сидящих за столом на другого. Рохель опустила глаза и стала смотреть на свои колени. Прошлой ночью Зеев прикладывал ухо к ее животу, словно там уже шевелился ребенок, но так ничего и не услышав, просто поцеловал ее в лоб. Они редко целовали друг друга в губы, а когда такое все же случалось, поцелуй всегда выходил целомудренным, как у близких родственников. Нет, совсем не таким поцелуем в сказках пробуждали принцесс. Как он там назывался — «поцелуй жизни»? Рохель знала, что у Йоселя не было языка. Зато рот у него такой крупный. И она представила, как этот рот накрывает ее губы, как они там теряются.

— Тогда я ей говорю, — не унималась Мириам. — «Я все-таки дочь раввина».

— Какой стыд, дочь моя, что ты используешь положение, дарованное Богом, для того, чтобы добиваться власти над окружающими!

— Йосель, еще свеклы.

— Йосель, давай морковь.

— Йосель, принеси рыбу.

— Йосель, несколько луковиц.

— Рохель, — произнес Зеев, участливо глядя на свою жену. И остальные тоже на нее смотрели. Возможно, Рохель уже беременна, а значит, подвержена резким переменами настроения и частой сонливости. Несомненно, так оно и было. Женщине при первой беременности следует делать поблажки. В самом деле, Перл все еще помнила, как она была беременна Лией. Как она тогда днем и ночью поглощала изюм и спала. Хотя спала ли? Можно ли назвать это сном, когда твоя голова буквально падает на подушку, но твоему животу никак и нигде не пристроиться?

14

После аудиенции у императора алхимиков поспешно вывели наружу — через зал Владислава, вниз по каменной лестнице, во внутренний двор, за ворота замка и на улицу. Небо было серым и мрачным, как склеп. Сверху крупными, мстительными хлопьями падал снег. Келли казалось, будто его живот насквозь пробило пушечным ядром. В горле было сухо как в пустыне, глаза жгло. То, что осталось от ушей, ныло от холода. С носом алхимика тоже творилось что-то неладное, а кончики его пальцев занемели, и их покалывало. Его изношенный плащ был слишком тонок, а с подошв башмаков, веревочками привязанных к ступням, отлетали последние заплаты. Ди был одет немного лучше, но и он являл собой жалкое зрелище.

— Послушай, Джон, — прохрипел Келли, когда они спускались по склону холма к Малой Стране, небольшому кварталу к югу от замка. — Про какую египетскую книгу он говорил? Часом, не про Трисмегиста? Так, значит, придется рисовать иероглифы? А ты заметил, что у Браге нос серебряный и привязан на веревочках?

В воздухе поплыл нестройный трезвон церковных колоколов.

— Раз император хочет жить вечно, он мог бы убрать все эти чертовы часы куда подальше, — не унимался Келли. — А то приплел Колумба, Магеллана, черт бы их подрал, все достижения современного мира…

Алхимики миновали несколько кузниц, игорный дом, бакалейную лавку, лавку торговца тканями, площадку для петушиных боев, питейное заведение… А вот и монастырь, где монахи сидели рядком в подвальной трапезной и собирались приступить к своему полднику. Дальше по Влтаве, над стекольным заводом, поднимались крупные клубы дыма. «Горшки, чиню горшки!» — голосил лудильщик. Кучка уличных прокаженных в красных шапках и серых плащах проплелась мимо с чашками для подаяний.

— Мне надо выпить, — заявил Келли. — Немедленно. — И, между прочим, прошло уже немало часов с тех пор, как он последний раз ел.

Неподалеку от Дома Трех Страусов алхимики нашли трактир с пивной под названием «Золотой вол». Они вошли, уселись на грубую скамью у длинного стола и больше не произнесли ни слова, пока служанка не принесла им пива в оловянных кружках.

— Мы определенно должны как можно скорее делать отсюда ноги!

Келли медленно глотнул пива, сваренного в императорской пивоварне. Сейчас в «Золотом воле» подавали только один сорт — «Крушовице». Как бы алхимик ни ненавидел Рудольфа, сейчас ему было наплевать, даже если в кружке плескалась императорская моча — пусть бы она только была сброжена. Сейчас Келли просто хотелось стать пьяным и счастливым. Однако, как в подобных обстоятельствах часто случается, он пил и пил, да еще на пустой желудок, но никогда за всю свою несчастную жизнь не чувствовал себя трезвее.

— Пойми, Джон, здесь нам конец. Одно дело — сотворить золото из какой-нибудь железки. Прокипятишь ее хорошенько, добавишь капельку ртути — вот тебе золото, держи и больше не теряй. Однако, мой друг… — Келли запрокинул голову и осушил кружку, — вечная жизнь — это вне моей компетенции.

— Ты совершенно прав, мастер Эдвард. Мы можем вылечить желудочную малярию очищенным корнем имбиря, лихорадку — окопником, сифилис — малыми дозами ртути. Рвота, понос, противоестественное опорожнение кишечника и мочевого пузыря — все это нам подвластно. Но что касается звезд в небе, то здесь каждому назначен свой срок, что бы мы там ни делали.

— Некоторые сроки порой сокращаются, Джон. Наш отныне ограничен семью месяцами.

— Проклятье, чего ради мы вообще сюда притащились?

— Ради денег, Джон, ради денег. У нас их нет. Ты вот служишь-служишь королеве, а все равно сидишь без гроша за душой… Можно мне еще кружку? Как думаешь, смогу я напиться, остаться пьяным, прожить пьяным и умереть пьяным? Господи, прости меня и помилуй!

— Тихо. Будь мужчиной.

— Лучше быть мышкой, Джон. Вот бы я смог стать мышкой.

— Я видел что-то вроде целого моря стекла, смешанного с огнем, пока он говорил.

— Ты видел картинки из Библии, Джон, а я видел петлю палача. Монета и Голова как-то отправились в город. Монета не вернулась, а бедная Голова упала с плеч.

— Все верно, друг мой Эдвард, все верно. Без одного у нас не будет и другого.

К этому времени трактир начал наполняться людьми, что приходили сюда пополдничать. Несколько малопривлекательных проституток в красных нижних юбках болтались у двери. Келли они показались королевами в придворных нарядах. Женщины, услада его жизни. Запахи хлеба, жарящегося в жире, домашней и дикой птицы, варящейся в больших котлах, и кусков баранины, вращающихся на вертелах, вконец его одолели. Как он мог оставить такой славный мир у себя за спиной?

— Мои чулки за перепела с жареным хлебом, Джон.

Ди подался вперед и негромко заговорил:

— Мы отбудем под покровом ночи.

— Думаю, нет. Вон, смотри… — Келли указал на стол у них за спиной.

— О господи… — Ди понурил голову. — Подлые шпионы.

Пара словенских стражников сверлила их огненными взорами.

Келли зарыдал. А Ди, не поднимая головы, буркнул:

— Все кончено.

— Добрый день. Йоханнес Кеплер вас приветствует, — рядом с двумя алхимиками возникла ходячая жердь, одетая человеком.

Келли повернулся и поднял взгляд.

— День сегодня просто ужасный.

— Помощник астронома к вашим услугам.

— Никакой астрономической помощи нам не требуется, — отозвался Келли, чье лицо по-прежнему было в слезах.

— Нет-нет, пожалуйста, садитесь, — куда более любезно предложил Ди.

Вблизи, различил Келли, Кеплер был похож на одну из марионеток, которых так любят чехи, — курносый нос, большие яркие глаза и необыкновенно подвижный рот.

— Мы скоро умрем, — сообщил молодому человеку Келли. — Это может быть заразно.

— Да-да, понятно. — Кеплер сочувственно закивал головой, садясь на скамью рядом с Келли.

С улицы донесся звон колокольчика.

— А это еще что? — спросил Келли.

— Это Карел, — ответил Кеплер. — Простите, но я вас ненадолго покину.

Минуту спустя Кеплер вернулся, неся на руках безногого мужчину. Затем он усадил его на скамью.

— Старьевщик Карел Войтек к вашим услугам, — радостно сказал Карел.

Келли с прищуром взглянул на калеку.

— Скоро вам придется нас на телеге увозить.

— Не стоит так печалиться, — Карел помахал служанке. Та подошла. Не девушка, но еще и не старая карга.

— Как вас зовут, прекрасная дама? — спросил Келли по-немецки. Он уже выяснил, что все чехи говорят на немецком. Они терпеть этого не могли, но им приходилось.

— Как ты в такое время можешь думать о женщинах? — прошипел ему Ди.

— Джон, я буду думать о них даже на смертном одре.

Кеплер и Карел заказали колбаски с капустой и яблочные кнедлики. Ди и Келли сосредоточились на своих пустых кружках. Когда еду принесли на деревянных подносах с ножами, алхимики дружно отвернулись.

— По пути в город у нас что-то пропал аппетит… — Келли подумал, что вот-вот хлопнется в обморок от аромата еды.

Кеплер сунул руку в кошелек у себя на поясе, достал оттуда монету, поднял ее повыше, а затем передал Ди:

— Император мне сегодня заплатил. Случай столь редкий, что его, при всем уважении к коронованной особе, следует непременно отметить.

Ди взглянул на грубую деревянную столешницу. Кто-то вырезал там инициалы «Д. К.»

— Я лютеранин, — сказал Кеплер, — а потому сам толкую Библию. Позвольте мне поделиться с вами частью полученных таким образом знаний. Господь говорит, что мы должны есть и пить.

— Ну, раз Господь говорит… — протянул Келли.

— Эдвард, — предостерег его Ди, одновременно отвешивая ему под столом крепкого пинка.

— Но, Джон, — уперся Келли, — не можем же мы идти против воли Божьей.

— А я католик, — признался Карел, — но совершенно согласен с вышесказанным. Знай я латынь, я бы даже указал стих и строку.

— Знай ты латынь, ты был бы монахом или священником. — Кеплер подозвал служанку, и Келли и Ди заказали себе колбаски с капустой.

— Никто в городе не завидует вашей задаче, — сказал Карел, пока алхимики набивали себе желудки.

— Так вы знаете рабби Ливо? — спросил Кеплер у Ди. — Вы упомянули о нем при дворе.

— Только понаслышке, — ответил Ди. — Меня очень интересует Каббала.

— А по-моему, — заявил Келли, — мистицизм во всех религиях одинаков.

— Я бы лучше об этом помолчал, потому что именно за эту самую идею в Риме сожгли Бруно.

— Не стоит говорить об огне. Еще по одной? — радостно предложил Карел.

— Ох, горе мне, горе, — простонал Келли. — Бедный Бруно… нас ждет твоя участь.

— К чему так сразу отказываться от задачи? — сказал Кеплер. — Вы еще даже не начали.

— Я всего лишь простой старьевщик, — сказал Карел, — но мы с Освальдом готовы вам помочь.

— А кто такой Освальд? — поинтересовался Келли.

— Благороднейшее создание.

— Освальд — мул, — пояснил Кеплер.

— Созданный Богом, — добавил Карел.

— А почему у Тихо Браге серебряный нос? — спросил Келли у Кеплера.

— Настоящий он еще школяром потерял, отрезали в драке, — ответил Кеплер. — Поспорили о том, кто лучший математик.

— И Браге, конечно, выиграл.

— Да нет, проиграл. Но я вот о чем думаю. Возможно, раввин сумеет помочь вам выпутаться из столь затруднительного положения.

— По-моему, Йоханнес, раввину и без того хватает проблем, — заметил Карел, — хотя и говорят, что однажды он надул самого Ангела Смерти.

— А вот мой друг Эдвард, — гордо сообщил Ди, — он тоже ангелов видит.

— Лишь изредка, — скромно проронил Келли. На самом деле ему приходилось признаться самому себе, что в своих видениях он лицезрел не вполне ангелов. Келли мог лишь сказать, что он почти видел Мадами, своего ангела-хранителя. Его мысленному взору Мадами представлялась простой девушкой, легкой и стройной — хотя, безусловно, вполне ангельского вида. В магическом кристалле также клубились другие силуэты и красочные пятна. Однако множество раз, когда Келли не принимал своих трав, ему (понятное дело, ради блага своих клиентов) приходилось говорить, что ангелы присутствуют, когда их там и в помине не было. Далее он использовал другие свои способности — в частности, чревовещание. Так что, сидя за столом и даже не шевеля губами, Келли оказывался способен производить звуки духа из преисподней. Существовали также способы наведения туманного облака, порошки, производившие чудесные взрывы. Притирания из аконита, паслена, сока болиголова обеспечивали видения полета. «Вы отправитесь в долгое путешествие», — нараспев произносил Келли, кладя щепотку порошка на язык клиенту и первым долгом избавляя его от излишка багажа, а именно — кошелька с монетами.

— Итак, — сказал Келли, похлопывая себя по жирному брюху и думая, что, может статься, все еще не так безнадежно, как казалось вначале, — этот талантливый раввин, который ускользнул от Ангела Смерти — ваш друг?

— Нет-нет, конечно же, нет, — поспешно ответил Кеплер. — С чего вы взяли?

— Он и не мой друг, — сказал Карел.

— Мы не можем входить в Юденштадт. Это строго запрещено. А они не могут заходить в наши трактиры. Это также строго запрещено. Они не могут брать в жены наших дочерей или дружить с нами. И это строго запрещено.

— Значит, все-все запрещено?

Вообще-то единственным евреем, какого знал Келли, был Шейлок из «Венецианского купца». Однако он твердо верил в то, что если бы Порция, взяв на себя роль судьи, рассудил против него, Шейлок никогда не потребовал бы назад свой фунт мяса. Келли считал, что все это было обычной уловкой автора пьесы, желавшего показать, насколько Шейлок был чужд венецианской городской жизни. Показать, что, каждодневно лишенный человеческого общения, он просто был вынужден сыграть в глазах остальных роль злодея. Он был неглуп, этот Шекспир. По крайней мере, Келли на это надеялся — в особенности сейчас.

— Однако… — тут Кеплер развел руками, — хотя нам запрещено дружить, изредка я его вижу — мимоходом, конечно.

— Порой я тоже его вижу, когда проезжаю на своей телеге через Юденштадт, — вставил Карел.

— Мимоходом? — переспросил Келли.

— Ну, это когда мы ходим взад-вперед по земле, а также вверх-вниз, понимаете? — улыбнулся Кеплер.

— Когда вы, Йоханнес, в следующий раз мимоходом увидите раввина, — медленно произнес Келли, — не могли бы вы его спросить, знает ли он что-нибудь про бабочек?

Загрузка...