Тихо Браге казалось, что он вот-вот умрет от переполнения мочевого пузыря — прямо на праздновании дня рождения императора. И когда ему наконец удалось выбежать из зала, чтобы облегчиться, его брюхо уже было готово лопнуть. Астроном до смерти боялся промочить штаны — это был бы страшный позор. И все же отлучиться с обеда, когда на тебя смотрит император, было бы в высшей мере невежливо. Подобный поступок являл собой вопиющее нарушение этикета, а потому Браге сидел и сдерживал мочу, как настоящий мужчина, как истинный джентльмен. Когда же началась суматоха, знаменитый астроном с благодарной готовностью устремился к лестнице, на ходу возясь с гульфиком, вздыхая от счастья и предвкушая радость облегчения, мощную золотистую струю, несущую мир и уют телу и душе.
Однако с его конца сорвалось лишь несколько капель. А затем невыносимая боль пронзила живот Браге, выгнула ему ноги и впилась за мошонку. Колени астронома подогнулись, и ему пришлось опереться о стену.
Вокруг стремительно темнело. Браге отчаянно задыхался. «Йепп, Йепп», — слабо простонал он, склоняясь над лестничным проемом. Астроном едва удерживал свою массивную тушу в относительно вертикальном положении. Обильный пот стекал по его спине и лицу, покрывал ладони. С великим трудом Браге пробрался обратно в пиршественный зал.
Там он обнаружил, что между придворными завязалась нешуточная драка. Слуги, увертываясь от летающих повсюду кусков пищи, проворно собирали блюда, кубки и серебряную посуду, явно намереваясь разжиться чем-нибудь из предметов сервировки. К ним присоединилась непонятно откуда взявшаяся компания мародеров, которые всегда прибегают на шум, носилась по залу, хватая все, что не приколочено. Император исчез. Под столом Браге заметил Йеппа.
— Найди Киракоса, — простонал астроном. — Мне никак не отлить. Давай же, поторопись.
Малыш шустро проскользнул вдоль стены, засеменил по коридору, метнулся через внутренний двор и устремился — со всей скоростью, которую могли развить его коротенькие ножки, — вверх по лестнице, к двери в комнату Киракоса, что находилась над императорской галереей.
— Не подходи близко, Йепп.
В темной комнате воняло гноем и мочой, несвежим бельем.
— Ты говоришь по-немецки, Сергей?
— Да, Йепп, я говорю по-немецки. А теперь дуй отсюда.
— Послушай, русский, у Браге страшные боли в животе.
— Лучше боль в животе, чем оспа.
Последнее слово Йепп не разобрал.
— Лучше боль в животе, чем мозги?
Лицо Киракоса было накрыто влажной тряпкой; еще одна тряпка лежала на его жилистой шее. Русский, точно одалиска в гареме, обмахивал своего больного хозяина пучком страусиных перьев. В комнате было холодно как в склепе.
— Он болен — ты что, не видишь? — прошипел русский. — Проваливай.
— А что делают, когда лекарь болен? — Йепп был в нешуточном затруднении.
— Богу молятся, — ответил русский, и тут Йепп заметил, что небольшой деревянный крестик, который Сергей обычно носил на шее, теперь был у него в руке. — Найди другого лекаря — Кратона, еще кого-нибудь.
— Они все шарлатаны. Может, ты пойдешь? — предложил Йепп, поворачиваясь к русскому. — Если ты можешь говорить, можешь и лечить.
— Нет, — по-русски ответил Сергей. — Я не могу уйти.
Затем он поднял тряпку с лица Киракоса:
— Как думаешь, что это такое?
Киракос лежал неподвижно, а глаза его сверкали подобно осколкам кремня на целом поле красных гнойничков.
— Оспа! — заверещал Йепп, стрелой вылетая из комнаты.
Тем временем у стен Юденштадта собралась пьяная толпа.
— Ведьма вернулась! — голосили они.
— Прелюбодейка вернулась!
— Смерть жидовке!
Стол над опускной дверцей в погреб дома раввина был спешно отодвинут, коврик убран, и Рохель спустилась по шаткой лесенке из веток. Сверху ей велели не издавать ни звука.
Пока Келли ловили и волокли в тюрьму, доктор Джон Ди забрался сзади на телегу Карела, с головой зарылся в старые тряпки, кости, битую посуду и обрывки грубой мешковины. Освальда, который несколькими мгновениями раньше пребывал в полном блаженстве, одновременно жуя овес и испражняясь, такой поворот событий весьма раздосадовал.
Император, уединившийся с Петакой в своей кунсткамере, допустил туда только одну персону — Румпфа, своего надменного советника.
— Найди Вацлава, — рявкнул Рудольф, глазея на своего трофейного Дюрера, «Гирлянду роз», и видя на картине собственное лицо — на месте Максимилиана, своего родственника, стоящего на коленях перед Девой Марией. Еще он мог бы быть святым Домиником, раздающим гирлянды роз, херувимом или самим Дюрером, который, прислоняясь к дереву, внимательно смотрит на эту сцену. Бывали разные времена. В данный момент императору не хотелось бы быть никем, кроме самого себя.
— Вацлав сейчас в Карлсбаде со своим сыном, ваше величество. Мальчик пошел на поправку, принимает лечебные ванны.
Отвернувшись от Дюрера, Рудольф уперся взглядом в свой любимый портрет, на котором Арчимбольдо изобразил его в облике Вертумна, древнеримского бога растительности и всевозможных перемен. Нос его на этом портрете был грушей, щеки — яблоками, губы — вишнями, глаза — ягодами черной смородины, а вся голова — виноградной гроздью. Когда он был способен позировать для портретов, отдавать свое сердце искусству, восторгаться своей коллекцией, находить удовольствие? Как же все это от него ушло? Император вспомнил отроческие годы в Испании, когда любимый брат Эрнст всегда был рядом. Молодым человеком Рудольф охотился в венских лесах. Затем он впервые увидел Анну Марию. Император тогда спросил Страду, своего антиквара: «Кто эта прелестная дама?» — «Моя дочь, ваше величество». Анна Мария была тогда стройна и стыдлива, как юная девушка.
— А чем болел сын Вацлава?
Сможет ли он сам когда-нибудь выздороветь — после этого хаоса?
— Оспой, ваше величество.
— Почему никто мне об этом не сообщил? Если у мальчика оспа, то Вацлав мог заразить и меня… — император закатал рукава и внимательно осмотрел одну руку, затем другую. — И как Вацлав посмел везти своего сына в Карлсбад? Вацлава следует незамедлительно доставить сюда. Здесь разразился настоящий имперский кризис. Срочно, немедленно, прямо сейчас пошли туда курьера — ты слышишь? И пусть стража отыщет Келли и Ди. Презренные негодяи… Их вздернут на дыбу и искалечат так, что они станут молить о смерти.
— Келли уже пойман, а Ди еще нет.
— Еще нет? Нет?! Не смей говорить мне «нет». Что, Ди прямо в воздухе растворился? Он не настоящий маг, он самозванец, а Келли следует как можно скорее казнить. Городские ворота уже закрыли? Пусть на площади соорудят помост для казни. А где этот чертов Розенберг?
— В Чески-Крумлове, ваше величество.
— В том замке с привидениями? Они с женой что, рассчитывают там ребенка зачать? Чудище у них получится, а не ребенок.
Император приложил ладони к вискам. Тяжкие шаги медленных ног дона Карлоса звучали как барабанный бой, и с каждым днем они становились все громче. Рудольф откинулся на спинку кресла и поплотнее закутался в плащ, ощущая холодок близкой смерти, хотя на улице стоял жаркий летний день.
— Начальник стражи обо всем позаботится, ваше величество. Не беспокойтесь.
— Не беспокоиться? Начальник стражи может прекрасно позаботиться о дворцовом перевороте. Горе мне, горе… Я должен начинать пить эликсир. Ты заметил, что они решили убить меня до того, как я стану бессмертным, пока я смертен, уязвим… Где Киракос, черт бы его побрал?
— Я слышал, он прикован к постели, ваше величество.
— Люди купаются в Карлсбаде в лечебных водах, дышат деревенским воздухом у себя в замках, лежат, прикованные к постели… Что это за чума?
— Может статься, это и есть чума, ваше величество.
— У нас уже три года чумы не было…
Император встал, сложил руки за спиной и принялся расхаживать взад-вперед. Он был в одном башмаке. Куда подевался другой?
— Ты что, пытаешься меня запутать? Так чума это или оспа? Киракос спит? Разбудить этого мерзавца!
— Киракос лечил мальчика, ваше величество.
— А, да-да, теперь припоминаю. Этот дурак бросился следом за Вацлавом. Значит, у него оспа, так? Чем он думал? Просто интересно. Что ж, теперь он дорого заплатит за свою доброту. Все очень дорого за все заплатят. А как там бабочки? Как они поживают? Слава богу, у нас теперь наготове целые бочки этого эликсира.
— Прошу прощения, ваше величество, но все бабочки сдохли.
— Сдохли? Сдохли? — император снова подскочил. — Как это они могли сдохнуть? Не может этого быть.
А бабочки, до конца прожив отпущенный им срок, лежали теперь толстым бархатистым ковром на полу своего сетчатого города, сложив крылышки, словно в молитве.
— Мне очень жаль, ваше величество.
— Я же говорил, что они шарлатаны, вредители, предатели, неблагодарные убийцы. А где, черт побери, Браге и Кеплер?
— Браге заболел, ваше величество.
— Что, тоже оспой?
— Неизвестно. Он не может мочиться.
— Ага! Ничего удивительного. Я же говорил Браге, чтобы он прекратил сверх всякой меры пихать в себя жратву, лить пиво и вино. А Кеплер? Он что, тоже прикован к постели или принимает лечебные ванны? Или он на луну пялится? Браге наверняка знает.
Браге было слишком больно, чтобы знать или думать о чем бы то ни было. Ему сунули в руки четки, завернули в скатерть с праздничного стола. Затем дюжина словенских стражников в сопровождении священников и оставшихся на ногах гуляк понесла астронома к его дому неподалеку от Страговского монастыря. Небольшую процессию возглавлял Йепп.
— Дорогу, дорогу! — кричал карлик. — Сторонись, сторонись!
— Кеплер… — стонал Браге.
— Найдите кто-нибудь Кеплера! — Йепп всей душой ненавидел это тощее пугало, но знал, что Браге считал Кеплера своим духовным наследником.
— Я здесь.
Кеплер видел, как Браге приковылял обратно в пиршественный зал, но затем потерял его из виду. Услышав зов Браге, он подошел.
— Мой дорогой коллега, — простонал Браге. Он упирался руками в бока, тогда как брюхо его высилось точно всплывающий из океана кит. — Я скоро умру.
— Нет, вы не умрете, — Кеплер сжал руку астронома.
— Я хочу, чтобы на моих похоронах играли Монтеверди. «Zefiro tora».
— Тише. Все у вас будет хорошо.
— Я умираю, Йоханнес, отдай мне должное, хоть сейчас мне поверь.
— Вы не умираете. Вы просто объелись.
— Я слишком хорошо знаю, каково бывает просто объесться, и теперь меня мучает не только обжорство. Говорю тебе, сам дьявол вошел в мою усталую тушу и сжимает вероломными когтями мой мочевой пузырь… Я хочу, чтобы ты до самого конца оставался со мной. Йепп, Йепп, где ты, Йепп?
— Здесь я. — Йепп сжимал другую ладонь Браге, с которой свисали четки.
Фрау Браге, похоже, дома не было, слуги покинули свои комнаты. Дети тоже слонялись непонятно где, ибо их игрушки были брошены на полу, а тарелки оставлены на столе. Весь дом был пуст, словно на него налетел бешеный ветер, и все люди, страшась бури, наши убежище где-то еще. Стражники опустили несчастного Браге на постель. Послали за Кратоном, вторым после Киракоса придворным лекарем.
— Вы не умрете, — повторил Кеплер.
— Хотел бы я тебе поверить, Йоханнес. Но ты опровергаешь последнее слово умирающего. Я слишком долго терпел и держал мочу. Теперь она отравляет мое тело. Я умру от вежливости.
— Вы не умрете от вежливости, Тихо.
— Значит, ты утверждаешь, что я бессмертен? Что я достиг того, чего как раз добивается император?
— Вы слишком молоды, чтобы умереть.
Кеплер пытался убедить не столько Браге, сколько себя самого. Как Браге может умереть? Ведь он — само воплощение жизнелюбия, человек, который наслаждался всем на свете.
— Я вовсе не молод, Йоханнес. Я стар. Так устроен мир. Мое время истекло.
— Но вы в самом расцвете ваших…
— Способностей, ты хочешь сказать? Брось, Йоханнес, мои способности никогда не были особенно выдающимися. Да, у меня есть методический ум, но… Йепп, Йепп, где ты, Йепп?
— Здесь я, — собственно говоря, Йепп уже заполз к Браге в постель.
— Йепп, ты славно мне служил, но теперь со мной кончено.
Рохель затаилась под нитями сушеных яблок, среди реп, капустных кочанов и банок маринованного репчатого лука в погребе у раввина. Она толком не понимала, сколько прошло времени. Казалась, она всегда тут сидела и ничего другого не знала и не видела. Наконец кто-то окликнул ее. Рабби Ливо. Потом люк у нее над головой распахнулся.
— Нужно переправить тебя в Староновую синагогу. Идем, сейчас ночь. Никто не увидит.
В глубине души рабби знал, что нигде во всей Праге Рохель не будет в безопасности. Даже в самом Юденштадте про нее говорят всякое. Она ходячая цель для стрел хулы и камней ненависти. Везде, для всех и каждого. Ее больше нельзя назвать честной женщиной. Что может быть хуже?
— Я уже со всем смирилась, — проговорила Рохель.
И все же, неожиданно для самой себя, без малейших протестов и с великой готовностью она последовала за рабби Ливо на улицу, в густую тьму, быстро поднялась по лестнице и, задыхаясь от быстрой ходьбы, наконец оказалась на чердаке синагоги.
— Со временем — нет, очень скоро — нам придется вывезти тебя из Праги, — прошептал раввин. — Городские ворота закрыты, но Карел сможет спрятать тебя в своей телеге. Два раза в день его выпускают за ворота к свалке у Чумного кладбища. Осталось только договориться о времени.
— Зачем вы заботитесь обо мне, рабби? Ведь я согрешила.
— Грех этот между тобой и Богом, Рохель. Ты еврейка, и ради самой себя, ради нас всех ты обязана выжить… — рабби Йегуда-Лейб Ливо бен Бенцалель устало улыбнулся.
Рохель села на пыльный пол у одного из окон, стараясь не показываться из тени. Всюду вокруг валялись ненужные, вконец затрепанные молитвенники, которые, согласно Закону и обычаю, выбрасывать было нельзя. Умей Рохель читать, она бы почитала и утешилась — ибо, несмотря на твердое решение встретить свою судьбу лицом к лицу, стоило ей только вернуться в Юденштадт, как вся ее отвага и решимость полностью испарились. В действительности Рохель была теперь так напугана, что сожалела о своем решении вернуться. Почему она не ушла вместе с Йоселем? Или не спряталась у мастера Гальяно? Теперь Рохель просто хотела, чтобы ее простили. Она вернулась для справедливого наказания подобно ребенку, протягивающему ладонь, чтобы его по ней шлепнули. Неужели она и впрямь верила, что если она выкажет сожаление, смирение и готовность в дальнейшем всегда быть хорошей, ей удастся избежать травли?
«Боже, — взмолилась Рохель, — прости меня и помилуй». Из-под наклонной крыши она видела темную ленту реки, огни замка, что мерцали как звезды, упавшие на землю. Мир был столь прекрасен. Так страхи Рохели, пусть ненадолго, развеяла добрая надежда — в тот самый миг, когда черное крыло Ангела Смерти легко задело скошенную оконную раму.
Во всем городе царила какая-то тревожная суматоха, словно подуло злым ветром. Под астрономическими часами собралось стадо заблудившихся овец. Кони сворачивали с тропы вдоль речного берега, куда выносило дохлую рыбу. Коровы, прежде такие смирные, били копытами деревянные стенки своих амбаров. Свиньи визжали, словно под ножом, хотя их не собирались гнать на убой, а псы лаяли не умолкая.
Люди тоже вели себя странно. Некоторые, дико рыдая, исповедовались прямо на улице. По всей Праге настежь распахивались двери церквей. Заброшенные священниками, эти церкви наполнялись кающимися, которые на коленях ползали у алтарей. Почуяв удачу, бандиты и карманники принялись грабить перевернутые лотки и покинутые лавки.
— Император умирает, турки идут, дьяволы вышли из потаенных недр земли, метеор скоро упадет с неба…
Крики не умолкали. Это значит — остается только хватать детей в охапку, грузить все пожитки на спины и телеги… и убираться из города. В глухую полночь горожане оборванным и беспорядочным парадом двинулись к городским воротам.
— Выпустите нас, выпустите нас отсюда, — зловещим унисоном зудели они.
Такой же беспорядок творился в доме Браге.
— У меня моча уже из ушей лезет! Где этот проклятый лекарь? — стонал астроном.
— Тики, Тики, Тики, любовь моя…
Это в комнату вперевалку вошла фрау Браге.
— Осторожнее, моя кошечка, — предупредил Браге. — Животик болит.
Лицо фрау Браге было багровым; подобно своему супругу, она была весьма солидного сложения.
— Лекарь уже в пути, Тики-Таки. Мы услышали, что чума идет, и спрятались с детьми в погребе, а потом услышали топот наверху. Поначалу мы подумали, что нас грабят… Вылечи его, Йоханнес, не стой тут как идиот. Боже, пусть ему станет легче!
Шнурки, которыми Браге обычно крепил свой серебряный нос, были сняты, и его лицо, с лощиной на месте гребня, теперь напоминало руины. Однако для его жены, которая каждую ночь видела Браге таким, его обезображенное лицо было родным и знакомым.
— Позвольте мне уйти с миром. Хоть эту милость мне подарите, — стонал толстяк.
— Теперь все зависит от евреев, — сказал император Румпфу, вручая ему разнообразные сокровища — корень мандрагоры в форме человечка, агатовую чашу, которая предположительно была Святым Граалем, пороховой рожок из бивня нарвала. — Я не могу лишиться вечности из-за этих лживых британцев. Евреи от меня не отделаются. Никто от меня не отделается. Где голем, где раввин, где еврейка?
— Где этот негодяй Кратон? — спросила фрау Браге у Йеппа.
— Папа, папа! — стайка радостных ребятишек набилась в спальню.
— А знаешь что? — спросила ясноглазая девчушка, пухлая, как ее отец. — Солдат позвали на подмогу. Свиньи ломают свои загоны. А можно мне лошадку? Па-апа, пожа-алуйста!
Браге застонал.
Кратон прибыл к смертному ложу астронома с саквояжем в руках. Этот дряхлый старик едва мог ходить и почти ничего не видел. Дорогу к пациенту ему приходилось искать на ощупь, при помощи трости. Из обеих ноздрей густыми пучками торчали волосы, такие же пучки торчали из ушей, а брови были так густы, что глаза казались погруженными в настоящую волосяную берлогу. Увидев лекаря, Кеплер понял, что все пропало.
— И в чем тут, как предполагается, дело? — в своей рассеянной манере осведомился Кратон.
— Предполагается, что я умираю, — съязвил Браге.
Безвременно поседевший дракон, тень лекаря… Кратон кивнул, словно соглашаясь.
— Сказать по правде, Кратон, я не могу помочиться. Просто разрываюсь. Бога ради, проколи меня где-нибудь.
— Ну да, похоже, здесь требуется кровопускание. Кто-нибудь, позовите астролога, чтобы он сказал, благоприятно ли расположены звезды. Когда вы родились, Браге, в какой день?
— Бога ради, Кратон, я сам астролог, астроном, и я прекрасно знаю, что кровопускание мне не требуется. Меня нужно проткнуть. Кто-нибудь, дайте мне зубочистку, иглу, шило, кинжал.
В спальню, шаркая ногами, вошел еще один человек — еще более дряхлый, чем Кратон (оказывается, такое было возможно), со свитком карт и большим томом в руках. Тем временем Кратон уже достал свои лезвия, небольшую миску и мешочек с опилками, чтобы остановить кровь.
— Да что же это такое? — простонал Браге.
— И еще пиявок? — спросил Кратон новоприбывшего астролога. — Посмотрите, удачное ли сейчас время.
Лекарь вытащил из саквояжа целую банку склизких черных пиявок и поставил ее прямо перед носом у страдающего Браге.
— Я также думаю, что, раз уж мы этим занялись, нам следует послать за Писторием, исповедником, — предложил Кратон.
Закрыв глаза, Браге пожелал себе сию же секунду умереть.
— Слава богу, что сейчас не мертвый сезон августа, иначе мы не смогли бы пустить кровь, — объявил астролог. — Никакого кровопускания, никакого совокупления в пору летающих змей.
Его смутный стальной взгляд пронзил Браге.
— Если флегматик, пускать кровь в Овне. Для меланхоликов — в Весах, для холериков — в Раке. Когда Луна в Раке, пускать кровь не рекомендуется ввиду нарушения функций селезенки.
— Луна сейчас как раз в Раке, идиот, — сказал Браге, припоминая, что когда он сегодня утром составлял для себя гороскоп, звезды сказали ему, что этот месяц будет обременен различными тяготами.
— Ах, так значит, она в Раке? Получается, мой дорогой друг, это просто ваша хандра? Как насчет вашего темперамента?
Браге взглянул на Кеплера. Два астронома обменялись грустными понимающими взглядами. Браге жалел, что тратил столько времени на ненависть к своему другу и коллеге, третируя его, придерживая ценную информацию и лишая множества мелких знаков любезности. Подумать только, он гордился обсерваторией, которая некогда была у него на острове в Дании. Саму обсерваторию Браге теперь помнил смутно, зато хранил в памяти озеро и густой лес, быстрые переклички птиц по утрам, внезапные всплески рыбин, что выпрыгивали из воды. Какой же он был глупец! Нежный ветерок теперь залетал в окно. Браге по-прежнему испытывал сильную боль, глубоко вдыхая свежий воздух, но эта свежесть приносила некоторое облегчение. Было уже поздно, и шум на улице стих. Ночь накрыла землю — черное решето с точечками яркого света. Теперь Браге очень хотел жить — пусть даже еще только один день.
— Быть может, глоток воды? — сказал Кеплер.
— Нет, воду я уже никогда пить не захочу.
Смеяться было больно.
— Очень важно, Кеплер, чтобы вы распространяли мои идеи. Я знаю, что по некоторым вопросам наши мнения расходились. Так, например, вы считаете, что солнце является центром планетной системы. И все же не пренебрегайте всем тем, что мне удалось проделать.
Императору уже надоело расхаживать взад-вперед, он устал дожидаться вестей о поимке Ди и прихода раввина, а диковины его больше не интересовали. Рудольф решил развлечься книгами из своей обширной библиотеки — фолиантом, подаренным дядей, Филиппом II, королем Испанским. В книге описывались орудия пыток, которые использует инквизиция. Каждое описание сопровождалось иллюстрацией. В частности, гаррота изображалась в виде рамы, прикрепленной к потолку. С этой рамы свисали шнуры, которыми следовало обвязывать конечности узника, после чего затягивать их до тех пор, пока они не дойдут до кости.
— Овен — это знак огня, порождающий жаркие, холерические недуги, — монотонно гудел астролог. — Не брейтесь, когда Луна находится в этом знаке. Вредоносные пары могут проникнуть через поры. Недуги соответствуют временам года. В частности, изъязвления и фурункулы бывают зимой, мигрени и проказы — при смене одного года другим. Весной наиболее часты душевные расстройства, а также ревматизмы, подагры и колики. Лихорадка — определенно зимний недуг.
Благополучно выбравшись за городские ворота в телеге Карела, Ди скрылся под кипой одежды в фургоне кукловода, что направлялся в немецкие земли. Алхимик непрестанно молился о том, чтобы снова увидеться со своим другом, чтобы они встретились в Лондоне и, после нескольких славных кружек доброго британского эля, посмеялись о времени, проведенном в Праге. Над головой у Ди вместе с фургоном раскачивалось множество кукол — Каспарек, чешский народный герой, Ночная Ведьма на своей метле, еврей, лесной дикарь, дьявол, прелестная девушка, злой император.
Дыба представляла собой обычный блок, который поднимал узников за вывернутые назад запястья, тогда как к их лодыжкам привязывались грузила. Таким образом руки вырывались из плечевых суставов. Оригинально и находчиво, размышлял император. Именно такой пытке был подвергнут Макиавелли, когда он впал в немилость у принца, своего покровителя.
Кеплер заснул, сидя в углу комнаты Браге, Йепп заснул на кровати по одну сторону от умирающего астронома, фрау Браге по другую, а дети расположились вокруг кровати, словно их отец был очагом и мог их согреть. Браге прислушивался к стуку собственного сердца, которое билось словно бы само по себе. В течение ночи астроному удалось немного отлить, и это принесло ему некоторое облегчение, хотя моча оказалась кровавой. Когда же врач при свете свечей внимательно разглядел жидкость в прозрачном стеклянном мочеприемнике, то обнаружил в ней комочки гноя. Скверный признак.
«Пытка водой — вот что самое подходящее», — придумал император. Узника привязывали вверх ногами к наклонной лесенке и заставляли проглотить полоску льняной ткани. Затем лили ему в рот воду, которую он вынужден был глотать, чтобы не подавиться тканью. В конечном итоге живот узника переполнялся, и вода лились из всех отверстий.
Когда первая серая полоска прорезалась на горизонте, Рохель выпрямила затекшие ноги и представила себе Йоселя в далеком северном городе, высоком и чистом. А может статься, он изменил свое решение и направился на юг к Италии. Само слово «Италия» казалось Рохели теплым, полным радости. А слово «Венеция» звучало словно «победа». Рохель никогда не каталась на лодке, даже по Влтаве, и сама мысль о целом городе казалась невозможной… «Как не стыдно, — упрекнула себя Рохель». Какое легкомыслие — барахтаться в подобных фантазиях, когда именно такие мечтания и желания заставили ее сбиться с пути! Катание на лодке под лучами яркого солнца… Какая страшная самонадеянность! Тщеславие не привело Рохель к победе, наоборот — навлекло беды на всю общину. В точности как предсказала дочь раввина, в тот день, давным-давно, когда она сопротивлялись, не давая остричь себе волосы.
Тут Рохель услышала звук. Мгновенно сжавшись в комочек, она притворилась кучкой старого тряпья.
— Скорее, Рохель, — прошипел раввин. — Они догадались, что ты здесь. Мы должны спрятать тебя в другом месте. Зеев заберет тебя домой.
— Зеев?
Рохель не осмеливалась даже думать о том, сколько горя она ему причинила.
— Я не могу туда вернуться.
— Ты должна. Никому и в голову не придет, что ты у себя в комнате, вместе с ним.
Для женщин больше всего подходил паук, прочел император. Крюки использовали, чтобы рвать в клочья груди, особые штыри и клещи применяли к влагалищу, на лобок сыпали порох, длинные волосы вымачивали в масле и поджигали, в подмышки вкладывали раскаленные камни, ладони погружали в горячий жир, а потом пальцы горели как свечи.
Киракос понял, что ему суждено выжить, когда почуствовал запах цветов.
— Сергей, — прохрипел он.
Русский, как всегда, оказался рядом. Он поддержал Киракосу голову и помог ему приподняться на локтях.
Привстав, Киракос увидел цветные букеты — бело-голубую, ярко-оранжевую герань, ослепительно-желтые маргаритки, раскрытые тигровые лилии, а также цветы, названий которых он даже не знал, — свежесобранные, в вазах, сосудах, больших ведрах у его постели. Киракос был словно в саду.
— Я жив, — сказал Киракос, обращаясь как к русскому, так и к самому себе. Все его вещи, его книги и большая подушка, ковер на полу, похожий на пруд с темными розами, прекрасный сам по себе в своем изяществе — все это так впечатляло. Это был его мир, самый драгоценный из миров. Киракос взглянул на русского — бесстрастного, с длинными темными волосами, грубо высеченными чертами лица, в крестьянском одеянии — бесформенной рубахе, прихваченной на поясе грязной полоской ткани, жестких длинных штанах, заправленных в поношенные сапоги.
— Кто принес цветы?
— Я, хозяин.
— Кто меня обмывал?
— Я, хозяин.
— Кто меня кормил?
— Я, хозяин.
— И ухаживал за мной днем и ночью. Сколько суток?
— Больше семи, хозяин.
Киракос поднял руку и внимательно ее осмотрел. Кожа не почернела, а просто облезла большими лоскутами. Кишки не вылезли из его чрева через задний проход. Кровь не вытекла у него из ушей. Он мог говорить. На коже больше не было бесчисленных розовых лепешек, которые он наблюдал, когда еще был способен открыть глаза. А теперь он мог не только открыть глаза. Киракосу казалось, что у него никогда не было такого ясного зрения.
— Сергей, ты смотрел за мной в течение всей оспы.
Сергей так повесил голову, словно совершил что-то постыдное.
— Почему ты сделал это для человека столь грубого и злонравного? Я, сам раб, держал тебя рабом. Почему ты меня спас?
Русский пожал плечами.
— Ты мог заразиться оспой, ты это знаешь? Ты так мало ценишь свою жизнь?
— Я очень ценю жизнь.
— Послушай, Сергей… — Киракос вздохнул. — Друг мой, я плохо к тебе относился. И к другим тоже.
— Вы спасли мальчика, и он теперь живет, — Сергей слегка улыбнулся.
По-прежнему чувствуя слабость, армянский врач вынужден был осторожно опуститься назад на подушку. Однако, надо признаться, он еще никогда не чувствовал себя… таким живым. Вся комната была как фреска, которую заново расписали мягкими красками, а осознание происходящего стало исключительно ясным. Переполненный радостью, Киракос слушал кончики своих пальцев. Его руки и ноги, все его тело словно светилось изнутри.
— Человек — удивительное создание. Мне кажется, чем больше я узнаю, тем меньше способен постичь. Послушай, Сергей. Прежде чем я помолюсь, скажи мне: как дела в замке?
Сергей глубоко вздохнул:
— Они попытались убить императора, а потом передумали.
— Кто? — Киракос опять сел прямо.
— Келли и Ди.
— О чем ты говоришь? Что случилось? Как бабочки?
— Сдохли. Все сдохли. А перед тем как они сдохли, Келли и Ди подложили яд в императорский кубок с вином — большую дозу опиума. Но когда император на своем дне рождения уже собрался его выпить, они вдруг закричали: «Не надо, не пейте».
— Келли и Ди попытались отравить императора?!
— Ну да.
— Понятно. Значит, они все-таки не смогли его убить. Интересно.
— Император не слишком им благодарен.
— Значит, чтобы его спасти, они раскрыли себя как убийц и были арестованы?
— Келли арестовали. А Ди сбежал. Стража ищет его.
— Неглупо. Опиум в вине вызывает сонливость, но все зависит от дозы. На дегустатора он не подействует. Нужно выпить весь кубок, чтобы погрузиться в глубокий сон. Очень глубокий сон. Никто не решится будить императора после великого пиршества. Весьма оригинальная мысль. Однако им не хватило терпения и отваги…
Киракос посмотрел на балки потолка. Минуту назад мир казался ему таким прекрасным… И вновь это мерцающее чистое озеро предстало ему замутненным и загаженным его собственными злодеяниями.
— Но погоди. Я смутно припоминаю, что сюда заходил Йепп. Зачем?
— Браге умер.
— Умер? Отчего? Как он мог умереть? Мы играем с ним в шахматы…
— На празднике он никак не мог помочиться. Говорят, у него мочевой пузырь лопнул.
— Мочевой пузырь не может лопнуть. — Киракос попытался спрыгнуть с кровати, но обнаружил, что его ноги еще слишком слабы. — Сергей, помоги мне подойди к окну.
Сергей обнял лекаря и осторожно помог ему доковылять до окна. Купаясь в теплых солнечных лучах, Киракос ясно понимал, что может позволить себе лишь эту краткую передышку. Он видел всю Пражскую долину, змеистую ленту Влтавы, верхушки деревьев, шпили костела Девы Марии перед Тыном, попадающиеся тут и там красные черепичные крыши. Да, он должен набраться сил, встать прямо, решить задачи, которые еще не решил. Браге умер? Киракос представил, как пересекаются их пути: Браге на пути к смерти, а он назад к жизни. Если на то пошло, умереть должен был именно он, Киракос.
— Значит, ему положили теплые компрессы на пах и живот, дали валерианы и опиума от боли, а также заставляли пить много мятной воды с несколькими каплями меда. Еще был постоянный массаж живота, ванны, мягкое очищение кишечника…
— Не знаю. Туда пошел Кратон.
Киракос горестно покачал головой и повернулся, чтобы снова смотреть из окна. Один глаз чесался, и лекарь потер его рукавом. Внизу, в каком-то смутном пятне, он увидел, как меняется караул. Во внутреннем дворе слуги выметали прочь остатки праздничного дебоширства — битое стекло и фарфор, объедки, обломки мебели.
— Последние его слова были к Кеплеру. «Пожалуйста, не думай, будто я зря прожил жизнь».
Киракос закрыл глаза. Ему пришлось прислонить голову к плечу своего русского слуги.
— Пусть не покажется, будто я зря прожил жизнь, — повторил врач.
— Вам опять плохо? — спросил Сергей.
— Глаза. Глаза что-то болят. Пожалуйста, помоги мне, Сергей.
Они медленно прошли обратно к кровати, и Сергей помог Киракосу лечь.
— Кеплер теперь придворный математик.
— Славная честь. Надеюсь, он поможет бедняге получать хоть немного жалованья. Браге умирает, а я живу. Мальчик живет, но… Стража не нашла Ди?
— Не нашла, хозяин.
— Не хозяин. Киракос. Как думаешь, возможно, теперь, когда мне полегчало, мы сможем выпить немного вина?
— Возможно, через день… Киракос. Возможно, через день-другой.
— Да. Ты совершенно прав. Мягкий хлеб, инжир, чашка миндальных орехов. И еще одно. Ты сам знаешь, Сергей, что мне действительно по вкусу, хотя никогда этого не пробовал. Но этот напиток способен разбудить мертвеца и сделать жизнь достойной того, чтобы ее прожить. Кофе. Кофе. В моей стране мы ежедневно его пьем, даже чаще, большими чашками. А еще можно зайти в кофейню вроде местных трактиров, сесть на низкий табурет и откинуться на подушки. Можно вести беседы, играть в шахматы, пить кофе с разными сластями. Может ли быть что-то приятнее? Воистину это почти рай на земле.
Киракос потянул за шнурок колокольчика у своей постели, вызывая слуг.
— И мы, конечно, должны туда отправиться. В Стамбул.
— А это далеко?
— Если место благотворно и безопасно, Сергей, оно не бывает слишком далеко. Если оно благотворно и безопасно, нет ничего невозможного. Но ты должен еще кое-что мне рассказать. Итак, все они сидят за обеденными столами на праздновании дня рождения. Могу представить себе этого венценосного глупца императора. Как он одной рукой обнимает тарелку, словно у тарелки есть ноги и она от него убежит, если он только ее не очистит в ближайший миг.
Тут в комнату вошел слуга:
— Вы звали, господин?
— Да. Две больших чашки кофе, блюдо винограда, хлеб с маслом, инжир и финики, миндаль.
Едва дверь за слугой закрылась, Сергей подхватил нить рассказа.
— Там, на пиру, актеры играют представление, а музыканты — мелодии, тра-ля-ля. Все время подносят вино и еду с кухни и из погребов: вверх-вниз, вниз-вверх, туда-сюда, туда-сюда. На столе у императора золотая посуда, всем остальным подают на серебряной.
— Да-да. Самоцветы на каждом пальце, дорогой мех на каждом плаще… дамы в своих широченных юбках подобны лилиям. Меня от одного их вида тошнит.
— И туда приносят такую большую птицу, на которой по-прежнему есть все перья, роскошные.
— Несчастный павлин. А ты, Сергей, где все это время находишься?
— Сперва я на кухне — поглядеть, нет ли там какой-то еды, которая бы вам пригодилась. Какой-нибудь каши, скажем, овсяной, сваренной на молоке. Чего-нибудь такого, что проскочит вам в горло, что не придется жевать, — и тут я вдруг слышу над головой звуки, как будто дикие кони несутся по степи. Татары. Казаки. Вся земля дрожит от топота копыт. Я скачу вверх по лестнице, перепрыгиваю через ступеньки и что вижу? Женщины визжат. Мужчины выхватывают мечи.
— Хорошо, хорошо, мне это нравится. Итак, Ди и Келли не смогли убить императора даже ради спасения собственных шкур.
Сергей был взволнован, раскраснелся, захваченный собственным рассказом. Впервые за все это время Киракос отметил, что малый довольно красив.
— Надо бы раздобыть тебе новую одежду, Сергей, славные сапоги и сводить тебя к цирюльнику, — проговорил он. — Сапожник в Юденштадте и его жена, как я понимаю, могут сшить превосходную одежду и крепкую обувь.
— Сапожник и его жена, хозяин, они…
— Киракос, Сергей. Какой славный нынче воздух. Ты любишь лето? А видел ли меня кто-нибудь, кроме Йеппа?
— Человек, который носит твои донесения.
— Ты знаешь про человека, который носит мои донесения?
— Да.
— Что еще ты знаешь, Сергей?
— Знаю про шелковый шнурок.
— Ах да… — Киракос невольно потер шею. — Пожалуй, пусть лучше это все-таки будет не Стамбул. Ладно, давай пока что оставим эту тему. Ты говорил, что сапожник и его жена…
— Сапожник и его жена… люди хотят ее убить.
— Почему?
— Потому что она ложилась с големом.
— Ну и ну! Вот, значит, что здесь случилось…
Киракос снова попытался сесть, и Сергей поправил ему подушку.
— Спасибо, Сергей. Хотя в конце концов… голем — полноценный человек.
— Они побьют ее камнями, — сказал Сергей. — Люди в городе побьют ее камнями, и они говорят, что люди в Юденштадте не желают держать ее у себя, они ее выставят. Она прячется.
Киракос вздохнул:
— Побитие камнями. Один из тех старых обычаев. Для женщины прелюбодеяние — серьезное преступление. Как еврейку, ее, конечно, нельзя отправить в монастырь, но она могла бы пойти в публичный дом.
— Император говорит, что она любит его, хочет стать императорской любовницей.
— Очередное заблуждение. Но оно помогло бы решить проблему. Лучше стать императорской любовницей, чем быть побитой камнями. Однако я почему-то не думаю, что она на такое согласится.
Киракос снова выбрался из постели. На этот раз он чувствовал себя сильнее. Лекарь снова подошел к окну и посмотрел в небо. Предпочитая солнечные часы механическим, он с легкостью определял время по положению дневного светила. Сейчас оно стояло почти в зените. Интересно, куда подевался слуга? Киракос не на шутку проголодался.
— А что Йосель, этот голем?..
— Он ушел.
— Не самый мужественный поступок. Но, с другой стороны, кому охота умирать? В Праге, похоже, — никому. И я это прекрасно понимаю. Взять хотя бы императора с его поисками вечной жизни. Какое чудо: его жизнь продолжается, в каком-то смысле благодаря тем людям, которых он для этого нанял. Хотя им отчаянно хотелось, чтобы результат был прямо противоположным.
— Говорят, император видит своего покойного брата, думает, будто он в Испании, зовет Румпфа доном Карлосом. Он спит на полу в кунсткамере, вообще оттуда не выходит. Еще он думает, что Петака болен оспой, и за льва теперь постоянно молятся в соборе святого Вита. А Кратона призвали его лечить.
— Будем надеяться, что Кратон не попытается устроить зверю кровопускание. В отличие от императора, у Петаки еще осталось несколько зубов. Пожалуй, императора с Петакой следовало бы куда-нибудь удалить.
— Куда?
— В одну из свободных комнат. Безусловно, в замке их множество. Раньше такое уже делалось. Дон Карлос. Дон Юлий Цезарь. Хуана Капризная. Болезнь передается по наследству, никаких сомнений. Слишком много браков между близкими родственниками. Габсбурги женились друг на друге, и все это оставалось внутри семьи — королевская кровь, куриные мозги, выпирающий подбородок, плохие зубы. Карл V вообще не мог закрыть рот — брызгал слюной на пяти языках. Они раскапывали могилы, чтобы узнать про эту нижнюю челюсть. И выяснили, что она появилась у одной венгерской княгини — она была даже не из Габсбургов. Рудольф был одновременно племянником и шурином Филиппа Испанского, который был сыном Карла V, отец которого был также отцом и его матери, и его отца. Или еще что-то в таком духе. Все очень запутанно.
Наконец-то явился слуга с подносом. Две чашки черного кофе, исходящие ароматным паром, хлеб и виноград, а также несколько ломтиков сыра, финики и миндаль, фиги и колбаса. Киракос принялся поспешно утолять голод, и лишь к колбасе не прикоснулся.
— Это кофе, Сергей. Потягивай его понемногу, со вкусом, с удовольствием. Прекрасно помогает от головной боли. А вот это — вилка. Такими пользуются при дворе. Ее зубцами ты сможешь крепко придерживать мясо, пока его режешь, а потом совать куски прямо в рот. Она годится для всего, кроме супа и соуса. Вилками здесь очень гордятся.
Русский попытался воспользоваться вилкой.
— Да, вот так, покрепче держи. А теперь скажи мне вот что. Я просто не могу поверить, что стоит только человеку на несколько дней заболеть, ненадолго от всего отвернуться, как в целом мире тут же воцаряется хаос.
— Люди говорят, что будет гражданская война. Караваны, горожане — все пытаются покинуть Прагу, но никто не может выйти. Стража ищет Ди во всех домах. Горожане хотят сжечь ведьму, говорят, будто это она навлекла беды на Прагу.
— Какую ведьму? Тут еще и ведьма завелась?
— Та прелюбодейка.
— А мне казалось, ты сказал, что ее хотят побить камнями.
— Они и то и другое хотят.
— К счастью, бедная женщина может умереть только один раз.
Врач снова протер глаза.
— Это тревожные новости, Сергей. Думаю, сейчас самое время покинуть Прагу. И куда ехать, если не в Стамбул?
— Я вырос в Новгороде. В этом городе есть прекрасный собор святой Софии, подобный тому, что в Киеве. Еще у нас были гильдии всех ремесел, школы для детей, монастыри. Городское вече выбирало князя. И вот однажды в наш город пришел царь Иван Грозный. Он стал пытать людей. Если они переживали пытку, их сажали на сани и спускали вниз по холму в ледяную воду, где опричники в лодках насаживали их на пики и рубили на куски топорами. Двадцать семь тысяч людей было тогда убито, каждый день убивали по тысяче. Погиб каждый третий житель города. Когда я вырос, я не захотел служить в царском войске. И сбежал на Запад.
— Правильно поступил. Впрочем, чем на Западе лучше? Иван Грозный, Сулейман Великолепный, Рудольф Помешанный… Да, я согласен, но ворота в город закрыты. Разве ты сам мне не сказал?
— Карел каждый день вывозит мусор к свалкам у Чумного кладбища.
— В самом деле?
— Ну да.
— Я слышал, Сергей, что в Новом Свете есть такие места, где на деревьях растут мощные стебли с нежнейшими желтыми фруктами, орехи там размером с бычий пузырь, внутри у них сладкая мякоть, а кофе там растет как сорняки.
Рохель всегда считала пальцы самой послушной частью своего тела. И в то же самое время они казались ей независимыми, слова Ха-шем — или, по крайней мере, нечто не менее могущественное и, как и он, находящееся за пределами понимания ее ничтожной личности — руководили ее руками, направляя иглу. Всю жизнь Рохель возилась с какой-нибудь одеждой: или начинала новую, или дошивала старую. А когда занималась чем-то другим — готовила еду, прибиралась, лежала в постели с Зеевом (еще до Йоселя), даже мечтала — все равно шитье как будто незримо находилось у нее в руках. Выходило так, словно Рохель одновременно жила в двух мирах. Когда ей бывало грустно, у нее всякий раз находилось чему порадоваться, а если все окружающее выглядело тусклым и серым, она всегда могла собственными руками сделать что-то яркое и восхитительное. Хотя вид нарядов и рисунков был определен заранее — фасон камзолов, плащей, брюк и платьев, узоры в виде цветов и виноградной лозы, — каждое одеяние начинало жить собственной жизнью. Ее пальцы творили таинство, каким бы тяжелым трудом оно ни могло показаться. Умела Рохель и оценить чужое шитье. От мастера Гальяно она слышала о том, что в далеких восточных странах шелковые ткани украшают драконами, делая такие тонкие стежки, что вышивка кажется частью самой материи. Еще Рохели очень хотелось увидеть коронационную мантию, используемую Габсбургами. Красная, как описывал ее мастер Гальяно, она была расшита золотой нитью мусульманской выделки. В самой середине там красовалась пальма, вокруг нее — верблюды и тифы, а по всему краю тянулась арабская вязь. Имей Рохель возможность сшить мантию по своему замыслу и желанию, там были бы люди, стоящие на шахматной доске, ибо именно такие шахматы она видела в доме рабби Ливо. Маленькие армии белых и коричневых деревянных фигурок были сработаны с той же деликатностью и изяществом, что и игрушки для принца, и каждая стояла на предназначенном для нее квадратике. Да, шахматная доска и небо, сыплющее разноцветными звездами. Или Рохель изобразила бы там большую голубую рыбину, плавающую в розовой воде. Еще ей хотелось сшить длинный-длинный плащ с кисточками и пуговками, оборками и бубенчиками, вышитыми лицами. Или птицами с ярким оперением, которые взлетают над городом подобно фейерверкам, возносясь высоко-высоко в небо.
Рохели хотелось бы вышивать платья и камзолы заморскими животными. Целый Ноахов ковчег, чудесных тварей, обнаруженных в дальней Африке. Животных длинных, как змеи, толстых, как свиньи, с чешуйчатыми бронированными шкурами и длинными рылами, которые живут под водой, или с одним рогом на носу, чья шкура подобна кожаной кирасе. Слонов Рохель никогда не видела, но знала, что они самые большие из всех. Первым львом, которого ей довелось увидеть, был императорский любимец. Рохели ужасно хотелось увидеть тигра, мартышку… И существо под названием «жираф», длинношеее, все в белых и бурых пятнах. Некоторых из этих животных приводили на ярмарки, показывали на представлениях по всей Европе.
Теперь Рохель знала, что никогда ей уже не увидеть этих животных, никогда больше ничего не сделать, никогда не побывать на ярмарке. С тех самых пор, как молодая женщина снова оказалась в комнате Зеева, она не осмеливалась взглянуть своему мужу в глаза. Забившись в тесную норку между кроватью и стеной, она думала только о страхах смерти и сожалела о своей жизни. Теперь она одна в этом мире, беззащитна и одинока. Даже ее веры в Ха-шема уже недостаточно. Ей нечего противопоставить этим страхам. Совсем нечего. Она даже с трудом могла вспомнить лицо своего любовника. Как будто Йосель был просто воспоминанием или сном. Будто он только затем и появился, чтобы причинить ей горе и привести ее к окончательному падению. Рохель была слишком напугана, чтобы помнить его нежные прикосновения. То, что она любила, теперь уже ровным счетом ничего не значило. Рохель сидела, забившись в уголок, в комнате Зеева — и ее комнаты, — и в голове множились противоречиями. То, что она прежде считала воссозданием своей жизни, теперь представлялось ей вершиной недомыслия.
И все же Рохель была жадной до жизни. Ей отчаянно хотелось жить.
— Жена, прошу тебя, вылезай оттуда.
Зеев присел на кровать, умолял Рохель, растирал ей плечи, а она сжималась в комочек и все глубже забиралась в норку между кроватью и стеной.
— Пожалуйста, Зеев, оставь меня, оставь меня в покое.
— Как же я могу? Ведь ты моя жена.
Рохель содрогнулась. Если бы он избегал ее, обвинял, рвал и метал, требовал развода, она бы все поняла. Рохель потеряла его ребенка, ребенка Зеева, их ребенка. Она обесчестила его, опозорила всю общину. Зло, которое она сотворила, казалось беспредельным. И все же Зеев ее упрашивал — словно это ему требовалось прощение. С того самого дня, как Рохель снова вернулась домой, она вылезала из-за кровати лишь однажды — чтобы выплеснуть помои в канаву. Она ничего не ела, но ее тело жило как ни в чем не бывало, и нечистоты с неумолимым безразличием выходили из нее.
— Рохель, любовь моя…
Как Зеев может ее любить? Разве он не согласился взять ее в жены только из милости? Разве его не радовала исключительно ловкость ее обращения с ниткой и иголкой, разве не находил он удовольствия лишь в ее молодости и своем праве владения?
— Как ты можешь выносить меня, Зеев, когда я сама себя не выношу?
Пока Рохель пряталась между кроватью и стеной, Зееву была видна лишь ее согнутая спина. Но эта спина была ему дороже всего на свете. И жилки, которые натягивались на ее шее — самой дорогой для него шее, — заставляли его сердце разрываться от боли. Пятки Рохели, торчащие из-под ее бедер, на которых сквозь порванные чулки виднелись кружочки покрасневшей плоти, вызывали почти невыносимую нежность. Только бы увидеть ее глаза, осмотреть, как они расширяются в два идеальных кружка, увидеть ее рот, созданный для свадебной пищи — пышного белого хлеба, золотистого куриного бульона… Тогда Зеев был бы самым счастливым человеком на свете. И если бы дело было только в плоти, легкой походке, юношеских надеждах. Все дело было в том, как Рохель произносила слово «муж», как она застывала, когда близилась ночь, — подобно маленькому зверьку, спрятавшемуся в своей норке. Как она любила утреннее солнце, как она превратила их комнату в дом и готовила еду из продуктов. А еще — смел ли он об этом сказать? — как она пела. Как пташка. Зеев отчетливо помнил взмах натруженных, усталых ладоней Рохели над свечами в Шаббат, ее насмешливую полуулыбку, с которой она внимала словам правды за целыми миром лжи и обмана. И еще ее каждодневную женскую чуткость к присутствию Бога. Нет, не то чтобы Зеев не горевал. Он просто не мог думать, не позволял себе думать о том, что кто-то другой касался Рохели. И не то чтобы он не знал, что потерял ребенка — их ребенка. Зеев был уже в годах, отчаянно нуждался в сыне, ибо, будучи бездетным, еврей жив лишь наполовину. Сказать, что он не переживал из-за этого, — значит солгать. Скорбь гнула его к земле, но собственное сердце казалось ему куском потертой кожи для башмаков. И все-таки он ее любил. Он безумно любил Рохель. Что же он мог поделать?
— Я сам отчасти виноват, — сказал Зеев.
— Не может этого быть.
— Ты молода.
— Большинство женщин в тринадцать уже сосватаны, а в четырнадцать уже выходят замуж. Восемнадцать лет — не такая уж молодость.
— А я… я стар, упрям, назойлив, слеп к потребностям женщины. Я просто не дал тебе ничего, на что можно надеяться. И я далеко не красавец.
— Ох, Зеев. Что прекрасно, что некрасиво — какое это имеет значение? Ты хороший человек, добрый супруг… нет, больше чем добрый супруг. Ты святой.
— Я слишком много болтаю. Я обжора. Порой я слишком быстро ем, тороплюсь с молитвами. Я не уделял внимания каждой твоей потребности, не обращался с тобой так, как, согласно нашей вере, следует обращаться с женой.
— Зеев, пожалуйста.
— Признаю, я был потрясен твоей молодостью и красотой, жаждал тебя, хранил для себя. В ту первую ночь, нашу брачную ночь, я глазел на тебя как помешанный. У меня были такие грязные мысли.
— Но я твоя жена.
— Тем больше причин чтить тебя и уважать.
Зеев потянулся к ее ладони. И Рохель ее не отдернула.
— Пожалуйста, не вини себя. Вини меня. Мне так жаль, Зеев. Если бы ты знал, как мне жаль!
— И мне тоже.
— Сердце разбивается, Зеев.
— У меня тоже, Рохель.
Они прижались друг к другу, щека к щеке, лицо к лицу, так что уже было не разобрать, чьи слезы на чьем лице.
— Что со мной будет? — прошептала Рохель. — Меня убьют?
— Нет, Рохель.
— Откуда ты знаешь?
— Я им этого не позволю.
— Отдавайте эту грешницу, отдавайте прелюбодейку!
Люди в панике покидали свои дома и вставали лагерем на Староместской площади под астрономическими часами, дожидаясь, пока стража наконец откроет ворота. Война неизбежна, считали они, и близится конец Праги… а то и конец света.
— Отдавайте големову девку!
Женщины кричали хором и мерно били деревянными ложками по крышкам кастрюль.
— Еврейка согрешила!
Впереди толпы стоял Тадеуш. Он искренне считал, что слова «еврей» и «сатана» были синонимами, а если существовало что-то хуже еврея, то это еврейка. Ибо смерть Христа определенно произошла из-за падения Адама, которого искусила мерзкая женщина, сосуд греха, Ева.
— Жидовская шлюха! — подхватила толпа.
— Отдавайте ее!
Это был голос женщины или юноши. Но хуже, что он раздался внутри стен Юденштадта.
— Кто мог такое сказать? — рабби Ливо был в ужасе. Он вышел из дома, чтобы узнать, нет ли опасности стычек у стены… и увидел множество своих соплеменников, которые тоже покинули свои дома и собрались на единственной улице Юденштадта.
— Мы все должны погибнуть из-за этой женщины, которую даже нельзя считать еврейкой? — спросила Лия, его старшая дочь. Громко, чтобы слышали все.
— Тихо, — гневно зашипел на нее раввин. — Она женщина и еврейка.
— В достаточной ли мере еврейка, чтобы мы из-за нее гибли? — не отступала Лия.
— Свою ли дочь я слышу?
— А не она ли теперь больше ваша дочь, нежели я? Не ставите ли вы ее выше нас всех?
— Мне страшно, папа! — воскликнула Зельда.
— Не бойся, — рабби Ливо обнял свою младшую дочь и повернулся к старшей. — Идем домой, Лия, нам надо поговорить.
— Ее муж ее прячет, — раздался еще один голос внутри стен Юденштадта — опять-таки слишком громкий.
— Он принял ее назад? Как такое возможно? — воскликнула Мириам.
— Мириам, Лия, Зельда, немедленно домой! — Раввин был в ярости.
— Он принял ее назад, он принял ее назад!
Новость распространялась как пожар.
— Зеев, ты слышишь? — Рохель слезла с постели и снова забралась в узкую норку между кроватью и стеной.
— Ничего, все это перегорит, пустая болтовня. Скоро наступит ночь, Рохель, просто держись потише.
Они старались не шуметь — Рохель сидела в своем уголке, а Зеев нависал над ней, сидя на кровати, пока шамисы не застучали в дверь, оповещая о начале Шаббата. Затем солнце село, опустилась темнота, а шум стих. Ибо, что бы ни творилось в Юденштадте, сейчас начинался Шаббат. Женщины расстилали на столах чистые скатерти и выкладывали туда миски с репчатым луком и морковью, пастернаком, расставляли тарелки с гефилтой, мякотью костлявой рыбы, перемолотой вместе с мацой. До этого были поджарены цыплята, начинены мясом креплех, медовые пирожки и хала принесены из пекарни. Теперь зажигались свечи, и семьи собирались за столами.
— Шаббат, — сказал Зеев. И они — Рохель на полу, Зеев на кровати — возблагодарили Бога за то, что Он позволил им дожить до этого мгновения. У Зеева было немного ореховой мякоти, и он разделил ее с женой, а затем они выпили из одной чашки сладкого вина Шаббата.
Несколько часов спустя с моста донесся крик городского глашатая:
— Десять часов, и все спокойно!
И тут же в дверь комнаты трижды негромко постучали.
— Это рабби Ливо, — раздался голос.
Зеев подбежал к двери, приоткрыл ее и выглянул наружу.
— Подготовь Рохель, — прошептал раввин. — Карел едет к задним воротам. Вот для нее одежда….
Он сунул Зееву сверток.
— Пусть не берет с собой ничего, указывающего на то, что она женщина или еврейка. Ей придется выехать вместе с Карелом за городские ворота до свалки и кладбища, затем она присоединится к купеческому каравану до Франкфурта, а оттуда добраться до Амстердама.
Амстердам. Рохель вспомнила голубой кафель императорской печи, картинки с деревянными башмаками, кораблями и мельницами. Интересно, была ли голландская страна такой же голубой? Голубой, как венецианский стеклянный флакончик, который Рохель однажды довелось увидеть? Она представила солнце на своей коже. Бледное зимнее солнце, что сочится сквозь мороз; летнее солнце — яркое, как золотая вышивка мусульманской работы на коронационной мантии императора. Настроение у Рохели поднялось. Тревоги и сомнения, что скопились, подобно твердому комку, в нижней части ее живота, рассеялись — так разлетаются, шипя и искрясь, набегающие на берег волны. Как ей хотелось жить! У нее еще есть руки. Она может работать. Черный лес расступился перед ее мысленным взором, подобно Красному морю. Если верить сказкам бабушки, она выйдет на полянку, на полянке будет дом, а внутри, фея нежные крылья у очага, ее ждет ангел милосердия.
— Рохель, — поторопил ее рабби Ливо. — Скорее.
Она металась по комнатушке, бросая вещи в самую середину большого отреза коричневой ткани, расстеленного на столе. Несколько луковиц, кочан капусты, каравай несвежего хлеба, надежно закупоренный кувшин с водой. Затем она быстро развернула сверток, принесенный раввином, нашла там шляпу, короткие штаны, чулки и сапожки, полоску шерсти, чтобы сделать грудь плоской, простую крестьянскую рубаху и длинный плащ. Дрожащими руками Рохель сбросила верхнюю юбку и корсаж, подаренные ей женой мастера Гальяно, выступила из нижней юбки, развязала головной платок. Затем посмотрела в зеркало. В мальчишеской одежде, с короткими русыми волосами и хрупким телом, в длинном плаще, скрывающем бедра, она вполне сойдет за чешского парнишку. Отвернувшись от зеркала, Рохель в последний раз оглядела свой дом. Со стены все еще свисали длинные полоски кожи и гирлянда деревянных заготовок для башмаков, а на длинном столе были разложены выкройки плащей и платьев. Неужели она сумеет закрыть дверь и оставить это? Неужели сможет отказаться от крыши над головой и еды в желудке?
Хоть сейчас. И не обернется, как жена Лота.
— Муж мой, — сказала она, проходя мимо Зеева. — Как удачно, что я уезжаю. Ибо теперь ты сможешь со мной развестись, и разводу не будет никаких помех.
— Я еду с тобой, — сказал Зеев.
— Нет, ты не можешь. Я — твой позор.
— Я еду.
— Это опасно.
— Скорее, жена.
Снова раздался стук в дверь.
— Рохель? — это была Перл. — Карел ждет.
Зеев снял плащ с желтым кружком, талит катан с кисточками цицит и двумя синими полосками, вышитыми его матерью, затем свою кипу. Он поцеловал свои тфилин,[50] которую он использовал для молитвы по будням, после чего вместе со своим молитвенным платком положил ее в шкаф. Одолжив у Рохели ножницы, Зеев двумя быстрыми движениями срезал свои пейсы, затем аккуратно подстриг бороду. И сразу же стал казаться униженным и растерянным, не похожим на самого себя.
— Ох, Зеев, — только и вымолвила Рохель.
— Я еду, — сдернув с постели покрывало и набросив его на себя вместо плаща, Зеев бросил в кожаную сумку свои сапожные инструменты.
Следуя за рабби и его женой, пробирались они через кладбище, где были похоронены бабушка Рохели Двойра бат-Аврам — Дебора, дочь Авраама; первая жена Зеева Этта бат-Давид — Эсфирь, дочь Давида. Яаковы, Моше, скромные Минны. Многие поколения пражских евреев лежали там вместе, одно поверх другого. Прижимаясь к стенам домов, держась в тени, все четверо пробирались по переулку к задним воротам. Миновали купальню, где Вацлав мальчишкой оставлял Рохели подарки, где позже был найден мертвый младенец и где еще позже Киракос и Йосель подглядывали за Рохелью. Под старым дубом, где играли дети, а старики вспоминали о днях минувших, копая землю копытом, их ждал терпеливый Освальд.
— Вспоминай нас здесь, в Праге. — Указательным пальцем Перл приподняла Рохели подбородок. Сейчас она была просто пожилая женщина — не мать-наседка, гордая своим гнездом и потомством, не величавая ребицин, мудрая советчица и утешительница. Перл очень устала.
Рохель забралась в телегу. Зеев последовал за ней.
— Мне говорили только про Рохель, — сказал Карел.
— Я тоже еду, — настойчиво сказал Зеев.
— Послушай, Зеев, — начала Перл, — ты уверен, что это мудро?
— Я намерен уехать вместе с женой.
Разбросав куски грязных тканей и кипу старой одежды, Рохель увидела двух мужчин.
— Здравствуй, — сказал Киракос.
Сергей промолчал. Зеев и Рохель поспешили зарыться в тряпье.
— Похоже, у меня тут уже целая почтовая служба, — буркнул Карел, обращаясь Освальду. — Давай полегоньку, старина.
И они отправились в путь. Освальд старался вовсю, но катил тяжелую телегу через Староместскую площадь к городским воротам. Несмотря на поздний час, Селетная улица была перегорожена палатками. Здесь было людно, в палатках лежала кухонная утварь — кастрюли, сковородки. Рядом топтались козы. Где-то шли кукольные представления, музыканты наигрывали на своих инструментах, разучивая новые пьесы. Ребятишки с визгом носились меж небольших трескучих костерков, на них булькала каша и какое-то варево с омерзительным рыбным запахом. Несмотря на легкомысленное настроение, которое здесь царило, разговоры шли о том, что к Праге вот-вот подступят турки — бритоголовые воины, неверные, живьем пожирающие младенцев. А за ними, конечно, последуют чужеземные протестанты, которые объединятся с чешскими единоверцами, после чего примутся осквернять церкви и крушить кресты. Другие слышали, что в каждом городском квартале есть тайные гуситы, которые вот уже сто лет хранят память своего сожженного вождя и призывают к оружию всех, кто ему еще верен. Анабаптисты всех мастей множатся как грибы после дождя. Есть секта в одном немецком городке, ее последователи ходят нагишом и считают, что надо делиться всем, в том числе и женами. За это их нещадно преследуют и отправляют на костры, но туда им и дорога… Чешские протестанты, однако, тоже стремились покинуть город, ибо слышали о том, что католики намерены устроить большой костер и сжечь на нем всех еретиков, а потому встали отдельным лагерем по другую сторону Староместской площади. Все были истинно верующими, считали остальных еретиками, но ограничивались гневными взглядами.
— Нам придется подождать, пока толпа разбредется, — сказал Карел, словно обращаясь к Освальду. — А ждать нам лучше всего на том берегу реки.
И старьевщик направил своего терпеливого мула к Мостецкой улице, где множество укромных уголков, узких щелок и каменных особняков, окруженных роскошными садами, обещали тихое убежище на ночь. Мир и покой, которые навевал дверной проход Таможенного дома перед башней Юдифи, где стояли статуи короля и коленопреклоненного человека, вступали в резкое противоречие с жутким хаосом в городе. У Дома Трех Золотых Колоколов Карел завел Освальда в мирный внутренний двор, полный спящих голубей, засунувших головы под крылья.
— Отдохни, старина, — сказал он Освальду так громко, чтобы четверо пассажиров телеги тоже смогли его услышать.
Рохель, которую все это время восхищала перспектива бегства из города, теперь пребывала в подавленном состоянии. То, что поначалу представлялось совсем легким, теперь сулило новые опасности. Как они пробьются сквозь плотную толпу на Селетной улице? Толпу это Рохель, понятное дело, не видела, но шума и гама вполне хватило, чтобы ее напугать. Не станут ли стражники у городских ворот осматривать телегу Карела, прежде чем ее пропустить? Не будет ли солдат у свалки и Чумного кладбища? Не станут ли горожане искать ее в Юденштадте и не заплатят ли его обитатели своей жизнью за ее бегство? Боже, снова подумала Рохель, какое право она имеет искать себе выгоды, заставлять людей страдать за ее преступления? Если тайный груз Карела будет обнаружен, разве не заплатят они непомерной ценой за ее неблагоразумие?
Однако Киракос и Сергей лишь покрепче прижались друг к другу и, похоже, не обращали внимания на угрозу. Зеев дремал, а городской глашатай на башне, как всегда, объявлял очередной час.
— Двенадцать часов, и все спокойно!
Карел дремал на своем стульчике, когда сквозь сон до него донесся громкий окрик:
— А ты что здесь делаешь?
— В «Золотом воле» сегодня ночью слишком шумно. А на улицах толпа, и я не могу добраться до амбара…
— Давай, Карел, дуй отсюда. Мы охраняем эти дома, и ночью рядом с ними никого быть не должно.
Рохель почувствовала, как телега кренится. Вот она немного проехала вперед, а затем резко остановилась.
— Сегодня вечером нам дальше не проехать, — сообщил Карел, обращаясь к своему бедному мулу.
Рохель выглянула из своего укрытия. Впереди высилась прочная стена, увенчанная черепицей.
— Но мы не можем здесь оставаться! — воскликнул Киракос, сбрасывая грязное тряпье, под которым они скрывались. — Мы слишком близко к замку.
— Во дворце никогда не подумают, что мы здесь, — заверил его Карел. — Там, впереди, есть тайное место.
Ехать оказалось и в самом деле недалеко. Тележка остановилась, Сергей снял Карела с его насеста и понес вдоль стены, окружающей императорские сады. Остальные последовали за ними, и вскоре впереди показалась небольшая зеленая дверца. Легкий толчок — и дверца открылась, пропуская их в императорский розарий.
— О господи, — ахнула Рохель. В воздухе висел головокружительно сладкий аромат. Цветки казались черными в темноте и напоминали курчавые детские головки. Тоска по собственному ребенку, которому уже никогда не суждено было увидеть и познать это великолепие, заставила ее сердце сжаться.
— Тс-с, — прошипел Карел.
По дороге, ведущей к замку, застучали копыта. Подняв головы, беглецы увидели отряд стражников, которые скакали строем. Очевидно, они охраняли телегу, запряженную парой вороных, на которой стояла огромная клетка.
— Какое-то животное для императорского зверинца, — быстро и негромко пояснил Карел. — Быстрее, тут уже недалеко осталось.
Тропинка, которая петляла меж розовых клумб, привела к шалашу. Он напоминал груду хвороста, но внезапно из этой груды послышался голос:
— Кто тут шляется по ночам, желая разделить со мной мои скорби и бедствия?
Это был старый помощник садовника, который помог Келли найти бабочек и обмануть императора.
— Здравствуй, сосуд скорбей. Это старьевщик Карел, а со мной кое-какие добрые люди.
Ответом ему был дружный собачий лай.
— Тихо! Гус, Жижка, Гавел! — старый знаток бабочек высунул голову из-под полога. — Когда у меня последний раз был гость, он пообещал мне башмаки, плащ, эликсир — и все высшей пробы.
— Мы тоже в долгу не останемся, — в голосе Карела появились нотки мольбы. — Нам бы только ночку переночевать, и все.
— Так это всегда начинается. «Ночку переночевать», значить, а посулы один другого слаще… Ладно, Христос с вами.
В шалаше было тесно и пахло плесенью. При свете единственной свечи Рохель разглядела трех собак, одну из них трехногую, здоровенную полосатую кошку с лысинами на шкуре, свернувшуюся в клубок, и птицу с забинтованным крылом. Старик кое-чему научился у бабочек: он спал в настоящем коконе из лоскутных одеял. Птица, подобно королю на холме, восседала на его заднице. Остальные обитатели сгрудились тлеющего костерка в самом центре шалаша. Прежде Рохель оказывалась в подобной близости только к своей бабушке, к своему мужу Зееву и — дважды в жизни — к Йоселю. Теперь у нее под боком предстояло устроиться целому зверинцу.
Перл прибиралась после завтрака, и мысли ее были радостными. Сейчас Рохель, должно быть, далеко за городскими воротами. Ребицин считала: одна из причин всех бед — неспособность жителей Юденштадта простить Рохели ее несхожесть с остальными. Для них Рохель не просто чужестранка, ибо в Праге живут евреи из Испании и других стран. Нет, дело в том, что она христианской крови, которая будет враждовать с кровью еврейской. Неудивительно, что девочка выросла замкнутой и сама считала, что с ней что-то не так. А эти раскосые глаза, высокие скулы и полные губы — на них нельзя не обратить внимание! Они служат постоянным напоминанием. Можно понять, как у нее получилось с Йоселем. Один-единственный взгляд. Язык глаз. У самой Перл с Йегудой все было совсем иначе. Их просватали, когда они были еще детьми, и они привыкли чувствовать себя супругами. Надо же, к чему может привести страсть! И все же на сердце у Перл — даже теперь, когда Рохель была в безопасности, далеко за городскими стенами — лежала тревога. Дело было в Йоселе. Она скучала по нему, словно голем был ее родным сыном. По правде сказать, не проходило и минуты, чтобы Перл не подумала о его благополучии. Как женщина благоразумная, ребицин не считала нужным тратить время, сожалея о том, что не может исправить, — и все же испытывала глубочайшее сожаление. Она так и не сумела одарить Йоселя настоящей материнской любовью, пока он здесь был. Впрочем, рассуждала Перл… Если не довелось испытать подлинной страсти — откуда ей знать, как эту самую любовь проявить?
Пробудившись в хижине и спихнув одну из собак, которая пристроилась прямо у него на лице, Карел сразу понял, что теперь придется дождаться полудня и лишь потом ехать к городским воротам. Причина была веской: если попытаться подъехать к свалке утром, придется отчитаться за самую что ни на есть бросовую партию старья, а следовательно, его телегу могли бы обыскать. Поэтому, переехав Карлов мост, Карел со своими пассажирами направился в небольшой проулочек за костелом Девы Марии перед Тыном в стороне от людной Староместской площади. В указанном месте Сергей соскочил с телеги и потянул за дверной молоток в форме женской руки, сжимающей земной шар.
— Кто там? — донесся изнутри слабый голос.
— Злата Прага, — крикнул Карел, не слезая с телеги.
Из приоткрытой двери высунулся тот самый молодой человек, который снабдил Келли опиумом — ядом для императора.
— Можем мы ненадолго здесь остаться? — спросил Карел. — Моим друзьям нужно где-то спрятаться.
— Ты думаешь, мне самому прятаться не нужно? — отозвался студент.
— Бога ради, Грегор.
Студент вздохнул и открыл дверь пошире. Сергей с Карелом на руках, Киракос, Рохель и Зеев были допущены в комнату без окон. Рохель огляделась. Кровать, стол, стул, лампада и великое множество книг.
— Очень вам благодарны, — сказала она студенту.
— Я пойду в костел Девы Марии перед Тыном помолиться, — к всеобщему удивлению, заявил Карел. И добавил: — Если Сергей меня отнесет.
— Все думают, что Сергей по-прежнему в замке, — заметил Киракос. — Чего ради тебе вдруг вздумалось молиться? Скоро мы уже будем за воротами.
— Просто на всякий случай.
Карел старался говорить небрежно. На самом же деле он весь трепетал. Больно ему не нравились разгневанные горожане, что встали лагерем на Староместской площади, и слишком напоминали готовых к битве солдат. Решительно они ему не нравились. В толпе буйство и злоба становятся стократ сильнее, а у большинства из этих людишек столько дури в голове, что ее немудрено и потерять, если не следить внимательно.
Стоило еще разок взглянуть, что там творится. А если заодно еще и помолиться…
— Люди из замка со мной часто ездят. Если Сергей будет со мной, это никого не удивит.
Как только Сергей вынес Карела за дверь, Рохель снова оглядела комнату.
— Вы умеете читать? — спросила она у студентки. Две женщины, несмотря на коротко остриженные волосы, обмотанные тканью груди, шляпы и короткие штаны, мгновенно распознали друг друга. Что же за город такой эта Прага? Женщины здесь должны прикидываться мужчинами, евреи христианами, а христиане то и дело норовят перерезать друг другу глотку. Сколько еще людей так или иначе ведут здесь двойную жизнь, играют роль, и лишь вернувшись домой, снимают маску и вылезают из маскарадного костюма?
— Умею, — ответила Грегория.
Рохель подняла с пола одну из книг.
— Можно? — она открыла книгу и положила ладонь на страницу, словно ее сильное желание и смысл текста могли таким образом соприкоснуться. Рохель действительно касалась слов пальцами, ибо бумага была из переработанного тряпья, не пергаментная, и текст на ней не стирался от прикосновения потных рук.
— О чем здесь говорится?
Грегория взяла книгу.
— Это британская история о группе пилигримов, отправившихся к священному месту.
— Они святые?
— Нет. Они обычные люди со всеми человеческими слабостями. Этим они и интересны.
— Обычные люди? Как мы? Как я? — Рохели даже не верилось. — Не принцы и принцессы, не прародители и не пророки?
Студентка улыбнулась.
— Но тогда они очень хорошие люди — вроде Золушки, которая выметает золу из очага?
Рохель никак не могла понять, как можно придумать целую длинную историю про самых обычных людей.
— Я бы так не сказала. Среди них есть очень дурные. А что касается истории Золушки, то она выходит замуж за принца благодаря исключительной добродетели. Большинство людей не таковы.
Рохель заметила, что буквы на странице не расходятся во все стороны. В этих немецких строчках была точность стежков, марширующих по странице. Бросив всего один взгляд на текст, Рохель смогла различить повторения. Бумага была тонкая, обложка полотняная — и все же книга вызывала ощущение твердости, плотности и основательности, но не причудливой хрупкости. Конечно, Рохель уже видела ивритские буквы. У Зеева был сидур, молитвенник, Тора, Моисеево Пятикнижие, а также книги пророков. Еще она видела Талмуд, толкование Торы, когда пряталась на чердаке Староновой синагоги. Но все те книги, тот язык, казались Рохели недоступными, слишком священными, просто не для нее.
— Я хочу когда-нибудь научиться читать, — сказала она.
Карел не был горячо верующим человеком, но, пристроившись рядом с ним, Сергей неожиданно для себя обнаружил, что оба они истово молятся холодной алебастровой статуе Девы Марии и изящно окрашенным витражам с Христом в окнах. В его родной деревушке, где церковь была простой хатой, отмеченной деревянным крестом, прикрученным веревкой к дымовой трубе, Карел думал о Христе как о человеке из народа, который любил поболтать, славно поесть, человеке, который мог злиться, испытывать сомнения. А что касалось Марии — какая мать не страдала бы за своего сына? Теперь он молился о том, чтобы они смогли выбраться за городские ворота. Еще Карел молился за сына Вацлава, Кеплера и его семью, а также за благополучие Юденштадта. Он молился за Келли и Ди. И наконец, Карел молился за Освальда, чтобы у него всегда находилось в достатке овса и теплое местечко, чтобы поспать.
На обратном пути, покачиваясь на руках у Сергея, Карел взглянул на астрономические часы — он всегда их любил. Самая верхняя часть башни служила домом для резных фигурок апостолов, которые появлялись после своего часового отсутствия, их тянула за веревку сама Смерть. Ниже располагались сами часы с арабскими цифрами, каждая в черной оправе с золочеными краешками. На внутренней окружности стояли римские цифры, а в самом центре — кружок с собственно астрономическими часами. Они показывали передвижение Солнца и Луны через двенадцать знаков Зодиака. Нижняя треть часов представляла собой календарь смены времен года, украшенный золотой фольгой с изображением жатвы и посевной. Там также имелись фигурки — костлявой Смерти с песочными часами, турка в тюрбане, который олицетворял Похоть… Карел вспомнил, что Алчность представлена гротескной фигуркой еврея. Нет, захотелось ему сказать, они не такие.
Прошло несколько минут после возвращения Сергея и Карела в комнату Грегора на Староместской площади, когда стало на удивление тихо. Это почувствовали все, кто собрался в маленькой комнатушке мнимого студента. Будь там хотя бы одно окно, они разглядели бы в темном небе тяжелую массу черных облаков, стремительно, точно в гневе, несущихся к городу. Затем в воздухе разлилось странное напряжение… пока лишь намек, легкое беспокойство. Листва нервно зашуршала, животные насторожились. Где-то зашелся в плаче младенец. Но скоро деревья близ Староместской площади замахали ветками, словно в отчаянии, высокая трава на полях вокруг города полегла, словно по ней прошлись гигантской метлой. И наконец, с треском раскололись небеса. Сверкнула молния, загремел гром и хлынул проливной дождь. Люди, собравшиеся на Староместской площади, подхватили свои пожитки и побежали искать прибежища в дверных арках и трактирах, церквях и свободных комнатах.
А наверху, в замке, император, едва ли сознавая, что на улице ярится ветер и хлещет дождь, ковырял вилкой еду — карпа, нафаршированного репчатым луком. Тут же лежал лосось по-польски, пряный заварной крем с финиками и изюмом с Востока, миндальный крем… С того злополучного дня рождения Рудольф не переодевался, его кожа покрылась грязной коркой. Петака развалился под большим столом на козлах и наотрез отказывался оттуда вылезать. Целый шмат говядины, засиженный мухами, лежал рядом с ним на полу. Зверь линял, шерсть вылезала клочьями.
— Ваше величество… судя по всему, Петака умрет. — Румпф, на время занявший место Вацлава, от всей души ненавидел дряхлого зверя, но не желал, чтобы его обвинили в кончине императорского любимца.
— Что? Что ты сказал? — заблудившийся в глубоких и мрачных коридорах своего сознания, император все же услышал голос советника. — Петака, Петака, что с ним такое?
И тут точно острая спица вонзилась ему под лопатку. Рудольф припомнил предсказание Браге: когда умрет лев, умрет и император.
— Писторий предлагает его исповедать.
— Что? Кого исповедать? Льва? Идиот! Он же безгрешен!
Внезапно император с приступом острой досады вспомнил, что город наводнен бандами бродячих мародеров, что из-за слухов о войне толпы горожан скопились у ворот со всеми своими пожитками. Империя… Кто вообще что-то знает о текущем положении дел в империи? Собирают ли налоги, удается ли сдерживать турок, соблюдаются ли интересы императора при заключении торговых сделок?
Но сперва самое главное. Петаке надо вернуть доброе здравие при помощи мелко нарубленной телятины, мягкого хлеба, вымоченного в крови ягненка, а также голубиных грудок, посыпанных сахарным песком. Сотня лучников получила приказ незамедлительно выйти под дождь и самыми тонкими стрелами настрелять голубей. Одновременно велись поиски самой лучшей телятины.
Вторая забота: раввин. Раввин и его слова, дарующие вечную жизнь.
— Раввина нигде не найти, в Юденштадте жуткий беспорядок, — сообщил императору Румпф. — Горожане ропщут, требуя смерти прелюбодейки. Они говорят, что это она навлекла на Прагу беды, и если ее сожгут, проклятье будет снято.
— Ложь, болтовня, сплетня и полный бред. Убить прекрасную женщину? Абсолютная чушь! Старые, уродливые ведьмы — это я еще понимаю. Но отправлять на костер подобную красоту?
— Еврейку, ваше величество.
— В ней есть христианская кровь, Румпф. По слухам, она наполовину христианка, и когда она станет императорской любовницей, ее можно будет быстро и легко обратить. Послать отряд стражников для охраны Юденштадта.
— Ее там нет.
— Тогда ее следует найти, доставить прямо в замок, помыть, напудрить, умаслить, одеть, подготовить… А как только дождь прекратится, Келли будет казнен. Мы и так слишком долго медлили.
— Скоро падет ночь, ваше величество.
— То же самое случится с твоей головой, Румпф, если ты будешь уклоняться от исполнения своего долга. Скажи мне, где Кеплер и Браге?
— Браге умер, ваше величество.
— Что? Как умер?
— Говорят, он проглотил немного отравленного вина. Вы же сами назначили Кеплера императорским математиком. А Киракос болен оспой.
— Только не говори мне, что он тоже умер.
— Его нигде не могут найти.
— А в собственной кровати его никто не искал?
— Его кровать пуста.
— А под кроватью? В шкафу? Все либо померли, либо разбежались. Ты хоть раз видел, чтобы я куда-нибудь уезжал на целое лето? Нет, я всегда здесь, в этом душном замке. А теперь здесь еще и дождь льет. Безусловно, вестовой уже должен был добраться до Карлсбада.
— Дорога, ведущая к мосту, перегорожена процессиями монахов и священников, распевающих псалмы и подвергающих себя бичеванию. Монахини, страшась гнева протестантов и притворяясь, будто их обручальные кольца указывают на земное замужество, покидают свои монастыри.
— Вот-вот. Самое время что-нибудь сделать что-нибудь с этими монахинями. Скажи начальнику стражи, чтобы он расчистил проход к воротам. Именно расчистил! Чтобы никто не путался под ногами. Хотя… вообще-то, Румпф, мне нужен Ди. Его как будто след простыл.
— Ди? Говорят…
— Да кто эти сплетники, надоеды, нытики, соглядатаи, болтуны, трепачи, языки без костей? Где они подцепили этот словесный понос? Боже милостивый, упаси меня от пражской болтовни! Как только буря пройдет, должен быть поставлен помост для казни Келли и Ди. Его к тому времени найдут. А сейчас, Румпф, беги в «Золотой вол» и притащи мне оттуда старьевщика.
Когда небо ночью расчистилось, Кеплер вышел на безмятежную беломраморную террасу Бельведера — летнего дворца чуть к северу от замка, рядом с поющим фонтаном. Именно здесь он любил проводить ночи с тех пор, как закрылась обсерватория в Бенатках, оставаясь наедине с секстантом Браге, большой книгой для записей, остро отточенными перьями и бутылочками свежих чернил — немногочисленными инструментами своего ремесла. Кеплер унаследовал толстые фолианты Браге, в которых скурпулезно отмечались положения планет и созвездий. Наступающий сентябрь обещал быть великолепным для наблюдений, ибо Марс, в предыдущие ночи маленький и смутно видимый, теперь должен был быть показаться к северу от Регула в созвездии Льва, медленно продвигаясь в сторону от Солнца. Обычно Кеплер ощущал тесную связь с планетами и звездами, тогда как Земля оставалась для него лишь островком в звездном море. Каждая точечка света служила астроному камнем для следующего шага по этому морю, однако в последнее время (и, в частности, этим вечером) небеса, не омраченные ни одним облачком, казались ему загадочными и непостижимыми. Словно небу был неприятен его взгляд, словно он был недостоин исполнить свою задачу. «Впрочем, — подумал Кеплер, — на самом деле все было хуже. Это не звезды не желают делиться с ним тайнами. Это он, жалкий человечишка, решил вершить дела земные и навлек горести на братьев своих. Занимался бы ты своими звездами, Йоханнес Кеплер», — сказал себе астроном. Ведь именно он и никто иной приветствовал Келли и Ди в тот злосчастный день в «Золотом воле». И не остановился на этом, впутал в эту лживую историю рабби Ливо — в историю, которая в итоге привела к катастрофе. И Кеплер делал это, прекрасно зная, что Земля вертится сама по себе, что день переходит в ночь без всякого вмешательства со стороны человека. Насколько мы способны планировать собственный курс, в какой степени можем вмешиваться в чужие дела? Что определяют звезды? Учитывая, какие великие тайны хранит небо, — действительно ли существует некая взаимосвязь между разумом Божественным и разумом человеческим? Удастся ли нам когда-нибудь понять, что удерживает планеты на их путях, что это за пути и каким образом Земля стала спутницей Солнца? Или лучше оставить загадки неразгаданными, парадоксы — неразрешенными и просто брести дальше, собирать жито, печь хлеб? Как потрясает великолепие мира планет, несравнимое с нашей будничной жизнью! Но будничная жизнь протекает на одной из множества планет.
На дороге громко загромыхала телега. Время, мягко говоря, не раннее; кто бы это мог быть? Ухнула сова, птица Афины Паллады, владычица ночи. Держа перед собой секстант, астроном вглядывался в звездное небо. Марс в созвездии Льва. Браге, его бедный покойный коллега, в свое время четырежды измерял орбиту Марса. Сегодня ночью Полярная звезда, на самом кончике Малой Медведицы, мерцала — словно специально для Кеплера. С дороги снова донесся грохот. Обернувшись, астроном увидел несколько повозок со срубленными деревьями, которые ехали к Карлову мосту — и дальше к Старому Месту. За ними следовали еще две телеги, полные мужчин с горящими факелами в руках. Зрелище было зловещее.
Согласно гипотезе Джордано Бруно, внутри бесконечных вселенных ежедневно рождались и умирали планеты и звезды. Сам Тихо Браге в году тысяча пятьсот семьдесят втором обнаружил звезду, названную им Нова Стелла, которой раньше не было, а также комету, чья орбита лежала далеко за орбитой Луны. Открытие Браге указывает на то, что мир куда больше и устроен куда сложнее, нежели считалось раньше. Возможно, он слишком велик, слишком сложен. Орбита Марса должна была стоить Кеплеру целой жизни, а не тех семи дней, которыми он поначалу хвастался Браге. Нет, никаких не семи дней, не семи недель, не семи месяцев, ибо она никак не укладывалась в круги и эпициклы, хотя просто обязана была представлять собой окружность. Разве круг не был идеальной природной формой? Камень, брошенный в пруд, создавал концентрические круги, лепестки цветов лепились к своему круглому сердцу, великое Солнце являло собой круг, и его сестрица Луна тоже. Но если орбита Марса — не окружность, что тогда? Что, если скорость хода планеты по орбите непостоянна? Что, если Марс то тормозит, то снова разгоняется? Если центр Солнечной системы — не точка на земной орбите, как утверждал Коперник… что тогда?
Когда повозки начали спускаться с холма, по всей округе залаяли псы. А на небе можно было найти созвездие Большого Пса благодаря Сириусу, его яркой звезде. Точно так же дело обстояло с созвездиями Зайца, Единорога, Жирафа, Рака, зодиакального знака императора. Венеру всегда скрывали облака, Юпитер — его спутники. Впрочем, Венера неизменно представала яркой и красивой, тогда как Марс, красная планета, вечно ускользающий, больше всех остальных, как считал Кеплер, мог ему рассказать. Еще до того, как Браге дал ему задание нанести на карту орбиту Марса, красная планета казалась Кеплеру наиболее привлекательной. Хотя астроном не мог похвалиться острым зрением, он верил: изучая небеса, он смотрит на планеты не глазами, а неким внутренним взором, что позволяет видеть невидимое. Вместо того чтобы видеть лишь внешнее, он воспринимает то, что лежит глубже, некую первичную самость. Не ту самость, что в поте лица трудится на земле, а ту, что сродни звездам. Порой Кеплер задавался вопросом: слышали ли во время своих плаваний Колумб и Магеллан присутствие континентов в собственном сердцебиении, ощущали ли они покачивание пальм в ритмах своей крови?
И тут он понял. Как можно было быть таким идиотом? Повозки, полные древесины, телеги с людьми — все это требовалось для ночной работы по сооружению помоста для казни, так что приговор Келли, возможно, приведут в исполнение уже на рассвете. Вот так и происходит: одни смотрят в небеса и не замечают ничего вокруг, а другим не остается ничего, кроме тягостных размышлений о смерти.
Действительно, сидя в яме, Келли был не в состоянии о чем-либо размышлять. Здесь можно было только стоять, кругом была непроглядная тьма и сырость. Порой узнику начинало казаться, что он уже в могиле. Когда Келли перевели в камеру размером побольше и окатили из ведра, это было настоящее блаженство. А затем, оказавшись в водруженной на телегу клетке, Келли радовался яркому солнечному свету с непривычным для себя чувством, очень похожим на счастье. Это было необъяснимо, но даже при виде помоста и безобразной толпы, даже ясно осознавая, что смерть близка, мнимый алхимик ощущал, как на него снисходит что-то похожее на мир и покой.
«Итак, — подумал Келли, — все заканчивается как нельзя лучше». Ибо он начинал, воруя у пекаря пирожки и сдобные булочки, одежду на рынке, выуживая из кошелька деньги. Когда Келли отрезали уши за мошенничество, его наставник — тот самый, который научил молодого парня подделывать любой почерк, приготовил ему припарку и обвязал ноющую голову чистыми тряпицами. Затем Келли оказался в Лондоне, участвуя в театральных представлениях типа «вот он здесь, а вот его нет», имея побочный заработок на ниве предсказания судеб, карточных игр — как обычных, так и таро. Впервые увидев Джона Ди в мантии ученого и маленькой шапочке, с длинной бородой и очками на носу, Келли решил, что с легкостью его одурачит. Однако Ди сам мог кого угодно одурачить… вот, например, где он сейчас? Келли надеялся, что сейчас он на пути в Лондон.
В последнюю секунду Келли с мольбой обратился к Мадами, своему ангелу-хранителю. Пусть смерть, какой бы она ни была, окажется быстрой и безболезненной. И удивительное дело: несмотря на все свои прегрешения, Келли не ощутил ни рывка, ни жара адского пекла. Перед ним появилась Мадами, счастливая и лучезарная. Она была не слишком молода, но и старой ее было не назвать. Разумеется, Мадами была ангелом. Затем Келли услышал музыку, девять нот в идеальной гармонии. Ангелы Еноха, которые все это время парили у него над головой, один за другим спустились, не имея ни малейшей нужды в лестнице, — скорее таким же путем, каким спускаются с небес, когда их зовут на помощь заблудившиеся в лесу детишки или невинные девы. На огромной волне благоуханного розового воздуха они подняли Эдварда Келли над городом. Река Влтава сияла как влажное змеиное тело, скользящее между холмов, а Карлов мост казался крошечным черным ошейником, который не мешал змее двигаться. Отсюда были видны обнесенные стеной кварталы Юденштадта, руины Вышеградского замка, а Староместская площадь казалась простым серым пятном.
В тот самый момент, когда Келли возносился над Прагой, рабби Ливо тихо сидел на чердаке Староновой синагоги. После длительного поста он всю ночь молился, надеясь разрешить проблему, связанную с императором. Едва способный передвигаться, рабби начинал сходить с ума от напряжения. Казалось, рама крошечного окошка, выходящего на Влтаву, охвачена огнем.
Однако, едва рабби, сделав над собой огромное усилие, подошел к окну, оказалось, что это не зарево пожара, а ослепительно белое сияние. Ослепительно? С удивлением рабби Ливо обнаружил, что яркий блеск не слепит глаза. Напротив: в окно можно было смотреть не щурясь. А потом, словно ступая по некошенному лугу, рабби легко и свободно прошел в сияние. Чья-то рука — рука ангела Элии — сжала его ладонь и потянула вперед. Клубы тумана расступались перед ними, легко касаясь ног.
Первым видением стали розы. Каждый их лепесток был драгоценен, а каждый бутон заключал в себе целый рай. Само Благоговение в прозрачно-золотистых одеждах стояло на страже у врат. Глубоко потрясенный, рабби застыл на месте, не смея шевельнуться. Но тут врата распахнулись перед ним, словно целую вечность ждали его прибытия. В смутной ряби, звеня, подобно крошечным бубенчикам, которыми украшают свитки Торы, мимо один за другим проплывали сады.
Йегуда-Лейб Ливо бен Бецалель, который за всю свою долгую и благочестивую жизнь ни разу не удостоился видения или непосредственного присутствия Бога, проходил каждый портал подобно человеку, наделенному особым зрением. В одном саду росли деревья невиданной высоты, а под их пологом разливалось пение райских птиц, что слаще наисладчайшего меда. Смирение явилось в облике анютиных глазок с кошачьими мордочками. Доверие воплощали бархатцы. А вот тюльпаны всех цветов радуги. Четыре реки бежали у его ног, как и было обозначено на карте, однако они казались ему ближе собственных пальцев. Не оказался ли он в Сфеде, священном городе, выходящем на Хульскую долину в Израиле, городе лазури и света, где жил и учился Ари — он же Лев? Йегуда вновь чувствовал себя маленьким мальчиком, который еще не начал обучение. Одновременно его охватывал жар страсти и бесконечное спокойствие. Казалось, он родил самого себя от Света и Любви — себя иного, безупречного.
Пройдя все десять сефирот, рабби Йегуда-Лейб Ливо бен Бецалель потерял голову в присутствии Шекины[51] и оказался в ее экстатических объятиях. И наконец ему было даровано просветление. Отныне и весь остаток своей долгой жизни был исполнен лишь радости и благоговения.
Ближе к вечеру беглецы, еще утром успев подивиться громким воплям толпы на Староместской площади, попрощались со студентом Грегором — будем называть этого человека так, — и телега Карела снова покатила к городским воротам, хотя лагерь под астрономическими часами никуда не исчез. Те, кто покинул площадь, чтобы укрыться от дождя, теперь вернулись все до одного, чтобы насладиться неожиданным зрелищем — казнью Келли. К тому времени как телега Карела отправилась в путь, кровь на досках еще не успела высохнуть. Тело Келли отвезли на Чумное кладбище, а голову насадили на пику и установили у Карлова моста, чтобы все желающие могли удостовериться, что в империи предательство не остается безнаказанным. Торговцы овощами снова расстилали покрывала и возводили на них пирамиды из кабачков, аккуратно раскладывали огурцы и редис. Писец, который писал вместо тех, кто писать не умеет, уже водрузил свой короб точно под астрономическими часами. Из-под отсыревшего грязного тряпья Рохель слышала голоса играющих ребятишек. «Все должно пройти гладко, — подумала она, — всего несколько минут поездки в телеге — и никаких причин для страха, который охватил ее прошлой ночью». Теперь молодой женщине уже не казалось, что ей предстоит прыгнуть через пропасть, зацепиться за край обрыва или взобраться на крутую гору. Она всего лишь покидала Прагу. Прощай, Прага, прощайте, Перл и рабби. Самым мучительным было прощание с ее ребенком, который остался лежать на Петржинском холме. Если бы была хоть малейшая возможность, она повернула бы время вспять. Но такое обычно невозможно. Кроме того, Рохель была уверена, что Йосель теперь в безопасности, и надеялась, что в каком-нибудь новом городе, где их никто не знает, им с Зеевом уже не придется сталкиваться с ядовитыми обвинениями и они смогут начать все заново. За все это она благодарила Ха-шема и возносила ему хвалы.
Какое-то время телега, весело подпрыгивая, катила вперед. И тут одно колесо наехало на выпавший из мостовой булыжник. Телега немного покачалась, выправилась, снова накренилась.
— Освальд, Освальд! — крикнул Карел.
Телега притормозила, затем снова набрала ход. Колесо опять на что-то наткнулось. По всей Староместской площади валялись обломанные бурей ветки деревьев. Освальд с предельной аккуратностью выбирал путь, семеня уверенно и осторожно, подобно горному козлу, привычному к скалистой местности. Но колеса снова и снова на что-то натыкались. Телега пошла точно лодка в бурных волнах, задрала нос, накренилась и опрокинулась. И все покрывала, все тряпки, Рохель, Зеев, Киракос, Сергей и Карел ссыпались в одну пеструю груду, которую тут же окружила компания ребятишек.
— Ох нет, — простонал Карел.
Мальчики и девочки увлеченно играли в пятнашки, а может быть жмурки или чехарду, а их матери качали в своих фартуках младенцев. Рохель начала выпрямляться, с надеждой улыбаясь. Теперь им бы только снова поставить на колеса телегу, а затем можно продолжить свой путь.
— Телега старьевщика угодила в рытвину и перевернулась! — крикнул один мальчуган.
— И оттуда пять капустных кочанов выкатилось, — добавил другой ребенок.
— Прелюбодейка, — одна из женщин ткнула пальцем в сторону Рохели. — Смотрите, это же прелюбодейка в мужской одежде!
Вопли «прелюбодейка» разнеслись по всей площади, и Рохель немедленно оказалась в кольце мальчиков и девочек. Все они хлопали в ладоши и распевали:
— Ведьма, ведьма, ведьму сжечь!
Рохель заметила, как Киракос с Сергеем отползают под помост для казни. Зеев лежал рядом с ней. А Карел — где же Карел?
— Зеев, Зеев, прячься под помост! — крикнула она своему мужу.
Еще больше мальчиков и девочек рассыпались веером и заплясали.
— Ведьма, ведьма, ведьму сжечь!
Рохель затрясло.
— Ведьма, ведьма, ведьму сжечь!
Крики становилась все громче, все больше голосов ее подхватывало.
Тут Рохель увидела, что на Киракоса и Сергея, все-таки пойманных толпой, сыплется град ударов. Карела пинали, и он мог лишь крепко обхватить руками свое безногое туловище. Зеева повалили на землю. Толпа женщин и ребятишек вокруг Рохели становилась все гуще, придвигалась все ближе.
— Жена, жена моя! — Зеев приподнялся и на четвереньках пополз к ней, пробираясь между ног мальчиков и мужчин и юбок девочек и женщин.
— Ему к своей блуднице охота! — завизжала одна из женщин.
— Блудница, блудница, угощения хочешь?
Несколько мальчиков постарше уже выковыряли из мостовой солидные булыжники. Первый камень пролетел мимо, зато второй угодил Рохели в живот.
— Рогоносцу тоже поддайте! — крикнула женщина.
— Сергей, давай им на подмогу! — выдохнул Киракос, все еще слабый от оспы. — Попытайся к ним прорваться, вытащи их из толпы.
Сергей наклонил голову, выставил руки перед собой и, подобно дикому кабану, стал проламываться сквозь ревущую толпу. А тем временем из трактиров «У красного вола» и «Единорог» слуги выкатили на площадь бочки с пивом и принялись бесплатно раздавать пенные кружки. Наверно, по случаю какого-нибудь местного торжества — может быть, свадьба, или кто-то отмечал удачную сделку… Не обращая ни на что внимания, Сергей продолжал прорываться сквозь неистовствующую толпу. Ему оставалось совсем немного, когда путь ему преградило кольцо мужчин, крепко сцепивших руки и стоящих нога к ноге. Зеев, однако, успел доползти до жены, встал и обнял ее, закрывая Рохель своим телом.
— Зеев, Зеев, уходи, — с трудом шевеля разбитыми губами, простонала Рохель. — Им нужна только я.
Карел, оказавшийся по другую сторону кольца, стал подтягиваться туда на руках.
— Ни один волосок не должен упасть с головы еврея — приказ императора! — выкрикнул он.
Град камней ненадолго прекратился.
— Какого еще императора? — спросил кто-то. — Император мертв.
— Император мертв! — подхватили все. — Император мертв!
— Император жив, — заверил их Карел. — Император жив и здоров.
— Император жив и нездоров, — последовал ответ.
— Император свихнулся, — раздался общий крик. — Император свихнулся.
Камень сплющил Зееву ухо.
— Стража! — закричал Карел. — Где стража?
Стражники были на мосту, на Петржинском холме, среди руин Вышеграда, в «Золотом воле», в монастыре на Слованех. Исполняя императорский приказ, они разыскивали именно его, Карела.
— Помогите! — завопил Карел. — Помогите хоть кто-нибудь!
Сергей, бессильный, в полном отчаянии, стоял у перевернутой телеги. Уткнувшись в шею Освальда, он плакал и прижимал к губам деревянный крестик.
А Киракос, лежа на улице у ног толпы, крепко зажмурил глаза и зажал уши ладонями. «Ничего не происходит, ничего не происходит», — повторял про себя императорский лекарь, в глубине души сознавая, что он не меньше всех остальных виновен в происходящем.
Еще один булыжник угодил Зееву в спину. Закряхтев, сапожник глухо пробормотал:
— Благословен Ты, Господи Боже, Царь мира, Истинный Судия.
Карел украдкой пробирался вперед. Руки его были еще сильны. Он уже приготовился прорваться сквозь заслон, когда кто-то схватил старьевщика и заломил его длинные сильные руки за спину.
— Пощадите! — дико закричал калека. — Пощадите их!
Но никто никого щадить не собирался. Поднятый повыше, сделавшийся невольным и бессильным свидетелем избиения, Карел видел, как Зеев пробирается к Рохели и как Рохель прижимается к Зееву. Калека молился, чтобы они умерли поскорее. Они все равно не уцелеют — так пусть поскорее окажутся в заботливых руках Господа.
И, словно в ответ на его молитву, Зеев с Рохелью перестали бороться и застыли в неподвижности. Горожане принялись отворачиваться, стараясь не встречаться друг с другом глазами. На всей Староместской площади воцарилась мертвая тишина. Солнце по-прежнему ярко сияло в небе. Облака, пушистые как подушки, беззаботным и рассеянным парадом проносились над головой. Где-то чирикали птички, дети возились со своими игрушками, люди садились полдничать.
Опущенный на землю, освобожденный, Карел посмотрел на два истерзанных тела — мужа и жену. Они этого не заслужили. А кто вообще такого заслуживал? Как мог Господь допустить подобную жестокость? Карел попытался припомнить слова катехизиса. «Кто тебя сотворил? Бог меня сотворил. Что Бог сотворил? Бог все сотворил. Зачем Бог все сотворил? Во славу Себе. Как ты можешь восславить Бога? Любя Его и следуя Его повелениям».
И тут он заметил легкое движение. Спина Рохели едва заметно поднималась и опускалась. Да-да, она дышала. Рохель была жива. Еле жива, но все-таки жива. Если только до нее добраться, незаметно оттащить ее в костел Девы Марии перед Тыном, если бы, если бы… Или он мог бы положить Рохель на телегу, как будто она мертва, а потом отвезти в Юденштадт. Или если бы толпа устыдилась и разошлась… Но прежде чем Карел успел что-либо предпринять, хотя бы двинуться вперед, кто-то еще заметил, как Рохель дышит.
— Она жива! — заорала одна женщина. — Эта жидовка жива!
— Прикончить ее! А потом — в Юденштадт!
Множество голосов дружно подхватили этот крик. Женщины опустили младенцев на землю, чтобы взять булыжники покрупнее. Дети наполнили карманы галькой. Их отцы и деды столпились позади, желая во всех подробностях увидеть, как будет вершиться расправа.
И вдруг словно гром загремел среди ясного неба. Земля содрогнулась, снова и снова.
— Что это? — ахнул кто-то.
Сзади, из-за пределов круга, раздался рев, исполненный гнева. Люди начали переглядываться.
— Это голем! Смотрите! Он вернулся!
Сминая все на своем пути, Йосель огромными шагами прокладывал себе путь в самый центр дьявольского круга.
— Йосель, Йосель! — вскричал Карел. — Она жива! Спаси ее!
Руки Рохели так крепко обвились вокруг Зеева, что голему, обладающему силой дюжины мужчин, пришлось поднять их с мостовой вместе. Так он и вскинул их на свои могучие плечи. После этого он отнес супругов в костел Девы Марии перед Тыном и положил у алтаря. Толпа гуськом просачивалась внутрь, желая понаблюдать.
— Убили все-таки, — негромко произнес кто-то.
— Мертва… — это слово эхом разнеслись по всем нефам. — Мертва, мертва…
Йосель склонился над Рохелью. Ее распухшие веки казались крыльями темно-синей бабочки, что легла, пытаясь прикрыть разбитые щеки. Кровь, темно-красная, как кардинальская мантия, сочились из ран на руках и ногах женщины, растекаясь крошечными лужицами. Ни изо рта, ни из носа не исходило дыхания. Гигант приложил ухо к ее груди.
— По крайней мере, она получила по заслугам, прежде чем этот дуболом сюда добрался.
Йосель резко выпрямился, раскинул руки, запрокинул голову, и из самых глубин его существа, не сдерживаемый языком или способностью к членораздельной речи, вырвался такой стон, какого доселе еще никто никогда не слышал. Каждый услышал в этом стоне что-то свое. Крик ястреба, чье гнездо разорено, вопль призрака в пещере сна, рев медведя, потерявшего свою подругу. Слышал его и рабби Ливо, и жители Юденштадта, которые в этот час живым потоком текли из ворот гетто. И знали, что это был крик великой боли изо рта человека, безумно страдающего в цепкой хватке этого мира. Йосель обернулся в проходе, глаза его горели.
— Бежим! — охнул кто-то. — Голем взбесился!
Отцы и бабки, дети и женщины, сбивая друг друга с ног, выбежали вон из костела и бросились кто куда.
— Раввина сюда, раввина! — раздался вопль. — Это чудище взбесилось!
— Раввин здесь! — отозвался один из горожан. — Здесь он.
Тяжелыми шагами Йосель прошел по костелу между скамей и могучей рукой сорвал с церковной стены каменное распятие. Держа его над головой, он устремился вперед.
— Он громит нашу церковь, оскверняет крест!
Без малейших колебаний голем швырнул распятие через весь зал, и оно, ударившись о каменную стену, разбилось вдребезги. А затем, не помедлив ни секунды, выбежал из костела и как ураган помчался через Староместскую площадь, ногами сшибая котелки с треног, кроша деревянные лотки и навесы, вырывая одежду из-под кип, аккуратно разложенных купцами. Он опрокинул даже короб писца под астрономическими часами. В панике разбегались горожане, а голем подбирал булыжники, которые они еще недавно бросали в Рохель, и швырял им вслед. Кулаки его были как молоты, ноги — как стенобитные орудия, а грудь крепче кирасы. Одной рукой подняв с земли огромный сук, сломанный бурей, он зубами оборвал с него листья и мелкие ветки и брезгливо выплюнул. Затем взмахнул своим оружием, ударил им по мостовой и снова двинулся вперед, хлеща этим чудовищным кнутом направо и налево. Мышцы на его спине вздувались. Какая-то сила ожила в нем, точно змея, очнувшаяся от зимнего сна. Он был подобен разъяренному быку — необоримый в своей первобытной мощи, машина без хозяина.
Пока толпа недавних убийц разбегалась, спасаясь от гнева взбешенного голема, в костел Девы Марии перед Тыном вошли Киракос с Сергеем, который нес Карела. Киракос опустился на колени рядом Рохелью и приложил свои губы к ее губам.
— Она жива, ведь правда? — спросил у врача Карел.
Киракос не ответил: он вдыхал ей в рот воздух. Еще ребенком он видел, как его мать точно так же наполняла живительным воздухом крошечные легкие новорожденных ягнят, которые появлялись на свет синими и неподвижными.
— Сергей, — Киракос приподнял голову, стянул с себя тюрбан и разорвал его пополам. — Перебинтуй ей раны. Останови кровотечение.
И вновь припал к ее губам, мысленно повторяя: «Дыши, дыши. Заставь себя дышать. Пожалуйста, дыши».
И вскоре, словно пробуждаясь от дремы, Рохель заморгала и открыла глаза.
— Зеев? — выдохнула она.
— Твой муж убит, — сказал Карел.
— Не может быть.
— Он мертв.
— Нет… — Рохель судорожно зашептала слова из Шемы: — Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь един есть…
Карел подполз к Зеву. Сапожник неподвижно лежал на спине, глаза его были закрыты, но — о чудо! — грудь его мерно вздымалась и опускалась.
— Погоди, Рохель, твой муж жив! — воскликнул Карел. — Жив он! Воды, Сергей, принеси святой воды из купели. Слава Богу!
— Еще не слава богу, — возразил ему Киракос. — Нам еще предстоит выбраться из города.
Йосель уже добрался до берега реки. Глаза ему словно застила кровавая пелена, и сквозь нее он увидел бегущего навстречу рабби Ливо. За ним, пытаясь не отставать, следовала Перл.
— Йосель, — сказал раввин. — Иди домой.
Что? Домой? Этот человек сказал «домой»?
Да, Йоселю хотелось вернуться домой. Взбежать по лестнице в кабинет раввина, столкнуть там все со столов, расплескать разнообразные чернила, поломать перья, исковеркать все тонкие и изящные вещи своего отца. И он не стал медлить. Он бежал прямо в Юденштадт, ворвался в дом раввина, скачками одолел лестницу и одним взмахом могучей руки, точно яйцо, расколол большой глобус. Так он теперь думал о мире — порченой луковице, мягкой от черной гнили. Могучий удар расплющил армиллярную сферу. Небеса тоже не лучше. Почему Бог не вмешался? Йосель принялся вырывать страницы из книг, рвать в клочья то, что звалось учением. Что толку от знаний? Что являет собой мир людей, его законы? Закон — то, что делает одних людей рабами других. Голем рвал карты, бил стекла и вышвыривал книги из окна. Книжные полки опустели, стулья были перевернуты, из стола выдернуты ножки.
Теперь Йосель должен был найти тех, кто презирал и унижал Рохель, насмехался над ней у нее за спиной, притеснял, у кого не находилось для нее доброго слова, из-за кого ей пришлось бежать, из-за кого она погибла. Он должен до них добраться и отомстить. Однако три сестры — Лия, которая подстрекала остальных, Мириам, которая ей подражала, и Зельда, которая молча потакала им обеим, — затаились в погребе. Люк над ними была крепко-накрепко заперт изнутри на три тяжелых засова.
— Стой, Йосель, остановись! — крикнула ему вслед Перл.
Но гиганта уже было не остановить. В поисках дочерей раввина он метался по Юденштадту, разрывая все, что попадалось под руки. Убиты были и несколько мужчин, которые бросились вперед, пытаясь сдержать его, связать, сбить с ног. Они надеялись, что голем не причинит вреда евреям, ибо он был одним из них. Но был ли голем одним из них? Был ли он таким же, как они? Впрочем, Йоселю уже было все равно. Император должен стать следующим.
Когда он побежал через Карлов мост, несколько мужчин и юношей из Юденштадта бросились следом. Кое-кто из них уже вооружился топорами и молотками. Надо пристрелить его из аркебузы, пронзить стрелой. Однако Йосель был слишком проворен, слишком широкими оказались его шаги. Никому из людей было не угнаться за ним. Может быть, будь у евреев лошади, им удалось бы его настичь. Но конные стражники, которые издали заметили голема, уже считали его если не самим Антихристом, то по крайней мере одним из его посланцев. И храбрые воины позорно бежали, чтобы укрыться в замке, а страшная новость бежала впереди них, и повсюду раздавались крики тревоги. Император и Румпф спрятались в секретном отделении кунсткамеры. С ними спрятался и Петака.
— Йосель, Йосель, стой, во имя любви к Богу, остановись! — умолял раввин, с трудом волочась позади.
Но голем уже не любил Бога. Он больше вообще никого не любил. Йосель вернулся в город, чтобы забрать свою любимую, спасти от нищеты и бед, ибо он нашел работу на рудниках, комнату в Кутна-Горе. А теперь Рохель мертва. Отныне все жители города должны за это ответить. Как же они ничтожны со своими пожитками, со своей убогой жизнями, с их комнатами и шкафами, столами и стульями, недугами и жалобами, с их мерзкими запахами и отвратительной манерой пихать в себя еду, с трусливыми взглядами, слюнявыми ртами, соплями и мокротой, с их несдержанными гениталиями и отвислыми задами, с их грязными складками, опоясывающими костлявые шеи с их «дедушка сидит там, мы произносим наши молитвы, дабы сохранить наши души, а то вдруг ночью мы умрем?» Какое право они имели уничтожить Рохель, как они вообще посмели ее трогать? Йосель помнил ее прелестную кожу, мягкие впадинки под коленками, чудесные ножки. Она, открытая всему миру, оказалась раздавлена подобно птенчику, выпавшему из гнезда. Йосель не мог вынести мысли о том, что скоро черви поселятся в ее нежном ротике и завитках ушей, высосут ее влажные карие глаза, а через год, к ярцайту, тело Рохели сделается цвета мела, станет на ощупь как ракушка, чистым как кость. Через десять лет от нее останется только прах. Это было невыносимо.
Тем утром компания друзей Браге решила заглянуть в «Золотой вол». Несколько дней назад был похоронный кортеж, был гроб, который везла упряжка вороных без единого пятнышка, а впереди шел конь Браге, с пустым седлом, несущий на себе лишь любимые шпоры и плащ хозяина. На кладбище было немало высокопоставленных особ, было сказано немало пышных речей, хотя император, понятное дело, выбраться из замка не удосужился. Теперь же компания скорбящих встретилась, чтобы снова провозгласить тост в память усопшего товарища в уютных стенах «Золотого вола», где им столько раз случалось наслаждаться жизнью. Грустно и с теплотой вспоминали серебряный нос Браге; лося, который был у него в Дании, но однажды был напоен пивом и свалился с лестницы; великую щедрость Браге; его аппетит к выпивке, жизни и еде; его блестящую игру в шахматы. При упоминании о шахматах кто-то мимоходом поинтересовался, куда подевался его достойный оппонент Киракос. Йепп проливал обильные слезы. Кеплер, унаследовавший все записи Браге, включая и точки марсианской орбиты, в обмен на обещание сделать мертвого астронома бессмертным, выглядел совсем потерянным. Фрау Браге была безутешна. А затем, в самый разгар пира, вошел Вацлав. Как снег на голову.
Вацлав Кола, императорский камердинер, вернулся со своей небольшой семьей из Карлсбада. Некоторые считали, что Вацлав уже никогда не появится в Праге, ибо всем было известно, что император не проявил сочувствия к болезни его сына. По поводу его отъезда выдвигались разные предположения. Так, одни заявляли, что Вацлав отправился в Вену, чтобы стать кондитером в одной утонченной и благородной семье. Другие думали, что он наворовал всякой всячины из императорской кунсткамеры и теперь достаточно богат, чтобы стать уважаемым землевладельцем и обзавестись дворцом с видом на Рейн. Некоторые даже предположили, что по пути из Праги Вацлав встретился с Йоселем и вместе они проводят турне по Европе, показывая Йоселя на ярмарках и рыночных площадях — Самого Большого Человека на Свете. До кого-то дошел слух о том, что в Брюгге появился человек неимоверной силы, способный вырывать с корнями деревья; даже из Лондона, где люди в целом выше ростом благодаря древней крови викингов и не удивляются виду великанов, приходили сообщения о мощного сложения мужчине, который сидел в партере театра «Глобус». При этом не никто не подумал: чтобы за столь короткое время переместиться в места столь отдаленные, Йоселю пришлось бы научиться лететь.
Однако Вацлав все прояснил. Нет, он не видел Йоселя; да, его сын выздоровел; да, он слышал о печальном конце Келли. А какое ужасное несчастье — бедный Браге умер от вежливости!
И тут, провозглашая очередной тост в честь благородного датчанина, друзья покойного вдруг услышали исполненный ярости вопль. Потом дверь трактира распахнулась настежь. То, что появилось на пороге, можно было в первый момент принять за гигантского медведя, стоящего на задних лапах.
Действительно, во взгляде Йоселя сверкало безумие. В движениях исчезла гибкость и то своеобразное изящество, которое всегда его отличало. Он двигался подобно существу, управляемому чьей-то злой волей или, скорее, величайшей угрозой и злыми намерениями. Могучие руки голема, вытянутые вперед, были покрыты кровью.
— Йосель? — спросил Вацлав. — Что случилось?
Компания с утра сидела в трактире и понятия не имела о страшных событиях на Староместской площади.
— У него лунная болезнь.
— Его бешеный пес укусил.
— Нет, это последняя стадия сифилиса.
Голем двинулся вперед, его взгляд блуждал, почти не задерживаясь на лицах собравшихся. Одним пинком он перевернул стол, затем отшвырнул скамью. Посетители перебежали в дальний конец зала и прижались к стене. И тут за спиной Йоселя появился рабби Ливо, а с ним и другие евреи. Рабби Ливо ухватил голема за подол рубахи и попытался удержать.
— Йосель, — сказал раввин. — Остановись. Так ты ничего не решишь.
Голем повернулся и так уставился на раввина, как будто впервые его увидел.
— Кто-нибудь, позовите стражу, — слабым голосом пробормотал один из горожан.
Трактирщик, стоящий у очага позади Йоселя, вытащил пристегнутый к поясу нож.
— Нет-нет, — взмолился рабби Ливо. — Не надо.
— Но он всех нас поубивает.
Голем сделал шаг вперед. Горожане вжались в стену, потому что отступать было уже некуда. Трактирщик медленно и неслышно кружил по комнате, стараясь, чтобы не Йосель не смог его заметить. Глаза всех остальных были обращены к нему, все видели в нем спасение.
И тут вперед шагнул Йепп.
— Послушай, Йосель, — произнес он. — Скажи нам, пожалуйста, что тебя так разгневало?
— Горожане убили Рохель, — ответил за него раввин. — Ее до смерти забили камнями на площади. Ее и Зеева.
— Нет, — пробормотал Вацлав. — Только не Рохель.
И заплакал, а за ним и остальные. Громче всех рыдал Йепп.
Йосель опустил взгляд на карлика.
— Иди сюда, дорогой друг, — всхлипывая, выдавил из себя Йепп, — мы тебе руки умоем…
Колени Йоселя подогнулись, и он рухнул на пол. Его руки повисли, глаза были полузакрыты. Теперь он уже нисколько не напоминал злобное чудовище — скорее существо безумное, но безвредное. Он казался опустошенным — от прежнего Йоселя осталась одна оболочка. Он сам не знал, что на него нашло… кроме того, что это было горе — горе и ярость. Он поддался самой низкой из человеческих эмоций — гневу — и, будучи таким огромным, в своем гневе причинил вред множеству людей, может статься, невинным или бессильным. Он разрушил дома. Но хуже было другое. Он вспоминал свою краткую жизнь, и она казалась ему такой же пустой, каким был сейчас он сам. Пустая растрата сил. Он выбирал не то, что нужно, — яростно, бешено и неумело, и ошибка влекла за собой ошибку. Повсюду он сеял лишь зло.
Трактирщик принес таз с водой, несколько чистых тряпиц, и Йепп умыл Йоселю руки.
Если бы он только мог говорить! Он бы сказал: «Это моя вина, ибо именно я поймал ее взгляд. С самого первого дня я домогался жены ближнего своего, я искушал ее. Из-за меня она потеряла все, что было для нее драгоценно, — ребенка, честь, дом, мужа и, наконец, жизнь».
— Уведите его, — сказал Вацлав раввину. — Ведите его домой, пока сюда не явилась стража.
— Идем, Йосель, — нежно сказал раввин.
Они вместе вышли из трактира, сын следовал за отцом. Другие мужчины Юденштадта держались позади, на почтительном расстоянии. Пока они шли к Карлову мосту, Йосель мог увидеть все, что разрушил. Сломанные телеги, разбросанные товары, пролитое молоко, разбитые окна… Люди отворачивались от него, торопливо прятались в переулки, забирались под столы, в шкафы. Йосель опустил голову. Ему было стыдно. Казалось, вид этих разрушений вытягивает из него силы, и он еле добрел до ворот Юденштадта. Какой смысл в его силе двенадцати мужчин? Он всего-навсего голем. Он никогда не смог бы жениться на Рохели, завести домашнее хозяйство, стать настоящим евреем. Теперь он осознал это. И Йосель указал в сторону Староновой синагоги.
Рабби Ливо остановился.
Йосель утвердительно кивнул. Да, время пришло.
— Давай спросим Бога, Йосель. Давай помолимся.
С великой скорбью старик и голем направились к синагоге по Червеной улице. Они прошли под порталом южного вестибюля, украшенного виноградной лозой с тяжелыми гроздьями…
— Йосель, сынок! — воскликнула Перл, сбегая по лестнице из женской части синагоги.
— Подожди, Перл, — остановил ее рабби. — Пойми, мы больше не можем ничего сделать. Пусть он уйдет. Рохель и Зеев мертвы. Прага в развалинах. Все потеряно.
— Нет, Йегуда, они живы. Рохель и Зеев… Они оба живы.
Йосель остановился как вкопанный. Как это понимать?
— Да-да, ты спас их, Йосель! Они живы. Карел только что вернулся и сам рассказал мне. Горожане разбежались, боясь, что ты их убьешь, а стражники испугались не меньше и оставили посты. Так что Освальд безо всяких помех вывез телегу за городские ворота, и никто их не остановил. Да-да, Рохель и Зеев непременно поправятся, а пока что они вместе с Киракосом и Сергеем присоединились к купеческому каравану до Франкфурта, а оттуда до Амстердама. Это правда. Ты спас их, Йосель.
— Вот уж и вправду славные новости, Перл.
— Но есть еще кое-что, Йегуда… — Перл, совсем как восторженная девчонка, хлопнула в ладоши. — Все горожане вернулись по домам, заперли двери, закрыли ставни на окнах, ибо ожидают расправы. Они обещают оставить нас в покое. Они говорят: голем не позволит, чтобы с головы еврея упал хоть один волосок!
— Очень хорошо, Перл.
— Да, Йегуда, очень хорошо. Так что теперь мы хоть какое-то время поживем в мире.
Йегуда ничего не сказал. У них был еще один повод для тревоги. Император. Кроме того, жизненный опыт подсказывал рабби, что мир хрупок, а добрая воля — всего лишь внезапный каприз. И все же его видение, его краткий взгляд на Рай если не изменил всего на свете, то по крайней мере изменил его. Рабби Ливо обрел надежду.
Йосель поднял глаза к небу и увидел журавлиный клин. Скоро наступит осень, листва станет желтой и бурой. Он никогда не видел осень, очень хотел бы ее увидеть, но ему уже не суждено. Зато ее увидит Рохель. Йосель представил себе как она, в своей незабвенной синей юбке, вглядывается в небо. Затем он нагнулся, поднял свою мать и так внимательно на нее посмотрел, словно хотел забрать с собой вечную память о ней.
— Иди, Перл, — нежно сказал раввин. — Оставь нас.
Затем он повернулся к Йоселю:
— Йосель, я не могу.
Голем кивнул, словно говоря: «Да, но ты должен».
Ибо зачем ему жить? Да и как он теперь сможет жить? Кто знает, когда его снова охватит безумие? И им с Рохель никогда больше не быть вместе. По сути, у Йоселя нет будущего. Ни человеческого, ни какого-либо другого.
— Я не могу, Йосель. Ты еврей и мужчина.
Голем лишь улыбнулся. Это была похвала.
— Ты можешь уйти…
Однако рабби Ливо не мог сказать уверенно, что за этим последует. В глазах Йоселя появилась мольба.
«Сделай то, что должно».
Раввин опустил голову, глубоко вздохнул и с едва заметным кивком согласился.
Они вошли в синагогу. Перед ними оказалась бима — кафедра, с возвышения которой читают Тору, занавесь, скрывающая хранилище священных свитков, справа — кресло раввина. Свечи не горели, и было темно, а тишина казалась особенно торжественной.
По лестнице отец и сын поднялись на чердак, где хранились книги, слишком старые и потрепанные, чтобы ими пользоваться. Йосель сразу понял, что здесь побывала Рохель. Повсюду чувствовался ее запах — аромат грибов на лесной опушке и ландышей, крошечных белых цветочков, похожих на колокольчики, которые она любила больше всего. Повинуясь раввину, Йосель лег на пол. Он не стал закрывать глаза, а на его лице светилась улыбка. Ибо перед его глазами снова стояла Рохель — такая, какой он увидел ее в первый день своей жизни. Напевая за работой, она позволяет солнечному свету, точно растаявшему маслу, стекать по ее голове и шее…
Обряд начался. Раввин семь раз обошел вокруг голема посолонь, затем семь раз в обратную сторону — как делал это, когда создавал Йоселя. Он поклонился северу, югу, западу и востоку, потом встал в ногах у голема, нараспев произнес слова молитвы об упокоении.
«Возвеличено и священно будь имя Его в мире, которому быть созданным заново, где Он оживит мертвых и пробудит их к жизни вечной…»
«Кадиш,[52] — улыбнулся Йосель, — кто-то произносит кадиш, чтобы утешить тех, кто меня пережил».
— Послушай, Йосель, я хочу, чтобы ты знал одну вещь, — прошептал раввин, наклоняясь пониже. — Нет, две. Любовь вечна, а смерть — мнима.
Йосель надеялся, что это правда, и все же задумался: если это правда, почему тогда люди оплакивают мертвых? Но у него не было ни языка, ни времени, потому не стоило ломать голову над этим вопросом. Он уже успел понять: есть много вещей в этом мире, над которыми не стоит ломать голову.
А затем равви поцеловал своего сына в лоб, стирая губами букву Е в слове ЕМЕТ — «Истина», оставляя МЕТ — «Смерть».
Ничего не ощутив, словно погрузившись в мирный сон, голем по имени Йосель обратился в прах. Остался лишь отпечаток большого пальца на полу — такую отметку делают узники в своих камерах. След, похожий на сердечко с инициалом, наподобие тех, что дарят друг другу влюбленные. Как все мы вписаны в великую Книгу Жизни.
Это случилось очень рано утром. Утро было прохладным, осенним, небо еще не осветилось, и листва в Петржинском лесу напоминала бледные континенты на разбитом глобусе раввина. В императорских садах теперь цвели бледно-желтые хризантемы, астры и георгины, но в сумраке они казались сплющенными шариками, колючими или волосатыми. Деревья и живые изгороди, подстриженные под разных животных делали цветник похожим на призрачный зоопарк. Была пятница, и совсем недолго оставалось до Рош-ха-Шана. В замке император готовился к визиту раввина. Детали не обсуждали, но зал Владислава уже был обставлен соответственно случаю. Туда перенесли кровать, ибо император был уверен (настолько он вообще мог в последнее время быть в чем-то уверен), что, пока раввин будет читать над ним свои заклинания, ему захочется прилечь. Слуги по такому случаю, разумеется, увенчали голову Рудольфа короной, облачили в роскошный камзол зеленого бархата с сатиновыми вставками, небольшую шапочку из мягчайшей шерсти, цвета морской волны. На рукавах камзола были прорези, которые позволяли видеть нижнюю рубаху коричневого шелка, а пуговки были изумрудными. Края рукавов и застежки сияли голубизной под цвет ярко-голубых чулок, а башмаки на высоком каблуке были повязаны голубыми бантами. Как всегда, император носил при себе небольшой амулет, который получил в подарок еще ребенком. Он представлял из себя золотую коробочку, украшенную жемчугами, кораллами и восточными изумрудами. Внутри коробочки хранилась маленькая лепешка, изготовленная из жаб, крови невинной девственницы, белого мышьяка, белого ясенеца и корня мандрагоры. Амулет должен был ограждать монарха от чумы. Рудольфу аккуратно постригли и расчесали бороду и волосы. Держава и скипетр лежали рядом с троном.
— Ну, Вацлав, что думаешь?
— Вы прекрасно выглядите, ваше величество.
Вацлав терпеть не мог так рано вставать. Это противно всем законам природы — вылезать из теплой постели в такую рань, а в последний месяц такое случалось все чаще и чаще. Поскольку императору все труднее становилось понять, кто в данный момент рядом с ним, а кто нет, Вацлаву удавалось спать дома вместе с семьей. Его маленькая дочурка уже могла вставать на ножки, и вскоре она должна была начать ходить.
Правду сказать, у императора бывали дни хорошие и плохие, хотя последние случались все чаще. Тогда нить разговора становилась слишком тонкой, растрепанной или узловатой, чтобы он смог ее удержать. Рудольф призывал своего давно усопшего брата Эрнста и боялся, что его кузен дон Карлос, хромой горбун, займет его трон. За портьерами таилась целая банда наемных убийц всех вер и народов, какие только бывают на белом свете. Августовские небеса буквально кишели летающими гадами. Сентябрь ничего лучшего не сулил. Оглядывая зеленые холмы Праги, Рудольф видел пыльные бурые земли Мадрида. Императорская коллекция особого утешения не приносила. Ей едва удавалось поддерживать связь императора с внешним миром. Бывали моменты, когда Рудольфу мерещилось, будто в первый день нового года, одна тысяча шестьсот первого, ему все-таки удалось покончить с собой, после чего он опустился в ад со стенами из засохшей крови и полом из острых камней.
И все-таки в этот день, когда ему предстояло стать бессмертным, император казался вполне вменяемым. Более того: можно было сказать (да так, собственно, и было сказано), что стремление стать бессмертным было единственной ниточкой, на которой держалось слабое душевное здоровье Рудольфа. С другой стороны, данному утверждению можно было противопоставить тот аргумент — а произошло это во время дискуссии в «Золотом воле», — что именно благодаря этой навязчивой идее император окончательно и необратимо свихнулся.
Первоначально засвидетельствовать переход Рудольфа в вечность должна была избранная аудитория — Анна Мария, его советник Румпф, чьи советы становились все более сомнительными, Кратон, который впал в старческий маразм, но все же удостоился чести стать главным императорским лекарем, императорский исповедник Писторий, бургграф Розенберг, Кеплер и, разумеется, Вацлав. Однако позже раввин предупредил, что никаких зрителей в зале быть не должно, ибо обряд должно проводить в полном уединении. Впрочем, Рудольф все время о чем-то забывал. Главное, что день был обозначен Кеплером как благоприятный. Луна находилась в Весах, а кроме того, обратившись лицом на север, можно было увидеть Геракла, Дракона, Жирафа и Возничего. Кроме того, это был восемнадцатый день месяца. В ивритском алфавите число восемнадцать соответствовало сочетанию букв, которое читалось как «хай», жизнь.
Раввин медленно поднялся по холму к Градчанам, ненадолго остановился у Бельведера, летнего дворца, где его на беломраморной террасе ждал Кеплер. Затем они вместе перешли по мосту Олений Ров. Слева от них высилась Пороховая башня, где Келли и Ди готовили мнимый эликсир бессмертия. Теперь Ди вновь жил в Лондоне, без гроша в кармане. Келли был мертв, Браге тоже, а голем… Голем просто исчез. После того страшного дня сам город выглядел униженным, а иногда становился суровым и строгим. Помимо всего прочего, несколько драгоценных реликвий, окружающих гробницу святого Венцеслава в соборе святого Вита, во время беспорядков были украдены и так и не были обнаружены. А каменное распятие из костела Девы Марии перед Тыном еще не восстановили.
Раввин и астроном вышли на главную площадь замка, где прогуливался Петака. Старый лев все больше сдавал. Теперь он мог жевать только мелко нарубленное мясо. Здесь их встретили и провели в зал Владислава. Его больше не наполняли бабочки, и он напоминал огромный холодный амбар, а если судить по запаху — скорее стойло. Император уже восседал на своем лучшем троне, том самом, который последний раз стоял здесь во время злополучного пира в честь дня рождения Рудольфа.
— Ваше величество… — рабби Ливо низко поклонился.
— Да, раввин. Я готов.
— Боюсь, ваше величество, нам придется переместиться на берег реки.
— Но там грязь!
Эту часть процедуры император представлял более чем смутно. Да, конечно: все лето рабби объяснял ему… Рудольф не совсем понял, а может быть понял неточно… В общем, для того чтобы стать бессмертным, недостаточно, чтобы над тобой произнесли какие-то слова. Каким-то загадочным образом он будет подвергнут телесной трансформации. Раввин напоминал Рудольфу, как алхимики превращают основные металлы мира в золото. В данном случае, если пожелаете, говорил он, должна произойти некая рекомбинация базовых элементов. Таким образом, императору, по сути, предстояло стать големичным, големным, големостопным, големоломным, трансцендировать (или деградировать?) чисто человеческое состояние. Так или иначе, императору это представлялось несколько загадочным.
Впрочем, это было не важно. Раз вечность, значит, вечность.
— Прах мы суть, ваше величество, — напомнил раввин Рудольфу в этот поистине судьбоносный день.
— Значит, рядом с червями, Йегуда?
— Вспомните шелковичных червей, ваше величество.
— Я хочу быть человеком, только человеком, исключительным, выдающимся, самым человечным человеком.
— Вот именно, — подтвердил раввин.
— Вечным императором — вот кем я хочу быть.
— Безусловно, ваше величество.
— Бессмертным человеком! — император откашлялся и снова взглянул на Вацлава, словно его верный камердинер мог распутать этот логический узел. — Как насчет червей, Вацлав?
— Вспомните, что бабочки начинают как гусеницы, ваше величество, — отозвался Вацлав. — Это всего лишь ступень.
— Ступень? А кстати, где бабочки? — Император внимательно огляделся.
— Их отсюда убрали, — ответил Вацлав.
— Туда, где им гораздо лучше, — добавил Кеплер.
— Ведь вы не боитесь, правда? — голос рабби Ливо выражал бесконечную заботу. — «О да, хотя я по долине теней смерти бреду, зла я не убоюсь: ибо Ты со мной; жезл Твой и посох Твой — они меня утешают».
— Я не собираюсь брести ни по какой долине теней смерти, — император заерзал и принялся вглядываться в складки портьер. Дьявол тени не отбрасывает — именно так его и можно было распознать. И он живет в колодцах. А еще в колодцах живут пиявки. У Рудольфа был портрет работы Арчимбольдо, художник изобразил его в облике Вертумна — бога перемен и растительности. Арчимбольдо также писал портреты из рыбы, дичи, птиц, роз… так что розы могут стать лицом, почему бы камням не превратиться в розы?.. Еще император владел — нет, обладал — «Гирляндой роз» Дюрера, а еще своей коллекцией, замком, всякой всячиной, империей… И все это должно остаться у него навеки.
— Вы даже ничего не почувствуете, — сказал Вацлав. — Разве что легкую щекотку, когда начнете растворяться, когда начнется единение с землей.
— Откуда ты все это знаешь, Вацлав?
— Мы здесь, чтобы помочь вам, ваше величество.
Кеплер стоял, заложив руки за спину и широко расставив ноги.
Он заметно поправился за последнее время. И это тоже непостижимо. Ему же никто не платит — так почему этот звездочет выглядит таким сытым, таким самоуверенным? Может ли несчастный быть счастливым?
— Кто-нибудь, принесите вина. Про эту ерунду с растворением мне раньше никто ничего не говорил. Это слишком напоминает перегонный куб… лабораторию… Келли и Ди… плавящее адово пламя…
— Это вопрос деталей, ваше величество.
— Значит, говоришь, я просто почувствую щекотку?
— На ум также приходят булавочные укольчики. Малюсенькие иголочки, пчелиные жальца, если хотите. Безусловно, ничего сравнимого со сражением или с чем-то таким, с чем вам, как нашему императору, уже приходилось сталкиваться.
Вацлав тоже странным образом изменился. Он всегда был исполнителен и послушен. Но теперь стал слишком исполнителен и слишком послушен. В этом тоже было что-то непостижимое.
Паж вернулся с кубком вина. Рудольф выхватил у слуги кубок и одним глотком его опорожнил.
— Вы уверены, что это разумно? — спросил рабби Ливо. — Я имею в виду — пить вино в такое время?
— Всего один кубок, черт побери. Ладно, едем. Пусть подадут карету.
Вацлав, пятясь, покинул зал и велел стоящему в коридоре начальнику стражи подать карету.
Вскоре императорская карета для повседневных разъездов, с небольшой короной на самом верху, выкатилась на главную площадь. Туда забрались император, раввин, Вацлав и Кеплер. За ними следовала еще одна карета с четырьмя пажами, которые везли с собой парусину для небольшой императорской палатки, которая обычно разбивалась во время сражений, а также несколько лопат. Стражники по указанию Вацлава остались в замке. Дряхлый лев Петака также остался дома.
Еще не рассвело, но окрас неба уже менялось. Императору казалось, что сам воздух напоен надеждой. Проезжая по мосту, он заметил одинокого всадника в капюшоне. Он сидел очень прямо, точно аршин проглотил, а колени были широко разведены. Его белый конь шел медленной рысцой, копыта гулко стучали по пустому мосту.
— Кто это еще в такую рань? — проворчал император. — Я вам точно говорю: этот мерзавец Ди от нас не уйдет. Мы непременно схватим прохвоста и бросим его в яму.
— Вы будете жить вечно, ваше величество, и в вашем распоряжении будет сколько угодно времени. Вы сможете найти кого захотите, надо будет только как следует поискать.
— У меня будет еще больше времени, чем ты сказал, Вацлав. Ибо в следующем же месяце, пока не пошел снег, мы совершим небольшое путешествие в Трансильванию. И еврейку мы тоже найдем. Ведь она меня любит, вы все это знаете.
— Вот нужное место, — сказал раввин. Карета остановилась на берегу реки неподалеку от Юденштадта — как раз там, где был создан голем и где Рохель упала в воду. Рыбачьи сети, растянутые меж вкопанных в землю шестов, были словно сплетены гигантскими пауками. В небе кружили речные птицы.
— Это должно произойти здесь, в такой грязи?
Сегодня император уделил слишком много времени туалету, и грязь вызывала у него особенно сильную брезгливость. Раскисший речной ил ему совершенно не нравился.
Пажи, которые проследовали за императорской каретой к берегу, расставили у самой воды небольшую палатку. Полосатая, бело-зеленая, она была увенчана маленькой короной, а над короной развевался неизменный флаг Габсбургов, и двуглавый орел все так же выпускал когти, и одна голова глядела на запад, а другая на восток. Пажи вручили Кеплеру и Вацлаву лопаты, вернулись в свою карету и стали ждать. Вацлав отвернул два клапана палатки и закрепил — так, чтобы свет восходящего солнца мог проникать внутрь.
— Позвольте, я вам помогу, — сказал камердинер, подводя к палатке императора, чьи чулки и башмаки уже были забрызганы грязью.
— Я должен там лечь?
— Ваше величество, это единственный способ.
Все трое собрались вокруг императора.
— А это не слишком жестокое испытание? — спросил император. — Понимаете, когда я родился, я был болезненным ребенком, и меня тут же сунули внутрь свежезабитого ягненка. А когда полость остыла, с бойни мигом доставили еще одного. И так одного за другим. Только на третий день я смог сосать молоко у кормилицы. И потом всю жизнь боялся тесноты.
— Вы по-прежнему хотите стать бессмертным? — спросил Вацлав.
— Конечно, хочу!
— Тогда ложитесь. А мы сейчас вернемся.
Вацлав, Кеплер и раввин отошли в сторону и переглянулись.
— Уверены, что получится? — спросил рабби Ливо у Вацлава.
— Безусловно.
— Значит, он вернется в замок, убежденный в своем бессмертии? Это четко отпечатается в его мозгу?
— Честно говоря, рабби, вряд ли какая-то идея способна там четко отпечататься, — Вацлав вздохнул. — Скорее она станет частью общей путаницы. Но он больше не будет вам досаждать. Могу вас в этом заверить.
Раввин внимательно взглянул на камердинера.
— Вы стали большим специалистом по софистике, Вацлав.
— Это все Киракос. Я от него научился.
— Понимаю. А откуда средства на поездку в Карлсбад?
— А этому я научился от Келли, упокой Господь его душу. По сути, все началось с одних часов, на которые Келли положил глаз. На них был мавр в тюрбане, усеянном жемчугами и прочими драгоценностями. Поначалу мы собирались подкупить стражу, но затем события начали разворачиваться столь стремительно, что часы остались у меня. Что мне было делать? А реликвии из гробницы святого Венцеслава… Поймите, рабби, я чех. Это достояние нашего народа.
— Больше ни слова, герр Кола. Здесь у вас полное право. Больше того, я должен вам кое-что сказать, и сейчас, пожалуй, самое время.
— Не надо, рабби, — сказал Вацлав. — Я знаю.
— Знаете?
— Более чем подходяще, что я оказался здесь сегодня, в самом конце.
— И никто не пострадает?
— Обещаю, рабби, никто не почувствует боли, ни одному невинному не будет причинен вред.
— Значит, я могу идти домой?
— Счастливого Нового года, рабби.
Тщательно запахнув свой кафтан, чтобы защититься от октябрьского холода, с головой погрузившись в раздумья, рабби Ливо побрел вдоль берега Влтавы к Юденштадту. Кеплер с Вацлавом вернулись к палатке. Пажи, голодные, замерзшие и уставшие, были рады, когда их отослали в замок.
— Как я уже сказал, ваше величество, — начал Вацлав, — вы почти ничего не почувствуете.
— Смотрите, по-моему, скоро взойдет солнце, — вмешался Кеплер. — Так и есть.
— Сейчас вам самое время ложиться спать, не так ли? — спросил Вацлав у Кеплера.
— Да, неплохо было бы немного поспать. Как вам известно, все последние дни и ночи я был очень занят.
— Тогда увидимся, — сказал Вацлав.
— В «Золотом воле».
— Да, в «Золотом воле».
Кеплер направился в Старе Место. Его работа продвигалась неплохо — по крайней мере, лучше, чем раньше. В эти ночи астроном был так близок к Марсу, что чувствовал себя в ладу с великими тайнами Вселенной.
— Итак, пожалуйста, просто полежите спокойно, — сказал императору Вацлав. — Лучше всего закрыть глаза. Я досчитаю до сорока. Ровно сорок лет древние израильтяне блуждали по пустыне. По сорок лет царствовали Давид и Соломон. Всемирный Потоп длился сорок дней и сорок ночей. Существует сорокадневный период после смерти. Христос сорок дней находился в пустыне. Вы услышите, как я буду называть некоторые числа, — продолжил Вацлав, — но вам это покажется полной чепухой. Затем я семь раз обойду вокруг вас по часовой стрелке…
— Полной чепухой, Вацлав? О чем ты толкуешь? — Император в ужасе распахнул глаза.
— Закройте глаза, ваше величество.
— Но слова, что там за магические слова, те слова, которые сделают меня бессмертным?
— Слово, ваше величество, всего одно, и оно — ЕМЕТ, одно из имен Бога.
— Значит, я стану подобен Богу. Хорошо, хорошо. Так просто и в то же самое время так основательно. Всего одно слово. «Бог». Весьма уместно. Я бы хотел стать подобен Богу, очень подобен Богу. А что мне надо делать? Младенцем меня не пеленали — такой обычай. Мои пеленки были просторными, чтобы я мог упражнять ноги, напрягать лодыжки. Вот почему у меня теперь такая прекрасная фигура. Так какое там слово, Вацлав?
— Просто продолжайте его повторять, ваше величество. ЕМЕТ.
— ЕМЕТ, ЕМЕТ, ЕМЕТ.
Вацлав взял одну из лопат и принялся отрывать небольшую канавку вокруг императора.
— Значит, Вацлав, ты в этой своей церемонии, в этом своем ритуале особо плотно меня не зажимай. А где в последнее время все остальные? Где раввин, Кеплер, Браге, Йепп, Ди, Келли, Киракос, еврейка?
— Йепп участвует в шествии паяцев. Не открывайте глаз, ваше величество, солнце вот-вот взойдет. Повторяйте слово.
— ЕМЕТ, ЕМЕТ. Браге предсказал, что меня убьет родной сын. Вот почему, Вацлав, я никогда не женился, а теперь Браге и сам в могиле, бедняга. Говорят, у него мочевой пузырь лопнул.
Вацлав принялся кропить грязь с границы небольших холмиков вокруг императора.
— Прежде чем мы приступим… — тут Вацлав выдержал паузу, — я должен спросить вас, ваше величество, полностью ли вы уверены в том, что хотите стать бессмертным?
— Бога ради, дружок, приступай. ЕМЕТ, ЕМЕТ…
— Очень хорошо.
На Карловом мосту уже выстроилась цепочка телег, направляющихся на рынок.
— Земля, которую я кладу, — она ведь волшебная, разве не так?
Существовало предание, что вся Прага — волшебный город, ибо она возникла задолго до того, как Чех и Лех, два славянских крестьянина, взошли на холм и застолбили эти земли за своими родами. Одинокий метеорит — осколок неизвестного небесного тела — сорвался с холодного неба и упокоился в долине меж семи холмов. А потому некоторые утверждали, будто город все еще хранит следы древнего гостя и служит маяком звездам. По-чешски «Прага» означает «порог».
— Раз эта земля волшебная, Вацлав, — тогда наваливай.
— Ваше желание для меня закон, ваше величество.
— ЕМЕТ, ЕМЕТ, МЕТ, МЕТ, МЕТ, МЕТ, МЕТ.
Вацлав швырнул лопату земли, еще одну, еще и еще, и вскоре ноги императора полностью покрылись влажными комками. Затем живот, затем грудь.
Прежде чем раввин успел повернуть направо, к Юденштадту, он заметил, как рыбаки сталкивают свои лодки в реку. Тяжелая у них работа, подумал рабби Ливо. И как славно быть раввином — учитывая его преклонный возраст. Все больше народу двигалось к рынку по Карлову мосту. Раввин настороженно наблюдал за ними. У него были на то причины. Тадеуш и ему подобные по-прежнему жили в Праге — а сколько в мире таких Тадеушей?
Все, кто приходил в город, чтобы расставить свои лотки и палатки для торговли на Староместской площади под астрономическими часами, замечали на берегу реки карету императора, увенчанную небольшой золотой короной, его любимых гнедых жеребцов и полосатую палатку, над которой реял императорский флаг, флаг Габсбургов.
В Юденштадте Перл читала утреннюю молитву, благодаря Бога за то, что он не создал ее мужчиной. Сегодня пятница, уйма забот. Следует прибраться в доме, принести халу из пекарни, поджарить цыплят. В синагоге Шаббат приветствуют такими словами: «Пойдемте же, дорогие друзья, встретим невесту, Царицу-Субботу, давайте с ней поздороваемся». Это была любимая песня Перл.
Карел опять совершает свой путь по городу. Кости, тряпье, отходы, продаю, покупаю… А на другой стороне земли, за бирюзовым океаном, Киракос и Сергей только что помолились, каждый на своем языке и дремлют, ибо в полдень в Бразилии наступает самое пекло. Чтобы позаботиться о своей небольшой кофейной плантации, им приходится вставать до рассвета, все утро работать не щадя сил, а в полдень ужинать. После дремы они купаются и сидят на веранде, окруженной палисандровыми деревьями и бледно-лиловой бугенвиллиеей. Сергей увлекся шахматами, но пока не может выиграть у Киракоса, зато успешно охотится на больших ящериц. Киракос стал настоящим трезвенником.
У Зеев и Рохели больше не было детей, но прожили они долго, и вряд ли можно было найти более верную супружескую пару. Зеев тачал сапоги для богатых голландских купцов и добился настоящего процветания. Рохель выучилась читать на голландском, немецком и иврите. Благодаря этому, а также уму и учености Рохель избрали главой женщин местной синагоги. В преклонном возрасте она с гордостью стала носить очки, подобно Перл, а ее лицо по-прежнему цветет как роза Шарона. Каждый вечер по будням, сидя у очага и уютно завернувшись в покрывало, расшитое белыми и голубыми нитями, Рохель ровным и красивым почерком записывает разные истории, одни — невообразимые и причудливые, другие — слишком правдивые. А в Шаббат она вслух читает их Зееву и почетным гостям.
Жил-был правитель златого города на семи холмах. Был этот правитель зол или просто безумен? А может быть, зло — это один из обликов безумия? Конечно, люди в том городе боялись за свою жизнь. В один прекрасный день туда прибыли заморские волшебники…
А тем временем на берегу реки стоял мудрый раввин…
Вот работа его рук, дитя его разума.
Тут в сердце Рохели во всей своей звездной славе восставала любовь всей ее жизни. Ничто не менялось на прекрасном лице женщины, но ее охватывали сожаление и скорбь. Как же она не поняла, что правильно, а что недолжно? Почему никто ей не сказал? Рохель, говорил равви Ливо, будь мы способны еще в юности предвидеть все опасности на нашем пути — достало бы нам отваги отправиться в странствие? Чтобы окончательно утешиться, пожилая женщина обращалась к прекрасным образам, что хранила в своей памяти. В то время страха и ненависти, когда Рохель пряталась на чердаке Староновой синагоги, она нашла в себе мужество на цыпочках спуститься вниз и сумела совершенно беспрепятственно осмотреть само здание и все, что оно в себе хранило. Она любовно погладила хранилище священных свитков Торы, коснулась бимы, кресла раввина, кресла Элии, кафедры кантора, деревянных сидений вдоль стен, ощутила тепло Hep Тамида, Вечного Света. И все же больше всего Рохель тронул вид серебряного подсвечника в форме крылатого сердца. На нем было написано: «Ибо с радостью вы должны уходить».
Именно этого Рохель и желала.