Я — зритель.
Сплю в объятьях зала
И вижу сон, Как жизнь убитому сказала:
«Прости за все».
Бери мое добро да горе-злосчастье в придачу…
Ненавижу «частный сектор». Нашу местную «одноэтажную Америку». Нет, воскресным днем, конечно, чудненько выбраться сюда с друзьями: шашлычок, «Изабелла», «Бери шинель, пошли домой». Расслабленно привалиться к стволу старой груши, ощущая спиной его тепло даже сквозь рубашку…
Слиться с природой, без лишней фамильярности с ее стороны.
Зато ночью или поздним вечером, как сейчас, — благодарю покорно! Особенно когда ты не груши под шашлык околачиваешь, а, матерясь сквозь зубы и спотыкаясь через два шага на третий, ковыляешь по здешним канавам. И добро б пьяный! — трезвый я сегодня. Сотка «Борисфена», распитого на скорую рюмку в Доме офицеров, не в счет. Во-первых, по стону, который здесь песней зовется, только на танке бечевой ездить. Во-вторых, фонари отсутствуют как классово чуждый элемент, а исключения из правила разбиты шаловливыми аборигенами. В-третьих же, поскольку я редкий гость на окраинах, есть немалый шанс плутать по этой самой Гиевке, как Моисей по пустыне, сорок лет, пока выберусь к земле обетованной. Решил, называется, «дорогу срезать», придурок…
Неподалеку, кажется, со стороны «Красного Октября», что-то бахает: раз, другой. Шпана петардами балуется. Или самодельными взрывпакетами. Если в наш просвещенно-рыночный век кому-то еще не лень набивать их смесью магниевых опилок и перманганата калия, более известного в народе под названием «марганцовка». Эх, помню, в золотые школьные годы… Ч-черт! Так и ноги переломать недолго. А они, родимые, меня — волка — кормят. Повернуть обратно? Проживет Наташкина бабушка без моей двадцатки до воскресенья, ничего ей не сделается! Она всех нас переживет, эта бабулька. Так, Мальбрук вернулся из похода: кажется, к метро отсюда направо.
На повороте имелась счастливая достопримечательность: косой от гордости фонарный столб, озаренный сплошь засиженной мухами лампой. Или кто там ее засиживал, эту лампу. Вот прямо под столбом из кустов махровой сирени на меня и выпал человек.
— П-по… моги! «Скорую»… раненый я…
Пальцы, покрытые ржавой коростой крови, клещами вцепляются в лацканы куртки. Трещит ткань. Прямо перед глазами — блеск металла. Наручники! Небось, уголовник, из-под конвоя сбежал… тюрьма же рядом, на Полтавском!..
— Напали, гады… деньги! деньги забрали!.. Менты… или бандюги в форме… м-ментовской…
Левое ухо у него надорвано, торчит хрящом. Глаза мутные, лицо, как и руки, вдрызг испачкано кровью. В мертвенном свете фонаря оно кажется неживым, будто в меня вцепился покойник. Или клоун в гриме. Цирковой грим вблизи — то еще зрелище. Не для слабонервных.
— Спаси, б-брат…
Вырваться и удрать?
— Я… извините, я…
В этот миг силы оставляют человека. Видно, все ушли на последний бросок. Хватка разжимается, я едва успеваю подхватить раненого подмышки. Тяжелый, зараза, хоть и росточку воробьиного.
— Держись, мужик! Я сейчас… сейчас…
Едва ли не сваливаю его на землю, прислоняю спиной к забору. Вроде сидит, не падает. И дышит… пока. Проклиная свою мягкотелость, колочу в ближайшую калитку:
— Хозяева! Человеку плохо! «Скорую» вызовите! Эй, хозяева!
А может, у них телефона нет? Должен быть. Хотя бы мобильник. Дом богатый: двухэтажный, с балкончиком… Хозяева дома: вон, окно голубым светится. «Поле чудес» смотрят. «Пользуясь случаем, хочу передать привет сестре Марусе из Пупырьцов, а также ее супругу, почетному стрелочнику Ивану Кузьмичу…»
— Эй, есть кто-нибудь?!
— Вася, гони раклов! Пьянчуги, твари, житья от них нету…
На крыльце загорается свет, в дверном проеме возникает шкаф с головой — надо полагать, Вася. Классический. В руке — сучковатое орудие насилия.
— Чего орешь? Вали отсюда, алкаш!
— Да не алкаш я! Врачей надо… тут мужику плохо…
Про то, что «мужик» ранен и в наручниках, благоразумно умалчиваю.
— Слышь, Ирка? Вызвать? — Шкаф разворачивает фасад в глубь дома.
— А потом штраф платить? Гони в шею!
Амбал в дверях как-то неопределенно, по-бабьи, пожимает плечами. Свет на крыльце гаснет. Вот такие у нас люди. Добрые самаритяне. Эра милосердия во плоти.
Меня берет зло. Бросаюсь к забору напротив — и слышу топот ног.
— Не двигаться! Буду стрелять! Руки на забор!
Ослепленный фонариками, краем глаза успеваю заметить троих в форме.
Все. Приплыл. Сушите весла.
Сердце отчаянно екает, ухая куда-то в область желудка. В животе — ледяной спазм, и очень хочется в сортир. Медленно, словно в дурном сне, кладу руки на забор.
— Ноги ширше! Так и стой.
Так и стою. Если это бандиты, им лишний свидетель — кость в горле. А если и вправду милиция — на меня дело и «повесят». Застали на месте преступления, руки в крови, коньяком пахнет… М-мать! У меня еще и ножик на поясе! Швейцарский «Victorinox», подарок любимой тещи… Маленький? Ну и что?! Человека при желании карандашом зарезать можно.
— Не он это, Сеня!
— Точно… Б-блин!
— Повернитесь.
Поворачиваюсь. Все смотрят на меня. Трое ментов, два фонарика и два ствола. Менты смотрят пристально, фонари — ярко, стволы — нервно. Наконец стволы с фонарями неохотно опускаются.
— Старший лейтенант Стратичук, — козыряет бесфонарный и безоружный мент, привычно распахивая удостоверение у меня перед носом. Разглядеть ничего не успеваю: «корочка» сразу возвращается в нагрудный карман. — Вы здесь не видели человека в наручниках? Возможно, раненого.
Врать бессмысленно: все равно они его сами вот-вот заметят. Да и не собираюсь я врать! Менты, похоже, настоящие, никакие не бандиты. Хотя… одно другого не исключает.
— Вон, у забора, — для верности показываю рукой.
Двое срываются с места. Мигом оказываются рядом с раненым.
— Он! Живой…
— Две дырки, Семен! Ну ты стрелок! Ворошиловский!..
— «Скорую» надо… загибается, п-падла…
— Черт, рация в машине осталась, — чертыхается старший лейтенант Стратичук. — Стойте здесь и не пытайтесь бежать. Нам надо будет снять с вас показания.
Тон у старлея почти дружелюбный. Мой живот потихоньку отпускает. Взамен все тело начинает бить мелкой дрожью. Пытаюсь расслабиться, но начинаю позорно стучать зубами. Не получится из меня Брюс Уиллис. Ни хрена из меня не получится.
Тем временем старлей принимается колотить в знакомую калитку.
— Вася, опять раклы! Опять! — визгливо орет из дома стервозная Ирка. — Я щас мусарню вызову!
Мельком сочувствую Васе. И долго, подробно сочувствую себе. Юморок прорезался… Висельный.
— Мусарня уже здесь! Врачей вызывай, гражданочка! — рявкает старлей.
Из окна неожиданно гремит: «А сейчас, пользуясь случаем, хочу передать привет…» Наверное, Ирка с перепугу дистанционку уронила. Кому хотят передать привет, остается загадкой: телевизор булькает и смолкает.
— Та вызвали их, врачей ваших, — басом откликается шкаф-Вася. — Ломился тут один козел…
Выходит, зря я о нем плохо подумал. Добро, оно завсегда проявится.
— Это я козел. — Служивые смотрят на меня, как на психа. — Я ломился. Этот… беглый… Он из кустов на меня вывалился. Весь в крови. «Помогите», — стонет. Я и начал стучать…
Старлей кивает с удовлетворением:
— Хорошо. Вы все правильно сделали.
За поворотом слышится шум машин. Проулок озаряют суматошные сполохи мигалок, и из-за угла выруливают сразу два «бобика». Один антикварный, с верхом из брезента. Из второго, поновее, выбирается грузный дядька в штатском. Старлей Стратичук спешит навстречу, вскидывая руку к мятому околышу фуражки.
— Взяли, товарищ подполковник! Взяли! Тут свидетель есть, он «скорую» вызвал…
— Ясно.
Взгляд у подполковника генеральский. Насквозь. Во взгляде — лагеря без права переписки. Лет сто, не меньше.
— Поедете с нами, гражданин. Хворостов, проверьте факт вызова. Пусть подтвердят.
А у меня в голове, влетев с изрядным опозданием, бьется одно-единственное слово: «Свидетель! Свидетель!» Ф-фух, гора с плеч… Наверное, со стороны я выгляжу полным идиотом: стою, не зная, куда девать испачканные в крови руки, глупо улыбаюсь всем сразу и одновременно — никому. Самому себе.
Хлопают дверцы, становится шумно. Старлей наконец расслабляется, достает пачку сигарет. Подхожу.
— Извините, у вас сигаретку можно?
— Нужно, — улыбается мент, протягивая мне пачку «LM», и сразу становится очень милым парнем. Похоже, сегодня ночью он напьется до полного обаяния. — Курите.
Вообще-то я курю редко и потому сигарет обычно не ношу, но сейчас организм властно требует успокоительной дозы никотина. Когда прикуриваю от дешевой «одноразки» старлея, руки у меня уже почти не дрожат. Затягиваюсь — так, чтоб легкие и мозги продрало до самого основания. Из проулка подтягиваются еще двое. Оба в цивильной одежде. С ними тащится размалеванная девица, волоча по земле драный жакет. Девице холодно. В свете фонаря видно: на скуле у нее набухает изрядный кровоподтек. Губы пляшут, девица что-то сбивчиво говорит, размазывая по лицу «поплывшую» косметику.
Машинально вслушиваюсь.
— …совсем псих! Совсем! Ненормальный. С ног сбил — и в яр… А вы где были? Где вы были, дебилы?! Он же меня… Он меня чуть не убил! Нож к горлу: читай, кричит, стихи!
— Какие стихи?
Это подполковник.
— Не знаю! — Девица близка к истерике. — Ну, стихи! Как там… сейчас… «Но ты меня пугаешь. Ты зловещ, когда стращаешь… вращаешь..».
— «…когда вращаешь бешено глазами, и как я ни чиста перед тобой, мне страшно».
Честное слово, само вырвалось.
Девица умолкает, жалко шлепая губами. Подполковник с живостью оборачивается ко мне:
— Что вы сказали?
— Это Шекспир. «Отелло». Диалог Дездемоны и Отелло, акт пятый, сцена вторая, — лепечу я.
— Откуда вы это знаете? — Подполковничья бровь ползет вверх. По склону Фудзи, до самых высот.
— Как — откуда? Из пьесы. Я Шекспира читал… в театре видел…
Такое впечатление, будто я оправдываюсь.
— Ясно.
По лицу подполковника видно, что ничего ему не ясно, кроме смутных подозрений на мой счет. Язык мой — враг мой! Молчал бы в тряпочку… К счастью, объявляется «скорая». Раненого в наручниках грузят на носилки. Когда двое санитаров проносят его мимо меня, он вдруг приподнимается и отчетливо, дикторским тоном произносит: «Ваш выход». После чего вновь падает на носилки.
— Что он сказал?
— Ваш выход.
Чушь. Ахинея. Бредит, наверное.
— Вы знакомы?
— Нет. Впервые его вижу.
Подполковник со значением кашляет. Ловит за плечо проходящего мимо врача:
— Куда повезете?
— В «неотложку», куда ж еще?
— Стратичук, возьми кого-нибудь. Будешь сопровождать. Потом позвоните в отделение, доложите. А вы, — это мне, — поедете с нами.
Где располагается отделение, я так и не понял. «Бобик» долго петлял, подпрыгивая на ухабах, лучи фар деловито ощупывали заборы, кирпичные стены домов — и вдруг мы остановились. Табличку у входа я тоже прочитать не успел. Какое-то отделение. А какое? Кажется, в районе Южного вокзала.
Снимать с меня показания взялся лично подполковник. Предварительно соизволив наконец представиться:
— Качка Матвей Андреевич. Старший следователь по особо важным делам, подполковник МВД.
— Смоляков Валерий Яковлевич. Культработник широкого профиля.
— Широкого? Это как?
— Массовик-затейник. Слегка режиссер, чуть-чуть сценарист, частично гример, местами артист, немного…
Я прикусил язык. Когда меня «несет», важно вовремя остановиться. Про «немного пиротехника» следователю знать не обязательно. Во избежание лишних вопросов.
— И швец, и жнец… — Матвей Андреевич излучает здоровый скепсис. — Работаете где?
— Большей частью по разовым контрактам. Клубы, ДК, массовые мероприятия. День города, Проводы зимы, КВН…
— Ясно. Значит, так и запишем: «Постоянного места работы не имеет».
Формулировка мне не понравилась.
— Документы с собой?
— Нет. Только визитки. Вот…
Подполковник берет визитку за краешек, словно не желая оставлять отпечатки. Подносит к свету настольной лампы под полукруглым стальным колпаком. В фильмах такие лампы обычно направляют в лицо допрашиваемому. Хорошо, что я свидетель. У меня от яркого света глаза болят зверски. Профессиональное заболевание. Пять минут под лампой, и я признаюсь в сговоре с Шекспиром.
— Дома сейчас есть кто-нибудь?
— Есть. Должны быть. Жена, сын…
— Позвоните домой. Пусть жена приедет, привезет ваши документы.
Телефон у них старый, черный. Металл диска вытерт до блеска; трубка треснула, перевязана синей изолентой. И гудит, как иерихонская труба. В сей антиквариат хочется кричать до хрипоты: «Барышня! Барышня! Дайте Смольный!»
— Алло, Наташа? Это я… Что? Из милиции звоню, из отделения… Ну почему сразу пьяный?! Ничего не случилось. Свидетель я. Свидетель! Паспорт мой привези — им для протокола надо… Потом расскажу. Да, все в порядке. Живой, здоровый, трезвый, ничего не натворил… Одну минуту! Матвей Андреевич, какое это отделение? Номер и адрес скажите, она сейчас приедет.
Когда кладу трубку на рычаг, натыкаюсь на сочувственный взгляд подполковника.
— Продолжим, Валерий Яковлевич. Полагаю, до приезда вашей супруги успеем закончить. Итак, расскажите, как вы оказались на месте происшествия.
— Из Дома офицеров возвращался. Юбилейный концерт помогал готовить. Засиделся потом с директором…
— А каким образом оказались в районе Нижней Гиевки? Вам что, по пути?
— Там у жены бабушка живет. Денег ей хотел занести. А тут этот тип… из кустов…
— Вот теперь давайте поподробнее.
И я дал подробнее.
Уже в самом конце рассказа (Матвей Андреевич время от времени делал пометки на листе бумаги) нас прервал требовательный зуммер телефона. Подполковник снял трубку, что-то буркнул и затем долго слушал, а я от нечего делать стал осматривать кабинет. Грубо беленый потолок, стены крашены эмалевой «зеленкой». Под потолком — тусклая лампочка без абажура, сплошь в многолетних напластованиях пыли. Пара стульев с жесткими спинками. В углу — облезлый сейф; из скважины, знаменуя утерю бдительности, торчит ключ. Занавеска на окне задернута небрежно, без малейшего желания скрыть грубую прозу решетки.
С особой остротой почувствовалось: времени нет. Сейчас зайдет Берия или Железный Феликс. Или Малюта Скуратов.
— …отлично! Что врачи говорят? Дня три? В сознании? Хорошо. Будет ему завтра нотариус, так и скажи. Оставайтесь дежурить в палате. Оба. Можете спать по очереди. Чтоб жив был! Если что, всю больницу на уши ставь. Утром вас сменят. Все.
Подполковник бухнул трубку на рычаг. По его полному, щекастому лицу блуждала улыбка сытого кота. Неожиданно Матвей Андреевич подмигнул мне.
— А не принять ли нам с вами, Валерий Яковлевич, по пятьдесят капель? Ночь у обоих трудная выдалась, а главное — есть за что. Вы небось, добрая душа, и знать не знаете, кого спасали?
— Не знаю. — Мне удалось качнуть головой сразу утвердительно и отрицательно. — Преступник?
— Х-ха! — Матвей Андреевич уже колдовал над сейфом. На удивление, дверца открылась без малейшего скрипа. — Преступник! Мы этого… этого фрукта четвертый год ловим!.. Как в кино, зар-раза… Серийный маньяк-убийца по кличке Скоморох — чистый Голливуд!
С этими словами подполковник торжественно водрузил на стол бутылку дорогой «Каховки». Снова нырнул в сейф. В результате чего объявились две вполне чистые рюмки, лимон и поломанная дольками (когда успел?!) плитка шоколада «Цирк». Мой ножик пришелся как нельзя кстати.
— За ним не меньше десятка трупов, — продолжал рассказывать Матвей Андреевич, ловко откупоривая бутылку. — И ведь что главное: почерк разный! Ну, давайте. — Коньяк забулькал в рюмки, я потянул носом: аромат оказался весьма недурственным. — За успiх нашої безнадiйної справи! Ох, попил он из меня кровушки…
Чокнулись. Выпили.
— …почерк, говорю, плавает. Студента-заочника ножом пырнул, кассиршу из «Познани» задушил. Утопление, тупые тяжелые предметы… Вроде вас: работник широкого профиля — Сравнение подполковника вызывает у меня легкую оторопь, но я полагаю за лучшее смолчать. — Пока додумались второстепенные детали сопоставить! Оказалось, есть-таки почерк. Только неявный. Потом пара свидетелей нашлись. Вот тогда мы его Скоморохом окрестили. Он с жертвами черт-те что разыгрывал. Футболисты из ДЮСШ буквально вплотную кросс бежали, в лесопарке вечером, — посмеялись и дальше рванули. Решили: актеры пьяные дурачатся. Еще по одной? Праздник у нас сегодня. Не каждый день серию берешь. Ну что, родимый город может спать спокойно?!
Дзынь.
— Вам, между прочим, еще повезло, что он в наручниках был и ранен. Когда его, гада, вязали — он всю бригаду раскидал. Едва не ушел. С двумя пулевыми в корпус. Ну, есть Бог на небе, есть! — взяли Скомороха. Вещдоки собраны, свидетели в наличии… Мне сейчас Стратичук по телефону доложил: готов чистосердечное подписать. Взамен, сукин сын, нотариуса требует. Завещание составить решил. Ну ничего, дня три, врачи сказали, протянет, — будет ему нотариус. И можно дело закрывать. Кстати, напомните еще раз, откуда те стихи были?
— Какие? А-а… Шекспир, «Отелло».
— Это где негр бабу свою душит?
— Да.
— Ну-ка, ну-ка!
— «Но ты меня пугаешь. Ты зловещ, когда вращаешь в бешенстве глазами, и как я ни чиста перед тобой, мне страшно…» Матвей Андреевич, он ее после этого не сразу душит! Там у них диалог. Потом Отелло душит Дездемону и, недодушив, дважды ударяет кинжалом.
— Точно! Нож у него отобрали. Значит, собирался сперва душить, а потом ножом… Ясно. Жаль, Валерий Яковлевич, что мы с вами раньше не познакомились! Привлекли бы в качестве эксперта!
Мы оба смеемся этой несмешной шутке, подполковник наливает по новой: «За все, что хорошо кончается!» — и как раз, когда мы чокаемся, раздается стук в дверь.
На пороге в сопровождении дежурного объявляется моя Наталья.
Пока мы ехали домой — втридорога, в полуночном такси, — Наталья сперва дулась: я, дескать, вся изнервничалась, а он с ментами коньяк глушит! Потом вдруг замолчала, прижалась ко мне, и так мы сидели, обнявшись, до самого дома. Мир. Все обошлось, все хорошо. Все она прекрасно понимает. И я ее понимаю: переволновалась за любимого мужа.
Денис уже дрыхнул, а вот мы долго не могли уснуть. Лежали в постели, я Наташке излагал свои похождения, красочно, в лицах, расплескивая остатки испуга, переплавляя их в смех, в пустячную клоунаду, а дальше как-то внезапно…
Нет, не заснули.
Наоборот.
Разбудил меня телефонный звонок. В половине десятого. Звонил щекастый подполковник Качка. Просил зайти, сверить и подписать свидетельские показания. Но уже не в привокзальное отделение, а на Совнаркомовскую, в Серый дом. На аудиенцию к следователю я отправился пешком, благо от улицы Фрунзе до Совнаркомовской рукой подать. Символично, однако: Фрунзе вроде бы и числился в наркомах, если не ошибаюсь.
А у нас сейчас наркомами наркоманов зовут.
Дежурный на входе о моем визите был явно предупрежден. Мельком взглянул в журнал, в предъявленный паспорт и сразу выдал пропуск, строго предупредив: «Не забудьте сдать на выходе!» Забудешь тут, как же! Это в Австралии один мой приятель ухитрился заначить разовый пропуск в тамошнее министерство обороны — просто так, в качестве сувенира на память! Часовому на выходе сказал, что пропуск потерял, и пока бедняга абориген, жертва цивилизации, соображал, что делать, — преспокойненько себе ушел. А нам Австралия не указ! Потеряешь пропуск — небось вообще отсюда не выпустят. Будешь скитаться по этажам бесприютным призраком коммунизма, стеная и гремя цепями до скончания дней…
— Простите, где здесь тридцать шестая комната?
— Пятая дверь по коридору.
Вот это уже было по-взрослому! Настоящие апартаменты старследа по особо важным. Видно, в отделении ему «времянку» выделили, какая нашлась. Огромный стол — буква «Т» красного дерева. На стенах — панели «под дуб» (или взаправду дубовые?!), книжные полки, тяжесть портьер на окнах. Роскошный письменный прибор (черненая бронза…), два телефона «под старину». Новенький компьютер смотрелся в этом окружении подозрительным иностранцем.
— Здравствуйте, Валерий Яковлевич. Присаживайтесь.
Кресла обиты скрипучей кожей. Сядешь — утонешь.
— Вот, ознакомьтесь.
Беру пачку листков, распечатанных на «лазерке». Следом вручается зеленый маркер.
— В случае расхождений — правьте.
Оперативно работают! И когда успели?
Читаю. Фразы сухие, казенные, не мои — но по сути вроде все верно. Хорошая память у подполковника Качки! Стоп. А это что?
— Простите, Матвей Андреевич… Тут написано: «Услышав подряд три выстрела»…
— Что-то не так?
— Ну, поначалу я вообще не понял, что это выстрелы. Думал, пацаны с петардами. И, кроме того, выстрелов было два.
— Вы уверены? Не ошибаетесь?
— Ну… — Я замялся, пытаясь вспомнить. — Вроде бы два. Но точно ручаться не стану.
— Я понимаю вас, Валерий Яковлевич. Шли, думали о своем, под ноги смотрели, чтоб не упасть… А выстрелов на самом деле было три. Один предупредительный, в воздух, и два на поражение.
Качка смотрит на меня. Ласково, по-отечески. Он смотрит — а мне уже, в общем, все ясно. Конечно, выстрелов было два. Оба — на поражение. А подполковнику надо, чтобы три. Чтобы первый — предупредительный. Понятное дело, начальство в любом случае закроет глаза — опасный преступник, не карманник задрипанный. Ну почему бы не пойти навстречу хорошему человеку?
— Полагаю, вы правы. Пусть остается три выстрела. Я, скорее всего, ошибся.
Качка кивает. Мы прекрасно друг друга поняли. Читаю дальше.
Пару мелких неточностей исправил. Возле каждой правки вывел на полях «Исправленному верить» — и подпись. Еще одна подпись — в конце, после «С моих слов записано верно».
— Большое спасибо, Валерий Яковлевич. Вы нам очень помогли. Ну, бывайте здоровы. Если понадобится, мы вас еще вызовем, но, думаю, надобности такой не возникнет. До суда Скоморох, судя по диагнозу, не доживет… Всего хорошего.
Тем не менее Матвей Андреевич позвонил мне на следующей неделе.
Знакомый кабинет. Зато сам подполковник Качка, друг-собутыльник, сегодня незнакомый. Вроде как заново ко мне присматривается. Сидит, сигарету в пальцах крутит. Но прикуривать не спешит. Молчит. Я тоже молчу. В конце концов, это он меня вызвал. Ему и говорить первому.
— Скажите, гражданин… э-э-э… господин Смоляков, были ли вы знакомы с гражданином Кожемякой Николаем Игоревичем?
Что-то мы сегодня больно официальны. Темнишь, начальник?
Морщу лоб.
— Да вроде бы нет. Фамилию не помню. Может, в лицо…
— Вот фотография. Узнаете?
Мужчина. Примерно одного со мной возраста. Плоское рябое лицо, нос картошкой, каштановые волосы небрежно расчесаны на косой пробор.
— Нет, не знаю. Хотя… — Еще раз вглядываюсь в фотографию.
— Попытайтесь вспомнить.
Честно пытаюсь. В голове прокручивается калейдоскоп лиц. Примеряю их, словно маски, к фотографии. Маски… грим… лицо — клоунский типаж, кровь на щеке, надорванное ухо…
— Скоморох?!
— Он самый. Так вы были знакомы?
— Нет. Тогда, на Гиевке, увидел впервые.
— С одной стороны, у меня нет оснований вам не верить. — Голос Матвея Андреевича звучит вкрадчиво. Кошачья лапа, не голос: бархат скрывает острые когти. — Но с другой стороны, как вы в таком случае объясните, что покойный Кожемяка Николай Игоревич, он же Скоморох, упоминает вас в своем завещании?
Потолок валится на голову.
— Меня?!
Видимо, все, что я думаю по этому поводу, написано аршинными буквами на моей физиономии. Поэтому подполковник вопросов больше не задает. Во избежание инфаркта. Ловко, словно карточный шулер, пускает по столу два листка ксерокопий.
— Ознакомьтесь.
В моих руках — копия заверенного нотариусом завещания Кожемяки Николая Игоревича, находившегося на момент подписания «в здравом уме и трезвой памяти». В последнем я, честно говоря, сомневался. Следующие строки подтверждают сомнения:
«Резное же изделие из кости домашнего животного, сделанное согласно китайской традиции „шар-в-шаре“, завещаю Смолякову Валерию Яковлевичу, проживающему по адресу…»
Адрес правильный. Мой адрес.
— А вот и это… Резное изделие. — Матвей Андреевич извлекает из ящика стола некую безделушку. — Возьмите, не бойтесь.
Действительно, «шар-в-шаре». Самый крупный, наружный — чуть больше шарика для пинг-понга. Сколько ж их тут, шаров этих? Четыре? Пять? Искусная резьба, фигурные отверстия в форме листьев, цветов, значков Инь-Ян и хитрых загогулин. А внутри, в самой глубине, что-то тускло мерцает, переливается сиреневым… бордовым?.. нет, все-таки сиреневым светом. Красивая цацка.
И тут до меня доходит!
— Вы что здесь, совсем охренели?! — Кажется, я говорю свистящим шепотом, но стекла на окнах отзываются слабым дребезжанием. — Какого… черта?! Я спрашиваю: какого черта вы сказали вашему маньяку, как меня зовут?! И адрес?! А если его дружки теперь заявятся в гости?! У меня сын подросток! Жена! А если…
Не могу остановиться. Кричу, испуганный самим собой: «наехать» на подполковника милиции в его собственном кабинете?! А Качка-то стушевался, моргает, безуспешно пытаясь вставить хоть слово:
— Не давали мы ему вашего адреса!
— Это произвол! Хуже! Это пособничество преступнику!
— …не давали! Он ведь и не спрашивал! Мы вообще ничего…
— Откуда же он тогда узнал?!
Шарик выпадает из пальцев. Катится к следователю.
Гаснет блеск в сердцевине.
Будто финальный прожектор в конце спектакля.
Я постепенно остываю, и мне становится стыдно за мальчишескую вспышку. Но, как ни странно, Матвей Андреевич, похоже, совсем не обиделся. Наоборот: расцвел, заулыбался.
— Вот и мы думали: откуда? Может, знакомы вы были? Может, скрываете? Теперь-то ясно… Шарик этот, кстати, у Скомороха при себе был на момент ареста. А дружков не опасайтесь: нет у него дружков, в одиночку работал, гаденыш. И претензий со стороны родственников тоже не бойтесь: завещание законное, заверено нотариусом. Он же вам не квартиру, как жене, завещал! Шарик — ерунда, дешевка, наши эксперты смотрели. Будет вам на память. Сейчас нотариус введет вас в право наследования…
Действительно, едва я начал извиняться за нервный срыв, как в кабинете возник молодой еще человек. Чистое тебе «северное сияние»: блеск лысины, лак туфель, заколка для галстука и очки в тонкой золотой оправе. Вывалил на стол груду бумаг, показал, где расписаться, содрал двенадцать гривен пятьдесят копеек пошлины (хорошо хоть, деньги с собой были!), пожал мне руку и дематериализовался.
Я обалдело глядел на наследство.
— Что ж, поздравляю, — встал из-за стола подполковник, давая понять: аудиенция окончена. — Больше у меня к вам вопросов нет.
Ухожу, ухожу…
Дома я продемонстрировал шарик Наташке. Вместе с копией завещания. Первой ее фразой было «Ой, какая прелесть!». Затем Наталья осмотрела шарик внимательнее и уже более скептически. Вчиталась в текст завещания. А когда я, заикаясь и робея, пояснил, кто есть наш благодетель Скоморох-Кожемяка, — грянул гром.
— Лерка, рехнулся? На кой черт ты дал маньяку наш адрес?!
Я даже не обиделся. Вспомнил миролюбие подполковника.
Однако оправдываться пришлось больше получаса.
— Может, она антикварная? Дорогая? — поинтересовалась в финале супруга, сменив гнев на милость.
— Ага, как же! Тогда б с меня не двенадцать пятьдесят пошлины слупили!
Довод показался Наталье достаточно убедительным, и она потеряла к шарику всякий интерес. Явившийся из школы Денис повертел цацку в руках, скривился: «Фигня какая-то» — и ушел в свою комнату.
На серванте шарик смотрелся нелепо, поэтому я забросил его в ближайшую вазочку.
Пусть лежит.
— Там Денис из ящика эпистолу вытащил. — Наташка ткнула пальцем в телевизор, на котором белел длинный конверт. — Поминальную. Тебе, беженец ты наш! Интересуются, когда добежишь!..
Это была обычная для нашей семьи шутка.
Десять лет назад, когда мама с дедом собрались мотать в Штаты, я умудрился получить статус беженца. За компанию. Время перемен между уроками жизни: рок-н-ролл и Союз были уже мертвы, притворяясь живчиками, а мы — еще нет и тупо смотрели на ряды банок с хреном в «Гастрономах». Телевизор разливался кладбищенским соловьем, деньги мутировали в обои для сортиров. Мама силком вытащила нас с Натальей и шестилетним Дениской в Москву, в посольство США; мы проторчали там полдня, в жаре и толкучке, не имея возможности выйти даже на минуту. Анкеты, бланки, справки… Особенно ярко из общего контингента запомнилась грудастая баба-зоотехница, Арина Тихоновна Шапиро. Уроженка села Большие Варнаки, в цветастой шали и ситцевом сарафане с рюшами, она активно страдала от погромов. Всякий желающий мог слиться в сочувствии к Арине. Увы, жертву насилия слушали вяло, сочувствовать и вовсе отказывались, втайне завидуя несокрушимому здоровью: призрак медосмотра пугал многих. Уж не знаю почему. Дениска просился в туалет, хотел кушать; позже, когда мы уже покинем гостеприимное здание, он остановится у помойки во дворе и грустно скажет: «Кашей пахнет!» Представ наконец перед мрачным Ответственным Сотрудником Службы Иммиграции и Натурализации, озверевшим от многочасового собеседования с отъезжантами, я посочувствовал ему и себе. Вслух. Это был первый случай, когда моя болтливость оказалась кстати. «Вы собираетесь ехать?» — с интересом спросил Ответственный Сотрудник, внезапно став похожим на человека. Нет, честно ответил я. И поправился: думаю, что нет. Разве что танки на улицах… «Вас притесняли?» — у Ответственного Сотрудника пробился легкий, почти неуловимый акцент. Или просто намек. Нет, честно ответил я. И без рвения поправился: ну, не особенно… «А зачем вы тогда подали документы?!» — Ответственный Сотрудник наклонился ко мне, внимательно разглядывая мое лицо. Будто диковинную рыбу в аквариуме. Не знаю, честно ответил я. Мама очень просила, а дед старенький, его огорчать вредно. Вот и подал.
Все равно ведь не примете.
Снаружи, выслушав содержание нашей беседы, вся очередь дружно вынесла мне диагноз: дегенерат. И зря. Я обрел вожделенный ими статус, «в соответствии с разд. 207 (с) Закона США об Иммиграции и Национальности (INA), с учетом поправок…», а большинство из этих тертых, битых, заранее подготовленных к любым каверзам ходоков осталось с носом. С тех пор по сей день (слава заокеанской бюрократии!) я получаю регулярные напоминания: «Если вы в такой-то срок… будете лишены… ваши данные…»
«Поминальные эпистолы», — смеется Наташка.
Я дегенерат. Я выбрасываю эпистолы в мусорное ведро.
Беги, Лола, беги…
Совершенно не представляю, что буду делать за океаном. Жить на пособие? Кому я там нужен с моей профессией, вернее, с полным ее отсутствием?! Иногда, матеря жизнь за суету сует, втайне понимаю: иначе я уже просто не смогу существовать. Вода для пескаря, грязь для червяка — вот что значит для меня ежедневная беготня, грызня, дурацкая самодеятельность и посиделки с такими же бедолагами, как я. Отними — сдохну.
Думаю, патриотизмом здесь пахнет меньше всего.
Эгоизмом пахнет.
— Денис опять прогулял школу, — сказала Наташка. Я спиной чувствовал ее взгляд: напряженный, ожидающий. — Мне звонила завуч.
Пытаясь отмолчаться, прячу конверт в бюро. Делаю вид, будто роюсь в бумагах. Как назло, под руку не лезет ничего путного, кроме престарелого вирша, написанного к рождению сына. «Тили-бом, тили-бом, на ушах стоит роддом…» Бумага потерлась на сгибах, чернила выцвели.
Дела давно минувших дней…
— Ты совершенно не занимаешься ребенком. Вчера от него пахло пивом.
Вечерний моцион. Наташке надо скинуть напряжение дня. На самом деле Дениска не так уж плох. Учится нормально. Ходит на карате: я рядом с ним выгляжу тщедушным хлюпиком. Леонид Петрович, Денискин тренер, очень хорошо о нем отзывается. Пивом, значит? В его годы я пил за гаражами приторно-сладкую настойку «Клубничка», закусывая ломтиком «Докторской». А однажды, подгуляв в компании друзей-оболтусов, стал разбрасывать по двору пустые бутылки — в полной уверенности, что за ночь они лягут в борозду, взойдут и заколосятся.
Мне тоже завуч домой звонила.
— Ему через год поступать! А он сам не знает, чего хочет!
— Я тоже не знал…
Вот это зря. С женой, захотевшей выговориться, надо молчать. Как партизан. Как Аладдин в сказке. «И встретит тебя в подземелье женщина, ликом подобная матери твоей, крича „Сын! Сын мой!“ — но остерегись отвечать ей, ибо, ответив хоть слово, пропадешь и навеки останешься там…»
Теперь надолго. Когда придет Дениска, на его долю ничего не останется. Кроме курицы с остывшими макаронами. Все остальное получу я.
— Оно и видно! Посмотри на себя! Ты хочешь сыну такой же судьбы?
Наташка раскраснелась, глаза горят праведным гневом. Мы очень любим друг друга. Это правда. Мы оба очень любим Дениску. Это тоже правда.
Мы — все трое — слишком часто цепляемся острыми углами. От любви.
И это куда бóльшая правда, чем две предыдущие.
Сажусь на диван. Я знаю, что произойдет в ближайшие двадцать минут. Архитектоника пьесы, игранной тыщу раз. Экспозиция и завязка благополучно состоялись. Теперь: развитие действия, кульминация и развязка. Постановочный план утвержден худсоветом ныне, присно и вовеки веков, аминь. Главное — вовремя подавать реплики, терпеливо дожидаясь занавеса. Не пуская драму внутрь. Формально являясь участником, оставаться зрителем.
Китайская дребедень «шар-в-шаре». Шар в шарике, и в шарике, и еще в шаре…
Наследство.
Наташка включается сразу:
— С тобой когда-нибудь можно поговорить серьезно?!
Столовая в квартире Смоляковых.
На заднем плане большое четырехстворчатое окно. Две створки посередине открыты. За ними, на заднике, изображен пейзаж, возможный только с третьего этажа: ветви цветущей акации и часть улицы, полускрытая листвой. Видна пластиковая вывеска «Вторая жизнь: дешевая одежда из Европы».
Валерий сидит в левом углу сцены, на диване. Откуда-то, вероятно, из чужой машины, слабо доносится «Ай-яй-яй, убили негра, убили…».
Наталья (нервно ходит по просцениуму, между столом и сервантом). Если ты приносишь деньги в дом…
Валерий. Наташ, не надо.
Наталья. …это не значит, что все остальное тебя не касается! Парень скоро жену в дом приведет! Вроде этой Насти! Или найдет другую шлюшку!
Валерий (потянувшись, машинально берет столовый нож, начинает крутить в руках). Почему обязательно шлюшку? И потом: рано ему еще. Хороший парень, напрасно ты… Ну, слегка разгильдяй. А кто в его возрасте уже определился с профессией?
Снаружи, в невидимой машине, добавляют громкость. Видимо, владелец скрашивает себе возню с ремонтом. Назойливое «Ай-яй-яй, убили негра, суки, замочили…» лезет в уши, заставляя ссорящихся людей говорить еще громче, перекрикивая музыку.
Верхний свет становится тусклым, будто в люстре погасли две лампочки из пяти.
Фигуры людей больше похожи на тени.
Наталья. Я! Я определилась! Я всегда знала, что хочу на филфак!
Валерий (заводясь). А толку? Ну, закончила. Ну, сидишь редактором за гроши. Великая победа!
Наталья. Я пишу! Я творческий работник!
Валерий. Да ладно! Пишет она… Ах, Наташенька, вот наброски Остапа Ибрагимовича «Как я бросил пить и стал депутатом!». Сделайте из них приличный мемуарчик к восьмому января! Творческий работник!
Наталья (резко останавливаясь). Какая же ты все-таки сволочь! Нет, какая же…
Света почти нет.
Блестит нож, вертясь в пальцах Валерия.
Очень громко: «Ай-яй-яй, убили негра…»
Когда Наташка наконец скисла, я обнаружил, что кручу в пальцах нож. Столовый. С прожженной ручкой из пластмассы. Очень даже недурственно кручу. Для такого колчерука, как я, разумеется. Лезвие подмигнуло солнечным (верней, электролампочным) зайчиком, напомнив давний эпизод, когда в ТЮЗе ставили Эдлиса, «Жажду над ручьем». О Франсуа Вийоне. Я тогда шабашил на полставки: фонограмму под заказ монтировал, а потом сидел на музыке. Это сейчас компакт-диск ткнул, и всех делов, а тогда ленту «Свема» ножничками, да ракорды цветные вклей, да следи, чтоб старенький «Юпитер» не зажевал в самый ответственный…
Премьера. Скучаю в будке за пультом. Сцена — как на ладони, зал тоже. Бью баклуши: знай-снимай с паузы, крути громкость, микшируй и снова вовремя на паузу ставь. Главное — не промахнуться. Мне их главный так и сказал перед началом: «Промахнешься — убью». И про сверхзадачу плести начал. А я его на хрен послал. Убьет он меня, Немирович драный, если я их бодягу наизусть знаю! Плюс партитурка рядышком, с ключевыми репликами. В общем, голый робот. И надо же: в зубах давно навязло, на генералках волком от тоски выл — а увлекся, как малолетка в первой кровати.
Одна из самых удачных сцен. Когда Франсуа в исполнении истерика Артема Тарасюка достал всех и банда собралась его резать. Рыжебородый статист первым выхватывает нож. Красиво — черный плащ крылом взлетает вверх, и из этого крыла (руки не видно!) прямо в луч прожектора высверкивает лезвие. Рыжебородый медленно идет на Артемку, крутя порхающий в пальцах нож — с виду жуткий тесак, а может, и не только с виду, я их режиссера знаю, он же фанат, он пропустит… Тарасюк пятится к рампе. Сейчас главарь банды должен схватить заранее поставленную у задника бочку и с ревом швырнуть ее в братву. Только главарь отчего-то запаздывает. Артемка у самой рампы, дальше отступать некуда. Еще шаг, жест, миг — и нож рыжебородого войдет ему в грудь. Ну же!.. Смесь ужаса и восторга. Взлетает мрачное крещендо «Чаконы» Ганса Найзидлера, с «подписанной» сзади грозой — рука машинально выводит громкость на максимум. Я там, в зале, со всеми, я смотрю, как впервые, я жду катарсиса…
Краем глаза замечаю: покраснев от натуги, главарь на арьерсцене с усилием вырывает над головой бочку. Юрка Литвин, бывший морской пехотинец, похож сейчас на Верещагина из «Белого солнца пустыни». Ваше благородие, госпожа Удача… Зачем пуп рвать, она ж пустая?! Рев главаря заглушает музыку к едрене фене, лютни не слышно, «Чакона» сдохла, одна гроза огрызается хриплым лаем грома. «Кореша», включая рыжебородого, шарахаются врассыпную, тараканами от хозяйского тапка. Перед рампой с грохотом разлетается в щепки бочка, из нее — чертова уйма песка… часть просыпается в зал, на ноги первому ряду…
Овации. Зал рукоплещет. Я — тоже, даже не заметив, когда успел снять звук и нажать «паузу». Здорово! Но странное чувство не дает покоя, отравляя катарсис. Да, театр. Да, пьеса. И тем не менее трудно отделаться от мысли: если бы рыжебородый все-таки зарезал Тарасюка — катарсис был бы полным! А он мог, я нутром чую — мог бы… Что за чушь в голову лезет?!
После премьеры выяснилось: утром не в меру ретивый пожарник насыпал в бочку-реквизит кучу своего противопожарного песка! Юрка Литвин, хватаясь то за спину, то за живот и ругаясь, как целый взвод морской пехоты, собрался набить пожарнику морду, но не нашел.
А чувство ущербности катарсиса я запомнил, наверное, на всю жизнь.
— …положи ножик, — сказала остывшая Наташка. — Порежешься.
Слушаюсь, мэм.
И этот проклятый сосед, с его машиной, сменил наконец волну. Настройки радио с полминуты ворчали, обнюхивая шкалу, пока из моря звуков не всплыл Михаил Щербаков:
…Неужто разговоры тебя, брат, не пресытили,
Когда весь мир вокруг — актеры,
а мы с тобой — простые зрители,
И кто-то там другой, над сценою,
давно пропел мои слова дрожащие
О том, как я люблю тебя, бесценная,
люблю тебя, дражайшая…
Благовещенский собор — понимаю.
Благовещенский базар — не понимаю. Никогда не пойму. Однофамильцы, ясное дело. И похожи: яркие, наляпистые. Наш собор, говорят, на дурном месте построен. То с него кресты валятся, то молния по кумполу шарахнет. Вот и базар: толкотня, гвалт, и никаких тебе благих вестей, кроме навязшего в зубах «Подходи-налетай!». Не люблю я их обоих.
От пищи духа до жрачки брюха — пять минут наискосок.
— Почем кинза?
— Сорок копеек пучок.
— Давай. И петрушки…
Если бы не стиральный порошок, в жизни бы сюда не пошел. Мало ли тихих базаров? Сумской, например. И к дому ближе. И пиво там в кафешке холодное. Темное «Монастырское» пополам со светлым в один бокал. Вобла… Словно отзвук восторженного мата: «Во!.. бла!.» И карман все время придерживать не надо. Зато тут порошок дешевле, м-мать его… Еще на старте семейного бытия подписал для жены шутейную грамоту. Обязуюсь, мол, то да се, менять носки, крутить мясорубку, включая походы на базар раз в неделю. По причине грубой физической силы и отсутствия тачки. Вона чем шутка обернулась…
— В-ва, дарагой, какой гранат! Ц-ц-ц! Счастье, не гранат!
— А уступить?
— Слюшай, мущин, куда уступить?! Зачем уступить! Вах! Обидеть хочешь?!
Ага, обидишь его, вахаббита. Ладно, беру два ядреных счастья. Один лопнул, в трещину кроваво-сочная мякоть прет. Толкаюсь мимо россыпей зелени, мимо штабелей яиц. Мимо желтых кур, бесстыже раздвинувших жирные ляжки. Окорочка, значит. Фламандский натюрморт кисти Ламме Гудзака. Нет, братцы-сестрицы, мне к выходу. Рюкзак на ходу завязал, застегнул, за спину кинул. Ненавижу тяжести в руках таскать. А на спине — милое дело.
Вьючное я животное.
— К-куды прешь?!
Куды надо, туды и пру. Ну, зацепили тебя пряжкой. Ну, смолчи: бывает, мол.
Нет, развякался.
Яблоки-груши на прилавках вдруг показались восковыми. С вмятинами от пальцев нерадивого бутафора. Петрушка с укропом — ткань на проволочках. Абхазец в кепке — плохо загримированный статист. Галдеж — фонограмма, вся в склейках. В косых лучах прожекторов пляшет пыль. Изнанка представления. Показанная зрителю, она разрушает магию.
— …льдь! Сельдь! Малосоленая…
Иду за порошком. Самую здоровую пачку возьму. Чтоб надолго хватило.
Когда, осчастливленный увесистым мешком «Бинго-автомат», выбирался на мост, — воронья лапка уцепила рукав. Над головой ветер драл когтями вывеску «Торгiвельний майданчик». Рюкзак упрямо сползал на задницу: надо снять, лямки подтянуть. Домой хочу. По Бурсацкому спуску, в метро. Домой. А тут — лапка.
— Погадать, абрикосовый? Всю правду скажу, на прошлое, на будущее, на любовь, на удачу…
Вот это «абрикосовый» меня доконало.
Молодая цыганка встряхнула цветастое полено, спавшее у нее на руках. Полено зашлось было со сна пронзительным воплем — и смолкло. Зачмокало, засопело… Не захотело помогать маме крутить толстого фраера. Или у цыган не фраер? Жаль, спросить не у кого: я из истории трудовых ромалэ только «Возвращение Будулая» изучил. С молдаванином Михаем Волонтиром в главной положительной роли.
— Ай, абрикосовый, Катя все знает, все ска…
Впервые увидел, как цыганки бледнеют. Щеки пеплом засыпало. Лоб — в синеву. Под левым глазом жилка ударила пульсом. Чуть ребенка в реку не швырнула. И бочком, бочком от меня.
Странный кураж поджег сердце. Будто окурок — мешковину декораций.
— Стой! Стой, говорю! Гадать будем!
Рукав ее блузки оказался тонким, но прочным.
— Пусти! Пусти, абрикосовый!
— Ах, абрикосовый? Все, значит, яхонтовые, все брильянтовые, а я абрикосовый?! Гадай, Катя! На!
Свободной рукой рванул из кармана червонец. Последний. Чуть не рассыпал мелочь.
— Пусти!
— Гадай! Кому сказано!
Тут старуха Изергиль подлетела. Юбки — радугой, в лошадиных, вывороченных зубах — темная палочка «More». Хорошо живут, кучерявые…
— Джя! Джя! — это она к молодой. Беги, мол.
Следом детвора: стайкой. Еще три бабы. Нет, четыре. И два мужика. Целый табор. Сейчас будут в небо уходить. Червонец в руке мокрым показался. Выпустил я Катину блузку. А кураж не гаснет. Все утреннее раздражение в одно сошлось. Не хочешь мне гадать, красивая? Будешь!
Темно кругом сделалось.
Уютно.
И твердый бархат кресла за спиной.
Мост через реку, выше Благовещенского базара. На тротуаре сидит безногий нищий, рядом женщина торгует шнурками и средством от насекомых. Дальше — лотки с игрушками, сигаретами, батарейками для бытовой техники. Возле арки, ведущей к оптово-промышленным рядам, толпа цыган окружает Валерия Смолякова. На заднике блестит купол колокольни и темно-синий плакат рекламы «Winston: скажешь, у меня нет вкуса?!»
Девица с плаката, похожая на скурвившуюся Золушку, строит зрителю глазки.
1-й цыган (набычась). Зачем кричишь? Зачем держишь? Разойдемся по-хорошему…
Валерий закидывает рюкзак повыше, спиной пятясь на авансцену. Ярко-красный рюкзак с белой надписью «Marlboro» собирает на себя внимание, мешая отвести взгляд. Цыгане как приклеенные движутся следом. Галдят дети. Поверх гомона, из турели малых колонок, размещенных высоко, у самых падуг, медленно возникает знакомая по фильму «Табор уходит в небо» мелодия. «Я умираю, мама» в исполнении Тахира Боброва.
Остро вспыхивает, захлебываясь, соло гитары, чуть позже — плачущий голос.
1-й цыган. Разойдемся, да?
Валерий. Пусть гадает! Я ей ручку позолочу!
2-й цыган (монотонно, без интонаций). Хочешь, денег дам? Хочешь? Денег…
Старуха. Катька дура! Дура! Слепая дура…
Валерий (близясь к истерике). Гадай! Что было?! Что будет?
Старуха. Ой дура… ведь видела же!..
Валерий. Что?!
Гаснет рампа. Левый выносной прожектор берет в круг двоих: Валерия и 1-го цыгана. Остальные люди становятся безликой массой. Из кулис добавляются статисты, растворяются во тьме, наполняя пространство дыханием.
Издалека плачет скрипка.
В зале, у боковой двери, тускло светится оранжевый плафон с надписью «Аварийный выход».
1-й цыган. Отпусти девку…
Валерий (скидывает рюкзак к ногам, долго хохочет). Я что, держу? Держу?! Я?!
1-й цыган. Отпусти… Возьми меня.
Валерий. Спляши, кудрявый! Спляши мне! Тогда отпущу! Все пляшите! Все!!!
Мелодия плавно переходит в плясовую. Тонкие, резкие лучи «пистолетов», затененных цветными фильтрами, шарят по толпе. В их мелькании люди начинают двигаться: топают, шевелят руками. В такт музыке — нервно, зло — кричит младенец на руках танцующей Катьки. Толпа статистов пляшет: со скучной неистовостью. Калейдоскоп бликов, взмахов, жестов. Языками пламени бьются алые рубахи, создавая иллюзию адского костра. Стихия пляски постепенно захватывает всю сцену, кроме оазиса неподвижности вокруг Валерия. Он напоминает гвоздь в кипятке.
Кое-кто из танцоров падает, продолжая дергаться на полу.
1-й цыган — растерзанный, хромающий — не прекращая пляски, как заведенный, вырывается из общей массы. Падает на колени. Вздрагивая от навязанного ритма, ползет к Валерию.
В музыке возникают жесткие, металлические диссонансы.
1-й цыган. П-пусти… пусти-и-и!..
Валерий смеется и начинает бить цыгана ногами.
Один за другим гаснут «пистолеты». Остается один: густо-красный.
— Что? Что случилось?
— Да цыганва, м-мать их… Пацана одного на бабки поставить хотели. Набежали, с-саранча: дай, погадаю! Позолоти ручку! А пацан, блин, крутой…
— Так им и надо! Кто б всю ихнюю породу…
— Та вы, товарышу сержант, спизнылысь! Усе, гаплык…
Я обернулся уже у самого входа в метро. Рюкзак, подхваченный наспех, немилосердно оттягивал левое плечо. На мосту расходились люди, Бурсацкий спуск выглядел тихим и ленивым, словно объевшийся кроликами удав. На ступеньках Академии культуры толстоногие студентки громко обсуждали какую-то «лярву Светку». Никто не гнался за мной. Никто меня не преследовал. А мне по-прежнему хотелось бежать.
На станции царила прохлада.
Поезд пришел сразу.
Выйдя на Пушкинской, я взял пива в окошке кафе «Тайфун» и присел за крайний столик. Спокойно, Валера. Спокойно. Самое удивительное, что подобные уговоры оказались нужны, как мертвому припарки. Я чувствовал себя вполне спокойно, и это было чудней всего. Тогда, скандаля в столовой с Наташкой, я вообще не заметил странного надлома сознания. Прошло мимо, вскользь; выпало из памяти, едва успев туда нырнуть. А сейчас я помнил все.
Сцену.
Прожектора.
Тщательно поставленную пляску. Сколько ж на нее репетиций угробили?..
И себя помнил. Не на сцене. Нет. В зале. Пятый ряд, третье место направо от прохода. Премьера, наверное, — полный аншлаг, яблоку некуда упасть. Плечи соседей, мощный, коротко стриженный затылок впереди. Тетка-капельдинер притулилась сбоку, на табурете, под «Аварийным выходом» — смотрит, затаив дыхание. И я смотрю. И все смотрят. А на сцене…
Нет, не я.
Не-Я, Тот-Кто-На-Сцене.
Пиво набухло над краем бокала. Лихой картуз пены: набекрень. Мама моя родная, твой сын сошел с ума! Двадцать минут назад я чуть было не забил до смерти случайного цыгана… Я. Тихий, местами трусливый. Безобидный. Даже доноса ни разу не написал. Даже анонимки. Дрался только в школе: дважды. Оба раза неудачно. Скучный, по пьяни сентиментальный человек, склонный к рефлексии и кухонным протестам, я бил человека ногами. На улице. На глазах у толпы… Делаю машинальный глоток: пиво горчит, но в целом приемлемо. Не верю, как говорил крутой братан Станиславский. Не верю. Вся катавасия, случившаяся у базара, вспоминалась ярко, остро и искусственно — как память о спектакле. Где все понарошку. Где Гамлеты встают, Офелии сплетничают в уборной, а Ромео, сняв повешенное в первом акте ружье, если и стреляет, то сигаретку у графа Париса. Что помнилось всерьез — я-зритель в темном зале. Завороженно гляжу на сцену, боясь дышать. Сейчас там случится такое!.. такое!.. и вспыхнет катарсис, потрясение, восторг, руки обожжет хлопками, аплодисментами, овацией!..
В душе пивной пеной вместо страха или возбуждения оседало разочарование.
Катарсис не состоялся.
— У вас прикурить не найдется?
— Найдется.
Вместо спичек рука нашарила теплый-теплый, почти горячий шарик. Резной. Вынув наследство, я поднес его к глазам. Так… Эту штуку я с собой на базар не брал. Она лежала дома, в вазочке. Эту штуку. Не брал. Я. Черт возьми, я хотел, я искренне желал испугаться — и не мог! Не получалось. Зритель не может пугаться. Зритель всегда в безопасности. Шар-в-шаре, и в шаре, и в шарике… Теряясь в тончайшей, ювелирно точной резьбе, за глубиной костяных граней тускло блестела звездочка. Или глаз. Или еще что — не разобрать. Густо-красная, похожая на каплю томатного сока. Кажется, раньше она была бордовой. Или сиреневой.
Забыл.
— Вам плохо?
— Мне? Нет… извините…
Домой я пошел дворами. Долго стоял у помойки, привлекая внимание кучки насторожившихся бомжей. При виде рюкзака и прилично одетого человека, бывшего слегка не в себе, они сделали стойку, часто-часто дыша перегаром. Как выяснилось, зря.
Человек вынул дурацкий шарик. Повертел в пальцах.
Сунул обратно в карман.
Исчез за гаражами.
Самый стабильный заработок дают самые идиотские проекты. У доброго боженьки все в порядке с чувством юмора. Зато у меня — не очень. Я уже давно не улыбаюсь, видя в школьных фойе, рядом с объявлением о родительском собрании и рекламой курсов рукопашного боя, афишу «Голубой волшебник газ». Внизу, под «Автор-исполнитель В. Смоляков», набрано красным курсивом «Явка младших классов обязательна». Вот с воплями и гиканьем в актовый зал набивается малышня, по бокам озабоченным конвоем выстраиваются учителя, и я, любимый, варварски подыгрывая себе на гитаре, пою с эстрадки на мотив приснопамятных «Утят»:
— Голубой волшебник газ
Есть у вас и есть у нас,
Есть у вас и есть у нас
Волшебник газ!..
А потом на скорбном примере двух мышей-рэкетиров и одного кота Леопольда излагаю популярно, как пользоваться плитой и колонкой. Куда звонить по номеру «04». В каких случаях. С шуточками-прибауточками. С моралитэ, достойными Стивена Кинга: «Маленькая девочка услышала запах газа, но не сказала об этом маме. И вот темной-темной ночью…»
— В доме восемь дробь шестнадцать
Кот живет,
Этот кот утечки газа
Не дает…
Когда я ухожу, учителя благодарят. Они всегда благодарят. Как мне кажется, искренне. Просят заходить в следующем году. А у заведующей местной столовой можно купить по дешевке мясо и молочные продукты. Еще ватрушки с творогом. В принципе, Управление газового хозяйства требует, дабы я просвещал детишек «поклассно». Не больше тридцати человек за раз, для лучшей усвояемости. Но тогда я рехнусь окончательно. Слава очковтирательству! — начальство «голубого волшебника» и директора школ закрывают глаза на то, что в среде массовиков-затейников с вульгарной ухмылочкой именуется «кидать палки». Делаешь один концерт, а в отчете ставишь пять палочек. Дескать, пять классов обслужил. Чисто конкретно, не оптом, а в розницу. Зато платит Управление регулярно. Иногда думается: так они отмывают наркомиллионы. Или отрабатывают гранты фондов пропаганды сексуальных меньшинств.
Когда меня заберут в психушку, я всех психов научу правильно открывать вентиль.
Услышав взрыв, знайте: это я.
…гость пришел в среду. Вечером. Наташка возилась на кухне, грохоча сковородками. Пахло карпом, жаренным в кляре. Еще пахло луком, нарезанным тоненькими колечками: размять пальцами, чтоб пустил сок, постное маслице, капелька уксуса, щепоть сахара, перец… И чекушка «Охотничьей» в холодильнике. Я валялся на диване с книжкой в руках, предвкушая таинства вечерней кулинарии. Это тоже старая привычка, связанная с ритмом работы вольного художника: завтрак на бегу, обед галопом и полновесный, из трех блюд, ужин. Зачастую глубокой ночью. Ненавижу тех, кто предлагает мне ужин отдать врагу. Нет у меня таких врагов, кроме гадов-советчиков.
Но и им я ужин не отдам.
Звонок глухо брызнул трелью. «Лерка, открой! — крикнула Наташка. — Это, наверное, Денис!» Сунув ноги в шлепанцы, я поплелся в коридор. Втайне радуясь: сын редко приходил домой к ужину, предпочитая утаптывать асфальт в компании однолеток. И через минуту проклял свою лень, из-за которой так и не удосужился вставить дверной глазок.
На лестничной площадке топтались двое громил. Кожаные куртки, шарфы из мохера. (По нонешней теплыни в таком «прикиде» упреешь в два счета. Но ничего не попишешь — форма одежды обязывает!) У обоих чернявый ежик начинается над бровями и шустро катится назад, погребая узенький рубеж лба. Тупое дружелюбие взглядов. Шкаф-Вася с Нижней Гиевки рядом с ними выглядел бы дистрофиком. Очень захотелось иметь помповое ружье. С картечью. Или бомбарду. Выкатываешь на позицию и под бодрый марш «Голубой волшебник газ»…
— Вы к кому?
— Добрейший денечек, Валерий Яковлевич! — приятным баритоном донеслось из-за «сладкой парочки». — Я к вам. Можно?
Голиафы раздвинулись, пропуская вперед крохотного, прилично одетого старичка. Очень прилично. Особенно мне понравился галстук. И шляпа. Мало кто способен так изысканно приподнять шляпу, явившись на ночь глядя в дом незнакомого человека.
— Э-э-э… А, собственно, по какому поводу?
Когда нервничаю, голос становится гнусно-сварливым.
— По поводу досадного инцидента. Имевшего место в прошлую субботу у Благовещенского базара.
— Вы… вы из милиции?
— Вы поражаете меня, Валерий Яковлевич. Я похож на работника органов? В данном случае я, скорее… м-м-м… представитель виноватой стороны. Имеющий полномочия уладить конфликт. Впрочем, если вам угодно, мы можем говорить здесь, на площадке.
На цыгана он был похож, как я на Майю Плисецкую. Даже меньше.
Адвокат? Всем табором нанимали?!
— Н-нет… н-не надо. Заходите…
Он зашел один. Долго возился в коридоре, снимая туфли. Я с подозрительной услужливостью сунул старичку тапки. Ч-черт, один порванный!.. Стыдно. И шляпу некуда повесить. Чувствуя себя лакеем, пытающимся без протекции устроиться к князю Потемкину, примостил шляпу на краешек вешалки — старинной, еще дедовской, с завитушками-вензельками, но разбитой по самое не могу.
Из кухни ударил ритуальный бубен:
— Денис! А хлеба купить? Почему я вечно должна…
— Это не Денис, Наташа. Это ко мне.
— Кто?
— Цыганский барон!
Ну кто меня за язык дергал?!
Старичок смеялся на редкость вкусно. Прыгали очки в тонкой оправе. Платочек из батиста промокал уголки губ. Бегали, веселясь, морщинки. И пахло дорогим одеколоном, забивая даже чад жареной рыбы.
— Вы весьма остроумны, Валерий Яковлевич. И наблюдательны. По рюмочке?
Откуда он извлек бутылку? Загадка. Я пригляделся. Рот наполнился слюной, как у собачки Павлова. «Юбилейный», выдержка и цена примерно одинаковы. Если выдержку считать в годах, а цену — в баксах.
— Прошу в комнату…
Внимательно следя, чтобы в рюмках не оказалось дохлого пруссака (были случаи!), наскоро сервирую стол. В комнату заглядывает Наташа, мигом проникаясь расположением к импозантному старичку. Он не по летам бодро вскакивает с продавленного кресла. Целует моей жене ручку — по-гусарски, у запястья. Представляется Вольдемаром Павловичем, хотя ожидалось что-то вроде брата Жемчужного. Категорически отказывается ужинать: надолго не задержу, коньячку для плезира и баста, обсудить мелочи… Наташка цветет. Поглядывает на меня: такие знакомые? откуда?! Я ничего не рассказывал ей о цыганах на базаре. Я ей вообще ничего не рассказывал.
Зачем?
«А громилы скучают на лестнице, — мелькает невпопад. — Вынести по чарке?»
— Итак, — начинает понятливый Вольдемар Павлович, едва Наташка выходит. — Целью моего визита является загладить неприятный осадок, вполне способный остаться у вас, Валерий Яковлевич…
Он внимательно смотрит мне в лицо. Залпом, варварски опрокидывает рюмку, которую грел в ладошке. Я вдруг понимаю: он боится. Он нервничает. Сильно, до озноба, до мокрых подмышек. Цыганский барон Вольдемар не знает, как со мной разговаривать. Отсюда замашки дореволюционного юриста.
— Валерий Яковлевич, давайте начистоту?
Слабо киваю. Начистоту — значит, начистоту.
— Я старше вас, Валерочка. Я намного старше вас. И очень прошу вас: простите им. Катерина еще очень юная… Она просто не успела. И Федька, дурак, поспешил влезть. Вы его правильно отвозили. Жаль, мало.
Он наклоняется ко мне. Близко. Я вижу припудренные мешки под глазами.
Шевелятся сухие, будто лакированные губы.
— Они до сих пор… иногда…
— Что — иногда?!
— Танцуют. Идут по улице и вдруг… Вы простите их, хорошо? Оставьте в покое. А я, со своей стороны…
Короткий, небрежный щелчок пальцами. В ответ слышен стук отворившейся двери. Когда я с ужасом понимаю, что дверь открыли снаружи, один из громил уже входит в комнату. С новеньким «дипломатом» в лапе. Откидывается крышка.
Какие-то бумаги…
— Это дарственная, Валерочка. — Громила растворяется под гул Вольдемарова баритона. — Все честь по чести, все заверено. Знаете платную автостоянку возле Политеха?
— Знаю.
— Там стоит «хонда». Цвет «металлик». Спросите у сторожа, он покажет. Машина ваша. Здесь все записано: номер, прочее… Мы могли бы выбрать и подороже, но тогда это привлекло бы внимание. Вы понимаете меня? Машину можете держать на стоянке сколько угодно. Хоть круглый год. Там блок гаражей… Это тоже оплачено. У вас есть права?
— Нет…
— Но водить вы умеете?
Чувствую себя Алисой в Стране Великанов. Или Джеком-Потрошителем в Зазеркалье. Очень плохо я себя чувствую.
— Нет. Жена умеет. Ее отец научил… Только на права никак не соберется сдать.
— Запишите мне данные ее паспорта. Через недельку вам позвонят, скажут, куда идти сдавать. Раньше не могу, извините…
Когда я провожал Вольдемара Павловича, на лестничной клетке обнаружился мой сын. Денис стоял на последней ступеньке, обалдело глядя на громил, сомкнувших плечи.
— Папа! Они меня не пускают! Домой! Не пускают! — И тоном ниже: — Говорят, ты очень занят…
Тот громила, что заносил «дипломат», поймал беглый взгляд старичка. Сгорбился. Повернулся к пышущему гневом Денису.
— Хочешь дать мне в рожу? — спросил громила. — Давай.
— Вы простите их, Валерий Яковлевич, — сказал старичок, непонятно кого имея в виду. — Ладно?
Я был очень рад, когда Денис отказался.
А я — согласился.
Поначалу, когда принес сюда первый заказ на афиши, даже и не думал, что знакомство с директором «Блиц-Пресс КПК» может оказаться полезным. Казалось бы, что нам Гекуба и что мы Гекубе? Ан нет! Пять процентов посреднику от суммы добытого заказа — не кот начихал. Плюс бесплатные визитки. Вот сейчас жена сосватала брошюру некоего Ф. М. Варенца «Тысяча километров по Пслу, или Туда и обратно». В их издательстве эту муть завернули, хотя автор грозился «за свой счет». Видимо, брезгливость победила. Что ж, тем лучше. Комиссионные за «километры по Пслу» выйдут явно побольше Наташкиного гонорара за редактуру. И пусть печатается «в авторской редакции», согласно желанию малопочтенного господина Варенца.
Из офиса «Блиц-Пресса» я вышел в благостном расположении духа: считай, на ровном месте полторы сотни срубил. Оное расположение еще не успело измениться, когда рядом мягко притормозила черная «Волга». Опустилось тонированное стекло.
— Добрый день, Валерий Яковлевич.
Подполковник Качка в собственном соку. Чуяло сердце: неладно дело с баронской «хондой». Вроде все бумаги в порядке. И сама машина — не новье, но в очень приличном состоянии. Жена вокруг стоянки объехала, на место поставила — а глаза прямо светятся. Мигом помчалась документы на права подавать, по наводке Вольдемара-благодетеля. У Дениски вообще челюсть отпала, когда узнал. «Ну, батя! Ну!.. Cool!!! А я-то думал…» И немедленно тоже на права сдавать намылился. Труднее всего было правдоподобно объяснить, за какие-такие дела мне эта «хонда» досталась. Пришлось рассказать почти правду. Мол, обжулить хотели, да не вышло. Теперь боятся, что в суд на них подам, — решили откупиться. Кажется, Наталья до конца не поверила — ну на сколько меня обжулить можно?! — но допытываться не стала.
А подарок-то, выходит, «троянским конем» оказался. Краденая небось тачка…
— Здравствуйте, Матвей Андреевич. По мою душу?
Улыбка вышла кривая. Все недавнее благодушие разом кануло в тартарары.
— Можно и так сказать, — получаю в ответ отеческий прищур. — У вас часок-другой найдется? Засядем где-нибудь, пивка возьмем?..
Интересное предложение. По кружечке и без протокола? Или хитрит Качка? Разомлеет подозреваемый, расслабится… Да к черту! Что я, жулик?! Подозревал бы — в кабинет вызвал. Повесткой. Кстати, он ведь следователь по особо важным. Старший. Тоже мне, «особо важное дело» — машина краденая! Если она вообще краденая.
— Найдется. С удовольствием.
— Тогда садитесь. Знаю я один чудный подвальчик… И от вас недалеко.
Устраиваюсь на заднем сиденье. В салоне — запах кожи и хорошего табака. Едем в центр. Молчим. Качка время от времени косится на меня, но разговор начинать не спешит. Может, при водителе не хочет?
«Чудный подвальчик» обнаружился на Маяковского, возле Сумского рынка. Машину Матвей Андреевич отпустил, и мы чинно спустились в полутемный бар. Людей внутри не оказалось вовсе, из колонок ностальгировал усталый блюзмэн, судя по голосу — негр. Интим, прохлада, аккуратные столики. Действительно уютно.
К нам сразу подскочила нимфетка-официантка с бэджем «Светлана» на форменной жилетке. Вручила меню. Надо же, и цены вполне божеские. Странно, что я этого места раньше не знал.
— Вы какое будете? Светлое? Темное?
— «Золотую Эру».
— А я «Славутич». Светочка! Еще чипсы с беконом и пару бутербродов с балычком!
Заказ принесли на удивление быстро.
— Знаете, Валерий Яковлевич, я и сам в недоумении: зачем вас сюда пригласил? Ну, пиво — это святое. — Качка кривит губы в плохой, болезненной усмешке. — Наверное, просто поделиться не с кем. Коллеги не поймут. Разве что вы. Странная история выходит с нашим Скоморохом. Признание есть, вещдоки в наличии, свидетельские показания — тоже. Преступник был смертельно ранен при задержании и умер в больнице. Суда, соответственно, не будет, дело можно закрывать. Да оно, считайте, уже закрыто. И все-таки…
Выходит, он не насчет цыганской «хонды». Ф-фух, полегчало!
— Этот красавец Кожемяка у нас и раньше проходил. Лет десять назад. Свидетелем. То-то, думаю, откуда мне его физия знакома? Было одно дело, полный «глухарь». Я еще с капитанскими звездочками хаживал… Вроде к разному привык, задубел сердцем, но до сих пор как вспомню — мороз по коже. Три случая. В общей сложности девять трупов за неделю. И ни единой зацепки! Расчлененка без мотивов. Некоторые части тел вообще не нашли. На останках — следы когтей, зубов… Нет у нас таких зверюг! Нет и не было! Тем более в городе. Так вот, Кожемяка в двух случаях из трех свидетелем проходил. Ничего толком не видел, правда. Хотя теперь думаю: врал. Видел он. Может, тогда и подвинулся, на почве стресса. Потом, через год, его, кстати, за ерунду сцапали — мелкое мошенничество. Штрафом отделался…
Качка помолчал. В два глотка допил пиво. Кликнул официантку, заказал еще. Я жевал бутерброд с балыком, но после рассказа подполковника не чувствовал вкуса. Похоже, это только прелюдия. Цветочки.
— Как думаете, это он сам и был? Скоморох? Тогда?! — с надеждой качнулся вперед Матвей Андреевич. Словно рассчитывал, что я ему отвечу. И фотографии предоставлю: Кожемяка грызет руку потерпевшего. — Хотя… Он потом еще дважды свидетелем проходил. Черт, и как никто ничего не заподозрил?! К нему смерть прямо липнет. Лет семь… или восемь?.. а, неважно! Артист один под трамвай ночью попал. Ну где он в три часа ночи трамвай нашел?! А позже свидетель сыскался.
— Кожемяка?
— Он самый.
— А артист откуда? Наш, местный?!
— Местный. Театр-студия «У виадука».
Я знал, о ком говорит подполковник. С Лешей Сайкиным, нелепо погибшим под колесами, мы были знакомы. И в газетах писали. Правду говорят, что наш город — большая деревня. Все друг друга знают. А случай был действительно странный. Уж не Скоморох ли Лешку под колеса толкнул?!
И будто в ответ, сквозь сигаретный дым:
— …еще было. Двое наркоманов прохожего зарезали. Опять — единственный свидетель. Но там у него чистое алиби. Нарков через день взяли, они признались… Ну вот скажите: разве может такое с нормальным человеком все время приключаться? Как убийство — он тут как тут. Свидетель. Нутром чует, на запах идет. Приходит и смотрит. Нет, уверен: он давно на этом свихнулся. Простите, я говорил уже…
Во рту пересохло. Следуя примеру Качки, спрашиваю себе еще пива.
— …выяснили: два лишних покойника за ним. Из неопознанных. Сам в признании написал. И исповедаться успел, попа в больницу затребовал. С-скотина! В аду ему гореть, в пекле! Хоть наизнанку кайся… Двенадцать жертв за четыре года. Всякий раз наособицу. Вот, когда брали его — стихи «живца» читать заставлял. Из «Отелло». Спасибо, кстати, за подсказку. А с другими… — Качка беззвучно жует губами, собираясь с мыслями. — Подростка из лицея возле церкви прикончил. В Молодежном парке. Там райотдел в трех шагах — не побоялся. Ни Бога, значит, ни нас. Утром убитого нашли. Батюшка на службу приехал, а тут — труп. Сидит под кленом, задушенный. На голове — колпак с бубенчиками, в руке — погремушка, а рядом зачем-то три дворняги бродячие привязаны. Воют…
— Мишель Гельдерод, «Эскориал».
— Что?
Он даже вздрогнул от неожиданности. Молчал, понимаешь, Валерий свет Яковлевич, молчал — и выдал.
— Мишель Гельдерод, бельгийский драматург. Пьеса «Эскориал». Там король сажает шута на свой трон, заставляет признаться в любви к покойной королеве, а потом приказывает палачу его удавить. И это все под церковные колокола и вой собак. Жутковатая сцена. Даже в театре. А в жизни…
Меня передернуло. Едва пиво не расплескал.
Ясно вспомнилось: гастроли Рижского академического, и Будрас, уже старый, больной, в роли короля-садиста, сорванным голосом шепчет в замерший зал: «Разве святые таинства предназначены для шутов? Пойдем, выполним святой долг!» В глазах Будраса слезы, настоящие, без дураков, а за спиной его Человек-в-красном навалился на шута Фолиаля и душит, душит, молча, беззвучно, бесстрастно…
— Верно, сходится! — В глазах подполковника зажегся огонек азарта. — А ну-ка, ну-ка, давайте: я вам рассказываю, а вы угадываете!
— Ну, знаете… Я не энциклопедия. Мало ли что маньяку в башку треснет?
— Но дважды угадали?! «Отелло» и этот… «Эскориал». Два из двух — отличный результат, не находите? Итак, убита молодая женщина. Сексуального насилия не было. Скоморох ударил ее по голове, оглушил, связал и с камнем на шее бросил в воду. Что делал раньше — неизвестно. Никаких необычных предметов на месте преступления не обнаружено.
— А лодки там не было?
— Лодки?.. Нет. Он столкнул жертву с берега, это точно.
Развожу руками.
— Тогда не знаю. Была бы лодка — мог бы предположить «Му-му». Или «Из-за острова на стрежень…»
«Му-му» Матвей Андреевич проглотил. Запил пивом. А мне стало стыдно: человек всерьез спрашивает, а я со своими хохмами… Да еще на такую тему. «Есть вещи настолько серьезные, что по их поводу можно только шутить». Станислав Ежи Лец. Вот она, моя гнилая сущность интеллигента: к любому случаю найти подходящую цитату и спрятаться за ней. Типа «А отвечать кто будет?» — «Пушкин!»
— Ладно, продолжим. Сомневаюсь, правда, что есть такая пьеса… В общем, дело было в подвале дома, предназначенного под снос. Скоморох привязал две жертвы к батарее рядом с газовым баллоном, открыл вентиль, бросил что-то горящее и ушел.
— Сигарету. Сигарету он бросил горящую.
— Вы уверены? Почему?
— Потому что эту пьесу я знаю. Она в ТЮЗе шла. Алексей Дударев, «Порог», из жизни бомжей. Бывший афганец, крепко подвинутый после Кандагара, привязывает двоих доморощенных «борцов с гнилью» возле баллона… Только по пьесе взрыв успели предотвратить. А в исполнении Скомороха, насколько понимаю, — нет.
— Увы, — сумрачно кивает старший следователь. — Вам бы, Валерий Яковлевич, в «Что? Где? Когда?» играть… Выходит, он с жертвами спектакли разыгрывал?
— Выходит, что так.
— Ладно, давайте еще один случай, контрольный. Вот вам совсем уж «экзотика». Трупы троих молодых мужчин были обнаружены в заброшенном частном доме. В левой глазнице каждого находилась проникшая в мозг стрела от спортивного лука, которая и явилась причиной смерти. — Матвей Андреевич, казалось, дословно цитировал протокол осмотра места преступления. — Трупы были накрыты покрывалом шерстяной ткани, частично распущенным.
— Достаточно. Антонио Буэро Вальехо «Она ткала свои мечты». Сцена возвращения Одиссея на Итаку и убийства женихов.
— Погодите! Вальехо — это художник! Или он…
— Художник — Борис Вальехо. А пьесу написал Антонио Буэро Вальехо.
— Ясно. В другой раз не стану спорить с профессионалом, — неожиданно усмехается Качка. — В целом, можно считать, картина ясна. Каждое преступление Скомороха — это… гм… инсценировка пьесы, где в финале происходит убийство. Спасибо вам большое, Валерий Яковлевич. Могу только еще раз повторить: жаль, что мы не были знакомы раньше. Это ж надо: маньяк-театрал! Призрак в опере! Не дай Бог, повторится — непременно к вам обращусь. За консультациями.
Так и не понял, шутит ли он.
— Вот вам моя визитка, на всякий случай. Искренне надеюсь, что она вам, в свою очередь, не понадобится. Но если что, то всегда рад.
«Будете у нас на Колыме — заезжайте…»
Я сделал заранее обреченную на неудачу попытку расплатиться по счету, но Матвей Андреевич пресек ее в самом зародыше. На улице мы распрощались, и каждый пошел своей дорогой.
Тогда я искренне думал, что больше не встречусь с подполковником, носящим смешную фамилию Качка.
Поворотный круг заело. Выгородку тряхнуло, Пашка Качалов — с такой фамилией он трижды проваливался в театральный! — пошел матом не по тексту. Наконец дощатый стол и три лавки укатили вправо, освобождая место для драки.
— Мерзавец! Мне режет плечо! — подала реплику Лапочка. Вообще-то она не Лапочка, а Эльвира (если по роли) или Виктория Сергеевна Черныш (если по паспорту), но эту маленькую, пухленькую, разбитную травестишку никто иначе как Лапочкой не звал. Говорят, были основания. Не знаю, не проверял. Хотя однажды хотелось. Всю жизнь играя Гаврошей, Трубачей-на-Площади, Юных Барабанщиков и прочих Малышей-при-Карлсонах, наша Лапочка мытьем-катаньем умудрилась прорваться в «Последнюю женщину сеньора Хуана». Этой самой Эльвирой, супружницей знаменитого сердцееда.
Хорошая роль.
Выигрышная, если подать с умом.
Вот как сейчас: будучи привязанной к каминной решетке, приспустить платье с левого плечика, прогнуться, отчетливо обозначив бюст… И чуть-чуть хрипотцы в мальчишеский голос. Какие наши годы?!
— Спокойно, сеньора. — Пашка закончил материться, завершив пассаж виртуозным зигзагом. Нагнулся. Проверил узлы, по ходу дела смачно чмокнув Лапочку в плечико.
Люблю, когда режиссер спит на прогоне. Или это такая задумка?
— Спокойно. Сейчас вернутся ребята, и идите себе на все четыре стороны.
Я скучал в пятом ряду, ожидая конца репетиции. Работенка у меня сегодня была — не бей лежачего. И собственно к местному «репету» не имела никакого отношения. Сейчас ребята вернутся, крутанут финал, я покалякаю с ними за жизнь минут пять и начну бродить по пустой сцене. С умным выражением лица. За те бабки, которые мне пообещал Арнольдыч, лицо само делается умным.
Как у шимпанзе в зоопарке.
У Арнольдыча срывалось шоу звезды местного значения. Звезда сверкала «под фанеру», основную нагрузку тащил знойный кордебалет, гей-мансы-перформансы, трудяга-осветитель и спецприбамбасы — а перед самым приездом выяснилось, что часть вышеупомянутых прибамбасов на нашей сцене не катит. Геи катят, мансы пляшут, а «римские свечи» ни в какую. Кордебалет с ножками — да, а «чертово колесо» — ни за что. Еще зал подожгут. Звезда тускнела на глазах, пролетая на голой «фанере» и вялой сексапильности. «Спасай, Валерик! — Арнольдыч стал похож на верблюда, лишившегося горба и надежды на оазис. — У тебя золотое сердце!» Я согласился. Что да, то да. «Пошурши там, Валерик! Вот раскладочка, глянешь. Висячки подчеркнуты, если знак вопроса, значит, наплевать и обойтись! Спасай, родимчик!»
Дальше мы около часа спорили: за какую сумму я спасу звезду? Это было мое Бородино и Ватерлоо Арнольдыча. Или наоборот. Я трижды напоминал старику, что родимчик не спасает, а хватает. Старик упирался, грозясь валидолом. Железный старик. Чугунный.
Но бабки я выгрыз зубами.
За кулисами громыхнул топот и звон. Поворотный круг дернулся в судороге. Спотыкаясь и бестолково размахивая гнутыми шпагами, взгляду явились Дон Хуан с враждебными сеньору мачо. Звукооператор проспал, но выправился: колонки невпопад взвились джазово-тревожным «Аранхуэсом», но после краткой прелюдии биг-бэнд Дэвида Метью выровнял темп, раскрутив «Spain» Кориа. Ударник, свинг, иглы синкоп… У меня есть этот диск, еще виниловый. Люблю. На фоне музыки актеры с их ковыряльниками смотрелись бледной спирохетой.
— Стоп! Стоп! Звук с начала!
Уже без круга, на собственных ножках, народ выбрел к исходным позициям. По новой грянул «Аранхуэс», Дон Хуан приступил к чудесам потасовки, мучаясь одышкой. «Гнилой Жан-Маризм», как смеялся мой препод сцен-движения. А ведь это кульминация. Это, считай, финал. Провалят пьесу, и весь им МХАТ. Глядя на творящееся безобразие, я вдруг отчетливо представил себе кино. Нет, лучше реальность. Нижний зал гостиницы. Пахнет кислятиной из подвалов и горелым жарким. К каминной решетке намертво прикручены две женщины: молоденькая служанка, готовая сдохнуть за старого сеньора, чей язык острее шпаги, а шпага быстрее молнии, — и жена означенного сеньора, усталая, скитающаяся за блудным мужем по дорогам Испании, чтобы любить или убить. Бой одного с тремя. А у решетки медлит безликий соглядатай, готовый в любую минуту перерезать женщинам глотки.
Скрип половиц.
Тяжелое дыхание — криков нет, на крик нужны силы. Сил жаль.
И над жизнью-смертью, из психованного будущего самолетов и «Макдональдсов», золотой спиралью захлебывается труба Арта Фармера.
Память рассмеялась: «Помнишь?» Я улыбнулся в ответ. В театральном ставили «Дом, который построил Свифт». Меня, намекнув о пользе фехтовального прошлого, взяли на «проходняк». Роль Черного констебля. Ну, не «Кушать подано!», но что-то вроде. Две реплики в середине спектакля, потом уйти, вернуться через семь минут и заколоть Рыжего констебля, Костика Савелькина. На премьере мы с Костиком скучали за кулисами, ожидая первого антракта, и одна подружка выволокла нас в кафе «Арлекино» тяпнуть по бокалу шампанского. Тяпнули. Перекурили. Вернулись, оделись в костюмы, взяли сабли.
Все шло по плану: скучно и обыденно.
Но когда я вымелся закалывать Костика… Возможно, шампанское треснуло ему в голову. Или моча. Или авансы подружки. Но он стоял у тюремной решетки, держа саблю совсем иначе, чем мы уговаривались. Вместо кварты — прима. И детский, сумасшедший кураж во взгляде. В следующую секунду я отчетливо понял: сейчас пойду на отработанный выпад, Костин клинок рванется навстречу, под неудачным углом собьет наискосок вверх… Прямо в правый глаз. Без промаха. Азарт, чужой и страшный, охватил меня. Зал встает, повисая в паузе перед овацией, на полу лежит Костик без глаза, дура-публика балдеет от восторга…
Зал таки встал.
Это был лучший выпад в моей жизни. Костик опоздал на треть такта. Не поднявшись до уровня лица, кончик моей бутафорской сабли вошел ему между пуговицами мундира, скользнул впритирку к корпусу — и, прорвав ткань на боку, высунулся наружу.
«А-а-а!!! Браво! Браво!»
— Сука ты! — шепнул я, наклонясь к убитому, якобы щупать пульс.
— Прима? — уныло спросил труп. — Вместо кварты? С меня коньяк…
Вечером мы напились как сволочи.
Вспоминая давнюю эскападу, я поймал себя на том, что стараюсь без лишней нужды не шарить по карманам. Вот уже больше часа — стараюсь. Все время казалось: где-то там валяется резной шарик. Наследство. Шар-в-шаре-в-шарике… И, наверное, из потаенной глубины мне подмигивает звездочка: невыколотый глаз недоубитого Костика Савелькина. Катарсис мой несостоявшийся. И еще: почему-то, вспоминая, я вспоминал как зритель. Из зала. Ощущения, что вся история приключилась со мной, любимым… Не было его, этого ощущения.
Из зала смотрю. Из безопасности. На шута-притворщика в моем колпаке.
Пятый ряд, третье место. Направо от прохода.
Вот как сейчас.
— …говно! Ты понял, Лерка — полное говно!
Ах, травестюхи, соль земли! Пыль кулис! Я и не заметил, когда она подошла. На сцене суетились рабочие, муравьями растаскивая выгородку, режиссер давал последние указания завпосту, синему от щетины и вечного похмелья, а Лапочка сидела рядом, нога за ногу, и излагала точку зрения.
— Кто, Лапочка?
— Я. Тебе хорошо: шебуршишь по-тихому, бабки рубишь и насрать тебе на высокие чувства! А у меня, может быть, депрессия?! Я, может быть, завтра элениума наглотаюсь и сдохну. Сорок таблеток. И в горячую ванну.
— Фталазола наглотайся. Сорок таблеток. А в ванной, Лапочка, вены режут.
— Нет, вены не хочу, — на полном серьезе сказала она. Распустила верх корсажной шнуровки, глубоко вздохнула. — Лежи в кровище… Противно. Эх, Лерик, клевый ты чувак! Простой как правда. А наш педик меня поедом ест: «Викто’ия Се’гевна! Еще ‘азик диалог с А’кашенькой! Вами не ‘аск’ыта т’агедийность мотиви’овок!» Я этот диалог уже в сортире выдаю и смываю! Трагедия, м-мать… Передача «Я сама»: как справиться с климаксом…
Педик — это был их режиссер. Аркашка — Дон Хуан, премьер-любовник на пенсии.
Клевый чувак — я.
Интересно, как она меня за глаза величает?
— Ты просто Аркашу терпеть не можешь, Лапочка. И весь тебе психоанализ.
— Точно! — Маленькая актриса вдруг завелась. Сунула в зубы сигарету, но подкуривать, провоцируя скандал со стороны «педика», не стала. Сбила в угол рта, прикусила мелкими блестящими зубками. — Лерка, ты гений! Мейерхольд драный! Аркашка меня за ляжки щупает. На коленки усадит, якобы по роли, и давай стараться! А у него ладошки влажные, липкие… Слушай, Лерка, пройди со мной диалог! Ну хоть разик! Я ж после буду под Аркашкой диалог пыхтеть, а тебя, золотого, вспоминать! Ну что тебе стоит, Лерик! Наташка твоя не ревнивая…
— Слушай, ты совсем тронулась…
— Да что ты ломаешься, как целочка! Пройди разик — и свободен. Мне разницу нужно почувствовать! Ну, просто реплики подбрасывай…
— Лапочка, я здесь по делам. Часа на два, не меньше!
— Ну и зашибись со своими делами! Лерка, родненький, я покурю, подожду…
Чего хочет женщина, хочет Бог. Выражаясь культурно, хрен отвертишься.
Как там пел Вертинский?
— И вынося привычные подносы,
Глубоко затаив тоску и гнев,
Они уже не задают вопросы.
И только в горничных играют королев…
— …Ах, вот оно что! Это и есть твой гребень?
— Да! Ты слышишь — да! Я за этим приехала! Вот до чего ты меня довел! Потому что ты развратник! Ты лгун! Ты негодяй!
— Не забудь сказать, что я убийца…
В зале было темно и пусто. На сцене было темно и пусто. Ночной театр — сон разума, рождающий чудовищ. Тускло светилась внизу, у боковой двери, лампочка «Аварийный выход». Желтое напоминание о возможности дать себе расчет простым кинжалом… М-да, Шекспир оказался на редкость некстати.
— Не забудь сказать, что я убийца.
— Пошел в жопу, Лерка. Хватит.
Хотел огрызнуться, но раздумал. Лапочка чуть не плакала. За час с лишним я, садист и мироед, довел ее почти до истерики. И ничего не мог с собой поделать. У меня пропало чувство сцены. Зритель, зритель, только зритель, которому режет глаз дура-фальшь. Которого на репетиции категорически пускать нельзя. Диалог с каждым повтором становился лучше, а я — злее. Большая фальшь раздражает. Малая фальшь раздражает вдвойне — приходится вглядываться, ожидать, предчувствовать, как ждешь в анекдоте второго сапога, брошенного в стену пьяным соседом. Темнота пустой сцены оживала, делаясь реальной: нижний зал гостиницы. Пахнет кислятиной из подвалов и горелым жарким. На фоне реальности Лапочка с ее кривляньем, страстями и утрированьем жестов смотрелась белой вороной в куче угля.
Это была пытка.
Я был — палач.
— Ладно, закончили. Извини.
Ступеньки мышами пискнули под ногами. Пройдя в зал, я безошибочно нашел — пятый ряд, третье место. Минутой позже у правых кулис затлел огонек сигареты. Вопреки противопожарной безопасности. Не буду вмешиваться. Пусть курит.
— Спасибо, Лерочка… Спасибо. С меня коньяк.
Сперва я решил, что ослышался.
— Понимаешь, мне этого не хватало. Чтоб мучили. Чтоб пытали: с любовью. Чтоб… Аркашка — засранец. Мелочь вонючая. А мне нужен был Хуан. Хоть на минутку. Чтоб понять: как можно следом, по всему свету, с кинжалом в сумочке… Спасибо.
Шар-в-шаре-в-шарике…
— Иди сюда, — сказал я, чувствуя: звездочка подмигивает мне из бездны.
И она пошла. Как на привязи.
В пятый ряд, к третьему месту. От прохода — направо.
Зрительный зал. Выгорожен «эскизом»: десяток-другой кресел, расставленных в хаотическом беспорядке, тем не менее создают ощущение большого пространства. Все внешнее освещение выключено. Сбоку раскачивается на шнуре оранжевая лампа. Блики, отсветы, тени. Падуги свисают очень низко, создавая давящее впечатление.
Валерий сидит в зале, глядя, как от боковой лестницы к нему идет Лапочка. Маленькая женщина на ходу расстегивает корсаж: она не успела переодеться в обыденную одежду. Поравнявшись с Валерием, женщина гасит сигарету о спинку ближайшего кресла. Опускается перед мужчиной на колени, спиной к зрителю.
Валерий (со странной интонацией, хрипло). Чтоб мучили. Чтоб пытали: с любовью. Шар-в-шаре…
Лапочка расстегивает ему брючный ремень. Не мешая ей продолжать, Валерий сперва молчит, а затем целиком вынимает ремень из петель. Держит в руках.
Раскачивается лампа.
Апельсин, удавившийся на шнуре.
Плавно, притворяясь арфой, вступает гитара. Спустя несколько аккордов, слегка гнусаво, гобой начинает тему. Почти сразу плач гобоя подхватывается стихшей было гитарой: сухая, нервная, сейчас она звучит печально, словно ветер над ивами ночного кладбища. Так они и продолжают вместе: вздох и вибрация, вопрос и ответ. Издалека, словно с улицы, доносится многоголосье оркестра. Хоакин Родриго, концерт «Аранхуэс», «Adagio». В оригинале, без джазовых шуточек. Солирует Андрес Сеговиа, «Паганини гитары», однажды на вопрос «Когда вы начали играть?» ответивший: «До рождения».
Ремень сворачивается в петлю. Остро блестит пряжка из металла.
В гитаре появляется нерв.
Дождь за окном колдует: тополиный пух — в грязь.
— Пап, ты обедать будешь? Я тебе борща набрал…
Шуты бегут по улице. Раскрывают зонтики. Опаздывают на работу, торопятся на свидание, в магазин за молоком. Улыбки — грим. Кармин на палец, и уверенным жестом — от уголков рта к ушам. Дома — декорации. За пыльной мешковиной, раскрашенной наспех под кирпич и бетон, нет ничего, кроме еще большей пыли. Страсти тщательно отрежиссированы, гром за Салтовкой ждет ключевой реплики, чтобы грянуть в нужный момент. Бутафорские сумки, коляски из реквизитной. Шуты, шутихи… Бегут, спешат, ждут звездного часа, когда их станут хоронить за оградой. Утирая со щек, измазанных белилами, нарисованные слезы.
Один-одинешенек зритель на весь белый свет.
Я.
— Лера… ты мне не нравишься, Лера…
Конечно, не нравлюсь. Какой жене понравится, если муж пятый день не выходит из квартиры? Пустые бутылки «Холодного яра» и «Пшеничной». Пластиковые баклажки от пива. У меня больничный. Я сошел с ума. Буду валяться на диване, тупо глядя в потолок. Наверное, надо рефлексировать. Пытаться понять. Строить гипотезы или обратиться к психиатру. Поделиться с женой. Не могу. Гипотезы рушатся карточными домиками, рефлексия гаснет, едва вспыхнув — лампочка с надписью «Аварийный выход» перегорела от скачков напряжения. Психиатр страдает в ожидании любимого клиента. Что я скажу доброму доктору? «Они еще танцуют?»
Зашибись, как подытожила бы Лапочка.
Бедная Лапочка. Она тоже ничего не поняла. Посочувствовала. Сказала: со всяким бывает. Сказала: в нашем возрасте… Я кивал, притворяясь смущенным, — как же? опозориться в самый ответственный момент!.. — тайком вставляя ремень обратно в петли. Руки дрожали, полоса кожи делалась скользкой, живой, похожей на змею. Однажды я-зритель прочувствую катарсис до конца. Зайдусь в овациях, сбивая ладони в кровь. Проникнусь восторгом, глядя, как на сцене остывает труп.
Кто малиновку убил? Я, ответил воробей. Лук и стрелы смастерил…
Я?!
Глупости. Я был в зале.
Скажите, пожалуйста, из какого подвала, склепа, бездны берется восторг очищения, острый припадок духовности, когда мы глядим на насильственную смерть? Хороший парень наконец добрался до плохого. Шпага Гамлета остра. Палач из Лилля сносит голову миледи. Восстанавливает справедливость граф Монте-Кристо. Эсхил, Софокл, Эврипид мочат ахейцев в ахейских сортирах. Голливуд заодно с классиками: крепкие орешки знают, как доставить удовольствие и снять стресс. Телевизор ежедневно, ежеминутно: «В результате взрыва, произошедшего в Саратове, на складе химикатов… на шахте в Донецке… в результате разгона антиправительственной демонстрации на Филиппинах…» Из газет: «Пятилетний людоед, пойманный в четверг с поличным на окраине Нижнего Тагила…»
Уже не трагедия. Даже не драма. Еще не комедия.
Обыденность.
Зрители рукоплещут. Зрители не могут без катарсиса. Привыкли за века.
— Лерочка… Тебе звонили из «Досуга». Что сказать?
— Скажи: я на больничном. У меня приступ.
— Какой приступ?!
— Сердечной недостаточности. У меня острый недостаток сердца.
— Папа… тебе плохо?
— Хуже. Мне хорошо.
Когда это подкатывает дома, прячусь в туалете. Смотрю из зала (пятый ряд, третье место справа…), как шут в моей маске сидит на унитазе. Наедине с собой. Скучная сцена из пьесы абсурда. И всегда из динамиков, невпопад пущенные звукооператором, шелестят осенние листья. Почему листья? — не знаю. Желтый шелест под ногами. Кто-то идет. Осень. Мой Командор. Дождь. Лес осенью становится прозрачным, и черепки октябрьских кувшинов шуршат под каблуком.
Валерий Яковлевич, милый друг, пожалте в психушку.
Ваша койка между комдивом Чапаевым и жертвой сексуально озабоченного НЛО.
— Я ходила в церковь. Свечку за тебя поставила.
— Ты сроду не ходила в церковь.
— Ну и что? Мама сказала: поставь, поможет.
Листаю сборник стихов какого-то Вершинина. Семьдесят первая страница, «Скоморохи».
…Падал со звонниц стон колокольный выжатым вздохом.
Гарью смолистой срубы клубились.
Жгли скоморохов.
Голых и битых — с маху в кострища,
к черту на вилы!.
Перечитываю в шестой раз. Нравится. К черту. На вилы. Голых. Битых.
Скоморох, слышишь?!
На вилы.
— Лерочка… Вот, прочитай…
Газета мятая, пахнет типографской краской. «По мнению матушки Епифании, лауреата международной премии Св. Викентия, лицензия Минздрава № 145296, большинство людей болеют и страдают от черного колдовства, зависти, злости и ревности окружающих. С вас, ваших детей и внуков матушка Епифания с помощью старинных наговоров и молитв снимет порчу и сглаз, проклятия и приворот, восстановит половую активность и удачу в бизнесе».
— Тоже мама подсунула?
— Лерик, ты не упрямься. Вот люди пишут: «После индивидуального приема у матушки Епифании из моих почек и мочевого пузыря…» Нет, это не то. Сейчас… «Ушел к молодой девке муж… прошли пяточные шпоры… по маятникам, по кристаллам, по плавающей свече…» Вот! Слушай: «В последнее время начали преследовать неудачи в делах и личной жизни. На своей шкуре узнал, что такое порча. Но через матушку Епифанию воспрял духом…»
— Наташа, я похож на психа?
— Похож. Очень похож, Лерочка…
— Ладно. Давай свою газету. Адрес там есть?
Хватаюсь за соломинку. Клин клином, так сказать. Иначе остается одно.
За ограду.
Ведьмам нонеча лафа. Всенародная любовь, выражаемая в обильном кредитовании благих дел. Вместо хибары на окраине — офис в центре, на втором этаже. Между прочим, рядом с налоговой инспекцией — так, видимо, проще от сглазу спасать. Вместо черного кота — секьюрити. Плечистый жлоб с улыбкой Будды-олигофрена. В приемной столик с журналами. «Playboy», «Лиза», «Секреты кулинарии» и брошюра «Иисус любит тебя». Сочетание сразу убедило меня в родстве душ. Нормальный человек такое рядом не положит.
— Вы записаны на исцеление?
Фарфоровая улыбка секретарши. Гурия отвлекается от компьютера, где ее ждет «Супертетрис». Хлопает ресницами. Рядом с каштановыми локонами, отсвечивая стеклом, на стене в рамочке красуется лицензия. Та самая, минздравовская. Вселяет непреоборимую уверенность.
— Да. Я звонил в понедельник. Мне назначили на 17.30.
— Обождите, пожалуйста. Я сообщу матушке.
Пальчики с ярким маникюром бегают по клавиатуре. Затем снимают трубку телефона. Спустя минуту:
— Матушка Епифания ждет вас. Когда зайдете, поцелуйте ей руку.
Зачем-то уточняю:
— Правую?
С удовольствием вижу, как гладенькое личико куклы искажается мучительным раздумьем. Все шло по плану, и вот на тебе: клиент вышел за рамки. А с виду приличный, в костюме…
— Если хотите, правую.
— Спасибо.
— Не за что. Вот в эту дверь.
За дверью — просторный кабинет. Аквариум с рыбками. Стены увешаны благодарственными грамотами, дипломами Международных обществ содействия бессмертию и горбатыми диаграммами, похожими на звонаря собора Нотр-Дам. Сперва теряюсь и не сразу обнаруживаю целительницу. Матушка Епифания утонула в глубоком кресле, у самого окна. На первый взгляд ей лет сорок. На второй — пятьдесят с хвостиком. Полная женщина, рыжая грива волос явно чужая — парик. Кто б посоветовал ей не замыкать «стрелочки» у глаз? Да еще карандашом?! В сочетании с густо-коричневыми тенями «очки» смотрятся развратно.
Иду к креслу. Целую жирную руку. Правую.
На губах остается привкус крема.
— На могилку к бабушке ходил?
Голос низкий, грудной. Прокуренный насквозь.
— Э-э-э…
— Не ходил, вижу. А зря, хороший. И креста на могилке нету небось.
Машинально киваю. Креста нет. Моя бабушка была убежденной атеисткой. Строителем светлого будущего. И умерла в полной уверенности, что лично моему счастливому детству не хватает Сталина. Чтоб было кого благодарить. Кремень-старуха. А на могилку я вообще не захаживаю, сволочь эдакая.
— Вот тебе и беда твоя. В соседней могиле на тебя черный враг фотку зарыл.
— Ч-чью фотку?
— Твою, хороший. Твою фотку. Вот ты и чахнешь. С бизнесом проблемы? В семье свары? Сходи, хороший, на могилку, поставь крест.
— А фотку? Вырыть, что ли?
Живо представляю, как я с заступом разрываю соседские могилы. Ночью. Шарю фонарем в поисках украденной фотки. Дождь, слякоть, брючины до колен измазаны глиной. После такого даже подполковник Качка не вытащит меня-хорошего из застенков тюремного дурдома.
— Ладно. Будем, хороший, яйцом выкатывать. Вот квитанция, с вас двенадцать пятьдесят.
Точно как пошлина за наследство. Стою, смотрю на матушку Епифанию. И вижу, как лауреат премии Св. Викентия начинает нервничать. Дрогнули ярко накрашенные губы. Плохо выщипанные брови сошлись у переносицы. Клиент ведет себя не по правилам. Клиент молчит. Клиент…
— Червонец, матушка. За фарс. Бог вам судья…
Когда ухожу, рыбки провожают меня лупатыми глазами.
Лестница.
Холл.
Злость. Самая мерзкая, безвыходная злость: на себя.
— Что, не помогла ворожея-то?
Слова вахтера из стеклянной будки догнали меня в дверях.
Бывают минуты, когда в сортир души падает целая пачка дрожжей. Не спеша оборачиваюсь. Очень подробно объясняю деду в ВОХРовской фуражке, что думаю о гадалках в целом и о матушке в частности, куда и к какой именно матушке им (а этой в особенности!) следует идти противолодочным зигзагом, в какое место засовывать свои советы и где находится гроб повапленный, в котором я видел их портяночный психоанализ, и…
Не сразу понял, что дед смеется. По-доброму, крякая и утирая слезы.
— Видать, крепко допекла тебя Фанька. С ней бывает. Сколько раз говорил дуре: пришел человек с настоящей бедой — не лезь лучше…
Сейчас, став серьезным, дед страшно походил на престарелого орла. Сел на вершину Кавказа, нахохлился, вертит головой, пристально изучая барана внизу. Узкое лицо в морщинах, нос крючком, острый блеск из-под кустистых бровей.
— Опять не разглядела. Эх, молодо-зелено! А тут дело швах, сразу видно…
— Что видно?
Я все еще был зол, хотя успел изрядно «спустить пар».
— Что надо, то и видно, — охотно пояснил «старый орел». — У тебя, красивый, не рожа, а афиша. Смотри только, финтифлюху свою ломать не вздумай. Молотком, например. Иначе — все, гаплык. В самое сердце перейдет.
Черт! Что за намеки?!
— Ну-ка, ну-ка, уважаемый! Я вас слушаю!
Мы с дедом пытливо изучаем друг друга. Как борцы перед схваткой.
— Может, и послушаешь. — Вахтер извлекает из кармана клетчатый платок. Начинает увлеченно сморкаться, первым отводя взгляд. Впрочем, это скорее уловка: вон, снова зыркнул в мой адрес. — А я, может, и скажу. Только насухую слово глотку дерет. Смекаешь?
И губы языком облизал.
Ясное дело, куда ты клонишь, вертухай. Смекаю. А с другой стороны — почему бы и нет? Скажешь дело — хорошо. Не скажешь — хоть напьюсь.
С любой стороны прибыль.
— Я так понимаю, «беленькая» разговору очень даже способствует? — интересуюсь в тон вахтеру. Мало ли, вдруг он «Портвейн» предпочитает? Однако выясняется, что угадывать умеет не только «орел в фуражке». Мы хоть и не ясновидцы, лицензией Минздрава не облагодетельствованы, но тоже кой-чего можем.
— Способствует, способствует, — спешит заверить дед. Дергается кадык на худой, жилистой шее: будто сглатывая. Раз, другой… Э-э-э, дедушка, да ты, оказывается, алкоголик. — Фанька скоро уйдет, ей в сауну к полседьмому. У остальных закрыто. А у меня каморка есть, казенная. Все чин чинарем.
— Ну, жди. Скоро вернусь.
Вот и докатился ты, Валерий Яковлевич. До дверной ручки. Со сторожем-алканавтом готов водку жрать и откровениями закусывать. Пришел Иван-дурак к Бабе-Яге, а она ему и говорит: есть у меня на вахте Кощей Бессменный…
— Две бутылки «Холодного Яра». Да, поллитровые… Нет, не эти. Не квадратные. Производства «Косари», круглые. Что еще? У вас вроде все. Хлеб ведь в другом отделе?
Магазин оказался буквально в двух шагах. Предоставив полный ассортимент для страждущих душ. А также желудков. Кроме водки, я взял полкило грудинки, буханку «Бородинского», банку маринованных огурцов и пачку «Bond». Хватит. Чай, не банкет устраивать собрались.
Вахтер ожидал меня, тщетно стараясь скрыть шило в заднице. Аж подпрыгивал на посту.
— Ушла ваша Фанька?
— Ушла, ушла. Сейчас будку замкну… Заходь, Валерий Яковлич! Вот сюда…
Меня удивило странное обращение: на «ты» и одновременно — по имени-отчеству. Только потом сообразил, что не представлялся вахтеру. Очень интересно. Впрочем, нет, как раз ничего интересного. У Епифании небось спросил, когда мимо спускалась.
Одна шайка-лейка…
Дверь в каморку, обитая вытертым дерматином, была рядом с будкой. Внутри жилище деда полностью оправдывало ожидания: койка с быльцами из металла, тощий матрасик, одеяло в клеточку. Зеркало в шкафу треснуло, рядом — стул-инвалид, хромой столик с горкой тарелок и двумя стаканами-«гранчаками». Окно забрано витой решеткой, на подоконнике — пепельница с окурками.
Застоявшийся запах табака — крепкого, дешевого — шибал в ноздри.
— Располагайся, Валерий Яковлич. Я грудиночку нарежу… хлебушек…
С «сервировкой стола» вахтер управился быстро. Наработанным жестом, не без гусарской лихости, откупорил первую бутылку. Плеснул в оба стакана. Руки у деда при этом едва заметно дрожали.
— Ну, за знакомство. Сартинаки Евграф Глебыч. Чтоб наша доля нас не цуралась!
— Грек, что ли, будете? А, Евграф Глебыч? — интересуюсь я, подымая стакан.
Хорошо пошло однако! То самое, чего не хватало. А дед и впрямь орел — сразу подтянулся, помолодел, по второй наливает! Ухмыляется:
— Куда нам, холостым! От прадеда фамилия досталась. Вот он настоящим греком был. А я… — Вахтер как-то неопределенно шевелит пальцами и тянется к стакану. Экий темп взял однако! — За тебя, Валерий Яковлич. Иди, беда, темным лесом, мелким бесом!
Эх, Глебыч! Твои бы слова — да Богу в уши!
— Ну, теперь и тары-бары развести можно, — довольно крякает дед, распечатывая пачку сигарет. Двигает ближе пепельницу. — Покажь финтифлюху, Валерий Яковлич. Не боись, давай.
Откуда-то я точно знаю, что шарик лежит во внутреннем кармане пиджака. Правом. Костюмы я ненавижу смертно, натерпелся от них, но к гадюке Епифании вырядился павлином: галстук, булавка с камешком, новые туфли… Лезу за пазуху. Кроме запасных пуговиц в пакетике из целлофана, в кармане не обнаруживается ничего. Проверяю карман за карманом. Неужели нету?
Дед с пониманием кивает.
— Прячется, сучий выкидыш… Ты цыкни на него, он и найдется.
Плохо понимаю, как следует цыкнуть на наследство. Изнутри подступает слепое, беспричинное бешенство. Шалишь, сволочь! Я покуда главный! Понял?!
Пальцы нашаривают резную кость.
В правом внутреннем кармане пиджака.
Вахтер с любопытством, но без тени усмешки (за что ему большое спасибо!) наблюдает за происходящим. Наверное, со стороны, копаясь по карманам, я был похож на полного психа. Или чесоточного. Протягиваю руку. Старик осторожно, будто гранату, невесть сколько пролежавшую в земле и готовую в любой момент рвануть, берет мой шарик. Смотрит на просвет. Вертит.
Достаю сигарету и себе. На ощупь, не глядя. Потому что взгляд намертво прикован к шарику в пальцах Евграфа Глебыча.
— Экое дрянцо! — бормочет под нос вахтер, хмурясь. — Ишь ты! Давно эту заразу не видел, надо же…
Мне вдруг представляется Глебыч, такой же старый, как сейчас, только выряженный в полосатый передник, — у подножия пирамиды Хеопса. В самый разгар новостройки. Кругом снуют рабы, но деду не до них. В руках он вертит очень похожий шарик и бурчит по-древнеегипетски: «Давно эту заразу не видел, надо же…» Видение вспыхивает, чтобы сразу исчезнуть, я невольно трясу головой и, к великой радости, выпускаю из поля зрения проклятый шар-в-шаре-в-шарике.
Прикуриваю.
— Пока держишься, красивый. Пока булькаешь. Но скоро наглотаешься, — «успокаивает» старик, возвращая зловещее сокровище. — По наследству получил?
В проницательности Глебычу не откажешь. Мог бы по совместительству в Шерлоки Холмсы податься. На полставки.
— Дрянь финтифлюха. Пакость. — Дед скупо цедит слова, а я слушаю его, словно оракула, стараясь ничего не пропустить. — Гнилой фарт тебе выпал, Валерий Яковлич. Небось и знать не знал, что от Скомороха получаешь?
Остается пожать плечами. Кто ж мог знать?! Сроду в ауры-шмауры, порчу-сглаз и прочих энерговампиров не верил. Дедушка, милый, ты-то откуда про Скомороха вынюхал?
Старик словно читает мои мысли.
— Верь не верь, а ноги уноси. Отказаться надо было. От наследства. Жаль, нотариус о таком предупреждать не обязан. Чего уж теперь…
Сигаретный дым забивает горло кляпом.
— Нотариус?! Он что, знал?!
— Знал, конечно. Что за финтифлюха — мог и не ведать. Но вот что подрощенная она — знал наверняка. Иначе б Скоморох ему завещанку не доверил…
Старик молчит, задумчиво плямкая губами. Глядит в низкий беленый потолок. И наконец твердо заключает:
— Нет, не доверил бы.
— Что ж он меня, паскуда, не предупредил?!
— Сказал же: не обязан. Угомонись, Валерий Яковлич. Бог Троицу любит. Наливай по третьей, да будем думать, как твоей беде помочь. Тут без пол-литры никак…
Вот с чем с чем, а с последним утверждением спорить грех. Выпили без тоста. Будто за упокой. Я поискал глазами вилку, не нашел и полез в банку с огурцами рукой. Интересно, где маленькие да крепенькие огурчики-корнишончики были при Советской власти? За бугор все сплошь эмигрировали? К буржуям? Вспоминаешь сейчас: одни трехлитровые банки с во-от такими огурчищами на полках желтели. Откуда ж теперь эти взялись? Наши ведь, не польские.
Сижу. Хрумкаю огурчиком. Жду, когда Глебыча мысли мудрые посетят. Потому как у меня мыслей совсем не осталось. Зато настроение в гору пошло. От водки, естественно. Эдакий бесшабашно-безбашенный кураж в себе ощущаю. Вот доберемся до второй бутылки…
— Значитца, так, — очнулся старик. Никак и впрямь что надумал? — Слухай меня внимательно. Выбросить финтифлюху не пробуй — вернется. Сломать — тем паче не пытайся. Это я тебе уже говорил. Понял?
Тупо киваю.
— Слухай дальше. — Старик морщится с досадой. Будто младенца учит не в ползунки ходить, а на горшок. — Ежели припозднишься, много крови на тебя ляжет. Попомни мое слово. Безнаказанным будешь…
Он вновь возводит очи горе. Высматривает на потолке запись из Уголовного Кодекса Судьбы, где значится срок безнаказанности Смолякова В. Я., женатого, беспартийного, без определенного места работы.
— Семь лет и три месяца. Может, еще с недельку. Потом — дело швах. Не помилуют тебя. Верно пугаю: избавляйся от финтифлюхи.
— Как?!
— Продай. Но непременно с купчей, и нотариус чтоб заверил. Лучше — который наследство вручал. Или подари. Но опять же — с дарственной. По закону. И хоть копеечку, да возьми. Тогда отпустит тебя, на другого перейдет.
— На другого?
— А ты хотел чистеньким? С крылышками?! Закон сохранения, он и в этих делах действует. Построже, чем в ядреной физике.
Эйнштейн от астральных наук, понимаешь. Сейчас формулы выводить начнет…
— Значит, кто-то другой? Другой будет «театр одного зрителя» крутить? Или я, или тот, кому продам?!
— Выходит, так, — тяжко вздыхает Глебыч и решительно разливает по стаканам остатки водки. Ставит пустую бутылку на пол, молча опрокидывает свою порцию в глотку, забыв пригласить меня. — Думаешь, почему я водяру глушу? Почему барбосом у дуры Фаньки служу, а не в кабинете ее рыбками любуюсь? Хотя и в Фаньке искорка тлеет: махонькая, чуть заметная… Знаешь почему?
— Почему? — послушно спрашиваю я, усаживаясь поудобнее.
На знакомое кресло.
Пятый ряд, третье место справа от прохода.
На авансцене, ближе к левой кулисе — стол. Бутылки, стаканы, тарелка с остатками еды. В пепельнице дымятся окурки, струйка дыма поднимается к падугам и колосникам. За столом двое: Валерий Смоляков и кто-то еще. Свет единственного включенного прожектора падает так, что второго собеседника не разглядеть. На его месте — бесформенное темное пятно. Возможно, это игра светотени и второго собеседника нет вовсе. Остальное пространство затемнено. Вместо декораций — «черный кабинет», словно для пантомимы. Рядом со Смоляковым угадываются контуры зарешеченного окна. От сквозняка хлопает форточка. Тихо, постепенно усиливаясь, вступает музыка: квартет виолончелистов «Apocalyptica» играет композицию группы «Metallica» «The Unforgiven».
Валерий (обращаясь к темному пятну). Почему?
Узнать Валерия трудно: лицо его густо набелено, на щеке — темная слеза.
Ответный голос раздается сразу из всех динамиков зала: малой выносной турели под потолком и двух больших колонок, стоящих у боковых лестниц, близко к первому ряду. Подключается «озвучка» на балконе оператора, напротив сцены. Звук плавает, смещаясь в разные стороны. Создается впечатление, что отвечает помещение театра.
Четыре виолончели, разбросанные квадро-звучанием, усиливают это ощущение.
Голос. Потому что вижу. Вот идет человек. Довольный, счастливый. Девушке тюльпаны тащит. А я знаю: не жилец. Неделя ему осталась от силы. Упредить? Пробовал… Когда молодой был. Морду били, матюгами обкладывали. В дурке три года оттрубил. (Гулкий вздох.) И то сказать: иногда поперек себя извернешься, поможешь человечку… А потом выходит: зря. Через год-другой и сам человечек на тот свет загремит, и еще кого-никого с собой прихватит. Для равновесия. Гиблое дело, сынок, людям помогать. Лучше водочки, водочки…
Валерий (прикуривая очередную сигарету). Что ж со мной разговорились? Глянулся?
Прожектор мигает, темное пятно изменяет очертания. Слышится бульканье.
Голос. Хрена ты мне лысого глянулся. Хотя человек ты… Не то чтоб сильно хороший, но все ж таки не мразь. Не гнида. Сердце у тебя болело. Я и сорвался. Унюхал: этот поверит…
Валерий (с издевкой, постепенно распаляясь и переходя на «ты»). Поверю, значит?! На другого стрелки переведу?! А как я тому парню в глаза смотреть буду, ты подумал? Когда купчую подписывать стану? Может, подскажешь, кому свинью подложить? Вот ты, ты сам — купи, а? Недорого продам! Или хошь — подарю? За копеечку?!
Голос (устало). Не кипятись. Мне твоя финтифлюха без надобности. Сам решай, сам ищи. Я тебе и так уже больше нужного сказал.
Валерий берет за горлышко пустую бутылку из-под водки.
В звучании квартета виолончелистов нарастает жесткость.
Единственный прожектор мигает все чаще. Рядом с ним, на стальном тросике, с потолка спускается шар, обклеенный осколками зеркала. Шар крутится, по стенам «черного кабинета» начинается метель «снега». Белое лицо Валерия ярко блестит.
Валерий. Ясновидец хренов! Нет, ты у меня примешь подарочек!.. никуда не денешься, гад…
Он вскакивает, с грохотом опрокидывая стул, бьет бутылкой об подоконник. Звон стекла. В руке у Смолякова — «розочка». Острые сколы блестят в мигании прожектора.
Валерий оборачивается к темному пятну.
Голос. Это не выход, Валерий Яковлич. Сила здесь — пустое. А стекляшку убери. Судьбу дразнить — себя казнить. Меня тебе не увидеть. Значит, по мне ударишь, по своему горлу полоснешь. Тоже выход, но аварийный. Давай лучше на посошок…
Музыка резко обрывается. Прожектор гаснет. Прекращается «снег».
Чертов фонарь! Прямо в глаз светит. И жужжит. А мы тебя, красивого, сейчас прижучим… Жаль, ни одного камня рядом нет. Нарочно попрятались. Борются за чистоту улиц. Ничего, вот, вместо камня сойдет. Н-на! Промазал, блин. Ну и фиг с ним, с фонарем. Пойду-ка лучше домой. В метро. Если пустят. Пустят, никуда не денутся. Идет человек: приличный, солидный, звучит гордо… Хомо эст! Не такой уж я и пьяный. То есть пьяный, конечно. Но не такой. А такой. Ровно идти могу. Вот так. И еще вот так. И этак.
Могу!
Славно мы с Глебычем посидели. Я тоже ясновидец. Как в воду глядел: поможет — хорошо. Не поможет — напьюсь с хорошим человеком. Напился. С хорошим. Оба теперь хорошие. Остор-р-рожно, дубина! Это я не вам. Это я себе. А Глебыч молодцом. Как меня попустило, даже обижаться не стал. Давай, говорит, лучше еще по сотке тяпнем. Ну, мы и тяпнули. По сотке. У него в заначке хранилось. А потом я в продуктовый сбегал: добавить. Я люблю тебя, жизнь!.. я шагаю с работы устало… Воздух. Свежий. Рай после дедова чулана. Кстати, а чем это я… Чем в фонарь-то запустил? Опаньки! Финтифлюхой запустил! Наследством треклятым. Был шарик, сплыл шарик. Что теперь? А хрен в пальто теперь! Я люблю тебя, ж-жи… Съел, Глебыч?! Зря ты меня стращал. Вот выкинул — и накось выкуси. Давно надо было…
Ну ты, братец, совсем обнаглел. Где это видано, чтоб кот — и прямо под ноги? Сидит блохастый. Жмурится. Кысь-кысь-кысь… Что у тебя там? Мышка? Поделиться хочешь? Спасибо, я мышами не закусываю. Блин! Где ты его нашел? А ну отнеси, где взял! Я кому! к-кому сказал?! Стой, паршивец! Стой… Ну да, разогнался — «стой»!.. Вернулся. Шарик вернулся. А шарик вернулся, а он голубой… Финт-и-флюха. П-падла ты, Глебыч, пирамидон хеопский. Было счастье — черт унес. А тут не черт, а кот. Ученый. И не унес, а принес. И не счастье, а…
Ну и ладно. Ладно, Глебыч. Заберу я его. Может, ты и прав. Блин, нашло на меня. Сцена эта сволочная, глаза б не видели. Я — в зале. А рядом этот… Скоморох. Зритель, с билетом. Зрит. В самый корень зрит. И на меня косится. Кивает. Одобряет. Когда я бутылку разбил, даже палец большой оттопырил. Мол, браво. А я ему в ответ кукиш скрутил. Это ж не я — браво. Не я — бутылку! Я — тут, в зале. В партере. С программкой и биноклем. А на сцене — шут гороховый. Это он хотел Глебыча — «розочкой». «Миллион, миллион, миллион алых роз…» Подавись своим «браво», Скоморох гадский! — у меня алиби. Я со стороны смотрел. Из зала. Спектакль шел. Вот еще б чуточку… Не дали досмотреть! На самом интересном свет вырубили. И темнота.
Тьма египетская…
Куда это я иду? Мне вроде к метро… А-а, нет, правильно иду. Вон буква «М» видна. Скоро рядом букву «Ж» привесят, для равновесия. «М» и «Ж»… Му-Жик. Ме-Жа. Мо-Жет… Может, и у этого? У Скомороха так было? Сидишь в кресле, спектакль смотришь. Понарошку. Пьеса, актеры в гриме. А потом — кульминация, и — ножом! — по горлу!.. или шпага — в сердце!.. или… Миг тишины. Аплодисменты — шквалом. Зал встает. «Браво!» Катарсис. Катарсис, чтоб ему пусто было! Катарсис, едрена вошь!.. Нет, я не ругаюсь. Это я так… Извините. Да не вам это я, не вам!..
Ну сказал же: из-ви-ни-те!
…Катарсис. Ты в зале, у тебя катарсис, а на сцене — шуты толпами. Ты зритель. Это все для тебя. Чтобы прочувствовал, пережил… Ты и чувствуешь. Переживаешь. В зале. Пятый ряд, третье место. Справа от прохода. А потом — занавес. И ты уже не в зале. Загораются люстры, лампы, фонари, ты на свету, тебе не спрятаться! Ты идешь на выход, на обычный выход, а получается на аварийный, потому что авария…
Не надо мне вашего катарсиса! Задавитесь! Не хочу — так! Не хочу-у-у!..
Хорошо, ментов на входе нет. Могли б остановить. Ровно иди, придурок, слышишь? Слышу. Ага, жетон. Остался-таки один. Теперь попасть в прорезь… Есть. Все, прошел. Домой, домой! Беру шинель, пошлю домой… Нет, я еще не совсем пьяный. Вон, лампочки не хихикают вроде. Помню, было разок, в Осколе…
Оп-па, а кто это к нам в карман лезет? Вот ведь наглое ворье пошло! Сейчас я развернусь да как въеду, с разворота ногой… Нет, ногой я упаду. Рукой. С разворота. А вот и не въеду. И не выеду! Ну же? Давай! Это правильный карман… нужный!.. В портмоне все равно пятерка с мелочью да визитки — не жалко. Чувак, если ты… чувак, валяй!.. Я тебе еще и доплачу. Честно! Ну… Есть! Есть! Молодец! Получилось, получилось!
Теперь дать ему уйти, не спугнуть. Моя остановка. Так, не бежать, идти спокойно… эскалатор… двери…
Вот и все. Свободен!!!
Свободен…
Коньяк был дешевый, трехзвездочный. Качка куда как лучшим угощал! Лимон вязал скулы. А в сердце тихо замирал покой. Мне было хорошо. Концерты звезды закончились, и кошмар этот проклятый закончился, а жизнь продолжается.
Гип-гип-ура!
— Ну старик! Ну спас! Думал: все, хана чесу!..
«Чес» на жаргоне эстрадников — быстрый наезд в город и один-два концерта в самом большом зале, какой найдется. Кое-кто предпочитает для «чеса» стадионы. В смысле, «вычесал» максимум «понтяры», она же достопочтенная публика — и по коням! Дальше…
— …мне Арнольдыч плачет: Юрок, тонем, половина шоу насмарку! Я ему: кочумай, выплывем! А ты, старик, прямо бог из машины! Слушай, давай мой шмок с тобой контракт подмахнет? Или я сам… Айда с нами на гастроли: пиротехнику ставить, эффекты? Башли лопатой грести станем!..
«Шмок» — это звездовый менеджер. Скупердяй редкий. Хотя башлями действительно не обидел. Лопатой не лопатой, но совочком я их, хрустящих, загреб. Правда, пришлось попотеть. Дымовая машина? — Ладно, я с такой уже работал. А вот пока в их пульте для эффектов разобрался, пока с пожарником договорился — наш «тушила» трехзвездочный не пьет, ему «Ай-Петри» подавай! Вместо римских свечей выставил цветные фонтаны, в «чертовом колесе» все заряды позаменял на другие — чтоб шлейф поменьше давали. Ничего, прокатило. И еще от себя сюрприз добавил: под финал «Ночи над городом» (это у звезды суперхит!) шарахнул два магниевых заряда. Укрепил на боковых штанкетах и, когда тинейджеры в зале полезли в проход танцульки устраивать… «Тушила» меня потом чуть багром не убил, зато публика визжала от восторга! Аншлаг, овации, свист, крики, фанаты в экстазе. И мы, так сказать, Хымко, люди!
Есть чем гордиться. Хорошо получилось, и хорошо весьма.
— …ну, ты решил, старик?
Сейчас все были изрядно «на бровях», и под это дело действительно светило подписать контракт. Только зачем? Наездился я по гастролям. В печенках сидит: поезда, гостиницы, изжога от кафешной жрачки, пьянки-гулянки, унылая любовь с кордебалетками… Когда эротический балет «Птица Мира» два месяца конферил, чуть импотентом не заделался. Богема хренова. Опять же не хочу Наташку с Денисом бросать надолго.
— Спасибо, Юрок. — Мы со звездой уже третий день на «ты». — Извини, не срастется. Я по натуре домосед. Не потяну.
— По натуре он… Какие наши годы, старичок! Давай! Всех делов: заряды раскидал — жми кнопки! Не потянет он… Я ведь тяну — а ты и подавно сможешь. Тебе козлом не скакать!
Что правда, то правда. Тянет. Аж дым идет. Хотя постарше меня лет на пять. А по виду не скажешь. Завивочка, подтяжечка. По сцене как пацан носится. Профессионал. Видел я, как он у балетного станка парится. Каждый божий день. С утра. А вечером — концерт. Поди попаши так в сорок с лишним! Я сразу въехал: он под «голубого» для имиджа косит. Нормальный мужик по жизни, еще и здоровый — дай бог всякому! Вчера, помню, от смеха давился, глядя, как он перед фанками гея разыгрывал. Достали его девки, вот и решил отвязаться. И на них, и от них. Поверили, дурехи! Удрали, все пунцовые. Даже цветы вручить забыли. А звезде через полчаса уже всамделишных геев отшивать пришлось. Ну, к этим он с Полиной-танцулькой вышел. В обнимочку. И лапа у Полины под юбкой. Геи ошалели, засмущались, а Юрок им простым русским языком, без малейшей политкорректности: занят, мол, гетеросексуалю помаленьку… Ибо все мужчины — подлецы, и чистой любви меж ними вовек не сыщешь. В переводе с культурного на общедоступный. Геи, что удивительно, не обиделись. Розы поднесли и сообщили, что все равно на концерты ходить будут, ибо Юрок для них — символ. Навроде статуи Свободы и Кролика Роджера. А ориентация — его личное дело, хотя, конечно, жаль.
Я прямо расстроился, что натурал.
Тоже был бы вежливым…
— Ладно, старичок, ты думай. До утра время есть. Поезд в полшестого, ночь тут гудеть будем.
Усмехаюсь звезде:
— Меня жена не отпустит. Ревнивая.
Юрок хмыкает в ответ и извлекает из-под груды сценических шмоток гитару. Акустику. Старенькую, видавшую виды, но еще, похоже, вполне рабочую «Кремону». Берет пробный аккорд. Гитара не строит, и звезда принимается терпеливо подкручивать колки.
Выбираюсь в коридор.
Из-за соседней двери доносится голос моей супруги:
— …это как в музыке. Где сейчас симфонии? оратории? сюиты на полчаса-час?! А нету! Сплошь шлягеры-трехминутки. Даже для симфонистов композиция на десять минут — это уже много. И в джазе — аналогично. Про попсу и рок я вообще молчу…
— Но позвольте! А как тогда…
Все понятно. Наталья после третьей рюмки села на любимого конька, собрала вокруг себя компанию подогретых эстетов, и теперь они с удовольствием чешут языками. Вечная тема: «Куда, блин, катимся?!» Правильно, что мы сегодня на такси приехали, а «хонду», цыганочку нашу, на стоянке оставили. За руль Наташке лучше не садиться. Зато вчера и позавчера подкатывали на своей тачке, как «белые люди». Самому, что ли, водить научиться? Надо бы…
— …но ведь это капля в море, Серый! А литература?! Где теперь романы, я вас спрашиваю?
— Наоборот! Сейчас как раз стихи и сборники рассказов почти не издают. А романами вашими все лотки завалены…
— Вы не поняли. Я имею в виду настоящие романы — на сорок, а то и на семьдесят авторских листов. Гюго, Голсуорси, Фейхтвангер… Дюма, наконец! Где они? Наши, сегодняшние?! Сейчас роман — это максимум четырнадцать-пятнадцать листов, безбожно растянутых версткой. Чтоб человек за вечер проглотить мог. И забыть через три дня. А вы попробуйте «Собор Парижской Богоматери» за вечер осилить! А? То-то же! Это ведь Книга. С большой буквы. И через год помнишь, и через десять. Возвращаешься, перечитываешь… фильмы снимают, оперы…
— По-моему, вы сгущаете краски, Наташенька. Давайте-ка по рюмочке, и я вам приведу примеры. Из современных.
— Сделайте милость! Нет, мне действительно интересно… Куда вы столько льете?! Ну хорошо, хорошо, это мне на два раза будет. Изольда, передайте, пожалуйста, шоколад…
Жизнь у Наташки явно удалась. Нашлись родственные души. Иду дальше по коридору. Накурено — хоть топор вешай. Из двери ближайшей уборной выскакивает голая девица. Узрев меня, просит закурить и в клубах дыма медленно уходит к туалету, виляя тощей задницей.
За спиной продолжается:
— …да что вы мне говорите! Где многослойность, где разветвленность сюжета, отступления, размышления? Где полифония? Словно на эстраде: остались только простейшие ритм и мелодия. Хорошо, пускай ритм «заводит», и мелодия славная. Чудесно! Но где импровизации, соло, оркестровки, экзотические аранжировки? Где душа, я вас спрашиваю? Гармония?!
— Вы б, Наташенька, еще Гомера вспомнили! Другое время, другой ритм жизни. И тем не менее возьмем, к примеру…
— Не надо к примеру! Роман умер! Они романом называют повести. Скоро рассказы назовут…
Гулянка распадалась. Где-то пили, смеялись, травили анекдоты, где-то спорили о постмодернизме; из-за двери, откуда являлась нагая фемина, томно стонали в ритме «кантри». Я направился обратно к гримерке, в которой обосновались Юрок, его клавишник и звукооператор. Все эти дни, начиная с момента, когда незадачливый воришка спер «финтифлюху», у меня было прекрасное настроение. И ничто не могло его поколебать. Грохнул случайно вазу — на счастье! Жена зудит по поводу невыбитого ковра — ноу проблемс! Пошел и выбил. С удовольствием. Денис отказался идти на концерт звезды, смотреть на папины спецэффекты? Ладушки! Пусть тренируется. Может, оно и к лучшему, что пацан хоть к чему-то всерьез относится. Будет Чаком Норрисом.
Катарсис? — Накось выкуси!
— …Ты никогда не сможешь рассказать,
Что видел, по чужой стране блуждая;
Быть может, там открылись двери рая,
Но нам об этом не дано узнать…
Поначалу даже не понял, что поет звезда. Голос совсем другой, интонации. Больная хрипотца, надтреснутые аккорды гитары… Тихо прикрыв за собой дверь, я стал в уголке. Прислонился к стене. Сейчас Юрок пел не «для башлей» — для себя. И лицо у звезды было…
Звездное.
Усталый, немолодой человек, вне славы и мишуры.
— …Там звук надрывный лопнувшей струны
Разрежет тишину неумолимо,
Как эхо распрямленной тетивы:
Стрела в тебе, пускай она незрима…
Звукооператор протягивает мне рюмку. Полную. Благодарю молча, кивком — боюсь помешать песне.
— …И кто-то бросит любопытный взгляд,
А кто-то упрекнет самодовольно,
Тебе невольно сделав этим больно.
Ты промолчишь.
В раю ты видел ад…
— Валера? Ты здесь? Тебя на входе спрашивают.
В дверях — Наталья в сопровождении меланхоличного охранника.
— Кто?
— Какой-то молодой человек, — басом гудит охранник.
Виновато развожу руками: видишь, Юрок? Не одного тебя поклонники достают!
Обещанный молодой человек ждет внизу, в фойе. Странно, что охрана его сюда пропустила: вон остатки фанов до сих пор на улице толкутся. Пиво пьют. Скандируют всякую чушь. Но — «граница на замке»! А этого пустили. Странный он, пришибленный. Когда подхожу ближе — впечатление усиливается. Глазки бегают, уголки губ дрожат. Лицо… псориаз у него, что ли? Экзема?! Кожа блестит, будто покрытая «тоналкой», вокруг рта — краснота, обведенная белой пленкой. Напоминает улыбочку Рыжего клоуна.
Румянец идеально круглыми пятаками.
— Это вы меня спрашивали?
— Вы… вы Смоляков? Валерий Яковлевич?!
Паузы между словами — словно человеку катастрофически не хватает воздуха. Голос ломается, «пускает петуха». От волнения? От страха? Чушь! Чего ему меня бояться?!
— Да, это я.
— Я… я пришел извиниться… и вернуть… Вернуть!
Он судорожно тычется ближе. Я ничего не успеваю сообразить, как у меня в ладонях оказывается целая куча барахла: комок купюр разного достоинства, мое собственное портмоне, авторучка «Паркер», часы на кожаном ремешке (кажется, золотые!) и…
Шар-в-шаре-в-шарике подмигивает: привет!
Впрочем, все это я разглядел чуть позже. А в первый момент взгляд прилип к его запястью, торчащему из куцего рукава. Кожа была сплошь покрыта шелушащейся коростой, напомнившей рыбью чешую или напластования перхоти… Местами короста отслаивалась, под ней виднелась россыпь гноящихся язвочек. Господи! Никогда не встречал больных проказой. Или это у него псориаз такой жуткий?
Отшатываюсь. Непроизвольно.
— Вы… н-не бойтесь! Это не заразно! Я сам… сам виноват. Простите! Я ж не… знал! Не знал! Вот все, что есть, — берите! Берите! Не надо мне вашего! Не надо!
По визиткам небось вычислил, шакал! Ну нет бы попасться, придурку, в КПЗ загреметь — что тебе стоило, гад?! Мысль совершенно клиническая, но воришка, казалось, читает ее:
— Вы… это… если хотите!.. Ментам меня сдайте! Я сам! Я сознаюсь! Хотите?! Я…
— Пошел ты знаешь куда?! Вали отсюда!
Вот и все. Погулял на свободе — хватит. Рано пташечка запела. Воришка, еще не веря своему счастью, медленно пятится к выходу. На страшном, загримированном лице его, сквозь клоунский оскал, робко проступает настоящая улыбка.
— Спа… спасибо! Спасибо!
Он вдруг кидается вперед, быстро целует мне руку (барахло сыплется на плитку пола…) и, развернувшись, со всех ног убегает к дверям. Через миг суматошный топот стихает снаружи. А я стою как дурак и тупо прикидываю: что с его добром-то делать?
— Вам помочь?
Охранник принимается рьяно собирать вещи. Сует мне. В портмоне обнаруживается пятидесятидолларовая купюра. Часы? Ручка? Выбросить? Жалко. В милицию отнести? Между собой небось поделят. А надо мной посмеются. Себе оставить? Неудобно, краденое все-таки…
— Вы идете?
— Да, я уже иду…
Надо идти. Смеяться, пить как ни в чем не бывало.
Надо жить дальше.
— Ух ты! А ну покажи!
Как у меня за спиной оказался Юрок, выбравшийся в фойе проветриться, я проморгал. Хотя я, когда задумаюсь, могу не заметить даже проходящего в двух метрах Годзиллу. Розового в зеленый горошек. Знаю за собой такое свойство.
Шарик оказывается в загребущих лапах кумира молодежи. Юрок вертит «финтифлюху», смотрит на просвет, цокает языком.
— Где взял, старичок?
— По наследству досталась.
Чистая правда.
— Продай! Я такие цацки собираю.
— Ну…
— Да не жмись ты! За сто баксов уступишь?
Вперед, Валерий свет Яковлевич! Вот он, твой счастливый случай: подмигивает желтым глазом, скалится ободряюще. Давай же, пользуйся! Что ж не радуешься, не спешишь ударить по рукам, не бежишь за нотариусом? Ведь сам человек напрашивается! Другого такого случая не будет.
— Извини, Юрок, не могу. Память… наследство…
Рядом объявляется Наталья. Ее взгляд красноречивее любых слов: что ты мелешь? С ума сошел? Какая память, какое наследство? Продавай, дурак! Кто тебе еще за эту ерунду сто баксов отвалит?!
— Старичок, ты шутишь? Тебе оно до фени, а мне — в коллекцию. Ладно, полторы сотни даю. Идет?
Черт, хоть бы Наташки рядом не было! Искуситель… Нет, не могу. Подставить славного, в сущности, мужика, который ни сном ни духом…
— Извини, Юрок. Не срастется. Пошли выпьем?
— Ну, как знаешь…
Звезда обижена. И контракт старичок не подписывает, и цацку не продает. За такие-то башли! Совсем зазнался, взрывник хренов.
— Ты что творишь?! — шипит в ухо Наталья. — Догони его! Полторы сотни… Лови момент, тютя!
— Если он сразу полторушку предложил, значит, шарик больше стоит, — ухитряюсь наконец найти достойный ответ. — Надо к оценщику снести. Настоящую цену узнать…
— Бизнесме-е-ен!
Наталья гордо идет прочь. Вслед за Юрком. А у меня вдруг объявляется страстное желание напиться. Вусмерть. Вдрабадан. До полного помрачения и жесточайшего бодуна наутро.
Что ж, коньяка для этого осталось вполне достаточно.
Тополя играли в зиму. Пуховые снегопады, ребятишки с коробками спичек бегают вдоль улицы, радостно швыряясь огоньками. Старушки ворчат без злобы. Свое все-таки, родное, пускай шалит. Вырастет, намается…
— Здравствуйте, Валерочка! Как мама? Дедушка? Пишут?
— Здрасьте, Абрам Григорьевич…
— Как здоровье дедушки?
— Погано. Старый он… Мама звонила, плакала: в больнице все время.
— Ой как жалко! Скажите маме, пусть держится… Она у вас молодец! А вы еще не едете?
Как я люблю эти разговоры. А вы еще не едете? Еще не уехали? А почему? Ой, вы не понимаете своего счастья! Особенно тягостны встречи с малознакомыми людьми. Когда круг общих интересов с гулькин нос, говорить, в целом, не о чем, и ты стоишь, моргая, всем видом показывая: закругляемся?
Абрам Григорьевич не понимает.
Квадрат не хочет закругляться.
Полное, одутловатое лицо излучает сочувствие. Строитель по образованию, Абрам Залесский прирожденный «слухач» — не зная нотной грамоты, в молодости лабал джаз по кабакам. Король клавиш. Говорят, временами пишет песенки для КВН. Не знаю, не слышал. В молодости… Он старше меня на семь лет, а кажется, на целую вечность.
Это, наверное, потому, что Залесский рано облысел.
А еще потому, что многие рождаются стариками.
— Вы знаете, Валерочка, а я подал документы. Жаль, Олежек отказывается.
Олежек — это его сын. Старший. Парню за двадцать, у Наташки в издательстве скоро выйдет «покет» с его рассказами. «Мертвый город», «Время низких потолков» и что-то еще. Наташка хвалила. Давала мне полистать верстку. Муть кромешная, я ни черта не понял. Но спорить не стал. Наталья за очередного любимчика горло перервет.
— Ну и правильно отказывается, Абрам Григорьевич. Что ему там делать?
— Ой, Валерочка… Ну зачем вы так говорите?
Хорошо, что он застал меня у самого подъезда. Иначе пришлось бы долго идти рядом, выслушивая, кивая, поддакивая или споря. Отъезжанты очень любят вслух говорить о процессе. В сущности, безобидная страстишка: дать выход волнению, выплеснуть на постороннего. Слегка напоминает вагонные разговоры по душам. Но — лучше без меня.
Тополиный пух между нами закручивается метелью.
Вспыхивает.
— Ну зачем вы бросили спичку, молодой человек? А если бы нас обожгло?
«Молодой человек» на скамеечке ухмыляется. Впереди у парня не хватает зубов, и губы шершавые, обметанные лихорадкой, отчего улыбка выглядит особенно мерзкой. Явно слушал наш разговор. Явно не в восторге. Сейчас брякнет что-нибудь.
Совершенно забыл, что минутой раньше сам мечтал избавиться от докучливого собеседника.
— Извините, Абрам Григорьевич… Я опаздываю.
— Да-да, Валерочка! Всех благ! Привет родственникам!
— Обязательно…
Когда я погружаюсь в темное нутро подъезда — Иона, проглоченный пятиэтажным китом, — молодой человек заходит следом. Курит, глядя, как я медленно поднимаюсь по лестнице. Спина напрягается под его взглядом. Есть первые встречные, неприязнь к которым бежит впереди них.
Пролет.
Другой.
— Валерий Смоляков — это вы?
Вопрос догоняет меня у дверей квартиры. Роняю ключи. Сердясь на собственную пугливость, сажусь на корточки. Начинаю выковыривать ключи из щели между ступенями.
— …это вы?!
Что за дурацкая манера — разговаривать, стоя внизу?!
— Это я. А вы к Денису?
Не припомню я у Дениски таких приятелей. Хлюпики здесь не в чести. Денис дразнит их «чаморошными». Хотя я иногда предпочел бы в товарищи сыну парочку менее здоровых, но более читающих ребят.
— Нет. Я к вам.
— Ко мне?
Наш разговор гулко бродит по подъезду. Начинает мяукать Баська, кошка соседки с четвертого этажа. Насмешливо чернеет «граффити» на стене: «Хэви-метал-лох». Уж не знаю, в чей адрес.
— Да, к вам. Моя фамилия — Кожемяка.
— Очень прия…
Насмешка застряет в глотке.
— Мне можно подняться?
— Поднимайтесь.
Первым является дым дешевой «Ватры». Как можно курить эту гадость?! Сам парень запаздывает на полминуты. Он идет, странно подергиваясь. Дрожь мелкая, но отчетливая. Смотреть на парня неприятно. Он знает это и, подняв голову, одаривает меня очередной ухмылкой.
Злой, вызывающей.
— Заходите. Как вы узнали, где я живу?
— Н-не-нн-неее…
Он вдруг начинает сильно заикаться. Булькает, широко раскрывая рот. Мелькает синий корень языка.
— Н-нее… Неважно. Ваш сын сказал, что вы скоро будете. Он, кстати, ушел полчаса назад. С какой-то шалавой.
Пропускаю «шалаву» мимо ушей. Настя — очень приличная девочка. И вообще это Денискино дело.
— Разувайтесь. Вот тапочки.
Кожемяка проходит в квартиру, оставшись в кроссовках. Заношенных, грязных. Ладно, смолчим. Очень не хочется признаваться себе: я испуган. Я ничего не понимаю. Значит, у Скомороха был сын? Собственно, что здесь странного?
— Небогато живете, Смоляков. Н-ннн-ннеее….
Миг бульканья.
— …н-неее… Небогато. Что, на завещаниях трудно сколотить капиталец?
Господи, как же он мне не нравится!
Закрадывается подленькое ощущение: весь наш разговор, еще начиная с Абрама Григорьевича, до чертиков похож на пьесу. Диалоги, ремарки. Описание места действия. Все остальное — на усмотрение постановщика. Встречу этого постановщика, убью.
Или закричу из зала, вскипев овацией: «Режиссера! Режиссера на сцену!»
Мне страшно. Я жду. Я очень опасен, когда мне страшно.
— Да вы садитесь, Смоляков. На всю жизнь не настоишься.
Быстро захожу в столовую. Кожемяка развалился на диване, нога за ногу. Придвинув вазочку, стряхивает туда пепел. Ловит мой взгляд:
— Любуетесь, Смоляков?
— Кем?
— Мной. Ищете фамильное сходство? Не надейтесь, я пошел в мамочку. Любимый папаша бросил нас, семь лет назад. Я, как принято говорить, сын от первого брака. Ошибка молодости.
Он провоцирует меня. На что? Или просто юношеская бравада, за которой скрывается растерянность? Злость остывает. Настроение мало-помалу приходит в норму. У Скомороха есть сын. От первого брака. Сын зачем-то нашел «этого Смолякова».
Ладно.
Очень противно, когда он произносит мою фамилию. Смолой отдает. Горячей.
— Что вам угодно? Только быстро, я скоро опять уйду.
— О, я не задержу вас! — Дареной улыбке в зубы не смотрят. Раздражает. — Папаша, уходя в мир иной, завещал вам, Смоляков, один пустяк. Мне бы хотелось получить свою долю.
— Какую долю?!
— Свою. Возможно, вам неизвестно, но лица, обойденные в завещании, имеют право претензии, если они прямые родственники, несовершеннолетние или инвалиды. Й-й-йааа-ййй….
Жду. Сейчас добулькает. Хотя и так все ясно.
— …йййй… Я — прямой родственник. Несовершеннолетний, восемнадцать мне стукнет в августе. И инвалид. Удостоверение показать? Или так поверите?
— Не надо. Я верю.
Окурок «Ватры» отправляется в вазочку. Наташка убьет…
Что-то поднимается во мне. Что-то чужое. Свое. Взятое взаймы. На прошлой неделе, найдя в копии завещания координаты нотариуса, я разыскал последнего. При виде меня нотариус разом поблек. Угасло сияние лысины, потускнела булавка на галстуке. Лак туфель утратил лоск. Минут пять мы говорили ни о чем, я все не знал, как подступиться к главному. Потом собрался уходить. Нотариус проводил меня до дверей. И сказал, глядя в пол: «Извините… Я был обязан. У меня лицензия, вам не понять. Если что, обращайтесь. Вот телефон». Потом добавил глухим, старческим голосом: «Можете вызывать на дом. Я приеду». Вечером я посетил церковь при неотложке, нашел священника, исповедовавшего Скомороха. Батюшка — моложавый, с кокетливо подстриженной бородкой — благословил меня. Предложил поставить свечку. «За упокой?» — спросил я. «Не шутите так», — строго ответил батюшка, бледнея. Я не понял, что он имеет в виду.
Шар-в-шаре-в шарике…
Сажусь в кресло напротив.
Столовая в квартире Смоляковых.
На заднем плане большое четырехстворчатое окно. Валерий проходит к окну, открывает две створки. Настежь. За ними, на заднике, изображен пейзаж, возможный только с третьего этажа: ветви цветущей акации и часть улицы, полускрытая листвой. Видна пластиковая вывеска «Вторая жизнь: дешевая одежда из Европы». Слабый шум улицы: урчание автомобилей, крики играющих детей. Где-то громко: «Марьяна! Иди обедать! Марьяна! Иди…» Звуки нервные, прерывистые, словно пленка фонограммы вся в склейках и очень старая.
В правом кресле, ближе к залу, Кожемяка-младший.
Кожемяка. Я уже подал в суд на папину вторую жену. Верней, мама подала. От моего имени. Пусть отстегнут с квартиры. Теперь вы. Ценная штука, да? Раз оставил?! Кстати, за какую-такую услугу?..
Валерий (со странными интонациями. Кажется, у него болит горло). Нет. Не ценная. Вот, смотрите сами.
Кожемяка-младший долго вертит шарик в руках.
Валерий. Вы разочарованы? Ждали другого? Рассчитывали на антиквариат?
Щека Кожемяки-младшего дергается иначе, чем все тело: раз, другой. Это хорошо видно. Сейчас горят все прожектора, включено освещение рампы. Яркий свет позволяет лицам без грима выглядеть отчетливо, резко.
Валерий (очень тихо). Вы по-прежнему настаиваете на своей доле?
Кожемяка. Да! Настаиваю! Вам не удастся обмануть меня! Я инвалид! Мне нет восемнадцати…
Валерий. Ну что ж, ваш выход.
Кожемяка. Что?!
Валерий. Я хотел сказать: ваш выбор. Мне вовсе не хочется вас обманывать. Давайте сделаем так: вы выплатите мне мою часть, и я отдам наследство вам. Целиком. Договорились?
Кожемяка (с подозрением). Нннн… Н-ннеее-ее… Небось заломите?
Валерий (делаясь убийственно обаятельным). Обижаете, мальчик. Червонец вас устроит?
Кожемяка. Восемь! Ну, восемь пятьдесят…
Валерий. И пошлина за ваш счет.
Кожемяка. Какая пошлина?
Валерий. Сейчас я вызову нотариуса. Он все оформит.
Кожемяка. А-а-а… Пошлину пополам!
Валерий встает. Где-то, видимо, на улице, звучат два выстрела. Скорее всего, мальчишки балуются петардами. Эхо отдаляется, убегая на другой конец города — пыльных «карманов» сцены, где хранятся отжившие свой век декорации. Длинная тень тянется наискосок от Смолякова к авансцене. Черная тень. Невозможная — в этом освещении.
Шум улицы исчезает.
Совсем.
Звукооператор остановил фонограмму.
Валерий (в мертвой тишине). Хорошо. Пошлину пополам.
…Метель.
Настоящая.
Мокрый снег липнет к стеклу. За окном царит белая карусель, вовлекая в себя дома, машины, людей, скрепляя мир цементом пляшущих хлопьев. Поднятые воротники, такси буксуют в сугробах. Глядя в окно, улыбаюсь. После чего возвращаюсь в постель. В нагретую, обжитую берлогу. Хорошо болеть в январе! Во второй половине. Елки-палки, лес густой закончились — Дед Мороз скоро станет никому не нужен. До проводов зимы, когда паркам города понадобятся мои услуги, еще далеко. Всех денег не заработаешь. Можно славно погрипповать: чай с малиной, перцовка на растирку и внутрь, забота жены, вялое сочувствие сына. Безделье облагораживает.
Я лежу, болею, сразу веселею…
Звонок телефона. Ну просил же, если уходите, оставлять трубку рядом, на подушке! Тихо стеная, покидаю благословенное лежбище. Тащусь в столовую.
— Да! Слушаю!
— Валерий Яковлевич? Доброе утро!
— Кто? Кто это?
— Качка!
— Какая качка?!
— Девичья у вас память, Валерий Яковлевич! Качка, Матвей Андреевич!
— Подполковник? Вы?!
— Уже полковник. Вашими молитвами. Ну что, вспомнили?
Матвей Андреевич говорит без умолку. Беспокоится хрипами в моем голосе. Рекомендует горячее молоко пополам с «Боржоми». Еще добавить масло какао, и всю ангину… Поддакиваю, смеюсь, киваю. Поздравляю с новой «звездочкой». Разумеется, я помню его. Разумеется…
А еще я помню лучший катарсис своей жизни.
Метель за окном. Пух тополей. И я, счастливый, боясь лишний раз вздохнуть, смотрю из зала — пятый ряд, третье место! — как Не-Я, Тот-Кто-На-Сцене, звонит нотариусу. В ожидании последнего забавляет Кожемяку-младшего анекдотами и походными байками. Открывает дверь. Внимательно следит, как «северное сияние», приехав за полчаса, оформляет дарственную. Вот Не-Я платит свою половину пошлины. Берет у Кожемяки-младшего деньги. Спектакль стремительно близился к финалу. И когда дверь захлопнулась за ними, за неприятным больным парнем и нотариусом, а на сцене в полной тишине остался Не-Я, когда тень от Не-Меня съежилась, скорчилась, втянулась в шар, образованный скругленными кулисами и падугами, когда Тот-Кто-На-Сцене кинулся к телефону — звонить подполковнику Качке! — и после минутного разговора, положив трубку, вытер пот со лба…
Зал встал.
Овация.
Я боялся, сердце лопнет от восторга.
— …а вам спасибо, Валерий Яковлевич! Это ведь вы предупредили: приглядитесь к молодцу. Я, грешным делом, решил, что вы просто засуетились. Но сказал кому надо. Вы, дорогой мой, как в воду глядели!
Горло начинает очень болеть. Очень.
— Убил? Он действительно убил кого-нибудь?!
Качка смеется:
— Ну почему сразу убил? Нет, Валерий Яковлевич, никого ваш пассия не убивал. Просто крупная афера, левые кредиты, то да се… Три дня назад закончился суд. Семь лет с конфискацией.
— Семь лет? Он же несовершеннолетний!
— Был несовершеннолетним. Детки растут, знаете ли.
Ну да, конечно. С августа прошлого года…
— С меня коньяк, Валерий Яковлевич. Вы выздоравливайте…
Мы прощаемся. И я успеваю, успеваю, успеваю крикнуть, терзая больное горло, ворваться прежде, чем Качка повесит трубку:
— Погодите! Вы сказали «с конфискацией»? Это как?
— Вы странный человек, Валерий Яковлевич. Как обычно. Имущество отчуждается в пользу государства.
— Все? Все имущество? А… шарик? Вы помните: тот шарик?!
— Который вы ему подарили? — успокоившись было, Качка вновь начинает хохотать. — Да, и шарик. В пользу государства. А что, надумали выкупить? Могу посодействовать…
Долго стою у телефона. Гудки в трубке. Метель за окном. Отчуждается. В пользу. Государства.
Мне кажется, скоро в зале будет аншлаг.
Завтра?
Через год? два? пять?!
Хлопает входная дверь.
— Тебе эпистола! — кричит Наташка, отряхивая снег с капюшона и воротника дубленки. — Поминальная!
Не поддерживаю шутки.
— Дай сюда.
Долго смотрю на белый конверт. Бюро Иммиграции и Натурализации.
…отчуждается в пользу государства.
— Лерка, ты чего? — Наташка волнуется. Трогает ледяной рукой мой лоб. — Поднялась температура?
Мне бы очень хотелось, чтобы все оказалось горячечным бредом.
Смотрю на конверт.
— Знаешь, Ната… Я боюсь, что из этой страны скоро придется линять.
— Лера…
Метель за стеклом колотится в окна.
Май 2001 г.
Рассвет пах обреченностью.
Еще не открывая глаз, Мбете Лакемба, потомственный жрец Лакемба, которого в последние годы упрямо именовали Стариной Лайком, чувствовал тухлый привкус судьбы. Дни предназначения всегда начинаются рассветом, в этом они неотличимы от любых других дней, бессмысленной вереницей бегущих мимо людей, а люди смешно растопыривают руки для ловли ветра и машут вслепую — всегда упуская самое важное. Сквозняк змеей скользнул в дом, неся в зубах кровоточащий обрывок плоти северо-восточного бриза, и соленый запах моря коснулся ноздрей Мбете Лакембы. Другого запаха, не считая тухлятинки судьбы, жрец не знал — единственную в своей жизни дальнюю дорогу, связавшую остров с островом, окруженный рифами Вату-вара с этим испорченным цивилизацией обломком у побережья Южной Каролины, упрямый Лакемба проделал морем. Да, господа мои, морем и никак иначе, хотя западные Мбати-Воины с большими звездами на погонах предлагали беречь время и лететь самолетом. Наверное, вместо звезд им следовало бы разместить на погонах циферблат часов, потому что они всю жизнь боялись потратить время впустую. Неудачники — так они звали тех, чье время просыпалось сквозь пальцы. Удачей же считались латунные звезды, достойная пенсия и жареная индейка; западные Мбати рождались стариками, навытяжку лежа в пеленках, похожих на мундиры, и называли это удачей.
Мбете Лакемба оторвал затылок от деревянного изголовья и, кряхтя, стал подниматься. Большинство береговых фиджийцев к концу жизни были склонны к полноте, и жрец не являлся исключением. Когда-то рослый, плечистый, сейчас Лакемба сутулился под тяжестью лет и удвоившегося веса, а колышущийся бурдюк живота вынуждал двигаться вперевалочку, подобно глупой домашней птице. Впрочем, лицо его оставалось прежним, вытесанным из пористого камня скал Вату-вара, — высокие скулы, длинный прямой нос, крупные черты… Было странно видеть такое лицо у жирного старика, и местные рыбаки тайком скрещивали пальцы и отводили взгляд, когда им доводилось наткнуться на острогу немигающих черных глаз Старины Лайка. Рыбаки смотрели телевизор и любили своих жен под вопли компакт-проигрывателя, у рыбаков была медицинская страховка и дом, воняющий пластмассой, но в море волны раскачивали лодку, а ночное небо равнодушно взирало сверху на утлые скорлупки, оглашавшие простор дурацким тарахтением, и медицинская страховка казалась чем-то несущественным, вроде муравья на рукаве, а слова Старины Лайка о муссоне пополуночи — гласом пророка перед коленопреклоненными последователями.
Потом рыбаки возвращались домой, и Уитни Хьюстон помогала им любить своих жен, громко жалуясь на одиночество из темницы компакт-проигрывателя.
Стараясь не разбудить матушку, бесформенной кучкой тряпья прикорнувшую в углу у земляной печи, Мбете Лакемба вышел во двор. Посторонний наблюдатель отметил бы бесшумность его ковыляющего шага, удивительную для возраста и телосложения жреца, но до сих пор еще в доме Старины Лайка не водилось посторонних, особенно перед рассветом. Зябко передернувшись, старик снял с веревки высохшую за ночь одежду и принялся натягивать брезентовые штаны с не перестававшими удивлять его карманами на заднице. Эти карманы удивляли жреца много лет подряд, потому что задница нужна здравомыслящему человеку, чтобы на ней сидеть, а не хранить всякую ерунду, сидеть на которой неудобно и даже болезненно, будь ты правильный человек с Вату-вара, ловец удачи в звездных погонах или рыбак, верящий одновременно в приметы и медицинскую страховку.
Пожалуй, гораздо больше стоил удивления тот факт, что штаны Лакембы совершенно не промокли от утренней росы, — но это пустяки, если знаешь слова Куру-ндуандуа, зато карманы на заднице…
Почесав волосатое брюхо, радостно перевалившееся через узкий кожаный ремешок, Мбете Лакемба прислонился к изгороди и шумно втянул ноздрями воздух. Нет. Рассвет по-прежнему пах обреченностью. Даже сильнее, чем при пробуждении. Так уже было однажды, когда на родном Вату-вара жрецу пришлось схватиться с двухвостым Змеем Туа-ле-ита, духом Тропы Мертвых, беззаконно утащившим душу не принадлежащего ему правильного человека. Белый священник еще хотел тогда увезти Лакембу в госпиталь, он твердил о милосердии, а потом принялся проклинать дураков с кожей цвета шоколада «Corona», потому что не понимал, как может здоровый детина больше недели лежать неподвижно с холодными руками и ногами, лишь изредка хватая сам себя за горло; а в Туа-ле-иту белый священник не верил, что удивительно для жреца, даже если ты носишь странный воротничок и называешь Отца-Нденгеи то Христом, то Иеговой.
К счастью, матушка Мбете Лакембы не позволила увезти сына в госпиталь св. Магдалины, иначе двухвостый Туа-ле-ита не только заглотал бы украденную душу вместе с жрецом, задохнувшимся под кислородной маской, но и славно повеселился бы среди западных Мбати. Хотя вопли белого священника, распугавшие духов-покровителей, все же не прошли даром: именно через месяц после того, как жрец очнулся на знакомо пахнущем рассвете, забытый островок Вату-вара позарез понадобился звездным погонам для их громких игр. Рассвет был правильным — после забав западных Мбати-Воинов остается выжженный камень, гнилые телята со вздувшимися животами и крысы размером с добрую свинью, радующие своим писком духа Тропы Мертвых.
Но мнения жреца никто не спрашивал, потому что западный Мбати с самой большой звездой и без того втайне порицал расточительность правительства: с его точки зрения было верхом глупости оплачивать переселение «шоколадок» за казенный счет, особенно после того, как им была выплачена двухсотпроцентная компенсация. Так что жители Вату-вара разъехались по Океании, неискренне благодаря доброе чужое правительство, а пароход со смешным названием «Paradise» повез упрямого Мбете Лакембу с его матушкой прочь от скал Вату-вара.
Туда, где горбатые волны Атлантики омывают побережье Южной Каролины, не забывая плеснуть горсть соленых слез и на крохотную насыпь каменистой земли Стрим-Айленда.
Поступок жреца удивил не только главного западного Мбати, но и односельчан, принадлежавших к одной с Лакембой семье-явусе; но если ты больше недели провалялся в обнимку с двухвостым вором Туа-ле-ита, то удивительно ли, что твое поведение становится странным?
Мбете Лакемба знал, что делает, поднимаясь на борт «Paradise».
…капрал береговой охраны, здоровенный негр с наголо бритой головой, махал со своего катера Старине Лайку — даже мающемуся похмельем капралу было видно, что сегодня старика обременяет не только полусотня фунтов жира, способная заменить спасательный жилет, но и изрядная порция дурного настроения.
Бар пустовал: считал мух за стойкой однорукий бородач-хозяин; спал, уронив голову на столешницу, Плешак Абрахам; да еще сидел в углу, за самым чистым столиком, незнакомый коротышка в брезентовой рыбацкой робе.
Явно с чужого плеча.
Таким породистым коротышкам больше приличествует строгий костюм-тройка и галстук, стоящий втрое по отношению ко всем робам, какие найдутся во всем поселке.
Всякий раз, заходя в это мрачное помещение, гордо именуемое баром, Мбете Лакемба поражался тщеславию стрим-айлендцев. Назвать баром пристройку к лавке Вильяма Кукера, чьей правой рукой в свое время позавтракала особо прыткая мако[1], было равносильно… ну, к примеру, равносильно попытке назвать барменом самого Кукера.
— Как всегда, Лайк? — осведомился однорукий, выждав, пока Лакемба привыкнет к сумраку после солнца, вовсю полыхавшего снаружи.
Полдень диктовал острову свои условия.
Старик кивнул, и Кукер лягнул располагавшуюся рядом дверь. За дверью послышался грохот посуды, сменивший доносившееся перед тем гитарное треньканье — мексиканец-подручный сломя голову кинулся жарить бекон и заливать шкворчащие ломтики пятью яйцами; вкусы Старины Лайка не менялись достаточное количество лет, чтобы к ним могли привыкнуть, как к регулярной смене дня и ночи.
Коротышка в робе прекратил изучать содержимое чашки, которую грустно держал перед собой, близко к глазам, как все близорукие, временно лишенные очков, и воззрился на Мбете Лакембу.
Если поначалу он явно предполагал, что темная маслянистая жидкость в чашке рано или поздно превратится в кофе, то сейчас одному Богу было известно, в кого он намеревался превратить разжиревшего старика.
— Доброе утро! — Коротышка грустно пожевал обметанными простудой губами. — Меня зовут Флаксман, Александер Флаксман. Доктор ихтиологии. Присаживайтесь, пожалуйста, ко мне, а то я скоро подохну от скуки и не дождусь катера.
— Лакемба, — бросил старик, садясь напротив.
Обреченность рассвета мало-помалу просачивалась внутрь, и ноздри жреца трепетали, ловя вонь судьбы.
Блеклые глазки доктора Флаксмана зажглись подозрительными огоньками.
— Лакемба? — переспросил он и даже отхлебнул из чашки, чего раньше отнюдь не собирался делать. — Мбати Лакемба? Явуса но Соро-а-вуравура?
— Мбете Лакемба, — равнодушно поправил старик. — Мбете, матангали-мбете. Явуса На-ро-ясо. Туна-мбанга ндау лаваки. Оро-и?
Однорукий Кукер за стойкой нахмурился и поковырялся пальцем в ухе.
— В моем заведении говорят нормальным языком, — буркнул он. — А кто хочет плеваться всякой дрянью, пусть выметается на улицу.
Было видно, что коротышка изрядно успел осточертеть Вильяму Кукеру, и без того не отличавшемуся покладистым характером; просто раньше не находилось повода взъесться на доктора ихтиологии.
Кофе ему не нравится, умнику…
— Он спросил: не являюсь ли я Лакембой из касты воинов? — Старик даже не повернулся к обозленному Кукеру. — И не принадлежу ли к общине «Взимающих дань со всего света»? А я ответил, что с момента зачатия вхожу в касту жрецов, матангали-мбете.
— Именно так, — хихикнул коротышка. — И еще вы добавили, что у «испражняющегося камнями» отвратительное произношение. Думали, я не знаю диалекта Вату-вара?!
Жрец промолчал.
Разочаровывать гордого своими познаниями коротышку было недостойно правильного человека — кроме того, тогда пришлось бы объяснять, что у «испражняющегося камнями» не только плохое произношение.
За «ндау лаваки» на родине Мбете Лакембы вызывали на поединок в рукавицах, густо утыканных акульими зубами.
Оро-и?
— Пять лет, — разглагольствовал меж тем довольный собой Флаксман, — пять лет моей жизни я отдал вашим скалам, вашим бухтам и отмелям и, в первую очередь, вашим тайнам, уважаемый Мбете Лакемба! Если бы мне кто-нибудь сказал тогда, что годы спустя меня смоет за борт и я окажусь на забытом Богом и правительством Штатов островке, где встречу потомственного жреца из общины На-ро-ясо, «Повелевающих акулами», — клянусь, я рассмеялся бы и плюнул говорившему в глаза!
«А он разбил бы тебе породистую морду», — подумал Лакемба, принимаясь за яичницу, которую только что поставил на стол сияющий мексиканец.
Коротышка вдруг осекся, словно первый проглоченный Лакембой кусок забил доктору ихтиологии горло.
— Лакемба? — хрипло переспросил он. — Погодите, погодите… Туру-ноа Лакемба случайно не ваша родственница?
— Это моя матушка. — Из уважения к матери старик на миг перестал жевать и сложил ладони перед лбом.
— Матушка?! Так ведь именно ее я просил… нет, умолял позволить мне увидеть обряд инициации вашей явусы! Тот самый, о котором вспоминал в своих мемуарах падре Лапланте!.. на колени даже встал — нет и все! Наотрез! Боже, ну почему вы, фиджийцы, такие упрямые? И чем я, доктор Флаксман, хуже францисканца Лапланте?!
«Тем, что белый Лапланте тоже Мбете, как и я, разве что называет Великого Нденгеи по-иному». Жрец продолжил завтрак, тщетно пытаясь отрешиться от болтовни доктора Флаксмана и вызванных ею воспоминаний.
— Дался вам этот обряд, — хмыкнул из-за стойки Кукер, царапая ногтем деревянную панель. — Маетесь дурью…
На дереве оставались еле заметные белесые шрамики.
— Вы не понимаете! Падре Лапланте писал, что члены явусы «На-ро-ясо» в день совершеннолетия ныряют в бухту и пускают себе кровь, привлекая акул! А потом — знаете, каким образом они останавливают атакующего хищника?!
— Из гарпунного ружья. — Однорукий Кукер не отличался богатой фантазией.
— Дудки! Они останавливают акулу… поцелуем! И та не только прекращает всякие попытки сожрать безумца, но и начинает защишать его, если в бухте окажется другая акула!
— Эй, Пако! — заорал Кукер во всю глотку. — Эй, сукин сын, ботинок нечищеный, ты меня слышишь?
— Слышу, хозяин! — донесся из-за двери голос мексиканца.
— Мы тебя сегодня акуле кинем! Понял, бездельник?
— Зачем?
Видимо, после восьми лет работы на Вильяма Кукера Пако равнодушно отнесся к подобной перспективе.
— Навроде живца! Она на тебя, дурака, кинется, а док ее в задницу целовать будет! Прямо под хвост! Понял?!
Пако не ответил — наверное, понял.
Флаксман обиделся и на некоторое время заткнулся, что вполне устраивало Лакембу; однако теперь завелся Кукер.
— Не знаю, какие штуки вытворяет родня Старины Лайка — пусть хоть трахаются с акулами! — но когда зараза мако оттяпала мне руку по локоть, — Билл демонстративно помахал культей в воздухе, словно это должно было пристыдить коротышку, — мне было не до поцелуев! И вот что я вам скажу, мистер: вы, может, и большая шишка у себя в институте, или откуда вы там вынырнули; наверное, вы и в акулах разбираетесь, как ихний президент, — не стану спорить. Но не надо меня учить, как с ними себя вести! Лучший поцелуй для хвостатой мрази — заряд картечи, или хороший гарпун, или крючок из четвертьдюймовой нержавейки; а всего лучше подружка — динамитная шашка!
Словно в унисон последнему выкрику, завизжали петли, дверь бара распахнулась настежь, и в проем полыхнуло солнце. Черный силуэт на пороге грузно заворочался, окрашиваясь кровью, подгулявший бриз с моря обнял гостя за широкие плечи и швырнул в лица собравшимся пригоршню соли и йодистой вони.
И еще — обреченности.
Только нюх на этот раз подвел людей; всех, кроме старого Лакембы. Даже сбившийся на полуслове Кукер удивленно моргал и никак не мог взять в толк: что это на него нашло?!
Раскричался ни с того ни с сего…
Люди молчали, хлопали ресницами, а судьба бродила по берегу и посмеивалась. Мбете Лакемба отчетливо слышал ее смех и вкрадчивые шаги, похожие на плеск волн.
Но это длилось недолго.
— Точно, Билли! — громыхнуло с порога не хуже динамита, и дверь с треском захлопнулась, отрезав людей от кровавого солнца, своевольного бриза и запаха, который только притворялся запахом моря. — Запалил фитилек — и кверху брюхом!
Через мгновение к стойке протопал Ламберт Мак-Эванс, известный всему Стрим-Айленду как Малявка Лэмб[2]. Он грохнул кулачищем по деревянному покрытию, во всеуслышание пустил ветры и огляделся с надеждой: а вдруг кому-то это не понравится?
Увы, повода отвести рыбацкую душу не представилось.
— Совсем житья не стало от треклятых тварей! Четвертый день выходим в море — и что? Болт анкерный с левой резьбой! Мало того, что ни одной рыбешки, так еще и половину сетей — в клочья! Я ж говорил: надо было сразу пристрелить ту грязнопузую бестию, не будь я Ламберт Мак-Эванс! Глядишь, и Хью до сих пор небо коптил бы, и весь Стрим-Айленд не ерзал по гальке голым… Эх, да что там! Джину, Билл! Чистого.
Любую тираду Малявка Лэмб заканчивал одинаково — требуя джину.
Чистого.
— Извините, так это вы и есть мистер Мак-Эванс? — вдруг подал голос ихтиолог.
— Нет, Майкл Джексон! — заржал Кукер, снимая с полки граненую бутыль «Джима Бима». — Сейчас споет.
Сам рыбак вообще проигнорировал обращенный к нему вопрос.
— Так я, собственно, именно с вами и собирался встретиться! — сообщил доктор Флаксман, лучась радостью. — Про какую это «грязнопузую бестию» вы только что говорили? Уж не про ту ли акулу, насчет которой с вашего острова поступила телеграмма в Американский институт биологических наук, ново-орлеанское отделение?
— Ну? — Хмурый Ламберт соизволил повернуться к ихтиологу. — А ежели и так? Только мы, парень, телеграмму в Чарлстон посылали, а не в ваш сраный Нью-Орлеан!
— Этим бездельникам из Ассоциации? — презрительно скривился Флаксман. — У них едва хватило ума переправить ваше сообщение в наш институт. И вот я здесь!
Осчастливив собравшихся последним заявлением, доктор поднялся, гордо одернул рыбацкую робу — что смотрелось по меньшей мере комично — и начал представляться. Представлялся Флаксман долго и со вкусом; даже толстокожий Лэмб, которому, казалось, было наплевать на все, в том числе и на недавнюю гибель собственного брата Хьюго, перестал сосать джин и воззрился на ихтиолога с недоумением. А Лакемба доедал принесенную Пако яичницу и, как сказали бы сослуживцы доктора Флаксмана, «получал от зрелища эстетическое удовольствие».
Сегодня он мог себе это позволить.
— …а также член КИА — Комиссии по исследованию акул! — гордо закончил Александер Флаксман.
— И приплыл сюда верхом на ездовой мако! — фыркнул Малявка Лэмб.
— Почти, — с неожиданной сухостью отрезал ихтиолог. — В любом случае, я хотел бы получить ответы на свои вопросы. Где акула, о которой шла речь в телеграмме? Почему никто не хочет со мной об этом говорить? Сплошные недомолвки, намеки… Сначала присылаете телеграмму, а потом все как воды в рот набрали!
Член КИА и прочее явно начинал кипятиться.
— Я вам отвечу, док.
Дверь снова хлопнула — на этот раз за спиной капрала Джейкобса, того самого здоровенного негра, что махал рукой стоявшему на берегу Лакембе. Капрал полчаса как сменился с вахты и всю дорогу от гавани к заведению Кукера мечтал о легкой закуске и глотке пива.
Увлекшись бесплатным представлением, собравшиеся не заметили, что Джейкобс уже минут пять торчит на пороге.
— Потому что кое-кто действительно набрал в рот воды, причем навсегда. Три трупа за последнюю неделю — это вам как? Любой болтать закается!
— Но вы-то как представитель власти можете мне рассказать, что здесь произошло? Я плыл в такую даль, из самого Нового Орлеана, чуть не утонул…
— Я-то могу. — Довольный, что его приняли за представителя власти, негр уселся за соседний столик, и Пако мигом воздвиг перед ним гору истекавших кетчупом сэндвичей и запотевшую кружку с пивом. — Я-то, дорогой мой док, могу, только пускай уж Ламберт начнет. Если, конечно, захочет. А я продолжу. Что скажешь, Малявка?
— Думаешь, не захочу? — хищно ощерился Ламберт, сверкнув стальными зубами из зарослей жесткой седеющей щетины. — Верно думаешь, капрал! Не захочу. Эй, Билл, еще джину! Не захочу — но расскажу! Потому что этот ОЧЕНЬ ученый мистер плавает в том же самом дерьме, что и мы все! Только он этого еще не знает. Самое время растолковать!
В бар вошли еще люди: двое таких же мрачных, как Ламберт, рыбаков, молодой парень с изуродованной левой половиной лица (по щеке словно теркой прошлись) и тихая девушка в невзрачном сером платье с оборками…
Уж ей-то никак было не место в заведении Кукера — но на вошедших никто не обратил особого внимания.
Малявка Лэмб собрался рассказывать!
Это было что-то новое, и все, включая новопришедших, собрались послушать — даже Пако быстренько примостился в углу и перестал терзать свою гитару.
Заказов не поступало, и мексиканец мог выкроить минуту отдыха.
Одну из многих — Стрим-Айленд не баловал работой Кукера и его подручного; впрочем, остров не баловал и остальных.
— Вся эта срань началась около месяца назад, когда мы с моим покойным братцем Хью ловили треску. Ловили, понятное дело, малой сетью…
— Давай, Лэмб, вытаскивай! — заорал стоявший на мостике Хьюго, наблюдая, как наливается блеском рыбьей чешуи сеть, подтягиваемая лебедкой с левого борта. Лов сегодня был отменный, тем паче, что сооружение, скромно именуемое братьями «малой сетью», на самом деле чуть ли не вдвое превышало по размеру стандартную разрешенную снасть. Вдобавок Мак-Эвансы забросили еще пару-тройку крючков — открывшийся в Мертл-Бич китайский ресторанчик неплохо платил за акульи плавники, и братья вполне могли рассчитывать на дополнительную прибыль.
В этот момент «Красавчик Фредди» содрогнулся.
Противно завизжали лебедочные тали, поперхнулся равномерно тарахтевший мотор, по корпусу прошла мелкая дрожь. Словно кто-то, всплывший из темной глубины, вцепился в сеть с добычей братьев Мак-Эванс, не желая отдавать людям принадлежавшее морю. Но «Красавчик Фредди», унаследовавший изрядную долю упрямства своих хозяев, переждал первый миг потрясения и выгнул горбом металлическую спину, разворачиваясь носом к волне. Стрим-айлендцы считали, что свою лодку Мак-Эвансы назвали в честь певца из «Queen», и только сами Хьюго с Лэмбом знали, что оба они имели в виду совсем другого Фредди — страшнолицего дружка ночных кошмаров, с бритвенными лезвиями вместо пальцев. Обаятельный убийца импонировал братьям куда больше «голубоватого» певца.
И почти одновременно последовал рывок с правого борта, в результате чего крайний поводок с крючком из четвертьдюймовой стальной проволоки на конце туго натянулся.
Лебедка поспешно застучала вновь, тали самую малость ослабли — но вода продолжала бурлить и, когда сеть мешком провисла над пеной, братья Мак-Эвансы в сердцах высказали все, что думали по поводу зиявшей в сети рваной дыры и пропавшего улова.
Поэтому рыбаки не сразу обратили внимание на творящееся по правому борту.
А творилось там странное: леса натянулась и звенела от напряжения, вода кипела бурунами — а потом поводок разом ослаб, и живая торпеда взметнулась над водой, с шумом обрушившись обратно и обдав подбежавших к борту рыбаков целым фонтаном соленых брызг.
— Большая белая! — пробормотал Хьюго. — Футов двенадцать, не меньше! Молодая, вот и бесится…
— Небось эта скотина нам сеть и порвала, — сплюнул сквозь зубы Ламберт. — Пристрелю гадину!
Он совсем уж было собрался нырнуть в рубку за ружьем, но более спокойный и рассудительный Хьюго придержал брата.
— Ты ее хоть рассмотрел толком, урод?!
— Да что я, акул не видел?! — возмутился Ламберт.
— Не ерепенься, братец! У нее все брюхо… в узорах каких-то, что ли? Вроде татуировки! Может, такой акулы вообще никто не видал!
— И не придется! — Малявка Лэмб хотел стрелять и знал, что будет стрелять.
— Дубина ты! А вдруг ею яйцеголовые заинтересуются! Продадим за кучу хрустящих!
Подобные аргументы всегда оказывали на Ламберта правильное действие — а тут еще и белая бестия, как специально, снова выпрыгнула из воды, и рыбак в самом деле увидел вязь ярко-синих узоров на светлом акульем брюхе.
— Убедил, Хью, — остывая, буркнул он. — Берем зверюгу на буксир и… Слушай, а где мы ее держать будем? Сдохнет, падаль, кто ее тогда купит?!
— А в Акульей Пасти! — хохотнул Хьюго, которому понравился собственный каламбур. — Перегородим «челюсти» проволочной сеткой — и пусть себе плавает!
Акульей Пастью назывался глубокий залив на восточной оконечности Стрим-Айленда, с узкой горловиной, где скалы-«челюсти» отстояли друг от друга на каких-нибудь тридцать футов.
На том и порешили.
Вечером, когда лиловые сумерки мягким покрывалом окутали остров, старый Мбете Лакемба объявился на ветхом пирсе, с которого Лэмб Мак-Эванс, чертыхаясь, швырял остатки сегодняшнего улова в Акулью Пасть. Впрочем, рыба исчезала в АКУЛЬЕЙ ПАСТИ как в прямом, так и в переносном смысле слова.
— О, Старина Лайк! — обрадовался Малявка. — Слушай, ты ж у нас вроде как акулий родич?! В общем, разбираться должен. А ну глянь-ка… сейчас, сейчас, подманю ее поближе…
Однако, как ни старался Малявка, пленная акула к пирсу подплывать отказывалась. И лишь когда Мбете Лакемба еле слышно пробормотал что-то и, присев, хлопнул ладонью по воде, акула, словно вышколенный пес, мгновенно возникла возле пирса и не спеша закружила рядом, время от времени предоставляя татуированное брюхо для всеобщего обозрения.
— Ну что, видел? — поинтересовался Ламберт, приписав акулье послушание своему обаянию. — Что это?
— Это Н’даку-ванга. — Лицо фиджийца, как обычно, не выражало ничего, но голос на последнем слове дрогнул, прозвучав на удивление торжественно и почтительно. — Курчавые охотники с юго-восточного архипелага еще называют его Камо-боа-лии, или Моса.
— А он… этот твой хренов Н’даку — он редко встречается?
— Н’даку-ванга один. — Лакемба повернулся и грузно побрел прочь.
— Ну, если ты не врешь, старина, — бросил ему в спину Малявка Лэмб, — то эта зараза должна стоить уйму денег! Коли дело выгорит — с меня выпивка!
Лакемба кивнул. Зря, что ли, пароход со смешным названием «Paradise» вез жреца через соленые пространства? И уж тем более ни к чему было объяснять Ламберту Мак-Эвансу, что Н’даку-ванга еще называют Н’даку-зина, то есть Светоносный.
На падре Лапланте это имя в свое время произвело немалое впечатление.
— …ну а потом к нам заявился этот придурок Пол!
Ламберт заворочался, как упустивший форель медведь, нашарил на стойке свой бокал с остатками джина и опрокинул его содержимое в глотку. Не дожидаясь заказа, Кукер сразу же выставил рассказчику банку тоника, зная, что оба Мак-Эванса (и Лэмб, и покойный Хьюго) предпочитают употреблять джин с тоником по отдельности.
Впрочем, Хьюго — предпочитал.
— Так вот, на чем это я… Ах да! Заявляется, значит, с утреца этот придурок Пол и просится кормить зверюгу!
— Ты б попридержал язык, Малявка, — неуверенно заметил Кукер, дернув культей. — Сам знаешь: о мертвых или хорошо, или… Опять же, вон и папаша его здесь!
Кукер умолк и лишь покосился на спящего Плешака Абрахама.
— А мне плевать! Пусть хоть сам Отец Небесный! Говорю — придурок! Придурком жил, придурком и подох! Ну кто, кроме полного кретина, добровольно вызовется кормить акулу?!
— Помнится мне, Ламберт, раньше ты говорил, будто вы с братом его наняли, — как бы невзначай ввернул капрал Джейкобс, расправляясь с очередным сэндвичем.
— Верно, наняли, — сбавил тон Малявка Лэмб. — Только парень сам напросился! Эти вонючие эмигранты рыбьи потроха руками ворошить согласны за цент в час! Козлы пришибленные! И попомните мое слово: все дерьмо из-за этого мальчишки приключилось! Из-за него и из-за акулы…
— Которую поймали вы с Хьюго, — закончил кто-то за спиной Ламберта.
Рыбак повернулся всем телом, расплескав злобно зашипевший тоник, но так и не понял, кто это сказал, а говоривший не спешил признаваться.
— Ты меня достал, урод, — проговорил Мак-Эванс, обращаясь в пространство. — Все, не буду больше ни хрена рассказывать! А если вам, док, интересно, так это именно мы с покойником Хью отбарабанили телеграмму в Чарлстон. Потом сидели сиднем и ждали от вас ответа, а белая стерва сжирала половину нашего улова. Наконец ваш говенный институт соизволил отозваться, и когда стало ясно, что никаких денежек нам не светит, Хью сказал: все, Лэмб, надо пристрелить эту тварь… И баста! Дальше пусть капрал или кто хочет рассказывает. С меня хватит! Билл, еще джину!
— Пол кормил акулу вовсе не из-за ваших денег. — Голос девушки в сером платье звучал ровно, но в больших черных глазах предательски блестели слезы. — Сколько вы платили ему, мистер Мак-Эванс? Доллар в день? Два? Пять?!
— Этот придурок и серебряного четвертака не заработал! — проворчал Ламберт, не глядя на девушку.
— Не смейте называть его придурком! — выкрикнула девушка и отвернулась, всхлипнув. — Вам никому не было до него дела! Деньги, деньги, только деньги! А кто не мчится сломя голову за каждой монетой — тот придурок и неудачник! Так, мистер Мак-Эванс? Так, Барри Хелс? — обернулась она к парню с изуродованной щекой.
— А я-то тут при чем, Эми? — огрызнулся Барри.
Ламберт многозначительно кашлянул.
— При том! Раз не такой, как все, — можно и поиздеваться над ним с дружками! Да, Барри? Раз придурок — можно и платить ему гроши за черную работу? Да, мистер Мак-Эванс? А то, что этот «вонючий эмигрант» — тоже человек, что у него тоже есть душа, что ему тоже нужен кто-то, способный понять его, на это всему Стрим-Айленду в лучшем случае наплевать! Отец — горький пьяница; вон, сын погиб, а он нажрался и дрыхнет в углу! Мать умерла, друзья… как же, друзья! Найдешь тут друга, когда вокруг сплошные Барри Хелсы и мистеры Мак-Эвансы, которые называют тебя придурком и смеются в лицо! Никто из вас его не понимал!.. И я, наверное, тоже, — помолчав, добавила Эми.
Малявка Лэмб пожал широченными плечами и стал шумно хлебать джин.
— У Пола не было ни одного близкого существа, — очень тихо проговорила девушка. — Никого, кому бы он мог… мог излить душу! Я пыталась пробиться к нему через панцирь, которым он себя окружил, защищаясь от таких, как вы, но я… я не успела! И он не нашел ничего лучшего, чем вложить свою душу в эту проклятую акулу!
Золотистые блестки играли на поверхности бухты, сытое море, щурясь от солнца, лениво облизывало гладкую гальку берега; чуть поскрипывали, мерно покачиваясь, тали бездействующей лебедки.
Ветхий пирс еле слышно застонал под легкими шагами девушки. У самого края ранняя гостья остановилась и стала озираться по сторонам. Взгляд ее то и дело возвращался к горке сброшенной одежды, разлапистой медузой украшавшей гальку в шаге от черты прибоя. Линялые джинсы, футболка с надписью «Megadeth» и скалящимся черепом, а также старые кроссовки Пола со скомканными носками внутри честно валялись на берегу, но самого Пола нигде не было видно.
— Пол! — позвала Эми.
Никто, кроме чаек, не отозвался, разве что налетевший с моря легкий бриз загадочно присвистнул и умчался дальше, по своим ветреным делам.
— Пол! — В охрипшем голосе девушки прозвучала тревога.
Какая-то тень мелькнула под искрящейся поверхностью бухты, и воду вспорол большой треугольный плавник. Сердце Эми замерло, девушка вгляделась в силуэт, скользящий в тридцати футах от пирса, — и чуть не вскрикнула от ужаса, зажав рот ладонью. За плавник цеплялась гибкая юношеская рука! На мгновение Эми почудилось, что кроме этой руки там больше ничего нет, это все, что осталось от Пола, — но в следующее мгновение рядом с плавником возникла светловолосая голова, знакомым рывком откинув со лба мокрые пряди, — и девушка увидела лицо своего приятеля.
В глазах Пола не было ни страха, ни боли, ни даже обычной, повседневной настороженности подростка, обиженного на весь мир. Неземное, невозможное блаженство плескалось в этом взгляде, смешиваясь со струйками, обильно стекавшими с волос. Пол тихо засмеялся, не видя Эми, прополоскал рот и снова исчез под водой.
Их не было долго — минуту? две? больше? — но вот акулий плавник снова разрезал поверхность бухты, уже значительно дальше от пирса; и снова рядом с ним была голова Пола! Эми стояла, затаив дыхание, словно это она сама раз за разом уходила под воду вместе с юношей и его жуткой подругой, — а потом вода всколыхнулась совсем близко, и девушка увидела, как Пол неохотно отпускает огромную рыбу. Акула развернулась, лениво выгнув мощное тело, и ее круглый немигающий глаз уставился на Эми. Что-то было в этом пронизывающем насквозь взгляде, что-то древнее, завораживающее… рыбы не могут, не должны смотреть ТАК!
«Не имеют права смотреть так», — мелькнула в мозгу совсем уж странная мысль.
С удивительной грацией — и, как показалось Эмми, даже с нежностью! — акула потерлась о Пола, проплывая мимо, почти сразу исчезнув в темной глубине, словно ее и не было.
Сумасшедший сын Плешака Абрахама уцепился за пирс, ловко выбрался из воды, встряхнул головой, приходя в себя, — во все стороны полетели сверкающие брызги — и, похоже, только тут увидел Эми.
Лицо юноши неуловимо изменилось. На мгновение в нем промелькнула тень, настолько похожая на мрак взгляда хищной твари, что девушка машинально попятилась.
«Ты с ума сошел, Пол!» — хотела крикнуть она. И не смогла.
«Как тебе удалось?!» — хотела спросить она. Эти слова тоже застряли у Эми в горле. Девушка понимала: Пол не ответит. Он ждал от нее чего-то другого… совсем другого.
И девушка произнесла именно то, чего он ждал:
— Я никому не скажу, Пол.
Пол молча кивнул и пошел одеваться.
— …ну, с некоторой натяжкой я могу допустить, что парень плавал НЕПОДАЛЕКУ от белой акулы и та не тронула его, — задумчиво пробормотал доктор Флаксман, дергая себя за подбородок. — Но что он плавал с ней чуть ли не в обнимку?! Зная репутацию «белой смерти»… хорошо, допустим и это — чисто теоретически! Но ты, милочка, утверждаешь, будто акула потерлась о твоего приятеля боком и при этом не содрала с него кожу, а то и мясо до кости… Я склонен принимать на веру слова молоденьких девушек, особенно когда они мне симпатичны, но всему есть предел! На родине уважаемого Мбете Лакембы мне довелось видеть много чудес, но здесь, извините, не Океания, а Южная Каролина; и твой Пол, детка, вряд ли принадлежал к явусе На-ро-ясо!
Эми смущенно заморгала, пытаясь вникнуть в смысл последнего заявления коротышки; Малявка Лэмб довольно хмыкнул, а остальные на всякий случай промолчали.
Но доктор Флаксман не собирался останавливаться на достигнутом.
— Вы, мисс, видели когда-нибудь вблизи акулью кожу? Пробовали ее на ощупь? А я видел и пробовал! Так называемые плакоидные чешуйки, которыми покрыта кожа акулы, способны освежевать человека еще до того, как акула пустит в ход зубы! Собственно, плакоиды и есть зубы, со всеми основными признаками, только не развитые окончательно! Это вам не шерстка котенка, и даже не всякий наждак! Кстати, молодой человек, подойдите-ка сюда! — окликнул ихтиолог Барри.
Парень дернулся, как от внезапного толчка, но послушно встал и подошел к доктору.
— Повернитесь-ка… да, лицом к свету. Именно так и выглядят последствия прямого контакта человека с акульей кожей! Классический образец! — Флаксман вертел Барри перед собой, словно экспонат, демонстрируя сетку шрамов на левой половине лица парня всем собравшимся в баре.
— Небось пробовал с акулой поцеловаться, — проворчал себе под нос Кукер, ловко прикуривая одной рукой самодельную сигарету.
Шутка бармена показалась смешной одному Ламберту Мак-Эвансу, в силу своеобразного чувства юмора у рыбака.
— Вы ошиблись, мистер, — выдавил вдруг Барри. — Это не акула. Это меня Пол ударил.
— А ну-ка рассказывай! — немедленно отреагировал капрал, расправившийся к тому времени с сэндвичами и потягивавший пиво (расторопный Пако успел снабдить Джейкобса новой кружкой). — Я смотрю, история быстро обрастает новыми обстоятельствами! И знаете, что мне сдается? Что вы все почему-то не спешили сообщать подробности нашему общему знакомому — сержанту Барковичу… Давай, парень, я жду. Что там у вас произошло?
— Да тут и рассказывать-то нечего. — Барри смущенно уставился в пол. — Шли мы как-то с Чарли Хэмметом мимо Серых скал, смотрим: Пол идет. Со стороны Акульей Пасти. Это уже было после того, как сбежала акула Маляв… простите, мистера Мак-Эванса! Она-то сбежала, а Пол все возле бухты околачивался, вроде как ждал чего-то…
— Короче! — Капрал Джейкобс отер лиловые губы ладонью и выразительно сжал эту самую ладонь, палец за пальцем, в весьма внушительный кулак.
— Хорошо, мистер Джейкобс! Чарли Хэммет мне и говорит: «Помнишь, Барри, ты его предупреждал, чтоб за Эми не таскался?» Я киваю. «Так вот, я их вчера видел. На берегу. Закатом любовались…» Ну, меня тут злость взяла! Прихватил я Пола за грудки — он как раз до нас дошел, — сказал пару ласковых и спиной о валун приложил. Для понятливости.
— Сволочь ты, Барри, — задушенно бросила девушка. — Тупая здоровая скотина. Хуже акулы.
— Может, и так, Эмми. — Изуродованная щека Барри задергалась, заплясала страшным хороводом рубцов. — А может, и не так. И скажу я тебе вот что: Пол твой замечательный одну руку высвободил и тыльной стороной ладони меня по морде, по морде… наотмашь. Хорошо еще, что я сознание сразу потерял. Доктор в Чарлстоне потом говорил: от болевого шока. — Барри машинально коснулся шрамов кончиками пальцев, по-прежнему глядя в пол. — Очнулся я от стонов Чарли. Он на меня навалился и бормочет как полоумный: «Барри, ты живой? Ты живой, Барри?» Живой, отвечаю, а язык не поворачивается. И к левой щеке словно головню приложили. Не помню, как домой добрались. Родителям соврали, что в Серых скалах в расщелину сорвались. Они поверили — зря, что ли, у меня вся рожа перепахана, а у Чарли правое запястье сломано? Чарли мне уже потом рассказал: это его Пол за руку взял. Просто взял, пальцы сжал… вот как вы, мистер Джейкобс! Только у вас лапища, не приведи Бог, а Пол всегда хиляком был…
Тишина.
Люди молчали, переглядывались; Малявка Лэмб даже открыл рот, но не осмелился выдать что-нибудь скабрезное (что было на Мак-Эванса совершенно не похоже) — время шло, а люди молчали…
— Может быть, мы все же вернемся к акуле? — наконец просительно сказал доктор Флаксман, нарушив затянувшуюся дымную паузу, во время которой успели закурить чуть ли не все, исключая самого доктора, старого Лакембу и Эми. Дым сгущался, тек клубами, искажая лица, превращая их в лупоглазые рыбьи морды, проступающие сквозь сизые потоки за стеклом гигантского аквариума.
— Барри говорил, что акула в итоге «сбежала». — Рыба с кличкой Флаксман чмокнула губами. — Как это случилось? В конце концов, здесь не федеральная тюрьма, а Carcharodon Linnaeus — не террорист, готовящий подкоп!
Увы, мудреное название белой акулы, вызывавшее однозначное возбуждение на ученых коллегиях, в баре Кукера успеха не имело.
— Когда ваши дружки, «мозговые косточки» из Чарлстона, даже не почухались в ответ на нашу с Хью депешу… — изрядно набравшийся Ламберт с трудом ворочал языком, и, произнеся эту мудреную фразу, он с минуту отдыхал. — Так вот, мы неделю подождали — и отбили им… о чем это я?.. да, верно, вторую телеграмму отбили, вот! А надо было поехать лично и отбить почки — потому что они соизволили отозваться! Дескать, хрена вам, рыбари мокрозадые, а не денег, подавитесь своей раздерьмовой акулой — или пусть лучше она вами подавится!
— Идиоты! — пробормотал доктор Флаксман, комкая край скатерти. — Бездельники! Если бы я узнал хоть на неделю раньше…
Однако рыбак то ли не расслышал слов ихтиолога, то ли попросту не обратил на них внимания.
— Все вы, яйцеголовые, одинаковы! — рычал Малявка. — Ломаного цента от вас не дождешься! А потом в газетах про нас, простых людей, кричите: невежи, мол, тупицы! Из-за них пропала эта, как ее… уми… муми… уникальная научная находка! Не скупились бы на хрустящие — ничего б и не пропадало! Все бы вам тащили, море вверх дном перевернули бы!
— Вот это точно, — вполголоса буркнул ихтиолог.
— А так — что нам оставалось? Поперлись мы с Хью к Биллу в бар…
— …Я бы этим умникам… — Хьюго в очередной раз оборвал фразу, не находя слов от возмущения, и залил горечь внушительным глотком чистого, как и его ярость, «Гордон-джина». — Пошли, Лэмб, пристрелим чертову тварь! Плавники китайцам продадим — все равно от нее больше никакого толку нет!
— Верно! — поддакнул тоже изрядно подвыпивший Нед Хокинс, приятель братьев Мак-Эвансов.
Впрочем, Нед был скорее собутыльником и идеальным партнером для пьяной потасовки — нечувствительность Хокинса к боли была притчей во языцех всего острова.
— Охота тебе, Хью, тащиться невесть куда на ночь глядя! — лениво отозвался Малявка Лэмб. — Лучше с утра.
— Нет уж, Ягненочек! — рыкнул, оборачиваясь, Хьюго. — Раз денежки наши накрылись, так хоть душу отведем! Одни убытки от этих в белых рубашках, дьявол их сожри вместе с ихними акулами!
Хлопнула дверь. Околачивавшийся в баре сын Плешака Абрахама, который все пытался увести домой набравшегося папашу, выскочил наружу; но исчезновение придурка Пола никого не заинтересовало.
За Мак-Эвансами и Недом Хокинсом увязались еще пара рыбаков — за компанию. Пока они ходили за ружьями, пока спускались к «Акульей Пасти» — стемнело окончательно, так что пришлось еще раз возвращаться, чтобы прихватить фонари.
И запечатанную (до поры) бутыль с «молочком бешеной коровки».
Наконец вся компания, должным образом экипированная, воздвиглась на берегу бухты. Шакалом выл подгулявший норд-ост, скрипели под ногами прогнившие мостки, лучи фонарей лихорадочно метались между пенными бурунами, швырявшими в лица рыбаков пригоршни соленых брызг.
— Ну, где эта зараза?! — проорал Ламберт, с трудом перекрикивая вой ветра и грохот волн. — Говорил же: до утра подождем!
В ответ Хьюго только выругался, и луч его мощного галогенного фонаря метнулся к горловине бухты. Между «челюстями», стискивавшими вход в Акулью Пасть, была натянута прочная проволочная сетка. Но свет галогена сразу вызвал сомнения в реальной прочности заграждения: коряво топорщилась проволока у кромки воды, да и сама сетка была то ли покорежена, то ли порвана — отсюда не разберешь…
Может, померещилось?!
Один из увязавшихся за братьями рыбаков умудрился подвернуть ногу, пробираясь по скользким камням к горловине бухты; если раньше возбуждение и горячительные напитки поддерживали его энтузиазм, то сейчас, остыв и продрогнув, он обложил братьев Мак-Эвансов на чем свет стоит и заковылял домой. Однако остальные благополучно добрались до южной «челюсти» и остановились, переводя дух, всего в нескольких футах от ревевших бурунов и перегораживавшей горловину сетки.
Сразу три плотных луча света уперлись в рукотворное заграждение, заставив клокочущую тьму неохотно отодвинуться.
— Твою мать! — только и смог выговорить Малявка Лэмб, чем выразил общее мнение по поводу увиденного. Добавить к этому емкому выражению было нечего.
Над водой, стремительно несущейся через сетку, виднелся край уходившей вниз рваной дыры, в которую свободно могла бы пройти и более крупная акула, чем изловленный братьями Мак-Эвансами Н’даку-ванга.
— Прогрызла! — ахнул увязавшийся за братьями рыбак. — Во зубищи у твари!
— Или башкой протаранила, — предположил Нед Хокинс.
— Или кусачками поработала, — еле слышно пробормотал рассудительный Хьюго, но тогда на его слова никто не обратил внимания.
— …Как же, как же! Когда вы вернулись сюда, мокрые и злые, как морские черти, Хьюго еще орал, что это работа мальчишки Абрахама! — гася сигарету, припомнил однорукий Кукер. — Только вряд ли: ночью, в шторм, нырять с кусачками в горловине Акульей Пасти, чтобы сделать проход для бешеной зверюги, которая, того гляди, тебя же в благодарность и сожрет! Нет, Пол хоть и был при… ну, немного странным! — но такое даже ему бы в голову не пришло!
— Так она его потом и сожрала, Билли! В благодарность! — Ламберт коротко хохотнул, но все вокруг нахмурились, и Мак-Эванс резко оборвал смех.
— После Хью и Неда, — добавил он мрачно.
— Может, и так. — Низкий голос капрала Джейкобса прозвучал чрезвычайно весомо. — Но запомни, Ламберт: перед тем как мальчишку сожрала акула, кто-то, похоже, всадил в него заряд картечи.
— Да кому он был нужен? — буркнул Малявка Лэмб и присосался к банке с тоником.
Капрал не ответил.
— Не знаю насчет картечи… — пробормотал один из сидевших за соседним столиком сумрачных рыбаков. — Может, Пол был и не при чем, только с того дня у нас всех начались проблемы…
Набившиеся в бар стрим-айлендцы загалдели, явно соглашаясь с рыбаком и спеша высказать свое мнение по этому поводу. Доктор Флаксман близоруко щурился, растерянно вертя головой по сторонам, а Мбете Лакемба, про которого все забыли, сидел и возил кусочком хлеба по фольгированной сковородке. Нет, он не станет рассказывать этим людям о том, что произошло в ночь побега Н’даку-ванга.
Барабан-лали глухо пел под ладонями. Длинный ствол метрового диаметра, по всей длине которого была прорезана канавка, а под ней тщательно выдолблено углубление-резонатор. Концы барабана были скруглены внутрь, и руки жреца неустанно трудились — правая, левая, правая, левая, пауза…
Лали-ни-тарата, похоронный ритм, плыл над Стрим-Айлендом.
Правая, левая, правая, левая, пауза… пока мальчишеское лицо не ощерилось из мглы острозубой усмешкой.
— Эйе, эйе, тяжела моя ноша, — тихо затянул старый жрец на языке своих предков, — лодка табу идет на воду! Эйе, эйе…
— Эйе, эйе, — прозвучало в ответ, — собачий корень! Светоносный шлет юношу к мудрому Мбете!
— Зачем? — Ладони подымались и опускались; лали-ни-тарата, начало смерти, преддверье Тропы Туа-ле-ита.
— Для Вакатояза, Дарования Имени.
— Светоносный вкусил твоей плоти? Ответь, ты, желающий стать правильным человеком и большим, чем просто правильный человек!
Рука юноши поднялась в жесте, который здешние жители считали оскорбительным; только на месте презрительно выставленого пальца переливался блестящим кровавым сгустком короткий обрубок.
— Вкусил, мудрый Мбете; и я ответил Ему поцелуем.
— Что вначале: рана или иглы?
— Сам знаешь, мудрый Мбете…
— Какую татуировку ты хочешь?
Мальчишка не ответил. Только ослепительно улыбнулся матушке Мбете Лакембы, престарелой Туру-ноа Лакембе, матери явусы «Повелевающих акулами», которая уже стояла на пороге дома, держа в трясущихся руках котомку, привезенную с Вату-вара.
К утру ритуал был завершен. Пол натянул подсохшую футболку, скрыв от досужих глаз татуировку на левом боку, посмотрел на стремительно заживающий обрубок пальца — и, поклонившись, молча вышел.
Нет, Мбете Лакемба не станет рассказывать этим людям о ночи Вакатояза, ночи Дарования Имени. Как и о том, что Плешак Абрахам, отец Пола, уже давно не спит и прищуренный левый глаз пьяницы-эмигранта внимательно следит за происходящим в баре.
Как и о том, что шаги Предназначения слышны совсем близко, оно уже на подходе и душный воздух, предвестник завтрашней грозы, пахнет скорой кровью — об этом жрец тоже не будет говорить.
Владыки океана мудры, потому что умеют молчать.
— …Житья от этих тварей не стало! В море хоть не выходи: рыба попряталась, а сети акулы в клочья рвут, как специально, вроде приказывает им кто!
— Да ОН же и приказывает!
— Тише ты, дурень! От греха подальше…
— А я говорю — ОН!..
— Динамитом, динамитом их, сволочей!
— Можешь засунуть свой динамит себе в задницу вместе со своими советами! Вон Нед Хокинс уже попробовал!
— Куда правительство смотрит? Власти штата?
— Туда же, куда тебе посоветовали засунуть динамит!
— Но-но, ты власти не трожь!..
— ДА ЗАТКНИТЕСЬ ВЫ ВСЕ!!! — Трубный рык капрала Джейкобса заставил содрогнуться стены бара, и рыбаки ошарашенно умолкли.
— Вы что-то хотели спросить, доктор? — вежливо осведомился капрал, сверкая белоснежными зубами. — Я вас внимательно слушаю.
— Как я понял, на Стрим-Айленде имели место человеческие жертвы… Мне очень жаль, господа, но не мог бы кто-нибудь внятно объяснить: люди погибли из-за акул?
— Нет, из-за Микки Мауса! — рявкнул Малявка Лэмб. — И что это вы, мистер, все выспрашиваете да вынюхиваете, будто какой-то говенный коп?
— У каждого своя работа, — развел руками доктор Флаксман. — Я ихтиолог; говоря попросту, изучаю морских рыб. Специализируюсь на селахиях… на акулах, — поспешил поправиться он, глядя на готового взорваться бармена.
— Ну раз ты такой грамотный ихний олух — может, присоветуешь, как нам быть?!
— Но для этого я хотя бы должен знать, в чем проблема! Не находите? — хитро сощурился Александер Флаксман.
— Ты и так уже слышал достаточно, — пробурчал, сдаваясь, Ламберт Мак-Эванс. — Ладно, док, уговорил. На следующий день, как сбежала эта грязнопузая мразь, мы с Хью вышли в море… ну и все остальные, понятно, тоже. — Лэмб кивнул в сторону заполнивших помещение рыбаков. — Только море как сраной метлой вымело: ни трески, ни сельди — одни акульи плавники кишмя кишат! Ну, я и говорю Хью, вроде как в шутку: «Слышь, братан, это наша белая бестия подружек навела!» А Хью хмурится и чего-то под нос бормочет, словно псих. Поболтались мы туда-сюда — нет лова и все, хоть наизнанку вывернись! Ну, закинули крючки — акул-то вон сколько, думаем, наловим и плавники китаезам продадим! Все лучше, чем попусту море утюжить… Ан нет, не берут гады приманку! Поумнели, что ли?
Хор одобрительных возгласов поддержал последнее заявление Ламберта.
— Ну, плывем мы обратно, смотрим: болтается в миле от острова ялик. Мотор заглушен, на корме этот самый Пол сидит, глаза закрыты и вроде как улыбается, гаденыш; а вокруг акула круги наворачивает — только плавник воду режет. Я и опомниться не успел, а Хью уже ружьишко выдернул — и навскидку как шарахнет по твари!
— Это была та самая акула? — не удержался доктор Флаксман.
— А кто его знает, док! Хрена отличишь-то, когда один плавник из воды торчит! Короче, пальнул Хью, а парень в лодке аж дернулся — будто в него попали, хотя я-то точно видел, как заряд в воду вошел! Глазищи распахнул, на нас уставился, нехорошо так, не по-людски… и снова зажмурился. Мы глядь — акулы уже и след простыл. То ли грохнул ее Хью с первого же выстрела, а скорее — просто удрала. — Ламберт крякнул от огорчения и расплескал джин себе на колени. — На следующий день мы в море, смотрим: опять у острова ялик болтается, а в нем Пол-паршивец сидит. И опять акула вокруг него, навроде жеребца в загоне! Ладно, на этот раз Хью стрелять не стал, только обругал мальчишку рыбацким загибом, когда мимо проплывали. А с ловом та же история… одна морока! И акулы приманку не брали. Пару штук мы таки подстрелили — так их свои же в клочья порвали, какие там плавники! Вернулись ни с чем, глядь — а парень тут как тут, ялик к причалу швартует. Ну, Хью не сдержался и влепил ему затрещину. Ты, мол, говорит, паршивец, скотину эту выпустил! А теперь еще и пасешь ее! Из-за тебя весь остров без рыбы, половина сетей порвана, одни убытки…
Черноглазая Эми что-то хотела сказать, но Флаксман выразительно посмотрел в сторону девушки, и она сдержалась.
Только губу закусила.
— А парень выслушал молча, — продолжил Малявка, — скосился на Хью, как тогда, из лодки, щеку потрогал и говорит: «Я бы не советовал вам, мистер Мак-Эванс, завтра выходить в море. И тем более — охотиться на акул». Хью аж побелел, ка-а-к врежет сукину сыну — потом плюнул, повернулся и домой пошел. А на следующий-то день беда с братаном и приключилась…
Порывистый ветер гнал свинцовые волны прочь от острова, серая пелена наглухо затянула небо; дождь медлил, но набухшие тучи были готовы разразиться им в любую минуту.
Ялик придурка Пола болтался на том же месте, что и в предыдущие два дня, и когда «Красавчик Фредди» проходил мимо, Хьюго сквозь зубы пожелал мальчишке благополучно перевернуться и вплотную познакомиться со своей шлюхой-акулой.
Позади из горловины бухты выходил баркас Неда Хокинса — ветер, все время меняющий направление, то доносил до ушей тарахтение сбоившего двигателя, то отшвыривал звук прочь. Кажется, сегодня только Мак-Эвансы и бесшабашный Хокинс решились выйти в море.
Не считая рехнувшегося сына Плешака Абрахама.
Погода погодой — выходили и в худшую. Но смутное облако гнетущего предчувствия висело над Стрим-Айлендом, заставив большинство рыбаков остаться дома. Вдобавок ночью над островом волнами плыл скорбный ритм барабана Старины Лайка, громче обычного, и в снах стрим-айлендцев колыхалась сине-зеленая равнина, сплошь поросшая треугольными зубами.
Сны, понятное дело, снами, а все душа не на месте…
Братья Мак-Эвансы и Нед Хокинс считали предчувствия уделом педиков и выживших из ума старух. Что же касается мальчишки… кто его знает, что у поганца между ушами!
Ламберт стоял у штурвала, уверенно держа курс, а Хьюго тем временем деловито забрасывал крючки. Он даже не успел вывалить в воду ведро с приманкой — один из поводков дернулся, натянулся, леса принялась рыскать из стороны в сторону, и Хьюго довольно потер руки, запуская лебедку.
— Есть одна! — крикнул он брату. — С почином, Ягненочек!
Это была довольно крупная мако. «Футов десять будет», — прикинул на глаз Ламберт. Акула отчаянно вырывалась, но долго сопротивляться малочувствительной лебедке она не могла, и вскоре конвульсивно содрогающееся тело грохнулось на загудевшую палубу «Красавчика Фредди».
Хьюго не стал тратить патроны: несколько ударов колотушкой по голове сделали свое дело. Тварь еще пару раз дернулась и затихла. Малявка Лэмб заглушил двигатель, после чего спустился на палубу помочь брату.
Окажись в это время на палубе некий доктор ихтиологии Александер Флаксман — он, конечно, не преминул бы заметить, что подобная мако, разве что чуть меньшая, была поймана на Багамах мистером Эрнестом Хэмингуэем просто при помощи спиннинга; поймана как раз в тот год, когда настырный падре Лапланте имел честь наблюдать на Вату-вара обряд инициации совершеннолетних членов явусы На-ро-ясо.
Но увы, на палубе, кроме братьев Мак-Эвансов, никого не было, и столь захватывающие подробности так и остались невыясненными.
Большой разделочный нож покинул ножны на поясе, остро отточенное лезвие с хрустом вошло в светлое брюхо рыбы — обычно норовистая мако не подавала признаков жизни. Хьюго ловко извлек акулью печень, бросил сочащийся кровью орган в стоявшее рядом ведро и снова наклонился над тушей, намереваясь отрезать столь ценившиеся у китайцев плавники.
Жрут, азиаты, дрянь всякую…
И тут случилось неожиданное. «Мертвая» акула плавно изогнулась, страшные челюсти действительно МЕРТВОЙ хваткой сомкнулись на голени Хьюго Мак-Эванса — и не успел Ламберт опомниться и прийти на помощь брату, как проклятая тварь пружиной взвилась в воздух и вывалилась за борт, увлекая за собой отчаянно кричащего Хьюго.
Выпотрошенная мако и ее жертва почти сразу исчезли в темной глубине, а потрясенный Ламберт стоял, вцепившись окостеневшими руками в планшир, не в силах сдвинуться с места, и лишь тупо смотрел, как среди кипящих бурунов проступает клубящееся бурое пятно…
«Я бы не советовал вам, мистер Мак-Эванс, завтра выходить в море. И тем более — охотиться на акул», — эхом отдавались в голове Малявки Лэмба слова проклятого мальчишки.
Доктор Флаксман задумчиво пожевал губами и допил совершенно остывший кофе.
— Бывает, — кивнул коротышка. — В анналах КИА зарегистрирован случай, когда выпотрошенная песчаная акула прямо на палубе откусила руку свежевавшему ее рыбаку. И еще один, когда, вырезав у акулы внутренности и печень, наживив их на крючок и спихнув рыбу за борт, рыболов из Пиндимара (это в Австралии) поймал на своеобразную наживку… ту же самую акулу!
— Вам виднее, док. Только на этом дело не кончилось. — Ламберт с трудом поднял отяжелевшую от выпитого джина голову и обвел слушателей мутным рыбьим взглядом. — Потому что Нед со своего баркаса видел все, что стряслось с Хью, и просто озверел. Он вытащил на палубу ящик динамита, стал поджигать фитили и кидать шашки в воду, одну за другой. Третья или четвертая взорвалась слишком близко от его баркаса, и Неда вышвырнуло за борт. Больше я его не видел. И никто не видел.
— А третьим был сам Пол, — прервал тягостную тишину, повисшую в баре, капрал Джейкобс. — Только если с Хьюго и Недом все более-менее ясно, то с парнем дело изрядно пованивает. Акулы — акулами, а… Ладно, я вам обещал, док. Теперь моя очередь. В тот день мне выпало вечернее дежурство…
Ялик, тихо покачивавшийся на предзакатной зыби и медленно дрейфовавший прочь от острова, капрал заметил еще издали. Крикнув рулевому, чтоб сменил курс, Джейкобс с недобрым предчувствием взялся за бинокль.
Поначалу капралу показалось, что ялик пуст, но вскоре, наведя резкость, он разглядел, что на корме кто-то лежит. «Небось, парень просто уснул, а наш мотор его разбудил». Джейкобс собрался уж было вздохнуть с облегчением, но тут всмотрелся повнимательнее и скрипнул зубами. Ялик на глазах заполнялся водой, проседая все глубже, и вода имела однозначно-красный оттенок.
Такая вода бывает лишь при единственных обстоятельствах, предвещающих толпу скорбных родственников и гнусавое бормотанье священника.
— Быстрее, Патрик! — крикнул негр рулевому внезапно охрипшим голосом.
Ялик должен был продержаться на плаву минут пять — они еще могли успеть.
Но они не успели.
С шелестом вынырнул из воды, разрезав надвое отшатнувшуюся волну, треугольный акулий плавник — и, словно в ответ, пришло в движение окровавленное тело в тонущей лодке, игрушке пенных гребней.
Юношеская рука, на которой не хватало среднего пальца, с усилием уцепилась за борт, мучительно напряглась — и капрал увидел поднимающегося Пола. Лицо парня было напряжено и сосредоточено, будто в ожидании чего-то неизбежного, но необходимого и не такого уж страшного. Подобные лица можно встретить в приемной дантиста — пациент встал и вот-вот скроется за дверью кабинета… На приближающийся катер Пол не обратил никакого внимания; ждущий взгляд его был прикован к зловещему плавнику, разрезавшему воду уже совсем рядом. Мокрая рубашка Пола была вся в крови, и на мгновение Джейкобсу показалось, что он отчетливо различает паленые отверстия от вошедшего в грудь парня заряда картечи.
Наверное, этого не могло быть. Такой выстрел должен был уложить юношу на месте — а тот явно был до сих пор жив, хотя и тяжело ранен.
В следующее мгновение длинное акулье тело возникло вплотную к лодке. «Пленница Мак-Эвансов!» — успел подумать капрал, сам не зная, откуда у него такая уверенность.
Пол улыбнулся, будто увидел старого друга, протянул вперед беспалую руку — так хозяин собирается приласкать верного пса — и мешком перевалился через борт.
У капрала Джейкобса создалось впечатление, что юноша сделал это вполне сознательно.
Море возле тонущего ялика вскипело, расплываясь багряным маревом, капрал бессильно закричал, и в следующий момент ялик с негромким хлюпаньем ушел под воду. Какое-то время буруны еще рычали и кидались друг на друга, тщетно борясь за каждую красную струю, но вскоре водоворот угомонился, и только кровавое пятно расплывалось все шире и шире, будто норовя заполнить собой все море до самого горизонта…
— Это вы убили его, мистер Мак-Эванс! — Голос Эми зазвенел натянутой струной, и в углу тревожно отозвалась забытая мексиканцем Пако гитара.
— Не мели ерунды, девка, — без обычной наглости огрызнулся Малявка Лэмб. — Твоего Пола сожрала его любимая тварюка! Вот, капрал свидетель…
— Да, мистер Мак-Эванс. Только капрал Джейкобс упомянул еще кое-что! Что перед тем, как Пола съела акула, кто-то стрелял в него, тяжело ранил и, по-видимому, продырявил его лодку, чтобы замести следы. — Слова Эми резали, как бритвы-ногти столь любимого братьями Мак-Эвансами Фредди Крюгера, и доктор Флаксман невольно поежился.
— Тебе бы прокурором быть, Эми, — неуклюже попытался свести все к шутке однорукий Кукер, но реплика бармена осталась без внимания.
— Ну, Эми, под присягой я бы не взялся обвинять любого из присутствующих здесь людей, — протянул Джейкобс. — Ты же слышала: я сказал, что мне так ПОКАЗАЛОСЬ. В любом случае, улик теперь нет, так что концы в воду, и…
— И убийца останется безнаказанным? — Девушка на мгновение обернулась к капралу, и огромный негр потупился. — Что ж, поздравляю вас, мистер Мак-Эванс! — Сквозь горький сарказм в голосе Эми проступали едва сдерживаемые слезы. — Вы все правильно рассчитали! Накачивайтесь джином в свое удовольствие — для правосудия вы неуязвимы, а совести у вас отродясь не было! Но помните… — Мягкое лицо девушки вдруг страшно изменилось, закостенело, губы перестали дрожать и выгнулись в жуткой усмешке, напоминавшей акулий оскал. — …рано или поздно Н’даку-ванга найдет вас! И ОН не станет дожидаться вердикта присяжных! Помните это, мистер Мак-Эванс, когда выведете в море «Красавчика Фредди»; помните и ждите встречи на дне с покойным Хью!
— Ах ты, сука!..
Никто не успел помешать Малявке Лэмбу. С неожиданным проворством грузный рыбак оказался рядом с Эми и сгреб девушку в охапку.
— Да я и тебя, стерву языкатую, скормлю этой зубастой падали, вслед за твоим дружком! — прошипел Ламберт ей в лицо, разя перегаром. — Только еще раз посмей… еще хоть раз…
Говоря, Ламберт раз за разом встряхивал девушку так, что у нее клацали зубы, а голова моталась из стороны в сторону, — но тут тяжелая лапа капрала Джейкобса ухватила Малявку за шиворот.
— Поговори-ка лучше со мной, ублюдок, коли собрался распускать руки! — прорычал капрал обернувшемуся к нему Ламберту, и могучий удар отшвырнул рыбака в другой конец бара.
Этот крюк с правой в свое время принес Джейкобсу известность в определенных кругах и прозвище Ядерный Джи-Ай.
Ламберт пролетел спиной вперед футов десять, опрокидывая стулья, и тяжело грохнулся на стол, за которым сидел, уронив голову на руки, Плешак Абрахам.
И тут, казалось бы, спавший все это время Абрахам начал двигаться. Причем двигаться на удивление быстро и целеустремленно, чего никак нельзя было ожидать от безобидного пьянчужки.
Правая рука Абрахама как бы сама собой опустилась на горлышко стоявшей рядом бутылки из-под дешевого виски; в следующее мгновение бутылка, описав короткую дугу, со звоном разлетелась вдребезги, ударившись о торчавший из стены кусок швеллера с крючками для верхней одежды, — и отец погибшего Пола завис над медленно приходившим в себя Мак-Эвансом. В правой руке его сверкало бутылочное горлышко с острыми стеклянными клыками по краям.
— Это ты убил моего Пашку, гнида, — просто сказал Плешак Абрахам и одним движением перерезал Ламберту горло.
Впрочем, никто не понял сказанного — потому что Плешак Абрахам, Абраша Залецкий из далекого Харькова, произнес это по-русски.
Зато все видели, как страшным вторым ртом раскрылось горло Малявки Лэмба, как толчком выплеснулась наружу вязкая струя, как забулькал, задергался на столе рыбак, свалился на пол и через несколько секунд затих.
Кровавая лужа медленно растекалась по бару.
— Жаль. Слишком легкая смерть для подонка, — еле слышно прошептала Эми, оправляя измятое платье.
— Абрахам… ты меня слышишь, Абрахам?
Плешак Абрахам поднял взгляд от затихшего Ламберта и посмотрел на капрала. Бутылочное горлышко, отливающее багрянцем, он все еще сжимал в руке.
— Слышишь. Я вижу, что слышишь. А теперь — положи свою стекляшку… положи, Абрахам, все нормально, никто тебя не тронет, положи горлышко и иди сюда… — Джейкобс говорил с пьяницей, как с ребенком, и в какой-то момент всем показалось, что гипноз успокаивающего тона и обволакивающие, туманящие сознание слова оказывают нужное действие: Абрахам даже сделал жест, словно и впрямь собирался положить горлышко на стол и послушно подойти к капралу.
Но довести это до конца Абрахам то ли забыл, то ли не захотел. Так и двинулся к негру, сжимая в пальцах окровавленную стекляшку.
— Положи, Абрахам! Я кому сказал? — чуть повысил голос капрал.
Перекрывая сказанное, раздался грохот. Из груди пьянчужки брызнуло красным, тонко закричал Барри Хелс, зажимая разодранное плечо — за спиной Абрахама стоял однорукий Кукер с дымящимся обрезом двустволки в единственной руке. Одна из картечин, прошив Плешака навылет, угодила в Барри.
— Привет, Пашка, — отчетливо произнес Абрахам, глядя куда-то в угол; и на этот раз все прекрасно поняли незнакомые русские слова. — Вот и я, сынок. Встречай.
И рухнул на пол лицом вниз.
— Идиот! — Ладони Джейкобса помимо воли начали сжиматься в кулаки. — Я бы его живым взял! Скотина однорукая!
Капрал шагнул было к Кукеру — и застыл, завороженно глядя на уставившийся ему в грудь обрез, один из стволов которого все еще был заряжен.
— Билли, ты… ты чего, Билли? Убери сейчас же! — растерянно выдавил капрал, и черное лицо негра стало пепельным.
И тут раздался смех. Издевательский, горький, но отнюдь не истерический; смеялась Эми.
— И эти люди называли Пола придурком, а его акулу — проклятой мразью?! Посмотрите на себя! Пол нашел общий язык с тупорылой зубастой тварью; а вы — люди, двуногие акулы, изначально говорящие вроде бы на одном языке, готовы убивать друг друга по любому поводу! Так чем же вы лучше?!
«Лучше?.. лучше…» — отголоски неуверенно прошлись по онемевшему бару, опасливо миновали лужу крови и присели в уголке.
— Просто вы никогда не пытались по-настоящему ВЛОЖИТЬ ДУШУ, — добавила девушка еле слышно и отвернулась.
Хлопнула дверь, и люди начали плавно оборачиваться, как в замедленной съемке.
— Док, тут радиограмма пришла. — В заведение Кукера размашистым шагом вошел полицейский сержант Кристофер Баркович. — Кстати, какого рожна вы палите средь бела дня? По бутылкам, что ли?
Тут Баркович увидел трупы — сначала Абрахама, потом Ламберта — и осекся, мгновенно побледнев.
— Господи Иисусе… — пробормотал сержант.
Закат умирал болезненно, истекая в море кровавым гноем, и море плавилось, как металл в домне; но все это было там, далеко, у самого горизонта. Здесь же, близ пологого юго-западного берега Стрим-Айленда, струйками мелкого песка спускавшегося к кромке лениво шуршащего прибоя, море казалось ласковым и теплым, не пряча в пучине зловещих знамений. Разве что вода в сумерках уже начинала светиться — подобное явление обычно наблюдается в гораздо более южных широтах — да еще в полумиле от берега резал поверхность моря, искря и оставляя за собой фосфоресцирующий след, треугольный акулий плавник.
Наливавшаяся густым огнем вода смыкалась за плавником, словно губчатая резина.
«Патрулирует? — беспричинно подумалось доктору Флаксману. — Или ждет… чего?»
Наконец ихтиолог с усилием оторвал взгляд от тонущего в собственной крови солнца и от призрака глубин, неустанно бороздившего море. «Н’даку-зина, Светоносный, — мелькнуло в голове. — Так фиджийцы иногда называют своего Н’даку-ванга, бога в облике татуированной акулы…» Мысли путались, из их толщи то и дело всплывали окровавленные трупы в баре, искаженные лица стрим-айлендцев — живых и мертвых…
Доктор перевел взгляд на пенную кромку прибоя. С холма, где стояли они с Мбете Лакембой, на фоне светящегося моря четко вырисовывалась фигура девушки. Белые языки тянулись к ее ногам и, не достав какого-то фута, бессильно тонули в песке. «Тоже ждет. — Флаксман облизал пересохшие губы и ощутил, как чудовищно, невозможно устал за последние ночь и день. — Чего? Или — кого?»
Вторая темная фигура, скрюченная в три погибели, медленно ковыляла вдоль полосы остро пахнущих водорослей, выброшенных на берег. Женщина. Старая. Очень старая женщина. Время от времени она с усилием нагибалась, подбирала какую-то дрянь, долго рассматривала, нюхала или даже пробовала на вкус; иногда находка отправлялась в холщовую сумку, висевшую на плече старухи, но чаще возвращалась обратно, в кучу гниющих водорослей. Раковины? Кораллы? Крабы? Кто ее знает…
Матушка Мбете Лакембы подошла к Эми, и пару минут обе молча смотрели вдаль, на полыхающее море и треугольный плавник. Потом старуха что-то сказала девушке, та ответила. Туру-ноа Лакемба удовлетворенно кивнула и с трудом заковыляла вверх по склону холма.
Взбираться ей предстояло довольно долго, при ее возрасте и крутизне склона.
За это время вполне можно было сказать то, что нужно. Все лишние слова — по поводу традиционного дома жителей Вату-вара (прямоугольная платформа-яву, четыре опорных столба, под которыми наверняка были зарыты приношения духам-хранителям), построенного жрецом на Стрим-Айленде, сожаления по погибшим и многое другое — все было сказано, и у доктора больше не осталось словесной шелухи, за которой можно было бы прятаться.
Осталось только главное.
— Уважаемый Мбете, — Флаксман закашлялся, — вам не кажется, что сейчас наступила моя очередь рассказывать? Думаю, эта повесть — не для бара. Особенно после того, как я подверг сомнению слова Эми… Короче, покойный Ламберт Мак-Эванс был отчасти прав. Когда ляпнул, что я приплыл сюда верхом на ездовой мако. Шутка, конечно, — но на этот раз он почти попал в цель. Мистер Мак-Эванс ошибся только в одном. Это была не мако. Я боюсь утверждать, но мне кажется… это был Н’даку-ванга!
Мбете Лакемба медленно повернулся к доктору, и в первый раз за сегодняшний день в глазах старого жреца появилось нечто, что можно было бы назвать интересом.
— Н’даку-ванга не возит на себе людей, — глядя мимо Флаксмана, бесцветно проговорил Лакемба. — Для этого у него есть рабы.
— А Пол? Кроме того, я и не утверждал, что Н’даку-ванга возил Александера Флаксмана на себе. Когда меня, находящегося, к стыду моему, в изрядном подпитии, смыло за борт и я начал погружаться под воду — я успел распрощаться с жизнью. Но тут что-то с силой вытолкнуло меня на поверхность. Обернувшись, я увидел совсем рядом зубастую пасть здоровенной акулы. — Доктор передернулся — настолько живым оказалось это воспоминание. — Я, конечно, не принадлежу к общине На-ро-ясо, как вы, уважаемый Мбете, но в акулах все же немного разбираюсь… Не узнать большую белую акулу я просто не мог! Смерть медлила, кружила вокруг меня, время от времени подныривая снизу и выталкивая на поверхность, когда я снова начинал погружаться, — плаваю я отлично, но после коньяка, да еще в одежде… Пару раз акула переворачивалась кверху брюхом, словно собираясь атаковать, и меня еще тогда поразили ярко-синие узоры на этом брюхе. Даже ночью они были прекрасно видны, будто нарисованные люминисцентной краской. Действительно, как татуировка. Странно, — Флаксман произнес последнюю фразу очень тихо, обращаясь к самому себе, — я в любую секунду мог пойти ко дну, вокруг меня наворачивала круги самая опасная в мире акула — а я успел заметить, какого цвета у нее брюхо, и даже нашел в себе силы удивиться…
Мбете Лакемба молчал и смотрел в море.
Возраст и судьба давили на плечи жреца, и ему стоило большого труда не сутулиться.
— Потом акула несколько раз зацепила меня шершавым боком, толкая в какую-то определенную сторону; и когда она в очередной раз проплывала мимо — не знаю, что на меня нашло! — я уцепился за ее спинной плавник. И тут «белая смерть» рванула с такой скоростью, что у меня просто дух захватило! Я захлебывался волнами, накрывавшими меня с головой, но все же мог дышать: акула все время держалась на поверхности, словно понимала, что мне необходим воздух. В конце концов я потерял сознание… дальше не помню. Утром меня нашел на берегу сержант Баркович… А исследовательское судно, на котором я плыл сюда, пропало без вести, — после паузы добавил доктор. — Вот, сержант передал мне радиограмму.
Флаксман похлопал себя по карманам одолженной ему рыбацкой робы и вдруг скривился, как от боли.
— Что там у вас? — почти выкрикнул жрец.
— Ерунда, не беспокойтесь. Царапины. То ли акула приложилась, то ли сам об камни стесал…
— Покажите! — Голос Мбете Лакембы был настолько властным, что доктор и не подумал возражать. Послушно расстегнув робу, он представил на обозрение Лакембы странное переплетение подживавших царапин и кровоподтеков на левом боку, непостижимым образом складывавшееся в витиеватый узор, напоминавший…
— Я верю вам, — просто сказал Мбете Лакемба, отворачиваясь. — На вас благодать Светоносного. Можете считать себя полноправным членом явусы На-ро-ясо.
— И… что теперь? — растерялся Флаксман. — Нет, я, конечно, очень признателен Н’даку-ванга за оказанное доверие… — «Что я говорю?!» — вспыхнуло в сознании. — Он спас мне жизнь, но… в конце концов, погибли люди, рыбаки, и еще этот юноша, Пол…
— На вашем месте, доктор, я бы беспокоился не о мертвых, а о тех, кто остался в живых. — Лакемба понимал, что не стоит откровенничать с болтливым коротышкой, и в то же время не решался отказать в беседе посланцу Н’даку-ванга. Месть Светоносного здесь, на Стрим-Айленде, свершилась. И тот, кто стал орудием судьбы, сейчас имеет право задавать вопросы.
И получать ответы.
— Почему? — удивленно поднял брови ихтиолог.
— Белые Мбати своими шумными играми разбудили Светоносного, и священная пещера под Вату-вара опустела. Отныне дом Н’даку-ванга — велик. И бог нашел предназначенного ему человека, свою душу среди двуногих обитателей суши.
— Пол?! — ужаснулся Флаксман, снизу вверх глядя на скорбную и величественную фигуру жреца. — Падре Лапланте в своих записках упоминал о том, что престарелые и неизлечимо больные члены явусы На-ро-ясо приходят на ритуальную скалу и бросаются в море, где их немедленно поедают акулы. Якобы фиджийцы верят, что перерождаются в пожравших их акулах… Пол прошел обряд до конца?!
Лакемба молча кивнул.
— И вы считаете, что теперь он — это Н’даку-ванга?
— Не будь в Н’даку-ванга человеческой души, он не стал бы спасать тебя. Пусть даже ты был нужен ему лишь как Посланец — все равно…
Флаксман лихорадочно вспоминал: свои собственные вопросы, рассказы Ламберта, Эми и капрала, быстро накаляющуюся в баре атмосферу, костенеющее лицо девушки: «…рано или поздно Н’даку-ванга найдет вас!» — и дурацкую, нелепую драку, вылившуюся в трагедию. Неужели все это случилось из-за него, безобидного доктора ихтиологии? Неужели он мимо воли оказался посланцем неведомого существа, которое…
Когда доктор Флаксман наконец повернулся к Лакембе, то вместо слов возмущения и неверия он произнес совсем другое:
— Знаете, мистер Лакемба, я занимаюсь акулами уже двадцать лет, и не я один, но чем дальше мы продвигаемся в своих исследованиях, тем больше понимаем, что практически ничего не знаем об этих удивительных существах, которых даже язык не поворачивается назвать рыбами.
Мбете Лакемба вежливо улыбнулся. Светоносный выбрал себе очень болтливого Посланца. Может быть, бог решил испытать терпение своего жреца? Что ж, он будет терпелив.
— …Ведь некоторым видам акул насчитывается сто пятьдесят — двести миллионов лет! И за это время они практически не изменились. Словно кто-то остановил их эволюцию, повернув некий природный выключатель! Знаете, уважаемый Мбете, — доктор доверительно придвинулся к жрецу, — у меня и у моего коллеги, доктора Синсерли из Массачусетского университета, есть по этому поводу своя гипотеза. Что, если эволюция акул была селекцией? Что, если для некой нечеловеческой працивилизации акулы были примерно тем же, чем для нас являются собаки? Искусственно выведенные породы сторожей, ищеек, гончих… Потом хозяева исчезли, селекция прекратилась, и одичавшие псы миллионы лет бороздят морские просторы в поисках сгинувших владык. Вы, «Повелевающие акулами», случайно — или не случайно? — набрели на десяток-другой команд, подчинение которым заложено в акульем генотипе, и научились частично управлять «волками моря» — но в большинстве своем акулы по-прежнему одиноки, они до сих пор ищут своих хозяев, как и миллионы лет назад! А Н’даку-ванга… извините, если я кощунствую, но ваш Светоносный — это вожак стаи!
Старый жрец молчал долго.
— Ты жил среди нас, — наконец заговорил Лакемба, наблюдая за тем, как его матушка медленно взбирается на холм. — Ты должен был слышать. Легенда об акульем царе Камо-боа-лии, как еще иногда называют Н’даку-ванга, и девушке по имени Калеи.
— Конечно, конечно! — радостно закивал доктор. — О том, как Камо-боа-лии влюбился в прекрасную Калеи, приняв человеческий облик, женился на ней, и она родила ему сына Нанауе. Уходя обратно в море, Камо-боа-лии предупредил Калеи, чтобы она никогда не кормила ребенка мясом, но со временем кто-то нарушил запрет, и Нанауе открылась тайна превращения. Многие люди после этого погибли от зубов оборотня, и в конце концов Нанауе изловили и убили. Очень печальная история. Но при чем тут…
— При том, что рядом с Нанауе не оказалось правильного Мбете, который бы научил его правильно пользоваться своим даром, — прервал доктора жрец. — Иначе все бы сложилось по-другому. Так, как было предопределено изначально. В море появился бы Хозяин.
— Хозяин?! Вы хотите сказать…
Рядом послышалось тяжелое старческое дыхание, и Туру-ноа Лакемба остановилась в двух шагах от сына, с трудом переводя дух.
— Она беременна, — отдышавшись, произнесла старуха на диалекте Вату-вара.
Но доктор ее понял.
— Эми? — Ихтиолог невольно взглянул в сторону все еще стоявшей на берегу девушки. — От кого?
Туру-ноа посмотрела на белого посланца Н’даку-зина, как посмотрела бы на вдруг сказавшее глупость дерево, и ничего не ответила.
— Мне скоро предстоит ступить на Тропу Мертвых, сын мой. Я уже слышу зловонное дыхание двухвостого Туа-ле-ита. Так что присматривать за ее ребенком придется тебе. Справишься?
Мбете Лакемба почтительно склонил голову.
— Я сделаю все, чтобы он вырос таким, как надо.
Старуха согласно кивнула и побрела к дому.
— Я не зря напомнил тебе старую легенду, Посланец, — проговорил жрец, не глядя на доктора. — Все повторяется. Может быть, ты прав — и тогда ребенок, который родится, станет тем Хозяином, которого ищут акулы. Или прав я — и тогда родится сын Н’даку-ванга, повелитель всех акул, живущих в океане. А может быть, прав окажется падре Лапланте, который в свое время читал моей матушке главы из вашей священной книги. Помнишь: о пришествии Врага рода человеческого, в облике зверином и рожденного от зверя, противника вашего Бога?
Мбете Лакемба загадочно улыбнулся.
Ноздри старого жреца трепетали, ловя запах умирающего дня, в котором больше не было обреченности — лишь покой и ожидание.
Теплые волны ласкали ее обнаженное тело, и ласковые руки опоздавшего на свидание Пола вторили им. Сегодня Пол, обычно замкнутый и застенчивый, вдруг оказался необыкновенно настойчивым, и Эми, почувствовав его скрытую силу, не стала противиться.
Это произошло в море, и мир плыл вокруг них, взрываясь фейерверками сладостной боли и блаженства. Это казалось сказкой, волшебным сном — а неподалеку, в каких-нибудь двухстах футах от них, упоенно сплетались в экстазе две огромные акулы, занятые тем же, что и люди; Эми не видела их, но море качало девушку, вторя вечному ритму, и завтра не должно было наступить никогда…
Это было совсем недавно — и в то же время целую вечность назад, в другой жизни.
Наутро она узнала, что Пол погиб.
Вчера.
Эми понимала, что наверняка ошибается, что это невозможно, а может, ей все просто приснилось — но девушка ничего не могла с собой поделать: мысли упрямо возвращались назад, словно собаки на пепелище родного дома, и выли над осиротевшим местом.
Она пыталась высчитать время — и всякий раз со страхом останавливала себя.
Потому что по всему выходило: ЭТО произошло, когда Пол был уже несколько часов как мертв.
…Она стояла на берегу, море таинственно отливало зеленым, и резал воду в полумиле от берега треугольный плавник, оставляя за собой фосфоресцирующий след.
Невозможная, безумная надежда пойманной рыбой билась в мозгу Эми.
Она стояла и ждала, глядя, как солнце вкладывает свою раскаленную душу в мерцающее чрево моря.
А в это время ошарашенный радист стрим-айлендской радиостанции наскоро просматривал только что пришедшие радиограммы: градом сыпались сообщения с промысловых сейнеров о порванных сетях и полном исчезновении рыбы, а на побережье один за другим закрывались пляжи в связи с невиданной волной нападений акул.
И почти никто еще не понимал, что это — только начало.
Ноябрь 1996 г.