Глава одиннадцатая

Петербургский тракт существенно отличался от провинциальных дорог меньшим количеством рытвин и колдобин. Хотя император со времени коронации не посещал старую столицу ни разу, земские власти, опасаясь строгого государева ока, периодически пытались его подремонтировать, принуждая местных помещиков устраивать крепостнические воскресники.

Общие пофигизм и расхлябанность, пышным цветом распустившиеся в конце «Века золотого, века Екатерины», при реформаторском правлении ее сыночка никак не реагировали на благие намерения нового властелина, разве что приняли скрытую форму.

Тем более что Павлу Петровичу, как и любому большому романтику, было не до мелких недостатков и дорожных ухабов. Всю свою импульсивную энергию он отдавал реформе армии, а также наведению порядка и дисциплины в государственных структурах управления, что в России, как мне кажется, всегда первый признак застоя и кризиса власти.

Поэтому верст через сорок, в районе нынешнего Зеленограда, на отвратительном участке дороги у нас случилась первая поломка. Наскочив на камень, у рыдвана лопнул железный обруч колеса. Так что всему поезду пришлось черепашьим шагом плестись до села, в котором функционировала кузница.

Авария случилась перед дневной остановкой, и у нас пропадало полдня пути. Антон Иванович начал рядиться с кузнецом, ставившим немыслимые препятствия самой возможности отремонтировать колесо. Я послушал их нудные препирательства и решил, пока суть да дело, прогуляться по главной улице этого населенного пункта. Иван составил мне компанию.

Село, судя по постройкам, было богатым. Крестьян, по причине середины рабочего дня, видно не было, только совсем старые люди и малые ребятишки шевелились по подворьям. Не обнаружив на главной улице ничего достойного внимания и изучения, мы отправились в трактир. Заведение против обыкновения было чистым и ухоженным. Посетителей было мало — только трое ямщиков пили в углу общей залы новомодный в простом народе напиток — чай.

Хозяин, крупный, полнотелый мужик с умильной физиономией, встретил нас радостной улыбкой и глубоким поклоном, как самых дорогих гостей. Он проводил нас к столику у окна и тут же сменил и так чистую скатерть. Величая меня «сиятельством» и «превосходительством», а Ивана «вашим степенством», он принялся расхваливать свою кухню и напитки.

Я напустил на себя строгий вид и велел принести всё самое лучшее и не сметь плутовать. Хозяин отдал распоряжение, и скорые половые тут же принялись накрывать на стол. Пока они подносили закуски, мы с Иваном попробовали местную фирменную водку, настоянную, по словам трактирщика, на заветных травах. Водка, и правда, оказалась отменной и почти не отдавала сивухой. Закуски, овощные и мясные, также оказались вкусными, и мы не заметили, как за разговором усидели целый штоф водки, запивая ею разносолы. Настроение, соответственно выпитому, повышалось, жизнь стала казаться не такой беспросветной.

Перепробовав все поданные к столу холодные блюда, я велел подавать горячее.

В это время на улице показался этап кандальников человек в тридцать под солдатским конвоем. Арестантов я видел впервые, сам от тюрьмы и сумы не был застрахован, потому принялся с интересом наблюдать за происходящим.

Узники были в серой «казенной» одежде и попарно прикованы к длинной цепи. Четверо солдат шли по бокам колоны, сержант двигался в арьергарде. Дойдя до трактира, шествие замедлило движения, и арестанты по команде остановились. Они сошли на обочину дороги и стали опускаться на землю, там, где кто стоял. В это время подъехала крестьянская телега, на которой сидело несколько ребятишек и лежали какие-то узелки.

Сержант отстегнул от общей цепи двух заключенных. Они взяли с телеги по деревянному ведру и под присмотром конвоира направились в сторону общинного колодца. Остальные заключенные безучастно сидели на земле.

Я вышел из трактира и подошел к отдыхающему этапу.

Состояние мое можно было оценить, как «крепко поддатое», когда реальность делается зыбкой и неконкретной, но ноги еще ведут себя достойно.

На мое появление никто не обратил внимания. Утомленные люди с запыленными, загорелыми лицами в усталых позах сидели там, где кто остановился, не глядя по сторонам. Только сержант проявил ко мне небольшой интерес:

— Ваше благородие, никак, арештантами интересуетесь? — спросил он сиплым, простуженным голосом.

Я утвердительно кивнул головой.

— В каторгу гоним душегубов и разбойников, — пояснил он.

— Бабы тоже из душегубов? — спросил я его, имея в виду нескольких женщин, также прикованных к цепи, как и мужчины.

— Этого сказать не могу, — честно ответил сержант. — О том в их формулярах сказано. Мы как конвой до ентих делов не касательны. Наше дело доставить всех по месту назначения.

— А если кто в пути помрет? — полюбопытствовал я.

— Тогда по всей форме рапорт сочиним.

— А ты что, грамотный?

— Никак нет, — немного смутившись, ответил сержант.

— Так как же ты рапорт писать будешь?

— Ежели поблизости есть поп, то он пишет, а нет, то в ближайшем городе комендант.

Мы замолчали, наблюдая, как раскованные арестанты обносят товарищей водой, а ребятишки, приехавшие на телеге, раздают им узелки с едой.

— Покормить их можно? — спросил я сержанта.

— Вообще-то не положено, — ответил он, — но ежели ваше благородие, пожалует солдатикам на водочку, то оно не возбраняется.

Я кивнул и отправился в трактир договориться с хозяином, чтобы он накормил «душегубов» за мой счет, а солдатам налил по лафитнику водки.

Трактирщик со своими половыми вмиг организовали кормежку этапа. Угощение вызвало оживление и у кандальников, и у солдат. Теперь на меня поглядывали дружелюбными, а некоторые и умильными глазами.

Пока арестанты ели, я отошел в сторонку, чтобы им не мешать. Почему-то люди, попавшие в экстремальную ситуацию, всегда вызывают к себе повышенный интерес. Я не был исключением и с любопытством рассматривал узников.

Постепенно их лица начали приобретать индивидуальности. «Душегубы» в своем большинстве выглядели как замученные крестьяне, вроде моих прежних знакомцев-разбойников. Только у нескольких рожи были явно бандитские. У таких, видимо, наиболее опасных преступников, кроме цепи на поясе, были еще и ножные кандалы.

Шестеро женщин, шедшие с этим этапом, старались держаться вместе и никак не реагировали на шуточки, которые начали отпускать в их адрес повеселевшие колодники.

Одна из них привлекла мое внимание. Она выделялась изо всех восточными чертами лица и по всем признакам была тяжело больна. На ее худом, сером от пыли лице лихорадочно горели глаза. Я подошел к ней. Женщина вяло, как-то машинально жевала пирог с мясом. Вблизи было видно, что ее изможденное тело терзала многодневная непреходящая усталость.

— Ты больна, милая? — спросил я, когда ее лихорадочный взгляд остановился на мне.

Женщина не ответила и опустила веки. Мне стало неловко столбом торчать перед ней, и я отошел в сторону.

— Она из турецких или татарских народов, — пояснил мне словоохотливый сержант. — Барина, говорят, до смерти зарезала, вот ее и засудили. А теперича совсем плохой стала, видать через два перехода помрет.

— Я хочу ее осмотреть, — неожиданно для самого себя, сказал я. — Может, удастся чем-нибудь ей помочь.

— Это навряд, ваше благородие, однако, воля твоя, посмотри, — понимающе хмыкнул он, — вреда от того никому не будет.

Сержант распорядился, и один из солдат «отомкнул» женщину от общей цепи. Сама арестантка отнеслась к временному освобождению совершенно безучастно. Я протянул ей руку и помог встать с земли.

— Пойдем, милая, в трактир. Я лекарь, постараюсь тебе помочь.

Женщина послушно двинулась за мной, семеня мелкими шажками. Трактирный хозяин удивленно посмотрел на меня, когда я попросил указать мне свободную комнату. Он ничего не спросил и проводил нас в пустой «нумер», представлявший собой каморку с низким потолком и тусклым слюдяным окошечком. В ней было совсем темно.

— У тебя что, нет комнаты со светом? — спросил я. — Здесь же ничего не видно.

— Виноват-с, — заюлил трактирщик. — Я думал-с, вам, ваше сиятельство, для удовольствия-с и чем темней, тем слаще-с.

Мы прошли за ним во вполне приличную горенку, и я прервал его щебетание:

— Вели своим бабам дать женщине умыться.

Оставив арестантку в комнате в ожидании воды для мытья, я вернулся в трактирный зал, где перед новым полным штофом меня ждал Иван. Был он необыкновенно мрачен и не глядел в мою сторону.

— Что случилось? — спросил я. — Ты чем это недоволен?

— Зря ты с бабой связался, Лексей Григорьич, не к добру это, сердцем чую. Уж коли так на блуд потянуло, гулял бы с простыми.

— Да ты что, очумел, какой еще блуд! Женщина при смерти, я ей помочь хочу.

— Какой не знаю, только оставь ты ее, ради Бога, у нас и своих делов хватает. Чего это тебя так разрывает всяким помогать?..

— Ты можешь объяснить, чем она тебе так не понравилась?

— Не могу, но сердцем чую, не из простых она…

— Что мне сделается, если я ее полечу?

— Делай, как знаешь, только поберегись, мало ли чего…

Больше мы эту тему не обсуждали, а минут через десять трактирщик сообщил, что женщину помыли. Я встал из-за стола и прошел в комнату.

Вымытая «турчанка» голой сидела на широкой кровати, утопая в невесть откуда появившейся перине. Сухонькая ее фигурка со впалым животом и маленькими, вялыми грудями контрастно выделялась на фоне беленой холстины.

Похоже было на то, что меня опять превратно поняли.

Я подошел к постели. Арестантка с устало опущенными плечами опиралась на сжатые в кулаки руки и с ненавистью смотрела на меня. Если судить о ее характере по взгляду, то не было ничего удивительного в том, что она вполне могла зарезать сластолюбивого помещика.

— Хозяйка! — крикнул я в открытую дверь.

— Чего изволите? — тут же отозвалась любознательная трактирщица, появляясь в дверях с двусмысленной улыбкой в глазах.

— Принеси женщине рубашку и помоги одеться, — сказал я официальным тоном.

Лицо хозяйки сделалось скучным, и она не преминула оговориться:

— Ишь, то раздень, то одень…

Она принесла каторжанке серую тюремную рубаху, набросила ее на голову, после чего сноровисто обрядило ее безвольно поникшее тело. Потом вышла из комнаты, оставив незакрытой дверь.

Я начал осмотр. Мое первоначальное предположение о том, что у женщины чахотка, то бишь скоротечный туберкулез легких, не подтверждалось. Повышенной температуры у нее не было, легкие были чистыми. Хуже было с сердцем. Аритмия, тахикардия и прочие прелести были налицо.

Перестав предполагать во мне насильника, арестантка немного успокоилась и начала даже отвечать на вопросы, старательно выговаривая русские слова.

Судя по всему ее состояние и сердечные проблемы были результатом сильного нервного стресса, или как говорили в эту эпоху, «нервной горячки». Помочь ей мог только покой, а уж никак не каторжная ссылка.

Вопреки предположению Ивана, общение с арестанткой никакой опасности не представляло. Очередное несчастное существо, которому я мог не только посочувствовать, но и немного помочь.

Заканчивая осмотр, я взял в руку ее тонкое запястье и нащупал пульс. Вот тут-то и начали происходить довольно странные вещи… Внезапно я испытал сильное влечение к этой совершенно мне не нравящейся женщине. Это было тем более странно, что последнее время я думал только об Але, испытывал угрызения совести за романы с графиней и миледи, и, как мне казалось, никакие другие женщины кроме жены меня не интересовали. Тем более, «турчанка» была в таком жалком состоянии, что никак не могла быть воспринята мною, как сексуальный объект.

Однако я так внезапно воспылал к ней страстью, что с трудом мог себя контролировать. Сердце колотилось как сумасшедшее, в висках стучало от избытка адреналина, ну и всё остальное повело себя соответствующим образом.

Я отдернул руку, встал с края постели, подошел к окну и попытался отвлечься. Как я глубоко ни дышал, думать ни о чем, кроме секса не получалось. Появилось сильное, прямо-таки сатанинское желание сгрести «турчанку» в объятия, прижать, что есть силы, к себе, содрать с нее рубаху, ворваться в ее плоть, ну, а потом, будь, что будет…

Такие чувства, испытывают, наверное, сексуальные маньяки, не имеющие сил противодействовать своему животному началу. Перед моими глазами стояло ее смуглое, нагое тело, которое я совершенно равнодушно рассматривал несколько минут назад. Оно стало казаться мне необыкновенно привлекательным и желанным…

Не знаю, чем бы кончился для меня этот дикий взрыв похоти. Сопротивляясь ему, что я вполне трезво отметил про себя, я начинал терять над собой контроль. Однако ничего не случилось — выручила меня любопытная хозяйка, без стука войдя в комнату.

Наваждение прошло так же внезапно, как и случилось. Я спокойно стоял у окна, со стороны рассматривая больную. Зрачки у нее были неестественно расширены, крылья ноздрей трепетали, глаза потускнели и стали подергиваться дымкой. Она отодвинулась к стене и подтянула к груди ноги, не оправив на коленях рубаху.

По подлой мужской привычке, я посмотрел сквозь ее худые разведенные голени туда, куда мне в данной ситуации смотреть никак не следовало. Обнаженное «женское таинство», лишенное, по мусульманскому обычаю, волос и закрытое только складками податливой кожи, готовое раскрыться от одного прикосновенья, вновь чуть не втянуло меня в безумие. Буркнув что-то невразумительное, я выскочил из комнаты, едва не сбив с ног трактирщицу. За порогом наваждение почти прошло, но я не стал рисковать, не вернулся к больной, а стремительно пошел в зал, где под удивленными взглядами ямщиков и Ивана выпил залпом целый фужер водки.

— Барин, чего с арештанткой делать? Еще смотреть будешь, али пущай к своим идет? — спросила, подойдя к нашему столику, хозяйка.

— Пусть еще отдохнет, — ответил я, не желая пока встречаться со странной амазонкой.

— Мне что, пусть отдыхает. Только у ей кынжал вострый спрятан под подушкой. Может, солдата кликнуть? Не ровен час, грех какой сотворит.

— Пусть ее, — сказал я, не рискнув стать доносчиком. О чем тут же, по здравому размышлению, пожалел. Бабенка с такими талантами вызывать влечение и ненавистью к противоположному полу, была явно социально опасна. Однако презрение к стукачам, воспитанное при социализме, оказалось сильнее здравого смысла, и я ничего не сказал сержанту, когда он подошел справиться о своей подопечной.

— Не померла турка? — спросил он, жадно поглядывая на штоф.

— Если ей дать отдохнуть и нормально кормить, она нас с тобой переживет, — сказал я ему. — Ты можешь разрешить ей ехать на телеге?

— Так там для нее места нет, — ответил он. — Ребятишки, опять-таки, скарб. Когда в вёдро и дорога хороша, так оно ничего. А в мокредь, да по грязюке, кобылка не потянет. Нет, никак нельзя, ваше благородие.

— А коли я подводу куплю, тогда разрешишь? — зачем-то спросил я, хотя до этой минуты у меня и в мыслях не было заниматься судьбой «турчанки».

«Неужели она меня так сильно зацепила?» — подумал я.

— Ежели да кабы, во рту растут грибы, — фамильярно ответил сержант. — Купи, ваше благородие, отказу не будет.

Я кликнул трактирщика и попросил сторговать мне подводу с лошадью.

У этого человека, кажется, не было нерешаемых проблем. Он тут же предложил несколько вариантов, как будто заранее готовился торговать подводами. В наши переговоры вмешался конвойный, и мы, после пространного торга, сошлись на пятнадцати рублях серебром за всё про всё, включая упряжь. Из этих денег, без сомнения, пятерка ушла на комиссионные трактирщику. Сержант за покладистость и «добрую волю», получил кружку «господской» водки, рубль серебром, а солдаты полтинник на пропой.

Когда покупка устроилась, и все оказались удовлетворенными, я подошел к самой героине события. Не знаю, что она думала обо мне, но на губах ее змеилась победная улыбка. Это меня задело, и наш разговор сложился очень сухо. Я посоветовал женщине лучше питаться и дал денег на дорогу. Ассигнации арестантка взяла без тени признательности, как нечто само собой разумеющееся.

Теперь она выглядела значительно бодрее, чем раньше. Ее горячие глаза притухли и были полузакрыты. Щеки, омытые от придорожной пыли, слегка порозовели.

Говорить нам было не о чем, и я, чтобы заполнить паузу, сказал дежурную банальность:

— Ты даже не сказала, как тебя зовут, красавица? — «Турчанка» никак не отреагировала на вопрос.

Она даже отвернулась, но когда я уже собрался отойти, сказала:

— Вина на тебе большая, много плохого натворил, Алексей Крылов! Не тем служишь, не с теми дружбу ведешь!

При этом она смотрела не на меня, а на Ивана, ожидавшего у трактирного крыльца конца нашего разговора.

Меня ее слова должны были бы ошарашить, но после недавно выпитого здоровенного фужера, легшего на всё «скушанное» раньше, я был в приличной расслабухе и не удивился даже тому, что она назвала меня по имени и фамилии.

— А с кем дружить прикажешь, с тобой что ли? — легкомысленно спросил я. — Так ты кинжал за пазухой держишь.

«Турчанка» дернула по сторонам глазами, в них были испуг и ненависть. Мне стало жалко денег, истраченных на нее. Мальчонка, бывший за кучера на подводе, в которой она теперь лежала, услышав про кинжал, с любопытством повернул к нам голову.

— Не будет тебе удачи, коли не вернешь суженую, — словно заклинание, начала бормотать женщина. — Уйди от нас, нет тебе здесь места, чужой ты…

От всей этой мути меня начала душить злоба. Будь я трезвее, то, вероятно, сумел бы правильно оценить ситуацию и попытался выудить у своей противницы хотя бы какую-нибудь информацию.

Не хочется повторяться, но мне постоянно действовало на нервы то, что слишком много людей пытаются активно вмешаться в мою судьбу и управлять поступками.

— Если ты такая крутая, так чего же тебя гонят по этапу? — насмешливо спросил я. — Что же те, с кем ты дружишь, тебя не выручат?

— Подавишься ты своими словами! — зашипела она, обжигая меня ненавидящим взглядом. — Кровавыми слезами умоешься!

Продолжать разговор в таком тоне было бессмысленно.

Поставить в нем точку — кулаком в глаз — я не мог, она была всё-таки женщиной, к тому же больная, а попусту базарить с ненормальной бабой было недостойно. Однако оставлять за «турчанкой» последнее слово мне показалось обидным, и я, нарочито перестав обращать на нее внимание, окликнул начальника конвоя:

— Сержант, смотри, чтобы арестантка не сбежала.

— Ништо, ваше благородие, не сбежит, — легкомысленно похвастался конвоир. — У нас не сбегают!

Я в этом не был так безоговорочно уверен, как он, но делиться сомнениями не стал. Прощально кивнул и пошел прочь от подводы.

— Ну, что, Алексей Григорьевич, надоброхотствовал? — ехидно поинтересовался Иван.

Я пожал плечами. Пересказывать то, что сказала мне «турчанка», я не захотел, только поинтересовался:

— Ты не знаешь, из каких она? Уж больно лютая.

— Не знаю, но только не из простых. Да Бог с ней, пущай идет своей дорогой, авось в Сибири пропадет.

Мы стояли у крыльца трактира, молча наблюдая как трогается этап. Зазвенели цепи, заскрипели оси телег, и люди вновь тяжело пошли по дальней дороге.

Трактирщик вышел к нам и зевнул, деликатно прикрывая рот. Мы с Иваном вернулись в трактир. Настроение было вконец испорчено и пить расхотелось, Я кликнул хозяина и велел подать счет. Он тут же принес заранее приготовленную бумажку с астрономической для сельского трактира суммой.

Я потребовал объяснений, срывая зло на невинном человеке, он начал юлить, перепроверять цифры, так что, в конце концов, сумма оказалась приемлемой и близкой к реальной. Тогда мы и разочлись без взаимного недовольства.

После трактира мы с Иваном направились к кузнице, где наши спутники изнывали от скуки, ожидая, пока косорукий кузнец сумеет натянуть на деревянное колесо железный обруч. Народный умелец кое-как склепал внахлест его одной заклепкой, отчего обруч сделался меньше колеса и никак не хотел на него набиваться. Кузнец крякал, ругался, пытался невинным зрителям объяснить сложность своей работы ронял и терял инструменты, пока не переполнил и без того полную чашу моего терпения.

Я был не так пьян и неопытен, чтобы не понимать что вся его работа бесполезна. На таком ободе наш рыдван не доедет и до околицы. Опасения, что простая поломка будет нам стоить суток, если не больше времени задержки, пересилили нормальное состояние инертности, свойственное как южным, так и северным народам, в том числе и мне. Я скинул с себя дворянское платье и отобрал у кузнеца фартук и инструменты.

Мои странные действия, сопровождаемые площадной бранью, милой и понятной чистым сердцам, вызвали большой интерес у зрителей.

Наша дворня и случайные свидетели заворожено наблюдали, как пьяный барин подобрал и отмерил стальную полосу, обрубил лишнее зубилом, потом раскалил в горне концы и пробил в них бородком дырки, после чего сковал заклепками обод так, чтобы его хватило доехать не только до Петербурга, но, случись нужда, то и до Казани.

Всё время, пока я возился у горна и наковальни, униженный кузнец угрюмо глядел, как я восстанавливаю колесо. Когда починка была почти закончена, он вышел из состояния столбняка, и его профессиональная гордость пересилила сословные барьеры. Этот нахал принялся сначала почтительно, а потом нагло поучать меня, как нужно правильно работать.

— Нешто так обод куют! — возмущался сельский Кулибин. — Так кажный дурак скует. Я вот надысь одному наиглавнейшему енералу карету чинил, вот то была работа! Енерал так и сказал: «Знатный ты мастер, Ефим. Такого и в Москве не сыщешь». А у тебя, барин, что за работа, пустяк один.

Пока кузнец Ефим расписывал свои достоинства, наши дворовые, вдохновленные моим примером, без понуканий приподняли карету, надели колесо на ось и забили стопорную чеку.

Видя, что мы собираемся уезжать, а на него никто не обращает внимания, кузнец разволновался:

— Денежки-то, они счет любят, — неизвестно к чему объявил он.

Не получив ответа, стал более конкретен.

— Расчет, ваши благородия, сделать надо бы и на водочку сверх того по совести. Это у нас в Московской губернии называется — магарыч.

Антон Иванович собрался было заплатить кузнецу, но я шикнул на него и велел одному из наших кучеров подать мне кнут.

— Значит, расчесться хочешь? — спросил я, с ласковой улыбкой глядя на его потную, наглую морду.

— Это уж как водится, — солидно подтвердил кузнец. — Без етого никак нельзя. Вот надысь и енерал расчелся и вознаградил за труды. Ты, грит, Ефим, первейший кузнец на всю округу, такого, грит, и в самой Москве не сыщешь.

— Ну, так я тебя сейчас разочту.

— И на водочку, по совести, — напомнил Ефим.

— И на водку по совести получишь, — заорал я, превращаясь из начинающего демократа в рабовладельца и крепостника.

— За что, батюшка барин, — взвыл первейший кузнец, пытаясь увернуться от господского кнута.

— За науку, наглец, чтобы работать учился, а не на водку требовать, — кричал я диким голосом, лупцуя кнутом предка какого-нибудь федерального министра или депутата Госдумы, может быть, самого президента, или, и того круче, своего собственного.

Срывая зло на спине бедного, а значит честного труженика, я внес свою лепту в грядущие социальные потрясения Отечества. Но и теперь, по прошествии времени, сталкиваясь с его далекими потомками, нисколько не раскаиваюсь в содеянном.

Мой эмоциональный взрыв имел двоякие последствия: дворовые Антона Ивановича и так меня не очень признававшие, увидев, что я, как простой мастеровой, орудую молотком и клещами, совсем перестали меня уважать. Однако, уразумев, к чему может привести конфликт со странным барином, все приказы стали выполнять с первого слова.

Побитый кузнец, мгновенно забыв и про денежки, и про водочку, активно мешал своей непрошенной помощью и советами нашим людям запрягать лошадей. У него как бы открылось второе дыхание и слетела сонная одурь.

— Ишь ты, — возмущался наш кучер, когда мы тронулись в путь, — на водочку он захотел! На водочку получить кажному лестно. Ежели заздря кажному на водочку давать, никаких денег не хватит…

Он еще долго нес подобную околесицу, поминутно оглядываясь на нас с козел, причем, как мне показалось, без всякой задней мысли.

Как ни странно, но крепостник по статусу, Антон Иванович огорчился от моего порыва:

— Это ты, брат, зря, — пенял он мне. — Ну, не умеет мужик работать, так, может, в том не его вина. Приказал дуболом-помещик быть ему кузнецом, он и стал. Дело это тонкое, может, и не для русского разума. Это у цыган в крови, да у немцев. А русский человек, он хлебопашец, ему такое не под силу.

Я промолчал, не давая втянуть себя в бесконечный спор об исключительности русской ментальности. Тем более что по опыту XX века я знал, что наши способности не ограничиваются одним хлебопашеством. Не дождавшись от меня ответа, Антон Иванович продолжил:

— Ты-то как до такого мастерства дошел, сам же говорил, что у вас лошадей и экипажей не осталось?

— Наш отечественный сервис и не такому научит, — туманно ответил я. — А кнутом кузнец получил не за то, что работать не умеет, а за то, что много хочет, а мало может. Знаешь лозунг: «От каждого по способностям — каждому по труду» или «Кто не работает, тот не ест»?

Понятно, что ни о «сервисе», ни о лозунгах Антон Иванович не ведал ни сном, ни духом. Просто нам обоим было скучно, и болтали мы о чем ни попадя. Семьсот верст между двумя столицами на своих лошадях преодолевались обычно почти за неделю. В принципе, если никуда не спешишь, то летняя поездка могла стать приятным времяпровождением. Природа, не обезображенная цивилизацией, радовала глаз, встречный народ был прост и наивен, мелкое мздоимство и жлобство дорожных смотрителей не разорительно.

Чем ближе к Петербургу, тем лучше и ровнее делалась дорога — видимо, сказывался страх перед царским гневом. Строже становились заставы. Плохо грамотные армейские офицеры, выходцы, как правило, из бедных дворянских семей, более тщательно, чем в провинции, изучали дорожные документы, надеясь за примерное рвение получить повышение по службе.

Антон Иванович, как лейб-гвардейский офицер, то бишь представитель элитных войск, у одних караульных вызывал почтительное уважение, у других плохо скрытую классовую неприязнь. Замечал это только я, свежим заинтересованным взглядом. Сам же лейб-гвардеец и на первых, и на вторых смотрел свысока и до короткого общения не опускался.

Теперь, вблизи Петербурга, наши разговоры касались в основном столичных дел. Благие намеренья предка не критиковать начальство, как всегда у русского человека, так намерениями и остались. Ненависть к власти, по таинственным причинам всегда у нас глупой и жестокой, пересиливала осторожность и страх наказания. Правда, в своих клеветнических измышлениях Антон Иванович старался не упоминать имени императора, но из песни слово не выбросишь.

Дух Павла постоянно присутствовал в наших разговорах.

Государь, имея собственное представление о счастье народа и славе отечества, всеми силами боролся с недостатками, присущими его подданным. Когда он велел столичным жителям не позже десяти часов вечера ложиться спать и рано вставать, то начал самолично мотаться по городу, высматривая свет в окнах и ослушников своего указа.

Теперь чиновники являлись в присутствия не к обеду, как в последние годы правления матушки Екатерины, а к шести часам утра и досыпали на рабочих местах, с трепетом ожидая неожиданной императорской проверки, заканчивающейся, как правило, разносами, ссылками в деревню, а то и Сибирью. Понятно, что ни о какой плодотворной работе в таких условиях речи просто не шло. Борьба за дисциплину стала главной целью любой деятельности. Однако чем крепче становилась дисциплина, тем хуже работали канцелярии.

Боясь доносов и наказаний за мздоимство, которое всегда в нашей стране было единственным стимулом в работе чиновничества, последнее вообще перестало что-либо делать, резонно полагая, что на нет и суда нет, а значит, и ответственности.

Все благие, так долго лелеемые планы переустройства государства, осуществлению которых мешала незаконная узурпация власти ненавистной матушкой, теперь, когда, наконец, начали осуществляться, вместо всеобщего процветания привели непонятно к чему. Император не щадя ни себя, ни своих близких, все силы отдавал реформам, а результаты получались диаметрально противоположные задуманным. Осознавая всю тщетность своих усилий, Павел Петрович искал виноватых где только мог, мрачнел, пребывал всегда в дурном настроении и совершал роковые для себя ошибки.

Он замучил гвардию учениями и парадами; совершал оскорбительные для аристократии поступки, вроде возведения в графское достоинство своего брадобрея; терроризировал не только двор и дворню, но даже свое многочисленное августейшее семейство.

Короче говоря, Павел делал всё возможное, чтобы вызвать к себе ненависть у всех без исключения сословий.

Причем, и это было наиболее для него опасным, у тех людей, от которых зависела крепость его трона.

На мой взгляд, императору, при реализации даже здравых начинаний, не хватало личного обаяния, популизма и последовательности. Последнее, по моему разумению, было результатом душевной болезни. Кто знает, от чего у царя съехала крыша, от нездоровой наследственности или душевного разлада при слишком долгом ожидании возможности порулить государственным кораблем?

Просидев полжизни в Гатчине, практически в ссылке, Павел накопил много идей, которые теперь торопливо сваливал на головы своих терпеливых подданных. Народ как всегда безмолвствовал, что позволяло царю мнить себя великим реформатором, непонятым гением, окруженным тупостью и скудоумием исполнителей. Эта общая беда российских правителей всех времен, окружаемых раболепной лестью, обволакиваемых изощренными восхвалениями, дворцовыми интригами и разборками. Всё это как ржавчиной разъедает даже стойких людей, имеющих жизненный опыт более разнообразный, чем у гатчинского затворника.

Я, как выученик советской школы, в которой отечественная история изучалась обзорно, с упором на бедственное положение крестьян до Великой Октябрьской революции, а деяния царей упоминались между прочим, точных дат правления Павла не знал.

По логике, его должны убить где-то в начале 1801 года. Во всяком случае, при битве под Аустерлицем, в которой участвовал Андрей Болконский, герой романа «Война и мир», императором уже был сын Павла Александр I. Более точных сведений об этом времени, чем знаменитая книга Льва Толстого, у меня не было. Антон Иванович продолжал ругать начальство:

— Построят на плацу зимой в одних тонких мундирчиках и держат целый день на ветру и морозе под артикулами. Скажи, разве это правильно?

— Потерпи еще годика полтора, будет тебе новый царь, — учил его я. — А лучше выходи в отставку, нарожайте с Анной Семеновной деток и живите себе тихо-мирно в Захаркино. Скоро войны начнутся с Наполеоном Бонапартом, и народа погибнет несчетно. Толку от войн и побед, как всегда, никакого, одна трескотня, да похвальба…

Предок серьезно, с мрачным видом выслушал мои «пророчества» и попытался извлечь из них пользу.

— А ежели ты мне намекнешь, под чью руку встать, да чья будет фортуна, то сие послужит нашей семье во благо…

Я только рукой махнул.

— Когда я учился в школе, мы вас проходили в седьмом классе в одном параграфе.

— Не понял, — удивился Антон Иванович. — в каком чине вы нас проходили и что это за параграф?

— Причем здесь чин! Я не про служебные чины говорю, а про седьмой класс школы. Ты про народные училища и гимназию слышал?

— Были разговоры, там детей обучать собираются.

— Правильно. Так вот, когда я был ребенком, то учился в таком училище, оно у нас называется по-гречески: «школа». Обучают там детей десять лет. Вашу эпоху мы изучали на седьмом году обучения, значит, в седьмом классе. Времени царствования Павла была посвящена одна маленькая главка учебника или, по-школьному, «параграф». Теперь понятно?

— Понятно. Мы, значит, мучимся, Отечеству служим верой и правдой, а вы нас даже изучить не хотите!

— Было мне тогда, когда изучалось ваше время, лет тринадцать, и нужен мне был твой император, как собаке пятая нога. Вот большую войну, которая вас ждет, изучают подробнее. Потому я о ней и помню, и тебе советую выйти в отставку и жить тихо-мирно, без Аустерлица и Бородина.

— Так ты что, хочешь, чтобы я манкировал свой долг перед Отчизной и праздновал труса! — возмутился предок.

— Я хочу, чтобы Анна Семеновна не осталась вдовой, а мой прапрадедушка сиротой. О герое Отечественной войны по фамилии Крылов я ничего не слышал, так что тебе посмертная слава не светит. Тем более, в нашем любезном отечестве героев никогда не ценили, главные награды между собой делили флигель-адъютанты и генералы из тех, что к врагу не приближались на ружейный выстрел.

Антона Ивановича мои антипатриотические речи возмутили, он вспылил и разразился длинной тирадой, главный смысл которой, в переводе на современный язык, был в том, что молодежь совершенно потеряла совесть, у нее в душе не осталось ничего святого, только цинизм и позерство,

Я слушал его гневные речи, откровенно посмеиваясь. Предок был почти мой ровесник по биологическому возрасту, и его родительские нотации сверстнику были просто забавны.

Впрочем, подозреваю, что Антона Ивановича обидела не столько моя дикая для его времени пацифистская позиция, сколько пренебрежение учебника истории к его эпохе. Наивные предки еще не знали, что чем меньше во время их жизни случается великих исторических событий, тем легче и лучше живется людям.

Так, за разговорами о глобальных событиях мировой истории, мы медленно приближались к Санкт-Петербургу. На последнем пятидесятиверстном переходе у нас случилась непредвиденная задержка: во время дневного кормления лошадей пропал один из кучеров.

Началась обычная кутерьма, с дурацкими вопросами и предположениями. Мужики костерили своего пропавшего товарища, плели невесть что, пытаясь, как мне показалось, выслужиться перед барином. Однако всё кончилось благополучно, оказалось, что кучер, просто никого не предупредив, ушел в ближайшее село пропить пятачок. Тем не менее, мы опоздали с въездом в город до объявленного императором часа отбоя и вынуждены были ночевать в Царском Селе.

Я когда-то был в нем на экскурсии — посещал Царскосельский лицей, ставший музеем Пушкина, но то ли плохо запомнил этот городок, то ли он совсем переменился за два века — ни одно здание не показалось мне даже отдаленно знакомым.

Остановились мы на скромном постоялом дворе и, наскоро поужинав, утомленные жаркой, монотонной дорогой, завалились спать.

Мы с предком устроились в «дворянской» половине, слуги, в том числе Иван, в общей людской. Нам с Антоном Ивановичем досталась маленькая грязноватая комнатка с двумя кроватями.

Ночь была светлой и душной. Знаменитые белые ночи только что кончились, но пока темнело не больше, чем на час.

Я уснул сразу же, как только лег, и проснулся в два часа ночи мокрым от пота, с тяжелой головой. На соседней кровати богатырски храпел Антон Иванович, выводя сложные звучные рулады. Я с полчаса промучился, не сумел снова заснуть, встал и вышел в общую гостиную.

— Что, сударь, не спится? — окликнул меня какой-то человек, одетый в наглухо застегнутый зеленый сюртук.

Я оглянулся на голос. У зеленого были седые или белесые бакенбарды и короткий парик. Он скромно сидел на потертом диване, сложив руки на коленях.

— Да, знаете ли, немного душно, — вежливо ответил я.

— Ночи нынче на удивление теплые, а после грозы еще и парит, — начал незнакомец неинтересный дежурный разговор.

Я кивнул, полностью соглашаясь с ним, и хотел пройти мимо, но он поспешно встал и учтиво поинтересовался:

— Вы, я вижу, желаете пройтись?

— Да, — кратко и не очень любезно ответил я.

— Не сочтите за навязчивость, если вы не против, я составлю вам компанию.

— Буду весьма польщен, — сухо сказал я.

Мы вышли на улицу. Светлое небо низко висело над головой. Подсвеченные невидимым солнцем узкие, длинные облака перечерчивали его розовыми штрихами.

Я довольно равнодушно смотрел на эту странную, нереальную красивость, тяготясь незванным попутчиком. Что-то меня в нем раздражало.

— Изволите следовать в столицу? — задал он дурацкий в своей очевидности вопрос.

— Да, в столицу.

У меня болела голова, и я не был склонен вести пустую светскую беседу.

— А я вот возвращаюсь из Питера. Ездил, знаете ли, по делам, да вот, не солоно хлебавши, возвращаюсь.

Я кивнул и не задал предполагавшийся вопрос, чтобы не нарваться на длинный рассказ о том, какие коварные силы и люди помешали незнакомцу решить свои проблемы.

— Вы, как я вижу, не склонны к пустым разговорам, — безо всякой обиды прокомментировал попутчик мою сдержанную реакцию.

— Голова, знаете ли, болит, — полуоправдываясь, сказал я.

— Это дело поправимое, — оживившись, сказал человек и, придвинувшись ко мне почти вплотную, сделал несколько широких движений руками над моей головой. Мне стало как бы легче.

— Э, да вы экстрасенс! — непроизвольно оценил я его действие.

— Есть немного, — довольно посмеиваясь, согласился зеленый и вдруг, будто споткнувшись, отступил в сторону и уставился на меня тревожными глазами. — Как вы меня назвали?

— Экстрасенсом, — после секундной запинки ответил я.

— Откуда вы знаете это слово?

— Мало ли что я знаю, слово как слово. Оно часто встречается, читал статьи в «Науке и жизни»…

— Голубчик! — срывающимся шепотом, воровато оглядываясь по сторонам, зашипел целитель. — Так вы тоже из Союза?

— Какого Союза? — переспросил я, не сразу поняв, что он имеет в виду. — Союза городов?

— Из Союза Советских Социалистических Республик! — вскричал зеленый.

— Из России, Союза больше нет, — машинально поправил я. — Вы хотите сказать, что попали сюда из того времени?

Я во все глаза смотрел на своего настоящего соотечественника. Получалось, что я такой не единственный в своем роде, если так, запросто, на большой дороге можно встретить человека из будущего или прошлого!

У моего знакомца от волнения навернулись слезы на глаза. Да и я по-настоящему был взволнован. Мы оглядели друг друга и, подчиняясь общему порыву, обнялись.

— Куда же подевался Советский Союз? У вас там война была? — как только улеглось волнение, вызванное неожиданной встречей, начал расспрашивать современник, глядя на меня ласковыми, растроганными глазами.

— Нет, просто так случилось, что он распался сам собой. Республики стали независимыми государствами. Теперь их народы, наконец, освободились от гнета Москвы, и новые президенты свободных стран смогли купить себе личные «Боинги». Это всё долгая и грустная история. Вы из какого года сюда попали?

— Из восемьдесят шестого.

— Союз распался, кажется, в девяносто первом. А сюда когда попали?

— Уже, стало быть, — собеседник задумался, — много лет назад!

— И в свое время не тянет?

— Тянет иногда, только у меня там ничего не осталось, а здесь семья, детки, именьице. Опять же, медицинская практика. Вы мне про наше время расскажите, а то, знаете ли, живу без информации, все глобальные события стороной проходят.

Мы шли пустой, ночной улицей, и я, как мог, пересказывал события последних лет.

Рассказ мой получился не очень веселый и оптимистичный, хотя я старался не концентрироваться на бедах народов, локальных войнах и межнациональных конфликтах.

— Значит, те же мерзавцы и мазурики у власти, только ходят не на партсобрания, а в церковь. Раньше вверх руками голосовали, а теперь крестятся.

— В общем-то, да. Только раньше нужно было за всё благодарить партию и правительство, а теперь можно ругать кого хочешь, даже президента. Понятно, если не занимаешь никакого положения в обществе. Всё равно никто ни на кого не обращает внимание. Да вот еще, теперь можно ездить, куда захочешь. Правда, раньше нас не выпускали отсюда, а теперь не впускают туда.

— А я вот, кроме России, нигде и не был. И тогда не выезжал и теперь не выезжаю. А интересно было бы посмотреть, как живут на Западе в двадцать первом веке!

— Бросьте. Ничего интересного там нет. Та же хваленая Америка, на мой взгляд, типичное полицейское государство с низкой массовой культурой и тупым, сытым самодовольством. Стоит посмотреть их фильмы, с души воротит. Если в советское время по телевидению нас кормили производственными романами, то теперь показывают скучные американские боевики, сляпанные по одному шаблону. Индийские фильмы видели?

— Видел.

— Так голливудские — тот же примитив, только более профессионально сделанный.

— А мне, между прочим, индийские фильмы очень нравились, — возразил собеседник.

Я запнулся на полуслове и внимательно его оглядел. Похоже было, что за индийское кино он обиделся недаром.

— Тогда вам и американские фильмы понравятся, — сказал я, прекращая разговор.

Мы молча шли по улице, мимо небольших дач с палисадниками. Молчание затянулось, и нарушил его опять мой спутник.

— Знаете, как я сюда попал?

— Не знаю.

— Совершенно случайно. Поехали мы от производства на луну природы.

— На что вы поехали? — уточнил я.

— На луну природы, — повторил он. — Это значит, за город по грибы и культурно отдохнуть.

— А… Тогда понятно.

— Я в лесу заблудился, выпивши был. Начал искать свой коллектив и набрел на речку. Было жарко, вот я и решил искупаться. Только заплыл за середину, ногу свело судорогой, и я начал тонуть. А по другому берегу проходили крестьяне, они меня вытащили и принесли в свою деревню в барский дом. Когда я очнулся, оказалось, что кругом сплошной XVIII век, и то место, где меня подобрали, никто толком указать не может. Я чуть, знаете ли, с ума не сошел. Слава Богу, помещик, к коему я попал, распознал во мне образованного человека. У меня, между прочим, законченное высшее образование. Так, о чем это я? Да, помещик решил, что я со страха немного тронулся умом и позабыл, где нахожусь, а потому и заговариваюсь. Потом мы подружились, я на его сестрице женился, начал людей лечить. Денежки покапали.

— А раньше у вас способности к лечению были? — перебил я воспоминания жертвы профсоюзного отдыха.

— Нет, это только здесь такой талант проявился.

— А как вам удалось адаптироваться… приспособиться к здешней жизни? — несмотря на то, что у любителя индийского кино было «законченное высшее образование», сложных слов он не понимал, и я подыскал выражение попроще.

— О! — воскликнул он, почему-то смущенно улыбнувшись. — Это поначалу получилось у меня не очень ловко. Как я вам изволил докладывать, меня выудили из реки местные крестьяне, откачали и перенесли в имение тамошнего помещика. Представляете, что со мной было, когда я окончательно пришел в себя: кругом странные люди, непонятные отношения, антикварная мебель и никаких признаков цивилизации. Что ни спрошу: про электричество или автобус до города — смотрят удивленными глазами и ничего не понимают. Они начинают пытать меня про мое сословие, чин, состояние — ту я в полном недоумении. Вы, сударь, вероятно, помните, что здесь происходило в начале восьмидесятых годов? Чистый тридцать седьмой год! Была в самом разгаре борьба за паспортный режим, гребли всех подряд и сдавали в крепостные, а то и в каторгу можно было угодить. Представляете ужас моего положения: я в одних плавках, ни документов, ни знакомых и не понимаю, что происходит. Слава Богу, помещик у которого я оказался, Амур Степанович Пузырев, был чудак, не любил приказных и состоял в ссоре с ближайшими соседями. Так что о моем появлении никто не узнал и не донес властям. А потом, когда я понял куда попал и поверил этому, шок был ужасный, то смеюсь, то плачу — хоть снова беги, топись. Потом стал втягиваться, привыкать к хорошей пище, тишине. Да и сестре помещика приглянулся, Афродите Степановне, моей нынешней супруге, а она мне. Выдающаяся, скажу вам, женщина. Месяца не прошло, как стали мы с ней, значит, женихаться. Я стал помогать Амуру Степановичу по хозяйству, новшества вводить. Я вам говорил, что у меня законченное высшее образование?

— Говорили.

— Потом у меня проявились способности к лекарству. Начал полечивать местных помещиков: закапала копейка, появился авторитет, я стал даже известен во всём уезде. Амур Степанович гордился моей славою и придумал мне назваться именем его умершего родственника Виктора Абрамовича Пузырева. А как подошло у нас с Афродитой Степановной к венчанию, то вытребовали мы из Тульской геральдики паспорт на имя покойного родственника. Так и стал я тульским дворянином и титулярным советником. Только мы с Афродитой Степановной обвенчались, как Амур Степанович преставился от апоплексического удара и оставил нас сиротами.

— Именьице-то вам досталось?

— Горе нам досталось без дорогого покойника, а именьице-то что, дрянь именьице — всего-то пятьдесят душ и шесть сот десятин. Крестьяне, поверите, все бездельники и прохвосты, все норовят от барщины сачкануть, чужое урвать. Я поначалу решил с ними по-человечески — соцсоревнование затеял, соцобязательства заставил брать. Думал, так производительность труда повышу. Ан, дудки! Им бы только от работы отлынивать да брюхо свое набивать. Я терпел, сколько мог, а потом взялся всерьез за дисциплину, навел порядок, и сейчас у меня как в армии! Всё на своих местах, всё по приказу, и, поверите, доходы удвоились. Баб и детишек сумел эффективно использовать, еще денежки. Потом в зимнее время, чтобы бока не отлежали на печках, артель организовал по производству валенок. Мне бы тысчонку-другую душ, я бы большие дела затеял!

— А крестьянам ваши нововведения нравятся?

— А что им, довольны! Чем баклуши-то бить, всё лучше быть при деле.

— А крестьянам-то какая корысть? Вы им что-нибудь платите?

— Так им-то деньги без надобности, всё одно пропьют. Им и то лестно, что барину хорошо.

— Вы это серьезно? — спросил я, всматриваясь в новоявленного крепостника и мироеда социалистического разлива.

— А то как, конечно, серьезнее серьезного! Экономика должна быть экономной — это мудрый лозунг. Сами посудите, если каждый внесет в общую копилку по сто рублей в год. Для одного — тьфу, а в общаке это уже сумма. Да и другие возможности нужно изыскивать. Была у меня мысль прикупить мертвых душ у соседей и заложить в банке, да банков пока в России нет. Представляете, дикость какая!

— Это вы сами придумали, или у Гоголя идею позаимствовали?

— Где тот Гоголь, он, поди, еще и не родился. А идейка, между прочим, занятная. Вы не в курсе, когда у нас земельные банки откроются?

— Наверное, при Александре, судя по тому, что отец Евгения Онегина прозакладывался к середине двадцатых годов.

— Вы, я вижу человек образованный. У вас есть законченное высшее образование?

— А вам на что знать?

— Я слабо историю знаю, хотя и имею законченное высшее образование, совсем не помню, что должно произойти в историческом плане, ну, какие войны будут, или какой царь на престол взойдет. На этом, между прочим, можно срубить неплохие бабки.

— Так вы что, совсем ничего из школьной истории не помните?

— Почему не помню, про Великую Октябрьскую революцию помню и про войну с немцами, про программу максимум и план ГОЭЛРО.

— Понятно.

— Если бы вы мне помогли, я смог бы подготовиться…

— У меня нет законченного высшего образования, — прервал я мечты Пузырева.

— Жаль, я на вас рассчитывал. Кстати, о деньгах… Голова у вас прошла?

— Прошла.

— Так извольте за лечение расчесться.

— За что?

— За лечение.

Я пристально посмотрел на бывшего советского человека, ныне тульского дворянина Пузырева.

— И сколько я вам обязан?

— Пять рублей, — не моргнув глазом, ответил он.

— Серебром или ассигнациями?

— Желательно серебром-с, — блеснул жадным глазом наш былой современник.

Я вытащил портмоне и отсчитал ему пять рублей мелочью. Он внимательно следил за каждой монеткой, долго пересчитывал гривенники и пятачки, потом ссыпал их в потертый кожаный кошелек.

— Денежки, они счет любят, — сообщил он мне. — Здесь на пути ночной кабачок есть, я целовальника знаю, можно пропустить по паре рюмочек за знакомство. Давайте зайдем, отметим встречу, так сказать, соотечественников и земляков…

— Не хочу.

— А зря, вы я вижу, человек при деньгах, угостили бы нового знакомого.

— Слушай ты, козел, а ну вали отсюда, пока пинка не получил! — взорвался я от такого жлобства.

Пузырев ошарашено уставился на меня, пораженный неспровоцированной, по его мнению, грубостью.

— Я, я удивлен, товарищ, — забормотал он. — Вы забываетесь, в конце концов, я дворянин и не позволю…

— Пузырь ты обоссаный, а не дворянин, а ну пошел вон!

Лицо Виктора Абрамовича налилось кровью.

— Вы не смеете меня оскорблять! Я требую эту, как ее, сатисфакцию!

— Отлично, будем немедленно стреляться, — поддержал я его святой порыв. — С пяти шагов, до смерти. К барьеру, Пузырев!

Я на полном серьезе отчертил сапогом черту и собрался отмерить дистанцию.

— Это, в конце концов, неблагородно, — пробормотал мой противник и, не взглянув на меня, сутулясь, пошел прочь.

Мне стало немного стыдно за свою грубость, но, в конце концов, я иногда могу себе позволить неконтролируемые эмоции. Потому, плюнув вдогонку своему современнику, я вернулся и пошел досыпать.

Утром меня разбудила возня слуг, собирающих вещи. Я встал, почистил зубы толченым мелом, умылся и вышел в общую гостиную. Пузырева там не было.

— А где господин в зеленом сюртуке? — спросил я хозяина.

— Уехал, — ответил тот сердитым голосом, — а за ночлег и овес для лошади не заплатил.

— А ты в полицию на него пожалуйся, — посоветовал я. — Я его фамилию знаю.

Хозяин усмехнулся и махнул рукой.

Загрузка...