Когда мне сказали об убийстве Цфасмана, я сначала не поверил. Ну не бывает так плохо, сплошь плохо. Даже по статистике не бывает. Не выпадает трижды красное, если постоянно ставишь на черное. Откуда я знал, что в этот день смерть банкира будет для меня не самым страшным потрясением! Разве я мог догадаться, что роковой шарик судьбы уже обегает свой круг, чтобы снова показать мне красное и заставить поверить в некую страшную предопределенность судьбы или в игры дьявола со мной? Сначала болезнь Игоря, потом убийство Семена Алексеевича и, наконец, смерть банкира Цфасмана. Трижды мне выпадало красное, и всякий раз судьба издевалась надо мной. Представляете, что я почувствовал, когда узнал, что убит Цфасман? Это означало, что я автоматически становлюсь главным обвиняемым по делу убийства Семена Алексеевича. Иначе чем объяснишь эту нахальную, жирную черту, соединяющую мою фамилию с фамилией банкира?
— Вы хотите нам что-нибудь сообщить? — спросил Облонков, глядя на меня так, словно перед ним сидел сознавшийся в своих злодеяниях преступник.
— Нет, — коротко ответил я, — мне нечего сказать. Я не знал Цфасмана, никогда с ним не встречался.
Дубов явно хотел что-то спросить у меня, но посмотрел на своих напарников и промолчал. Галимов отвернулся, словно происходившее его вообще не касалось. И тогда Облонков изрек:
— Вы свободны. Можете идти. Но никуда не отлучайтесь с работы, вы можете нам понадобиться.
Мне так хотелось в этот момент рассказать ему все — о том эпизоде в туалете. Но я подумал, что куда умнее дождаться возвращения генерала и все рассказать ему. Сдержавшись, я молча поднялся и вышел. Когда я вошел в кабинет, Кислов кивнул на телефон.
— Звонили из проходной. Там вас ждут. И звонил ваш друг, кажется, его зовут Виталием.
— Виталик? — Я поднял трубку и быстро набрал номер телефона. Трубку взял Виталик. Он все еще был у меня дома. — Что случилось? — спросил я. — Почему ты вернулся?
— А я и не уходил, — беззаботно ответил Виталик, — послал к тебе своего родственничка-гниду с договором и вот сижу жду, когда ты подпишешь. У тебя неделя на вывоз личных вещей. Но мебель должна остаться.
— Надеюсь, мои трусы их не интересуют? — грубо спросил я.
— Нет, кажется, не очень. Что-нибудь случилось? — Он всегда тонко чувствовал, когда я нервничал.
— Ничего, ничего не случилось. Когда придет этот тип?
— Он уже давно выехал, — сказал Виталик, и тут я вспомнил слова Кислова, которые он мне сказал.
— Кто звонил с проходной? — оборачиваюсь я к нему.
Он пожимает плечами.
— Зоркальцев пошел туда, — снова повторяет он, — я же вам говорил.
— Он уже пришел, — кричу я Виталику и бросаю трубку, решив бежать к проходной. В этот момент входит Зоркальцев, который протягивает мне несколько листов бумаги.
— Вам звонили, — сказал он, — когда вы были у Облонкова, и я решил сам сходить на проходную. Для вас привезли договор аренды.
У него в глазах мелькнуло удивление, но он ничего мне не сказал, протягивая бумаги. Я машинально взял их, положил на стол. Потом посмотрел на сумму контракта. Две тысячи за три года и однокомнатная квартира, за которую я не должен платить пятьсот долларов. Меня такой договор устраивал. Я взял бумаги и молча вышел из кабинета, чувствуя на своем затылке удивленные взгляды офицеров. Уже в коридоре я подписал все три экземпляра и пошел отдавать их на проходную.
Там меня ждал родственник Виталика собственной персоной. Что бы мне ни говорили, но физиономистика великая штука. Меня ждал сутулый, невысокого роста, с прилизанными волосами тип с маленькими глазками и большим длинным носом. Типичный мелкий жулик с повадками грызуна. Нужно было видеть, как он изобразил радость при виде меня, как протягивал потные ладошки, как радовался этому договору. Вообще господин Провеленгиос был асом по квартирным договорам. Об этом я давно догадывался. Единственное, что мне было непонятно, так это его греческая фамилия. Ах да, его мать была сестрой отца Виталика, а отец — грек. Когда я вспоминаю, что народ Аристотеля и Гомера превратился в таких Провеленгиосов, то прихожу к выводу, что это самое страшное наказание, какое могли придумать боги великому народу, внесшему такой вклад в человеческую цивилизацию. Схватив бумаги, он даже забыл, что мне нужно оставить один экземпляр.
— Оставьте мне один экземпляр, господин Провеленгиос, — напомнил я ему.
Он поспешно кивнул и, достав один экземпляр, протянул мне. Затем быстро спросил:
— Вы согласны на все условия?
— Да, конечно. — Мне хотелось отвязаться от этого типа, чтобы больше никогда с ним не встречаться. Дежурный, стоявший в проходной, уже с интересом поглядывал на нас, и мне хотелось поскорее закончить разговор.
— Я выплачу вам аванс, — прошептал он, выразительно взглянув на дежурного. Я понял и, кивнув нашему офицеру, отошел с этим греком шагов на двадцать в сторону. — Вот двадцать тысяч, — передал мне кровосос две пачки денег, — остальное я привезу сюда же через час.
— Нет, — я положил обе пачки во внутренние карманы пиджака, — не нужно привозить сюда. Остальные деньги отвезите ко мне домой и передайте Виталику. Я ему вполне доверяю.
— Хорошо, — улыбнулся Провеленгиос, — я сделаю, как вы хотите. И не нужно думать, что все так плохо. Вы совершили удачную сделку.
Мне только его советов не хватало. Я повернулся и, не сказав больше ни слова, отправился к себе. С твердой надеждой, что никогда больше не увижу этой противной рожи.
Откуда мне было знать, что в этот момент Облонкову позвонили из ФСБ и сообщили, что у них есть запись разговора одного из офицеров службы охраны с погибшим банкиром Цфасманом. И этим офицером был я, подполковник Литвинов. Представляете, что испытал Облонков, услышав такую новость? Как он обрадовался! Он тут же решил, что пленка может понадобиться службе охраны. Уже через полчаса пленка была в кабинете Облонкова. А еще через час меня вызвали к нему во второй раз. Только теперь Галимова в кабинете не было. Зато там присутствовал Дубов. Это был дурной знак. Если Галимов еще пытался как-то понять меня, то с этими двумя вообще невозможно было о чем-либо договориться. И опять не было Саши Лобанова.
Я вошел в кабинет и, как положено, замер у дверей. Все-таки мы были офицерами и обязаны соблюдать некий ритуал, хотя в службе охраны не такие строгости по этой части. Наши офицеры никогда не ходят в форме и не отдают друг другу честь по той простой причине, что почти никогда не бывают в фуражках.
— Садитесь, — грозно сказал Облонков, приглашая меня к столу.
— Мы работаем… — начал я доклад, но он грубо перебил меня:
— Хватит, Литвинов, мы уже устали от вашего вранья.
— Я не понял вас, — разозлился я, — почему такой тон?
— Другого вы не заслуживаете, — сурово произнес Дубов. — Сегодня утром вы нам врали о том, что никогда не знали банкира Цфасмана. У нас есть доказательство вашей неискренности.
— Какое доказательство? — Я все еще не понимал, насколько трудное у меня положение.
— Самое убедительное! — закричал Дубов. — Вы позорите вашу службу, подполковник Литвинов.
— Не понимаю, что вообще здесь происходит! — рассвирепел я. Бесстыжие люди. Вызвали и несут черт знает что. А если учесть, что все это происходит в кабинете человека, который наверняка причастен к преступлению, то действительно свихнуться можно.
— Он не понимает, — Дубов упивался ролью прокурора. А Облонков молчал. Смотрел на меня и пока молчал. Очевидно, он начал что-то понимать. Возможно, почувствовал, что я знаю о смерти Семена Алексеевича гораздо больше, чем говорю. Или просто решил дать возможность для начала покусать меня прокурору. Он ведь понимал, что обвинение в убийстве нельзя строить только на магнитофонной записи. Тем более искусно препарированной.
— Что случилось? — спросил я Облонкова.
— Мы получили из ФСБ копию записи одного разговора. Они вели наблюдение за банкиром Цфасманом.
Я начинал понимать, что произошло. Случилось невероятное. Все разговоры банкира записывали сотрудники ФСБ. Я должен был догадаться и не звонить Цфасману. Кто-то сообщил о возможной связи Цфасмана и Семена Алексеевича. Кто-то узнал, что они разговаривали в день убийства Семена Алексеевича. И этот кто-то мог сделать вывод, что банкир знал о подозрениях Семена Алексеевича. Или, еще хуже, банкир сам был в курсе всех авантюр, а его разговор с Семеном Алексеевичем только усугубил подозрение. И мой звонок лег уже на диктофоны ФСБ, которые записали нашу беседу. Но там, кажется, ничего страшного не было. Хотя все равно я не имел права звонить свидетелю, чья фамилия была связана с моей жирной чертой. Не имел права и ни за что бы не позвонил, если бы не Игорь, ради которого все это делалось.
Но еще большее изумление я испытал, когда услышал запись. Это была копия записи моего разговора. Но не весь разговор. Сначала раздался голос банкира:
«Слушаю вас».
Кто-то рядом просигналил, негромко выругался. И в этот момент я услышал свой голос. Никогда не думал, что у меня может быть такой просительный голос.
" — Извините меня, Марк Александрович. Я звоню насчет лечения.
— Какого лечения?
— Насчет мальчика. С вами говорил Семен Алексеевич…" — У меня по-прежнему такой жалкий голос. Никогда в жизни и ни у кого ничего не буду просить, чтобы так не унижаться.
«Никто со мной не говорил, — прозвучал раздраженный голос Цфасмана. — Никакого мальчика я не знаю. И Семена Алексеевича не знаю. И про лечение первый раз в жизни слышу».
«Извините, — я все еще пытаюсь ему что-то сказать, — но…»
«Я же вам русским языком говорю, что ничего не знаю, — ставит меня на место банкир. — И мне никто не звонил. Извините меня, но это недоразумение. До свидания. — Он отключается, но запись еще работает, и я слышу его полный ненависти голос: — Сукины дети…»
Пленка кончилась. Значит, банкир Цфасман именно так назвал меня и погибшего Семена Алексеевича. И, может быть, моего мальчика. Значит, мы все сукины дети. В этот момент я даже пожалел, что он погиб. Но долго переживать мне не дали.
— Что вы можете сказать по поводу этой пленки? — спросил меня Облонков.
— Ничего. Я сказал вам утром, что незнаком с банкиром Цфасманом, и из пленки ясно, что я действительно не был с ним знаком.
— Не нужно делать из нас дураков! — закричал заместитель прокурора. — Вы сказали, что вообще его не знали и никогда с ним не разговаривали.
— Неправда, — возразил я, — утром я вам сказал, что никогда с ним не встречался и его не знаю. Это соответствует действительности. Я не сказал, что никогда с ним не разговаривал.
— Он издевается, — возмущенно заявил Дубов.
— Вы понимаете, Литвинов, насколько шатко ваше положение?! — взорвался Облонков. — Эта пленка — очень серьезное обвинение в ваш адрес.
— Какое обвинение, — не выдержал я, — какое обвинение? Я звонил этому ублюдочному толстосуму, чтобы взять деньги на лечение своего сына. Семен Алексеевич именно поэтому провел черту, соединяя его фамилию с моей. Он с ним договаривался о спонсорской помощи. А банкир от всего отказался.
— И тогда вы решили его убить? — в лоб спросил Дубов.
Вот тут я вскочил на ноги. Понимал, что нужно сдержаться, помолчать, понимал, что глупо так вести себя, и все равно сорвался. Особенно когда увидел мерзкую усмешку на лице Облонкова. Мы не любили друг друга давно. Может быть, и потому, что подсознательно чувствовали, что когда-нибудь наступит момент противостояния.
— Я никого не убивал. Знаю, что такое честь офицера. И по туалетам я никогда не прятался, чтобы устраивать заговоры. — Я видел, как вытянулось лицо Облонкова, как задрожали его губы, как побежали в испуге глаза. — Я объяснил вам все, как было на самом деле, — я обращался уже только к заместителю прокурора. — Семен Алексеевич был не просто моим наставником. Он был мне другом, учителем, вторым отцом. И я найду тех, кто его убил, чего бы мне это ни стоило. А банкир должен был помочь мне и в последний момент, узнав, что Семен Алексеевич убит, решил отказаться. И за что его убили, я не представляю. Наверное, как раз из-за подобных штучек.
— Перестаньте, — попытался остановить меня вскочивший Дубов. — При чем тут мальчик?
— Вот, — закричал я, пытаясь достать из кармана договор аренды. И совсем забыв, что у меня в кармане были деньги. Договор вылетел вместе с деньгами. Резинка, связывающая пачку, лопнула, и деньги эффектно рассыпались по комнате.
Дубов вскрикнул. Облонков смотрел на меня во все глаза, и тут я сказал свою главную, решающую фразу:
— Во всяком случае, это не те деньги, которые нужно было переправлять!
И сразу пожалел, что сказал. Я стоял, глядя на Облонкова. Дубов остановился чуть в стороне. Хозяин кабинета сидел. И наступило молчание. Гробовое молчание. Дубов смотрел на потерявшего лицо Облонкова. Тот все понял. Понял по моей последней реплике. Даже если он до этого еще сомневался, я не позволил ему оставить хоть один шанс на сомнения. Он сразу просчитал, кто сообщил Семену Алексеевичу о возможной переправке денег. Я видел, как менялось его лицо. Как осознание моего участия пробуждало в нем досаду, злость, гнев, ужас. Страх. Вся гамма ощущений читалась на его лице. Вернее, в его расширяющихся от ужаса зрачках. Мы смотрели друг другу в глаза. И оба сознавали, что знаем степень причастности каждого к убийству Семена Алексеевича. Это был момент истины, когда говорить необязательно, можно чувствовать состояние сидящего напротив тебя человека.
Даже Дубов почувствовал неладное. Он повертел головой и неожиданно тихо спросил:
— Вы можете рассказать еще что-нибудь?
— Нет, — я смотрел в глаза Облонкова, — нет. Я ничего больше не хочу сказать.
— Что будем делать? — спросил Дубов у Облонкова, и тот словно очнулся, отдирая свои глаза от моих.
— Я отстраняю вас от участия в расследовании, — тусклым голосом сказал Облонков, уже не глядя на меня. — Можете быть свободны. Соберите свои деньги, перед тем как уйдете, — добавил он.
И мне пришлось еще несколько минут униженно ползать по кабинету, собирая деньги. Если бы это происходило в кинофильме или в сентиментальном романе, наверное, очень эффектно прозвучал бы мой отказ собирать деньги и мой последующий выход из кабинета. Но в жизни так не бывает. В жизни я обязан был помнить, что деньги получены от аренды моей квартиры, которую формально я не имел права сдавать. И каждую минуту осознавать, что деньги получены на лечение Игоря и оставлять их в кабинете Облонкова не только самая настоящая глупость, но и подлость. Поэтому я ползал по полу, собирая деньги, а потом, собрав их в одну пачку, положил в карман и подошел к двери. Дубов что-то ворчал себе под нос. Облонков сидел не шелохнувшись. Наверное, ему казалось в тот момент, что он видит перед собой мою живую тень. А вернее, просчитывал варианты моего устранения. Но я не простил ему моего унижения. Уже выходя из кабинета, я повернулся и, глядя ему в глаза, спросил:
— Мне можно обратиться с рапортом к генералу?
— Это ваше право. — Он смотрел сквозь меня. Я вернулся в свой кабинет. Зоркальцева и Кислова не было. На сборы у меня ушло несколько минут. Еще двадцать минут понадобилось, чтобы написать рапорт начальнику службы и отнести его в канцелярию. Зарегистрировав свой рапорт, я вернулся в кабинет. Просмотрел все бумаги, которые были у меня на столе, и пошел к выходу. К счастью, никого не встретив, чтобы не отвечать на возможные вопросы. Мне казалось в тот момент: все, что могло случиться, уже случилось. Откуда мне было знать, что самое страшное в этот день еще впереди?