Блевотина получилась исключительно колоритная и растеклась по задним стеклам и кювету. Желудок его судорожно сжался, и из отверстой глотки низвергнулся бурный водопад желтоватого цвета — то ли от шафрана, то ли от скопившейся желчи, кто знает. В этом потоке смешалось все: листья салата, ломтики помидоров и украшавшая блюдо петрушка. Фалильо даже бровью не повел. Подумаешь. Он продолжал крутить баранку, обгоняя попутки с неположенной стороны и почесывая яйца всякий раз, когда какой-нибудь водитель возмущенно сигналил при виде такого безобразия. Они проехали Бехер, помнишь, малявка, этот городок, свисающий с гор, и не успели добраться до Пуэрто-Фасинас, когда Фалильо признался, что больше всего в его работе ему нравится, когда она заканчивается, потому что тогда он едет в Тарифу и останавливается напротив бензоколонки, возле бара-кафе «Воробушки». Луисардо проявлял исключительную политкорректность, стараясь прямо не упоминать род занятий своей сестры. Короче, приезжают они в Пуэрто-Фасинас, и, пока тип с усами сутенера приступает к своей благородной работе, прилаживая гениталии быку Осборна, путешественник устраивается в тени, под навесом постоялого двора, заказывает мятный отвар и пытается привести в порядок свой желудок и мысли. Первый глоток обжигает ему язык. Он покорно терпит боль и спрашивает у сеньоры, страшной как смертный грех, далеко ли до гор Бетиса. Помнишь, малявка, что путешественник потерял карту, но успел так хорошо запомнить ее, что она ему больше и не была нужна. Помни про это, малявка, внушает мне Луисардо, набив рот сардинами, перемалывая зубами чешую и обливаясь маслом. Помни, что время от времени он вставал со своего места и уединялся в сортире, чтобы изучить карту. Это, должно быть, Бехер, Беккех, мавританский городок на горе, где по ночам кажется, что за освещенными окнами домов скрываются феи. А тот, другой, несомненно, Тарифа, Тариф-ибн-Малик, как называли его мавры; уединившись в сортире вагона, малявка, путешественник изучал карту, которая запечатлевалась в его мозгу, податливом, как сырая глина. Под вечер, когда небо становится красноватым, тип с усами сутенера появляется на постоялом дворе. В руке у него горелка, а на голове — защитные очки. Теперь, когда работа сделана и миссия выполнена, он, отдуваясь, подходит к стойке и заказывает пиво. Выпив его залпом, он просит еще порцию, а за ней третью. Расплачиваясь, он звучно рыгает, и эхо отрыжки сотрясает стены. Потом подает знак путешественнику, мол, поехали. Путешественник встает. Оба возвращаются в фургончик.

Пропитавшись смолистым дымом, Луисардо рассказывает то, что нашептывает ему дьявол, зубы его похожи на ножовку, а щеки — в оспинах греха. Он рассказывает, что, едва водитель и пассажир уселись в фургончик, путешественник попросил Фалильо остановиться, когда они доедут до поворота на Бетис. Знаешь, малявка, это узкое шоссе, все в заплатах, которое поднимается в горы и где висит табличка о том, что проезд закрыт: «Запретная зона». Там-то, малявка, он его и высадил. Но путешественник, малявка, нашел сокровище только на следующий день.


Боги, всегда внимательно следящие за людскими делами, распорядились так, что одни богаты, а другие бедны, одни занимают высокое положение, а другие — у них под пятой. И так же как в детстве нам пророчат будущее и в колыбели рассказывают о том, как мизинчик подстрелил птичку, безымянный пальчик сходил по дрова, средний развел огонь, указательный приготовил обед, а большой и самый толстый все съел, история повторяется со взрослыми, но уже взаправду.

Я очень скоро узнал, как происходило распределение и перераспределение. Поэтому меня не удивило, что Милагрос, которая часами сдавала свое тело напрокат, почти всегда ходила без денег. Как не удивило и то, что хозяйке «Воробушков» всегда доставался жирный кусок, и, стоило кому-нибудь попытаться его отнять, она визжала, будто ей выдирают коренной зуб. Но что действительно меня удивило — это то, что виновником роковой развязки и злой смерти, постигшей путешественника, был Луисардо. Косвенно Луисардо втравил Патро и путешественника в зловещую игру, нечто вроде погребальной песни над залитой кровью колыбелью. Но предоставим эту историю самой себе и вернемся в первый вечер праздника, когда Патро взбиралась на террасу Наты, влача за собой свою притворную искренность. Собачонка с гноящимися глазами бежала за ней и рычала на ветер. «Кто, черт побери, осмелился нарушить покой Патро?» — спрашивала Патро сама себя. Должно быть, это Милагрос или кто-то из ее окружения, думала она, поднимаясь по склону. Это мог оказаться и ее недоразвитый младший брат, продолжала гадать Патро, тот, кого все зовут Луисардо и который только и знает, что пакостить. Словно дьявол с младенчества заключил с ним опасный союз, когда повитуха не удержала его на руках и он упал на пол. Плюх. Но не повезло. Ей хотелось бы унизить и растоптать его; как не уставали твердить злые языки, Луисардо ублажал Милагрос, и при одной мысли об этом Патро становилась сама не своя. Вот чем были заняты мысли Патро, когда, поднимаясь на террасу Наты, она неожиданно остановилась, чтобы перевести дух. Уже целую неделю у нее болел бок, но она все оттягивала посещение больницы, потому что на дух не переносила врачей. У нее подогнулись колени, словно она предстала перед каким-то важным лицом, совсем как когда ее дядя приезжал на открытие «Воробушков» и она ходила в церковь, к причастию, с той лишь разницей, что сейчас она сделала это, потому что уж очень болели ноги. Она опустила голову, и ее подбородок улегся на жировые складки, которых, как мы помним, было по крайней мере с полдюжины. «Возраст, наверное», — подумала она. Дул левантинец, и луна на небе светила ярко, впрочем, стоп, хватит. Оставим ее здесь, с ее жжением в желудке, застрявшим в гортани хрипом, снедаемую худшей из ненавистей — ненавистью к самой себе. Отметим только, что ее ни разу не вызывали на допрос, потому что на текущем счету у нее было хорошее алиби. Отметим также, что деньги ее никак ей не пригодились, потому что через несколько месяцев у нее обнаружили рак поджелудочной железы, и сегодня она ждет роковой развязки даже с некоторой радостью. Тут и дядя ничем не поможет. Как и Адам Смит. Но сейчас оставим ее там, на склоне Чистилища, с румянцем на щеках от недавно выпитого вина и гнилой челюстью, под которой скопились мясистые складки. Оставим ее, и пусть ветры развеют исходящий от нее запах разложения. А теперь продолжим, так как внизу, в «ауди» с кадисским номером некто заплывший жиром переживает неловкую ситуацию, в которой оказался. На заднем сиденье парочка убийц ожидает сигнала мобильного телефона. А между тем Иларио, весь в поту, пытается хоть как-то сломать лед, завязать разговор и для этого начинает рассказывать про свою жизнь. О том, как уехал из своего родного Порриньо и стал первым торговцем Библиями в провинции.

Как говорится, плевать они на него хотели с высокой колокольни. Но сознание, что его слушают, придавало ему уверенности. И, сидя в «ауди» и движимый тем, что мы называли «принудительной информацией», Илариньо продолжал рассказывать главы из своей жизни. Например, о своем приезде на юг. Его назначили в Кадис, в Пуэрто-де-Санта-Мария, куда он прибыл как-то в воскресенье, когда люди ходят к обедне и пьют вермут. Едва оказавшись там, он целиком посвятил себя торговле. Торговать предстояло брошюрками о вышивке крестом. Стратегия состояла в том, чтобы внушать клиентам, что часть денег будет передаваться в фонд какой-то изолгавшейся ассоциации по защите прав человека. Ответ всегда был один и тот же.

— Видите ли, я не вышиваю крестом, у меня и минутки свободной нет.

Тогда Илариньо, архистратиг и знаток простых душ, предпринимал атаку с ходу.

— Вам совсем не обязательно вышивать крестом, вам достаточно только проявить понимание и купить брошюру.

За счет этого Илариньо каждый день оказывался первым в списке продавцов. Но чтобы стать капитаном команды, ему надо было перепрыгнуть еще через несколько иерархических ступенек. Однако он преодолел этот участок перекрестного огня и зависти, ни разу не поскользнувшись, и был вознагражден сторицею. Как? Да очень просто: торгуя поваренными книгами. Кому-то другому это могло показаться семечками, но для Илариньо это стало золотым дном. Первым делом он договаривался о встречах с домохозяйками по всей провинции, занятыми женщинами, у которых едва хватало времени сготовить обед на скорую руку. Они-то и принесли Илариньо желанный пост капитана команды — как, увидите. Он приходил к ним с первым томом собрания и глиняной копилкой. Теперь можно было приступать к делу.

— Эту копилку мы вам дарим, сеньора, вам надо будет только класть в нее по тысяче песет в месяц, и к концу года, когда вы ее разобьете, вы без малейших усилий станете обладательницей собрания поваренных книг, которое будет предметом зависти всех ваших гостей, когда они увидят его в книжном шкафу в гостиной рядом с толедскими блюдами и, кроме того, их обложки будут прекрасно сочетаться с этой бесценной картиной, что висит у вас на стене.

И Илариньо тыкал своим пальцем-сарделькой в произведение живописного искусства — натюрморт с характерным подстреленным зайцем, мехом вина и дымящимся мушкетом. Сеньора, раззявив рот, просто не могла ему отказать. Более того, стоило ему захотеть, она позволила бы ему порезвиться у себя под юбкой, где дремали неудовлетворенные желания. Но Илариньо был не такой и держался вполне респектабельно. Как и все до и после нее, домохозяйка высказывала единственное сомнение:

— Но… это хорошая поваренная книга?

— Нет, — отвечал Илариньо, — честно говоря, нет. Не хорошая. Но очень-очень полезная для тех, кто не располагает достаточным временем, чтобы посвятить себя готовке.

Так Илариньо добился вожделенного места капитана команды с соответствующей зарплатой, премиями и социальной страховкой. Все это он рассказывал своей бандитской аудитории, сидя в «ауди» с кадисским номером, с большим трудом приобретенном в рассрочку. Но слушатели пропускали мимо ушей перипетии его судьбы, которой он так гордился. Напомню, что на заднем сиденье Герцогиня и ее спутник, тот, со шрамом, ждали, пока шантажист подаст признаки жизни. Чтобы ожидание не казалось таким томительным, они решают приготовить себе порцию. Герцогиня подносит зажигалку к ложке, которая дрожит у нее в руке. Резкая вонь нагревающегося аммиака достигает мясистых ноздрей Илариньо, который через зеркало заднего вида смотрит, как Герцогиня поднимает ложку и протягивает ее человеку со шрамом — рабу вредной привычки, — который корчит отвратительную гримасу.

— Слышишь, устала я, — произносит Герцогиня извиняющимся тоном, чтобы не делить со своим спутником сомнительного удовольствия; голос у нее низкий и доверительный, ногти хищных пальцев в кровавом маникюре. Осторожно держа ложку, она выливает каплю готового зелья на кусочек фольги. — Это тебе не известка, понял? Качество…

И она подмигивает глазом с накладными ресницами.

Илариньо спрашивает себя, какого черта он делает здесь, в ситуации, когда его собственное «я» балансирует на краю пропасти. И, не найдя ответа, Илариньо ищет убежища в покаянных мыслях. Раскаяние вонзается ему в грудь осколками небьющегося стекла. И все из-за того, что он зашел в придорожный бар, который всегда объезжал за версту. Кошки скребут на душе у Илариньо, и он кается, что сегодня вечером снова зашел в «Воробушков», хотя и знал, что это небезопасно. Об этом я узнал позже, через несколько дней, потому что фургончик марки «фольксваген» горчичного цвета, стоявший у самого входа в «Воробушков», был дьявольским предупреждением. Илариньо знал водителя. Тот тоже был из Пуэрто, только что вышел из тюряги и поклялся отомстить. Об этом стоит рассказать.

Это случилось, когда Илариньо разъезжал по глухим уголкам провинции, развозя поваренные книги, копилки и общаясь с домохозяйками. Так вот однажды в Пуэрто-де-Санта-Мария, в квартале графа Осборна, поднимаясь по лестнице блочного дома, как две капли воды похожего на другие блочные дома, он услышал пронзительный визг, напоминавший крик козла, когда его кастрируют. Илариньо, любопытный, как консьержка, дошел до площадки и приник к оконцу. Ничто не могло заставить его оторваться. Одолеваемый неодолимым любопытством, он решил переступить границу тени и войти в сумеречную зону. Торговец поваренными книгами раздвинул жалюзи. И стал свидетелем убийства. Убийца с ножом в руках встретился взглядом с Илариньо, стоявшим по другую сторону оконца. «Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие глаза?» Этот момент навсегда запечатлелся в кровавой памяти убийцы. Преступник, житель Пуэрто, сбежал на фургончике «фольксваген» горчичного цвета, выпущенном еще при царе Горохе. Илариньо никому и словом не обмолвился, что был свидетелем происшествия. Но внутренний голос говорил ему, что когда он снова встретится взглядом с убийцей, то вряд ли они захотят поприветствовать друг друга. С того дня он всеми силами старался не встречаться с фургончиком. Вплоть до этого вечера в нескольких километрах от Пуэрто, у самого входа в «Воробушков», когда он снова увидел фургончик горчичного цвета из своих худших кошмаров, и сердце его заколотилось как безумное. Есть вещие приметы, Илариньо, и надо уметь распознавать их, потому что они могут спасти человека, любила повторять его мать. Сейчас, сидя в машине, он видел ее как живую. И тягостная тоска заставляла волосы на его теле вставать дыбом, перенося его обратно в пасмурную юность с ее нечистыми прикосновениями. Не покидая водительского сиденья, Илариньо бросил беглый взгляд на свою молодость, и, так же как в животе, у него началось брожение и в мыслях. Время от времени он позволял себе эти побеги в прошлое, как он их называл. После побега он вернулся к реальности, в свою машину, припаркованную в Калете, напротив бараков для топляков, которые переплывают Пролив. На заднем сиденье двое наемных убийц нервничают в ожидании знака. На боковом пристроился портфель с шестьюстами тысячами песет крупными купюрами. В небесах ярко сияет луна, а ветер доносит солоноватый переплеск волн, которые в один прекрасный день решил слить Геркулес. Тут-то и зазвонил телефон.


Должно быть, он позвонил, когда пошел за пивом. Я остался один в Мирамаре, слушая доносившееся до меня ночное пение вод. Многоголосие, отороченное пеной и преданиями, которое прервалось, когда появились итальянцы со своими мотоциклами и бухающей, назойливой и тупой музыкой. «Cinquemila lire de jachís. Cinquemila lire».[7] Хотя я знал, где он прячет товар, зарытый возле одной из скамеек, им пришлось подождать, пока вернется Луисардо с литровой бутылкой в руке и с выражением делового человека на физиономии. «Tengo mua. Canana güena, molto bene, tengo mua»,[8] сказал он им с неприязнью и по обыкновению коверкая слова. «Canana güena, molto bene, tengo mua».[9] И он продал им кусок сырой пыльцы, чуть больше грамма, твердой, как мрамор из карьеров Порриньо. «Canana güena te llesas, tuti el mundi contenti, da bien con el lechendino у a gozar macarroni»,[10] — сказал им этот сукин сын. И итальянцы, довольные дальше некуда, врубают свои тарахтелки и поскорее сматываются. Как только мы остались одни, Луисардо продолжил свой рассказ о том, как в ту ночь путешественник спал под открытым небом, завернувшись в куртку, насквозь промокшую от ночной росы. Сон тяжело смыкает его мавританские веки, и, свернувшись клубочком, в позе эмбриона, путешественник спит среди развалин, недалеко от горных кряжей, где военные проводят свои маневры и учения. Луисардо имел в виду черные вершины гор, откуда различимы дюны, чужой берег и Голубиный остров, или Сковородка, который называют так из-за сходства с предметом кухонного обихода. Короче говоря, чудесный вид, нечто необычное, но путешественник ничего этого не видит, потому что, едва добравшись до вершины, он впадает в глубокий освежающий сон. Вечереет, небо словно засахаренное, и слышен только собачий лай, доносимый порывами левантинца. «Должно быть, где-то поблизости дом», — думает путешественник. Он не знает, что это лает собачонка с гноящимися глазами, которая находится за много километров отсюда, и только из-за ветра кажется, что она где-то рядом. Луисардо рассказывает и, рассказав о путешественнике, погруженном в безмятежный сон, он рассказывает о морской фуражке, которую тот сначала бросил, а потом подобрал, сообразив, что было бы ошибкой оставлять ее на дороге как улику для своих преследователей. И он использует ее, чтобы укрыться от последних лучей плотоядного солнца, которое сжигает такую, как у него, восковую кожу. Он задремывает, и темнота что-то шепчет ему на ухо, и ярко горящие совиные глаза освещают его. Облако комаров окутывает его звериный сон.

Луисардо пил из горлышка. Время от времени он доставал откуда-то из-под мышки бинокль с заляпанными стеклами. И, прищурившись, что делало его похожим на китайца, вглядывался в какую-то далекую точку за маяком. Словно чего-то или кого-то ждал. И так, будто не мог поделиться со мной своим ожиданием, продолжал рассказывать, как путешественник проснулся на рассвете нового дня. Он не заметил, как пролетела ночь, малявка, и одежда его насквозь пропиталась росой. Зато он заметил, что дышится ему теперь намного легче и некая энергия, которая циркулирует вокруг его тела, назовем ее космической, малявка, увлекает его к тому месту, где спрятано сокровище. Сказав это, Луисардо снова смотрит в бинокль. И только погодя он поведал мне, что наблюдал за автостоянкой рядом с бараками для топляков, переплывающих Пролив. Но это только погодя, когда уже ничего нельзя было сделать для путешественника, который, по словам Луисардо, проснулся, охваченный неистовым счастьем. Видишь, малявка, раннее утро, путешественник трет глаза, ему хочется пить, и, словно подталкиваемый космической энергией, про которую я тебе уже говорил, словно влекомый колдовским чутьем, он находит бьющий среди сосен источник. Путешественник приникает к воде и жадно пьет. Снимает фуражку и набирает в нее воды. Потом надевает. Он проделывает это несколько раз, чудила, словно совершает какой-то религиозный обряд. Он доволен, и не только потому, что утолил жажду; еще он счастлив знанием того, что сокровище близко. Не забывай, малявка, он хорошо запомнил карту и знает, что рядом с сокровищем, среди сосен, находится источник. Еще несколько шагов на юг по течению ручья, и рядом с кактусами будет крестик, указывающий точное место. Путешественник закрывает глаза и снова видит карту, развернутую на диване его чердака в Мадриде. Прошел всего лишь день, но кажется, что прошло гораздо больше — гораздо больше запечатлелось в его податливом, как глина, мозгу. Присев на корточки рядом с кактусом, он начинает рыть землю руками. Солнце припекает, ногти болят, но путешественник не отступается. Докопавшись до корней кактуса, он из последних сил, уф-ф-ф, вытаскивает сундучок, маленький сундучок, малявка, такой маленький, что путешественнику не верится, что внутри может быть сокровище.

Луисардо курит и рассказывает. Рассказывает, как путешественник с тысячью предосторожностей достает сундучок и держит его в руках. А руки у него все ободранные, и потные ладони перепачканы в песке, малявка. Но он спокойно пытается поддеть заржавевшие от времени петли.

— И? — спрашиваю я, сгорая от любопытства и желая поскорее узнать, чем кончилось дело.

Наконец он его открывает, малявка. Тут Луисардо снова берет бинокль и щурит хитрые глазки. Хочет меня еще больше заинтриговать, сучонок. Если бы ты увидел, малявка, какое лицо у него стало, когда он понял, что там внутри, ты бы от души посмеялся, потому что внутри лежала пробирка, какие используют в лабораториях, говорит Луисардо, не отрываясь от бинокля. Путешественнику чуть дурно не стало, когда он увидел, что сокровище — это невзрачная стеклянная трубочка, и он вытаскивает пробку. Чпок. Всего-то негромкий хлопок, малявка, однако зловонный дым, вырвавшийся из вакуумного плена, заставляет его отшатнуться. В ярости путешественник отшвыривает пробирку и видит, как ее содержимое растекается по песку и камням. И — тут Луисардо прячет бинокль под мышку и пристально смотрит на меня. Вот когда начинается самое интересное, малявка, потому что путешественнику вдруг захотелось помочиться. Это все от нервов, отражается на мочевом пузыре. И недолго думая он достает свой шланг и начинает писать. Сначала он целит струей в смоковницу. Метко, думает он и направляет узловатую струю на камни, а заодно — почему бы и нет — злобно мочится на содержимое пробирки.

Если я еще не говорил этого, малявка, то в пробирке была густая, металлоподобная жидкость вроде той, которую используют зубные врачи, когда ставят пломбы. Это ртуть. Тут Луисардо в очередной раз демонстрирует свою изобретательность и рассказывает мне, что данный элемент известен с самой древности. Если тебе это неизвестно, малявка, то это серебристый металл и единственный элемент кроме брома, который находится в жидком состоянии при обычной температуре. В отдельных случаях он встречается в чистом виде, но чаще в комбинации с серой, то есть в виде киновари, из которой извлекается путем кальцинации или возгонки. Это высокотоксичный металл, опасный даже при попадании на кожу или вдыхании его паров. Он обладает повышенной плотностью, хорошей термо- и электропроводностью и повышенной силой поверхностного натяжения. При высоких температурах он вступает в реакцию с кислородом, а также с галогенами, серой и фосфором. С металлами он образует сплавы, известные под названием амальгамы, а с соединениями углерода — так называемые органометаллические соединения. Используется при изготовлении термометров, барометров и ртутных ламп. Ну этих, малявка, которыми по ночам освещается порт. Но от всего этого нам не было бы ни жарко, ни холодно, малявка, если бы во времена Филиппа III один мавр по имени Али Тарик не использовал бы ртуть в холодном состоянии для амальгамирования зеркал. Да, да, малявка, именно для этого. Затем Луисардо пустился в философские рассуждения о пользе зеркал, так как, по его словам, с тех пор как их изобрели, они помогают людям скостить себе годы. Объяснение этому самое простое, ведь если человек видит свое отражение каждый день, то ход времени становится незаметен. А теперь оставим предположения и догадки и займемся Али Тариком.

Речь пойдет о мавре, сосланном в эти земли благодаря лихорадочному желанию наших правителей изгнать из наших пределов любого человека с обрезанным концом. Так вот, Али Тарик тоже был обрезанцем и не переставал использовать свой член с тех самых пор, как осознал его полезность, почему и стал главой многочисленного семейства. Безумное время, малявка. Ты бы видел, как жили люди в ту черную пору истории. Ты бы видел веревки для сушки белья, протянутые на трех фанегах земли в Бетисе, у подножия черной вершины. Сушилка, битком набитая исподним бельем того времени. Ты только представь, малявка. Солнце шпарит, земля влажная, как женщина, и пар горячим облаком стоит над поселением. Так вот, малявка, два года, проведенных в Бетисе, Али Тарик, помимо добывания хлеба насущного, занимался алхимией. Недалеко от ручья этот тип разбил шатер и оборудовал в нем лабораторию, в которой, когда жизнь кругом стихала, предавался изобретательству. Постясь, куря благовония и заклиная луну, Али Тарик импровизировал. В особой ступке он толок кости цыпленка, которые использовал, чтобы сгустить менструальную кровь одной из своих дочерей. Потом на своей алхимической кухне, раздувая мехами горящие в печи угли, он сливал смесь в горшок и произносил магические слова. И — буль-буль-буль — закипало зловонное зелье. Затем он выносил его наружу, подставляя свету растущего месяца, и давал отстояться. Оно напоминало мутную подливку вроде эскабече, в которое переложили помидоров. И, не переведя дух, не давая себе ни малейшей поблажки, Али Тарик залпом выпивал его. Кажется, это было какое-то волшебное средство от простатита. Однако, по словам Луисардо, это не было его главным изобретением, так как среди всего, измысленного Али Тариком, следует выделить три вещи. Луисардо знает их назубок, как будто эти вдохновенные выдумки не плод трудов Али Тарика и авторство принадлежит ему самому. Первое — это снадобье для задержки оргазма, которое готовится из жареных коровьих лепешек и кусочков черного камня плюс отвар из серого янтаря, рецепт которого хранился в строжайшем секрете. Второй препарат способен растянуть ночь и продлить сон, для него Али Тарик использовал красных муравьев и совиный глаз. Третье изобретение — это волшебное зеркало, малявка. Тут Луисардо умолк — не столько для того, чтобы перевести дух, сколько чтобы услышать, как звенит воздух. Помню, как ветер хлопал дверьми и бился в окна призрачной казармы, а вдалеке на бортах приближавшихся лодок темным блеском переливалась ночь. И еще помню, как луна плыла по небу чернее китайской туши — слишком реальному, чтобы в него можно было поверить.

* * *

Случается, что ветер угрожающе свистит у него в ушах. И вот случается, что на Танжер уходит последняя лодка, и путешественник различает след за ее кормой — пенную борозду, яростно перечеркивающую белые барашки, забрызгавшие море.

Путешественнику так и не удается коснуться края африканских небес, пурпурных и сладких, как написано в романах, и он блуждает по прихотливой путанице улиц Тарифы. Он огибает углы и пересекает крохотные квадратные площади, где иностранцы выблевывают из себя ночь, пропитанную сангрией, оставляя богатую палитру оттенков на стенах. Путешественник проходит по внутренностям и сосудам города, пропахшего ветром, солью и жарким, которое подают в тавернах. Но только переступив порог «Воробушков», когда Милагрос накидывается на него, путешественник понимает, что Тарифа всегда ожидала его в конце любого из маршрутов.

Однако все это случается потом, когда он проходит по Тополиной аллее, обсаженной пальмами, так что я никак не возьму в толк, почему ее так назвали. Но не будем отвлекаться, так как все это произойдет потом, спустя время, после того как путешественник зайдет к Хуану Луису, где дымится в мясном отваре картошка и стреляют каплями жира сковородки.

Судя по рассказам Луисардо, путешественнику все открылось благодаря счастливой случайности — иначе и не скажешь, сами увидите. В соответствии с рассказом Луисардо, на путешественника нашло затмение. Он ожидал найти сокровище в виде сверкающих золотых дублонов и драгоценных камней или чего-то вроде, не знаю. Однако единственное, что он обнаружил в сундучке, была пробирка с ртутью. Вспомним, что часть ее пролилась на песок и у путешественника возникло непреодолимое желание помочиться, все из-за выпитой воды, малявка, рассказывал Луисардо ночью в Мирамаре, с глазами черными и блестящими, как два скарабея. И путешественник облегчился. Щедрая витая струя мочи сопровождалась приятным жжением в мочевом пузыре. Пенистые брызги оросили его лицо. Следует помнить, что в сельской местности опасно писать под открытым небом, особенно когда ветрено. Надо сначала овладеть этим благородным искусством, а главное, никогда не делать этого против ветра.

Однако брызги попали ему в лицо отнюдь не по вине ветра, равно как и не по вине бесшабашного веселья, с каким путешественник опорожнял свой мочевой пузырь, как бы не так. И это заставило путешественника крепко призадуматься. Был в этом деле какой-то смысл, потому что эффект возникал всякий раз, как путешественник направлял свою струю на пленку, образованную на земле ртутью. Исполненный подозрений и чувствуя последнюю каплю на конце, путешественник наклоняется к лужице застывшей ртути. И видит собственное отражение в тонкой серебряной пластинке на влажной земле. Тогда путешественник бросает камушек и убеждается в том, что предчувствия не обманули его: сначала камушек проходит сквозь пластинку, затем исчезает за ней, и очень скоро пластинка выстреливает им в небо. Судя по словам Луисардо, это объясняется просто, ведь зеркало отражает образы предметов, находящихся перед ним. Признаюсь, подобное пояснение не внесло особой ясности. И только немного погодя до меня дошло, в чем дело, благодаря непристойным примерам, на которые расщедрился Луисардо и которые привлекли мое внимание, как магнит притягивает железные опилки.

Похоже на то, что сей алхимик, Али Тарик, уже применял эту волшебную ртуть четыреста лет назад. И что, помимо прочего, он использовал ее, чтобы помочь бежать всем своим женам и дочерям. И что, взяв гравюру, изображавшую буколический европейский пейзаж, и поместив ее перед внушительных размеров зеркалом, в котором она отразилась, Али Тарик приказал всем своим женам и дочерям пройти через зеркало одна за другой. Со своими пожитками и тазами для варки варенья, узлами белья и утварью они исчезали в отражении этого буколического европейского пейзажа. Луисардо знал, что это невозможно, но невозможность чего бы то ни было не казалась ему достаточным поводом, чтобы об этом не рассказывать. И вот Луисардо выдумал это бредовое зеркало, опровергающее все возможные законы, волшебное зеркало, которое, по его словам, существовало, и, увидев его, путешественник обо всем догадался, и ему припомнились последние слова старикашки. «Гой и гой, не жалея ногтей… Тебя осыплют золотом… как только ты пгиедешь в Танжег». Тогда-то он и понял всю ценность этого чудного сокровища. И стал собирать, как мог, капли разлившейся ртути, проскальзывающие у него сквозь пальцы. Но не будем отвлекаться, оставим его собирать ртуть, а сами последуем за Али Тариком, который больше года посвятил занятиям алхимией и использованию своего обрезанного члена. Не осталось ни влагалища, ни задницы, ни дырки или бутылочного горлышка, перелетной птицы, курицы или скотины, которая не почувствовала бы, как член алхимика вторгается в его святая святых. А когда выпал его номер и Али Тарика выслали в Северную Африку, он позаботился спрятать свое изобретение в надежном месте, закопав его под недавно посаженным кактусом. Кроме того, он нарисовал карту, где точно обозначил место, и коварно спрятал ее в складках бурнуса. Но самое главное во всем этом то, что сей Али Тарик закопал сокровище, когда Юпитер стоял над Хересом в восходящей стадии одновременно с Марсом прямо напротив Сатурна или что-то в этом роде, судя по рассказу Луисардо. Короче, благодаря картографии судьбы, заклятие получило силу, и человек, которому суждено найти сундучок, не сможет использовать волшебную ртуть себе во благо. Вспомни, малявка, сказал мне Луисардо, вспомни, что сказал путешественнику старикашка с глазами, как голубиные яйца, перед самой смертью возле дверей Чакон. Вот поэтому-то путешественник и не сможет использовать сокровище себе во благо. Ему придется выбросить из головы все, связанное с изготовлением зеркала, с помощью которого можно перенестись на другой берег, и он сломя голову сгустится в Тарифу, стремясь поспеть на лодку, уходящую в Танжер.

Его подвез на своей машине Карлос Толедо, продавший какому-то американцу руины Болоний. И по чистой случайности их обогнал белый «рено-триана» с мадридским номером. Я говорю «по чистой случайности», потому что Карлос Толедо управлял точно таким же автомобилем, только с кадисскими номерами. Водители просигналили друг другу. «Такая машина — настоящая реликвия, — сказал Карлос Толедо путешественнику, — нас немного, и мы должны ладить». И тут же, хотя путешественник не просил его об этом, Карлос Толедо поведал ему о своем последнем подвиге на поприще торговли недвижимостью.

— Потрясающе, — рассказывал Карлос Толедо, — потрясающе, я продал одному американцу руины Баэло Клаудиа. Чтобы было понятнее, это все равно что продать Сибелес. Потрясающе.

За всю поездку путешественник ни разу рта не раскрыл. И таким вот невероятным образом он добрался до Тарифы. И сошел у Хересских ворот. Карлос Толедо поехал дальше в Альхесирас, где собирался заключить еще одну сделку. Понимаешь, малявка, еще осталась пара недель тучных коров, да еще и праздник — надо пользоваться.

Луисардо продолжал плести свои небылицы. Вроде этой истории об окропленной кровью земле, которая связала страдавшего животом путешественника сначала с проституткой, а потом переплела его судьбу с судьбой торговца Библиями. А между делом появляются Чакон и все эти девочки в купальниках, облокотившиеся о стойку заведения, торгующего прохладительными напитками. Но продолжим, потому что, по словам Луисардо, путешественник прошел вдоль стены, удаляясь от центра по Тополиной аллее. Южное солнце покрыло его желтое, как пергамент, лицо ровным и чистым загаром цвета арены для боя быков, присыпанной красным перцем. Опаленные щеки и зеленоватые глаза, взгляд которых замер на воротах порта, с некоторым отвращением созерцая герб, который, согласно геральдической науке, является древним гербом нашей родины. Он выпрел от времени, и изображение на нем скорей всего напоминало голубя — птицу, которая готова загадить все что угодно, малявка. На гербе едва можно было различить клюв, ореол, две колонны и надпись «plus ultra». Для придорожного знака и то не сгодилось бы, думает путешественник. И начинает спрашивать про суда, отправляющиеся в Танжер. То, что произошло потом, рассказывают по-разному. В частности, что он зашел к Хуану Луису, наелся и, воспользовавшись тем, что погас свет, удрал, не расплатившись и прихватив мясницкий нож. По словам Луисардо, этот последний факт объяснить легко. А именно.

Путешественник спорил с Хуаном Луисом о сексуальности старых английских путешественников. Хуан Луис не хотел сказать, что они были педерастами, просто какими-то слитком уж из-не-жен-ны-ми. Об этом они и толковали, когда путешественник почуял смешанный запах крема для заднего прохода и ментолового бриолина. Кроме этого ему вспомнились предсмертные слова старикашки, малявка. И загробным голосом Луисардо напомнил мне их. «У него шгам на щеке, и от него сильно пахнет чем-то вгоде богментола»; запомни, малявка. Пользуясь темнотой, путешественник спешит смыться. Но прежде чем исчезнуть с кухни, он успевает прихватить только что наточенный мясницкий нож.

Однако Луисардо никогда не расскажет мне, что после этого, когда городок погрузился во тьму, путешественник пришел на праздник. И перед самым рассветом, когда дым мешается с пропитанными винными парами шуточками, он зашел в «Воробушков», где Милагрос заканчивала обслуживание по полной. Клиент был настоящий жеребец родом из Пуэрто, который обрабатывал ее каждый раз, когда приезжал в Тарифу. Приезжал он нечасто, только когда ветер умучивал быка Осборна, который стоит в Фасинасе. И всякий раз оставался на две-три ночи, припарковавшись у входа в бордель. У него «фольксваген» горчичного цвета, выпущенный во времена царя Гороха, и все знают его как Фалильо. От разных людей я узнал, что первая ночь закончилась для Милагрос раздражением влагалища. И что на следующую ночь, уже во время праздника, Фалильо своим аппаратом чуть не разворотил ей все внутри. Милагрос молилась Пресвятой Деве, чтобы этот тип разбился в лепешку и больше не появлялся. Но ей, как всегда, не повезло. Судя по ее словам и как удостоверяет отчет, у этого клиента, выражаясь коротко и по возможности изысканно, был татуированный член. Следователь попытался вытянуть из нее еще что-нибудь, но поскольку Милагрос избегала говорить о путешественнике, то упомянула Фалильо как своего последнего клиента. Зато о члене она распространялась охотно. Тюремными чернилами ему изобразили на крайней плоти кошку с мышкой. И он думал, что все женщины будут от этого в диком восторге. Поэтому Фалильо первым делом выкладывал свой член на стойку для всеобщего обозрения, а затем громогласно приказывал, чтобы ему подрочили. А вот о чем Милагрос не упомянула в своих показаниях, так это о том, что в энный раз до капли опустошила его мошонку, морщинистую и румяную, как печеное яблоко. И что, закончив с клиентом, она прополоскала рот, гло-гло-гло, подмылась, уф-ф-ф-ф-ф, оделась и сгустилась вниз. Тут-то она и столкнулась с путешественником.


Обычно торговец Библиями не забывал лица, но, что касается этих двоих, он готов был приложить определенные усилия, чтобы их забыть. По этой же причине он даже не стал смотреть на них, когда предложил им что-нибудь тем медоточивым тоном, к которому прибегал в трудную минуту.

— Не желаете лимонада? Или пе… пе… перекусить?

Однако на заднем сиденье никто его не слушал. Илариньо чувствовал себя так же, как если бы, натянув на голову одеяло, он стал подмигивать своей жене в темноте. Иначе говоря, его как бы вовсе не было, потому что Герцогиня и тип со шрамом продолжали ругаться.

— Ты так у меня все выкуришь, красотка. — И он щелкнул ее по заднице, где у трансвестишки вытатуирована геральдическая лилия. — Остальным тоже охота курнуть, слышала?

Неровный шрам подергивается при каждом слове.

— Ты ж сам видел, там и было-то всего раз плюнуть, ты все до конца и скурил, братишка, — хриплым голосом отвечает Герцогиня и показывает фольгу, на которой почти ничего не осталось. — Жентельменская доза, браток.

Ощерившись, Герцогиня показывает типу со шрамом зубы — ровные, как на картинке. На щеках у нее играют пятна кларета, а подбородок заштрихован пробивающимися волосками.

Пахнет мочой, машинным маслом и выкуренным кокаином. Обуреваемый эмоциями, Илариньо снова дергается на своем сиденье.

— Может, зайдем, выпьем чего-нибудь, до девяти еще куча времени.

Этот сахарный голос, эта ангельская кроткость выводят Герцогиню из себя, и она резко обрывает Илариньо.

— Слушай, братишка, катись-ка ты к такой-то матери, понял? Ты мне ни в рот, ни в зад не нужен.

Илариньо делает вид, что ничего не слышал, и собирается выйти. Тип со шрамом нервно постукивает пальцами, отбивая веселую дробь по спинке переднего сиденья, там, где лежит портфель. Алчный змеиный взгляд пронзает насквозь. Тогда у Илариньо срабатывает инстинкт, и он забирает портфель с собой. Машина у него стоит на сигнализации, хотя с такими людьми никогда не знаешь заранее, думает Илариньо, торговец Библиями. Тип со шрамом свистит в окошко, подзывая его.

— Да? — Илариньо наклоняется, и в нос ему шибает ни с чем не сравнимая вонь параши.

— Принесите мне бутылочку пивка похолоднее, если вас не стесняют мои запросы.

Илариньо, торговец Библиями на дому, кивает, что да, нет, не стесняют, и посасывает трубку; в одной руке у него пухлый портфель, в другой — мобильник, на случай если позвонят, чтобы передоговориться. Как в тот первый раз зимой, когда голос сказал ему оставить деньги в десять часов в дюнах, рядом с дискотекой Хайма. «И чтобы без шуточек, как штык, жиряга», — приказал голос, не забыв перед тем спеть частушку: «Бродяга бездомный…» Потом укажет ему точное место, скажем на пляже, рядом с дискотекой. Так вот потом он звонил еще два раза. Первый — чтобы сменить место и время («… говнюк и нахал»). А потом — сказать, что все остается по-прежнему («… такого педрилы свет не видал»). Илариньо проверяет дверцы, у него тоже сдвиг по фазе, как выразился бы Луисардо, Илариньо проверяет дверцы снова и снова, щелкая замком как одержимый, клик, клик, клик, и теряется в ночи. Ветер хлещет его по лицу — вот тебе, так тебе, и рев моря становится громче, как голос, полный упрека.

Он выходит со стоянки с чемоданом в одной руке и мобильным телефоном в другой. Голова у него идет кругом, мерещатся разные вещи, одна страшнее другой. Кровоточащее лоно Милагрос, жена в постели, в темной спальне, а посередине — фургончик горчичного цвета. Проходя мимо сторожевой будки, он здоровается. Будка — развалюха с впечатляющей вмятиной от какого-то автомобиля. В ней сидит ночной сторож, высвеченный настольной лампочкой. Это Распа, мужчина с открытым лицом и широкой улыбкой, он решает кроссворд, между тем как кто-то подходит к будке. Это отец семейства хочет взять талон на машину. За руку он ведет ревущего малыша, которому, похоже, все надоело и хочется писать. «Погоди, скоро приедем домой», — почти кричит на него палаша и хорошенько встряхивает. Погодил бы ты в свое время и не было бы у тебя детей, кажется, отвечает взглядом сын отцу. Левантинец дует в полную силу, и озаренное луной море беспокойно ворчит. Все это вместе действует на Илариньо, заставляя его испытывать тоскливое головокружение. А когда такое случается, первой ему приходит на память мать. Потом — родной Порриньо и, наконец, сыр. Но оставим его там с его тоской, взбирающегося по склону, ведущему в Мирамар, покинем его на минутку, среди кошачьих воплей и свиста верблюдов, и вернемся в «ауди», где остались наедине двое наших знакомых. Один из них Герцогиня. Другой — злодейского вида тип со шрамом на щеке. Эх, браток, знал бы ты, что придется тебе отбросить копыта, как только закончим дельце, думает Герцогиня, доставая из сумочки новую упаковку кокаина. И протягивает ее напарнику, эх, если б ты знал. Дрожащей рукой тип со шрамом берет бумажный пакетик и зажимает в зубах. Без лишних слов запускает руку в карман и достает все необходимые причиндалы. Серебряную трубочку с потемневшими концами и сложенную в несколько раз фольгу. Он еще не знает, что фактически уже труп. Тем лучше. Герцогиня смотрит на него с напомаженной улыбкой. Она, черт возьми, делает ему одолжение. Вспомним, что гениталии Герцогини покрыты вздутыми венами и размером не меньше, чем у кобылы, так что даже мешают ей двигаться. Сейчас они съехали на одну сторону, и она испытывает от этого определенное неудобство. Со странной стыдливостью она поворачивается спиной к своему спутнику, и в темноте, царящей на стоянке, раздается сухой, как выстрел, щелчок резинки от панталон. Бах.

— Хороший товар, братишка, никакого мошенства.

Высвободив руку, Герцогиня берет ложку и протягивает типу со шрамом. Тот машинально берет ее, не сводя глаз с непристойно обнажившихся панталон Герцогини. Потом выходит из оцепенения и закрывает зубы фольгой.

— А то иначе желтеют, слышишь, — оправдывается тип с порезанной щекой, улыбаясь серебряными зубами.

Итак, ритуал начинается с соблюдением всех гигиенических норм. Синий язычок пламени лижет фольгу снизу. Над фольгой поднимается плюмаж золотистого дыма. Приладив серебряную трубочку к зубам, он вдыхает чистейший горький дым расплавленной капли. Ему в кайф, и взгляд его становится пустым, лунатическим и незрячим, а глаза вылупляются, как пинг-понговые мячики. Когда он чувствует, что ему не хватает свежего воздуха, он встает и, распахнув дверцу, выходит на ночную парковку. Смотрит на луну, на усеянное звездной пылью небо, на приближающиеся к берегу огни, потом сплевывает на землю, и лицо его кривится от отвращения. Знай он, что уготовила ему Герцогиня, он совершил бы преступление прямехонько сейчас, не отходя от кассы. А между тем человек с пухлым портфелем добрался до ночной винной лавки, где всегда можно перехватить бутылку. Заведение называется «Кике» по имени хозяина — кадисского жеребца, мужика на все сто, который качает мускулы в «Танакасе», местном гимнастическом зале. Но не будем отвлекаться: едва войдя в лавку, Илариньо встречается с обдолбанным взглядом Паэльи, который сидит, накинув майку на плечи, как шкуру. Под коленкой у него вытатуирован Христос Благой Смерти, и в свете, падающем из-за его спины, можно различить подбородок и мозоли на ногах. Он играет мышцами и напрягает спину так, что майка едва не трещит по швам, пока Барета, его пес, облаивает вошедшего, который не знает, как спросить, продается ли здесь сыр. Тогда спинные мышцы Паэльи миролюбиво расслабляются. Так же как и дельтовидные, бицепсы, поясничные, потому что все присутствующие устремляют взоры на портфель Илариньо. И в этот момент появляется Луисардо; дым застилает ему глаза, он дружески треплет Кике по плечу и быстро зыркает на торговца Библиями, на его пухлый портфель, трубку во рту и ботинки десятого размера, если верить его словам. Наступила тишина, и, только когда торговец Библиями спросил, продается ли здесь сыр, разразился всеобщий смех.

Вспомним, что в ту ночь в Мирамаре Луисардо заходил к Кике за литровой бутылкой пива. И вспомним, что я остался один, но только на одну-одинешеньку минуточку как говорят в здешних краях, потому что тут же прикатили итальянцы со своими тарахтелками и музыкой в стиле «бух-бух». Поэтому обо всем, что случилось в винной лавке Кике, я узнал после того, как убили путешественника, когда сам начал копать. Еще я узнал, что Луисардо разговаривал с торговцем Библиями по телефону, но непонятно, когда именно, так как, повторяю, я все время был с ним кроме тех нескольких минут, когда он бегал за литрухой. Говорил и повторяю: при мне он не разговаривал по телефону ни с кем.

Как рассказывал мне потом Паэлья, после первого приступа смеха накатила вторая волна, особенно когда торговец Библиями попросил бутылочку холодненького.

— Мы тут не бутылочками, а бутылями торгуем, — ответил ему Кике.

Продавец Библий пососет трубку виновато пожал плечами и попросил бутыль пива и три пластмассовых стаканчика. Расплатился и ушел. Единственный, кто простился с ним, был пес Паэльи, Барета, который облаял Илариньо так, будто знал его с пеленок. И таким макаром, с пухлым портфелем в одной руке, мобильником в другой, надев на пальцы ручку пакета с бутылью, таким макаром Илариньо, продавец Библий, униженный и оскорбленный, спустился в Мирамар и вернулся на стоянку


Они уже виделись прежде — вечером в Калете. Он только что пришел на пристань и спрашивал о судах, уходящих в Танжер, а она хотела передать с ним записку своему брату. Тут-то они и столкнулись. Путешественник загляделся на ее родинку в самом неприличном месте, она позволила ему смотреть, а ветер довершил остальное. Потом, ночью, они снова столкнулись в «воробушках». Путешественник не сразу освоился, она же обратила внимание на морскую фуражку и спутанные пряди на лбу. Поначалу путешественник не приметил ее, потому что поначалу он весь сосредоточился на типе, подобравшем его в Сан-Фернандо, владельце горчичного цвета «фольксвагена», который штопал яйца быкам Осборна. Увидев его, путешественник нерешительно затоптался на месте. И так он и стоял, ошалело прилепившись к дверям, как будто его всего свело судорогой. Наконец, предприняв нечеловеческое усилие, он выпустил дверную ручку, как заявила в своих показаниях Камилла, гвинейская курочка, чьи задние части заставили не на шутку разыграться воображение следователя. Все этот восточный ветер — уж если он продувает тебе мозги, так продувает, показала негритяночка. Следователь не столько прислушивался к тому, что говорила Камилла, сколько любопытствующим взором изучал строение ее костяка, удлиненного и пропорционально сложенного, что он и зарисовал на полях протокола. И он продолжал рисовать, жмурясь как кот на сметану. Подобно выходным данным в конце книги, следователь, невзирая на житейскую грязь, сохранил под веками яростный, опаляющий образ. Но вернемся к протоколу, куда было занесено, что еще до того, как путешественник подошел к стойке, Милагрос устремилась ему навстречу всеми своими пряными прелестями. И только она взглянула на него, как вихор у путешественника встал дыбом, приподняв морскую фуражку. Это последнее, а именно фуражка, напомнило Милагрос о ее Чане Бермудесе. И, тут же налетев на путешественника, она спросила, какой у него знак по Зодиаку, ведь, как мы уже знаем, Милагрос всегда находила ответы на свои химеры по картам судьбы.

— Никакой, куколка, — ответил путешественник. — Никто не хочет брать на себя ответственность за мою участь.

Он тут же заказывает тоник, на что Милагрос предлагает ему виски, больше похожий на спитой чай. Они присаживаются и прилаживаются. Его податливые, как вода, руки касаются ее смуглых налитых ляжек. Левантинец пробудил в путешественнике тоску по человеческой коже, и поначалу она ничего не говорила ему, но взгляд ее говорил многое. Его влажные молчаливые ладони двигаются все выше по ее горячим и услужливым ляжкам. Пальцы, извиваясь, ощупывают очертания единственной родины, способной его сразить. И тогда она улыбается ему и рассказывает все без утайки. Как будто знала его всю жизнь, как будто желая причинить ему боль, она рассказывает о своем Чане Бермудесе и о том времени, которое он уже провел за решеткой. Путешественник слушает, время от времени вставляя свои вопросы. Потом спрашивает, можно ли подлить в тоник виски из фляжки, которая лежит у него в кармане куртки. Милагрос отвечает, что да, можно, только чтобы не увидела Патро, неграмотная сентиментальная баба с кислым мужланистым лицом, которая держит ее при себе не спуская глаз. В этот момент Патро смотрит на них, потирая большой палец об указательный, словно пересчитывая деньги, будто хочет сказать: «Хватит трепаться, пора дело делать». Своим взглядом Патро напоминает, что в городе праздник и ее девочки должны пользоваться этим, с головой окунувшись в поток слюны, спермы и банкнот, который обрушится на «Воробушков». Милагрос притворяется, что не замечает этого, и внимательно рассматривает ногти. Путешественник все понимает, а так как он человек благоразумный, то решает подождать, пока Патро уберется подобру-поздорову, чтобы достать свою фляжку. Еще он спрашивает насчет ловцов, потому что Милагрос сказала ему, что живет с братом-ловцом, как в здешних краях называют людей, занятых этим промыслом.

— Знаешь, он немного недоразвитый, — признается Милагрос. — Но он единственное, что у меня есть.

Еще она говорит, что вначале, поскольку он ходил в школу, специальную, вначале именно он писал письма в тюрягу Чану Бермудесу, которого посадили уже пятнадцать лет назад.

— Но с тех пор как он стал ловцом, на его карьере можно поставить крест, — озабоченно вздыхает Милагрос.

Путешественник слушает, а так как великодушие всегда берет в нем верх над амбициями, предлагает написать письмо Чану Бермудесу. Тогда она рассказывает ему дальше. Слова срываются с губ, желающих причинить боль, но пока они еще не заставляют его сердце обливаться кровью, хотя скоро это случится. Она рассказывает, что Чан Бермудес обычно возникал из ничего, словно из пенной расселины моря, рассказывают, что он всегда появлялся в критические минуты, никого не предупредив и сжимая в руке револьвер, который словно прирос к этой самой руке. Малоприятное явление для его заклятых врагов, которые могли ни во что его не ставить, но в его присутствии глаза им застил страх. Его неожиданно возникающий облик скрывал в себе всю мощь сверхъестественного, продолжала Милагрос. Он появлялся на своем «гуцци», с ревущим от души мотором; его насмешливая улыбка сверкала золотыми коронками, и всему этому предшествовало предостерегающее затишье. Как в тот раз, когда он появился на пляже в Вальдевакерос, расстреливая своей фарой, как из пулемета, банду Палмера, сражая их светом, сея панику, а ведь до этого никто даже не слышал мотора его «хуцци».

В ту ночь взошла черная луна, и Палмер приказал своим ребятам грабануть чужую лодку. Они уже обчистили моторку и переносили мешки с товаром на грузовик, стоявший там, где сейчас бульвар. Говорят, что сначала наступила тишина и все ночные звуки исчезли, будто ночь онемела. И что потом послышался мотор его мотоцикла, негромкое ржание заднего колеса, от которого у ребят Палмера все нутро перевернулось от страха. И голос, глубокий, как из колодца, посоветовал им быть поосторожнее с товаром. Все это Милагрос рассказывала путешественнику своим голосом темного бархата, полуприкрыв глаза, и последняя сигарета из пачки дымилась в ее коралловых губах, смотреть на которые было все больнее. «Не попортите мне его — товар первоклассный», — слышался издевательский голос Чана Бермудеса, державшего на мушке всех одновременно. И с этакой заносчивостью стрелка, развалясь на сиденье, но оставаясь начеку и держа палец на спусковом крючке, задал он им работенки. «Пошевеливайтесь, а не то плохо будет», — властно командовал Чан.

— Представь себе этих ребят Палмера, — говорила путешественнику Милагрос, — представь себе их, с ног до головы мокрых от воды и от пота, не смеющих поднять голову, с дрожащими руками.

«А ну-ка не ленись, работай хорошенько! — озорно покрикивал он на них, — морская фуражка сдвинута на затылок, и только что налетевший левантинец треплет челку на лбу. — Давай, давай, надо управиться сегодня». Так он дождался, пока ему не загрузят грузовик под завязку. Когда Чан Бермудес сел в кабину и взялся за баранку, все в Тарифе перекрестились, рассказывала Милагрос путешественнику, пристроившись в утолку.

Путешественник внимательно выслушал эту историю о зияющих ранах и внутренних границах, всю эту историю неудач и совпадений, потому что Палмер был старым педерастом, который держал гостиницу и занимался отмыванием денег от торговли наркотиками. Он жил рядом с работой, напротив бензоколонки у въезда в Тарифу — там, где сегодня находятся «Воробушки». Его настоящее имя было Макс фон Шрётто, и он придумал себе эту кличку с коварным намерением замаскировать свое нацистское прошлое, продолжала рассказывать Милагрос путешественнику.

— Он прямо тут и жил, как будто своего дома мало, — говорила Милагрос, и в голосе ее звучали нотки классовой вражды.

Путешественник внимательно слушал полную крутых поворотов историю жизни Чана Бермудеса, излагаемую со страстностью прирожденного рассказчика. Не упускавший ни единой подробности, он так же внимательно выслушал и рассказ о том, как Чан Бермудес заявился в гостиницу Палмера. Широко улыбаясь и сверкая золотым зубом, он въехал на грузовике прямо на кухню. Палмер попытался бежать, но Чан Бермудес оказался проворнее и с редким сочетанием грубости и самообладания, которому можно научиться только на самом дне жизни, выскочил из кабины и схватил его за горло. «Я могу продать тебе товар, Палмер, но ты должен хорошенько мне заплатить», — сказал ему Чан Бермудес. И, хрустнув пальцами, мигом сгустил ему штаны.

— А потом, сжав руку в кулак, представь, что он сделал.

Однако Палмер не умер прямо там же, как бы не так. Чан Бермудес пощадил его. Страшная ошибка, считает Милагрос, потому что именно Палмер затем на него и настучал. Подстроил ему ловушку.

Путешественник попивал свой тоник, а Милагрос так и сыпала присловьями и поговорками.

— Посеешь ветер — пожнешь бурю, — говорила она, — сам увидишь: через несколько лет Палмер умер страшной смертью.

И тут Милагрос решает поподробней рассказать о сексуальных наклонностях Палмера, про то, как однажды ночкой лунною он затащил к себе в постель одного молодого красавчика. И что неизвестно, так ли уж пламенел от страсти Палмер, но что его пыла точно не хватило бы на то, чтобы устроить пожар, в котором он сгорел вместе со своим красавчиком. И Милагрос, сведущая в мельчайших подробностях этой малопристойной истории, рассказала путешественнику о сибаритских замашках Палмера и о том, что он, для пущей эффектности, освещал свои утехи свечами в канделябрах эпохи королевы Изабеллы. И что из-за разыгравшейся в спальне бури страстей первыми вспыхнули простыни, а потом огонь охватил тело нациста, сжимавшего в объятиях смуглого мордастенького парнишку из того же Сан-Фернандо. Путешественник снова наполнил свою рюмку между делом спрашивая себя, какая доля истины была во всем этом.

Луисардо дал ему время дойти до машины и открыть дверцу, а потом снова позвонил ему с единственным намерением спутать карты и сбить его с толку, чтобы он почувствовал себя еще более уязвимым. Вероятнее всего, что, когда Луисардо назначил более позднее время, внутри «ауди» произошел новый всплеск эмоций. Насколько я понял, ночкой сторож стоянки, привлеченный шумными криками и возней, пару раз за ночь подходил к машине и призывал пассажиров к порядку. «От этого ветра даже скотина психует», — заявил Распа следователю, который вел протокол. Однако последнее заявление не имеет для нас ни малейшего, я бы даже сказал, вообще никакого интереса. Единственное, что нас интересует, — это что Луисардо заходил домой около половины седьмого, в то время, когда нежный свет зари мешает реальность с фантазией. В то время, когда Милагрос обычно возвращалась с работы, раздевалась и пила виски, пока рассвет просачивался сквозь жалюзи. С тех пор как мэрия предоставила ей это жилье, ритуал, состоявший из рюмочки на заре, повторялся каждое утро. Так шли часы. Иногда она включала телевизор и задремывала на диване в вибрирующем свете экрана величиной с футбольное поле. Однако в то утро Луисардо не застал сестру с по обыкновению устремленным в окно взглядом, как бы не так. В то утро Луисардо пришел домой первым, и почти сразу после этого в дверь постучали. Тут он понял, что сестра не одна. Потом, чтобы скрыть, что было на самом деле, он придумает путешественника, сидящего на краешке дивана с темными кругами вокруг глаз — черными следами бессонной ночи, малявка. Его недреманные зрачки вперились в цедящийся сквозь жалюзи рассвет, который враждебен ему. Его костлявая рука сжимает мясницкий нож, в другой — незажженная сигарета. В ванной Милагрос наводила красоту. По словам Луисардо, несмотря на сильный ветер, сестра твердо решила пойти на пляж.

Определенно известно только то, что Луисардо вышел на улицу и из ближайшего автомата в энный раз позвонил торговцу Библиями, приветствовав его до боли знакомой частушкой. И как раз после этого последнего звонка он снова повстречался с Хуаном Луисом, и, кажется, тот спросил Луисардо, не видел ли он путешественника. И, кажется, Луисардо ответил, что нет, не видел, и не знает, где он. Еще один повод думать, что путешественник спутался с Милагрос и что та мяукала, как раненая кошка. Еще один повод думать, что они вышли из «Воробушков» вместе и что, когда проходили мимо фургончика горчичного цвета, припаркованного у того же въезда, стали неистово целоваться.

И что чуть погодя на белом песке пляжа, перед древним морем, которое покровительствует любовникам, она нарушила всемирный кодекс чести проституток и изменила своему Чану Бермудесу, но неосознанно, не подумайте бога ради, потому что при каждом поцелуе Милагрос закрывала глаза. И она ворошила волосы путешественника и играла его капитанской фуражкой, пока луна согревала песок и земля извивалась под ними. Море своим соленым дыханием втягивало их в свою игру, и была эта игра древнее рыб, которые в нем обитали.

— Нравится Тарифа, милок? — между поцелуями спрашивает у путешественника Милагрос голосом, похожим на горячее молоко, и щекочет розовым кончиком языка его нёбо.

Путешественник с каменным выражением лица отвечает, что нет, что в Тарифе слишком ветрено. И Милагрос не упускает возможности отпустить в его адрес очередное присловье и говорит, что Тарифа без ветра — все равно что день без солнца. И вот тогда ее коралловые губы ранят его сердце, и оно начинает кровоточить. Еще один повод. Тогда путешественник понимает, что любовь и плоть суть единое целое, так что «там» и «здесь» в них сливаются. Он догадывается, что все до вот этой вот минуты было не любовью, а блудом, не поцелуями, а простым соприкосновением губ, позывом одного из самых грязных желаний. И, влекомый непреодолимой тягой, он не спеша приближается к ранящему сокровищу, которое Милагрос прячет между ляжек, чтобы собственным языком поблуждать по сумрачным чертогам затонувшего города. Он зарывается лицом между ее ног и прилаживает свои губы к ее губам. И его губы ощущают теплоту и вкус этого лона.

Волосы у путешественника — в завитках, из-за влажности, о которой мы упоминали вначале. Переведя дух, он снова кидается на Милагрос. Она дрожит от удовольствия, впивается ногтями в его фуражку крепко обнимает его за шею и перекатывается по песку, забрызганному лунным светом. Как будто у нее что-то оборвалось внутри, она надсадно и пронзительно кричит, и от этих криков мир разбивается вдребезги. Но хватит уже любоваться этой сценой, продолжим. Я говорил, что Луисардо последний раз встретился с торговцем Библиями ровно в восемь в призрачной казарме, недалеко от Мирамара. И что в эти часы городок отсыпался после первой хмельной ночи праздника, и что Луисардо с биноклем спрятался за одним из зубцов самой высокой стены. Самой высокой и самой разрушенной. Глядя оттуда, он удостоверился, что «ауди» Илариньо припаркован на прежнем месте, и стал отправлять ему письменные сообщения, перемежаемые взрывами хриплого хохота. «Вылезай из машины, жиряга». Илариньо вышел из машины, держа в правой руке пухлый портфель, а в другой — телефон в чехле. «А теперь поднимайся по склону, сосунок». Илариньо, отдуваясь, поднялся по склону. Его фигура четко вырисовывалась на фоне встававшего над Проливом красноватого рассвета, и обжигающий ветер доносил до него крики и смех подгулявшего городка, которому сам черт был не брат. «Теперь повернись направо, жиряга». И жиряга повернулся направо. Короче, после бесконечной маеты Луисардо заставил Илариньо встать под навесом над входом в призрачную казарму. Ветер хлопает окнами и дверьми, и торговец Библиями чувствует, что сейчас от страха у него будет заворот кишок. Теперь он комок мяса и жира, дрожащий от страха. Ему хочется курить, но он вспоминает, что оставил трубку в бардачке. Проходит вечность, другая, третья. В начале четвертой снова звонит телефон. На сей раз письменного сообщения нет, только резкий неестественный голос Луисардо, такой, будто у него рак горла: «Бродяга безродный, говно и нахал, поставь портфель на землю и открой». Жиряга ставит портфель на землю и открывает его. «Так, хорошо, член недоделанный, теперь закрой, сегодня ветрено, и катись колбаской. Сматывайся, чтоб я тебя больше никогда не видал». Так Илариньо и сделал: оставил портфель под навесом и поскорей смотал удочки, пыхтя как паровоз. Спуск Мачо называется улица, в которой он скрылся, — какая ирония судьбы, Илариньо.

Луисардо мгновенно подоспел, чтобы забрать деньги. Никогда раньше, во время других передач, он не был так уверен. Поэтому он спустился пешком, оставив мотоцикл в Мирамаре. До него долетал скрип пальмовых стволов, гнущихся под порывами ветра, и звуки триумфального марша. «Уж с такими-то деньгами куплю себе, „ямаху-эндуро“, которая может выдавать за двести, — думал счастливый Луисардо, — а если меня прихватят за яйца, куплю аквабайк и буду гонять на ту сторону за товаром. Стану независимым по большому счету, Милагрос бросит работу и мы с ней переедем в Севилью — вот где житуха, не то что в этой дыре», — строил Луисардо планы один грандиознее другого. И когда он предавался мечтам, «рено-триана» с мадридским номером на полной скорости преградил ему путь.

В его планы не входило, что после энного звонка торговцу Библиями начнется охота на него самого. И что Герцогиня со своим напарником пересядут в другую машину и устроят засаду, чтобы его повязать. Однако Луисардо среагировал моментально и перескочил через капот с тем сочетанием проворства и неуклюжести, в котором успел довольно поупражняться. Но не успел он схватить портфель, как почувствовал, что в затылок ему ткнулось дуло пистолета.

— Только тронься — и ты покойник, слышал?

Это был тип со шрамом на щеке. Его клокочущее от ярости дыхание раздавалось у Луисардо над самым ухом. Дыхание это, впитавшее всю грязь предместий, вырывалось из пасти, отведавшей всех запретных плодов, которые, как известно, сладки. Луисардо почувствовал такое же желание нажать на курок, как зловонный тип у него за спиной.

— Эй, братишка, рано его кончать.

Из машины появился трансвестит. Старый, брюзгливый, двигавший своим аппетитным задом с грацией хромого голубя. Герцогиня, понятно. Луисардо узнал ее: он сам видел, как она заходила в «Воробушков» и принималась лапать клиентов. К толу же он много о ней слышал. Рассказывали, что в молодые годы она огребала кучу денег и была любовницей какого-то герцога времен Франко. Теперь, под старость, она подсела на наркоту. Луисардо заметил это по ее глазам, зрачки которых словно приплясывали, и, не давая им времени действовать, с поднятыми руками, попросил разрешения курнуть. Трансвестишка утвердительно кивнул, а тип, державший пистолет, опустил его ровно настолько, сколько времени ушло у Луисардо, чтобы забить косячок. Пока он проводил языком по клейкому краю, тип со шрамом пялился на него глазами, похожими на два раскрытых зонтика. Это надо было видеть. Он весь изошел слюной, чуть не сжевал зубочистку, и в глазах у него проскакивали умоляющие искорки. Выкурить косяк хорошей масти было пределом его ночных мечтаний. И тут Луисардо, вдруг осмелевший, как загнанная в угол крыса, прибег к уловке: он поднес сигарету к глазам типа со шрамом и хорошенько дунул, как в лучших своих прибаутках, а потом, как пузырек в стакане газировки, воспользовался замешательством, чтобы увернуться от трансвестишки, добежать до своего мотоцикла и по-ковбойски запрыгнуть на него. И дать деру. Трррррррррррррр, тпрррррррррвррр, Луисардо выезжает из Тарифы по шоссе на Альхесирас. И закладывает такие виражи, какие и не снились даже Фонси Ньето на недавно проложенной трассе в Хересе. Трррррррррр, трррррррррр, все ближе раздается мотор «рено-триана», тррррррррр, тррррррр, тррррррр. И, еще не доезжая до Альхесираса, где-то в районе Куартон, он слышит свист пуль, проносящихся мимо его головы. У Луисардо зубы стучат от страха, жуткий мандраж, но он скрывает его, издеваясь над своими преследователями, однако те все ближе и ближе. Луисардо выставляет поднятый палец, символизирующий эрекцию и означающий, что он всех в гробу видел. Таков был его ответ на град пуль. Другой ответ — большой и указательный палец, сложенные вместе, в виде дырки заднего прохода. В один из таких моментов Луисардо заносит, и он падает. Но, падая, он приземляется на ноги, точь-в-точь как герои комиксов. Однако далеко убежать ему не удается, потому что «рено-триана» тут же снова преграждает ему путь. В это время на дороге большое движение: по всем полосам мчатся ревущие грузовики, и шоссе на Альхесирас напоминает влагалище, кишащее вшами. Луисардо берут под белые руки и усаживают в «рено». Поскольку вокруг слишком много свидетелей, ему дают время отдышаться. Пусть выкладывает все начистоту, прежде чем его прикончат.

— Ну-ка, браток, давай по порядку, — приказывает Герцогиня, — слышал?

Несомненно, что боги на досуге подарили людям способность лгать. И, как раз используя ложь, выдавая ее за чистую монету, Луисардо спас свою жизнь и обрек на смерть путешественника. Всякий имеет право лгать, особенно в целях самозащиты. Один из двух был лишний, ответил он мне, когда я спросил, как он себя повел. Когда читаешь мораль, делай это покороче, малявка, сказал Луисардо, с порочным взглядом, с обмякшими в дебильной улыбке губами. И он рассказал, что схватившие его типы заглотили не только крючок, но и леску с удочкой и поверили, что путешественник не кто иной, как Чан Бермудес, только что вернувшийся в Тарифу после пятнадцатилетнего срока. И что Чану Бермудесу были нужны деньги и поэтому он занимался шантажом и чем подвернется, сказал им Луисардо. И что он уже давно использовал Милагрос в своих целях. Ложь удалась только потому, что никто из его захватчиков не знал Чана Бермудеса. А чтобы они окончательно заглотили наживку, Луисардо показал им свой короткий бурый указательный палец с золотым кольцом, которое, по его словам, было подарком Чана Бермудеса.

Хотя все, что он рассказывал, приобрело весомость правды, на самом деле все было иначе, потому что, когда Чана Бермудеса взяли, он занимался любовью с Милагрос, а кольцо лежало на ночном столике, на тарелке, рядом со спичечным коробком. И когда рука у Луисардо подросла, он стал его носить. Сначала оно было ему впору только на большой палец, но со временем он шикарял им на указательном. Таким вот образом Луисардо, который никогда за словом в карман не лез, продолжал вешать лапшу, спасая свою шкуру. Теперь Чан Бермудес крепко встал на ноги, сказал он, чувствуя, что надо врать да не завираться. И хотя поговаривали, что тюрьма его сломала, было в его появлении нечто триумфальное. Я тогда продавал товар в Калете, рассказывал Луисардо захватившим его типам, продавал я, значит, товар, как вдруг смотрю — он, да так внезапно, как, говорят, всегда.

Сидя в «рено-триана» с мадридским номером, тип со шрамом и трансвестит внимательно, не упуская ни единой детали, слушали импровизацию Луисардо. Двигался Чан Бермудес всегда пригнувшись, по-кошачьи, рассказывал Луисардо, пока тип со шрамом ковырялся в зубах, а трансвестит нетерпеливо просил продолжать:

— Валяй, валяй, трави дальше, слышал?

И Луисардо, владея ситуацией, живописует перед ними масштабное полотно: задний план, выписанный широкими мазками, и четко очерченные профили. Он рассказывает о том, как Чан Бермудес наклоняется, чтобы забрать ставки. Он делает это ловко, одним мановением руки, как крупье в игорном доме. И, словно речь идет об игре в кости, хватает ставки Луисардо и бросает их в море. «А может, тебе лучше пересчитать кой-где волоски у твоей шлюхи-мамаши?» — надвигается на него Луисардо, выпятив грудь и позвякивая всеми своими медальонами. От нервного напряжения глаза у него сузились. «Что ты там сказал, сосунок?» И Чан Бермудес мигом заткнул ему глотку, усмехнувшись золотым зубом. Тут только до Луисардо дошло, и горячие мурашки забегали у него по всему телу. Перед ним стоял сам Чан Бермудес.

Я уже говорил, что от разоблачения Луисардо спасло только то, что ни тип со шрамом, ни трансвестишка никогда сами не видели Чана Бермудеса, а если и знали о нем, так только по слухам. Не мешает напомнить, что оба были не из Тарифы, что ни тип с порезанной щекой, ни трансвестишка, оба были не из местных. Один был из Мадрида, другая — с бескрайних просторов пампы, так-то, братишка, понял? И еще не мешает напомнить, что, когда Чана Бермудеса взяли, Тарифа была маленьким городком, крохотной точкой на юге Испании, где насчитывалось больше казарм, чем кабаков. Поэтому земли, по которым, следуя Луисардо, вновь расхаживал Чан Бермудес, были уже не те. И даже если мы решим представить обратное, Чан Бермудес, появись он сейчас, тоже не был бы похож на себя прежнего. Возможно, система простила его, и теперь он принадлежит к опасному типу раскаявшихся. Но не это важно для нас сейчас, по-настоящему важно для нас то, что Луисардо спасся благодаря куче небылиц и своим краснобайством провел не только Герцогиню и типа со шрамом, но обманул и самое время. Так незаметно пришла пора обедать, а когда наступило время сиесты, Луисардо выбросили на том же самом шоссе в Альхесирас.

Луисардо сделал то, чего никогда не следует делать в Тарифе, а именно плюнул против ветра, поэтому, когда он понял это, было уже поздно. Однако природная хитрость и изворотливость заставили его быстренько пригнуться. И в тот выпавший из календаря день, пролетевший у Луисардо перед самым носом, в тот день капли его злосчастной мокроты обрызгали путешественника. Луисардо все щиплет себя за щеки, потому что не может поверить, что уцелел, дебил недоразвитый. И после того как его отпустили, он первым делом подобрал свой мотоцикл и, спустившись в придорожную канаву, ударами булыжника выпрямил погнутые части, чтобы вернуться в Тарифу. Трррррррр, трррррррррр, трррррррр, жал он на акселератор и лихо проходил повороты, не скрывая своего поражения, как то свойственно людям с самомнением, словно то была победа. От такой скорости висевшие у него на шее медальоны громко позвякивали. В глубине души больнее всего ему было сознавать то, что, оставшись в живых, он видел, как его добычу забирают другие. Тррррррррр, тпррррррррр, еще один крутой поворот, Луисардо мчался по шоссе из Альхесираса не в силах забыть, что чемодан с деньгами остался у тех двух дегенератов. Луисардо жал на газ и плакал, лицо его искажал неописуемый гнев.


Рассказы про него не могли не волновать. Говорили, что он курит, целуясь, и убивает, милуясь. Что руки его одинаково привычны к ласкам и преступлению. И когда кто-то живой осмеливался пересечь теневую черту, отделявшую его от остального мира, он слышал посвист мести, похожий на свист ветра, знакомый с рождения. Тогда он клялся именем своей матери, и делал вид, что целует большой палец, и выступал из темноты, чтобы получить свое. А сделав дело, сматывался. Прощался он с важным видом бывалого моряка, которому ведомо сердцебиение прибоя.

Я спрашивал себя, какая доля правды была во всем, что рассказывали о Чане Бермудесе, поскольку доля лжи меня мало интересовала. Ложь легче усваивается, говорил Луисардо в Мирамаре, в отличие от правды, которая требует ясности, малявка. Луч маяка буравил глыбы ночи, а Луисардо поглаживал свои первые усики, не шедшие ни в какое сравнение с беспорядочным юношеским пушком. Я научился глотать дым, и в общей сложности прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как Чана Бермудеса упекли за решетку. Мы не имели понятия о деньгах, не знали, в чем его вина, и вообще пешком под стол ходили, когда его увозили в наручниках. Но этому событию не суждено было вытравить память о нем, совсем наоборот. Несмотря на его отсутствие, его подвиги заставляли брызгать слюной жителей городка, упивающихся своим словоблудием, городка, который не прячет останки былого великолепия. И точно так же, как Гусман Добрый, Наполеон, Нельсон, Сто Тысяч Сыновей святого Луиса и другие персонажи, увенчанные почестями по самое некуда, суть непременный материал в официальной культуре столетних годовщин, и хрестоматий, и всей этой огромной выгребной ямы дат и сражений, которую люди благовоспитанные и благоупитанные называют историей, точно так же, как и все эти поверхностные посещения галерей, где гнездятся трусость и забвение, поддерживают престиж хозяев желчной реальности, Чан Бермудес являлся частью другой культуры, так же как и Пресветлая Богоматерь или дуновение ветра. Частью фольклора, как его презрительно именуют хозяева жизни. И, поскольку Чан Бермудес был еще одним персонажем фольклора, история о нем переходила из уст в уста, и каждые уста придумывали ему свое прошлое, подбирали костюм по мерке, который не мог обойтись без винных пятен и приставших к лацкану женских волосков. Да, и еще мешочка на груди, в котором он хранил портрет Милагрос, как какой-нибудь тайный трофей.

Но сейчас Милагрос лежит рядом с другим мужчиной, путешественником, который предлагает ей поездку в трамвае «Желание», типом с податливыми, как вода, руками и костистыми пальцами, которые, стоит ему приблизить их к ней, разжигают и распаляют ее. И сейчас ее прозрачный, как заря, взгляд предвещает ему скорый конец. Скоро шесть вечера, и путешественник, несмотря на августовский жар, надевает куртку и надвигает на лоб фуражку. И когда он хочет ее поцеловать, она не противится, и между ними уже не в первый раз происходит диалог: беззвучный диалог, в котором не произносится ни слова, хотя так многое нужно сказать. Стоя в дверях, Милагрос обнимает путешественника; его ранящие и раненые губы сжимают сигарету. Он обещает Милагрос вернуться; «Я вернусь богатым, — говорит он, — и заберу тебя из этого вонючего борделя». — «Осторожней, путешественник, береги себя». И дверь захлопывается за ним. На лестнице слышны его шаги.

Остается сказать, что по пути на пристань путешественник немного поразвлекся, так как стал свидетелем потасовки, которая задержала его на несколько секунд. Дело было на Тополиной аллее и не стоило бы упоминания, если бы путешественнику не был знаком один из участников, тот, которого звали Фалильо, из Пуэрто, «Не забуду мать родную», починявший быков Осборна и с яйцами величиной со стандартный футбольный мяч. Вторым был наш знакомый по имени Иларио Техедор, торговец Библиями. Так вот пути этих двоих пересеклись. Торговец Библиями бесцельно бродил по Тарифе, а человек с фургончиком, справив свои жеребячьи потребности, стрелой мчался в ближайшую аптеку за средством от вшей. Торговец Библиями, святая невинность, ждал, пока ему принесут портфель с деньгами, и между делом развлекался поисками места, где можно было бы купить сыра. Нигде его не найдя, он свернул на Тополиную аллею, где и повстречал свою злую судьбину. Случайность или причинность, наверняка задал бы риторический вопрос Луисардо. Возможно, и то и другое. Но ответ теперь нас мало волнует. Гораздо больше то, как развивались события.

Хуже всего пришлось Илариньо, который безвольно обмяк под градом ударов, наносимых обеими руками. Бабушка, бабушка, почему у тебя такие большие зубы? Путешественнику не удалось разглядеть его залитого кровью лица, но, по словам корреспондента «Эль Мундо», черепная коробка Илариньо со всего маху вдрызг разбила лобовое стекло фургончика «фольксваген», произведенного во время оно. Это напоминало, писал корреспондент, пиццу, которой изо всех сил запустили в окно. Дело в том, что корреспондент пил виски в «Континентале», поджидая игрока, про которого говорили, что это настоящий феномен, с единственной целью сыграть с ним партийку в чирибито, и что, как он уточнил в своей заметке, он тут же поспешил на шум, чтобы не упустить ни единой подробности, и в результате пришел к выводу, что есть люди, карты которым все время сдает одна и та же счастливая рука. И обычно эта рука наносит прямой справа, писал он, взбадривая свою память виски.

Исходя из всего вышесказанного, мы вполне можем представить себе Илариньо вверх ногами, с размозженной черепной коробкой — этакий навозный жук, которого раздавили, наступив ему на голову, или, скорее, умирающий кит, воткнувшийся в асфальт у всех на глазах. А-а-а-аххх. Что случилось потом, я уже рассказывал. Что тип со шрамом и его спутница приехали в Кабле, где Луисардо жил со своей сестрой и живет по сей день, что они угрожали Милагрос выкинуть ее в окошко, если она не скажет им, где путешественник, и что единственным признанием ее разбитых губ было кровавое молчание. И что, не теряя времени, они запрыгнули в машину, древний-предревний «рено-триана», помчались прямо на пристань и всего чуть-чуть не успели, чтобы покончить с путешественником. Помешала им пробка, возникшая на Тополиной аллее.

Тип со шрамом на минутку вышел из машины и увидел мужика с усищами и в майке, взгромоздившегося на капот фургона-развалюхи. Незнакомец призывал выйти из машин всех водителей, вызывающе размахивая обеими руками, выделывая ими непристойные жесты, начинавшиеся возле рта и кончавшиеся возле ширинки. Тогда пассажиры «рено» решили вернуться и проехать через Хересские ворота, где висит запретительный знак, а потом оставить машину на маленькой площади Танакас, напротив бара Сепильо. И бегом бежать к пристани по самым чопорным улочкам городка, запруженным народом, потому что в этот день статую Святой Покровительницы выносили из часовни, и, как всякий год в эти дни, кажется, что раздирается завеса в храме и все переживают страсти Христовы. И тогда вся Кальсада превращается в разноцветный, благоухающий на все лады праздник, и повсюду раздается лошадиное ржание, свист и звучные шлепки по задницам женщин, которые подходят к статуе Святой Покровительницы с той редкой смесью набожности и любовного пыла, которая составляет часть нашего фольклора. Короче, нашим злодеям пришлось прокладывать себе путь локтями. Они спустились по Кальсаде, и тип со шрамом в религиозном порыве перекрестился на церковь — каменную симфонию тех давних лет, когда у Тарифы еще не было ни возраста, ни названия, чьи мелодичные очертания в тот день празднично вздымались к бурным небесам. И после того как Герцогиня сделала ему выговор: «Эй, братишка, брось дурить», они свернули в сторону «Радио Альварес». А оттуда, раз-два, на улицу, где находится древний винный погребок, а от него — к пристани, на которой и увидели готового отчалить путешественника — рюкзак за спиной и капитанская фуражка, оттенявшая его остроносый профиль. Тогда Герцогиня открыла сумочку и протянула револьвер своему спутнику, который, вытянув руку и прижав к плечу увечную щеку, изобразил сигнал утренней побудки. «Браток, пошел-ка ты к черту со своей музыкой», — вроде бы сказала ему Герцогиня. Но теперь оставим их и приступим к рассказу о четырех обстоятельствах, необходимых, чтобы довести до конца эту историю, в которой я сыграл роль, о которой никогда и не предполагал, потому что именно тогда я появился в Калете.

Я пришел с доской покататься на волнах, когда различил вдали мотоцикл Луисардо. Как я уже говорил, он показался мне еще более раздолбанным, чем обычно, и я подошел, как раз когда раздались выстрелы и крики переполошенных туристов. И я увидел, как тело путешественника превратилось в воплощение боли. Пули смерчем пронеслись в воздухе, жужжа, как осы, и впились ему в спину. И не было там ни Пресветлой Богоматери, ни Богоматери Газобутанской, которые изменили бы их направление. Да еще при попутном ветре. Какое там. И я видел, как тень смерти грозно кружит над путешественником и как он сделал несколько шагов на ватных ногах, весь в лоснистой крови, ловя ртом последние глотки воздуха, для него уже невесомого. Похоже было, словно он не умер, словно кто-то живой притворяется убитым и, хрипло дыша, борется с ветром.

* * *

Бывает, что все происходит в мгновение ока. И бывает, что журналисты сражаются за труп и похожи на кошек, повздоривших из-за дохлой крысы. И бывает также, что знатный свинарь Хуан Луис Муньос поправляет шейный платок в горошек перед зеркальцем заднего вида своего «мерседеса», чтобы выглядеть покрасивше по телику. И что следователь, наклонившийся за шляпой, теряет равновесие рядом с ней. И тогда журналисты видят, что волосы у следователя прилипли к голове от пота, стекающего по всему лбу. И искрящиеся фотовспышки преподносят всему миру на тарелочке жареный факт.

Но не будем сбиваться, и, прежде чем рассказать, что случилось со шляпой, со следователем и его потным лбом, расскажу-ка я лучше о произошедшем со слов Луисардо, потому как, будто его кто попросил, Луисардо прямо там же, рядом с еще не остывшим телом путешественника, рассказал мне, что тот ошибся временем, местом и, выражаясь грамматически, образом действия.

Так вот на том берегу все происходит двумя часами раньше, малявка, сказал он мне, смеясь глазами и клокоча слизью в глотке. Поэтому путешественник, прибудь он в Танжер по причинно-следственной связи, внесенной в картографию судьбы, погиб бы в тот же вечер, заверил он меня с самой скверной из своих улыбок. Вспомни, на каких меридианах расположена наша Европа и что уже давно мы отстаем от мавров на два часа летом и на час зимой. И, улыбаясь вконец завравшейся улыбкой, словно уже позабыв о шестистах тысячах песет, словно случайность обусловлена исключительно непредвиденным совпадением времени, Луисардо представляет мне, как было дело.

В данный момент, малявка, путешественник находится на борту судна, держащего курс к другому берегу — рюкзак за спиной и фуражка, оттеняющая его остроносый профиль. В дали, затемненной близостью бури, город Танжер плывет сквозь облака. Они черные, как и судьба путешественника, и грозят обрушиться на город потоками чернил. Качает, и время от времени волны, разбиваясь о борт, моросью брызг орошают иллюминатор. Путешественник пошатывается. Он старается сфокусировать взгляд на горизонте, сконцентрироваться на городе, вырисовывающемся вдали. Он пытается держаться прямо, но каждая попытка оборачивается новым поражением. Надо иметь морскую ногу, как у Измаила или Корто Мальтеса, шутит про себя путешественник, вцепившись руками в края сиденья, чувствуя, как голова у него идет кругом от радости, какой он никогда не испытывал прежде. Он отдается ей во власть, и ему кажется, что он плывет по ватным буревым тучам, замаравшим небо. Но, увидев первую молнию, он решает, что разумнее всего выпить. И когда мимо проходит стюардесса, он просит у нее тоник, который разбавляет из фляжки — да, да, малявка, все той же, с «Джонни Уокером», напитком странников. И устраивается поудобнее. За стеклом он видит яростный росчерк молнии, исполинский закат, который, кажется, разбивается вдребезги, когда доносится раскат грома. Поминутно он ощупывает пробирку в кармане; ты уже знаешь, малявка, все привычки путешественника, который курит, пьет и которого приводят в замешательство первые ноты, звучащие на проклятом черном пианино, всегда предупреждающем об опасности.

Путешественник смотрит по сторонам, не видно ли где его преследователей, ну, ты помнишь, малявка, трансвестишки и Хинесито. Но они как в воду канули. И вообще никто из пассажиров не кажется ему подозрительным. Пожалуй, самый подозрительный из всех — турист рядом с ним, который тупо тянет кока-колу через соломинку, надев кепку козырьком назад. Он тоже плывет в Танжер, и о том, что он турист, можно догадаться по его багажу. Понимаешь ли, малявка, турист выделяется своими чемоданами, тогда как путешественник, наоборот, все свое носит с собой. Такова разница между одним и другим, малявка. А теперь вернемся к путешественнику, который только что подкрасил свой тоник пресловутым виски из фляжки. Первый глоток придает ему уверенности, после второго взгляд становится ласковым, а после третьего в его памяти оживает воспоминание в женском облике. Извилистые очертания бутылки кока-колы, которую турист рядом с ним потягивает через соломинку, блаженно прикрыв глаза, наводят его на мысли о Рикине. Не забывайте: путешественник не знает, что Рикина уже давно мертва и пропечатана во всех газетах. И, устроившись поудобнее на своем сиденье, он закрывает глаза, окрыленный воспоминанием о том первом разе, когда они оказались наедине в машине с обивкой цвета воловьей крови. И снова, и снова. Рикина и путешественник схватились, как два старых врага, сошедшихся в безжалостной рукопашной, стараясь сделать друг другу как можно больнее, кусаясь и сжимая друг друга изо всех сил, малявка.

И Луисардо переносит меня в мадридскую ночь вместе с путешественником и Рикиной, в ту ночь, когда путешественник пришел в дом Чакон, внимательно высматривая Рикину с намерением вернуть ей оставленный портсигар. В конце концов между ними возникла телесная связь в машине более длинной, чем день без дури. Но не подумай ничего такого, малявка, потому что куда сильнее удовлетворения плотских желаний путешественника влекла иллюзия приключения, приключения, которое привело бы его на другой берег, где каждую ночь спорят между собой огни. И в безжалостном флуоресцентном свете внутри парома путешественник делает последний глоток и, указав туристу на бутылку кока-колы, спрашивает, не хочет ли он заказать еще одну за его счет. Щедрость, малявка, одна из добродетелей, которые херово человечество воспринимает как что-то нелепое, и чаще всего она вызывает желание издевнуться над ним, поясняет мне Луисардо. И продолжает пояснять, что, в силу вышеизложенного пояснения, турист смотрит на путешественника странно, отрицательно поводит пальцем и пересаживается на другое место. Он тучный и, кроме жировых складок, волочит с полдюжины чемоданов, малявка. Чемоданы сверху донизу в наклейках. Отель «Кальдерон», Барселона. Отель «Монако», Мадрид. Отель «Гавайи», Бенидорм… Путешественник никогда не узнает, что встретился с Рикиной именно благодаря этому человеку. Речь о том же туристе, который годом: раньше, среди банановых пальм и свежего манго, увидел танцующую Рикину, и ему взбрело в голову насладиться спелыми плодами, выпиравшими из ее бикини. О туристе с лицом белым, как голубиный помет, том самом, который, пригласив Рикину поужинать, отвез ее в гостиницу и поверг в стыдливое замешательство консьержей, прося их проводить ее в номер. Он, уже раздевшись, поджидал ее там. В одной руке у него стакан, наполовину полный рома. Другой он прикасается к ней. В дверь стучат. За этой ночью любви последовали другие, которые завершились бракосочетанием по всем правилам. Молодожены уехали в Мадрид, где и решили обосноваться. Через неделю или около того, устав терпеть мужа, Рикина смотала удочки и пустилась во все тяжкие по тернистым дорогам жизни. Сначала она устраивается в стрип-бар на шоссе в Ла-Корунью, недалеко от дома Чакон. Муж, не в силах предотвратить это, даже не пробовал преследовать Рикину, требуя развода из-за супружеской неверности. Вот так сконфуженный турист превратился в основного подозреваемого в убийстве Рикины, и сию минуту его разыскивают. Путешественник еще не знает этого, но в танжерском порту уже установлено полицейское устройство, чтобы взять за задницу сконфуженного туриста. Путешественнику и в голову такое не приходит, и теперь он наблюдает за тем, как турист встает и волочит свои чемоданы с россыпью наклеек. Мотель «Калифорния», Бенидорм. Отель «Дон Санчо», Тарифа. Кемпинг «Хуан Карлос I», Мадрид. Отель «Альфонсо XIII», Севилья. Да здравствует республика, малявка. Короче, турист встает под бременем своего багажа и избыточного веса, а путешественник без всякой на то видимой причины, словно дьявол наугад раскрыл книгу его жизни все на той же странице, мысленно возвращается в Мадрид.

В голове у него теснятся смутные образы — раны в нежной плоти его полнокровной памяти, сшитой на живую нитку невинности, которая никогда не старится. Эта невинность и есть его настоящее сокровище, малявка, то, что постоянно гонит его в путь. Ты ведь знаешь, продолжал рассказывать Луисардо, знаешь, что некоторые используют невинность, чтобы продолжать верить в святых, непорочных дев и оргазмы проституток, короче говоря, пользуются невинностью, чтобы не пустить себе пулю в лоб, ну а путешественник использует ее, чтобы продолжать идти вперед, чтобы стяжать истории, которые однажды он сможет описать в духе великих путешественников, таких как Корто Мальтес, Гулливер, Тентен или тот же самый Хорхито-англичанин. Вот для чего ему нужна невинность, малявка, чтобы идти вперед. И, тревожа все еще живой нерв воспоминания, поудобнее устроившись на сиденье, путешественник переносится на десять лет назад, в одну из зимних мадридских ночей. И так, словно путешественник еще не умер, Луисардо описывает мне его последнее путешествие, хотя, если приглядеться хорошенько, возможно, это не было последним путешествием путешественника, а первым путешествием в иную жизнь, поскольку, как; мне кажется, я уже говорил, что Луисардо был таким хорошим рассказчиком, что добивался, чтобы все рассказанное им сбывалось. Таким образом, он рассказывал, что путешественник сидит себе на пароме, погруженный в зыбь воспоминаний.

Теперь ему приходит на ум одна холодная ночь в Мадриде накануне открытия моста Конституции: засунув руки в карманы, путешественник направляется в свою комнатушку на чердаке на улице Сан-Бернардо. Ночь пустынна. Как тихо, малявка. Только смачный звук поцелуев — это сосед прощается со своей невестой. И только открыв входную дверь, путешественник услышал, что за ним бегут. Он обернулся. Первый удар был нанесен ножом, внезапно, и пришелся в верхнюю губу, второй — туда же, но на этот раз головой. После третьего он потерял сознание. Потом его окружили, расскажет ему сосед, когда все уже кончится, несколько дней спустя, потом его окружили и проволокли по земле, пока он с треском — дурной знак — не ударился обо что-то головой. Истекающего кровью, его оставили на капоте чьей-то машины. «Знаешь, где он живет? — спросили соседа. — Ну так затащи его домой, быстро». Когда путешественник пришел в себя и узнал, что это были его же приятели, он почувствовал, как внутри у него что-то навсегда сломалось.

Дельце было непростое, продолжал Луисардо. Соседи втихомолку судачили о нем и так и сяк, уверяя друг друга, что речь идет о сведении счетов, о наркотиках, но как же они заблуждались, малявка. Оказывается, путешественник получил временную работу, состоявшую в том, чтобы разносить выпивку в модном клубе с импортной музыкой, которым владел некий тип, сидевший на игле и с тенденцией к саморазрушению, впрочем сильно намакияженный: видишь ли, малявка, деньги — лучшее отбеливающее средство. Кроме этого у него была большая голова, хотя мозгов — кот наплакал, словом, тот еще тип, скрывавший начинающееся облысение под специальной прической со спиралевидным хохолком. Короче, пытался скрыть то, что скрыть невозможно. В какой-то незадавшийся день, уставший от путешественника и его прочувствованных революционных речей, обращенных к трудящимся, он решил отправить его на тот свет. Он мог бы уволить путешественника, но, чтобы сэкономить на окончательном расчете, решил лучше увеличить месячную зарплату трем официантам с кожей тараканьего цвета. И вот, спрятавшись за мусорными бачками, они ждали, пока путешественник зайдет в подворотню, рассказывал Луисардо. И со своей склонностью вконец запутывать слушателя, которой он бравировал, Луисардо рассказал мне также, что лысеющий владелец клуба был политическим единомышленником Чакон, не разлей вода, малявка, а так как долгие годы они ширялись из одного и того же шприца, в его макаронообразных венах поселился смертоносный вирус. Я спрашивал себя, какая доля правды была во всем этом и какая доля лжи, и еще задавался вопросом: неужели в Мадриде есть такие больные люди? Были, есть и будут, ответил бы мне Луисардо. Развращенные буржуа и всякие иностранцы, которые терпеть не могут, чтобы бедняки развлекались задешево.

Умереть там было бы ошибкой с его стороны, ведь он еще не успел познакомиться с Рикиной, запутаться в веере ее ног и успеть на последний паром в Танжер, на борту которого он сейчас и находится, малявка. Сейчас он хрустит чипсами из пакетика и завороженно глядит на бурю, перемалывающую самое себя за стеклом иллюминатора. Время от времени он ощупывает карман, и весь мир вновь ложится своей тяжестью ему на плечи. Путешественник сомневается, никак не может решиться — пойти ли ему в сортир и вылить содержимое пробирки в унитаз, прямо в море, или, наоборот, стать еще одним сукиным сыном из тех, которые приводили его в бешенство. Он знал, как используют ртуть. Покроют ею зеркало — и за дело. А почему бы и ему не присоединиться? Доведись выбирать, путешественник выбрал бы выгодное использование волшебного содержимого пробирки. Рабы будут всегда, а изобретение зеркала просто облегчит им путь. Им надо будет только пройти сквозь него. Понимаешь, малявка, путешественник старается оправдать себя, очиститься от грехов, потому что внутри у него засел какой-то болезненный червячок, который подтачивает его совесть и который скоро выпростает мятые и грязные крылья. Но прежде чем стать куколкой, путешественник будет коконом. Коконом, набитым деньгами, но все равно коконом, а нет ничего более далекого друг от друга, чем кокон и путешественник. Путешественник сомневался, никак не мог примириться с самим собой, ощупывал трубочку и думал. В голову ему пришли строчки, написанные в свое время Кавафисом — поэтом, который говорил, что нет ничего плохого в том, чтобы разбогатеть в пути, прежде чем добраться до цели путешествия. Путешественнику было еще далеко до Итаки, малявка, и он должен был этим воспользоваться. Как только эта мысль появилась у него, он стал все больше к ней склоняться.

Ни разу Луисардо не упомянул о Милагрос. Хотя и то верно, что, окажись у путешественника под рукой газета, из которой он мог бы печатно удостовериться, что Рикины больше нет, он не сомневался бы так и отделался бы от волшебной пробирки. Путешественник ничего не знает. Да так оно и лучше, малявка, сказал мне Луисардо, ведь до того, как приплыть на Итаку он думает забрать Рикину и уехать с ней, а если Кавафис об этом ничего не написал, то потому только, что был педераст. Итак, подвергнув свою совесть бичеванию и пытке сомнением, путешественник поедает последний ломтик картофеля из пакетика, а паром заходит в порт. Над городом, грязным от пыли и мусора, грохочут раскаты грома, и кажется, что он вот-вот рухнет. И путешественник чувствует себя исследователем, открывшим местность, откуда он никогда не вернется, малявка, ведь речь идет о самом аде. А пока ветер раскачивает суденышки, ждущие у пристани, старой, полощущейся в грязной воде, в которой отражаются темные грозовые облака, заряженные молниями. В этот момент путешественник скорее угадывает, чем слышит, мелодию черного пианино, которое, как всегда, звучит вовремя. Эта музыка уже знакома ему, малявка, и с обостренными чувствами он принюхивается к аромату, предупреждающему его об опасности. К ментоловому запаху бриолина. Вспомни-ка эти слова, малявка: «Бегегисъ двух людей, путешественник». Но спокойно, малявка, потому что ему еще осталось полтора часа до смерти.

— Обманулся я, — рассказывает Хуан Луис перед камерой. — Уйти, не заплатив, ерунда, такие уж у нас нравы, мы и не такое видывали, понимаете. Но обокрасть меня — этого я никому не дозволю. И что меня больше всего разозлило, так это то, что его прикончили. С кого теперь стребовать деньги, если он сам теперь — студень. Понимаете, выражение лица у него было, как у заливного поросенка.

Интервьюер снова задает ему тот же вопрос, но в другой форме. И Хуан Луис Муньос, знатный свинарь, пользуется возможностью, чтобы поговорить о филее в топленом сале.

— Топленое сало — оно как соль, только не такое соленое, понимаете, в старину ведь не было никаких тебе холодильников, вот люди и хранили провизию в погребе. Соль — она хороший консеврант, особенно для рыбы, которую в топленом сале держать не станешь. Но топленое сало — тут другая история. И потом без сала двойного подбородка не наешь. А без двойного подбородка никогда не прославились бы такие важные художники, как Ботеро, кстати, мой закадычный друг, он да Тинторетто — парочка любителей хорошего винца. Лично я каждый год отправляю Ботеро ящик канасты, ведь, понимаете, говорил же Гусман Добрый, что искусство длинное, а жизнь короткая, как нож.

Хуан Луис Муньос, держа стакан канасты, поднимает его перед камерой.

Он задолжал несколько ящиков и этим пользовался. Так же как и с «Крускампо», он собирался договориться насчет канасты, потому что знатный свинарь Хуан Луис Муньос прежде всего великий мастер пропаганды. Рассказывают, что, когда настала его очередь давать показания в суде, он приехал на «мерседесе», верхом груженном окороками. Адвокатов он не нанимал, зачем? Лучшая зашита, говаривал он, это хороший окорочок. Ему даже не пришлось подниматься в зал суда. Судьи, прокуроры, секретари по уголовным делам и даже уборщицы сами вышли поприветствовать его. «Видел вас по телевизору», с глубочайшим почтением, «а мне подмахните автограф», сюда, пожалуйста, «это ведь не для меня, сами понимаете, для соседки», камеры пекут фотографии с изображением Хуана Луиса Муньоса, «по телевизору вы смотритесь моложе», комплименты знатному свинарю на пороге зала заседаний, он — в окружении представителей власти и окороков. Кроме вспышек фотокамер за спиной у него раздаются здравицы, и примерно через полчаса Хуан Луис Муньос возвращается в Тарифу в «мерседесе», насквозь провонявшем копченостями, каковая вонь стоит в нем и по сей день. И по сей день его больше не тревожили.

— Ветчина — лучшее лекарство для правосудия, больно уж оно у нас хилое.

Не будем забывать, что все, что Хуан Луис сказал о путешественнике, он сказал не в суде. Еще чего. Хуан Луис сказал это перед телекамерой. И среди всего, что он сказал, я выбрал несколько отрывков, которые, в силу их документальной ценности, хочу привести здесь. Самые смачные высказывания касаются Милагрос и ее Чана Бермудеса. Вот они.

— Он еще мальчишкой был сущим зверем, приучал животных таскать ему контрабанду. От Гибралтара до Линии по ночам так и сновали собаки да ослики, нагруженные контрабандой в Пеньоне. Тогда повсюду была нужда страшная, понимаете. И он мог затащить к себе в койку любую бабу за пару нейлоновых чулок.

Это-то его и погубило, понимаете, давайте уж начистоту: Чана Бермудеса бабы погубили.

По словам Хуана Луиса, он клеил красоток, не вынимая изо рта окурка и глядя на них в упор своими бесстыжими глазами. От его походки вразвалочку и запаха перегара и табака они вспыхивали, как спички. Поэтому-то за ним и охотились. Тогда он только что взял ювелирный магазин в Севилье. Всего с какой-то там фомкой и с помощью двух алжирцев. Слуху него был как у чахоточного, и, приложив ухо к сейфу, он разгадал шифр. На все про все ушло меньше четверти часа. Ему и в голову прийти не могло, что один из алжирцев расскажет все Палмеру. Потом кашли другого, мертвого, на берегу Гуадалмеси, всего изувеченного. Поначалу все решили, что это иммигрант, иммигранты ведь всегда были, хотя в те времена дело это еще не процветало. Мало-помалу пошли слухи. А когда в чемодане обнаружили второго алжирца, разрезанного на кусочки, началось расследование. Палмера вызывали давать показания, но он вышел чистеньким. Те, кто в тот день был в зале, рассказывают, что там звучали выражения вроде «колумбийский галстук», «турецкое перышко» и все в этом роде. А скоро и сам Палмер сгорел в собственном доме — в полнолуние и с разорванным задом.

Хуан Луис пыжится перед камерой, выпрямившись, подобрав брюшко и вытянув шею, но все очень естественно. И утверждает, что это должно было быть последнее дело Чана Бермудеса. Был у него в Мадриде, где-то возле площади Каскорро, барыга, скупавший его товар. Там было на миллионы — хоть лежи всю оставшуюся жизнь да плюй в потолок. Он познакомился с Милагрос и захотел передохнуть. Так оно и вышло: отдыхал он себе с Милагрос, когда в дверь стук-стук. Похоже, тогда Луисардо был еще совсем сопляк и даже разнюнился при виде двух инспекторов. Милагрос его больше в глаза не видела. Поначалу она решила, будто это барыга его заложил. Но есть и другая версия, пожалуй более реальная, по крайней мере так считает Хуан Луис, а именно: что все это было подстроено и Чан Бермудес просто сам смылся. И что он сам нанял тех двоих, выдававших себя за инспекторов, возможно тех самых, что расчленили двух бедняг-алжирцев. Добыча, по словам Хуана Луиса, была во сто крат больше того, что он оставил Милагрос. За день до этого, словно у нее было предчувствие, она открыла банковский счет на его имя.

— Слишком много совпадений, понимаете?

Но интервьюер ничего не ответил, только пристально на него поглядел и уже собирался было задать следующий вопрос, как Хуана Луиса прорвало и он стал рассказывать про Милагрос. Про нее он сообщил, что она всю жизнь витала в облаках.

— Только вот заковыка: тут, в Тарифе, витать в облаках непросто — ветер мигом тебя на землю вернет. Поэтому-то здесь психов так и ценят. Трудно витать в облаках при таком ветре. — А дальше Хуан Луис рассказал, что, если кто сомневался в ее Чане Бермудесе, она плевала ему в рожу. — Поначалу она было писала письма в тюрьму, но он ей не отвечал, и она решила его бросить. Не нужна была ей такая правда. Так зачем усложнять себе жизнь. Вот она и решила по-прежнему думать, что ее Чан Бермудес вернется на днях и на ней женится. Прямо туточки, в церкви Святого Франциска. Думаю, не оставят ее на Кальсаде. — И тут свинарь воспользовался возможностью поговорить про священников: — Нет лучше занятия на свете: работаешь всего полчаса в день, да к тому ж с вином.

Интервьюер, смущенный, посмотрел на него с недоверием. Но Хуан Луис Муньос гнул свое:

— Худшее, что может случиться с человеком в этой жизни, это когда его обведут вокруг пальца. А Милагрос этого не хотелось, понимаете, поэтому-то она и решила думать о другом, ну как бы выдумать другую реальность. Но понятно: когда человека, кто бы он ни был, обводят вокруг пальца, у него в голове вроде как пробки перегорают.

Интервьюер удивленно глядит на него — молча, пристально. Он уже собирается задать следующий вопрос, но Хуан Луис его опережает. Просто рта не дает раскрыть:

— Но вот вам еще история — как меня обманули в кино, ни в жисть не забуду. — Одной рукой поднимая стакан, а другой отбивая такт по столу, он произносит: — Канаста — солнечное вино, оп-ля, — и начинает рассказывать. И рассказывает, что как-то пошел в кино, просто чтобы посмотреть на трусишки Шерон Стоун в фильме, который показывали сто лет назад. И дальше рассказывает перед камерой, что за всю картину трусиков так и не показали. — Не было их на ней, понимаете?

Интервьюер не выдержал — коротко хохотнул.

— Но самое-то обидное, понимаете, что я привел его на кухню, а ножа-то и не заметил, — продолжал Хуан Луис. — Пошел я за ним да остановить не смог. Плевал я на него, будь он хоть трижды покойник. Всю ночь заставил меня в кошки-мышки играть. Пошел в город, на праздник, там порасспрашивал, но никто мне ничего толком не сказал. Потом пошел туда, где новые дома стоят, — было у меня предчувствие. Но к Милагрос зайти так и не решился: я к людям завсегда с уважением, а она так кричала… словом, не на помощь звала. Тогда вернулся я домой и переоделся, потому как надо было мне поскорее закончить одно дело в Альхесирасе, понимаете.

Закончив дело в Альхесирасе, Хуан Луис сел в «мерседес», чтобы вернуться в Тарифу. Но так как пищеварительные соки затуманили ему голову и ему захотелось укромно соснуть, он решил свернуть на обочину и устроить себе сиесту. Разбудил его громкий стук.

— Камнем, представляете, камнем колошматил. Только я заснул у себя в машине, так сладко, с кондиционером, как вдруг просыпаюсь и вижу, что Луисардо лупит изо всех сил по своей мотоциклетке. Потом напомните мне, я вам кое-что расскажу насчет камней, а пока слушайте про Милагрос, потому как живет она вместе с братом, а с таким оторвой хлопот не оберешься. Ночами-то она работает у Патро, которая прикатила из столицы барыней, а теперь приходится нам всем терпеть от такой баламутки.

Судя по тому, что рассказывает Хуан Луис, Патро ему не нравится. Когда еще только-только открылись «Воробушки», зашла она как-то раз к нему домой, куда он вернулся после обедни. И якобы взяла у него лопатку за которую по сей день так и не расплатилась.

— Может, путешественник ее и обокрал, сами знаете, как в пословице говорится.

— Вор у вора… — Интервьюер кивает, мол, знаю.

И Хуан Луис Муньос, глядя в камеру жалуется, что где тонко, там и рвется. И продолжает:

— Но по мне, воровать — увольте. Знали бы вы, сколько мне с моей родственницей пришлось натерпеться, когда мы только сюда приехали.

И тут Хуан Луис предлагает нашему вниманию одну из самых вдохновенных страниц своей жизни, пришедшуюся на самое голодное время, которое он любовно называет Каменным веком.

Местные летописи повествуют, что в начале семидесятых, когда случился туристический бум и сюда на папины денежки понаехали разные flower power,[11] ветер обитал там же, где и прежде. А когда какое-нибудь хипповое шествие появлялось на шоссе из Альхесираса в Тарифу притаившийся ветер набрасывался на него и скидывал в Пролив.

— И вот когда вашему покорному слуге и его родственнице поднадоело питаться камнями, им пришла в голову счастливая мысль о том, как их использовать.

И они соорудили палатки с вывеской: «Продаются камни по двадцать пять песет за дюжину, беспошлинно». Хуан Луис поставил свою палатку у выезда из Альхесираса, а родственница — у въезда в Тарифу. И благодаря камням им удалось наконец разжиться.

— Камни давали устойчивость, понимаете, я сам в этом убедился, когда довелось мне их потаскать. Спокойно выходил на улицу, и самый сильный ветрюга ничего не мог со мной поделать. Потом настали более удобоваримые времена, и я основал «Пупок».

— Пупок? — удивленно переспрашивает интервьюер.

— Да, пупок, понимаете ли. Это ведь необычный шрам, он находится в самом астральном центре и поэтому помогает человеку удерживать равновесие. Говорят, что чувство равновесия — в ухе, а я вам так скажу, что оно — в пупке, оттого-то сюда и съезжались в старые времена путешественники. Чтобы наесться от пупа, сидя на нашей сбалансированной диете. Вы можете себе представить чувство равновесия без пупка?

— Нет, — отвечает интервьюирующий, превратившийся в интервьюируемого. — Не могу.

— Тогда вы поймете, отчего я, изрядно поломав голову, назвал свое первое заведение «Пупок Хуана Луиса».

Сделаем небольшую передышку и расскажем вкратце, в чем состояла затея Хуана Луиса.

Чтобы составить себе самое общее представление, вообразим нечто вроде постоялого двора, на манер старинных «вент», которые служили путевыми вехами на дорогах нашего полуострова и о которых рассказывает Вильега, но только гораздо меньше. Иначе говоря, уменьшенная копия минимуму деталей. Расположенный рядом с Болонией «Пупок Хуана Луиса» был размером с небольшую кухню, стоящую в чистом поле. Там он начал борьбу за желудки путешественников на базе мясного бульона с гренками и свинины с жареной санлукарской картошкой. Во время забоя свиней никто из проезжавших мимо «Пупка» не брезговал деликатесными окороками и колбасами. Вот так Хуан Луис Муньос, знатный свинарь и потомок Агамемнона по материнской линии, смог купить себе «мерседес». Новенький, и за наличные.


Путешественник сошел на берег в Танжере в состоянии близком к изумлению. Он до сих пор слабо понимал, как ему удалось спасти свою шкуру. Все произошло в одно мгновение, как в фильмах; ударом ноги он отделался от типа со шрамом, который головой вниз нырнул в плескавшиеся у пристани черные воды. Буль, буль, буль. Другим ударом обезоружил трансвестита, выбив у него из рук револьвер, заставив согнуться, как складной нож, и рухнуть на покрытую лужами землю. Люди проходили мимо, словно не замечая его, стоявшего на коленях и сжавшегося от боли, причиненной его самым благородным частям, в нескольких шагах от помещения таможни. Тип со шрамом, по горло в воде, взывал о помощи, и путешественник, милостиво вняв его мольбам, с мстительным хладнокровием подошел к краю и запустил револьвер ему в голову. Бум. В десятку. Глядя, как тот идет ко дну, путешественник заметил пузырящуюся кровь, стекавшую из открытой раны у него на бедре. Одна из пуль предательски задела его в тот самый момент, когда он кинулся на типа в парике. Судя по выражению глаз, тот метил ему в пах. Он испустил крик боли и с этим криком уронил револьвер на покрытую лужами землю. Но злое дело было уже сделано: гуля задела кожу путешественника, опалив его брюки и заразив кровь. Увидев рану, путешественник заскрипел зубами от ярости. Последними каплями виски, остававшимися во фляжке, он промыл рану, малявка, рассказывал мне Луисардо, десны его кровоточили, а зубы отливали зеленью.

Досмотр на таможне ведут трое полицейских, здоровенных мужиков, малявка, продолжает он. Они всегда готовы задержать какого-нибудь туриста пожирнее с кучей чемоданов в наклейках. Путешественник боится, что его тоже могут задержать. Но никто ничего не видел; вот ведь чем хорош этот город: тебя могут зарезать на бульваре средь бела дня, и никто ничего не заметит. А между тем десятки мавританцев ждут в порту, в любую минуту готовые запрыгнуть в грузовики, которые сами ни есть, ни пить не просят, но экспортируют голод и жажду по всей Европе, но мы уже сказали, что здесь никто ничего не хочет видеть, и путешественник вступает в город, где никто его не видит и не задает никаких вопросов, хотя глядят на него во все глаза и готовы засыпать ответами.

Загрузка...