Вскоре после завершения образования в колледже я очутился в Париже в компании друга-англичанина. Мы оба были тогда молоды и, оказавшись ненадолго в этом восхитительном городе, вели, увы, довольно буйную жизнь. Однажды ночью мы праздно гуляли в окрестностях Пале-Рояль и не могли решить, чем же еще развлечься. Друг предложил зайти к Фраскати, но эта мысль была мне не по вкусу. Как говорят французы, я уже изучил у Фраскати все входы и выходы, потерял и выиграл там множество пятифранковых монет ради чистой забавы, пока это не перестало меня забавлять, и мне, в сущности, окончательно надоело наблюдать отвратительную респектабельность этой общественной аномалии – респектабельного игорного дома.
– Право же, – сказал я другу, – пойдемте туда, где можно посмотреть на настоящих игроков, отъявленных мерзавцев, раздавленных нищетой, безо всей этой фальшивой позолоты. Давайте пойдем куда-нибудь подальше от модного Фраскати – туда, куда без возражений пустят человека в поношенном пальто или вовсе без пальто, даже поношенного.
– Хорошо, – сказал мой друг. – Если вы желаете себе подобной компании, нам даже не обязательно покидать окрестности Пале-Рояль. Вот такое заведение, прямо перед нами, – по слухам, здесь собираются самые отъявленные мерзавцы: вы увидите все, что хотели.
Еще минута – и мы очутились у дверей и вошли в дом, заднюю стену которого вы изобразили на рисунке.
Мы поднялись по лестнице и оставили шляпы и трости у привратника, после чего нас допустили в главную игорную залу. Там было не очень многолюдно. Но пусть совсем мало голов поднялось, чтобы поглазеть на нас, когда мы вошли, сразу стало ясно: здесь собрались типичные представители всех слоев общества – причем до ужаса подлинные.
Мы пришли поглядеть на мерзавцев, но эти люди были хуже чем мерзавцы. У всякого мерзавца есть комическая сторона, более или менее заметная, а здесь не было ничего, кроме трагедии – немой, роковой трагедии. Царившая в зале тишина была кошмарна. Тощий, изможденный, длинноволосый молодой человек, чьи запавшие глаза пристально наблюдали за переворачиванием карт, хранил молчание; грязный морщинистый старик с глазами стервятника и в заштопанном сюртуке, потерявший последнее су, но до сих пор отчаянно следивший за игрой, хотя уже не мог в ней участвовать, хранил молчание. Даже голос крупье звучал в атмосфере залы отчего-то глухо и как-то придушенно. Я пришел туда посмеяться, но открывшееся мне зрелище было достойно слез. Вскоре я почувствовал приближение сокрушительного упадка духа и понял, что нужно спасаться и найти способ взвинтить себе нервы. К несчастью, способ нашелся самый простой – сесть за стол и вступить в игру. И еще более к несчастью, как покажет дальнейший ход событий, я стал выигрывать – и выигрывал чудовищные, неимоверные суммы, и деньги текли ко мне настолько быстро, что завсегдатаи игорного дома столпились вокруг меня, суеверно глядели на мои ставки алчными глазами и шептали друг другу, что этот незнакомый англичанин сейчас сорвет банк.
Мы играли в «Rouge et Noir» – «Красное и Черное». Я играл в эту игру во всех европейских городах, однако не взял на себя труда изучить теорию случайностей – этот философский камень любого игрока! Впрочем, я никогда и не был игроком в строгом смысле слова. Я был слишком чистосердечен для отравляющей страсти к игре. Играл я лишь ради праздного развлечения. И никогда не прибегал к игре от нужды, поскольку никогда не знал, каково это – нуждаться в деньгах. Никогда не предавался игре без отдыха, пока не проиграю больше, чем могу себе позволить, или не выиграю больше, чем могу со спокойной душой положить в карман, не позволив удаче вывести меня из равновесия. Коротко говоря, до той поры я часто бывал за игорными столами, как часто бывал и в бальных залах, и в оперных ложах, если искал развлечения и если не находилось ничего лучше, чтобы скоротать свободное время.
Но тут все было иначе: теперь я впервые в жизни ощутил, что такое настоящая страсть к игре. Успех сначала ошеломил, а потом в самом буквальном смысле слова опьянил меня. Может показаться невероятным, однако это правда: проигрывал я лишь тогда, когда пытался оценивать шансы и играл на основании предварительных расчетов. Если же я предоставлял все воле случая и играл не задумываясь и ничего не рассчитывая, я непременно выигрывал – выигрывал вопреки всем вероятностям, которые благоволили банку. Поначалу некоторые из игроков отваживались ставить свои деньги на мой цвет и не прогадывали, но я быстро повышал ставки до сумм, которыми они не осмеливались рисковать. Один за другим они выходили из игры и лишь наблюдали за мной, затаив дыхание.
А я раз за разом все повышал и повышал ставки – и выигрывал. Царившее в комнате возбуждение приобретало лихорадочный оттенок. Тишину нарушал лишь приглушенный хор проклятий и восклицаний на разных языках всякий раз, когда на мою половину стола пододвигали очередную груду золота, и даже невозмутимый крупье швырнул на пол свою лопатку в приступе ярости (чисто французской) и изумления от моих успехов. Однако одному человеку из присутствовавших удавалось сохранить самообладание, и этим человеком был мой друг. Он подошел ко мне и шепотом по-английски стал уговаривать меня уйти, удовлетворившись выигранным. Справедливости ради должен сказать, что он повторил свои предостережения и просьбы несколько раз и оставил меня и отошел, лишь когда я наотрез отказался следовать его совету (игра опьянила меня точь-в-точь как вино), причем в выражениях, лишивших его всякой возможности заговаривать со мной снова в тот вечер.
Вскоре после его ухода сиплый голос у меня за спиной воскликнул:
– Позвольте, мой дорогой мосье, позвольте вернуть на подобающее им место те два наполеона, которые вы обронили. Небывалая удача, мосье! Слово старого солдата: несмотря на давний опыт в подобных делах, я никогда не видывал подобной удачи, никогда! Продолжайте, мосье. Sacre mille bombes![3] Смелей вперед! Сорвите банк!
Я обернулся и увидел, что мне кивает и улыбается с заученной учтивостью высокий незнакомец в мундире, расшитом шнурами.
Если бы я был в здравом уме, то счел бы его весьма подозрительным образчиком старого солдата. У него были выпученные, налитые кровью глаза, грязные усы и сломанный нос. Манера говорить отдавала самой скверной казармой, а таких грязных рук я не видел ни у кого, даже во Франции. Однако эти маленькие личные особенности почему-то не вызвали у меня ни малейшего отвращения. В своем распаленном безумии, в победоносной беспечности той минуты я был готов побрататься со всяким, кто побудит меня продолжать игру. Я принял от старого солдата щепотку табака, похлопал его по спине и поклялся, что он честнейший малый на всем белом свете – и что мне не доводилось встречать более славного ветерана Великой армии[4].
– Играйте! – вскричал мой друг-военный. – Играйте и побеждайте! Сорвите банк! Mille tonnerres![5] Сорвите банк, мой храбрый английский товарищ!
И да, я продолжал играть – и поднимал ставки так рьяно, что еще через четверть часа крупье объявил: «Господа, на сегодня банк закрыт». Все банкноты, все золото из этого «банка» лежали теперь грудой у меня под руками, весь безбрежный капитал игорного дома был готов перетечь в мои карманы!
– Завяжите деньги в платок, мой достойный господин, – посоветовал старый солдат, когда я стал лихорадочно подгребать к себе свою груду золота руками. – Завяжите в платок, как мы в Великой армии завязывали свои съестные припасы; ваш выигрыш очень уж тяжел, никакие брючные карманы не выдержат. Ну вот! Прекрасно, сгребайте сюда все, и банкноты тоже! Credie![6] Вот это удача! Погодите! Вот еще наполеон на полу! Sacre petit polisson de Napoleon![7] Неужели я тебя наконец нашел? Ну вот, сударь, – два тугих двойных узла крест-накрест, с дозволения вашей светлости, и денежки спрятаны. Пощупайте! Пощупайте, счастливец! Круглый, твердый, что твое ядро. Ah, bah![8] Если бы только в нас запускали такими ядрами при Аустерлице[9] – nom d’une pipe![10] О, если бы! А теперь что же мне остается – мне, старому гренадеру, ветерану французской армии? Что, спрашиваю я вас? Проще простого: пригласить моего драгоценного английского друга вместе распить бутылку шампанского и на прощание поднять пенный кубок за богиню Фортуну!
Достойнейший ветеран! Веселый старый гренадер! Шампанское за любые деньги! Английский тост за старого солдата! Ура! Ура! Другой английский тост за богиню Фортуну! Ура! Ура! Ура!
– Браво, англичанин – любезный, щедрый англичанин, в чьих жилах течет живая французская кровь! Еще бокал? Ah, bah! Бутылка пуста! Ничего! Vive le vin![11] Я, старый солдат, заказываю еще одну бутылку и к ней полфунта конфет!
– Нет-нет, ветеран, так не пойдет, старый гренадер! Та бутылка была ваша, а эта – моя. Вот, глядите! Наливайте! За французскую армию! За великого Наполеона! За присутствующих! За крупье! За жену и дочерей нашего честного крупье, если они у него есть! За прекрасных дам! За всех на свете!
Когда опустела вторая бутылка шампанского, у меня возникло чувство, будто я напился жидкого пламени: мозг у меня пылал. Прежде вино, даже в избытке, не оказывало на меня подобного воздействия. Может быть, все дело в том, что я был крайне возбужден и вино лишь взбодрило меня в таком состоянии? Может быть, у меня было несварение желудка? Или шампанское оказалось на редкость крепким?
– Ветеран французской армии! – вскричал я в приступе безумного ликования. – Я весь в огне! А вы? Это вы заставили меня запылать! Слышите, о мой герой Аустерлица? Закажем же третью бутылку шампанского, зальем это пламя!
Старый солдат покачал головой, закатил круглые глаза – я испугался, что они вот-вот вывалятся из глазниц, – потер грязным указательным пальцем нос, с самым серьезным видом изрек: «Кофе!» – и ринулся в заднюю комнату.
Это слово, произнесенное чудаковатым ветераном, подействовало на присутствовавших, будто волшебство. Все они разом поднялись и собрались уходить. Вероятно, они ожидали случая воспользоваться моим опьянением, однако, обнаружив, что мой новый друг по доброте своей не намерен допустить, чтобы я совсем напился, оставили надежду поживиться за счет моего выигрыша. Так или иначе, они все сразу ушли. Когда старый солдат вернулся и сел против меня за стол, мы были в зале одни. Я видел крупье – он сидел в передней, выходившей в общую залу, и в одиночестве ужинал. Настала небывалая тишина.
С ветераном тоже произошла резкая перемена. Он стал неожиданно серьезен, а когда обратился ко мне, то уже не расцвечивал свою речь проклятиями, не подчеркивал ее щелканьем пальцев и не оживлял обращениями и восклицаниями.
– Послушайте, мой дорогой друг, – произнес он тоном таинственным и задушевным. – Послушайте совет старого солдата. Я ходил к хозяйке дома (очаровательная женщина, а уж готовит просто гениально!) и настоятельно попросил ее сварить для нас особенно хороший, крепкий кофе. Вам следует выпить этот кофе, иначе не удастся стряхнуть с себя это легкое очаровательное опьянение, прежде чем вы решите отправиться домой, – непременно следует, мой добрый, щедрый друг! Вам сегодня нужно донести до дома столько денег, что быть в здравом уме и твердой памяти – ваш священный долг. О вашем выигрыше со всей достоверностью известно нескольким господам, которые присутствовали здесь сегодня, и все они с определенной точки зрения люди достойные и превосходные, но тем не менее они простые смертные, мой дорогой друг, и у них есть свои милые слабости. Нужно ли объяснять? Ах нет, нет! Вы меня понимаете! А теперь вот как вам нужно поступить: когда снова почувствуете себя хорошо, пошлите за кабриолетом; когда сядете в него, опустите занавеси на всех окнах и велите кучеру везти вас домой только по широким, ярко освещенным улицам. Сделайте так, и тогда и вы, и ваши денежки будете в безопасности. Сделайте так, и завтра вы скажете спасибо старому солдату за этот совет, данный от чистого сердца.
Едва ветеран закончил свою речь на самой сентиментальной ноте, принесли кофе, уже разлитый по двум чашкам. Мой предупредительный друг с поклоном вручил мне одну из них. Я изнывал от жажды и залпом выпил ее. Почти сразу после этого у меня приключился приступ головокружения, и я почувствовал себя хмельнее прежнего. Комната бешено завертелась перед глазами, а старый солдат мерно покачивался передо мной, будто поршень паровой машины. Меня едва не оглушил яростный звон в ушах и захлестнуло ощущение растерянности и беспомощности, я ничего не соображал. Я поднялся со стула, схватившись за край стола, чтобы не упасть, и выговорил заплетающимся языком, что мне ужасно плохо – настолько плохо, что я не понимаю, как доберусь домой.
– Мой дорогой друг, – отвечал старый солдат, и даже голос его, казалось, качается вверх-вниз, – мой дорогой друг, было бы безумием ехать домой в вашем нынешнем состоянии, вы наверняка потеряете все деньги, вас в два счета ограбят и убьют. Я собираюсь ночевать здесь; вот и вы здесь заночуйте, в этом доме превосходные постели – займите одну из них, поспите, глядишь, хмель и выветрится, а завтра спокойно поезжайте домой с выигрышем – завтра, при свете дня.
У меня в голове осталось всего две мысли: во-первых, нельзя выпускать из рук платок, набитый деньгами, а во-вторых, нужно сейчас же где-нибудь лечь и забыться сладким сном. Поэтому я согласился на предложение переночевать и оперся на руку, которую протянул мне старый солдат, а в свободной руке нес свои деньги. Следом за крупье мы прошли через несколько коридоров и поднялись по лестнице наверх в спальню, которую мне предстояло занять. Ветеран с приязнью пожал мне руку, предложил утром вместе позавтракать, а затем оставил меня, пожелав спокойной ночи, а крупье вышел за ним.
Я ринулся к умывальнику, попил воды из кувшина, а остальное вылил в таз и окунулся туда лицом, потом сел в кресло и попытался взять себя в руки. Вскоре мне стало лучше. После спертой атмосферы игорной залы легкие наполнила прохлада моего теперешнего обиталища, а смена ослепительных газовых фонарей «салона» на тусклое мирное мерцание единственной свечки на прикроватном столике оказала почти столь же освежительное воздействие на зрение, чему чудесным образом поспособствовала целительная сила холодной воды. Головокружение покинуло меня, и я снова почувствовал себя разумным человеком. Первой моей мыслью было – как опасно оставаться ночевать в игорном доме; второй – насколько опаснее пытаться выбраться отсюда, когда двери уже заперты, и возвращаться домой одному по улицам ночного Парижа с крупной суммой денег. В путешествиях мне доводилось спать и в местах похуже, поэтому я решил запереть дверь, задвинуть засов, забаррикадироваться и попытать удачи до утра.
Соответственно я обезопасил себя от любого вторжения: заглянул под кровать и в шкаф, проверил, прочны ли щеколды на окнах, а затем, довольный, что предпринял все должные предосторожности, снял верхнюю одежду, поставил свечку – совсем тусклую – в камин, в кучку пушистой, словно перья, древесной золы, и улегся в постель, сунув набитый деньгами платок под подушку.
Вскоре я понял, что уснуть мне не удастся – и не удастся даже сомкнуть глаза. Я был совершенно бодр, кроме того, меня трясло, будто в лихорадке. Все нервы в моем теле трепетали, все чувства были сверхъестественно обострены. Я метался в постели, перепробовал все положения, упорно искал прохладные уголки постели – но напрасно. То я укладывал руки поверх одеяла, то совал под одеяло, то яростно вытягивал ноги до самой спинки кровати, то судорожно поджимал их под подбородок, будто боялся, как бы они не сбежали, то встряхивал измятую подушку, переворачивал прохладной стороной вверх, расправлял и тихо укладывался на спину, то сердито складывал ее пополам, ставил на попа, подтыкал к изголовью и пытался заснуть полусидя. Все мои усилия оказались тщетными, и я застонал от досады: меня ожидала бессонная ночь.
Что же делать? Книги у меня не было, читать было нечего. Но я понимал, что, если не сумею хоть чем-то занять голову, в нынешнем состоянии я буду воображать себе всяческие ужасы, вязнуть в собственных мыслях, выискивать там предвестья всех возможных и невозможных опасностей – короче говоря, проведу ночь, корчась от многообразных разновидностей нервической паники.
Я приподнялся на локте, оглядел комнату, которую ярко освещал прелестный лунный свет, лившийся прямо в окно, – в поисках картин или украшений, которые я мог бы подробно рассмотреть. Пока взгляд мой блуждал со стены на стену, мне вспомнилась восхитительная книжица де Местра «Voyage autour de ma Chambre»[12].
Я решил последовать примеру французского писателя и найти себе занятие и развлечение, способное развеять скуку бессонницы, составив мысленный перечень всех до единого предметов обстановки, какие только увижу, и проследить до конца все множество ассоциаций, которые при известной настойчивости могут вызвать даже стул, стол или умывальник.
Оказалось, в тогдашнем нервном и взбудораженном состоянии духа мне гораздо проще составлять перечень, нежели размышлять, а поэтому я вскоре оставил всякую надежду последовать в своих изысканиях примеру изобретательной книжки де Местра, как, впрочем, и вообще думать. Я просто разглядывал комнату и разные предметы обстановки – и больше ничего.
Во-первых, в комнате была кровать, где я лежал, причем кровать под балдахином – подумать только, встретить подобное в Париже! Да-да, совершенно нелепая британская кровать с самым обычным балдахином из чинца – с самой обычной оборкой по краю; самые обычные душные, пыльные шторы: я вспомнил, как, попав в комнату, машинально раздвинул их к столбам балдахина, даже не заметив, что это кровать. Затем, умывальная стойка с мраморной столешницей, откуда на кирпичный пол до сих пор капала вода, которую я расплескал, – так я спешил налить ее в таз. Далее, два маленьких стула, на которые я повесил сюртук, жилет и брюки. Далее, большое кресло с деревянными подлокотниками, обитое грязно-белым канифасом, с моим воротничком и шейным платком на спинке. Далее, комод, где не хватало двух латунных ручек, и безвкусный побитый фарфоровый письменный прибор, который поставили на него для красоты. Далее, туалетный столик, украшенный очень маленьким зеркалом и очень большой подушечкой для булавок. Далее, окно – необычайно большое окно. Далее, потемневшая старая картина, которую тускло осветил мне неверный огонек свечки. Это был портрет молодого человека в высокой испанской шляпе, увенчанной величественным плюмажем из перьев. Сущий разбойник – смуглый, недобрый, – он смотрел куда-то вверх из-под руки, напряженно смотрел все вверх и вверх – должно быть, на высокую виселицу, на которой его собирались повесить. Как бы то ни было, судя по виду, он всецело заслуживал подобной участи.
Эта картина словно бы вынудила и меня посмотреть наверх – на верхушку балдахина. Она оказалась унылой и неинтересной, и я снова поглядел на картину. Сосчитал перья на шляпе молодого человека – они рельефно выделялись: три белых, два зеленых. Рассмотрел тулью шляпы – коническую, вроде тех, какие, по расхожему мнению, любил Гай Фокс[13]. Мне стало интересно, на что же он смотрит. Едва ли на звезды – такой сорвиголова не мог быть ни астрологом, ни астрономом. Наверняка на высокую виселицу, где его вот-вот повесят. Заберет ли палач себе эту коническую шляпу и пышные перья? Я еще раз пересчитал перья: три белых, два зеленых.
Пока я предавался этому весьма познавательному интеллектуальному занятию, мысли мои сами собой потекли в другую сторону. Лившийся в комнату лунный свет напомнил мне некую лунную ночь в Англии – ночь после веселого пикника в одной валлийской долине. Мне вспомнились все подробности поездки домой, все прелестные пейзажи, которые в лунном свете становились еще прелестнее, хотя я много лет и не думал об этом пикнике, впрочем если бы я пытался вспомнить его нарочно, то наверняка не вызвал бы в воображении почти ничего из той сцены, давно канувшей в прошлое. Какая из всех чудесных способностей, которые подсказывают, что на самом деле мы бессмертны, глаголет высшую истину красноречивее, чем память? И вот я лежу в незнакомом доме самого подозрительного свойства, в непонятном и даже опасном положении, – казалось бы, все это должно сделать совершенно невозможным холодные упражнения в воспоминаниях; и тем не менее я вспоминаю – против воли – места, людей, разговоры, мельчайшие обстоятельства всякого рода, которые, по собственному убеждению, забыл навсегда и которые едва ли мог бы вспомнить осознанно, даже если бы все к этому располагало наилучшим образом. И какая же причина вмиг привела к столь странному, сложному, загадочному результату? Всего лишь несколько лучей лунного света, упавших в окно моей спальни.
Я все думал о пикнике, о веселой поездке домой, о сентиментальной юной леди, которая, конечно же, процитировала «Чайльд Гарольда»[14] – ведь была луна. Я полностью погрузился в эти сценки и утехи прошлого, и вдруг нить, на которой были подвешены мои воспоминания, с треском порвалась, и мое внимание вернулось к событиям настоящего, причем даже острее прежнего, – и я обнаружил, что снова всматриваюсь в картину, не зная зачем и почему.
Что я высматривал?
Боже милосердный! Разбойник надвинул шляпу на глаза! Нет! Шляпа исчезла! Где ее коническая тулья? Где перья – три белых, два зеленых? Их нет! И что же за сумрачная пелена на месте шляпы и перьев скрывает теперь его лоб, глаза, руку, козырьком приложенную ко лбу? Неужели кровать сдвинулась?
Я повернулся на спину и посмотрел вверх. Я безумен? Пьян? Сплю и вижу сон? У меня снова кружится голова? Или верх балдахина и правда опускается – медленно, плавно, бесшумно, ужасно – всем своим весом, всей шириной и высотой опускается прямо на меня, лежащего внизу?
У меня кровь застыла в жилах. Все мое тело охватил смертельный, парализующий холод, и я повернул голову на подушке и решил проверить, действительно ли движется балдахин, посмотрев на человека на картине.
Одного взгляда в ту сторону было достаточно. Тусклый, черный, пыльный край оборки надо мной уже опустился вровень с его поясом. Я все смотрел, не дыша. И увидел, как сама фигура и полоса рамы под фигурой плавно и медленно – очень медленно – исчезают за опускающейся оборкой.
От природы я отнюдь не робок. В жизни мне не раз и не два грозили опасности, и я ни на миг не терял самообладания; но когда меня наконец осенило, что балдахин и правда движется, плавно и неуклонно опускается на меня, я мог всего лишь беспомощно дрожать, оцепенев от ужаса, под этим жутким убийственным механизмом, который все приближался и приближался, готовый задушить меня.
Я смотрел вверх, не двигаясь, не дыша, не издавая ни звука. Свеча окончательно догорела и потухла, однако лунный свет заливал комнату по-прежнему. Вниз, вниз, не останавливаясь, без единого шороха опускался на меня балдахин, а ужас словно бы приковывал меня все прочнее и прочнее к тюфяку, где я лежал, – вниз, вниз опускался балдахин, и вот уже душный запах подкладки проник мне в ноздри.
В этот последний миг меня пробудил от транса инстинкт самосохранения, и я наконец зашевелился. И еле-еле успел боком соскользнуть с кровати. Когда я бесшумно сполз на пол, край балдахина-убийцы задел мне плечо.
Я не стал ни переводить дыхания, ни вытирать холодный пот с лица, а тут же встал на колени и снова посмотрел на балдахин. Он меня буквально заворожил. Если бы за спиной у меня послышались шаги, я бы не обернулся; если бы мне чудесным образом представилась возможность для побега, я бы и ради нее не пошевелился. В ту минуту все мои жизненные силы словно бы сосредоточились во взгляде.
А он все опускался – весь балдахин, со всеми своими оборками, все вниз, вниз, на постель, до того низко, что я уже не смог бы просунуть и пальца в щель между балдахином и матрасом. Я ощупал края балдахина – и оказалось, что его верх, который я принял за обычный легкий тканевый полог, на самом деле толстый широкий тюфяк, но этого не было видно из-за скрывавшей его оборки. Тогда я посмотрел вверх и обнаружил, что четыре столба стоят зловеще-голыми. Посреди балдахина оказался большой, пропущенный через дыру в потолке, деревянный винт, который, вероятно, и опускал его, словно обычный пресс на вещество, которое требуется спрессовать. Жуткая конструкция двигалась без малейшего шума. Винт ни разу даже не скрипнул, из комнаты наверху не доносилось ни шороха. В этой ужасной могильной тишине я видел перед собою – в девятнадцатом веке, в цивилизованной столице Франции! – машину для тайного убийства через удушение, какая могла бы существовать в худшие дни инквизиции, где-нибудь на постоялых дворах, затерянных в горах Гарц, или в тайных судилищах Вестфалии! Глядя на нее, я по-прежнему не мог пошевелиться, но способность мыслить понемногу возвращалась ко мне, и вскоре я понял, что́ за смертоносный заговор против меня составился в этом ужасном месте.
В мою чашку кофе подмешали отравы, причем отравы слишком сильной. Я спасся от удушения благодаря чрезмерной дозе дурмана. А как я терзался и мучился из-за лихорадочного припадка, который спас мне жизнь, не дав заснуть! До чего же беспечно я откровенничал с двумя негодяями, которые привели меня в эту комнату, задумав, чтобы заполучить мой выигрыш, убить меня во сне при помощи надежнейшего, ужаснейшего устройства, которое уничтожило бы меня, сохранив их тайну! Сколько же других, выигравших, как я, спали, как намеревался спать и я, на этой кровати – и больше их никто не видел и не слышал?! Едва представив себе подобное, я содрогнулся.
Однако вскоре мысли мои снова прервались: смертоносный полог опять пошевелился. Пробыв на постели, насколько я мог судить, около десяти минут, он начал подниматься обратно. Злодеи, управлявшие им сверху, должно быть, решили, будто цель их достигнута. Ужасный балдахин так же тихо и медленно, как опускался, взмыл на прежнее место. Достигнув верхних концов четырех столбов, он уперся в потолок. Теперь не было видно ни дыры, ни винта; кровать на вид снова стала обычной кроватью, а балдахин – обычным балдахином даже на самый недоверчивый взгляд.
Теперь я наконец смог пошевелиться, встал с колен, надел верхнюю одежду и задумался, как же отсюда бежать. Если я выдам хотя бы малейшим шорохом, что попытка удушить меня потерпела неудачу, меня наверняка убьют. А вдруг я уже выдал себя? Я напряженно вслушался, глядя на дверь.
Нет! Ни топота в коридоре снаружи, ни шагов – ни легких, ни тяжелых – в комнате наверху, – везде абсолютная тишина. Я не просто запер дверь на замок и на засов, но и придвинул к ней старый деревянный сундук, который обнаружил под кроватью. Отодвинуть сундук (кровь застыла у меня в жилах при мысли, что́ в нем могло бы вскоре очутиться!), никого не насторожив, было невозможно, более того, сама мысль пробираться на улицу через дом, наверняка запертый на ночь, была чистым безумием. Только одно оставалось мне – вылезти в окно. Я на цыпочках прокрался к нему.
Моя спальня была на втором этаже, над антресолью, и выходила на ту самую улочку, которую вы изобразили на наброске. Я поднял руку, собравшись открыть окно, зная, что от этого действия зависит мое спасение, висевшее на волоске. Наверняка в этом Доме Смерти все начеку. Если скрипнет рама, если скрипнет петля, мне конец! Чтобы открыть это окно, мне понадобилось, по-моему, не меньше пяти минут – а затраченных усилий хватило бы и на пять часов. Я сумел проделать это бесшумно, причем действовал я с ловкостью опытного вора-домушника, – после чего я выглянул на улицу. Прыгать с такой высоты означало бы верную гибель! Тогда я огляделся по сторонам. Слева по стене проходила толстая водосточная труба, которую вы нарисовали, – и проходила она прямо рядом с окном. Едва заметив эту трубу, я понял, что спасен. И задышал свободно – впервые с тех пор, как увидел опускающийся на меня балдахин!
Способ побега, который я изобрел, мог бы показаться кому-то трудным и рискованным, но для меня перспектива съехать вниз по трубе на улицу не содержала ни грана опасности. Я занимаюсь гимнастикой и потому давно привык лазать где угодно отважно и ловко, не хуже, чем в школьные годы, и знал, что голова, руки и ноги верно послужат мне при любом подъеме или спуске, даже самом сложном. Я уже перебросил ногу через подоконник, но тут вспомнил о платке, набитом деньгами, под подушкой. Я отнюдь не обеднел бы, если бы оставил его здесь, но, охваченный жаждой мести, твердо решил, что негодяи из игорного дома не получат ни своей жертвы, ни добычи. Поэтому я вернулся к кровати и привязал тяжелый сверток себе за спину шейным платком.
Когда я хорошенько затянул узлы и приладил сверток поудобнее, мне почудилось, будто из-за двери послышался чей-то вздох. У меня пробежал мороз по коже от ужаса, я вслушался. Нет! В коридоре по-прежнему мертвая тишина, я слышал только тихое дуновение ночного ветерка в открытое окно. В следующий миг я был уже на подоконнике – а еще через мгновение крепко обхватил водосточную трубу руками и коленями.
Я соскользнул на улицу легко и тихо, как и было задумано, и немедленно помчался со всех ног в местную префектуру полиции, которая, насколько мне было известно, располагалась поблизости. По воле случая там бодрствовал супрефект, а также несколько его лучших подчиненных, – думаю, они составляли некий план по обнаружению виновного в загадочном убийстве, о котором тогда говорил весь Париж. Когда я начал свой рассказ – задыхаясь от спешки и на очень скверном французском, – мне стало очевидно, что супрефект заподозрил, будто перед ним пьяный англичанин, который кого-то ограбил; но, послушав продолжение, он вскоре изменил свое мнение и, не успел я даже приблизиться к финалу, убрал в ящик стола все бумаги, лежавшие перед ним, надел шляпу, вручил мне другую (поскольку я был с непокрытой головой), отдал приказ отряду солдат, попросил своих опытных подчиненных приготовить всевозможные инструменты для взламывания дверей и кирпичных полов, взял меня за руку самым дружелюбным и бесцеремонным образом и вывел на улицу. Осмелюсь предположить, что, когда супрефект был маленьким мальчиком и его в первый раз повели в театр, он и вполовину не был в таком восторге, как теперь, когда предвкушал раскрытие дела в игорном доме!
Мы двинулись по улицам, и супрефект подвергал меня перекрестному допросу и одновременно поздравлял, шагая во главе нашего грозного отряда posse comitatus[15]. Едва мы очутились возле игорного дома, и у парадного, и у черного входа мигом расставили часовых, на дверь обрушили град оглушительных ударов, в окне показался свет, мне было велено спрятаться за спинами полицейских – после чего послышались новые удары и крик: «Откройте, именем закона!» В ответ на этот устрашающий зов все замки и засовы подались под невидимой рукой, и супрефект тут же оказался в доме, нос к носу с каким-то слугой, полуодетым и мертвенно-бледным. Сразу же состоялся краткий диалог:
– Мы хотим увидеть англичанина, который остановился на ночлег в этом доме.
– Он давным-давно ушел.
– Ничего подобного. Ушел его друг, а он остался. Проведите нас к нему в спальню.
– Клянусь вам, Monsieur le Sous-préfet[16], его здесь нет! Он…
– Клянусь вам, Monsieur le Garcon[17], он здесь. Он здесь спал, ваша кровать показалась ему неудобной, он пришел к нам пожаловаться на это – и вот он, среди моих людей, и вот он я, готовый поискать двух-трех блошек в его кровати. Реноден! – (Это он обратился к одному из подчиненных и показал на слугу.) – В кандалы этого человека, руки за спину. А теперь, господа, идемте наверх!
Всех до единого в доме арестовали – и мужчин, и женщин, а первым – «старого солдата». Потом я нашел кровать, в которой спал, а потом мы отправились в комнату наверху.
Там нигде не нашлось ничего хоть сколько-нибудь примечательного. Супрефект осмотрел помещение, велел всем молчать, дважды топнул по полу, потребовал свечу, внимательно посмотрел на то место, где топнул, и приказал осторожно разобрать там пол. Это было исполнено вмиг. Принесли свет, и мы увидели глубокую полость с деревянными распорками между полом верхней комнаты и потолком комнаты внизу. Через эту полость вертикально было пропущено нечто вроде железного кожуха, густо смазанного, а в этом кожухе виднелся тот самый винт, соединенный с балдахином внизу. Далее были обнаружены, вытащены и разложены на полу остальные детали машины: еще один винт, весь в свежем машинном масле, рычаги, обернутые войлоком, полный механизм верхней части тяжелого пресса, – все это было с дьявольской изобретательностью идеально подогнано к устройству внизу, а в разобранном виде умещалось в наименьший возможный объем. Немного повозившись, супрефект сумел собрать машину и, предоставив своим людям опробовать ее, вместе со мной спустился в спальню. Смертоносный балдахин уже опускался, но не столь беззвучно, как наблюдал я раньше. Когда я сказал об этом супрефекту, ответ его был прост, но полон устрашающего смысла.
– Мои люди, – заметил супрефект, – опускают полог в первый раз, а те, чьи деньги вы выиграли, имели больше опыта.
Мы оставили дом в безраздельном владении двух полицейских: все до единого обитатели были тут же отправлены в тюрьму. Супрефект составил proces verbal[18] моих показаний у себя в кабинете, а затем отправился со мной в гостиницу проверить мой паспорт.
– Скажите, – спросил я, вручая ему документ, – неужели кого-то действительно уже задушили в этой кровати, как пытались задушить меня?
– Я видел в морге десятки утопленников, в чьих бумажниках находили предсмертные послания, что они-де бросились в Сену, поскольку потеряли все за игорным столом, – отвечал супрефект. – Откуда мне знать, многие ли из них пришли в тот же игорный дом, что и вы? Выиграли, как выиграли вы? Легли на эту кровать, как легли вы? Уснули в ней? Были в ней задушены? И затем были тайно выброшены в реку с предсмертной запиской, которую убийцы подделали и подложили к ним в бумажник? Никто на свете не скажет, сколько их было, тех, кого ждала участь, которой вы избежали, – много или мало. Эти люди из игорного дома сумели утаить свой механический балдахин даже от нас, даже от лучшей в мире французской полиции! А мертвые лишь помогали им хранить эту тайну. Доброй ночи, точнее, доброе утро, мосье Фолкнер! Явитесь ко мне в девять, а пока что au revoir![19]
Дальнейший мой рассказ не займет много времени. Меня допрашивали снова и снова, игорный дом тщательно обыскали сверху донизу, арестованных подвергли дознанию поодиночке, и двое из тех, на ком не было особенно тяжкой вины, во всем признались. Я выяснил, что «старый солдат» был на самом деле хозяином игорного дома, а правосудие выяснило, что его много лет назад разжаловали из армии за дезертирство, что после этого он совершил множество всевозможных злодеяний, что у него хранилось краденое имущество, у которого нашлись владельцы, и что они с крупье – его сообщником – и с женщиной, сварившей мне кофе, и придумали хитроумный план с механическим балдахином. Были некоторые причины сомневаться, знали ли об этой удушающей машине слуги, работавшие в доме, и слуги воспользовались этими сомнениями и были наказаны просто как бродяги и воры. Что же касается «старого солдата» и двух его главных клевретов, они угодили на виселицу; женщина, отравившая мой кофе, попала в тюрьму не помню на сколько лет; завсегдатаи игорного дома были признаны «подозрительными» и помещены «под наблюдение»; а я на целую неделю (а это долго) стал главным светским львом Парижа. Мои приключения воспели три знаменитых драматурга, однако пьесы так и не увидели света рампы, поскольку цензура запретила показывать на сцене точное подобие механического балдахина из игорного дома.
Зато мои приключения принесли мне пользу, которую одобрила бы любая цензура: они раз и навсегда излечили меня от тяги сыграть в «Rouge et Noir». Отныне зрелище зеленого сукна с колодами карт и грудами денег было для меня навеки связано со зрелищем балдахина, который в ночной тьме и тишине опускался на меня, готовясь задушить.
Договорив, мистер Фолкнер тут же вскинулся в кресле и немедленно принял прежнюю неловкую горделивую позу.
– Боже милостивый! – воскликнул он с комической гримасой изумления и огорчения. – За всеми этими рассказами, почему я так заинтересовался наброском, который вы по доброте своей подарили мне, я совершенно забыл, что пришел сюда позировать для портрета. Должно быть, весь последний час я позировал просто ужасно, наверное, у вас никогда не было моделей хуже меня!
– Напротив, вы были лучше всех, – ответил я. – Я старался уловить сходство, а вы, увлекшись рассказом, невольно показали мне естественное выражение своего лица, а это и требовалось мне для верного успеха.
Не могу оставить эту историю без примечания о случайной фразе, ставшей причиной, по которой она была рассказана в усадьбе вчера вечером. Наш друг, молодой моряк, перечисляя, чем ему не нравится сон на берегу, провозгласил, что особенно он не любит кровати с балдахином, поскольку всякий раз, когда ему случается спать в такой постели, он боится, что балдахин среди ночи свалится на него и задушит. Мне показалось донельзя странным, что он случайно упомянул основную черту истории Уильяма, и мой муж согласился со мной. Однако он говорит, что едва ли стоит писать о подобных пустяках в такой важной книге. После этого я смею лишь украдкой присовокупить эти строчки в самом конце рассказа. Если печатник обратит внимание на мои последние слова, возможно, он не сочтет за труд поместить их где-нибудь в уголке, где они не слишком помешают.