Когда-то я скотину пас

Завернутая в крафт, натертая крупной желтой солью, в рюкзаке моем лежала нельма.

Было жарко, и я часто развязывал рюкзак, принюхивался — жива ли?

Кроме нельмы, в рюкзак вполне вмещался небольшой корабельный штурвал. Нельма и штурвал да несколько этюдов — достойные приметы путешественника, возвращающегося домой из плаванья по северным озерам.

Билет на поезд до дома был куплен заранее, оставалась ночь в чужом полупортовом городе. Денег не осталось. Я наскреб мелочи, купил полбуханки хлеба и пошел в инспекцию рыбоохраны. Рабочий день кончился, но в условленном месте мне припрятали ключ.

В инспекции было пыльно. В углу, как жучок, скрежетал репродуктор. Пристроившись под графиком отлова судака, я вынул из рюкзака штурвал.

Старой он был работы, шоколадного с зеленцой дуба и в медных заклепках. Одна рукоятка обломалась, вероятно, от напряга капитана, и штурвал списали на берег. А я как раз стоял тогда на берегу и обогрел старого морехода.

Я ел хлеб и смотрел на штурвал. Пробовать нельму мне пока не полагалось. Я хотел привезти ее в Москву и показать друзьям, которые в глаза не видывали нельм. Я заранее веселился, представляя нельму в кругу друзей, и сочинял стихи про штурвал.

Когда-то я скотину пас,

Сажал в садах фасоль.

Теперь держу в руках компас,

Держу в руках буссоль…

Пожалуй, с «буссолью» я поторопился. В ней было мало корабельного, да и желаемый штурвал не попадал в балладу. Сомневаясь, промеряя варианты, одиноко усмехаясь над своей поэзией, я коротал скучнейший вечер в конторе.

Когда-то я скотину пас,

В лугах ромашку рвал…

Почему-то никак не мог я отделаться от этой «скотины», которую якобы пас.

Скрипнула дверь, вошла уборщица — белобрысая девка с ведром и тряпкой в руках. Поставила ведро, бросила тряпку и стала подтягивать и подтыкать платье, прямо надо сказать, довольно-таки высоко.

Я пока не ввязывался в дело и тихо ел хлеб. Она ворчала и бурчала про себя, осматривая пол конторы, заляпанный глиной с рыбацких сапогов.

— Скотный двор, — сказала она и тут заметила меня.

Туповатое напряжение сковало ее лицо. Она, видно, соображала, откуда я мог взяться. Напряжение не приносило плода, взяться я ниоткуда не мог. Полноватая светлоглазка, она была, как говорят, немного сырая, что вполне соответствовало профессии.

Я ел хлеб, не собираясь особо разговаривать. В конторе я ночевал незаконно, и меня легко было выставить на улицу.

Скромно и незаметно, без натуги, двумя пальцами она опустила подол.

— Хочешь огурчика малосольного? — спросила она.

Эти слова звучали, кажется, неплохо. Открывать, однако, рот не захотелось, и я кивнул: дескать, давай. Почему-то я решил быть строгим.

Она вышла в коридор и тут же вернулась. Огурцы в трехлитровой банке ожидали ее, оказывается, за дверью.

— Сама солила? — спросил я. Толково спросил и строго. Для начала разговора это был нужный вопрос.

— Сама, — кивнула она и присела к столу.

Я выудил огурец.

Посол оказался умеренным. Какой-то тихий посол, женский. В нем чувствовалась близость северных озер и влияние девятнадцатого века.

— У тебя что — денег нет? — спросила она.

Завязался все-таки разговорчик, и она продолжила его остро. Надо было ответить со строгостью хотя бы средней силы. Я долго думал, играя с огурцом.

— Есть, но не здесь и мало.

Некоторое время она молчала, переваривая предложенную мною кашу.

— Дать трешку?

Я отвлекся от огурца. Она улыбалась. Кажется, она простирала ко мне нечто материнское. В серебряных ее глазах заключалась и печаль с оттенком лукавства. Хотя в серебре ни лукавства, ни печали прежде нами не наблюдалось. Она ожидала, клюну ли я на трешку, как клюнул на огурец.

— А ты что, кому попало даешь? — грубовато нашелся я.

— Кому попало, — вздохнула она.

— Тогда не надо.

Разговор забрел в кривое русло, которое могло свернуть и в сторону неудачной семейной жизни. Она могла свободно начать рассказ, как были не правы те, кому она давала трешки. А они, конечно, были не правы. И я буду не прав. Надо было поворачивать штурвал разговора на несколько румбов правее.

— Вот! Посмотри, что я везу! — сказал я, поворачивая разговор в сторону штурвала и указывая на него.

— Руль?

— Лурь, — передразнил я. — Это штурвал. С Белого озера. А вот послушай песню.

Я взял штурвал, завертел его перед собой и слегка припел:

Когда-то я скотину пас… и т. д.

Пел я весело, полагая, что она вполне достойна моей новоиспеченной мореходно-пастушьей песни. Это было как бы наградой за возможную трешку и реальные огурцы. Во всяком случае, когда поешь песню и не берешь трешку — это большая человеческая правота.

— Я бывала на Белом озере, — сказала она, не замечая правоты и пасомой мною скотины. — Плавала там с детьми на теплоходе.

— А я прошел Белое озеро вдоль и поперек. Понюхал белозерского снетка.

— И знаешь, что я там видела? Затопленную церковь… Дети бегают и радуются! Домик! Среди воды! Вот бы в таком пожить, прямо из окошка рыбу ловить! А взрослые грустно смотрят. Когда подплыли поближе, и дети перестали кричать. Окна мрачные и пустые… Дыры, а не окна.

Это место на Белом озере, которое называется Крохино, я, конечно, знал. Затопило там деревню — уплыли дома, а церковь осталась стоять. Странно, что ее не взорвали.

— Я-то вначале думала, что кто-то нарочно построил церковь прямо в воде, чтоб рыбаки подплывали на лодках или прятались от бури.

Она отвернулась в этот момент и смотрела в окно. Я не видел, что там делается в ее серебре, какие возникли новые детали.

— Неужели так и думала?

— А что? Разве это невозможно?

— Сейчас невозможно. И нет таких людей, которые так думают.

Она повернулась ко мне, и я понял, что серебро потускнело, блеск ушел в глубину.

— А может, есть?

— А если и есть — нет у них силы построить.

— А у тебя была бы сила — ты бы построил?

— Храм посреди волн?

Я задумался. Слишком углубиться в эту идею мне не удавалось. Только что писал стихи про штурвал, ел огурцы, и тут же строить храм средь волн было нелепо. Пожалуй, в этот момент я был способен на скромное строительство, не шире шалаша, и желательно на суше.

— А как тебе песня? — спросил я, уходя в сторону от строительства храма. — Сам сочинил.

— А когда ты коров-то пас?

— Не коров! Не коров! Скотину!

— Телят?

— Да вообще всякую скотину… понимаешь?., скотину вообще.

— И долго ты пас-то?

— Два года, — неожиданно ответил я.

— Прирабатывал?

Нет, это было невозможно.

— Ладно, — сказал я, — я не пас никакой скотины.

— И фасоль не сажал?

— Сажал, — снова неожиданно ответил я. — Но редко, только в крайних случаях.

Она тихо задумалась, соображая, в каких таких крайних случаях люди сажают фасоль.

— Бывало, как построю храм на воде, — сказал я, — сразу фасоль сажаю, так что скотину пасти некогда.

Она все-таки улыбнулась. Материнские струны снова звякнули в серебре.

— Смеешься?

— Не смеюсь, но скажу честно: строить храм мне не. по силам. Скотину я не пас и фасоль не сажал. И штурвал-то крутил всего два часа. Но сейчас я тебе кое-что покажу — и я достал из рюкзака нельму.

Бечевка, которой был завернут сверток, оказалась жирной на ощупь и, видно, тоже просолилась. Крафт-крафт — я развернул рыбину.

От соли чешуя нельмы еще потемнела, пасмурно засветились ее бока. Цельная, неразрезанная, нельма была бы уместна на старом столовом серебре. Нож, которым я взялся ее разрезать, выглядел откровенной железякой, жидкой и белесой.

— Боже, что это? — спросила она, как видно, не находя в нельме признаков рыбы.

— Нельма. Рыбаки мне подарили.

— Такое кому попало, наверно, не дают, — сказала она, — глядя на меня с уважением.

Нельма жирно вздрагивала под ножом, выскальзывала из-под лезвия, и я водил им деликатно, как скрипач смычком. Я как бы играл «Элегию» Масне.

Нельма уже просолилась. Мясо ее было полупрозрачным с легким перламутровым отливом. Сквозь ломтик нельмы можно было разглядеть тусклое инспекционное окно.

— Смотри-ка, — сказал я. — Сквозь нее окно видно.

Она взяла в руки кусочек нельмы, посмотрела в окно, отведать рыбы она не решалась.

— Меня зовут Нина, — неожиданно сказала она.

Я попробовал нельму и, показалось, совершил что-то незаконное.

Нельма была наивна. Вкус ее, нежность и прозрачность заключались в слове, тающем на губах, — «нельма».

— Ешь, — прикрикнул я. — Чего ты тянешь?

— Не знаю, наверно, мне нельзя… Такая рыба. Не для меня.

— Хватит валять дурака. Ешь! Вот смотри! Это не нож — это смычок! А нельма — скрипка.

Отрезая следующий кусок, я играл уже «Танец с саблями» Арама Ильича Хачатуряна. Пока я наяривал на скрипке, она все-таки съела свой кусок нельмы, и я протянул ей второй.

— Значит, ты тоже даешь кому попало? — спросила она, не принимая рыбу из моих рук.

— Что даю?

— Деньги и рыбу.

— Ты не кто попало, ты сама — нельма.

— Нельма?

— Конечно, нельма, поглядись в зеркало.

— Не надо больше. Я не стану есть. Мне кажется, я у кого-то ворую.

— Нина, что с тобой? Ты ненормальная? Бери и ешь, черт тебя подери! Ешь, когда угощают, и не порть мне игру на скрипке.

— Не надо мне больше. Хватит.

Она встала из-за стола, пошла к умывальнику, который висел в углу, заглянула в зеркало. Кажется, она действительно проверяла, похожа ли на нельму.

Я отложил нож, завернул остатки нельмы в бумагу, перевязал бечевкой. Потом подошел к умывальнику, сполоснул пальцы и тоже заглянул в зеркало. Мое обветренное лицо вполне уместилось рядом с ее серебристыми глазами.

— Когда-то я скотину пас, — сказал я и обнял ее.

— Сегодня я, кажется, пол мыть не буду, — улыбнулась она.

— Это все неважно, — объяснял я. — Пол, огурцы, нельма… Что-то есть, конечно, важное, но что — я сейчас забыл.

— Да ты помнишь, — говорила Нина, прижимая мои руки к своей огромной белой груди. — Конечно, помнишь… Храм на воде.

Загрузка...