На Свентокшистской улице в Варшаве стоит низкий старый дом, при доме большой двор. Во дворе собираются дети, которых отправляют на лето в деревню, а в старом доме помещается контора «Общества летних колоний».
Детей отправляют под надзором воспитателей в колонии, и о каждой такой колонии можно было бы написать целую книжку.
Я расскажу вам, как жили в колонии в Михалувке еврейские мальчики. Я был у них воспитателем. Выдумывать я не стану, а расскажу только то, что видел и слышал.
Рассказ будет интересный.
Поезд уходит только через час, а десятки колонистов уже вертятся на вокзале, размахивают своими холщовыми мешками и с нетерпением ждут, когда их начнут ставить в пары и поведут в вагоны.
Тот, кто опоздает, в колонию не поедет, а потому и родители и дети начеку.
Вчера на Свентокшистской уже становились в пары, поэтому каждый знает, какой воспитатель вызовет его по тетрадке.
И ребята внимательно присматриваются: какой он, этот воспитатель, добрый или злой, можно ли будет лазить на деревья, бросать в белок шишками и по вечерам шуметь в спальне? Так, разумеется, думают только те, кто уже побывал в колонии.
Пока еще трудно сказать, почему одни мальчики умытые и опрятные, а другие — чумазые и одеты неряшливо, почему одни говорят громко и глядят весело и смело, а другие — испуганно жмутся к матери или норовят отойти в сторонку. Еще неизвестно, почему одних провожают мать и отец, братья и сестры и суют им пряники на дорогу, а других никто не провожает, и никто им ничего на дорогу не дает.
Через два-три дня, когда познакомимся, будем знать все. А пока давайте становиться в пары.
— Первая пара: Гуркевич и Краузе!
Никто не откликается!
— Нет их, — отвечают из толпы.
И уже кто-то просит, чтобы вместо того, кто не явился, взяли его ребенка: ведь он такой слабый! Не всех детей отправляют за город: бедных и слабых гораздо больше, чем мест в колонии. Солнца и леса хватило бы на всех, да вот денег на молоко и хлеб у Общества не хватает.
— Вторая пара: Соболь и Рехтлебен.
— Здесь! — кричит Соболь, энергично проталкиваясь вперед.
Раскрасневшийся мальчуган останавливается перед воспитателем, улыбаясь и вопросительно заглядывая ему в глаза.
— Молодец, Соболь! А ну-ка, скажи: ты озорник?
— Озорник, — отвечает Соболь со смехом и, обращаясь к провожающей его сестре, командует: — Все в порядке, можешь идти домой.
Восьмилетний мальчик, который в первый раз едет один в колонию и вот так сумел пробиться сквозь толпу взрослых, а сейчас стоит передо мной вымытый, улыбающийся, готовый в путь, обязательно должен быть молодцом и милым озорником. Так и оказалось. Он быстрее всех научился стелить постель и играть в домино, никогда не мерз, ни на кого не жаловался, просыпался с улыбкой и засыпал улыбаясь.
— Фишбин и Миллер старший, третья пара.
— Здесь, — быстро, словно испугавшись, отвечает отец Фишбина. Оба, и отец и сын, стоят совсем близко, — видно, беспокоились, как бы не пропустить свою очередь.
— Маленький Миллер и Эйно. Эльвинг и Плоцкий.
Гуркевич решил не спать всю ночь, чтобы не опоздать, а утром мать его едва добудилась и привела на вокзал полусонного. Он, единственный из всей группы, заснул в поезде.
Восьмая, девятая, десятая пара.
Толкотня, прощание, напутствия, просьбы.
— Не отходите, сейчас поедем.
Звонок.
Пара за парой, группа за группой мы проходим через вокзал на перрон и садимся в вагоны. Тот, кто порасторопнее, занимает место у окна и еще улыбнется родителям на прощание.
Второй звонок, третий.
Старшие запевают песню колонистов: про лес, про то, как незаметно летят веселые минуты. Поезд трогается.
— Шапки держать!
Когда едут в колонию, всегда кто-нибудь да потеряет по дороге шапку. Так уж повелось…
Не высовываться! Не толкаться! Не сорить!
Первые дни ребята часто будут слышать неприятное слово: «Нет!», пока не узнают, что и почему нельзя. Потом запретов становится все меньше, а свободы все больше. Даже если бы воспитатель и захотел, он не смог бы так мешать ребятам, как мешают им мать, отец, бабушка, тетя или гувернантка в богатой семье, — ему просто не хватило бы времени на все замечания, советы и увещевания. Поэтому детям в колонии веселее, чем их богатым сверстникам на роскошных курортах, где каждому малышу не дают веселиться столько взрослых.
Вот по соседним рельсам с грохотом пронесся поезд. Все испугались, отскочили от окон, а потом так и покатились со смеху.
Кто-то уронил на пол бутерброд — снова радость!
— Ой, какая маленькая лошадка! — кричат ребята, и все бросаются к окнам, чтобы взглянуть на диковинку.
А это обыкновенная большая лошадь, только она стоит вдалеке, на лугу, и поэтому кажется маленькой. Ребята понимают свою ошибку, когда видят далеко-далеко в поле маленьких человечков и маленькие домики.
Остановка. Ребята поют и машут платками.
Звенит смех, волшебный смех, который излечивает вернее самых дорогих лекарств и воспитывает лучше самого умного педагога.
— Сдавайте почтовые открытки и деньги! Первый по списку Гуркевич. Сколько у тебя открыток?
Гуркевич отдает на хранение десять грошей и четыре открытки. На этих открытках он будет раз в неделю писать родителям, что он здоров и хорошо проводит время.
У братьев Круков вместе двадцать грошей. Каждый получил на дорогу по четыре гроша от родителей и по шесть от дедушки.
— Скажите, пожалуйста, господин воспитатель, ведь, правда, картошка растет в земле?
— Конечно. А что?
— Да вот он показал мне в окно какие-то листья и говорит, что это картошка. А ведь картошка растет в земле — значит, ее не видно.
— Скоро сами увидите, как растет картошка, — теперь некогда. Фридман, сколько у тебя открыток?
— Только две. Папа с мамой сказали, что довольно и двух. А денег совсем нет.
Фридман солгал: он утаил монетку в четыре гроша, которую ему дал на прощание старший брат.
Отец Фридмана много путешествовал: был в Париже, в Лондоне, даже собирался в Америку. Но нигде он не нашел счастья и снова вернулся на родину, где много-много булок должен испечь для других, чтобы заработать на буханку хлеба для своих ребят.
И трудно сказать, в каком из больших городов маленький сын пекаря научился не доверять людям и никому не отдавать на хранение медных монеток в четыре гроша. Только несколько дней спустя он принес воспитателю свое скромное достояние, а потом время от времени спрашивал: «Ведь мои четыре гроша у вас, правда?»
— Далеко еще? — спрашивают дети. Они торопятся в лес, на реку, в поле — ведь те, кто побывал уже в колонии в прошлом году, рассказывают чудеса.
Говорят, в колонии есть большая веранда; что бы это такое могло быть — веранда? На всех, на сто пятьдесят ребят, там только четыре комнаты, — какие же это должны быть громадные залы!
Мы проезжаем по мосту. Этот мост совсем не похож на тот, что соединяет Прагу с Варшавой(1). Этот мост красивее, гораздо красивее. — (1) Прага — предместье Варшавы, расположенное на правом берегу Вислы. —
— Ребята, выходим! Мешок, шапку никто не забыл?
— Никто! — отвечают ребята хором.
На вокзале нас уже ждут двенадцать телег, устланных соломой и сеном.
— Осторожнее на телегах, смотрите, чтобы у кого-нибудь нога в колесо не попала!
— Я послежу, господин воспитатель.
— Ладно. Поехали!
Солнышко весело встречает бледных ребятишек. Спасибо тебе, доброе солнышко, и зеленый лес, и веселая лужайка! Спасибо вам, крестьянские дети, за то, что выбегаете из своих хат и приветствуете улыбкой наши устланные сеном телеги!
— Далеко еще, господин воспитатель?
— Ой, вон наш лес чернеется. Уже и поляну видно!
А вот и мельница, и дома, и, наконец, колония!..
— Ура! Да здравствует колония Михалувка!
Значит, вот она какая, веранда?
Ребята выпивают по кружке молока и — за работу.
Моются с дороги, одевают белые колонистские костюмы. Больше всего их смешат забавные полотняные шапки, похожие на поварские колпаки. Теперь все выглядят одинаково. Малыши гордятся своими штанами с помочами.
— Господин воспитатель, а когда нам дадут носовые платки?
— Платки — завтра, а теперь сложите свою одежду в мешки, мешки за спину — и марш на склад! Раз, два, левой! Там спрячут ваши мешки на четыре недели.
Все так странно и ново, все так не похоже ни на Гусью, ни на Крахмальную, ни на Драконову улицу…
Одноэтажный дом в лесу, ни двора, ни сточной канавы. Какие-то странные деревья с колючками. Кровати стоят не у стены, а рядами, не в маленькой комнатушке, а в большом зале, вроде того, где свадьбы играют. На обед дали какой-то зеленый суп, а потом молоко. Полотняные шапки и штаны с помочами. Вечером моют ноги в длинном железном корыте. В постели надо спать одному, подушка набита соломой. И окна открыты, — ведь вор может забраться! А мама с папой далеко.
И Левек Рехтлебен в первый же вечер расплакался.
Правда, плакал он недолго, потому что как не уснуть после дня, полного таких необыкновенных событий!
Но и на другой день, когда после завтрака осталось немного свободного времени, Левек снова стал плакать.
Домой!
Почему Левек хочет домой? Может быть, Левек голоден?
— Нет, не голоден.
Может быть, ему холодно?
— Нет, не холодно.
Может быть, боится один спать?
— Нет.
Может быть, дома у него больше игрушек?
— Нет, дома совсем нет игрушек.
Левек знает, что тут хорошо, ему об этом и двоюродный брат и мальчишки со двора говорили, но дома — мама.
Ну ладно: Левек поедет домой, только завтра, потому что сегодня суббота, а в субботу уезжать нельзя. Но и в воскресенье Левек не смог уехать: брички не было. Но завтра, завтра-то он уж наверняка уедет.
В понедельник Левек не плачет, но все еще хочет домой.
— Ладно, поедешь после обеда, только, если ты вернешься домой, мама будет огорчена.
— Почему мама будет огорчена?
— Потому что она должна будет оплатить дорогу.
А отец как раз сейчас не работает, — мастер уехал, — мама больна, потому что родилась маленькая сестричка, и доктор дорого стоил.
Левек тяжело вздохнул и согласился играть в домино.
А вечером он снова принимается потихоньку плакать, но вдруг вспоминает, что на вокзале на нем была новая шапка, которую отец взял с собой домой. Отец, наверное, потерял новую шапку, а шапка стоила полтинник. И Левек диктует письмо к отцу: домой ему не хочется, он не плачет и по дому не скучает, потому что ему хочется быть здоровым и чтобы у папы не было неприятностей. А что с шапкой?
Отец написал в ответ, что шапка цела и что он принесет ее на вокзал.
Левек много раз брал у воспитателя письмо отца и снова отдавал его на хранение, он совсем перестал собираться домой, и колония ему нравилась все больше и больше.
Но один раз у Левека случилось горе: он потерял носовой платок. И как не потерять, когда карманы у него всегда набиты камнями и шишками! Платок скоро нашелся.
А в другой раз Левек ходил весь день как в воду опущенный, но уже по своей вине: вечером в спальне он свистел и щелкал пальцами. Когда на другой день за завтраком спросили, кто вчера свистел в спальне, Левек сразу сам признался.
— И щелкал пальцами, — добавил он и показал, как щелкал.
Левек загорел, прибавил в весе целых три фунта, и когда уезжал домой, то пообещал, что на будущий год снова приедет и тогда уж ни разу не заплачет…
де сто пятьдесят мальчишек, там война. Где война, там должна быть крепость.
От прежней крепости за лесом почти ничего не осталось, потому что она была низкая и маленькая. Теперь будут заново построены четыре боковых форта, высокий вал для госпиталя, площадка для военнопленных и окопы. А два главных вала, которые защищают вход в крепость, должны быть не меньше четырех локтей в вышину.
У нас двенадцать лопат. Землекопы сбрасывают куртки, засучивают рукава и принимаются за работу. Каждые десять минут рабочие сменяются.
Силачу Корцажу и старшему Пресману поручен первый форт; Херцман с Фриденсоном и Плоцкий с Капланом, в две лопаты, трудятся над вторым; Грозовский, Маргулес, Рашер и Шидловский насыпают крепостной вал.
Ребята поменьше и послабее строят боковые форты. Безногий Вайнраух на костылях несет вахту в левой части крепости, следит, чтобы Беда не подрался с товарищами, — всякое бывает за работой.
Повозки нам сделал Юзеф: распилил на куски доски, просверлил дырки и продел в них веревки; неказисты повозки, зато прочные. А экономка, добрая госпожа Папеш, дала несколько старых ведер под песок.
Все шишки — боеприпасы — пока идут в общую яму, после их поделят поровну между воюющими сторонами.
Из деревни пришли маленький Ясек с Зосей и Маня с беленьким Стахом. Они помогают собирать шишки.
Туда, где работа не ладится, спешат на подмогу новые партии рабочих.
Горн. Десять минут прошло. Вторая смена берется за лопаты.
Для утрамбовки земли хороши большие камни. Направление, длину и ширину рвов указывают бечевки, натянутые между колышками, вбитыми в землю, а чтобы выровнять вал, берут длинную доску, горизонтально кладут ее на землю и водят ею вверх и вниз; доска срезает песок, точно острый нож. Остается утоптать вал босыми ногами.
Сегодня только начало работ, а продлятся они недели две.
Раз, два… Все дружнее поднимаются и опускаются лопаты. Стой! Отдых.
Прибывает последний транспорт камней, ссыпают в яму последние пригоршни шишек. Ребята снова надевают куртки, усаживаются подле крепости и слушают интересный рассказ о маленьком итальянце из хорошо знакомой всем книжки Де Амичиса(1). -(1) Автор имеет в виду книгу известного итальянского писателя Де Амичиса (1846–1908) «Сердце». -
Скоро четыре. Рабочие становятся парами и с инструментами на плечах под звуки веселого марша возвращаются домой, чтобы подкрепиться. Дежурные выносят на веранду тазы с водой и полотенца. Полдник нравится всем.
Да и как не понравиться! Ведь сегодня яичница с картошкой! Одни сгребают яичницу в сторону и едят сначала картошку — она не такая вкусная, а яичницу оставляют на закуску. Другие, менее дальновидные, едят сначала яичницу, а потом уж картошку. И, наконец, третьи не без основания утверждают, что самое лучшее есть все вместе, потому что тогда у картошки такой вкус, как у яичницы. Каждый способ имеет своих сторонников и противников, и за столом не смолкают оживленные споры. Иногда за решением спора обращаются к сторожу: он человек взрослый, опытный и, наверное, лучше знает, как есть яичницу с картошкой. Кое-где спор переходит в ссору, а если уж говорить начистоту, кое-кто пытается убедить соседа с помощью кулаков. Вот какие удивительные в колонии нравы…
А вечером разразилась гроза.
Вслед за молнией ударил гром, и лес отвечает сердитым шепотом. Оконные стекла беспокойно дрожат; ветер бьет по стеклу крупными дождевыми каплями.
Казалось бы, ребятам должно быть страшно — гроза в лесу. Но они спокойно засыпают: они знают, что в колонии не случится ничего плохого. Может быть, кто и вздрогнет при раскате грома, но вот уже все спят, утомленные работой и спорами о том, как есть яичницу с картошкой.
А на другой день снова светит солнце. После ливня валы стали ниже, но зато прочнее. Малыши тоже получили лопаты и копают под надзором старших. Корцаж присматривает за маленьким Вайцем, Фромом и Фишбином. Фриденсон копает с Наймайстром, который всегда кашляет. На помощь прибывают Ротберг и Кулиг.
Из Костельных Заремб пришла мать с бледным мальчиком, который учится на раввина. Она хочет посоветоваться насчет здоровья сына: ей говорили, что в колонии слабые дети становятся сильными. Она удивлена, что мальчики так тяжело работают, а такие веселые.
А колонисты веселы потому, что спят на соломе и пьют молоко, и потому, что так чудесно пахнет лесом и светит солнце…
Когда через неделю земляные работы заметно продвинулись, пришло время подумать о строительстве железной дороги. Юзеф дал ребятам негодную метелку и старые грабли.
Железнодорожная насыпь, аккуратно выложенная камнями и палочками, тянется до самого шоссе. Стрелочник — Сикора, потому что у него больное сердце и он не может бегать; паровоз — Гудек Гевисгольд, потому что он свистит как настоящий паровоз.
На стройке скопилось много леса, — как бы не случился пожар. Пришлось организовать пожарную команду.
Каски сделали из носовых платков.
Каждая дружина получает флажок и горн. Есть и лестница, и тачка, и веревки, а вот резинового шланга нет, и его заменили длинным корневищем.
Господин Мечислав сложил в поле большущую печку с высокой каменной трубой. Ребята натаскали хвороста и устроили пробный пожар.
В разных местах располагаются пять пожарных дружин. Каждая дружина — под деревом, на дереве — сторожевая вышка.
Из трубы уже валит дым, трещат сухие ветки. Мчатся дружины, выстраиваются пожарники с топорами, подкатывает первое ведро воды, запряженное четырьмя ретивыми мальчишками.
А полиция с криком разгоняет зевак:
— Куда лезете? Назад!.. Тебе чего надо?
Совсем как на настоящем пожаре!..
«Господин воспитатель, он толкается… бросается песком… взял мою ложку… не дает играть… дерется… мешает!»
Где сто пятьдесят мальчишек, там каждый день тридцать ссор и пять драк; где ссоры и драки, там нужен суд. Суд должен быть справедливым, пользоваться авторитетом и доверием. Такой суд у нас в Михалувке.
Судей трое, — ребята выбирают их голосованием. Голосование проводится каждую неделю. Вот на таблице результаты выборов.
Как мы видим, только на третью неделю ребята остались довольны своими судьями: они переизбрали их и на четвертую неделю.
Заседания суда происходят в лесу или на веранде, судьи сидят за столом на стульях, обвиняемые и свидетели — на длинной скамье. Публика стоит за скамьей. Судебные исполнители следят за порядком. Воспитатель, который является и прокурором (обвинителем) и адвокатом (защитником), записывает все в толстую тетрадь в черной обложке. После слушания дела судьи идут совещаться; об объявлении приговора оповещает звонок.
Фишбин бросил камнем в Ольшину и попал ему в ногу. Правда, он ушиб его не сильно. Но Ольшина заплакал.
— Ты бросил камнем в Ольшину?
— Нет.
— Но ведь все видели, что Ольшина держался за ногу и плакал?
— Не бросал я, и Ольшина не плакал.
Начинается допрос свидетелей. Суд предупреждает, что ложь сурово карается. Установили время и место преступления, число и фамилии свидетелей.
— Ты бросил камень?
— Нет.
Повторный допрос свидетелей подтверждает, что Фишбин безо всякого повода бросал в Ольшину шишками и камешками.
— Ты бросал в Ольшину шишками?
— Да, шишками бросал.
— Почему?
— Потому что у меня было много шишек и я не знал, что с ними делать.
— А почему ты не бросил их на землю?
— Мне жалко было.
В публике смех.
— Ты уверен, что среди шишек не было камней?
— Не знаю.
Суд, принимая во внимание юный возраст Фишбина, приговорил его к десяти минутам «карцера».
Иногда в суд обращаются обе стороны, как это видно из следующего дела.
Распря возникла во время утренней уборки.
— Это было так: я стелил постель, а он меня толкнул. Тогда и я его толкнул, а он бросил на пол мою подушку. Я поднял свою подушку, а он меня ударил.
— Неправда! Я стелил постель, а он пнул мою подушку. Я его толкнул, а он первый меня ударил.
— Ах ты, врун!
— Это ты врун!
— На суде ссориться нельзя. Ты бросил на пол его подушку?
— Потому что он первый…
— Прошу ответить: да или нет?
— Да, но он первый!
— Свидетели есть?
— Все видели!
— Все видеть не могли.
Суд просит назвать двух свидетелей.
— Кто стоял близко и видел?
— Не знаю.
— Ты его толкнул?
— Когда я стоял и стелил постель…
— Знаем. Прошу ответить коротко: да или нет?
— Нет.
— Ах ты, врун!
— Прошу тише! В суде ссориться нельзя.
Кровати спорящих сторон стоят рядом. Кто кого первый толкнул, нарочно или не нарочно, ввиду отсутствия свидетелей установить невозможно. Поэтому не лучше ли помириться, чем ждать приговора, ведь осудят, наверное, обе стороны, раз обе стороны сознаются, что дрались.
Ну конечно, при таких обстоятельствах лучше помириться.
А вот дело с кровопролитием. Здесь о полюбовном соглашении, разумеется, не может быть и речи.
Заключение врача гласит:
«У обвиняемого Фляшенберга распухла правая щека, на лице имеется семь царапин: одна около носа, одна около уха, три на щеке и две на подбородке. Кроме того, две царапины на левой руке.
У обвиняемого Заксенберга синяк на лбу величиной с монету в четыре гроша, расцарапан нос и на левой щеке царапина длиной в два сантиметра».
Начала боя никто не видел, но ход его известен со слов многочисленных свидетелей.
Обе стороны очень хотят помириться, но, поскольку сохранились кровавые следы потасовки, воякам приходится отсидеть по пятнадцать минут под арестом.
По некоторым вопросам с обвинением выступает сам прокурор воспитатель.
На скамье подсудимых Плывак и Шидловский.
Плывак и Шидловский ушли в поле, далеко за границы колонии, не слыхали звонка и опоздали на завтрак.
— Разве они не знали, что уходить дальше рощи запрещено? Ведь они могли заблудиться, утонуть в реке, их могли забодать коровы, покусать собаки! Разве они не знали, что на завтрак нельзя опаздывать, потому что после завтрака мы идем купаться? И зачем они так далеко ушли, когда и тут достаточно места для игры?
Плывак и Шидловский пошли в поле за цветами.
— Господа судьи! Обвиняемые без сомнения провинились. На завтрак, обед, полдник, ужин нельзя опаздывать, не могут ведь сто ребят ждать одного или двоих. Не можем мы каждого искать и тащить к столу. Для этого есть звонок, и к звонку надо прислушиваться. Значит, следует их наказать, но… Плывак и Шидловский пошли в поле за цветами. В городе не разрешается рвать цветы, а здесь можно. Они так обрадовались, что забыли о еде. Плывак в колонии первый раз. Шидловский был в Цехоцинке, но там мало цветов. Так, может быть, для первого раза простим?
И судьи после короткого совещания выносят оправдательный приговор.
Всего приятнее шуметь вечером, когда лежишь в постели.
Может быть, это даже и не так уж приятно, потому что хочется спать и глаза сами слипаются, но почему не попробовать, раз нельзя?
«Если я громко свистну, крикну, замяукаю или пропою петухом, воспитатель рассердится и всем станет смешно. Спальня большая, в спальне темно, кроватей тридцать восемь, — воспитатель не узнает, кто свистнул. А я завтра буду хвастать — вот какой я храбрый и хитрый! Шумел больше всех, а он меня не поймал!»
Так думают ребята до тех пор, пока сами не убедятся, что воспитатель никогда не сердится и вовсе не хочет выслеживать тех, кто шумел, а дурачиться по вечерам запрещает только потому, что дети должны спать девять часов и вставать в шесть утра веселыми и бодрыми.
Вчера вечером в спальне был шум. Сегодня каждый предстал перед судом, чтобы ответить на вопрос, не кричал ли он, не мяукал ли, не хлопал ли в ладоши.
Все говорят «нет», все отпираются. Только двоих воспитатель вчера поймал с поличным, и эти двое, Вайц и Прагер, попали на скамью подсудимых.
— Как их наказать, господа судьи? Наказание должно быть строгим. Они не только сами не спят, но и другим спать мешают. Вина их велика. Как же мы их накажем, господа судьи? Но, прежде чем ответить на этот вопрос, мы должны задать себе другой, еще более важный: разве вчера вечером в спальне шумели только эти двое, Вайц и Прагер? Нет, их было гораздо больше.
Прокурор разложил на столе план спальни и медленно заговорил:
— Шумели около окна, где стоят кровати Каплана, Беды, Плоцкого и Шидловского. Шумели в среднем ряду, где спят Вайнраух, Грозовский, Стрык, Фром и Завозник. Шумели около второго окна в первом ряду, где, как это видно из плана, спят Фляшенберг, Фишбин, Роткель и Плывак. Смеялись и хлопали в ладоши там, где стоят кровати Альтмана, Лева, Вольберга и Адамовского, и, наконец, кто-то свистел в том углу, где спят Наймайстер, Заксенберг и Пресман. Мы спрашивали всех, но никто не сознался.
Прокурор замолчал.
Многие в публике опустили глаза.
Покраснел даже один из судей, когда услыхал свое имя.
— Почему вчера удалось заметить только Вайца и Прагера? Потому что они не сумели спрятаться. Почему только они двое не сумели спрятаться, когда все остальные сумели? Потому что они не озорники, а может быть, они просто не знали, что шуметь в спальне по вечерам строго запрещено. Разве мы вправе наказывать этих ребят, когда другие, более виновные, — потому что они оказались хитрее и солгали перед судом, — останутся без наказания? Виноваты все, вся спальня, все тридцать восемь человек, потому что виноваты и те, кто слышал, что сосед шумит, и не остановил его. Поэтому я предлагаю, господа судьи, Вайца и Прагера оправдать и наказать всю группу: Грозовский не будет вам сегодня вечером играть на скрипке.
Долго суд совещался, и приговор гласил:
«Вайцера и Прагера оправдать. Грозовский пусть сегодня играет, потому что шум в спальне больше не повторится».
И ребята сдержали слово.
ывает, что какое-нибудь необычайное происшествие будит всю спальню сразу. Например, неосторожный воробей влетел в окно или полевая мышь забрела по ошибке в дверь. Ну, кто станет спать, когда происходят такие события? Все как один вскакивают с кроватей, лезут на окна, и начинается охота. Однако подобные происшествия случаются редко.
Обычно без четверти шесть слабый шорох возвещает о пробуждении спальни, и, если немного погодя воспитатель бросит в спальню взгляд из окна своей комнаты, он и без часов знает, что пора вставать.
В углу собралось выборное начальство и оживленно обсуждает вывешенный распорядок дня: кто сегодня дежурит, кому после завтрака идти на перевязку, потому что во время игры в лапту он ссадил себе коленку; обсуждаются предстоящее купание и кросс, прогулка в ольховую рощу и письма домой.
Кто-то разглядывает цветы на окне, не подросли ли за ночь. Один мальчик, сидя на кровати, чиркает кремнем о кремень и удивляется, что нет искры, а сосед объясняет ему, в чем тут дело. Двое ребят гоняются друг за другом между кроватями, стараясь при этом не очень шуметь.
И вдруг кто-нибудь крикнет: «Воспитатель смотрит!» — и все ныряют в постели.
По утрам тоже нельзя шуметь в спальне, но не так уж нельзя, потому что все равно скоро вставать.
Многие еще под одеялом спустили рубашку до пояса, чтобы по первому сигналу вскочить и занять кран в умывальной.
Из десяти кранов самые лучшие — средние; из двух последних вода льется тонкой струйкой, а из двух первых бьет слишком сильно и брызгает. А вода холодная, колодезная.
— Первый ряд, вставать!
Никто не замешкался. Бегут, громко шлепая босыми ногами. Кто-нибудь поскользнется на каменном полу умывальной — все засмеются, и он смеется.
— Господин воспитатель, он у меня мыло взял!
— Хочешь подать на него в суд?
— Нет.
Торопятся, потому что второй ряд с нетерпением ждет своей очереди и до завтрака столько еще надо успеть!
— Второй ряд, вставать!
Торопятся, потому что Юзеф не любит, когда зря расходуют воду, а с ним надо жить в мире: он дает ребятам метлу и грабли.
— Третий ряд, вставать! Мыть лицо, шею, уши, нос, глаза. Того, кто плохо умоется, я отправлю мыться во второй раз.
Третий ряд бежит к кранам, второй вытирается и одевается, первый стелет постели.
Нелегкое это дело — стелить постель! Надо встряхнуть простыни, разровнять солому в матрасе, аккуратно постелить одеяло и положить подушку, легонько прислонив ее к спинке кровати, потом повесить на спинку полотенце. Каждый старается сделать все это как можно лучше, чтобы потом с гордостью спросить:
— Господин воспитатель, хорошо?
Младшим помогает дежурный; только маленький Адамский отказывается от помощи, и в награду за добросовестную работу он назначен старшим по полотенцам.
В спальне, когда стелют постели, как и во время умывания, всегда кто-нибудь кому-нибудь да помешает — и получает по шее.
— Господин воспитатель, он дерется!
— Хочешь подать на него в суд?
— Нет.
— Тогда бегом на веранду!
Утром у всех хорошее настроение, и потому все охотно прощают своих врагов.
Спальня пустеет, все бегут на веранду.
Ребята молятся быстро, быстро переворачивают страницы молитвенника — «сидера».
Звонок.
— Сегодня моя очередь, господин воспитатель, — мне горбушку!
В хлебе самое вкусное — горбушки, поэтому ребята получают их по очереди.
Ох, как жалко, что у ковриги только две горбушки!
Ребята сидят за столами, дежурные разносят молоко.
В речку смело окунуться,
Чтобы чистыми вернуться,
Левой, правой,
Всей оравой
Дружно мы идем…
Левой, правой,
Всей оравой
Дружно мы идем…
Вот так поют ребята, шагая парами по полянке, мимо дома, по усадебному двору, через сад и луг, мимо мельницы — на речку.
Раз-два! Мыла не жалея,
Мы намылим руки, шею!
Солнце греет,
Ветер веет,
В речку мы нырнем!
Солнце греет,
Ветер веет,
В речку мы нырнем!
Большое, ясное, доброе деревенское солнышко смотрит с ласковой улыбкой на детей, слушает их пение и не спрашивает, кто они, откуда пришли; гладит, разрумянивая золотыми лучами их бледные лица.
Стыдно холода бояться,
Надо смело закаляться!
Ловки, прытки,
Точно рыбки,
Вместе поплывем!
Ловки, прытки,
Точно рыбки,
Вместе поплывем![1]
Купание — это тысяча взрывов смеха, тысяча радостных возгласов, сотня занимательных сценок и, по крайней мере, десяток происшествий.
— Господин воспитатель, что это?
Вот так диво — курица с цыплятами! Тот, кто еще не бывал в деревне, видит цыплят впервые.
Поймать бы одного такого пушистенького и подержать хоть минутку! Да воспитатель не разрешит… Такой несносный, скучный человек этот воспитатель!..
Ну, тогда хотя бы рассмотреть как следует вблизи. И пары разбегаются.
— Господин воспитатель, он не идет в паре!
— Ты хочешь подать на него в суд?
— Нет.
Идем дальше.
— Господин воспитатель, а это что?
Другое чудо — на крыше дома гнездо аиста на колесе от телеги, и сам хозяин гнезда — аист.
Такой большой птицы ребята еще не видывали, больше индюка.
— Словно воздушный шар! — восклицает кто-то…
А теперь — как страшно! — надо разойтись на узкой тропинке со стадом коров. Мы встречаемся с ними каждый день.
Коровы останавливаются и глядят с любопытством на белые блузы и белые полотняные шапки ребят. Некоторые поворачивают морды и поглядывают искоса, словно думают про себя: «Однако эти маленькие человечки очень забавные существа. Как им, беднягам, должно быть, неудобно ходить на двух ногах».
По дороге на речку ребята в первый раз видят плуг и борону. Они видят, как доят коров. И наконец — диво-дивное, чудо-чудное! жеребенка.
Маленькая лошадка бежит рядом с бричкой, а в бричке господин в чиновничьей фуражке и возница. Несколько мальчиков не удержались и побежали за бричкой, потому что жеребенок в тысячу раз красивее коровы и аиста.
— А ты кнутом их, кнутом! — говорит вознице господин в фуражке.
Мальчики остановились в удивлении, притихли, приуныли, словно припомнили что-то.
— Маленькая лошадка, которой вы так обрадовались, дочка большой лошади, — объяснил воспитатель, — а господин, который велел вас ударить кнутом, неумный человек.
Господин в чиновничьей фуражке покраснел и ничего не сказал.
Мы идем дальше.
По правой стороне дороги тянется канава, и в ней полно незабудок. Однажды Флекштрумпф, собирая цветы, попал по пояс в грязь и вернулся домой весь перепачканный, мокрый и злой.
Около речки растет камыш, из которого получаются отличные пищалки. В Варшаве камыш надо покупать на рынке, а тут знай себе растет, и никто его не сторожит.
На пригорке около речки пары разделяются, и все становятся в одну шеренгу, чтобы, когда выкупаешься, легче было найти одежду.
— Рыбы, рыбы!
Маленькие, тоненькие, как спички, а живут; шмыгают у самого берега, и никак их не поймаешь: ни рукой, ни шапкой, ни сачком из носового платка.
— Вот они, вот!.. И тут, и тут!
Почему воспитатель не влезет в воду и не поймает хоть одну: ведь на него бы никто не рассердился, ему все можно. А он стоит и смотрит.
Ах, кабы удочку! У Янека из деревни есть крючок, он готов его продать за два гроша. А у Фрома есть волосы из конского хвоста — на леску. Удилища — на каждом кусту. Но что толку, если воспитатель не хочет дать два гроша!
Огорченные ребята принимаются мастерить лодки из коры и спускать их на воду. Самые лучшие лодки делает Вольберг: он выстругивает их осколком стекла как перочинным ножом.
Купаются сначала самые озорные. Они подолгу сидят в воде, брызгаются, барахтаются, меряются силами, дают друг другу подножку, кувыркаются, ныряют и могут пробыть под водой почти так же долго, как Янек и другие деревенские мальчишки.
Тот, кто не выйдет из реки по сигналу, получает полотенцем по спине. Поэтому ребята бегут во всю прыть, но некоторые нарочно падают, чтобы снова, «на минутку», войти в воду — смыть песок.
После озорников купаются спокойные ребята, и, наконец, Вайнраух, маленький Адамский и те, кто кашляет по ночам.
После купания все переходят по мостику без перил на другой берег. Кто-нибудь нарочно раскачивает доску, и тогда переходить очень страшно.
На другой стороне реки бесконечный луг. Направо он тянется до самого болота, где растут невиданные цветы, налево — до леса — до темной полоски вдали.
Здесь можно было бы устроить не одну, а тысячу площадок для лапты, пробегать не час, а тысячу часов.
Маленький круглый мячик, правда, ты любишь детей? А они-то тебя как любят!
а всем белом свете, когда люди садятся обедать, ложки и вилки уже лежат на столе; в Михалувке иначе, и на это имеются свои причины. В Михалувке есть новые ложки и старые; ложки похуже — железные, потемневшие, и получше — массивные, оловянные. Но главное — это вилки. Есть вилки красивые, новые, с железными черенками, а есть старые, у которых зубцы уже немного погнулись или один стал короче, обломался. А самая красивая вилка в колонии, а может быть, и на всем свете это вилка с четырьмя ровными зубцами и белым роговым черенком.
И нет ничего странного в том, что Беда взял себе вилку Рашера, и тогда Рашер обменял свою, похуже, на вилку соседа с железным черенком. Потерпевший требует свою собственность обратно, — спор ссора, жалобы; того и гляди начнется всеобщее переселение ложек и вилок, а потом будет пролит суп, и, чего доброго, возникнет драка. Ведь на веранде за каждым из четырех столов тридцать восемь мальчишек, а у каждого мальчишки две руки, которыми он готов защищать свое имущество.
Вот почему приборы раздаются только тогда, когда все уже сидят на своих местах.
— Сегодня красивые вилки получаем мы.
Вилки раздаются справедливо, по очереди, так же, как горбушки.
Если вы думаете, что обед в колонии — это тихий, скучный, вежливый варшавский обед, вы ошибаетесь.
— Господин воспитатель, правда, ведь фунт пера такой же тяжелый, как фунт олова?
— Правда.
— Ну, видишь?
Здесь обсуждаются важнейшие события дня, здесь мирятся те, кто был в ссоре, и порывают дружбу недавние друзья.
«Правда, в сосне, на которую вчера мячик залетел, беличье дупло?.. А в орловском лесу есть волки?.. А можно отправиться туда за грибами?.. А бывают рыбы, которые могут проглотить человека?»
Такие беседы ведутся обычно за обедом. Но есть и особые обеды — я назвал бы их военными, шашечными, экскурсионными, — когда обсуждается только один вопрос, когда всю колонию волнует одна тема.
Сегодняшний обед можно назвать «садовым».
Во-первых, Пергерихт, собирая букет, обжегся крапивой.
Чего только не бывает на белом свете! Все знают, что кипятком можно обвариться, что собака кусается, а лошадь лягается, но чтобы листья кусали босые ноги, это уж что-то совсем невиданное.
И Пергерихт скорее удивлен, чем огорчен.
Кроме того, мальчики узнали, что можно посадить сад на вате, на самой обыкновенной вате, которую кладут в ухо, когда оно болит. Нужно только разложить вату ровным слоем на тарелке, смочить водой и насыпать цветочные семена, горох или фасоль.
Ребята ни за что бы не поверили, но как тут не поверишь, когда своими глазами видел?
Но, может быть, так бывает только в колонии, в этой стране чудес?
— А в Варшаве тоже будет расти?
— А как же? На любой улице, в любой квартире.
Ребята радуются: так приятно иметь свой сад, хотя бы совсем маленький, хотя бы в тарелке, но зато без ворот, у которых стоит сторож и не впускает бедно одетых детей.
Я назвал бы сегодняшний обед «садовым» еще и потому, что на столах в первый раз появились букеты цветов. Они занимают много места, а ведь есть их нельзя, значит, они вовсе не нужны. Ребята должны решить, хотят ли они, чтобы за обедом на столе стояли цветы, и, если хотят, надо выбрать старшего по цветам, чтобы он выносил букеты на веранду, как выносят тазы для умывания и как маленький Адамский выносит полотенца.
Суп и мясо съедены.
— Пожалуйста, господин воспитатель, мне еще морковника!
— Стой, брат, а кто вчера не ел кашу с молоком?
— Я теперь всегда буду есть.
— Посмотрим.
Сладкий морковник — любимое лакомство и могучее оружие в борьбе с капризами за столом.
— Недаром один великий ученый написал в своей толстой книжке: «Не следует давать морковник тому, кто не ест каши с молоком».
— Неправда, никто этого не писал.
— А ты откуда знаешь, что неправда? Ты что, все толстые книжки на свете прочел?
— Нет, не прочел.
— Ну, вот видишь!
После обеда Бромберг спрашивает:
— Скажите, пожалуйста, а еще что-нибудь будет?
— А как же, мороженое и сигары.
И все смеются над Бромбергом.
Вайнраух доволен, что ходит на костылях. Его ранили на улице и потом в больнице отняли ногу. Он охотно рассказывает о врачах в белых халатах и о сестрах в больших белых чепцах. Хорошо ему было в больнице, хорошо ему и теперь, в колонии. Добрая экономка всегда чего-нибудь да подложит на тарелку, и уже не одна проделка сошла Вайнрауху безнаказанно.
— Господин воспитатель, Вайнраух дерется!
— А что он меня дразнит «хромоножка» и «хулиган с Крахмальной»?..
И Вайнраух смеется, потому что знает, что дело выиграно. А трахнуть кого-нибудь по затылку, да так, чтобы у того искры из глаз посыпались, — это его любимая шуточка, доказательство нежной дружбы.
В больнице Вайнраух научился играть в шашки, а потом дома сделал себе шашки из картона и пробок. Картон у него всегда есть, потому что он клеит коробки для магазинов, а пробки он нашел во дворе и раздобыл у товарищей.
Когда надо было разбить ребят на группы для шашечного турнира, сделать это поручили Вайнрауху.
Турнир длился только два дня, но готовились к нему долго. Каждый день с обеда до полдника играли в шашки.
Одни ребята еще только учились играть, другие — тренировались. Труднее всего научиться обращаться с «дамкой», понять ее роль и права на шашечной доске.
— Можно есть «дамку»? Можно брать «дамку» за «фук»? Может «дамка» перескакивать через две шашки? А последняя шашка обязательно должна стать «дамкой»?
Вайнраух учил, объяснял и играл с каждым на пробу, а потом записывал его в группу — плохо, посредственно, удовлетворительно, хорошо или отлично играющих; иными словами, ставил кол, двойку, тройку, четверку или пятерку.
Как видите, это была большая и трудная работа, и у Вайнрауха, который старался выполнить ее на совесть, уже не оставалось времени на то, чтобы ругаться и драться.
Когда все ребята были разбиты на группы, начался турнир. Колы играли с колами, двойки с двойками. Силы были равными. Из трех решающих партий между Завозником и Фихтенгольцем первая длилась очень долго и была признана ничьей, и только две следующие выиграл Завозник.
В группе играющих посредственно победителем вышел Дессен. Борьба Лиса с Крышталом три раза кончалась вничью. Плоцкий с Кулигом сыграли четыре партии.
Но самой интересной была, конечно, борьба мастеров, таких, как Альтман, Тамрес, Вайнраух. Много замечательных комбинаций разыгрывалось на шашечной доске, долго и сосредоточенно обдумывался каждый ход. Наконец бесспорным победителем шашечного турнира — без возражений со стороны побежденных — был признан не Вайнраух, а Тамрес, потому что он победил всех играющих на «отлично».
Может быть, в будущем году победит Вайнраух? Но нет, на будущий год ему исполнится тринадцать лет, и он уже будет слишком большим: ведь колонии только для детей. Поэтому, когда Вайнраух уезжал из колонии, он, высунувшись из повозки, долго махал шапкой и кричал:
— Прощай, колония, адье, Михалувка!
Я часто встречаю хромого Вайнрауха в Варшаве. Он кланяется мне и весело улыбается; наверное, ему при этом вспоминаются шашечный турнир, аист и сладкий морковник.
Утром пекарь привозит хлеб и письма с почты. Письма раздаются только после завтрака. Потому что тот, кто получил письмо, от радости уже не хочет пить молоко, а тот, кто не получил письма, тоже не пьет молока — от огорчения. А ведь открытка стоит шесть грошей, то есть почти столько же, сколько фунт хлеба. Поэтому вести из дома приходят не так уж часто.
Рубину мать пишет:
«Дорогой сыночек, мы очень рады, что ты купаешься и не тоскуешь по дому. Будь вежливым и послушным, играй и отдыхай хорошенько и возвращайся здоровым и хорошим к любящей тебя маме».
Таких писем, написанных по-польски и без забавных ошибок, не очень много. Но разве не то же самое хотел сказать отец Боруха, когда писал ему:
«Дорогой сын Борух! Уведомляю тебе, что мы, слава богу, здоровы, чего и тебе того же желаем. Поклон от отца с матерью. Будь послушный и, что тебе скажут, чтобы точно выполнил. Обнимаем тебе издали».
А в четверг после обеда ребята пишут в Варшаву, разумеется, только те, кто умеет писать.
— Господин воспитатель, напишите мне, пожалуйста, письмо.
— Что ж тебе написать?
— Не знаю.
— Напишу, что ты озорник и дерешься.
— Не надо… Напишите, не плакал ли Осек, что я у него взял помочи.
— А ты взял у Осека помочи?
— Мама велела, потому что мои штаны рваные, а у него с помочами.
— Так, может быть, лучше спросить, не плакал ли Осек, что ты у него штаны взял?
— Ладно, спросите…
Херш написал по-еврейски:
«Моим дорогим родителям. Во-первых, пишу, что я здоров, и мне хотелось бы знать, что слышно дома, и я вешу 54 фунта, и ем 5 раз в день, и все вам потом расскажу, и мы строим крепость и копаем землю, и мне очень хотелось бы знать, что слышно дома».
Есть в письмах ребят и полные забот вопросы:
«Нашел ли отец место, есть ли у Хаима работа и зарабатывает ли он хоть что-нибудь?»
Когда мальчик уезжал в колонию, отец был без работы.
Некоторые ребята не доверяют воспитателю и предпочитают, чтобы за них писал товарищ. Товарищ напишет, что ему скажут, а воспитатель еще, чего доброго, пожалуется родителям, что он вчера зашел на середину реки, где глубоко, или полез за белкой и нос себе расцарапал. С начальством лучше поосторожнее.
И товарищ, расспросив о родственниках, строчит:
«Во-первых, я здоров и кланяюсь дедушке, и кланяюсь брату, и кланяюсь сестре, и кланяюсь братишке Мотке, и кланяюсь всей семье. Будьте здоровы, и я ем пять раз в день, и кланяюсь Абрамку, и кланяюсь тете, и кланяюсь одному дяде и другому».
Товарищ читает письмо вслух; оказывается, что все в порядке.
— Я уже написал, господин воспитатель.
И рад: первый раз в жизни посылает письмо.
На четвертой неделе воспитатель пишет на открытках:
«Прошу встретить сына на вокзале в четверг, 20 июля, в 12 часов дня».
И в конце добавляет:
«Ваш сын — веселый и ласковый мальчик. Мы его очень полюбили».
Родителям будет приятно узнать, что их сын снискал симпатии чужих людей.
— Господин воспитатель, что вы обо мне написали?
— Что ты не хотел есть кашу и плохо стелил постель, пусть отец тебя отшлепает.
— Не бойся, господин воспитатель шутит, — поучает более опытный товарищ.
очему Хаим, который не может пройти мимо, чтобы кого-нибудь не задеть, так дружит с Мордкой Чарнецким и никогда его не обижает?
— Хаим — твой друг?
— Да, — кивает Чарнецкий.
— И он никогда тебя не бьет?
— Нет, — живо возражает Мордка.
У Мордки Чарнецкого большие черные глаза, всегда немного грустные и удивленные.
Как-то раз, когда ребята играли на полянке, в ольховой роще закуковала кукушка.
«Ку-ку», — кричит из чащи кукушка.
— Ку-ку, — повторяет Чарнецкий и прислушивается: ждет, когда птица ответит.
Долго так разговаривали — кукушка и мальчик. Но вот птицу спугнули, и удивляется Мордка, что ему никто не отвечает, и не верится ему, что он говорил с кукушкой.
Когда ребята увидят белку, они ведут себя по-разному: одни норовят подкрасться и схватить, потому что, как гласит молва, три года назад одному мальчику удалось поймать живую белку, — он принес ее на кухню; другие смеются от радости, глядя, как маленькая рыжая зверушка проворно прыгает с ветки на ветку: человек, наверное, упал бы и расшиб голову. Чарнецкий не смеется, он только широко раскрывает глаза и удивляется, что белка умеет то, чего и человек не может…
Ребята играют в чижа. Чарнецкий стоит в стороне и удивляется, что можно так ловко, так высоко палочку палочкой подбрасывать. Но сам играть в чижа не пробует… Так же смотрит он и на закат: словно его важные мысли занимают. И тогда только очнется Мордка, когда снова увидит что-нибудь очень красивое…
Бабочка перелетает с цветка на цветок. Чарнецкий идет за ней следом, нет, не ловит, удивляется только, что снежные эти хлопья улетают от него, словно живые. А может быть, они и вправду живые?
— Бабочки всегда белые? — спрашивает Мордка у Хаима и рассказывает ему такую историю.
Один мальчик в школе разорвал лист бумаги на мелкие кусочки и выбросил в окно. Когда бумажки падали, все высунулись из окна: одни кричали, что это снег, а другие, что бабочки порхают.
Пришла сторожиха и пожаловалась, что мальчишки во дворе насорили; учитель узнал, кто бросал в окно бумажки, и побил мальчика чубуком своей трубки.
Мальчик плакал, а Чарнецкий узнал тогда, что есть на свете бабочки. А здесь, в колонии, он видит их собственными глазами.
Ребята смеются над Мордкой: он не умеет прыгать через веревку, в горелки бегает хуже всех, мячик никогда не поймает. И прозвали Мордку «Мацеком».
Воспитатель объяснил ребятам, что люди бывают хорошие и плохие, умные и глупые; «Мацек» же — польское крестьянское имя, значит, имя людей бедных и совсем не смешное. Дразнить кого-нибудь Мацеком — это все равно, что смеяться над еврейским именем «Мордка». Но только те, кто постарше и поумнее, поняли, что сказал воспитатель.
А вот когда Хаим заявил: «Кто тронет Чарнецкого, в морду дам», — всем стало ясно, что приятелей лучше не задирать…
Почему Хаим, один из отчаяннейших сорванцов, взял под свою защиту самого тихого мальчика в колонии?
Эльвинг сразу догадался, что газета «Михалувка» не приходит из Варшавы, а воспитатели сами ее пишут и нарочно вкладывают в конверт. Будто бы ее из Варшавы прислали. Но и он слушает, когда читают газету: нельзя не признать, что известия в ней самые свежие и всегда интересные. Разные бывают новости в газете: — «Ребята играли в лапту и выбили стекло. Госпожа экономка очень сердится».
«Гринбаум Борух подрался со своим братом Мордкой».
«Младший Мамелок влез на окно и заглядывал в кухню».
«Хевельке и Шекелевский не хотят есть кашу».
«Ейман ударил по носу Бутермана. Бутерман простил Еймана».
«Новая собака сорвалась с цепи и убежала. Но Франек ее поймал».
«Вайнберг провертел дыру в шапке. Он так и будет ходить в дырявой шапке, потому что новую не получит».
«Штабхольц пил сырую воду, от этого у него заболит живот, и, может быть, ему даже придется проглотить целую ложку касторки».
Одна статья в газете «Михалувка» была о башмаках, — как неудобно ходить в деревне в башмаках и как приятно и полезно ходить босиком; в другой говорилось о том, как проводят время в колонии Молодец и Мямля. А одна статья была посвящена летним колониям.
«Общество летних колоний» уже двадцать пять лет посылает детей в деревню.
Сначала в деревню посылали очень мало детей, потом стали больше, а теперь каждый год отправляют три тысячи; половина из них, тысяча пятьсот, мальчики, половина — девочки.
На то, чтобы посылать детей в деревню, Общество тратит сорок тысяч рублей в год. Одежду, простыни, мыло, мясо, молоко — все надо покупать. Тот, кто теряет носовые платки и мячики, рвет одежду, бьет стекла и ломает вилки, поступает плохо, потому что у колонии останется меньше денег на молоко и хлеб и на будущий год сюда уже не сможет поехать столько детей, а те, кто останется в городе, будут очень огорчены.
У Общества много таких колоний, как Михалувка. Дети ездят в Цехоцинек, и в Зофьювку, и в Вильгельмувку. На колонию Михалувку отпускается много денег, целых пять тысяч рублей в год. За лето сюда приезжают две смены мальчиков и две смены девочек.
Кто дает эти деньги? Дают разные люди. Один умирает, и деньги ему не нужны; другой хочет откупить грехи у господа бога; третий хочет, чтобы все говорили, что он добрый; а четвертый на самом деле добрый: он хочет, чтобы дети жили весело и были здоровы.
Кто собирает эти деньги? Собирает их председатель «Общества летних колоний» и еще другие мужчины и женщины.
Почему они собирают деньги?
Потому что люди верят им и выбрали их точно так же, как вы здесь, в Михалувке, выбрали в судьи Пресмана, Плоцкого и Фриденсона.
О летних колониях можно было бы написать в газете и получше, но еврейские дети плохо понимают по-польски, и надо писать для них простыми словами.
Некоторые ребята совсем не говорят по-польски, но, несмотря на это, великолепно выходят из положения. Они говорят:
— Господин воспитатель, о-о!
Это значит: мне длинны штаны, у меня оторвалась пуговица, меня укусил комар, какой красивый цветок, у меня нет ножа или вилки.
Завтрак, полдник, ужин — все называется «обед». И, когда раздается звонок, ребята весело кричат:
— Обедать!
Откуда им знать, что еда в разное время дня называется по-разному, если дома всякий раз, когда они голодны, они получают кусок хлеба с чуть подслащенным чаем?
Другое дело те, кто живет на одной улице с польскими ребятами.
Гринбаум из Старого Мяста хорошо говорит по-польски, у братьев Фурткевичей даже имена польские, их зовут Генек и Гуцек. А Мосек Топчо вместе с Франеками и Янеками голубей гоняет и научился от них свистеть в два пальца и кричать петухом, потому что живет он на Пшиокоповой улице…
Но есть в Варшаве улицы, где если и услышишь польское слово, то только грязное ругательство, — дворник раскричался, что ему «еврейское отродье» весь двор замусорило. «А, чтоб вы сдохли, чтоб вас всех холера взяла!»
Здесь, в деревне, польская речь улыбается детям зеленью деревьев и золотом хлебов, здесь польская речь сливается с пением птиц, мерцает жемчугом звезд, дышит дуновением речного ветерка. Польские слова, словно полевые цветы, рассыпаны по лугам. Они взлетают ввысь, светлые и ясные, как предзакатное солнце.
В колонии никого не учат говорить по-польски — на это нет времени; ребят не поправляют, когда они делают ошибки. Их учат польская природа, польское небо…
Здесь не режет слуха и еврейский жаргон, потому что здесь это не крикливый и вульгарный язык ссор и прозвищ, а просто незнакомый язык резвящейся детворы.
И в еврейском языке есть свои нежные и трогательные слова, которыми мать убаюкивает больного ребенка.
А короткое, незаметное польское слово «смутно» и по-еврейски тоже значит «грустно».
И, когда польскому или еврейскому ребенку плохо жить на свете, они думают об этом одинаково, одним и тем же словом «смутно».
ы направляемся в крепость.
Раздаются громкие звуки трубы. Им отвечают горны отрядов. Лязг саперных лопат. Беготня, перекличка. Реют знамена.
Звучит команда: «По отрядам стройся!»
Первые семь пар — «наступление». Эти четырнадцать героев будут биться со всеми остальными. Отряд немногочисленный, но отважный; троекратно проведенные маневры доказали, что он умеет воевать и его не испугает превосходящая численность противника.
Звучит команда: «Оборона первого форта, вперед!»
Во главе генерал Корцаж со знаменем форта в руках, за ним четыре полка, каждый полк со своим командиром, — впереди «обороняющие» двух флангов, за ними два центральных полка, которые будут защищать знамя.
Если укрепленное на холмике знамя попадет в руки неприятеля, отряды должны добровольно отступить и саперы сровняют первый форт с землей. Бои тогда будут идти за второй форт.
Генерал Герш Корцаж доказал, что умеет биться в первых рядах, ни на минуту не забывая о знамени. В случае опасности он призовет подвластные ему полки на защиту стяга. Генерал Корцаж отличается мужеством, хладнокровием и присутствием духа.
— Третий, четвертый, пятый полк, вперед, шагом марш!
Эти полки, как видно из плана, прикрывают первый форт с тыла и с флангов. Они должны быть готовы по первому сигналу броситься на защиту форта.
«Наступление» насчитывает в своих рядах немало смелых и искушенных бойцов, но и «обороняющие» готовы сражаться за свою честь до последней капли крови. Столкновение этих сил обещает быть грозным.
А сейчас, хотя впереди близкий бой, мужественные полки весело шагают по лесу в такт марша.
Сзади едут госпитальные повозки, те самые, что служили для перевозки песка и камней при постройке крепости. Теперь на них везут аптечку и ведра с водой для обмывания раненых. Немногочисленным отрядом фельдшеров и санитаров командует хромой Вайнраух, врачи Сосновский и горбатый Крыштал, а флаг Красного Креста, обеспечивающий госпиталю неприкосновенность, несет Сикора.
Суматоха среди защитников крепости уже улеглась. Отряды спокойно и быстро занимают свои позиции. Знамя первого форта чуть колышется на ветру.
Парламентер вручает генералу Корцажу бумагу с кратким уведомлением: «Начинаем атаку».
На длинные письма нет времени. Ответ звучит так: «Ждем».
Наступающие разделились на небольшие отряды — тройки. Две тройки ринутся на фланги первого форта, чтобы распылить силы обороны и отвлечь их внимание от холма со знаменем, а в это время три остальные, самые сильные, тройки бросятся в центр окопа, чтобы одним мощным натиском сбить защитников крепости с ног и, ошеломив их, сразу же, в первой атаке, вырвать победу.
Минутное замешательство, случайная оплошность — и перевес окажется на стороне атакующих. Захват первого форта — это еще не взятие крепости, но уже шаг к победе.
Троекратный сигнал трубы — и из лагеря выступает первая тройка. Бойцы галопом пробегают расстояние, отделяющее их от форта, и останавливаются перед рвом, точно им внезапно изменило мужество. Разумеется, это только военная хитрость — необходимо усыпить бдительность противника.
Десятки вытянутых рук, готовых было столкнуть смельчаков в ров, опускаются. Но некоторые легкомысленные защитники центра покидают свои позиции и спешат на помощь товарищам, а ведь они, центр, обороняющий знамя, ни на минуту не должны распылять свои силы.
Первая тройка неторопливой рысцой возвращается к своему окопу, и вдогонку ей несутся хохот и насмешки.
Снова звуки трубы: теперь уже две тройки идут в ложную атаку на оба фланга — и возвращаются с тем же результатом.
— Боятся, — решает торжествующая «оборона».
Эта уверенность в себе, этот мимолетный триумф чуть было не послужили причиной катастрофы: когда началась настоящая атака и две боковые тройки стали карабкаться на вал, центр оказался почти оголенным.
Но тут на валу появился Герш Корцаж. Он один выдерживает яростный натиск врага, пока опомнившиеся отряды не подоспевают на помощь.
Враги уже на валу. То один, то другой мелькнет у флага. Стоит отразить атаку с одной стороны, как флаг пытаются захватить с другой. Тот, кого столкнули в ров, снова лезет наверх. Кто упал, поднимается, чтобы опять принять участие в битве. Их сбрасывают, но они с неутомимым упорством взбираются на форт.
Законы войны запрещают бить побежденных; можно только сбрасывать вниз наступающих или стаскивать с вала защитников крепости. Задача санитаров — помогать упавшим подняться.
Раненых нет. Раненым считается тот, кто заплакал, но никто не плачет.
Труба играет отступление. Утомленные тройки возвращаются в лагерь. Первая атака отбита. Но это еще не перемирие. За первой атакой последуют вторая и третья. Это только начало, первая проба сил, большие маневры, позволившие оценить боеспособность обеих армий.
Наступающие проводят короткое совещание.
Снова трубит труба, снова сражение. Кажется, еще немного — и флаг будет захвачен, но один короткий возглас: «К знамени!» — собирает рассеявшихся солдат и создает вокруг флага непреодолимую живую стену.
Наступающие, встреченные превосходящими силами противника, не могут рассчитывать на взятие форта. Только неожиданный натиск мог принести им победу, а раз атака не сдалась, не следует попусту тратить силы: надо вымотать неприятеля в непрерывных мелких стычках и ждать, пока постепенно не обсыплется и не станет ниже высокий вал форта.
Но атакующие теряют терпение, и вот, ловким маневром рассеяв «оборону», они захватывают неприятельский стяг.
— Покиньте первый форт! — гласит воззвание. — Ваше знамя у нас в руках!
Преждевременный триумф!..
Устанавливается полевой телефон, и из лихорадочного разговора главнокомандующих выясняется, что наступающие пали жертвой обмана: взято знамя четвертого форта. Форт будет снесен с незначительным ущербом для защитников крепости. Это известие вызвало волнение в лагере наступающих.
К тому же накопилось и много других неотложных дел: обмен пленными, вопрос о знаменосце, дело солдат Кулига и Мильтмана, обвиненных в издевательствах над пленными. Решено заключить перемирие на один день.
С триумфом возвращается домой «оборона», с верой в будущее шествует «наступление», чтобы, воспользовавшись временным миром, подкрепить свои силы ужином и сном.
На следующий день было очень жарко, поэтому армии только к вечеру заняли свои позиции.
И тут оказалось, что взятие четвертого форта все же имело некоторое значение. А может быть, наступающие за время перемирия разработали более четкий план действий. Нетрудно догадаться, что единственной темой разговоров в тот день были война. Возможно также, что Корцажу труднее было сговориться со своей многочисленной армией, а может быть, вчерашний успех ослабил бдительность «обороны». Так или иначе, но за первой, пробной атакой последовала вторая, столь неожиданная и решительная, что не только знамя оказалось в руках наступающих, но и часть защитников крепости была вытеснена с позиций.
Пал гордый и неприступный первый форт, разрушенный в боях еще до того, как по условиям войны он был отдан саперам.
Солдат Рашер прямо на поле битвы получает звание полковника; грудь Шайкиндера и Прагера уже украшают ордена; генерал Замчиковский лишен звания за непорядки в дивизии; солдаты Грубман, Ирблюм и Шрайбаум уволены в отпуск по болезни; Маргулес, Корн, Тамрес и Плоцкий познали всю горечь плена.
Разгоряченные боем, обогащенные новым опытом, обе армии готовятся к дальнейшей борьбе.
На оборону второго форта прибывает генерал Пресман (младший). Плечом к плечу с ним будет сражаться Корцаж, герой минувших боев, которому изменила удача. Резерв составит немногочисленный, но сильный отряд — Ротштайн, Апте, Хехткопф и Красноброд. На шестой и седьмой форты прибывают два новых полка, их возглавляют Карась и Альтман.
Враждующие стороны ведут длительные переговоры и решают создать третейский суд для решения спорных вопросов. Суд сходится после предварительного обмена охранными грамотами на середине дороги.
И вот краткая речь перед боем на втором форте:
— Солдаты! Перед вами изорванный кусок серого полотна на надломленном древке. Это честь и жизнь второго форта! Это старое знамя порвано в боях, оно вылиняло на полях сражений, и потому оно нам еще дороже.
Снова обмен депешами через парламентеров. Снова играет горн.
Ободренные успехом, наступающие переменили тактику: короткие, но сокрушительные атаки следуют одна за другой.
Каждая отброшенная тройка немедленно сходится и снова атакует наиболее уязвимую точку форта. Однако защитники учли печальный опыт поражения. У фланга словно замерли три полка, не принимающие участия в общей борьбе, — резерв и надежная защита развевающегося стяга.
Растет число героев, растет и число взятых в плен. Весь пятый полк вместе с командиром попадает в засаду. Герш Рашер, ранее произведенный из рядовых в полковники, получает звание генерала. Отличились Харцман, Гутнер, Корчак, Гебайдер и Шпиргляс. Полковник Хоренкриг за непорядки в отрядах понижен в звании. Солдат Гершфинкель, который во время боя преспокойно сидел на одном из боковых валов и ковырял в носу, предан военно-полевому суду.
Ковыряние в носу — занятие, имеющее многочисленных приверженцев и в мирное время вполне невинное, — превращается на поле боя в преступление, достойное суровой кары, и вызывает возмущение не только у командования, но и у товарищей по оружию.
В конце второго дня боев сапер Фляшенберг нечаянно уничтожил полевой телефон, и снова было заключено перемирие до следующего дня.
Враги подают друг другу руки. Под звуки триумфального марша отличившимся вручают награды — ордена, вырезанные из красной, голубой и желтой бумаги.
На третий день обе стороны готовы пожертвовать обедом, только бы прийти, наконец, к какому-нибудь результату: заставить наступающих отойти и раз и навсегда отказаться от притязаний на крепость, или же, убедив обороняющих в бесцельности дальнейшего сопротивления, вынудить их сдать крепость на почетных условиях.
Однако ни одна из сторон не расположена к уступкам. Второй форт пал только на четвертый день, и то по вине роковой случайности.
Одной из троек удалось ворваться на холм, где укреплено знамя, и отломить кусок древка с гвоздем и обрывком полотнища, шириной не более пяти сантиметров.
Возник вопрос: следует ли считать флаг взятым?
Объявлено перемирие, собрался третейский суд. Затаив дыхание обе стороны ждут результатов. Совещание длится долго, потому что вопрос нелегкий.
— Что же нам — брать ваш флаг по кускам? Разве этот обрывок не доказывает, что флаг был в наших руках? — спрашивают командиры «наступления».
— А разве он не доказывает, — возражает «оборона», — что вы не смогли взять флаг?
Суд заседает на площадке между лагерем и крепостью, и до ушей бойцов долетают только отдельные слова возбужденных ораторов.
Наконец вернулся генерал Пресман, бледный и удрученный, и отдал приказ сдать знамя второго форта врагу, а войску отступить к крепости.
Раздались скорбные звуки траурного марша. У командиров слезы на глазах. Правосудие восторжествовало.
Только мольбы жены и малолетних детей спасли полковника Пергерихта, который стоял у знамени, от угрожавшего ему наказания. И только благодаря мужеству, проявленному в дальнейших боях за крепость, ему удалось вернуть утраченное звание и уважение товарищей.
Командование крепостью принял генерал Лис.
После нескольких неудачных атак наступающие признали крепость неприступной.
Договор гласил:
«Мы заключаем мир на один год. Во владении наступающих остаются два главных и пять боковых фортов. Во владении обороняющих остается крепость».
Следуют подписи и большая сургучная печать.
— Почему вы зовете старшего Крука князем?
— Потому что он такой недотрога, словно князь какой. Ему что-нибудь скажешь, а он уже и обиделся, и играть не хочет.
— А маленький Крук тоже князь?
— Как же! Разбойник он, а не князь!
Старший Крук заботится о брате, дает ему поиграть свой флажок и всегда его защищает. А младший — буян и задира. Старший держит пелерину брата, когда тот играет с мальчишками, по утрам заглядывает ему в уши — чисто ли вымыты, а по вечерам стелет ему постель и заботливо прикрывает его одеялом.
— Что ты так балуешь этого сорванца? — спрашивают старшего Крука. — Драться с мальчишками умеет, а постель застелить не может.
— Пусть играет, — говорит Крук, — он еще маленький, ему только восемь.
— И ты маленький.
— Нет, мне уже двенадцать. Я работаю с отцом на сапожной фабрике. Я уже большой.
Когда ребята плели корзинки из камыша, Крук-старший тоже захотел сделать для брата корзиночку. Сидят мальчишки на ступеньках веранды и мастерят корзинки. Вдруг кто-то и скажи, что Крук взял у него две тростинки. Длинные тростинки очень ценятся у ребят. Слово за слово, и парнишка обозвал Крука вором.
Крук так огорчился, что даже ножик для срезания камыша его не развеселил. Он бросил плести корзинку и за ужином ничего не хотел есть.
— Ешь, Кручек, нехорошо быть таким злюкой. Ведь он сознался, что это твои тростинки, и попросил прощения.
— Я на него не сержусь.
Кручек стал есть, уже ложку поднес ко рту:
— Нет, не могу!.. Когда у меня горе, я никогда не ем.
— А у тебя часто бывает горе?
— Здесь нет, а дома часто…
«Дорогие родители! — писал старший Крук домой. — Во-первых, сообщаю Вам, что нам здесь очень хорошо. Если бы это услышать и от Вас! Мы не скучаем по дому и каждый день ходим в лес. Во-вторых, время мы проводим интересно, и Хаим послушный. Будьте здоровые и бодрые. Кланяемся Вам — я, Бер-Лейб, и Хаим».
Кто-то в шутку прозвал Крука князем. Хоть это и шутка, она не так далека от правды.
Есть два царства: одно — царство развлечений, роскошных гостиных и красивых нарядов. Здесь князья те, кто испокон веков были самыми богатыми, те, кто беззаботнее всех смеются и меньше всех трудятся. Есть и другое царство — огромное царство забот, голода и непосильного труда. Здесь с раннего детства знают, почем фунт хлеба, заботятся о младших братьях и сестрах, трудятся наравне со взрослыми. Чарнецкий и Крук — князья в царстве невеселых мыслей и черного хлеба, они князья по отцам и прадедам; они получили свой почетный титул еще в давние времена.
колонии четыре воспитателя, и каждый по-своему мешает ребятам веселиться.
Господин Герман знает много песенок и всегда боится, чтобы кто-нибудь из ребят не заболел корью или не сломал себе ногу. В его группе нельзя носить с собой палок и лазить на деревья; ему не нравится игра в войну, и, когда ветрено, он не хочет вести ребят купаться.
У второго воспитателя, господина Станислава, вечно что-нибудь болит: сначала болело горло, потом десны, потом икота напала. Он принимает железо в пилюлях, и у него есть труба, на которой он прекрасно играет зорю. Это он сделал беговую дорожку и пришил крылья ангелу в живых картинах.
Господин Мечислав показывает смешные картинки в волшебном фонаре и всякие фокусы; а еще он достает с крыши веранды мяч, когда ребята его туда забросят.
Четвертый воспитатель — неуклюжий, в лапту играть не умеет, но он пишет книжки, и ему кажется, что он очень умный. А по правде сказать, как мы вскоре увидим, уму-разуму его научили овцы.
Должен был быть еще и пятый воспитатель, но он, к счастью, женился, и жена не пустила его в колонию.
Этих четверых мы называем то надзирателями, то воспитателями, то учителями, — да им и вправду приходится быть всем понемногу.
По утрам ребятам надо намыливать под краном головы, и тогда воспитатель — банщик. Когда выдают чистое белье и одежду, воспитатель — портной, он примеряет и подгоняет все по мерке. Каждое утро дежурный пришивает оторвавшиеся вчера пуговицы. Однако случается, что после обеда оторвется такая пуговица, без которой недолго потерять весьма важную часть туалета, — и тогда воспитатель сам берется за иглу и думает при этом, что иногда приятнее пришить пуговицу, чем прочитать книжку, потому что честно пришитая пуговица всегда принесет пользу.
За обедом воспитатель исполняет роль кельнера, а если у кого-нибудь шатается зуб, он вырвет его без помощи щипцов, — и тогда он зубной врач.
— У кого еще зуб шатается?
— У меня, господин воспитатель, у меня!
И лезут даже такие, у которых зуб вовсе и не шатается, потому что никому не хочется быть хуже других.
А как часто воспитателю приходится решать всякие запутанные споры!
— Скажите, пожалуйста, разве грешно хлеб покупать для воробьев? Мой дедушка всегда бросает воробьям крошки, а когда у него нет крошек, он крошит хлеб. А Шерачек говорит, что это грешно. Ага, вот видишь, совсем и не грешно!
Впрочем, если принять во внимание, что генералу Корцажу пришлось быть лошадью во время триумфального марша, ангелом в живых картинах и судебным исполнителем на суде, а красавица королева одновременно является старшим по уборке постелей, то не приходится удивляться, что воспитатель выполняет сразу столько обязанностей. А сколько у него хлопот и забот!
«Скажите ребятам, чтобы не вытаскивали камни из-под веранды!» — «Не разрешайте ребятам сдирать кору с деревьев!» — жалуется Юзеф. Юзеф сторожит колонию, и у него есть большой револьвер, но на колонию еще никто не нападал, и поэтому неизвестно, стреляет револьвер или нет.
— Вы только посмотрите, на что похожа эта блуза!
И в самом деле, блуза Бромберга выглядит ужасно: ни одной пуговицы, только петли, и каждая петля величиной с большую табакерку.
— Боже мой, третье окно разбили! Что скажет господин секретарь Общества, когда об этом узнают в Варшаве?
И воспитатель покорно и сокрушенно склоняет голову перед разгневанной экономкой.
Но лесную колонию словно кто заколдовал: несмотря на заботы, всем радостно и весело. Если и рассердится кто-нибудь, то ненадолго, как будто в шутку, — нахмурит брови и тут же не выдержит, усмехнется.
Потому что здесь делается прекрасное дело, созидается чудесная наука. Воспитатели учат детей, дети — воспитателей, а тех и других учат солнце и золотые от хлебов поля.
А одного из воспитателей, как я уже говорил, уму-разуму научили овцы. Дело было так.
— Идемте, дети, я вам расскажу интересную историю, — сказал как-то ребятам этот воспитатель.
И ребята целой толпой, человек сто, подбежали послушать этот рассказ.
— Сядем здесь, — предлагает один.
— Нет, пойдем подальше в лес, — говорит воспитатель, гордясь тем, что столько ребят идут за ним, чтобы его послушать.
И так дошли они до самой опушки и расселись тут большим полукругом.
— Не толкайтесь, я буду говорить громко, всем слышно будет, говорит воспитатель, а сам доволен, что ребята толкаются и ссорятся, стараясь сесть как можно ближе, чтобы ничего не пропустить.
— Ну, тише, начинаю. Однажды…
Вдруг Бромберг, тот самый, у которого на блузе только петли, а пуговиц ни одной, повернулся, привстал на одно колено и, глядя вдаль, объявил тоном человека, который не может ошибиться:
— Вон овцы идут.
В самом деле, по дороге гнали стадо овец.
Овцы шли в облаке пыли, беспорядочно толкаясь, смешные, пугливые. И ребята, все как один, сорвались с места, забыв про интересную историю, и помчались смотреть на овец.
Воспитатель остался один. В эту минуту ему, правда, было не по себе, но зато с тех пор он меньше верит в свой талант рассказчика и потому стал скромнее, а значит, и умнее. Овцы научили его уму-разуму.
Хотя бы один раз за лето должно случиться какое-нибудь ужасное происшествие. Два года назад по колонии проезжал в бричке адвокат из Люблина, а ребята стали бросать в него шишками. Адвокат хотел потом написать в газету, что колонисты нападают на людей, но в конце концов простил мальчишек. В прошлом году три мальчика пошли купаться, сели в лодку, а лодку снесло течением. Хорошо, что мельник вовремя подоспел на помощь. А в этом году по колонии прошел слух, что наши ребята забросали камнями проходившего мимо дурачка-еврея и разбили ему голову так, что у бедняги кровь ручьем хлынула. Какая-то деревенская женщина сжалилась над ним, промыла ему рану и напоила молоком на дорогу. В этом скверном деле заподозрены пятеро. Так как же это было?..
По дороге через колонистский лес шел еврей с мешком за плечами и парой дырявых сапог в руках. Шел и сам с собой разговаривал.
Ребята, увидали и ну смеяться, а он им язык показал. Тогда кто-то бросил ему в сапог шишку, а сапог был дырявый, и шишка выпала. А другой мальчишка спрашивает, что он в мешке несет.
— В этом мешке десять раз по десяти тысяч рублей, — говорит еврей.
Мальчишка стал просить, чтобы он дал ему рубль, раз он такой богатый.
Ну, а потом что?
Вот и все, еврей пошел своей дорогой, а они остались играть в лесу.
Прибежала, запыхавшись, баба из деревни рассказать, как было дело.
Какие там два ведра крови, кто такую небылицу наплел? Она этого дурачка знает: он всегда тут вертится, в их краях. Ну да, дала ему молока. А потом велела идти в колонию — там, может, и мяса дадут, — да он не захотел, говорит, мальчишки эти сущие разбойники. Уж что правда, то правда: «Разбойники, — говорит, — камнями в меня бросались». И то сказать, видно, что бросались, — шея-то у него оцарапана. Известно, парнишки. У нее двое, так сладу с ними нет, а тут такая орава! Молодые они еще, глупые. Уж пусть их господа очень-то строго не наказывают: вырастут, сами поумнеют.
Так, значит, правда, что ребята бросали в дурачка камнями и оцарапали ему шею?
— Как же это могло случиться? Идет по дороге слабый, больной человек. Он один, а вас сто пятьдесят. Он больной, а вы здоровые. Он голодный, вы сытые. Он печален, а вы веселитесь. И в этого одинокого, голодного человека вы бросаете камнями. Что же, колония — это разбойничье гнездо? Нет, этого не могло быть! Но ведь вы не хотите сказать правду!
И тут случилось вот что: один из мальчиков расплакался, другой заявил, что все расскажет, даже если его за это отправят обратно в Варшаву; и в эту минуту раздался звонок, созывающий всех на полдник.
В первый раз за все время мы шли на веранду без песен, с опущенными головами и молча сели за стол. Первый раз горбушки раздали не по справедливости, а как пришлось. Ребята переглянулись, но никто не напомнил воспитателю, что горбушки раздали не по справедливости.
Сразу после полдника ребята пришли с повинной:
— Мы скажем правду.
Они бросали шишками, но не в дурачка, а в мешок, который он нес за плечами. Бросали в мешок, как в мишень: кто попадет? Они поступили плохо, не подумав, и готовы понести наказание.
— Ну хорошо: вас здесь четверо. Идите все четверо в зал и сами подумайте, как вас наказать.
Но тут объявился и пятый:
— Я тоже хочу пойти в зал, господин воспитатель.
— Почему? — удивился воспитатель.
— Потому что я тоже бросал.
— Почему же ты раньше не сознался?
— Я думал, нас отправят в Варшаву.
— И другие, наверное, так думали, а ведь сознались. Нет, теперь уже поздно.
Четыре мальчика вынесли сами себе такой приговор:
— Мы отсидим три часа в карцере и до конца смены не получим ни мячиков, ни шашек, ни домино.
Приговор очень суровый. Согласится ли группа с таким наказанием?
Мы знаем, как часто дети кидают камнями в собак, кошек, лошадей; мы знаем, что они смеются над пьяными и сумасшедшими и дразнят их. Ребята поступили плохо, но они не понимали, что делают. Теперь-то они все поняли, и ничего подобного никогда не повторится.
Группа большинством в двадцать шесть голосов против пяти освободила провинившихся от наказания.
За ужином ребята сидели притихшие, но самым грустным из всех был тот пятый, который покинул товарищей в беде и тогда только сознался в своем поступке, когда убедился, что наказание будет не слишком тяжелым.
Улитка, улитка, высуни рога,
Дам тебе хлеба, кусок пирога.
Вокруг Фурткевича, который держит улитку, столпилось человек двадцать. Они стоят совсем тихо, даже дышать боятся. Фурткевич сказал, что улитка обязательно высунет рога, только должно быть очень тихо, а то ничего не выйдет.
И улитка действительно высунула рога. Это было замечательно. А потом ребята разбежались, потому что каждому хочется самому найти улитку и говорить ей:
Улитка, улитка, высуни рога,
Дам тебе хлеба, кусок пирога.
Кто-то нашел раковину, но она оказалась пустой.
— В ней, наверное, лягушка живет.
— Вот дурак, это у тебя в носу лягушата живут!
Радужные стрекозы поднимаются над водой.
— Ой, какие большие комары!..
А тут кто-то крикнул, что ребята лягушку поймали. На спине у лягушки черные точечки, ну просто красавица! Все хотят поглядеть на черные точечки. Ришер дал подержать лягушку Брифману, Брифман — Беде, а Беда, кажется, не прочь ее присвоить. Как лягушка запрыгала, когда ее выпустили на волю!
Маленький Адамский шапкой убил наповал слепня. Дело было так: слепень налетел на маленького Адамского, видно, хотел его съесть. Адамский пустился бежать — слепень за ним. Адамский сорвал с головы шапку и — хлоп по слепню. Слепень замертво упал на траву. Все поздравляют Адамского с победой и с любопытством разглядывают убитого зверя.
Ребята сбегают с горки к речке или скатываются по травянистому склону и снова взбираются наверх.
Фуксбаум нашел ягоду голубики и дал товарищу посмотреть. Товарищ голубику съел, а взамен дал Фуксбауму гриб. Гриб пришлось выбросить, потому что он ядовитый.
А рядом в лесу растет чудесный папоротник с большими резными листьями.
Мы садимся и ждем завтрака.
— Там, где небо опирается на лес, конец света, — говорит один.
— Неправда, земля круглая, и в Америке люди ходят вверх ногами.
— Дурак! У меня дядя в Америке, и вовсе он не ходит вверх ногами.
Бромберг пробует ходить на голове, по-американски, его примеру следуют и другие. Всем хочется убедиться, может ли это быть, чтобы в Америке люди ходили вверх ногами.
Мы узнаём, что можно писать: бук и Буг, первое — дерево, а второе — река; узнаём, что в лавке за два гроша продается домино, только его еще нужно вырезать и наклеить на кусочки картона; узнаём, что у Маргулеса есть серебряные часы, которые мама держит в комоде.
— Да, как же, небось и рядом с серебром не лежали!
Отец Маргулеса снимал в аренду фруктовый сад, у него было много груш, вишен, слив — и серебряные часы. Однажды, когда отец сторожил ночью сад, он простудился и вскоре умер, а мама спрятала часы, чтобы отдать сыну, когда тот вырастет. И ребята верят, что у Маргулеса есть серебряные часы.
Воспитатель, господин Герман, предлагает спеть хором, чтобы ребята отдохнули перед завтраком.
Завтрак в лесу. Мальчики спорят, в какой группе дежурный быстрее раздаст хлеб.
— У нас уже двадцатый получил, а у них только четырнадцатый, говорят они с гордостью.
Экономка приготовила ребятам сюрприз — вдруг появилась в лесу с ведром воды. А пить так хочется — жарко. На каждого приходится по полкружки. Несмотря на жару, в лапту играют все. Не растерять бы только мячи на лугу. А через три дня вылазка в Орловский лес за ягодами на весь день.
Выступаем мы в поход, все в поход, все в поход!
Эй, ребята, марш вперед, марш вперед, марш вперед!
Землянику собирайте, собирайте, собирайте.
Да проворней! Не зевайте, не зевайте, гей!
Кто там хнычет по дороге, по дороге, по дороге:
«У меня устали ноги, ноги, ноги, ноги, ноги!..»
Он растяпа — сразу видно, сразу видно, сразу видно,
Пусть растяпе будет стыдно! Будет стыдно! Пусть!
До Орловского леса идти три версты с лишним. Первый привал в березовой роще, второй — на лужайке у железнодорожной насыпи, третий — подле засеянного клевером поля.
Мы сидим у дороги, и пыль летит прямо на наш завтрак.
— Идите, ребята, на поле, тут вон какая пылища, — говорит крестьянин.
— Да ведь там клевер посеян, потопчут?
— Чего там босые потопчут? Айда, ребята! Мое поле, я позволяю.
Польский крестьянин! Посмотри получше на этих ребят. В городе их не пустят ни в один сад, сторож метлой прогонит их со двора, прохожий столкнет с тротуара, кучер огреет кнутом на мостовой. Ведь это «Мосейки». И ты не гонишь их из-под придорожной вербы, где они сели отдохнуть, а зовешь к себе на поле!
Крестьянин весело и ласково улыбается детям, а ребятишки осторожно ступают по клеверу, чтобы не причинить убытка радушному хозяину.
Он расспрашивает ребят, что они делают дома, в Варшаве, и объясняет, где в здешнем лесу больше всего «ягодов».
А «ягодов» в Орловском лесу видимо-невидимо; земляника крупная, красная, — ребята думали, что это малина.
Через час привезут обед. Милые дети! Сколько еще хотелось бы вам рассказать о том, чего вы не знаете и чего не знают многие люди, хотя они давно уже выросли!
Аншель очень бледный и очень некрасивый мальчик — пожалуй, самый некрасивый во всей колонии. Товарищи его не любят, никто не хочет ходить с ним в паре, никто с ним не дружит.
Аншель из-за всего ссорится, на всякий пустяк жалуется; а когда получит домино, раскладывает его один на столе или завернет в носовой платок и носит в кармане — сам не играет и другим не дает.
Аншель много ест — наверное, родители ему сказали, что если он будет много есть, то станет здоровым и сильным. А некрасивому мальчику очень хочется быть здоровым. Поэтому он и побоялся есть за обедом крыжовник, но и товарищам свою порцию не отдал.
Когда идет дождь, так приятно подвернуть штаны и шлепать по лужам; воспитатель хоть и сердится, но ведь в воду он не полезет — на нем сапоги. А Аншель во время дождя кутается в свою пелерину или просится в спальню.
Бывает, что он облокотится на стол на веранде и заснет, а по утрам он молится дольше всех и говорит, что играть по субботам в мяч грешно. А ведь игра в мяч — это не работа.
Как-то раз Аншель нарвал букет цветов. Букет получился некрасивый: хилые желтые цветы собраны кое-как — ну просто пук сорной травы.
Грозовский тоже любит желтые цветы, но совсем другие; Адамский-старший вставляет в свои букеты красивые зеленые листья. Это Прагер первый придумал так делать. У Прагера глаза голубые-голубые, он любит рвать незабудки и аир, и он всегда смеется, даже когда его кто-нибудь обидит. Только один раз заплакал, когда ему сказали, что отца, наверное, сошлют в такое место, где всегда холодно и снег.
И Тырман, и Фром, и маленький Гуркевич умеют подбирать букеты, а Аншель нарвал одних сорняков — ну не сорняков, конечно, но уж очень некрасивых цветов и листьев.
Но, если они ему нравятся, кому какое дело? А ребята выхватили у него букет и раскидали. И Аншель плакал.
Когда взрослому человеку грустно, он знает, что горе пройдет и снова будет весело. Когда плачет ребенок, ему кажется, что он уже теперь всегда будет плакать и никогда не утешится.
Аншелю взамен погибшего букета хотели дать ветку белой сирени, но он не взял; может быть, считал, что не достоин такого душистого цветка, а может быть, побоялся, что сирень принесет ему новые огорчения.
Ребята не знают, что Аншель не родился вздорным и злым; сперва он был только некрасивый и слабый, и никто не хотел с ним играть, а теперь он уже и сам никого не любит и скорее выбросит крыжовник, чем даст его другому.
Позже, когда Аншель привык к колонии и научился улыбаться, он уже не казался таким некрасивым, но друга у него по-прежнему не было. Иногда только Сикора играл с ним в домино.
Сикора тоже больной, но ребята его любят и охотно с ним играют. Они понимают, что Сикора болен, а про Аншеля думают, что он просто всегда бледный и очень злой.
Сикора болен уже давно. Говорят, он жил в сырой комнате, и у него стали болеть ноги. Его поили горьким лекарством и клали ему на сердце лед, а когда, наконец, боли и температура прошли, здоровье так и не вернулось.
И вот боли возобновились. Сикора дышит часто-часто и кашляет.
— Больно, — тихо говорит он и пробует улыбнуться, потому что ему не верится, что в колонии можно болеть.
Сикору уложили в постель и дали ему очень горькое лекарство. Он сразу заснул. А вечером, когда ребята шли в спальню, им сказали, чтобы они вели себя тише и не будили больного.
— Значит, Грозовский не будет сегодня играть на скрипке? огорченно спрашивают ребята.
— Нет, играть сегодня нельзя. Сикора болен.
И ребята тихонько входят в спальню, без шума моют ноги, далее ни разу из-за полотенец не поссорились, и сразу бегут каждый к своей постели: осторожно, на цыпочках, хотя все босые. И слышится только: «Тише, Сикора спит».
И так было не один, а целых три вечера подряд, потому что только на четвертый день Сикору вынесли вместе с кроватью на веранду. А еще через десять дней он уже принимал участие в войне; разумеется, не как солдат, а как знаменосец полевого госпиталя.
Вечером, когда ребята уже лежат в постелях, Грозовский берет скрипку, становится посреди спальни и играет им на сон грядущий. Нот он не захватил, но он знает много мелодий на память.
Шумят ели на вершинах,
Шум несется вдаль…
Поют струны скрипки, и в спальне тишина: ребята слушают затаив дыхание. Только сосны за открытыми окнами переговариваются друг с другом, да иногда долетит из усадьбы звук колокола, созывая людей с поля на ужин.
Многим мелодиям научились у Грозовского сосны, и теперь они подпевают ему, тихо, еле слышно, чтобы не мешать скрипке, — своими тоненькими зелеными иголками.
Слева от дома растет кривая, горбатая старушка сосна. Сколько огорчений доставляют ей эти мальчишки! То влезут на нее и раскачиваются на ветвях, потому что это уже не сосна, а корабль; то превратят ее в поезд, то в лошадь, то в пожарную каланчу, то в крепость. Но сосна на них не сердится, она терпеливо ждет вечера, когда опять заиграет скрипка и убаюкает ее своей песней.
У большинства ребят уже смыкаются веки, но вон у того глаза широко открыты, а этот оперся на подушку и так, полулежа, смотрит на играющего товарища. Каждый думает о своем, но, когда Грозовский хочет спрятать скрипку, все просят сыграть что-нибудь еще или повторить.
В Варшаве Гешель Грозовский поздно ложится спать, не пьет молока и может делать все, что хочет, потому что он живет с сестрой, а сестра редко бывает дома — она ухаживает за больными и иногда даже ночевать не приходит. И в колонии Гешель хотел вести себя так же: поздно ложиться спать и не пить молока. Поэтому вначале ему здесь было немного не по себе. Но его все полюбили, и скоро он привык к новой жизни. Когда строили крепость, ребята давали ему копать дольше других. Маргулес подарил ему палку, которую нашел в березовой роще, и даже судьи, когда Гешель провинился, вынесли несправедливый приговор.
Все хотят ходить с ним в паре, но Гешель не может ни с кем идти рядом, он всегда отстает: ищет желтые цветы с длинными стеблями.
Как-то одна девочка подарила ему несколько веточек жасмина, а в другой раз крестьянин позволил нарвать букет гречихи и еще дал красный мак из своего огорода. Гречиху Гешель поставил в вазочку для цветов, а мак носил с собой, пока не опали лепестки.
Есть у нас и трое певцов. Поют они тоже по вечерам, перед сном.
Песня стелется, словно ласточка, над самой землей, словно пробует, сильны ли крылья, и вдруг смело взвивается под облака и еще долго-долго звенит в небе. А потом, усталая, возвращается на землю, к людям, и засыпает, стихая.
— Красивая песня, — говорят сосны, — только почему мы не понимаем слов?
— Потому что это древнееврейская песня, ее сложили сотни лет назад.
Когда Фриденсон, Розенцвейг и Пресман поют втроем, можно подумать, что это поет один человек, — так сливаются их голоса. А ведь мальчики совсем не похожи друг на друга.
Пресман серьезный и тихий. Он мало говорит, но охотно слушает. Он хочет знать, как устроен термометр, который висит на веранде и показывает, тепло ли сегодня и можно ли идти купаться. Пресман судья. Он охотно прощает и всегда знает, кого надо простить. Прощать надо тех, кто еще мал и глуп, и тех, кто одинок и заброшен, но злых прощать нельзя.
Хиль Розенцвейг совсем другой. Он всегда какой-то кислый, вечно чем-нибудь недоволен: то мошка в глаз попала, то комар его так больно укусил, что сил нет терпеть, то ему пить хочется, то жестко спать, то вода слишком холодная, то накидку ему обменили. И кто бы подумал, что этот нудный мальчишка, этот недотепа так поет!
А у третьего нашего певца самый красивый голос, самые бедные родители и самое отважное сердце. Милый певец, ты несешь в жизнь свою горячую песню и чистую душу! И, если ты будешь извозчиком, как твой брат, ты не станешь морить голодом лошадь, не станешь стегать ее кнутом, заставляя работать через силу, хотя это будет и не твоя, а хозяйская лошадь…
Слава о наших вечерних концертах разнеслась далеко по свету. Знают о них и в бараках, и в усадьбе, и в деревне. Поэтому под окнами всегда толпа слушателей. Здесь и Юзеф, и старый арендатор Абрам, и батраки, и девушки из деревни, и наша старушка сосна.
— На сегодня довольно. Покойной ночи!..
— Покойной ночи!..
огда Гешель Грозовский провинился, суд вынес несправедливый приговор.
А было это так.
Маленький Адамский, как известно, старший по полотенцам; он следит, чтобы на каждой кровати полотенце висело точно посредине спинки, и перед обедом выносит на веранду три полотенца вытирать руки. Маленький Адамский заслужил, чтобы его уважали, ведь он «старший», а ребята его уважать не хотят: то один, то другой нарочно возьмет да и повесит криво свое полотенце, чтобы посердить малыша и задать ему лишнюю работу, или не смоет как следует песок с рук и грязными руками хватается за полотенце.
— Никто меня не слушается! — жалуется маленький Адамский.
Однажды, чтобы завоевать уважение ребят, он рассказал им очень интересную историю: будто бы он был с отцом у фельдшера и видел, как там намыливали господам подбородки и потом брили их бритвой.
Старшие не поверили.
— Это ты все сам придумал, — говорили они, — и вовсе ты не был у фельдшера.
— Ей-богу, был.
— Ну, может, у фельдшера и был, но не видел, как там намыливали мылом подбородки.
— Нет, видел.
— Но уж бритвой-то их не брили!
Маленький Адамский уверял, что все, что он говорит, истинная правда, но ребята ни за что не хотели верить, смеялись над ним и продолжали не слушаться, да еще дразнили, его всей этой историей с фельдшером, мылом и бритвой.
И вот однажды после обеда маленький Адамский увидел, как Гешель Грозовский подошел к колодцу и напился воды. А пить воду из колодца запрещено.
— Вот погоди, я воспитателю скажу, что ты воду пил!
Маленький Адамский думал, что Гешель испугается, станет его просить, чтобы он никому не говорил, и после этого всегда будет его уважать. А если его будет уважать Грозовский, то уж, конечно, и все ребята станут слушаться.
Но Грозовский не только не стал его ни о чем просить, но еще принялся лупить полотняной шапкой, а старшего Адамского, который прибежал к брату на помощь, опрокинул на землю и ушиб ему больной палец. У старшего Адамского палец завязан тряпочкой, он давно у него болит и никогда уж, наверное, не заживет.
Обо всем этом узнал прокурор и отдал Грозовского под суд, а суд вынес несправедливое решение: освободил виновного от наказания.
— Как вы могли вынести такое пристрастное решение? — допытывался удивленный прокурор.
— Потому что он наш товарищ, — ответили судьи.
— Вы могли не согласиться его судить, и тогда для этого выбрали бы других судей.
Наконец сам Грозовский потребовал, чтобы его дело пересмотрели и чтобы судили его те же самые судьи.
— Господа судьи, — начал прокурор свою длинную речь, — перед вами трудная задача. По вашему решению должен быть наказан человек, который пользуется вашим расположением. Но, может быть, вы и второй раз захотите его оправдать? Помните, что несправедливый приговор подрывает доверие к суду. Подумайте, что скажут те, кому придется потом предстать перед нечестными судьями. Они скажут: «Мы им не верим. Выходит, если у человека есть скрипка и он хорошо играет, то ему можно делать то, чего нельзя другим?» Напоминаю вам, что Грозовский два дня назад отнял у одного из ребят мячик, вчера насыпал за шиворот Шатковскому песку, а сегодня обидел братьев Адамских. Не они, я его обвиняю и обвиняю по требованию самого Грозовского. Грозовскому неприятно, что вы пожертвовали для него своим добрым именем, неприятно, что его теперь все могут заподозрить в том, что он испугался наказания и сам попросил вас вынести оправдательный приговор. Вы сделали ошибку, и ваша задача исправить эту ошибку. Еще раз повторяю: заслуженное наказание будет обвиняемому приятнее, чем несправедливое оправдание.
На этот раз приговор гласил: десять минут «карцера».
В доказательство того, что он не сердится, Грозовский обещал вечером дольше обычного играть на скрипке, а так как он сам осознал свою вину, отсидел присужденные ему десять минут заключения и не обиделся, то это был самый лучший его концерт в колонии.
Маленький Адамский примирился, наконец, с мыслью, что он слишком мал для того, чтобы его слушались старшие, и с той поры играет только с малышами, которым история о намыленных подбородках очень понравилась.
Маленький Адамский понял, что лучше пользоваться уважением среди равных, чем забираться слишком высоко и терпеть насмешки.
х, какой это будет праздник!
Такого праздника еще не было на свете! Он состоится через неделю — через шесть дней, теперь уж только через пять — через четыре — через три — уже послезавтра — завтра!
Беговая дорожка аккуратно посыпана песком. По обе стороны дорожки голубые, красные и белые флаги.
На веранде занавес из одеял, сделанный так искусно, что, если потянуть за шнурок, он раздвигается сам, как в настоящем театре.
Только бы дождь не пошел, только бы занавес не украли, только бы за ночь не исчез лес вместе с беговой дорожкой, только бы не случилось ничего, что может помешать празднику!
Но ничего не случилось. После первого завтрака — купание, после второго начался кросс.
Один воспитатель подает сигнал старта, другой стоит у финиша и отмечает, кто пришел первым.
Каждая четверка, прежде чем стартовать, потирает ладони, а некоторые даже плюют на руки, чтобы бежать быстрее.
После кросса — бег с завязанными глазами, самый смешной. Каждому хочется прийти первым и страшно, что налетишь на дерево.
Потом бег с препятствиями. И наконец — перетягивание веревки. Десять мальчиков тянут вправо, десять — влево. Тянут так сильно, что, когда побежденные не могут больше удержать веревку и внезапно отпускают ее, победители летят со всего размаха на землю.
— Смотри, как я тянул! — И ребята показывают друг другу красные ладони со следами веревки.
Четыре победителя в беге бегут еще раз: тот, кто прибежит первым, будет королем, второй — королевой, третий и четвертый — пажами.
Жаль, что нельзя подсмотреть, как переодевается королевская чета: экономка завесила окно платком. Но уже известно, что даже у пажей будут короны, а король получит саблю и трубу господина Станислава и сможет трубить сколько захочет.
Перед верандой стоит трон необычайной красоты, разукрашенный одеялами и флагами.
— Ура!
Король ведет под руку королеву; на королеве красная в белую крапинку юбка и белая блузка, которую пожертвовала прачка. Пажи несут шлейф королевы. Золотые короны сверкают на солнце. Триумфальный марш открывает конница; вот тут-то генералу Корцажу, героическому защитнику крепости, и пришлось быть лошадью.
Воистину неисповедимы пути твои, господи!
За конницей выступает пехота. Все салютуют королю; господин Герман выбивает барабанную дробь на ведре, оркестр играет вовсю — гремят крышки от кастрюль. Король в знак благодарности за оказанные ему почести трубит что есть сил, а потом приглашает всех на веранду людей и лошадей. Туда же переносится трон, и господин Мечислав имеет честь выступить со своим представлением перед королевской четой и гостями.
Занавес поднимается.
В волшебном ящичке показываются и исчезают две карты; перерезанная ножом веревка срастается от прикосновения волшебной палочки; из волшебной рюмки исчезает красный шарик и оказывается за воротом у пажа. Но интереснее всего последний фокус.
Королева собственноручно кладет в деревянный ящик два медных гроша, и господин Мечислав произносит заклинание:
— Фокус, покус, черная сила, сменяй медь на серебро!
Но черная сила слишком слаба.
— Черная сила, возьми на помощь белую силу и сменяй медь на серебро!
Но черная и белая силы слишком слабы.
И зеленая, и красная, и синяя силы недостаточно могущественны, чтобы сделать такое чудо.
Наконец кому-то приходит в голову мысль вызвать пряничную силу.
— Фокус, покус, возьми на помощь пряничную силу…
Два гроша исчезли, королева удивленно качает головой, а король от восторга засунул палец в нос.
Но тут Вольберг, который умеет вырезать лодки из коры и потому считает себя умнее всех, вдруг закричал:
— Я знаю, у господина Мечислава сорок грошей в рукаве спрятаны.
Господин Мечислав засучил рукава и по требованию короля показал фокус еще раз.
Как в настоящем театре, опустился занавес. Трон пришлось разобрать и опять превратить в суповые котлы. Они нужны к обеду.
А после обеда состоялся концерт.
Сначала был прочитан специальный выпуск газеты «Михалувка», потом Гешель играл на скрипке, потом пели, потом турчанка рассказывала сказки: одну страшную, а другую такую смешную, что сам король соизволил смеяться; и, наконец, Ойзер Плоцкий декламировал свои собственные стихи. Если в концерте и недоставало рояля, то только потому, что в колонии рояля нет, а если бы и был, все равно никто не умеет на нем играть. Но концерт и так получился блестящий. А лучше всего были сказки турчанки.
Турчанка — это Арон Наймайстер. На голове у него полумесяц и в ушах полумесяцы, сидит он на ковре по-турецки, а рядом на столике горит свеча и отражается в зеркале, — можно подумать, что горят две свечи.
После концерта ребята побежали в лес: отдохнуть и обсудить то, что уже видели и слышали, и то, что еще предстоит после ужина. Потому что после ужина будут «живые картины». Что такое «живые картины», никто не знает — значит, это что-нибудь очень интересное.
Уже совсем стемнело. Все сидят на скамьях, как в театре. На первых скамейках — малыши, дальше — старшие; все, кто не поместился, — на столах.
Занавес поднимается, но еще ничего нельзя разглядеть. Но вот сцену освещает красный бенгальский огонь.
Картина первая. Сидит босая девочка и продает спички. А над ней — Мороз с длинной седой бородой, с мешком за плечами. Мороз вынимает из мешка горсть снега и сыплет на девочку. Девочка засыпает, а Мороз покрывает ее всю белым, пушистым снегом. Бедная девочка уже никогда больше не будет продавать спички.
Вторая картина. На сцене, в полной темноте сидят люди разных ремесел: сапожник, кузнец, швея, садовник, столяр, торговка. Но вот на возвышении появляется День, весь в белом, с алыми крыльями и факелом в руках, — пора за работу! Столяр пилит, кузнец бьет молотком, швея шьет, садовник подрезает сухие ветви, а ребята поют
Бьет кузнец по наковальне
Во весь дух
Как он бороду не спалит?
Бух, бух, бух.
Раз в неделю воспитатель ставит отметки по поведению. В колонии это очень трудно. В школе учитель всегда знает, кто балуется, подсказывает или прогуливает уроки. А в колонии мальчик может набедокурить, а воспитатель об этом и не узнает. Поэтому лучше всего, когда каждый сам говорит, какую отметку заслужил, потому что ему-то уж хорошо известно все, что он успел натворить.
— Фурткевич, сколько тебе поставить по поведению?
— Четверку, господин воспитатель.
— Почему четверку, а не пятерку? — допытывается воспитатель.
— Потому что я пил воду из колодца и опоздал на обед.
— Ну, господин воспитатель, четверку за такую ерунду? — кричат все, кто тоже пил воду из колодца и опаздывал к обеду.
— Пятерку, господин воспитатель, пятерку!
А Тырман улыбается своей доброй улыбкой и, когда все затихают, добавляет серьезно:
— Он исправится, он теперь будет послушным!
Фурткевич был на этой неделе дежурным портным и пришил много пуговиц. Правда, он пил воду из колодца, но все же он заслуживает пятерку…
— Фридман Рубин, а тебе сколько поставить?
Стало так тихо, как в среду за ужином, когда ели яичницу.
Бедный Рубин, всю неделю он так хорошо себя вел, ни разу ни с кем не подрался, а это не так легко, и вдруг как раз сегодня кто-то крикнул ему: «Цыган». Рубин хотел дать обидчику по шее, но попал по носу, а ведь всем известно, что из носу сразу течет кровь. Бедный Рубин, как ему не повезло!
— Может быть, тебе ничего не ставить, и если будешь следующую неделю себя хорошо вести, то сразу две пятерки получишь?
— Не хочу! — говорит Рубин. Он считает, что лучше тут же четверку, чем когда-нибудь пятерку.
— А зачем он кричал «цыган»? — вставляет Фурткевич, который по себе знает, как трудно не дать по шее за «цыгана», — Фурткевич рыжий и по этому поводу имел уже не одно столкновение с ребятами.
В конце концов и Фридман получает пятерку, а Тырман опять заверяет:
— Господин воспитатель, он больше драться не будет, он исправится!
Не сразу решилась и судьба Эдельбаума, потому что он надоеда, во все вмешивается и любит распускать всякие страшные слухи:
— Господин воспитатель, ребята Фрому ногу оторвали!
— Неси сюда ногу, как-нибудь приклеим, — говорит опечаленный воспитатель.
А потом оказывается, что никто Фрому ноги не отрывал, просто он упал и плачет.
В другой раз Эдельбаум прибежал и сказал, что цыганка украла двух мальчиков, а на самом деле эта женщина была совсем не цыганка, а полька и ребята были деревенские, а вовсе не колонисты. Они шли все втроем по лугу, никто никого и не думал красть.
К счастью, Эдельбаум всегда подбирает битые стекла на дорожке и перед верандой, и только благодаря ему ребята не калечат босые ноги, а то не видать бы ему пятерки по поведению!
У каждого свои заслуги.
Флегер хорошо придумывает игры, Клейман сидит за обедом между двумя сорванцами, и поэтому за столом нет драк. Эйно, когда было холодно, отдал некрасивому Аншелю свою накидку. Правда, за каждым числится и что-нибудь плохое, но ведь на свете нет людей без недостатков! И число пятерок по поведению все растет.
Как было бы хорошо, если бы вся группа могла получить пятерки! Но едва ли это возможно.
Гольдштерн сказал Эльвингу:
— Чтоб ты ослеп!
Пятерка Гольдштерна висела уже на волоске, хорошо, что Эльвинг простил его, и тем более охотно, что сам был виноват — подсказывал противнику Гольдштерна, когда тот играл в шашки.
Зисбренеру нужно исправить отметку за прошлую неделю. Он получил четверку, потому что подставил одному мальчику ножку, мальчик упал и разбил колено. Но теперь все уже знают, что Зисбренер очень славный и тихий, что в Варшаве он вместе с матерью делает цветы для магазина, а по вечерам читает младшим братьям и сестренке книжки из бесплатной библиотеки, и не какие-нибудь сказки, а правдивые истории о Христофоре Колумбе, который открыл Америку, и Гутенберге, который изобрел печатную машину. Такой мальчик не мог подставить ножку.
И в самом деле выясняется, что тот, кто разбил коленку, упал сам, потому что бежал и хотел разминуться с Зисбренером.
— Почему же ты нам ничего не сказал? — удивляются ребята. — Ты мог бы получить пятерку, как и другие.
— Вы еще меня тогда не знали и могли подумать, что я лгу, — так пусть уж лучше четверка.
Вы видите теперь, как трудно в колонии справедливо поставить отметки.
Остались только двое: Бромберг и брат Боруха Гринбаума, Мордка. Если и эти двое получат по пятерке, то у всей группы будет «отлично».
Снова наступает глубокая тишина.
— Гринбаум Мордка. Пусть брат за него скажет. Сколько ему поставить?
— Господин воспитатель, — говорит брат Мордки, — пожалуйста, мне очень хотелось бы, чтобы у него была пятерка. У меня сердце разрывается, когда я вижу, какой он хулиган.
Как поступить с Мордкой? Все его простили, даже воспитатель простил; но он бросал камнями в собаку… Как узнать, прощает ли его собака?
Собака сидит в конуре на цепи. Если Мордка не побоится, подойдет к ней и даст ей мяса, а собака это мясо возьмет — значит, она не сердится.
Идем. Видно, сегодня счастливый день — все нам удается!
Собака в прекрасном настроении. Уже издали она виляет хвостом. Мясо съела, дважды облизнулась и, по глазам видно, настолько искренне простила нанесенную ей Мордкой обиду, что охотно съела бы не одну, а целых три таких порции.
Итак, Мордка получил право на пятерку. Остается один Бромберг.
— Скажи, Бромберг, что ты сделал плохого?
— Цеплялся за телегу и садился верхом на лошадь.
— Еще что?
— Ходил по крыше веранды.
— Еще?
— Когда я нашел у себя в супе круглую перчинку, я ее облизал и бросил Рашеру в тарелку.
— Еще?
— Отнял накидку у Беды и налил на стол молока, чтобы и стол напился.
— Что еще?
Бромберг думает:
— Отвернул в умывальной кран и обозвал Вайнштейна «сарделькой».
— Еще?
— Царапал по столу вилкой и не хотел хорошо стелить постель. И стегнул Шарачка помочами. И потерял носовой платок.
— Еще что?
— Не хотел есть хлеб, а только горбушку. И столкнул Фишбина в яму для картофеля.
— А дрался сколько раз?
— Не помню.
— О сосне еще ничего не сказал.
— Да, сосну сломал.
Ребята печально слушают, а Бромбергу все нипочем, только улыбается.
— Тырман, как тебе кажется: сколько же ему поставить?
— Он будет послушным, — говорит Тырман.
— Так сколько же ему поставить?
— Не знаю, — говорит Тырман, хотя видно, что и ему и всей группе очень хочется поставить Бромбергу пятерку. Только никто не смеет об этом сказать.
— Плохо дело, плохо… Чарнецкий, скажи ты, сколько Бромбергу поставишь по поведению?
Чарнецкий — друг Хаима Бромберга, поэтому все взгляды обращаются к нему.
— Ну скажи — сколько?
— Пятерку, — говорит Чарнецкий, и две слезинки катятся у него по щекам.
— Пятерку, господин воспитатель, пятерку! — кричат ребята.
И Тырман добавляет:
— Он исправится, он будет послушным!..
И в самом деле, Бромберг исправился. До самого вечера он ходил серьезный, не шалил, но видно было, что ему не по себе. Он ходил в своей пятерке по поведению, как в башмаках, которые жмут, так что воспитатель даже испугался, как бы Бромберг не заболел от чрезмерного послушания.
А на другой день он подрался с Бедой и после обеда решительно заявил:
— Господин воспитатель, я больше не хочу иметь пятерку!
— Почему?
— Потому что она мне надоела.
Когда мы приехали в Варшаву, мать Бромберга на вокзале допытывалась:
— Как вел себя мой Хаим?
— Хорошо, — ответил воспитатель, — только он слишком тихий.
Мать взглянула на воспитателя в изумлении, но, видя, что он смеется, и сама рассмеялась.
— А я уж подумала, не заколдовал ли его там кто.
И она была благодарна воспитателям, что они не сердятся на ее шалопая.
йзер Плоцкий декламировал на концерте свои собственные стихи.
Мальчикам казалось странным, что можно писать стихи не из книжки, а из головы.
Собственно, Ойзер пишет не из головы, а то, что он видит и слышит.
Например, стихотворение о сапожнике.
У бедного сапожника долго не было работы, а значит, он ничего не зарабатывал. Ходил, искал работу — не мог найти. Наконец сапожник получил заказ, — как он обрадовался! Но, чтобы выполнить заказ, нужна кожа, кожа денег стоит, а где их возьмешь? Пошел сапожник к знакомым, просит денег одолжить. Одни не хотят, другие не могут, потому что сами бедные. Стал сапожник у заказчика задаток просить, а заказчик не дал. И не смог сапожник выполнить заказ, бедный, бедный сапожник.
Ойзер знает этого сапожника: он в их доме живет. Ойзер помнит, как он ходил без дела, как получил работу, как хлопотал о деньгах, да так их и не достал. Ойзер все помнит, вот и написал об этом стихи…
Другое стихотворение о кузнеце, который днем и ночью бьет молотом по железу, а молот поет ему песню о людском счастье.
Как-то раз, когда мы шли на водяную мельницу, мы по дороге завернули в кузницу.
Кузнец бил молотом по раскаленному железу, и ребята впервые увидели, как делаются подковы. В кузницу ходили все, но один только Ойзер написал потом стихотворение. Он один услыхал в грохоте железа мелодию — песню о людском счастье, потому что только он один был поэтом.
А еще Ойзер написал стихотворение о лесе. В лесу человек становится здоровым и сильным; но не все могут жить в лесу, поэтому они такие бледные и грустные.
О ком думал поэт, когда писал эти стихи?
Наверное, об отце.
Отец Ойзера делает скакалки, поводья, пояса и украшения для платьев. Когда он был здоров и много зарабатывал, его дочь, старшая сестра Ойзера, ходила в школу. Но теперь он все время кашляет, а поехать в лес, где бы он выздоровел, не может.
Отец и мать часто вспоминают добрые старые времена, когда дочка ходила в школу. В школе была хорошая учительница, очень хорошая, и дети ее любили. Теперь отец болен, школу закрыли, учительница уехала далеко, в Америку, и там ее тоже, наверное, любят дети.
А как хотелось бы Ойзеру учиться!
Ойзеру не нравятся шумные игры, зато он любит слушать интересные сказки и рассказы. Он знает, что воспитатель его любит, но никогда ничего у него не попросит: ни флажок, ни мячик, ни красивую вилку, ни горбушку. Отец Ойзера, он сам, его старшая сестра, мама — все они гордые и не любят, не хотят ни о чем просить.
Когда маленькая сестричка Ойзера лежала в больнице, им всем очень хотелось навещать ее каждый день. Нельзя, к больным детям приходят только три раза в неделю.
Если нельзя чаще, ничего не поделаешь. Видно, так должно быть, наверное, так лучше.
Как-то Ойзер принес сестре в больницу кисточку винограда. Он принес виноград, а не леденцы, потому что леденцы ей нельзя было есть.
Стоит Ойзер у кровати сестренки и молчит.
— Скажи ей что-нибудь, поздоровайся с сестрой.
А у Ойзера слезы ручьем…
Приближался день возвращения в Варшаву, и ребята радовались, что снова увидят родителей, братьев и сестер и обо всем им расскажут: что делали в колонии, как купались, играли, защищали крепость. Ойзер написал свое последнее стихотворение: «Дети радуются, что возвращаются домой и сменят зеленый лес на сырые стены. Цветы улыбаются солнцу, но уже близка зима, а зимой цветы увядают».
Охотнее всего Ойзер пишет о лете, о том, как светит солнце, цветут цветы. Зиму он не любит, потому что зима всегда печальна.
Ребята просят, чтобы взрослые не ходили на опушку леса, потому что там готовится сюрприз. Они непрерывно что-то носят, укладывают, прилаживают и, когда все будет готово, позовут сами. Возни с сюрпризом, должно быть, много, потому что готов он будет только к вечеру. Юзефу пришлось дать им целых две метлы; за это они позволят ему первому посмотреть на сюрприз, только пусть он ничего не говорит воспитателям.
Это последний день в колонии, и теперь уже только и разговоров, что о Варшаве.
Топчо оставил дома голубей — не улетели ли? У Шидловского мама была больна, — выздоровела ли? Топчо хвалится, что умеет дым от папиросы пускать через нос и еще подбрасывать кусок хлеба и ловить его ртом. Плывак умеет класть ногу на голову и далеко плевать сквозь зубы. Фридман свистит в два пальца и выворачивает веки — очень страшно!
Все сегодня последнее: и купание, и обед. На тарелках остается много каши, даже не все молоко выпито; где уж тут есть кашу, когда завтра — домой!
Кукушка кукует на прощание с пяти часов утра.
«Ку-ку, прощайте, дети, ку-ку, я не умею красиво петь, но прощаюсь с вами, как могу, — коротко и сердечно».
Ребята уже переоделись в свою одежду, и трудно поверить, что Тырман, Фриденсон, Чарнецкий ходят в длиннополых пиджаках. На маленьком Соболе нарядный костюмчик, и в углах воротника по две золотых звездочки: так его нарядила в дорогу сестра-портниха.
Ребята чистят башмаки, чтобы не стыдно было показаться на вокзале. Милые, добрые дети, вас тут было так много, и, хотя вы беспрестанно проказничали, никто из вас ни разу не сделал ничего по-настоящему плохого! Как вы трогательны в этой дружной суматохе, которую затеяли, чтобы устроить нам на прощание сюрприз!
— Господин воспитатель, все!
— Господин воспитатель, готово!
Справа, на опушке леса, где мы каждый день прощались с заходящим солнцем, ребята построили нечто вроде большого гнезда из веток, камней и песка, выложили гнездо сосновой хвоей, устлали мхом и убрали цветами.
— Аистово гнездо.
— Не гнездо, а ложа, — говорит один мальчик, который бывал в театре, потому что его отец-токарь как-то получил там работу.
Последний закат.
Солнце уже утратило свои лучи, узкое облачко перерезало солнечный диск на две половины.
— Последний закат, — говорят ребята.
Завтра в это время они уже будут в Варшаве, а там не бывает заката. В сумерки на улицах появляется человек с длинной палкой и зажигает безобразные желтые фонари. Человек переходит с одной стороны улицы на другую, всегда бедно одетый, в черном, и лица его в темноте нельзя разглядеть. Это он превращает в городе день в ночь.
А в Михалувке ясное солнце в пурпурных одеждах гасит день и зажигает ночь. Солнце садится все ниже и ниже, прячется за землю и постепенно исчезает: все меньше и меньше кусочек диска.
— Все, — говорят одни.
— Нет еще, — возражают другие.
И вот уже светятся только маленькие искорки…
В этот последний вечер родилась последняя колонистская сказка о последнем закате — странная сказка без конца…
— А может быть, не возвращаться в Варшаву? Может быть, стать парами, взять флажки и с песней отправиться в путь?
— Куда?
— К Солнцу.
Долго придется идти, но разве это плохо? Спать будем в поле, а на жизнь зарабатывать, как сумеем. В одной деревне Гешель сыграет на скрипке — и нам дадут молока, в другой Ойзер расскажет стихотворение или Арон интересную сказку — и нам дадут хлеба. Где-нибудь споем хором или поможем в поле.
Для хромого Вайнрауха мы сделаем тележку из досок и, когда он устанет, повезем его в тележке.
— Мы будем идти долго-долго, будем идти, идти, идти…
— А потом что?
Но тут раздался звонок, сзывающий всех на последний ужин, и сказка осталась без конца…
А утром мы уже были на пути в Варшаву.