Морозным декабрьским днем сорок девятого года по центральной улице Абросимова, которую до сих пор называют посадом, шагал высокий стройный матрос с чемоданчиком в руке. Пуговицы на черной шинели сверкали серебром, пряжка ремня была надраена до идеального блеска, широченные клеши, прикрывавшие ботинки, подметали снег — все, как положено, хотя демобилизовался.
Прохожие, особенно девчонки, с интересом поглядывали на него, даже приостанавливались и оборачивались, потому что флотский человек в здешних местах — редкость. Эти матросские клеши, ленточки бескозырки с золотистыми якорями и гордая надпись по ее околышу «Тихоокеанский флот» заставляли волноваться девичьи сердца. Морячок — это не какая-то там пехота.
Ему хотелось встретить кого-нибудь из своих знакомых — не попадались на глаза. За время службы райцентр нисколько не изменился: дощатые тротуары вдоль бывших торговых рядов, деревянные домики, выглядывавшие из заборов только своими фасадами, кинотеатр, по-прежнему находившийся в церкви, с которой сняли купола. Вот желтое двухэтажное здание военкомата, где призывался в армию, вот школьное общежитие, в котором живет братишка Ленька. В девятом классе учится. Надо же!
Распахнул дверь в кухню, заменявшую прихожую, — Ленька чистит картошку, обед себе готовит. Эх, как подпрыгнул от радости! Бросил нож и картошину.
— Брату ха-а!
Уходил из дому, Ленька был совсем мальцом. На удивление вымахал за четыре-то года, только жидковат, остроплечий, длиннорукий, потому что нелегко дается учеба: харчи незавидные, каждую неделю приходится бегать домой за двадцать километров — что принесешь, то и поешь.
— Ну, показывай, как ты живешь? — сказал Сергей.
Ребята учили уроки, расположившись с учебниками прямо на кроватях; вскочили, как если бы появился сам директор школы. Минька Назаров и Толька Ступнев, прозванный Комариком, закадычные Ленькины друзья, подбежали к Сергею, восхищенно рассматривая матросскую форму.
— Значит, вы и здесь все вместе, как три мушкетера! — Сергей весело окинул взглядом своих шумилинских ребят.
— Ага. Мы думали-думали, куда податься после семилетки, и написали заявления сюда, в школу. Толик хотел было в ремеслуху, как Вовка Тарантин.
— Ремеслуха никуда не уйдет, надо учиться, если есть возможность. Значит, которые ваши койки?
— Вот эти три подряд, моя около окошка, — показал Ленька.
В комнате тесно стояли кровати, тумбочек не было. На одной из голых степ черной сковородой висело радио. Сергей присел на табуретку, достал из чемоданчика банку дальневосточных консервов и фонарик с динамкой — подарок брату. Ребята поочередно принялись жужжать фонариком, примеривать бескозырку.
— Эх ты, Комар, совсем утонул в бескозырке, один нос торчит! — смеялись над Толькой Ступневым. — Не годишься в моряки, тебе лучше пилотка подойдет.
— Вот это фонарик! И батареек не надо.
— Сергей, ты на крейсере служил?
— Бывал в дальних плаваниях?
— Китов видел?
Только успевай отвечать на вопросы.
Ленька выдвинул из-под кровати старый сундучок, с которым еще дед Яков хаживал в Питер на заработки. В сундучке хранился скудный провиант: четверть буханки хлеба, пачка маргарина, мешочек с крупой и бумажный кулечек с конфетами-подушечками. Теперь к этому добавилась банка лосося.
— Мы на ужин ее откроем, — сказал Ленька, — сейчас уж надо в школу собираться.
— Во вторую смену?
— Ага, с двух. Может, загнуть мне сегодня и завтра уроки? Вместе бы домой поехали, — загорелся Ленька.
— Забыл? Сегодня будет Тришка, — напомнил Минька Назаров.
— Кто такой?
— Директор наш. Ему как ни отвечай физику, все равно больше тройки не поставит, вот и прозвали Тришкой.
— Нет, уж ты давай учебу на первый план. Завтра суббота, и придешь домой, — распорядился Сергей.
В этот момент он позавидовал ребятам: пусть далеко ходить, пусть общежитие — не дом родной, пусть впроголодь, но все-таки они продолжают учиться. Самому ему уже не придется сесть за парту — еще в начале войны бросил школу, окончив всего шесть классов, потому что оказался старшим в семье. Зато Ленька с Верушкой, может быть, в люди выйдут. Сергей вспомнил про десятку, уцелевшую после дороги, подал ее брату:
— Мне уж не потребуются, пожалуй, пойду пешком, а ты завтра после уроков прибегай…
Снова прошагал по гулким деревянным тротуарам мимо чайной, возле которой терпеливо ожидали своих седоков несколько подвод и машина, груженная ящиками, наверно, сельповская. Около одной из кошевок он повстречал Катерину Назарову, сразу узнал ее, хотя стояла к нему спиной, приплясывая от холода: очень уж знакомо ладно сидел на ней коричневый полушубок.
— Здравствуй, Катя! — без прежней робости окликнул ее.
Повернулась, всплеснула руками:
— Серега, ты ли это?
— Так точно!
— Какой бравый морячок! А возмужал-то! Откуда и куда направляешься?
— Домой топаю, не подвезешь?
— С удовольствием бы. — Она кокетливо пожала плечами. — Только вот поджидаю своего Макарова: чего-то задерживается в райисполкоме.
— Так в Павлове и живете? Он в председателях?
— Да. А в Шумилино уж редко наведываюсь, теперь-то привыкла, не очень тянет.
— Я-то думал, сейчас катанем на этом выездном с ветерком до самого дому.
Лицо Катерины, раскрасневшееся, с налетом инея на черных бровях, сохранило девичью свежесть. Бывало, он робел перед ней, теперь же мог непринужденно разговаривать и без смущения смотреть в эти лукавые глаза, но с верхнего конца посада приближался бывший уполномоченный райкома, нынешний муж Катерины, который в конце войны увез из Шумилина такую красоту.
— Привет передавай нашим, — сказала она, давая понять, чтобы он не задерживался.
Нет, не сбила его с толку краткая встреча с Катериной, и все же ворохнулось в сердце давнее неутоленное чувство, как будто летним солнышком погрело, вспомнился тот сенокос за Песомой, когда они остались вдвоем в лугах. Женишился он тогда перед ней. Конечно, глупо это было с его стороны, и ревность его к Макарову была глупой, мальчишеской.
Не стал ждать попутную оказию. Снег был еще неглубок, дорога торная, с машинной колеей. Долог был его путь к дому — от Советской Гавани почти через всю Россию; последние двадцать километров своими волоками можно пробежать пешочком, как бывало.
Он шел споро и без устали, только под ботинками повизгивало торопливой скороговоркой. В Чучмарах, самом лешевом месте, когда в лесу стало темнеть, его догнала подвода. В порожних санях, укрывшись тулупом, валялся пьяный мужик и с куражливой настойчивостью повторял нараспев:
Я могу разбогатеть,
Только стоит развернуться —
Вещи старые продать…
Сергей остановил лошадь, потряс мужика за плечо и скомандовал:
— Свистать всех наверх!
— Кто тут балует? Я вот кнутом счас дерну по шее.!
Из-под тулупа сердито выглянул Федор Тарантин, долго морщился и хлопал бесцветными, как осеннее небо, глазами, недоумевая, откуда взялся моряк. Узнал. Встрепенулся, полез целоваться.
— Серега Карпухин! Ну, скажи, будто приснился! Вот это фокус! Домой, значит, топаешь. Садись, чего встали-то? Н-но-о! Как же мы в Абросимове разминулись?
— Куда ездил-то?
— Лен сдавать. Свалил его, в чайной погрелся маненько. Оно, конечно, получилось не совсем в соответствии, да наше дело стариковское. Прямо ли, криво ли, а домой попаду: мерин доставит, не ошибется. Узнаешь Карьку?
Да, это был он, безотказный Карька. До армии Сергей помотался в извозе: и на лесозаготовки, и на речные пожни, и на льнозавод вот так же не раз приходилось ездить, так что знает, каково доставалось Карьке. Всю войну бедовал он вместе с людьми, ему бы надо памятник поставить посреди деревни.
— Ты, братец мой, полезай-ка в тулуп да воротник подыми, а то ухи у тебя красны, как перечные стручки, — советовал Тарантин. — Зря ты в чайную не заглянул.
— Я к Леньке заходил. Что же ваш Вовка не вместе с ребятами?
— В ремесленное уехал, считай, на самостоятельность определился. Не приведи бог, как мы, за понюх табаку вкалывать. Кто помоложе, все разбегаются, правильно и делают. Н-но, шевелись! Постой, где мы едем-то?
— Вон Бакланово, — показал Сергей на деревню, оставшуюся в стороне.
— А-а… Выпить-то у нас нечего? Плохо. Давай тогда покурим.
Сергей достал «Звездочку» — на станции в Молотове двадцать пачек отхватил. Федор несколько раз ронял папиросу, едва прикурил.
— Четыре годика, говоришь, отбухал? Помнишь, как мы с тобой на сплав ходили? Поваландались с бревнами: зимой — в лесу, весной — на реке. Тебе рано пришлось в коренники впрягаться.
— Теперь-то как дела в колхозе? — поинтересовался Сергей.
— Не лучше прежнего, еще при Лопатине больше было порядку. Он на лесоучасток устроился. Председательствует после него Наталья Корепанова, баба и есть баба: шуму-крику много, толку мало. Бригадиром в Шумилине Егор Коршунов, тоже нервный, издерганный, сам знаешь, как в плену-то его усоборовали, да еще Настасья не дождалась.
— Наши писали, к Ивану она вернулась.
— Только пришлось им все же уходить из Шумилина, избу перевезли в Ильинское. У Ивана-то теперь двое ребят: Егоров парнишка да свой. Такая получилась притча, что со стороны напереживаешься.
Карька неспешно перебирал мохнатыми ногами, черный ельник пилил и пилил зубцами вершин тускло-синее небо, звезды качались над просекой. Кутаясь в тулуп, Сергей охотно слушал разговорчивого старика, и представлялось ему, как ехали бы они вот так же вдвоем в кошевке с Катериной: то-то грешно было бы озябнуть.
Наконец выехали на шумилинское поле, показались приветливые деревенские огни. Был бы один, так бегом бы припустил с верхотинки. Тарантин догадливо подхлестнул мерина, снова разудало запел:
Я могу разбогатеть,
Только стоит развернуться…
Кузница… Прогон… Заулок… Сергей стряхнул с плеч тулуп, на ходу выскочил против крыльца. За дверями взлаяла, как на чужого, Лапка. На стук вышла мать.
— Живей отпирай, а то заморозишь своего краснофлотца! — весело поторопил Тарантин.
— Сережа, милый мой, мы тебя уж который день ждем! Ой, боже, да в ботиночках-то! Поди, ноги околели? — забеспокоилась мать.
— Ничего, дядя Федя меня тулупом выручил.
Поднялись в избу. Первой подлетела Верушка, большеглазая, тоненькая, с жиденькими косичками, она вытянулась за эти годы, как парниковый стебелек. Отец, пританцовывая на деревянной ходуле, восхищенно хлопал Сергея по спине:
— Ну-ка покажись, сынок, покажись! Заждались мы тебя, долгой оказалась твоя служба.
Бабка Аграфена была плоха, не вставала с постели, Сергей зашел за переборку, где она лежала. Слезы крупно покатились по ее иссохшим, как земля от зноя, щекам, заговорила, удерживая Сергея за руку, будто бы своего исцелителя:
— Слава богу! Не думала, что повидаю тебя, — этта, совсем было помирать собралась…
На столе все было собрано, как раз ужинали. Сергей еще не успел как следует оглядеться, но сразу отметил, что изба стала будто меньше и полати низко — едва не задеваешь головой.
— Ты посмотри, Андрей Александрович, сын-то у тебя каков орел! За такого парня наливай до полному стакану — меньше нельзя! — подсказывал отцу Федор Тарантин.
Дружно выпили. После мороза водка огнем прошла внутрь, и во всем теле стало быстро разрастаться тепло.
— Как хорошо, все-то вместе собрались, — сказала мать, — Лени только нет.
— Он хотел сбежать с уроков, да я не позволил, — ответил Сергей. — Завтра придет.
Размахивая руками, Тарантин толковал отцу:
— С этим льном еще будет канители, ведь цельная Феклина рига его — повозишь. Нет бы договориться с мэтээсом, чтобы дали трактор с санями, дак наша Наталья боится связываться, дескать, много платить им надо. Лучше заплатить, да без нервотрепки. Этта, Егор хотел послать на льнозавод Лизавету Ступневу, ругался, стращал, что снимет пять трудодней, а она ему грит: снимай хоть все — не велик убыток. Не поехала — и шабаш! Я спорить не стал, съездил, потому что у меня сознательности больше…
Возбуждение быстро сменилось у старика сонливостью, как курица, закатывал под веки глаза, и голова начала клониться набок. Варвара Яковлевна, мать Сергея, повела его к саням, чтобы отвезти домой и распрячь Карьку.
— Ну вот, Сережа, службу справил, теперь надо думать, как жить дальше, — сказал отец. — В кузнице тебе делать нечего, работы год от году меньше, один управляюсь.
— Дядя Федя порассказывал мне, говорит, бегут из колхоза.
— А что поделаешь? Смотри, ребят и девок никого не осталось: Витька Морошкин закончил институт, Колька Сизов в армии, Зойка Назарова на маслозаводе молоко принимает, Танька Корепанова — на почте, которые помоложе, в десятилетку пошли, как Ленька наш.
— Игнат Огурцов все же ушел в леспромхоз?
— Ушел. Нюрка у него здесь держит хозяйство, а он деньги зарабатывает. Лопатин тоже, как сняли с председателей, подался следом за ним в Новоселки. Иван Назаров перевез дом в Ильинское. Ужо пройдешь по деревне, поглядишь, сколько построек на дрова сломали: все сельские покупают — больница, школа, сельпо. В общем, такая картина складывается, что, пока есть возможность, не лезь в наш хомут. Как говорится, за нуждой в люди не ходим — своей хватает. — Андрей Александрович озабоченно помял подбородок. — Может, в город тебе двинуть? Только родни у нас там нет, чтобы зацепиться. И по дому, конечно, соскучал, тогда попробуй здесь подыскать работу.
— В моем распоряжении целый месяц, где-нибудь брошу якорь.
— Ладно, успеем потолковать об этом, давай-ка выпьем еще, сегодня нам позволено. Сколько суток был в дороге?
— Считай, недели две.
— Вот видишь, в какую даль судьба занесла! Ну, что надо, то надо. У нас все бы добро-здорово, если бы не слегла бабка. Все говорила, мне бы Сережу дождаться, теперь, наверно, успокоилась.
Бабка была глуха, она не могла ни слова разобрать из их разговора, но тянулась к ним взглядом, точно прислушивалась.
Вернулась мать. Зябко передернула плечами:
— Ой, какая стужа! Дивлюсь, как ты в ботиночках-то? Верушка, все еще за столом торчишь! Ложись, милая, скорей, а то рано вставать.
— Она у нас на круглые пятерки учится, — похвалил Андрей Александрович дочку, — учителя в пример другим ставят. Нынче в пятый-то класс в село приходится бегать.
— Вот умница! — порадовался за сестренку Сергей. — Не отставай от Леньки.
— Ты, Сережа, где ляжешь? — спросила мать.
— На печке, по-стариковски.
— Верно, попрогрейся.
Печь тоже показалась Сергею тесной, прижался лопатками к теплой фуфайке, вытянул ноги аж на полатцы. Благодать! Дома! Сердцем он всегда был здесь, хотя служба ему выпала на самом краю света. Одно дело представлять мало-мальски страну по карте, другое — увидеть своими глазами, ее огромность удивила Сергея, вызвала какое-то горделивое, возвышающее чувство; Шумилино было лишь крохотной частицей этого величия, но от этого еще желанней становились ему дедов дом под вековыми березами, кузница при дороге, Песома с перекатистым Каменным бродом против деревни. Неужели снова придется уезжать, погостив несколько дней дома? А как же Татьяна? Знает ли, что я приехал? Хватит думать-гадать, надо сперва задать храпака: утро вечера мудренее.
А в это время убежавший с уроков Ленька спешил домой на лыжах. В другой раз он побоялся бы пуститься один ночью в дорогу. По сторонам лес — темная стена, тени перекинулись через просеку, кажется, гонится за тобой какая-то нечистая сила или подстерегает за деревьями. Особенно страх щиплет за пятки, когда приближаешься к Чучмарам: столько небылиц про них рассказывают, да чего стоит само название оврага. Где же еще и рождаться разным выдумкам, как не на лесных волоках, пугающих запоздалых путников, и мало ли найдется людей, готовых выдать почудившееся за действительный случай.
Лыжи предательски хлопают по укатанному санному следу, не вдруг проскочишь двадцать-то километров: спина заиндевеет от проступившего сквозь пальтушку пота, из-под шапки — пар, так намашешься палками, что руки онемеют. К счастью, луна взошла выше леса и поплыла вровень с Ленькой, как бы подбадривая его, дескать, видишь, совсем светло, чего бояться-то? Но лес остается лесом и при луне, может быть, становится еще загадочней, затаенней…
Сергей не слышал, как постучали в крыльцо, как Ленька жужжал фонариком на мосту и в избе, как шепотом переговаривался с матерью, уплетая за обе щеки пшенный караваец с молоком: хоть раз в неделю поесть досыта. Сергей не очнулся даже тогда, когда братишка забрался к нему на печку, потому что спал глубоким повальным сном.
Вечером Сергей собрался в село. Еще раз почистил пуговицы асидолом, а ременную бляху отполировал бархаткой с зеленкой. В общем, навел шик-блеск, только вместо ботинок надел валенки, прикрыл их клешами навыпуск. Может быть, Татьяна и сейчас еще не знает о его приезде.
Степенно прошелся погрузившейся в сумерки деревней, как только очутился в поле, так пустился чуть не вприбежку. Эх, елочки-сосеночки, ноги сами ходу просят! Сколько раз мечталось ему об этом моменте…
Вот оно, высокое здание почты в центре села, ламповый свет падает из окон второго этажа на утоптанный, усыпанный сенной трухой и конским пометом снег возле телефонного столба, где привязывают лошадей.
Поправил бескозырку, одернул ремень — словно вырос на пороге перед изумленной Татьяной. Вся так и вспыхнула, растерялась, сняла на минутку наушники, да разве отойдешь от аппарата — как на привязи. Настойчиво хрипел зуммер, пришлось поздороваться через загородку. Начальник почты, остроносый мужичонка с гладко прилизанными остатками волос, прокуривший свое здоровье за этим обшарпанным письменным столом, перестал считать деньги, невозмутимо наблюдал за ними, пуская в потолок дым. Девушка, принимавшая посылку у какой-то старухи, с откровенным любопытством рассматривала Сергея, а старуха и вовсе беззастенчиво подошла к нему, и уставилась прямо в лицо, приговаривая:
— Постой-ка, я погляжу, чей это молодец? Може, узнаю по природе?
— Подожди немного, — попросила Татьяна. — Алло! Абросимово! Абросимово! Даю сельсовет…
Сергею надоело торчать перед стеклом загородки, как на витрине, вышел на улицу. Вскоре выбежала и Татьяна, запахивая на ходу пальто. Вихрем налетела на него, закружилась, часто-часто перебирая валенками по снегу; он подхватил ее под мышки, чуть не сбили тетку с ведрами. Та нестрого ругнула:
— Тише вы, дишные! Воду-то из-за вас расплескала…
Засмеялись, убегая от нее и чувствуя себя озорно, как в детстве, если удавалась какая-нибудь проказа.
— Меня пораньше Семен Михайлович отпустил. Ты бы хоть телеграмму дал родителям, я бы ее приняла.
— Так интересней, — улыбнулся Сергей.
— Сегодня приехал?
— Вчера поздно вечером.
— Бессовестный! — Татьяна легонечко стукнула Сергея по спине. — И тебе не стыдно: столько времени не показывался!
Миновали клуб, где уже тарахтел движок и, стоя в дверях с полевой сумкой, киномеханик продавал билеты. Около зерносклада, расположенного в церкви, Татьяна сказала:
— Помнишь, как ночью забирались на колокольню? Забавно было, а страшно все-таки, я бы ни за что больше не полезла.
— Айда повторим!
— Выдумаешь! Вот лето сейчас, да босичком бы пробежаться ржаным полем, как тогда в грозу!
Они шли, взявшись за руки, гладким санным путем. Скрылись за пригорком сельские огни; ни души в поле, лишь гудят телефонные столбы, наверное, к оттепели. Остановились, взглянули друг другу в глаза.
— Тебе очень идет матросская форма, — сказала Татьяна, покручивая пальцами пуговицу шинели. — Знаешь, сколько писем ты мне прислал? Тридцать два.
— Много или мало?
— Он еще спрашивает! Конечно, мало, ведь за четыре года.
Сергей взял Татьяну за локти, она без прежней пугливости приподнялась на цыпочки, запрокинула голову, так что серый шерстяной платок съехал к воротнику. Звезды качнулись над ними. Долог был поцелуй. Вдыхая морозный запах Татьяниных волос, Сергей не отводил взгляда от ее глаз, в глубине которых мерцали живые огоньки. Он всегда помнил их, всегда видел перед собой, их свет согревал его даже там, в самой дальней дали.
— Неужели не мог со станции позвонить мне? — снова упрекнула она.
— Так-то неожиданней.
— Ведь четыре года! Других хоть на побывку отпускают. Вон Венька Завьялов недавно десять дней разгуливал по селу.
— Теперь все дни мои.
— Наши, — прошептала она, прижимаясь щекой к шершавому сукну шинели.
Обогнала подвода. Незнакомый мужик лихо крикнул:
— Эй, моряк! Садись со своей малиной, прокачу.
— Мы не торопимся.
— Знамо дело, куда вам торопиться? Вдвоем-то не знобко. Хе-хе!
Они и в самом деле не замечали мороза, никто их больше не обгонял и не попадался навстречу, как будто во всем этом заснеженном мире остались вдвоем. В лесу еще постояли, потом на своем поле, потом на крыльце у Корепановых.
— Я боюсь вечером одна ходить, — говорила Татьяна. — Иногда вместе с Зойкой Назаровой угадываем, но у них на маслозаводе раньше кончают работу.
— Я буду встречать тебя. Может быть, тоже устроюсь куда-то в Ильинском. Тихо у нас в деревне стало, хоть бы беседу, что ли, собрать.
— Без гармони какая беседа? Теперь все в клуб ходят, там после кино танцы бывают.
Где-то за Коршуновой избой сияла луна, обливая шумилинский угор молочным светом. Словно нежилая, притаилась деревня, ни малейшего звука — все замерло, застыло в каком-то напряженном и чутком безмолвии.
— Мне пора домой, видишь, мама свет не гасит из-за меня. Встретишь завтра? В шесть часов, ладно?
Татьяна ловко выскользнула из рук Сергея, начала пятиться от него, в узких ее глазах вспыхнули знакомые огоньки, дескать, хорошего понемногу. Он было шагнул следом за ней — застучала в дверь и озорно хихикнула, прикрывая варежкой рот. Пришлось дать задний ход, не дожидаясь, когда выйдет отпирать Наталья Леонидовна. Бежалось легко, пружинисто, с оленьей прытью. Светлая, хоть книгу читай, ночь; тропинки от избы к избе, обозначенные тенью; огороды, прочерченные на белом будто тушью; сплошная черная оторочка леса вокруг полей — все было просто и дивно, как прежде. В пугливой тишине, наверно, до самой заполицы слышался визг снега под валенками.
У своего крыльца поотдышался, полез в карман шинели за папиросами и вытащил вместе с пачкой помятый листок, на котором был записан адрес проводницы-москвички. Ну, полюбезничал с ней в дороге, чтобы скоротать время, а к чему было адрес-то спрашивать? Глупости. Ошалел сгоряча, как сошел на берег.
Мелко изорвал листок и затоптал обрывки в снег.
Не надо было долго присматриваться, чтобы понять, что колхоз «Красный восход» не только не сумел выправиться после войны, но еще больше захирел. Парни, которые посообразительней, сразу после армии оставались в городе, и Сергею Карпухину было еще не поздно махнуть куда-нибудь, но понимал, что семье будет туговато без него: отец калека, бабка совсем плоха, Леньке с Верушкой требуется поддержка, пока учатся. Погулял недели две да устроился в МТС стажером к Ивану Назарову…
Сергей проснулся потемну, лишь брезжили заиндевелые окна. За ночь изба настыла, так что не хотелось выбираться из постели. Мать уже двигала на кухне чугуны с коровьим пойлом, красный свет из чела печи отражался на ее лице и на простенке.
— Сегодня такая стужа, что хороший хозяин собак не выпускает, — сказала она. — Верушку-то хоть не будить? Чай, не заругают учителя, если пропустит день.
— Ничего, добежим мы с ней вдвоем-то.
Сергей кой-как растормошил сестренку, спавшую на полатях, она долго не могла очухаться, собираясь в школу, бродила по избе полусонная, натыкалась на косяки. Вместе позавтракали, вместе пошли в Ильинское. Сергей нес полевую сумку с книгами и тетрадками, Верушка старательно семенила за ним, глухо повязанная полушалком, из которого выглядывали одни глазенки.
Едва занималась скромная заря, небо побледнело, как лед на луже, где вымерзла вода; в такую погоду даже неприметный ветерок пронизывает насквозь, щиплет иголками лицо, руки, коленки, в поле от него никуда не денешься. Верушка поворачивалась к ветру боком, загораживала лицо варежками: полушалок возле рта оброс инеем, а внутри отсырел — дышать трудно — сдвинула его пониже к подбородку.
Сергей иногда оглядывался, следил, чтобы сестренка не обморозилась, она пыталась улыбаться, но сведенные холодом губы оставались неподвижными, только хлопала ресницами; мороз выжимал слезы из ее голубеньких глаз, казалось, и они вот-вот застынут.
Перед селом, где к школе сворачивает тропинка, Сергей передал сумку сестренке, ободряюще подмигнул:
— Ничего, Веруха, доживем до солнышка. Беги поживей, совсем ты закоченела.
Каждое утро они расстаются на этой развилке, а встречаются лишь поздно вечером, дома за ужином. Иногда Верушка засыпает на полатях, не дождавшись прихода Сергея: то в рейсе задержится, то в кино с Татьяной останутся, то простоят с ней у крыльца…
Иван Назаров уже сидел на корточках под своим бензовозом, трыкал домкратом, приподнимая заднюю ось. Прямо из-под машины подал руку, кивнул:
— Снимай левый скат, что-то он спускает.
Достал Сергей из инструмента под сиденьем торцевой ключ и вороток, принялся разбалчивать гайки. Вначале железо прожигало холодом рукавицы, пальцы были непослушными, но скоро согрелся, орудуя воротком, так что даже уши у шапки завязал наверх. Еще сбегал на пруд по воду для заливки радиатора. Пока ведро нагревалось на раскалившейся плите, можно было посидеть в курилке, где всегда собираются перед началом работы шоферы, трактористы, ремонтники. Многие из этих парней и мужиков не думали, что им придется носить промасленные ватники и спецовки, привыкать к гаечным ключам и зубилам. Все они жили в соседних деревнях, крестьянствовали, но в поисках заработка одни примагнитились сюда, в МТС, другие — в леспромхоз…
До станции, откуда возят горючее для МТС, километров сорок. Дорога вьется будто бы руслом канала: накануне прошел трактор, растолкал снег треугольником. Однообразно тянется заиндевелый, скованный морозом лес. В кабине тоже было вначале как в леднике, но постепенно накопилось тепло.
— Садись на мое место за руль, — предложил Иван. — Практикуйся, пока есть возможность, а то летом будет гиблая дорога. Нажимай сцепление, включай скорость, теперь плавно отпускай педаль.
Машина набирала разгон, впервые Сергей попробовал включить третью скорость. Он весь напрягся, подобрался, словно должны были вот-вот врезаться в какое-то препятствие. А вместе с тем дух захватывало, что сам вел машину, как заправский шофер.
— Знаю, о чем сейчас думаешь: как теперь остановиться? Главное — спокойствие, когда привыкнешь, все само собой будет получаться, — подбадривал Иван.
Около нефтебазы постояли в очереди, потом Иван ушел в контору оформлять документы, а Сергей, забравшись на цистерну бензовоза, качал рукоятку насоса: горячая работенка, на любом морозе согреешься.
На обратном пути Иван сел за руль сам, хотя успел заглянуть со знакомыми шоферами в станционный буфет. Ни разу не заводил он разговор о Егоре Коршунове, а сейчас спросил:
— Чего нового в Шумилине? Егор не собирается жениться?
— Не слышно. Баб ему и так хватает, — по-мужицки ответил Сергей. — Только все дивятся, как они живут теперь без хозяйки вдвоем-то с батькой? Мало он после плена поправился, будто бы с легкими у него непорядок. Тогда вся деревня переживала, как началась у вас с ним заваруха.
— Да-а, крепко замотался узелок. С Егором наши дорожки навсегда разбежались, в Шумилине мы с ним все равно бы не ужились. Надо было мне уехать куда-то подальше, да ведь семья, двое ребят, на новом месте не вдруг привьешься.
— Шурка-то знает, что Егор ему отец?
— Знает, это дело никак не утаишь. Егор сам иногда приходит повидаться с ним, правда, в избу не смеет ступить, только у крыльца посидит. Ведь не прогонишь, верно? Имеет право поговорить с сыном. Парню восьмой год, он все понимает.
Иван следил за дорогой с каким-то созерцательным спокойствием, будто машина не мчалась, а стояла на месте. Заметно было, что он отвлекся в свои мысли, Сергей не мешал, считая неудобным вызывать его на дальнейшую откровенность.
Погода резко сменилась. Небо затянуло мглой, над землей запылила, забесилась поземка, словно какие-то едва зримые духи пустились наперегонки. С обочины на колею потекли снежные ручейки, за ночь они сделают свое дело, переметут дорогу плотными косами. И без того куцый день сдался без борьбы, померк раньше срока — самое глухозимье. Впереди, в сутеми, помигала фарами встречная машина, Иван тоже включил свет, расплывчатый, колышущийся, он казался ненадежным, будто каждую секунду пурга могла погасить его. Торосистые отвалы снега теснее сжимали дорогу.
Скверней всего в такую пору пешеходу, а Сергею еще предстояло выкачать бензин на базе МТС и идти к себе в Шумилино сквозь эту свистопляску с подвывом телефонных проводов. Он принесет домой промерзшую буханку и десять ученических тетрадок, купленных в райцентре. Верушка, наверно, уже уснет, опять придется тормошить ее чуть свет.
Каждый раз так: после рейса, как бы поздно ни вернулся, подойдет Иван к своему дому, увидит заботливо ждущий свет в боковом окне, и словно бы теплой волной окатит сердце, разом отпадет усталость. Он умышленно сдерживает шаг, стараясь продлить это чувство, любовно оглядывает избу, перевезенную из Шумилина собственными руками и поставленную здесь, в конце сельской улицы, на сосновый подруб. Еще не постучит, лишь крутнет кольцо щеколды, а Настина тень уже чутко качнется на занавеске…
Ребята спали, Настя ушивала Шурику пальтушку. Отложила ее, пока Иван умывался, подала на стол картошку с бараньей почкой и кочанную капусту, сама снова принялась за шитье. Несмотря на поздний час, ее льняносветлые волосы были аккуратно прибраны, обнажая высокий лоб, большие серые глаза выражали всегдашнюю ясность. В халате и полушалке, накинутом на плечи, она казалась такой уютно-домашней, что Ивану хотелось тотчас подсесть к ней, но он не спеша ужинал, вполголоса разговаривая с женой.
— Добрую печку сложил Михей — парок вьется над картошкой, как только с огня.
— Уголья до сей поры мигают.
— Где это рукав-то Шурка отодрал наполовину?
— На горе у аптеки войну затеяли. Что творилось у них там! Как турнут которого с горы, так и кувыркается донизу. Говорю, тебе не только рукав, и руку тут выдернут. Вишь, все пальто мокрехонько, идол, а не парень, все на нем горит.
Сейчас она не сердилась всерьез на сына. Конечно, сгоряча отругала его, может быть, наподдавала — мать имеет право. Ивану трудней: ни разу не прикрикнул на Шурку, не тронул пальцем, боясь отпугнуть установившееся между ними доверие, и без того казавшееся ненадежным, потому что Шурка знал, что настоящий его отец находился в Шумилине у дедушки, и до сих пор упрямо называл Ивана дядей Ваней: так и останется, никогда они не будут по-настоящему близки друг другу.
К счастью, есть еще Андрюшка, этот свой, родная кровь, к нему у Ивана особое чувство привязанности. Вот зашел за переборку, мельком взглянул на раскрасневшегося, будто в жару, Шурку и перевел взгляд на Андрюшку, и тотчас отозвалась в нем какая-то самая нежная струна, лицо прояснилось улыбкой. Андрюшка спинал в ноги одеяло, запрокинув голову, прижался щекой к плечу старшего брата, рот приоткрылся, верхняя губенка смешно вздернулась. Здоровый бутуз растет, весной четыре года исполнится.
— Храпят наши казаки, хоть унеси куда хочешь, не пробудятся, — ласково молвила Настя, поправляя одеяло. Ей-то они одинаково любы, одной руки пальцы.
И все-таки сразу видно, что один — Коршунов, другой — Назаров. Фамилии тоже будут носить разные. Раньше Иван замечал в Шурке коршуновский чуточку приплюнустый нос, пухлые губы, теперь природа дала знать еще в одном: начали русеть волосы. А ведь маленький-то был, как одуванчик, многим казалось, на мать больше смахивал.
Настя ушла с лампой на кухню, Иван лег, поджидая, когда она закончит свои дела. Какое блаженство добраться до постели в такую вьюжную ночь! За стеной, натыкаясь на избы, мечется ветер, хлещет в стекла порошей, улюлюкает в свою осипшую дудку, а в избе дремно.
Свет на кухне погас. Смутно белея в темноте сорочкой, Настя приблизилась к постели, осторожно легла на руку Ивана.
— Непогодь-то какая! Наверно, не пошлют вас на станцию?
— Сильно заметет, так не поедем.
— Сегодня в магазине скандал был на все село: Евстолья Куликова начала, бабы и взвинтились.
— Чего?
— Из-за песку. Эмтээсовским Степановна отпустила в первую очередь, а с колхозников давай спрашивать паевые взносы в членскую книжку: десять рублей — сам песок, да пятерка дополнительная, выходит килограмм-то в полуторную цену. Евстолья швырнула ей эту книжку за прилавок, так и не забрала обратно. В самом деле, для одних — один порядок, для других — другой. Откуда у вдовых баб лишние деньги?
— На Степановну чего кричать? Она не отменит положения.
— Чай, не война теперь.
Иван повернулся лицом к Насте, разглядывая ее, будто впервые, и удивляясь, как она близка и доступна. На его ласку она отзывалась сдержанно, как бы смиряя себя. Уже два года с лишним они прожили вместе, а все как бы не привыкли друг к другу, кажется, что-то угрожает их наладившемуся благополучию. То лето, когда неожиданно явился из плена Егор, а Настя ушла к своей тетке в Потрусово, вспоминалось, как тяжкий сон. Иван считал, что навсегда потерял ее, совсем не ведая, что природой предопределена новая, более крепкая связь между ними. Неужели они жили когда-то в этой же избе? Да, это было не сном, а явью, только изба, оставленная Катериной, стояла в Шумилине пустая, неустроенная, и жизнь их была стыдливой перед людьми и друг перед другом. Поперемывали им косточки в деревне…
Настя проснулась, как только завозился Андрюшка, подержала его около ведра и долго не могла сомкнуть глаз, прислушиваясь к тревожащему вою ветра. Она рассказала Ивану про ругань в магазине, а главное утаила: с Егором там встретилась, у входа столкнулись лицом к лицу, хоть не разойтись. Настя оробела под пытливым взглядом его черных глаз, будто он уличил ее принародно в чем-то позорном, замешкалась в дверях. Егор даже головой не кивнул, разминулись со стыдливой поспешностью. Перед тем как скрыться за углом склада, она оглянулась: Егор жадно, укоряюще-пристально смотрел на нее вполоборота через плечо. Больше Настя не смела оборачиваться, но до самого дому шла и чувствовала на себе этот взгляд, как будто Егор шагал следом. Она так испугалась, что заперла за собой дверь, и весь день не могла успокоиться, виделось побритое, с болезненной подсинью, как мартовский снег, лицо Егора. Давно, с первого дня, как он вернулся из плена, она знала, что грех ее останется непрощенным, что примирение их совсем невозможно.
Один бог знает, какой пыткой оказалась для Насти зима, прожитая у тетки. Были дни отчаяния, когда даже слабая надежда не брезжила перед ней. Если бы не дети, может быть, давно бы отмаяла короткий век. Все-таки не человек находит счастье, а счастье человека. Другие-то бабы не дождались мужей да так и живут по-вдовьи, а она метнулась в сторону с общей дороги и заблудилась, запуталась, скомкала свою жизнь; всего бы месяц и подождать-то возвращения Егора, почему же сердце-вещун ничего не подсказало ей в тот момент?
Ушла из Шумилина, почувствовав себя совсем отринутой, даже возненавидела Ивана, будто не сама, а лишь он был виноват во всем, но, когда родился Андрюшка и на другой день прибежал за двенадцать верст Иван, она не могла отказать ему в отцовских правах, приняла его появление как знак судьбы, которой надо покориться. В тот день Настя избавилась от многих сомнений, решила со всей определенностью: хватит кроить да перекраивать, надо прибиваться к одному берегу.
В селе народу много, поэтому люди не присматриваются друг к другу так, как в деревне. Квартировали у Куприянихи, строили дом — жизнь постепенно начала наполняться своим прежним смыслом. Никто им не мешал, но нет-нет да подкатывала тревога, словно какое недоброе око подглядывало со стороны, покушаясь на их шаткое счастье. Егор все же рядом, с ним, хоть и редко, приходится встречаться, как сегодня у магазина. Почему он не женится до сих пор? Чего выжидает? Попробуй, разгадай, что держит на уме: чужая душа — потемки. Хотелось жить просто, безоглядно, да ведь судьба — не лошадь в оглоблях, вожжами не поправишь. Настя заглядывала далеко вперед и видела своих сыновей взрослыми. Что-то будет с ними? Сейчас спят чуть ли не в обнимку, а потом, может быть, посторонятся друг друга? Спите, пока спокойно спится. Шурик знает своего настоящего отца, он еще не разобрался до конца во всем, заметна сковывающая неловкость в его отношении к Ивану. Может быть, и ее, мать, когда-то осудит?
Мутный рассвет прильнул к окнам, не смея войти в избу. Настя, приподнявшись на локте, разглядывала словно бы обтаявшее лицо Ивана. Досталось мужику с перевозкой избы, бывало, в рейсе суток по двое, да вместо отдыха бревна катай. Казалось бы, чего еще надо: хозяйка в собственном доме, ребята сыты, обуты, муж заботливый, а вот не спится, томит непонятное беспокойство, все думается, что еще подстерегает нежданная беда. Душа просит чистого откровения, только не с кем поговорить, поделиться своими бабьими думами. Если бы жива была мать…
Прижалась виском к плечу Ивана, как бы ища у него сочувствия. В полусне, не открывая глаз, он обнял ее свободной рукой, и Настя затаенно притихла.
Весна задерживалась, по ночам сковывало наст, утренники стояли звонкие, ядреные, но вот где-то накопилось избыточное тепло и широко хлынуло по земле, отгоняя на север зиму. Три дня подряд над деревней тянулись нескончаемой холстиной низкие тучи, цепляясь свисающими обрывками за лес, пробуждая его встряской. Непрекращающаяся изморось настойчиво съедала снега; как всегда, раньше всех обнажился шумилинский угор возле кузницы, и в полях появились проплешины. Потом вернулось солнце, напористое, обновленно-ясное, оно тоже принялось за работу.
Егора Коршунова весна не радовала, в эту пору его давил кашель, единственным спасением было курево, и хоть сельский фельдшер совсем не велел ему курить, он не ограничивал себя. И сейчас, шагая по своим бригадирским надобностям речными пожнями, он угрюмо мял в губах папиросу. Одышливо сопел, распарился в фуфайке. Под яловыми сапогами то сыпуче крошился снег, то чавкала наводопелая луговина. Песома должна была вот-вот сорваться, в ней копилась полая вода, бегущая из оврагов, но пока она шла поверху, наледью. За реку теперь долго не проберешься.
Егор шел своим берегом, возле остожий останавливался, сгребал вилами сенные остатки, вытаявшие из снега. Хоть бы воз наскрести. Самая бескормица, сена колхозным овцам осталось на несколько дней, давно уж Антонина Соборнова держит их на голодном пайке.
Сел отдохнуть на покосившиеся жерди, которыми огораживали стог. С застарелым чувством одиночества, потерявшим первоначальную остроту, смотрел на голубые размывы в теплом апрельском небе, на потемневший, словно бы разбухший от влаги, заречный бор. Взахлеб трезвонил жаворонок, в деревне настраивали голоса отогревшиеся петухи, каждая ольховая веточка празднично отзывалась сиянию солнца, и все это было не для него — для других. Здоровье, потерянное в плену, непоправимо, жена не дождалась, мать умерла. После этого где найдешь исцеление душе? В тридцать лет жить устал. В деревню возвращаться не хочется: там только с бабами ругаться. Нелегкое нынче бригадирство. В войну люди ни с чем не считались, работали безотказно, теперь на сознательность не очень-то нажмешь, к каждому нужен подход. Не хотят больше вкалывать за пустой трудодень. Он бы и сам дал тягу из колхоза, мог бы устроиться в МТС, если бы там не работал Иван.
Вначале Егора сжигала такая ревность, что в пору было зарядить ружье, и неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы Настя не ушла от Ивана в Потрусово к тетке. Этим его самолюбие несколько утешилось: пусть не одному, а всем троим будет лихо. Постепенно гнев его смирялся, уже затеплилась крохотным огоньком глубоко спрятанная мысль о том, чтобы вернуть Настю домой, как вдруг узнал, что она родила: нельзя было простить такой грех. Еще раз переболев приступом ревности, он клятвенно решил навсегда выбросить Настю из головы и из сердца — перечеркнуть и забыть. Не так-то это было просто, потому что иногда встречался в селе с Шуриком и с ней самой, и во сне она приходила к нему. Сны раздражали его своей уступчивостью, в них он допускал Настю близко к себе, здесь она была прежней, ласковой, свободной от всякой вины. Наяву они ни разу не разговаривали, словно бы не существовали друг для друга.
Солнце поднялось на полуденную высоту, по-весеннему увертливое, оно как-то умудрялось обходить облачка. Снег под его напором ноздревато истончался, оседал на глазах, около сапог Егора настоялись лужицы. Надвинув кепку на глаза, он слепнул от ярого сияния снега. Над пригретым бором потекло зыбкое марево, воздух бродил, казался густым, хоть пей его, как холодноватый и резкий напиток. Тронулось, пришло в движение все живое на освобождающейся земле, даже ветки берез налились краснотой, как голубиные лапки. И сердце Егора, остуженное горечью утрат, на какой-то момент отмякло, но он не дал себе расслабиться, вскинул на плечо вилы и зашагал по взгорбившейся леденистой дороге к деревне.
Антонину Соборнову нашел около овчарни, по-прежнему располагавшейся в переоборудованной риге, которую наспех утеплили еще во время войны. Овцы, почуяв весну, требовательно блеяли.
— Прямо изведешься с ними! — пожаловалась Антонина. — Ну что по клочку дала? Голоднехоньки.
— Ужо поспрашиваю, может быть, кто-нибудь взаймы даст своего, летом отдадим, — пообещал Егор. — Я по остожьям прошел, остатки сгребал — воз наберется. Надо бы привезти, пока снег совсем не согнало.
— Ты уж, Васильевич, кого другого пошли, мне и тут дел хватает, небось от овец-то все открещиваются, одна я с ними валандаюсь, как проклятая.
Это верно, никто не берет под свой пригляд овец, потому что с ними много канители, особенно из-за ягнят — хлипкие они зимой, мрут от поноса. И Антонина каждый раз отказывается, а все-таки удается уговорить ее.
— Как-нибудь дотянем эту весну. Говорят, последний год овец держим — невыгодное дело. — Егор озабоченно поскреб затылок. — Ладно, попрошу Евстолью съездить.
Евстолья Куликова в это время возила санками навоз в свой огородец. Прет, как конь-тяжеловоз. Здоровья ей не занимать: голенища валенок аж лопнули от натуги на толстенных икрах, щеки, точно два румяных калача, так что нос-кругляш утонул между ними.
— Погоди минутку, — остановил ее Егор.
— Куда это ты с вилами-то направился?
— По реке прошел, надо бы остатки, какие есть после стогов, подвезти. Съездили бы вы с Лизаветой Ступневой?
— Ой, нет, нет! — испугалась Евстолья. — Мне сегодня со своим-то делом не управиться. Навоз тоже надо когда-то возить, не дожидаться, когда до земли растает. На руках, что ли, его тогда таскать?
— Да черт с ним, с навозом-то! — вспылил Егор. — Овцы голодные сидят, слышь, как базарят на всю деревню. Чай, тебе не завтра грядки копать.
— Раньше бы думали, дотянули до тое поры, что ни на санях, ни на телеге не проедешь. У тебя вон кожаные сапоги, а у меня только валенки с галошами, ну-ка сунься в них на реку! — начала распаляться Евстолья.
— Как до колхозной работы дойдет дело, так у тебя все не слава богу. Ну погоди, придет сенокос, будешь клянчить лошадь — я те вспомню этот разговор! — не зная, чем еще пригрозить, тряс пальцем Егор. Его злило собственное бригадирское бессилие. Что с ней поделаешь? Никакой приказ ей не указ, из колхоза не выгонишь, откровенно говоря, это было бы не наказанием, а поощрением.
— Много я ее спрашиваю, лошадь-то? Вишь, в санки запряглась, а летом носилками да веревкой на горбу перетаскаю свое сено.
Евстолья сердито дернула санки и, тяжело разминая снег, потащилась дальше. Егор плюнул ей вслед, больше ни к кому не стал заходить, повернул к своему дому.
С осени, как умерла Анфиса Григорьевна, отец и сын Коршуновы остались вдвоем. Корову продали, насчет овцы договорились по-соседски с Тарантиными, те взялись держать ее исполу. Оставили одних куриц: без женщины любое хозяйство придет в беспорядок и запустение. Сами топили печь и готовили обед, мыли полы, стирали попутно в бане исподники да рубахи — все кое-как. Что и говорить, обоим наскучило бобыльное существование, вроде бы надоедать стали друг другу, иной раз проснутся ночью и молчаливо перемигиваются цигарками, как совы.
Егор только ступил в избу, сразу пахнуло свежим, выполосканным в снеговой воде бельем, оно лежало ровной стопкой на комоде: постельное у них брали Тарантины, либо сама Анна, либо Галина. Этот чистый запах отпугнул устоявшуюся пыльную затхлость необихоженного жилья.
Сели обедать. Егор брезгливо хлебнул вчерашних, с кислинкой, щей, нехотя стал ковырять картошку о постным маслом. Молча, оба злые, как черти, жевали сухомятку, чувствуя, что наступил предельный момент, когда требуется какая-то перемена. Василий Капитонович попереминал пальцами сивую бороду и высказался наконец:
— Никуда не годится такая житуха, Егор; пора тебе привести в дом бабу, а не то мне придется подыскивать старуху.
Егор желчно усмехнулся.
— Мы с тобой, батя, списанные женихи.
— Полно, нынче бабам не до разбору. Зиму мы перезимовали кое-как, а дальше что? Може, есть кто на примете, покумекай или я подскажу.
Василий Капитонович выжидательно глянул в глаза сыну, тот не спешил с ответом, дескать, давай подсказывай.
— Сейчас была Галька, белье приносила… Не шибко красива, ростиком невелика, но проворная, по хозяйству толковая. И ходить далеко не надо, — показал пальцем на избу Тарантиных. — Как смотришь на это?
— Галина — девка, я — старик против нее. С моим здоровьем нечего загублять чужой век.
Василий Капитонович давно знал недуг сына, но старался не заводить о нем разговор. Вот бродил полдня по реке, а чуточку проступил на впалых щеках обманчивый румянец. Солнце искрится в седых волосах, воспаленный блеск черных глаз выдает тот огонь, что медленно сжигает Егора изнутри.
— Рано устал, сынок. Ты пойми, Гальке двадцать восемь, всего на три года моложе тебя. На что ей рассчитывать, коли вовремя замуж не поспела? Не резон ей брыкаться, потому что вековухой останется, — обдуманно убеждал Василий Капитонович, придвигаясь с табуреткой к Егору. — Пойдет, отказу не будет. Хочешь, я переговорю сперва с самим Федором?
— Выдумай еще!
Егор закашлялся, вылез из-за стола и начал ходить туда-сюда по избе.
— Обожди, заживешь снова семьей, ребят бог даст, все поправится. Без бабы мы совсем закиснем, посмотри на меня, кем я стал: печку топлю, куриц кормлю — в пору юбку надевать. Тьфу! Я ведь не шутя говорю, если долго будешь чухаться да сумлеваться, приведу какую-нибудь старуху.
— По-твоему, хоть сию минуту беги сватайся. Сам разберусь.
— Батька худого не посоветует. Пойду баню протоплю, а ты обмозгуй это…
Высказав сыну свою задумку, Василий Капитонович с чувством облегчения отправился в гумно. Помаленьку, с передышками наносил в куб воды. Когда едкий дым, скопившийся в бане, защипал глаза, он сел на порожек, на солнцепек. Единственное приятное занятие осталось для него — топить баню.
Солнце рябило лужицу, накопившуюся у входа; по проталинам бродили скворцы; над просыхающими крышами подрагивало парное курево. Озирая деревню, Василий Капитонович задержал взгляд на избе Тарантиных: рядом живут, из крыльца в крыльцо, а прежде и не подумалось бы, что возмечтается породниться с ними. Бывало, когда работал мельником, жил в достатке, не очень-то знался с Федей Тарантиным, потому что тот был беден: не лишку надо ума, чтобы наклепать кучу ребят и самому бегать в заплатанных штанах. Теперь и Василию Капитоновичу нечем было похвалиться, покатился под гору, все растерял. Верно, что не живи, как хочется, а живи, как бог велит. «К нулю дело идет, — размышлял он. — Настёха нас подвела, лихо ее, стерву, угораздило, не дождавшись мужа, уйти к Ваньке Назарову. Сына от него принесла, так и толковать про нее нечего. Вот и пусть Егор женится на Гальке: может быть, под боком счастье-то, да не разглядел сразу? Оно всегда так, что близко, то неприметно, по чужим деревням невесты пригляднее. Гальку мы знаем сызмальства, у нас перед глазами росла — не ошибемся. Женитьба должна встряхнуть Егора, а то совсем пропадет. Корову опять заведем, в огороде посадим всякую овощь, как люди».
Прежний хозяйственный задор начал бередить Василия Капитоновича. Судьба не миловала его, кажется, совсем уж сбила с ног, но он не хотел поддаваться ей. Сейчас, когда было найдено верное средство поправить дела, его удручала нерешительность сына. Упустит момент, потом покается.
За спиной пощипывала сочившаяся из трещин куба вода, звонко порскали разгоревшиеся дрова; в бане набиралось тепло, вытесняя стылый плесенный запах. «Сейчас попаримся, разопьем чекушку, авось понятливей станет, — воодушевлялся Василий Капитонович. — Как-нибудь сладим сватовство».
За ночь подморозило. Егор с минуту постоял на крыльце, жадно вдыхая колкий воздух, и направился по наледеневшей тропке к Тарантиным; собственные шаги казались ему оглушительными. В избу не пришлось подниматься: Галина сбежала открывать двери. Она с некоторым удивлением задержала взгляд на его лице, наверно, не привыкла видеть таким чисто выбритым.
— Здорово ночевали! — сказал он. — Не съездишь ли по сено, остатки после стогов подобрать? Понимаешь, овец нечем кормить.
— А кто еще? Одной-то несподручно по такой дороге.
— Я сам помогу. Ты собирайся, пока лошадь запрягаю.
Минут через пятнадцать они выехали из конюшенного прогона к Портомоям и повернули вдоль реки. Розвальни шуршали полозьями, будто по песку, мерин иногда оступался, проваливаясь в наст. Из бора навстречу им торопливо всплыло огромное багряное солнце, розово осветился, как бы потеплел разом ольховник, раздвинулась ясная даль заречья.
Егор держал вожжи, Галина сидела слева, чуть позади, обыденно шелушила подсолнечные семечки, не подозревая о его намерениях. Может быть, потому что они с детства были на виду друг у друга, Егор привык относиться к ней без всякого интереса и теперь присматривался не то чтобы оценивающе, просто не мог представить, что она может стать ему женой. Лицо у нее скуластое, обветревшее, нос кнопочкой, если и есть что привлекательного, так это голубые, с глубоко запавшей грустинкой глаза. Никогда прежде они не испытывали чувства, похожего на взаимность, поэтому предстоящее объяснение казалось Егору странным, но в то же время понимал, что и отец прав: нельзя дольше жить так.
— Семечек хочешь? — Галина протянула ему горсть.
— У меня на это мелюзговое занятие терпения не хватает.
— Вчера у Соборновых долго сидели, в карты играли. Чего не приходил?
— После бани что-то поленился.
— Серега Карпухин с Павлом Евсеночкиным вспоминали тебя, дескать, втроем сыграть бы в «козла» против баб. Дедушку Соборнова взяли в напарники, тот карты видит плохо, ну мы их и посадили пять раз подряд.
За березовыми перелесками кто-то бахнул из ружья, выстрел обвальным гулом прокатился над поймой. Стая тетеревов пронеслась прямо над подводой.
— Там бы и токовали за рекой, так вылетают, глупые, на поле, — сказала Галина. — Скоро Песома лед взломит, совсем на тот берег не переберешься. Наша Зинка уж в школу не пошла, на каникулы распустили.
Передвигаясь от остожья к остожью, они подбирали сено, порядочно набралось — Галина принимала на возу, Егор подавал вилами. Разговаривали все по пустякам, а к главному не подступались. «Самое удобное время сейчас, пока с глазу на глаз: отрубил — да и в шапку». Он поочесал воз и, старательно сгребая последний навильник, сказал без всяких подготовительных намеков:
— Слушай, Галь, иди к нам жить. Болыпухой будешь, я тебя не обижу.
Слова эти застали ее врасплох, она давно уже свыклась с мыслью, что придется век вековать одной, и потому недоверчиво глянула на Егора; на какое-то мгновение к ее лицу прихлынула кровь, словно бы он предложил что-то постыдное.
«Что это он надумал вдруг? Как ответить? — растерянно соображала Галина. — Не шутя, всерьез спрашивает. Господи, как быть-то?»
У Егора некстати прорвался кашель, наверно, от сенной трухи запершило в горле. Тотчас полез в карман за куревом. Когда кашель унялся, добавил:
— Не знаю, как твои родители посмотрят, мой батя одобряет. Хочешь — в любое время распишемся, но только без свадьбы.
Опершись на вилы, он курил и блуждал глазами по синим боровым далям: иногда, если тесно душе, нужен простор взгляду, чтобы хоть на минуту почувствовать, будто оторвался от всех заботных дел.
Галина боялась ответить поспешно, необдуманно, она жалела Егора: пленом измученный, здоровье никудышное, но ведь и самой о себе надо было подумать. За Василием Капитоновичем тоже потребуется уход. Стоит ли взваливать на себя такую обузу? С другой стороны, может быть, это первый и последний случай, когда она имеет возможность выйти замуж. Смотрела, смотрела зачарованно на слезистый ослабевающий снег, а так и не разобралась толком в своих мыслях.
— Подожди, я с родителями поговорю, — сказала она.
Егор подал последний навильник, прикрутил веревкой гнетку. Галина хотела было слезть с воза, он остановил:
— Сиди, сиди! Воды начерпаешь в галоши.
Сам он шел позади воза, подталкивал сани, когда они попадали на проталины. Мерин часто останавливался, запально сопел; кое-как выбрались на дорогу.
День наполнялся светом и теплом. В перелеске бойко насвистывал зяблик. Уже не так драло наледью полозья, а кой-где в затишках зарождались первыми капельками совсем ослабевшие за ночь ручейки. В Галининой душе тоже распустились какие-то крепи, она не оглядывалась на Егора, чтобы тот не заговорил снова, затаенно кусала сенинку, словно везла нечто драгоценное и боялась расплескать. Она хотела остаться наедине с этим бережливым чувством. Худо ли, хорошо ли, а предложение Егора тронуло сердце: значит, не такая уж она забытая богом. Возможно, и ей отпущено, пусть запоздалое, пусть ущербное, счастье? «Если бы не война, если бы все чередом да в свое время! Как родителям-то сказать? На что решиться?» — спохватывалась она и потерянно оглядывала поле, как бы ища подсказки извне.
Через неделю расписались. Тарантины собрали стол. Никого не приглашали, посидели своим семейным кругом, выпили без песен и веселья. Василий Капитонович, дотоле ни разу не бывавший в гостях у соседа, сидел в обнимку с Федором Тарантиным, родственно называл его сватом. Оба были дюже пьяны, признавались в уважении друг к другу.
Сам Егор едва удержался, чтобы не напиться. Прямо из-за стола он увел Галину к себе в дом.
На станцию перестали ездить, потому что дорога расхлябилась. Сергея поставили на ремонт тракторов: помогал Люське Ступневой делать перетяжку подшипников.
Началась пахота, сев. Сергей съездил на шоферскую комиссию, права получил, но все еще числился вроде бы подсобным работником — не давали машины.
Как-то в начале лета — черемуха отряхивала цвет, и, значит, был самый рыбный клев — он спускался все ниже по Песоме с удочкой и вышел к лесопункту. Удивился.
Раньше что было? Два тесных барака. Лес заготовляли не столько кадровые рабочие, сколько колхозники, лучших лошадей гробили на вывозке. Сейчас весело желтели сосновыми срубами новые дома, выстроившиеся по тому берегу, широко потеснил лес гараж, обнесенный дощатым забором. Огромные штабеля нижнего склада полого вытянулись от эстакады до самой воды, там визжали электропилы, перебивая мощный гул двигателя электростанции. На этом берегу успели поставить Новоселковскую начальную школу, как прочитал Сергей на вывеске. Новоселки — красивое, легкое название придумали.
Два моста через Песому, один для машин, другой для пешеходов, вроде подвесных лав на тросах: высоко подняли, никакое половодье не достанет. По этому узкому, качающемуся мостику Сергей перешел к нижнему складу и, увидев среди мужиков шумилинского Игната Огурцова, обрадованно поздоровался с ним. Тот щелкнул выключателем электропилы, с размаху хлопнул своей тяжелой ладонью о ладонь Сергея:
— Привет Морфлоту! Где рыба?
— В реке.
— Шутишь? Ну-ка, показывай! — заглянул в котелок, склепанный отцом в кузнице. — О-о! Хорошие плотвицы, есть к чему придраться: рыба требует подливы, — подмигнул и захохотал, встряхивая русыми кудрями и раздувая широкие ноздри. — Погоди маленько, вот эту машину разделаем да покурим.
Сергей прислонил к сосне удилище, сел на корень, с интересом наблюдая за работой. В войну ему пришлось потрубить в лесу; возили бревна лошадями на санях с подсанками, надсажались на погрузке и разгрузке: топор да кол — вся механизация. Теперь было на что подивиться. Разгрузить машину — минутное долог шофер обхватил воз двумя тросами, откинул боковые стойки, махнул лебедчику, и весь пакет (кубов десять) разом сполз на эстакаду. Тут целиковые, во все дерево, хлысты попадают под проворную пилу Игната Огурцова, расхаживающего по эстакаде в клетчатой рубахе с засученными рукавами. Оторцованные по мерке бревна развозят на рельсовой тележке по штабелям разной сортности, а девушка-приемщица ведет в тетрадке учет каждому бревну. «Дела идут, как по конвейеру, — сразу отметил Сергей. — Раньше бы так-то».
Огурцов повесил пилу на гвоздь, вбитый в столб, поддерживающий электрошнур, сел рядом с Сергеем, покручивая в жестких, с бугристыми ногтями, пальцах папиросу.
— Вообще-то на нитку — не рыбка. По моему характеру, чем с удочкой канителиться, лучше бредешком завести.
— Вода еще холодна.
— С подогревом так можно и сейчас. Тебе ли, моряку, воды бояться! Здоров брусок! — Ткнул кулаком в Сергееву грудь, обтянутую тельняшкой. — Помнишь, как боролись мы с тобой у кузницы? Хочешь, снова померяемся силой?
Игнат задорно вдарил кепкой оземь. Был он все таким же удалым и размашистым молодцем. Сергей отказался, дескать, не стоит народ удивлять. Чтобы сбить разговор на другое, спросил:
— Лопатин-то где работает?
— Мотористом на электростанции. Вон дизель стучит в гараже, — показал Игнат. — При тебе было дело, когда я с фронта пришел, стыдил он меня за то, что я надумал бросить колхоз, а как самого турнули с председателей, тоже прибежал сюда. Рыба — где глубже, человек — где лучше. Тут много знакомых ребят из наших деревень, и ты плюнь-ка на МТС, причаливай к нам. Поговори с начальником участка, может быть, даст машину. Заработок хороший, я вот по полторы тыщи выгоняю в месяц. Нюрку с дочкой тоже заберу из колхоза — дом буду в Новоселках ставить.
— Вроде неудобно уходить из МТС, одну зиму проработал.
— Чепуха! Машину не дают, значит, шапку в охапку — и до свидания. Закон на твоей стороне.
Следующий лесовоз остановился около эстакады, тяжело отдуваясь тормозами.
— Ладно, дома покалякаем, — сказал Игнат, притаптывая кирзачом окурок. — Могу кое-что прихватить вечерком к рыбе-то.
По песчаной, раздавленной шинами колее Сергей направился к гаражу: с Лопатиным не виделись ни разу, как вернулся со службы. Электростанция представляла собой дощатую будку, пристроенную в углу гаража, в которой были установлены два дизеля с динамомашинами, работавшие попеременно. Сергей заглянул в дверной проем, яркая лампочка брызнула светом в глаза, так что не сразу заметил Лопатина, обтиравшего ветошкой масло со станины. Тот первый увидел его:
— Заходи, не стесняйся!
Но Лопатин сам шагнул на улицу, приветливо сощурил зеленоватые глаза, встряхивая Сергею руку. Очень уж непривычно было видеть бывшего председателя в замасленной спецовке, и с лица он как-то полинял, бывало, рыжие прокуренные усы бойко топорщились, сейчас в них подбилась седина, к уголкам глаз нагнало мелких морщинок. Заметно было, что и сам он испытывал некоторую неловкость, стесняясь своего нынешнего положения.
— А я давно слышу, что ты в эмтээс работаешь. Наконец и в наши края наведался: по речке, значит, с удочкой? Хорошее дело. Спасибо, что заглянул.
— Решил посмотреть, как вы здесь трудитесь.
— Я вот, практически, перешел в рабочий класс, — усмехнулся Лопатин, переминая в руках ветошку. — Ничего не попишешь — в колхозе мне троих ребят прокормить туговато. Начальником-то у нас Данилов, тоже был председателем в «Заре», он и схлопотал мне эту работенку, потому что в лесу с моими ногами не сдюжишь.
Тотчас припомнилась Сергею военная весна, когда дед Яков лежал в больнице, а они с Лопатиным взялись ковать плужные подрезы. В тот раз, сидя на пороге кузницы, Лопатин переобувал свои комолые ноги без единого пальца: отморозил и потерял их в финскую кампанию.
— Ну, а твои-то как успехи?
— Стажировку у Ивана кончил, права получил, а работаю пока ремонтником. С Игнатом Огурцовым сейчас разговаривал, тот советует попросить машину у Данилова и пришвартовываться к вам в Новоселки. Получится ли что из этой затеи? Может, зайти к начальнику?
В противоположном углу гаража стояла бросовая техника: локомобиль, которым пользовались вначале для освещения поселка, газогенераторные машины и трактора-трелевщики КТ-12, прозванные «котиками». Лопатин с минуту смотрел на них, как бы выбирая, что можно было предложить Сергею, потом заговорил:
— Эти самовары недолго послужили — списали. Бывало, в локомобиль вовремя не подбросишь дров — лампочки покраснеют, одна морока была с электричеством. А вон тот, — показал на потрепанный лесовоз с прицепом на длинном сосновом дышле, — на запчасти разбирают. К Данилову не ходи, я сначала сам с ним поговорю: практически, так будет верней.
— Спасибо, Степан Никанорович.
— Рано благодарить. В случае что прояснится, сообщу. Отцу привет передавай. Еще стучит в кузнице?
— Стучит, но работы мало.
— Да-а, пожалуй, и ему придется менять ремесло. Ну, бывай здоров!
Пройдя мимо новых, с янтарной накипью смолы на стенах, домов, Сергей снова свернул на береговую тропинку. Стук дизеля электростанции долго сопровождал его, но постепенно ослаб, потерялся, и обступила лесная тишина, нарушаемая только птичьим посвистом. Тропинка увертливо огибала старицы и еловые чащобы, проползала под согнувшиеся ольхи, ныряла в черемуховый дурман. Река то отдалялась, то подбегала совсем близко, видно было, как несет течением лепестки черемух. Заливные луга густо усеялись золотистыми бубенчиками купальницы, в низинках застенчиво голубели незабудки; дождались своего срока, пустила лист береза, осеняя прохожего еще легкой, первородной тенью. В эту пору уже не с одного неба, и от земли тепло идет.
Сергей обломил кончик удилища и смотал на него леску. Хотелось просто идти берегом Песомы, не как когда-то с багром на сплаве, обтирая до мозолей ноги, а свободно, не отделяя себя от общего праздника природы, когда солнце оживляет все до самой крохотной травинки. Впереди, удерживаясь на одном расстоянии, куковала недосягаемая кукушка. Эти ясные, как сам майский воздух, звуки как бы очищали душу, и Сергею верилось, что птица-вещунья предсказывает ему что-то хорошее. Оставаться в МТС или пришвартоваться сюда, в Новоселки? Если дадут машину, нечего и раздумывать. Вся надежда на Лопатина, раз у него близкое знакомство с Даниловым. Обещал, значит, похлопочет, мужик серьезный, не то, что Игнат. Странно поворачивается жизнь: работа в лесу, которая до недавнего времени считалась проклятьем, стала спасением для многих, и не легкостью она привлекала, а определенным заработком. Плати то же самое людям в деревне — никто бы с места не тронулся.
Тропа вывела в луга к Портомоям. Река быстро катилась по каменистому перебору в зеленоватую глубь Шумилихи, течение ударялось в обрывистый берег и поворачивало вкруговую. Казалось, мало что изменилось. Все так же непоколебимо, как бессменный дозорный, стояла на самом верху угора возле кузницы раздвоившаяся ветла, пряча в своей листве золотой сноп солнца. Царь-дерево. Сколько ему лет: сто, двести, триста? Никто не скажет.
Вечное дерево. В деревне много и других, но это как бы общее, мирское, к нему с малых лет тянет каждого шумилинца, особенно по весне, когда снег раньше всего сходит на пригреве у кузницы. И деды и прадеды играли здесь, может быть, веруя подсознательно, что могучее дерево может всех одарить своей силой. И уж наверное, с этой мыслью, с этой верой проходили когда-то мимо зеленого шатра ветлы мужики, призванные на фронт. Помнится, ребята во время войны фантазировали над тем, как бы соорудить из ветлы огромную рогатку, зарядить ее камнем-валуном, что лежит в поле у росстани, и ахнуть по немцам, если бы они дошли до Шумилина. Не допустили. Те самые мужики не допустили, которые набрались былинной силы у родимой земли. Шуми, красуйся, ветла!
Издалека и сама деревня, уютно расположившаяся на взгорье, представлялась прежней, и доносился привычно-деловитый звон наковальни из кузницы, над которой струился горячий горновой дымок. Сергею захотелось помахать кувалдой, помочь отцу, как в то послевоенное лето, когда они работали вместе.
Лавы еще не были поставлены. Перешел реку вброд: ноги зашлись так, что, не обуваясь, с сапогами в руке, побежал в гору к кузнице.
Трудяга-лесовоз ЗИС-150, натужно урча, выполз со своей огромной ношей на Кологривский волок. Уже не тележные, а тяжелые машинные колеса пробили колею в бор, куда шумилинцы ходили раньше только за грибами. Начинался уклон к реке, и Сергей прибавил скорость. Двигатель перегрелся, из радиатора вышибало пар: последний рейс. Оставалось разгрузиться, поставить машину в гараж — и домой. Крайний день, суббота.
С машиной повезло. Как раз получили новый лесовоз, его передали другому шоферу, зато освободился этот. Главного добился — полный хозяин на машине.
Обычно Сергей ходил домой через Кукушкино, сегодня решил пойти боровой лесовозной дорогой — пожалуй, короче. Шел он не налегке, нес бачок керосину: мать просила для лампы. Низкое солнце качалось слева за соснами, скользя только по их кронам и почти не доставая до дороги. Пахло разогретой за день смолой и грибной гнилью, попадались белые и масленики, но брать их было не во что.
Сергей еще только вышел к волоку, как услышал гармонь. Он изумленно остановился и прислушался: кто же мог играть у них в Шумилине? Игнат Огурцов ясно, что не успел вернуться с работы. Интересно! Прибавил шагу, будто непонятное веселье в деревне могло оборваться, не дождавшись его. А гармонь все не унималась, заливаясь, как в праздник, стоило услышать ее, и сразу в сердце плеснулась нечаянная радость. Эх, елки зеленые! Кто же так старательно наяривает?
Играл, сидя у себя на крыльце, Колька Сизов. В захмелевшей его груди была такая теснота чувств, что от избытка их он готов был в одиночку пройти с песнями по деревне. Завидев Сергея, он вскинулся со скамеечки, бесом заприплясывал, взбивая пыль легкими спортивными тапочками и не переставая тормошить хромку, гаркнул на всю улицу:
Вот она и заиграла —
Двадцать пять на двадцать пять.
Вот она и загуляла,
Наша шаечка опять.
— Серега, рули сюда! Сколько лет, сколько зим! Где ты, черт возьми, запропастился? Я уж два раза бегал к вам.
Кинулся обниматься, гармонь, повиснув на плече, вытянулась чуть не до земли. Сергей не мог взять в толк, откуда он вдруг свалился и почему одет в новенький тренировочный костюм с «молнией» и белой полоской на воротничке, как мастер спорта? Ростом мало прибавился, но плотный парень, смуглявый, голова круглая, стриженная по-армейски.
— Ты какими судьбами?
— Пошли в избу, там поговорим.
— Обожди, надо хоть керосин отнести домой.
— Наплевать на керосин, поставь его тут на крыльце. Пошли!
Потащил Сергея за стол. Тетя Шура, Колькина мать, проворно добавляя закуску, извинялась:
— Знала бы, так получше приготовилась. Ведь как снег на голову явился! Бегу в обед с поля, а он дом отпер и в гармонь наигрывает!
— Краткосрочный, что ли, дали?
— Сам провернулся по-умному. — Колька торжествующе звякнул стаканом о стакан и лукаво подмигнул черным глазом. — Соревнования у нас в Ярославле на первенство округа. Я штангой занимаюсь — второй разряд, — ткнул пальцем в значок на гимнастерке, висевшей на стуле. — Ну, жиманул я в этот раз крепко — третье место занял. Старший лейтенант Куксов, начальник нашей команды, доволен, я к нему и подкатил с просьбой, дескать, соревнования по другим видам продолжаются, как бы домой заскочить? Отпустил, только, говорит, в понедельник вернуться, как штык. Вот такая карусель. В армии надо быть спортсменом: филонишь на тренировках и служба идет. Смотрю, на вокзале патруль захомутал подвыпившего солдатика, а я хоть бы хны, расхаживаю в этом костюме: обмундирование спрятано в чемоданчик, на лбу у меня не написано, что военнослужащий. Ну а ты как? Шоферишь?
— Сначала в МТС у Ивана Назарова стажировался, теперь в Новоселках дали лесовоз ЗИС-150.
— В лесу вкалывать тоже не малина. Не-е, меня ни в колхоз, ни в лес никакими пирогами не заманишь, после армии останусь в городе. Я смотрю, в деревне-то девки и те перевелись, не знаю, как терпит твоя морская душа? О, вспомнил! До Ефремова ехал вместе с городскими девками, на уборочную их прислали: веселые такие, всю дорогу песни пели. С одной я переглянулся. Приглашали. Рванем сейчас в Ефремово?! — задорно рубанул кулаком по столу. — Гульнем!
Сергей сгоряча чуть было не поддержал скороспелую затею, но тотчас подумал о Татьяне, о том, что дело кончится неприятностью, потому что все ей будет известно завтра же. Предложил другое:
— Пошли лучше в Ильинское.
— Чего я не видал в Ильинском? Свои торфушки никуда не денутся, а эти уедут — лови момент… А-а, догадываюсь! Там на почте сидит одна красотка в высоком терему. В точку? — Колька нацелился на Сергея испытывающим взглядом.
— Да не в этом дело, — не признался он.
— В этом. Не узнаю тебя! Она пока еще не жена, чтобы отчитываться.
— Слушай, не болтай лишнего, — остановил его Сергей.
— Молчок! Давай еще тяпнем — и айда! Долго ли переодеться.
Они уже вышли на улицу, но тут решительно заступила дорогу тетя Шура, бегавшая за чем-то к соседям;
— Куда это вы направились?
— В Ефремово.
— Не выдумывайте! Ты, Коленька, шибко заводной. Что люди скажут? Едва успел приехать, и сразу из дому — марш.
Колька снова куражливо заплясал, припевая:
Во солдатушках — не дома,
На печи не полежишь,
Не возьмешь гармошку в руки,
К девушкам не убежишь.
— Мама, я ведь на два дня вырвался домой-то! Можешь ты понять?
— Вот выспитесь, завтра и ступайте, куда вздумается.
— Тетя Шура верно говорит, — поддержал Сергей.
Неугомонный Колька, с пьяной придирчивостью глянув на Сергея, покривил губы и безнадежно махнул рукой, мол, с тобой каши не сваришь. Но внял благоразумию, побрел обратно в избу, поддерживаемый под руку матерью.
На другой день, после бани, все-таки пошли к городским девчонкам. Сергею хоть и совестно было перед Татьяной, но Колькино подзадоривание возымело действие. «Что, я не могу шагу ступить без нее? — рассуждал он. — Не много приходится гулять, вот Колька уедет завтра, одному-то мне будет неповадно». С этим чувством разрешенного сомнения, в приподнятом настроении шагал он вдоль деревни, восхищая приятеля старательно наглаженными клешами. Колька тоже был во всем блеске: в хромовых сапогах, по уставу ему не положенных, в габардиновой гимнастерке, украшенной полдюжиной разных значков.
От кузницы гармонь привольно покатилась в поле, вниз к уснувшей реке и дальше, теряясь уже в бору. Песома посверкала слева и ушла в сторону, в потаенные заросли ракитника. Опять, как в то лето, когда Сергей гулял допризывником, теплая пыльная дорога вела рожью. Ни одним колоском не колыхнется поле, замерло, внимая незатейливой музыке. Подсвеченные закатившимся солнцем, тлеют неподвижные тучки, весь этот величавый вечерний покой будто бы создан для деревенской гармони, для ее откровений. Как чутко в такие минуты отзывается на каждый звук сердце! На службе обоим мечталось пройти вот так с припевками по своим полям и перелескам. Хорошо, легко, свободно!
— Кажется, я тебе не говорил? — вспомнил Колька. — В этой гармошке, когда я выменял ее у Федулихи на молоко, оказался наган. Это ее сын Геннадий, наверно, спрятал.
— Рассказывал Ленька.
— Семизарядный, с барабаном, и патрон был один вставлен. Не удалось даже выстрелить — стибрили сопляки.
— В реке утопили его, наверно, уж напрочь соржавел. Чего жалеть-то? Милиция все равно отобрала бы.
— Дудки! Не то главное — патронов не достанешь.
В овраге перед Ефремовом попили из ручья, Колька обмахнул клочком подвернувшегося сена запылившиеся хромовики, попутно заметил, покоренный матросскими брюками:
— Клеши у тебя завлекательные. Сколько сантиметров?
— Тридцать два.
— Приду из армии, обязательно схлопочу такие.
Городские девчонки коротали вечер на лавочках под березами середь деревни, развлекались с желторотыми ефремовскими ухажерами, которые женишились раньше времени. А как заслышали гармонь да увидели Сергея с Колькой, так и воспрянули, засуетились, освобождая лучшее место гармонисту.
— Физкульт-привет от армии и флота! — бодро выкрикнул Колька.
— Мы думали, запропал наш Колечка, только наобещал прийти с гармонью, — по-свойски, как с давним знакомым, разговаривали с ним девчонки. Такой уж характер у него легкий.
— Слово — олово, заяц трепаться не любит, зря ушами не трясет. Еще вчера хотел присмолить, да вот приятель застопорил. А завтра утром надо отбывать.
— Давай, мы письмо накатаем твоему начальству, чтобы продлили тебе отпуск, мол, невесело без гармониста.
— Уж я бы вас повеселил!
— Коля, играй вальс! Умеешь?
Вальсы давались Кольке туговато, больше набил руку на деревенской «махоне», но никто не усидел, пустились танцевать. Сергей тоже подметал клешами вытоптанный пятачок луговины, кружась с бойкой черноглазой девушкой: в темноте было трудно разглядеть ее лицо. Часто сбивался, наталкивался на танцующих. Она терпеливо учила его;
— Свободней кружись, вот так, слегка на цыпочках: раз-два-три… Первый раз с моряком танцую, — словно бы гордясь таким случаем, продолжала она. — Ой, ты меня совсем на воздух приподнимаешь!
— Зато на туфли не наступлю.
— Надька, уступи на минутку кавалера: нам тоже надоело танцевать друг с дружкой, — шутили подруги.
Не обойден был вниманием и гармонист. Наверно, та самая девчонка, с которой Колька успел переглянуться дорогой, заботливо отгоняла от него комаров березовыми веточками. Другая пропела лестную частушку:
Поиграй повеселее,
Коля — розовый букет.
Ты кому, такая ягода,
Достанешься навек.
Ефремовские ребята, пользуясь тем, что появилась гармонь, сплясали: лихо выкаблучивали перед приезжими девчонками, пока не утомили Кольку. Тот передал гармонь одному из подростков, сам пустился пылить хромовиками. Потом по очереди покружился с каждой из девчонок, стал учить их танцевать «семизарядную».
— Вы из одной деревни с этим Колей? — спросила Надя.
— Из одной. А что?
— Очень уж шебутной парень. Жаль, что уедет.
— Да, с ним не соскучишься.
— А мне думалось, моряки — самый находчивый народ, — сказала она, заметив его рассеянность и как бы поощряя к веселости.
Над головами, в листве берез, послышался усиливающийся шорох.
— Ой, смотрите-ка, дождь начинается! — с нарочитым испугом воскликнул кто-то из девчонок.
— И пиджака нет, хоть бы я взял кой-кого под крыло, — посетовал Колька. — И гармонь нечем прикрыть.
Девчонки побросали березовые веточки, которыми отгоняли комаров, визгливой ватагой побежали к дому, где квартировали.
— Айда за ними! — скомандовал Колька. — Они у тетки Таисьи Коробовой стоят, а спать их она определила в сарай — разведка доложила точно. Слышь, галдят?
Ворвались в сенник. Девчонки всем миром сталкивали Кольку с зарода, он, воодушевляясь, выкрикивал:
— Полундра! Наших бьют!
Сергей метнулся на выручку. Вдвоем одолели небольшую высоту сенного зарода, такой переполох устроили, что девчонки взмолились:
— Куда вас принесло-то, окаянные?
— Ой, мамочка!
— Тише! А то хозяйка придет.
Наверное, не помогли бы никакие увещевания, если бы Колька не ударился в темноте головой о балку. Застонал, заохал. На некоторое время все притихли, слышно было, как шебаршит по дранке дождь.
— Коля, что с тобой?
— Самым темечком тяпнулся, елки-палки!
— До свадьбы заживет.
— Ладно, ребята, побаловались и довольно, нам спать пора, — сказала одна из тех, которые построже.
— А куда мы по дождю-то? Лучше здесь переночуем: тепло и не дует. Ха-ха! — снова развеселился Колька. — Нет возражений? Молчание — знак согласия.
— Я прямо отсюда на работу пойду, — сказал Сергей.
— Какие догадливые! — язвительно молвил все тот же голос из угла.
— Коля, расскажи что-нибудь.
— Хотите, как на гауптвахту попал? Под арест, значит. Стоял в карауле около склада ГСМ, то есть горючесмазочных материалов. Сел на холмышек и кемарю, да так, видно, крепко меня сморило, что проснулся под утро и глазам своим не верю — винтовка-то у меня в руках, а без затвора! Мороз по спине продрал. Что делать, думаю? Личное оружие проспал — не пустяки. Оказывается, дежурный по части осматривал посты и вынул затвор-то. Тут нарядом вне очереди не отделаешься, схлопотал десять суток ареста. Это на первом году по неопытности было, теперь я стал ученый, если ночью заступаю в караул — затвор сую в карман.
— Вдруг стрелять понадобится?
— Пустяки! Я ведь в Подмосковье служу, какие могут быть там враги-шпионы? Вон Серега на Дальнем Востоке лямку тянул — другое дело.
— Между прочим, дождь кончился, — напомнил докучливый голос.
— Это кто там бурчит? Ну-ка я счас подкачусь под бочок! — припугнул Колька и зашуршал сеном. Девчонки снова всполошились.
— Ладно, пошли, — дернул приятеля за рукав Сергей. Вроде бы невелик грех побалагурить с приезжими девчонками, но загодя стыдно перед Татьяной, как будто обманул ее. Поплясали, потанцевали — еще куда ни шло, а в сарай забираться было ни к чему.
— Шутки шутками, надо двигать домой, — согласился Колька. — Жаль, что приходится расставаться: ничего не поделаешь — служба. Я напишу вам письмо. Нет возражений?
— Нет, Колечка. Пиши почаще.
— Эх, дайте в руки мне гармонь — золотые планки!
Напоследок разбудили припевками Ефремово. Туча прокатилась, и рассвет уже забрезжил с востока зеленовато-оранжевым накалом зари. Высоко закатав штанины, Сергей выбирал обочинные тропинки; трава кропила холодком обнаженные ноги.
— Это Клавка так верещала: уж я ее поприхватил за мягкие места! — хвалился Колька — Если бы не уезжать, мы бы пошуровали в этом курятнике! Позавидуешь тебе.
— Сейчас переоденусь — и прямым ходом в Новоселки. Не спавши.
— А мне надо как-то до станции добираться. Не пришлось бы пехтурой, потому что дорогу дождь поиспортил… — Колька не договорил: то ли запнулся, то ли поскользнулся. Сам только руки испачкал, а гармонью вляпался в грязь. — Ёк комарок! У нас всегда так, чуть спрыснет — и кишмиш, — чертыхался он.
Не подумав, обмыл гармонь в ручье. Чтобы проверить, не испортился ли звук, развернул ее во всю ширь: гармонь всхлипнула. Промокшие бумажные мехи вспучились, их оставалось лишь выбросить, что Колька и сделал своей бестрепетной рукой.
— Ну, знатно мы с тобой сегодня погуляли, будет чего вспомнить! — хохотал Сергей.
— Жалеть нечего. Хватит, похрипела старушка — новую после армии куплю.
— Бросай уж всю целиком.
— Планки могут пригодиться.
Неунывающий Колька стянул разъединившиеся планки солдатским ремнем и как ни в чем не бывало зашагал дальше.
Татьяна собственными глазами видела, как Сергей с Колькой уходили вечером в савинский заулок. Сама-то она, может быть, и не заметила бы — мать обмолвилась:
— Вон наши женихи куда-то наладились с гармонью.
— Кто?
— Да твой Серега с Колькой Сизовым. Этот вертопрах, где появится, всех перебаламутит.
Татьяна сначала не поверила, но глянула в окно — и закусила губы, в глазах сделалось горячо от обиды. Едва выговорила:
— Куда они? В Новоселки, что ли?
— Я тебе точно скажу, — заверила Наталья Леонидовна. — В Ефремово, туда работать девчонки из города приехали. Завтра все узнаю у Таисьи.
— Выдумай еще!
— Да она сама расскажет, потому что у нее девчонки то стоят. Поеду утром к ним наряд на работу давать.
«Вот оно что! К городским потянуло! Вырядился в матросскую форму! — глядя в расплывчатое, будто заплесканное дождем окно, Татьяна боялась шелохнуться, потому что стыдилась перед матерью своих слез. — Что им в Новоселках-то делать, там одно мужичье; конечно, в Ефремово направились. Как теперь встретимся-то? В одной деревне живем, каждый шаг на виду».
Улучив момент, когда мать пошла на кухню, Татьяна выбежала в горницу и упала ничком на постель. Задыхаясь от гнева, комкала подушку, с преувеличенной мнительностью считая себя обманутой. «Как он мог позволить себе такое? Как он не подумал обо мне? Я что — старуха, чтобы сидеть дома, когда он разгуливает? — не укладывалось у нее в голове. — Колька поманил и повел, как телка на веревочке. Стыдоба! Посмотри там, повыбирай, может, королевну найдешь среди городских-то, только уж ко мне не подходи ни на шаг! Кончено!»
Мать позвала ужинать, Татьяна отказалась. Она не знала, куда девать себя, в сумерках вышла на улицу, хотела пойти к своей подружке Зойке Назаровой, да одумалась, направилась огородами к реке. Шла бесцельно, как лунатик, возле кузницы очнулась, остановилась под старой ветлой, прижавшись ладонями к ее шершавому, хранящему дневное тепло стволу: еще с детскими обидами и огорчениями она прибегала к ней, с ловкостью мальчишки забиралась по стволу и, укрывшись в густых ветвях, мстила людям тем, что никто ее не мог найти. Слушала шепот листьев, тянулась взглядом к синему краю бесконечного бора, за которым мнилась совсем другая жизнь, и успокаивалась.
Сейчас было сумеречно. Внизу тускло и отчужденно поблескивала Песома. Мудрая ветла строго молчала при вечернем безветрии. Татьяна слышала стук собственного сердца. Раза два ей показалось, что из-за поля, из-за леса донесся звук гармони. Вдребезги бы ее разбила, в клочья бы разорвала! Побежать бы в Ефремово, вырвать хромку из рук непутевого Кольки. Зачем принесла его нелегкая? Да разве дело в Кольке? Он, Сергей, во всем виноват, и не будет ему прощения. Уткнув лицо в ладони, Татьяна прижималась к стволу дерева и ничего уже не видела, ничего не слышала, потому что слезы снова душили ее.
И наверное, она простояла бы здесь до полночи, если бы не пошел дождь. Только теперь заметила, что стало совсем темно, что небо разделилось на две половины: матово-светлую, медленно остывающую после зноя, и аспидную, словно залитую чернилами. Дождь усиливался, так что даже ветла не могла спасти от него, но Татьяна молила настоящего ливня, невиданной грозы, призывала к себе в союзники все силы небесные, словно они могли наказать Сергея. Она и сама вымокла до нитки, но не бежала к дому, а шла шагом, подставляя дождю лицо и веруя, что он смоет с души тревогу, исцелит…
Встретились через два дня, в самый ранний утренний час. Татьяна шла на покос — своя косьба всегда либо до свету, либо потемну, — шла заулком мимо Карпухиных. Андрей Александрович уже сидел у крыльца перед чурбаком с «бабкой», как трудолюбивый дятел, тюкал молотком косу. Приветливо кивнул головой:
— Побежала помахаться? Хорошее дело. Наш косец тоже сбирается.
Стала закрывать за собой ворота, услышала голос Сергея:
— Таня, подожди, я сейчас!
Не остановилась, даже не обернулась. Вот уж позади торопливое дыхание Сергея, поравнялся, попридержал за руку — она отдернула ее, будто обожглась.
— Что с тобой? — спросил он, хотя все понял, покраснел, чувствуя, как горячо прихлынула к лицу кровь. Еще раз попытался остановить ее:
— Не трогай меня!
Посторонилась, удивленно вскинула тонкие, вразлет, брови, с молчаливым укором уставилась на Сергея — взглядом так и просвечивает, будто бы все-все ей ведомо.
— Чего такая сердитая?
— Хватит простачком прикидываться. Нам больше не о чем разговаривать. — Карие глаза ее густо потемнели от обиды. Решительно зашагала дальше.
— Таня! — растерявшись, окликнул Сергей.
Не обернулась, только упрямей попригнула голову, повязанную белым платком. С какой-то нарочитой торопливостью била коленками подол голубенького ситцевого платья: на плече — коса, в свободной руке — берестяной налопатошник с лопаткой. Стоило Сергею поравняться с ней, как порывисто прибавляла шагу, дескать, и не подступай близко. Так и шли в угонку друг за другом до самого покоса.
Татьяна тотчас же наспех почикала лопаткой косу, принялась со злостью подхлестывать траву.
— Слушай, нельзя же так, в конце концов! — возмутился Сергей, раздраженный ее непреклонностью. — Чего особенного-то случилось? Ну, сходил с Колькой в Ефремово, так, за компанию… не всерьез же все это…
— Теперь можешь и без Кольки бегать туда хоть каждый вечер.
— Брось чепуху-то выдумывать!
Он хотел взять ее за плечи, она испуганно попятилась, в узких глазах ее сверкнули такие молнии, что Сергей невольно замер на месте.
— Не смей меня трогать! Ненавижу! Так вот и полосану косой!
Она и в самом деле с какой-то беспощадной решимостью замахнулась косой; губы нервно дергались, тонкие ноздри дрожали, и все лицо выражало боль, гнев и страдание. И Сергей понял, что не перемочь ей себя в эту минуту, лучше отступить, не доводя дело до крайности. Зашагал к своей пожне, оставляя темный след на траве; тоже принялся рубить косой, словно сражался с неодолимой нечистью, хотел освободиться от нее, умотать себя работой до бесчувствия, до забывчивости. Стряхивая с себя росу, никли под жалом косы метелки лисохвоста и ежовника, солнечные ромашки и беззвучные колокольчики, белые зонтики дягиля и золотые блестки лютика, а коса плескалась и плескалась в траве хищной щукой.
За ивняком переговаривались Федор Тарантин с Евстольей Куликовой, голоса их были отчетливы:
— Смотри-ка, сколько ты намахал, когда только успеваешь? — спрашивала Евстолья.
— Када люди спят. У меня, девка, сон никудышный: проснулся я — еще серенький светок в окнах. Надо ухватывать такие красные деньки, как говорится, заря золотом осыплет. Люблю косить, особенно на реке — не ушел бы.
— Да уж чего хорошего? Комарье поедом ест. У тебя, поди, средство какое-нибудь?
— Мое средство завсегда при мне. Не хочешь ли, и тебе сверну цигарку? Хе-хе!
Можно было представить, как Федор, присев на корточки и прилепив к нижней губе обрывок газеты, берет из жестяной банки щепоть махорки, чтобы тщательно собрать ее с залоснившейся от косья ладони. Вот и дымок от первой затяжки бойко толкнулся над кустами и повис, нехотя растворяясь в ясном воздухе.
— Да, нельзя проспать такое утречко, — продолжал Тарантин, видимо, любуясь рекой. — Дает бог благодати: не наглядишься, не надышишься.
А утро было самое сенокосное. Солнце только что взялось над бором, огромное, расплывчато-подрагивающее, будто распаренное; медным жаром окинуло и леса и прибрежные ракитники, оживило росу, самоцветно заигравшую на траве. Пришел в движение легкий взгончивый парок над водой, и вся гладь Песомы на луговом песчаном плесе высветилась, углубилась до безмерности, словно бы озаренная изнутри теплым малиновым свечением. И разве можно было представить эти берега без копен духмяного сена, без чистейшего, как сама роса, стального звона косы? Песома! Ты всегда рядом, помощница в летней страде. Можно утолить жажду твоей живительной водой, можно остудить горячие ладони, а то и самому искупаться, чтобы вернуть силы. Но как унять, успокоить сердце? Не видел Сергей всей этой красоты, не замечал — померкло для него ясное утро. С ожесточением рубил траву, взглядывая издалека на Татьяну и сдерживая порывы снова подойти к ней. Что за непреодолимая стена вдруг выросла между ними? «Шибко гордая, — не без досады думал он. — Косой замахнулась — совсем ошалела. Главное, и слушать не хочет. Ну хорошо, я тоже умолять да упрашивать не буду. Небось невелик грех сходить на вечерку в другую деревню. Все из-за Кольки. Эх, Татьяна, Татьяна! Нешто четыре года ждала ты меня, чтобы в пух и в прах поругаться из-за такой ерунды?»
Черным комком подкатилась под ноги прибежавшая по его следу Лапка, заелозила хвостом.
— Куда же ты, глупая, суешься со всего маху — подкошу! — ругнул ее Сергей, но тоже обрадовался ее появлению, присел на корточки, вытирая потный лоб.
Лапка положила свою морду ему на колени, умно помаргивала глазами. Постарела. Давно ли была неугомонным щенком.
— Вот, Лапа, какие дела, — поделился с собакой невеселыми мыслями. — Скверно, понимаешь?
Лапка преданно лизнула ладонь и тихонько взвизгнула. Сергей гладил ее голову, не зная, чем сбить горечь, осевшую в груди. Сейчас бы посидеть с Татьяной на свежей траве, вместе спуститься к реке, да вот заколодило крепко-накрепко. Лучше уйти с глаз долой.
Сергей спрятал в кустах косу и, переступая через валки, пошел прямо на работу. Лапка увязалась за ним, он был благодарен ей, что она не оставляет его одного.
С хлебами в «Красном восходе» кое-как управились, если не считать овес-горюн, до которого всегда руки доходят в последнюю очередь, иной раз и снегу дождется. Оставались еще нетронутыми лен и картошка. Дожди зарядили чуть не каждый день, так что уборка приостановилась.
Председательствовала Татьянина мать, Наталья Леонидовна Корепанова, бывшая раньше бригадиром. С людьми стало работать трудней, многие уклоняются от колхоза, надеются не на трудодень, а на свой приусадебный участок и корову. Приказывать — теперь не война, больше приходится упрашивать; бригадиры то и дело жалуются, что не могут поладить с колхозниками. Стараешься, ни днем, ни ночью не знаешь покоя, а результат один: колхоз отстает по всем показателям. Районное начальство наседает, дескать, срываете сроки, ежедень требует сводки о ходе уборки, потому что с него свой, еще более строгий спрос.
У кого в районе больше всех забот в эту пору? У первого секретаря Алексея Кузьмича Короткова. Это ведь только со стороны кажется, что он распоряжается безотчетно, сам себе бог. Есть кому натянуть вожжи — вот тебе директива, организуй выполнение в означенные сроки и доложи. В районе он и правда чувствовал себя хозяином, не церемонился, когда прорабатывал кого-нибудь. С военных лет сохранилась привычка командовать, даже члены бюро райкома не очень-то стремились проявлять свою инициативу, чаще только слушали его, одобряли, поддерживали, и сам он уверовал, что без его распорядительности не стронулось бы с места любое дело. Вот застопорилась из-за непогоды уборка, значит, надо нажать, любой ценой подтянуть цифры.
С утра Коротков позвонил во все хозяйства, дал встряску председателям. До «Красного восхода» не дозвонился, но так как собирался ехать в Ильинскую МТС, то решил попутно заскочить и в Шумилино, где теперь находилось правление колхоза. Дорогу развезло, даже райкомовский «газик»-вездеход основательно забуксовал в овраге перед самой деревней. Вместе с Коротковым ехали еще трое «районщиков», каждый на свой лад принялись указывать шоферу:
— Сдай назад!
— Погоди, подтолкнем — вперед выйдет.
— Стой, не рви! На диффер села.
Совсем затуркали парня, не знал, кого слушать: народ все солидный, точно с одного склада обмундированный в защитного цвета фуражки, плащи и хромовые сапоги. Коротков прекратил эту суету:
— Выходит, как в басне про лебедя, рака и щуку. Должно быть, как на фронте — командует один человек. Взяли это бревно! Три, четыре!..
Если сам первый взялся за бревно, то кто же будет стоять руки в брюки! Зарядили под ступицу осевшего колеса вагу, подняли его, подбросили еловых лап, и машина, казалось, застрявшая безнадежно, выскочила из глубоко пропаханной колеи.
Остановились посреди Шумилина у правления, разместившегося в Тимонихиной избе. Тимониха, выручавшая в войну односельчан самодельно клеенными галошами, опять уехала в город. Заметив нагрянувшее начальство, тотчас подбежала Наталья Леонидовна. Коротков со своей свитой стоял перед большущей лужей против правленского крыльца: посмеивались, дескать, как в Миргороде.
— Корепанова, это что у тебя за безобразие? — недовольно свел густые седеющие брови Коротков.
— Обыкновенная лужа.
— Нечего сказать, обыкновенная! Отгородилась, будто водяным рвом, тут надо перевозчика с лодкой держать, иначе в правление не попадешь.
— Люди-то ходят, вон с краю по доскам, и вы пройдете, чай, все в сапогах, — простодушно отвечала Наталья Леонидовна. — Потонули, Алексей Кузьмич, в грязи, форменным образом потонули: на поле не влезешь, сегодня только начали картошку копать, пока разведрилось. Хорошо, что картофельник на песках у реки.
— Что же я не мог к вам дозвониться?
— Провод порвался, вон столб-то поваленный, этта, Михалев попятился трактором и сшиб.
— Так ведь не в лесу где-то, а посреди деревни провода оборвались! Велела бы мужикам поставить столб на место, — раздражаясь, жестикулировал рукой Коротков.
— Где я их возьму, мужиков-то? Один без ноги, другой вовсе больной да старики.
— Коля, достань лопату, — приказал шоферу.
Без лишних слов Коротков сам принялся копать яму, потом, передав лопату другим, стал скручивать порванный провод и привязывать его к изолятору. Собрались поглазеть на необычных работников старухи, из окна правления украдчиво выглядывал, пряча за очками усмешку, счетовод Тихон Фомич Пичугин.
Когда заметно укоротившийся столб поставили на место, Коротков, энергично размахивая полами расстегнутого плаща, направился следом за председателем в контору правления; на досках, перекинутых через лужу, оступился, выругавшись вслух. С ходу подлетел к телефону, нетерпеливо крутнул ручку, чтобы вызвать начальника районного узла связи.
— Але-о! Никитин? Хорошо слышишь меня? Я тут в «Красном восходе» телефонным монтером заделался. Как почему? Ставлю повалившиеся столбы вместо твоих бездельников. Завтра ровно в девять придешь в райком, там поговорим.
Только после этого поздоровался с Пичугиным, больно тиснув почти детскую ладонь тщедушного счетовода. Прошелся по грязному, истоптанному полу, присел за председательский стол. Наталья Леонидовна стояла посреди избы, похожая на рядовую колхозницу, пришедшую по какой-то надобности: в фуфайке, глухо повязанном платке и больших резиновых сапогах. Руки не успела как следует вымыть, вокруг ногтей — чернота, потому что прямо с картофельника зашла сюда.
— Ну, так каковы у вас тут дела? — спросил ее Коротков.
— Погода подводит.
— Это известная причина. Лен почему стоит нетронутый?
— Говорю, что всех, сколько рук хватает, нарядила на картошку. Нету народу, Алексей Кузьмич.
— А я где возьму людей? Мне каждый председатель вот так заявляет. — Коротков, задумавшись, побарабанил куцапыми пальцами по столу. Лицо его с отяжелевшими складками на щеках, с плотно сжатыми сухими губами выражало постоянную озабоченность. — Между прочим, посмотри — в «Рассвете» у Миронова лен уже разостлан. Долго раскачивались, дождались непогоды.
— Картошка тоже, не собери ее вовремя, погниет.
— Ты мне всю отчетность смажешь, понятно? Где газета? Вот вчерашняя сводка, наш район — на третьем месте с конца.
Тихон Фомич скромненько сидел за своим столом в неизменной позе прилежного ученика: прикинет что-то на счетах и снова налегает на скрипучее перо. За пять лет, прошедших после войны, он нисколько не изменился, все таким же блекло-желтым было его лицо с мелкой рябью морщинок на лбу, все так же поблескивала выпуклая лысина и свисали низко на нос очки. Благоразумно помалкивая, изредка вскидывал глаза то на Короткова, то, на Наталью Леонидовну: знакомая картина, не первому председателю дают разгон. На счетоводческом веку Пичугина их сменилось человек шесть. И секретари разные бывали. Коротков строже всех, спорить с ним бесполезно, коли не в духе. Всегда так, налетит, как ураган, пошумит и гонит машину дальше. За все в ответе председатель, Тихон Фомич остается в сторонке, свое дело исполняет. Еще до войны, когда мужиков была полна деревня, он считался грамотеем, а нынче среди баб и подавно.
— Вот что, Корепанова, пришлем к вам на лен школьников из Ильинской семилетки. Я как раз еду туда, повидаю директора, — сказал Коротков. — Понятно, что надо покормить ребят, ночлег организовать, которым далеко до дому.
— То-то и канительно, да пусть присылают, только бы со льном развязаться. Крутишься, как белка в колесе, а все не поспевается. Опять же, погода…
— Никаких скидок на погоду! Взяться, засучив рукава, поднажать!
— Только и слышу: поднажать, наверстать, вытянуть. Устала я, — откровенно призналась Наталья Леонидовна. — Пора бы замену попросить.
— Ну это брось! Всем нелегко. Если какая-нибудь заминка произойдет, позвони.
Коротков снова побеспокоил своим крепким рукопожатием Пичугина и при этом вспомнил, как его зовут:
— Тихон Фомич, кажется?
— Совершенно верно, товарищ Коротков. — Польщенный памятливостью секретаря и одновременно оробевший Пичугин суетливо привстал.
— Помню, при Лопатине вы еще работали.
— С самого начала колхоза нахожусь в конторе.
— Неужели?!
— Без всякого сумления. Вот Леонидовна не даст соврать.
Зная, насколько переменчивы были в эти годы судьбы людей, Коротков с искренним удивлением задержал взгляд на Пичугине, как будто перед ним стоял неказистый с виду, но сказочно неодолимый мужичонка.
— Видишь, Наталья Леонидовна! А ты сетуешь, немного повеселел Коротков. — С таким счетоводом не пропадешь.
Шурша плащом, размашисто шагнул за порог. Под окнами взревела машина.
— Крут мужик, — молвил Тихон Фомич, принимая прежнюю позу за столом и бесцельно передвигая с места на место амбарные книги, счеты, чернильницу, словно сомневаясь в надежности своего рабочего места.
— Чем кормить-то ребят? Акромя молока, у нас ничего нет, — призадумалась Наталья Леонидовна.
— Как всегда, надежа на картошку. Потом придется барашка убрать, потому что без приварка какая кормежка.
— Ты, Тихон Фомич, подготовь выписки, а я побегу насчет избы договариваться.
Наталья Леонидовна вышла на улицу, с беспокойством посмотрела на небо, кажется, начинает высоко подбирать облачка, хоть бы дождя-то не было. Рано заосенило, уже лист с березы срывается. «На Пичугина подивился. Чай, в конторе-то сидеть не мешки ворочать, — продолжая разговор с Коротковым, рассуждала она. — Я вот всю войну бригадирствовала, потом в председатели сунули, не смогла отказаться. Что за характер дурацкий! Тут мужику надо, и то не всякому, у которого нервы покрепче».
Верушка Карпухина обрадовалась: их класс, шестой «А», направили теребить лен в свое Шумилино. Антон Петрович, классный руководитель, намерил каждому по восемь шагов в ширину, пробрел броды и завязал на углах узелки из льна. Норма одинаковая для всех, а силы у всех разные. Вон Колька Соколов или Пашка Давыдов, эти быстрее всех метут, потому что здоровяки, года на два старше других — вечные второгодники. Попробуй за ними угонись.
У Верушки силенки в руках мало, теребит старательно, не разгибая спины, да медленно подается. Надо еще скручивать снопы перевяслами и составлять их в бабки. Ладони горят от заноз, дергаешь-дергаешь, как черта за волосы, этот нескончаемый лен — целое Болотовское поле, до самого лесу. Одолеть бы свою-то кулигу.
Кто выполнил задание, уходит. Учитель тоже ушел в деревню распорядиться насчет ужина и ночлега. Солнце падает к лесу, тень от придорожной елки, вытянувшись, догнала Верушку. Вдвоем они остались со Степкой Рыжиковым. Фамилия у Степки такая, что напрашивается на прозвище, а он почти и не рыжий, только конопушек, может быть, многовато на добром широкоротом лице. Связал последний сноп, торжествующе улыбнулся и предложил:
— Давай помогу.
— Не надо. У меня дом рядом, сама успею управиться, — упрямо отказалась она, с надеждой глянув при этом на синий дымок над кузницей, где ковал отец. Не видит, да и ему ли месить грязь своей деревянной ходулей.
Степка не послушался, начал было помогать, во Верушка уже сердито тронула его за рукав, как будто он оскорбил ее:
— Я сказала, уходи!
— И уйду, легче, что ли, от этого? — Застенчиво поежил плечами и побрел к дороге. Жил он в соседней деревне, Савине.
Выпроводила с полосы Степку, а у самой навернулись слезы отчаяния и бессилия. Руки ломит, как избитые, спина затекла. Однако продолжала теребить казавшийся совсем неподатливым лен, пока не услышала позади голос матери:
— Верушка, ты чего, милая моя, тут одна-то бьешься?
— Да-а, Антон Петрович велел но-орму выполнить!
— Что он, черт толстолобый, всех под одну гребенку уравнял? Али не видит, кому сколько лет?
И от обиды за свою беспомощность, и от материного заступничества и стыда перед ней у Верушки хлынули неутешные слезы. Худенькие плечики остро приподнялись, испачканное землей личико исказилось — бледненькая, нисколько не загорела за лето. Варвара Яковлевна смотрела на дочку, и сердце сжималось от жалости. Если бы не война, наверно бы, выросла покрепче: велика ли она тогда была. Нынче весной шли они с Зинкой Тарантиной из школы, скинули валенки с галошами — да босиком через Чижовский овраг по ледяной воде. Зинка хоть бы чихнула, а Верушка все каникулы пролежала в постели и учебных дней прихватила.
— Не плачь, милая, сейчас я скоренько похватаю. Ступай домой.
Верушка осталась. Видя, как проворно работает мать, помаленьку успокоилась. Хорошо, надежно, когда она рядом. Закончив дело, тут же, прямо на меже, вынула все занозы из Верушкиных ладоней: от прикосновений ее рук они, казалось, стали меньше болеть.
Домой пошли вместе. Мать продолжала поругивать учителя. Верушка со стыдом и робостью думала о том, что завтра снова придется выйти в поле. К счастью, ребята не видели ее слез. И ничего не придумаешь, чтобы не отстать от других, потому что силы в руках не прибавится. Почему же Степка-то так долго теребил? И вдруг ее осенило: нарочно задержался, из-за нее. Не надо было его прогонять, он добрый.
Ленька тоже всю осень работал в колхозе, только не у себя, а в дальних деревнях. Даже из-под снега, неожиданно выпавшего в середине октября, копали картошку. Руки и ноги коченели. В рукавицах подбирать картошку неловко, намокнут сразу; валенки тоже нельзя было надеть, по такой распутице годны только резиновые сапоги. Но тут был десятый класс, парод взрослый — не захнычут.
Да, Ленька Карпухин заканчивал десятилетку, последнюю зиму мерил километры до Абросимова и обратно: по-прежнему жил в общежитии и каждый выходной бегал на лыжах домой — как раз марафонская дистанция, если взять в оба конца. Так натренировались с Минькой Назаровым, что на районных соревнованиях показали лучшее время. Только Комарик не выдюжил…
Проснулись затемно. Пока завтракали, мать собирала Леньке кое-какой провиант, сунула ему в карман немного деньжонок — на хлеб. Благо Сергей приносил получку, этими деньгами и держалась семья. Отец стучит в кузнице, те же пустые трудодни зарабатывает.
Сергей спешил на лесоучасток, Ленька — на учебу в Абросимово. На этот раз не на лыжах, потому что надо было отвезти мешок картошки, приготовленный еще с вечера и стоявший в углу в кути. Его укутали в старый шубяк, обмотали половиком. Санки вез Сергей, провожавший брата. Шагали торопливо, иногда бежали впритруску.
Два дня подряд вьюжило, раскачивался, стонал лес, беспокойно метались одинокие вороны, гонимые ветром, и выли провода. Казалось, вся земля в плену у этой снежной заварухи. Дороги переметало так, что с утра по ним нельзя было пробиться без трактора. Сегодня пурга унялась, лишь на полях тянуло поземку, а в лесу утихло, и мороз поослаб.
Миновали Савино и Ефремово, выбрались на зимник. Совсем развиднелось, хотя небо и оставалось мутным.
— Может быть, машина какая-нибудь догонит? Подождем? — спросил Ленька.
— Картошку заморозим.
— Тогда давай я повезу.
— Успеешь, еще придется попыхтеть. — Сергей проветрил потную ушанку и, надвинув ее, опять взялся за веревку. — Еще немного провожу, на работу опаздываю. Ничего, тебе последнюю зиму осталось одолеть. Куда поступать будешь?
— Не знаю.
— Пора думать. Я вот остался недоучкой, а вы с Верушкой двигайте дальше. Если в институт пробьешься, помогать буду, — пообещал Сергей.
На баклановской горе он передал санки брату. Ленька оседлал мешок верхом, лихо присвистнул и покатился вниз к речке. Зато на другой берег покатился муравьиным шагом. Четырнадцать километров еще тащиться ему лесным волоком со своей поклажей: один мешок на санках, другой — заплечный. Учение тоже солоно достается…
Как ни торопился Сергей, а на работу опоздал. По утрам над поселком стоит гул моторов, перекрывая их разноголосицу, на высокой ноте воют пускачи дизелей, слышны крики и брань шоферов, разогревающих двигатели. Машины выползают из ворот гаража, растекаются по лесным дорогам, унося с собой этот шум и гвалт. Сейчас гараж был уже пуст, только сторож старик Еремейцев топтался у распахнутых ворот.
— Проспал, что ли? Заводи да уматывай, пока начальник не увидал, — посоветовал он.
Сергей долго бился с мотором, принес из сторожки ведро горячей воды, проверил искру. Пробовал крутить рукоятку и вполоборота и вкруговую: машина потрепанная, не вдруг заведешь. Это бывший лесовоз Харламова, первого шофера на лесоучастке. Передовику не с руки ездить на таком, получил новенький. Сторож смотрел на Сергеевы хлопоты с недоверчивой усмешкой, поглаживая пегую бороденку.
— Да-а, паря, всурьез тебя затерло: вертишь ручку-то, а он — ни гугу, не отзывается. С капризом, значит. Харламов как-то потрафлял, у того любая машина не отобьется от рук. Понятно, что у него и опыт, и сноровка, обстоятельный мужик. Даве пришел, у меня еще и ворота были назаперти, все проверил, подготовил — чин чинарем. Ко мне заглянул, «Беломором» угостил.
— Что ты, дед, понимаешь в нашем шоферском деле? — огрызнулся Сергей. — Ступай в свою конуру.
Еремейцев обескураженно заморгал белесыми веками, он привык к почтительному обхождению.
— Это я-то не понимаю?! Да я при вашем брате не первый год здесь обитаю! Хочешь знать, наскрозь важного вижу. Сын мой, Петруха, шофером первейшего разряда работает в городе, не дрова, а людей возит в автобусе. — Направляясь к сторожке, он все не мог унять негодования. — Еще обзывается! Конура! Что я, собака? Тьфу!
Двигатель наконец завелся. Сергей резко газанул мимо рассерженного сторожа, прогромыхав окраиной поселка, свернул на изжеванную шинами трассу. Порожняком можно немного наверстать упущенное, с грузом за новыми ЗИСами не угонишься, у них мотор — зверь. Конечно, шоферу лесовоза требуется особая сноровка, потому что возить приходится целые сосновые хлысты: десять кубиков — воз, прицеп на длиннющем дышле, сдай неосторожно назад — мигом завалишься в сугроб.
В незастекленную дверцу задувает ветер, кабина еще не прогрелась, знобко и неуютно. Коробка передач барахлит. Надо как-то дотянуть до весенней распутицы, а там — на ремонт. Не сбавляя скорость, придерживая руль локтями, Сергей пустил машину в накат под угор. Пестрым хороводом побежали ели в накинутых на покатые плечи снежных полушалках, промельтешил частокол берез, поплыли освещенные низким солнцем увалы с проплешинами вырубок.
На погрузку Сергей встал последним. На деляне уже полным ходом шла работа: тарахтела передвижная электростанция, жужжали электропилы, к погрузочной эстакаде подползали с ношами на пологих спинах трелевщики, похожие на танки. Долго ли повалить дерево электропилой! Не пилят, а все равно что жнут. Бывало, ширкаешь-ширкаешь — семь потов сойдет. В свое время не гул моторов, а матерщинная ругань возчиков слышалась над делянкой; и лошади помаялись вместе с людьми. Да и сейчас еще весь зимний сезон работают колхозники на вывозке, только с других делянок, по своим санным дорогам. Сергею вспомнилось, как они с Галькой Тарантиной и Зинкой Овчинниковой организовали во время войны комсомольскую бригаду — горе-лесорубы. Адова была работа, впроголодь.
Минут пять, пока лебедкой подвигали пакет хлыстов, Сергей потолкался возле костра, где сжигали сучья, и погнал груженую машину обратно, под уклон к реке, но уж такой задался неудачный день: сильно тряхнуло на корне прицеп, лопнуло крепление правой стойки. Сергей выскочил из кабины, в сердцах пнул валенком один из хлыстов, скатившихся в снег. Навстречу подъехал Харламов, уже порожняком, весело подмигнул, перекинул губами со стороны на сторону папиросу. Ему что — машина работает, как часы. Почему-то при появлении Харламова зло еще больше взорвало Сергея, как будто тот был во всем виноват.
— Чего остановился? Поезжай, справлюсь без тебя: открою переднюю стойку да сброшу к чертям!
— Давай поднимем бревна, а стойку пока привяжем проволокой, — посоветовал Харламов.
— Пожалуй, пуп надорвешь.
— Ничего. Взяли-и!
Увязая в сугробе, стали заносить свинцовой тяжести хлысты. Работали плечом к плечу, разгорячившись так, что из-под шапок валил пар, а когда бревна уложили на место, Харламов достал помятую пачку «Беломора», которым угощал сторожа. Закурили, и Сергею сделалось совестно за свою несдержанность перед этим необидчивым, работящим человеком. «Старика Еремейцева тоже обидел. Зря, конечно. Ну, не ладится что-то, так зачем же на других-то зло срывать?» — пытал себя Сергей. Он догадывался, что весь разлад в душе происходит от размолвки с Татьяной. Вот уже полгода она выдерживает характер, при встрече сделает безразличный вид, будто и не дружили раньше.
После работы Сергей подвез бревна для постройки дома Игнату Огурцову — свой, деревенский мужик. Разгрузили, присели на сосновый комель. Игнат, довольно улыбаясь, похлопал тяжелой ладонью по шершавой сосновой коре, поблагодарил:
— Спасибо, Серега. Матерьял — главное. Еще разок как-нибудь дернешь, и, пожалуй, хватит. Вот оттепели начнутся, буду тесать. Такой дом отгрохаю — приходи, кума, любоваться! Местечко подходящее облюбовал.
— Значит, прощай Шумилине?
— Что поделаешь? Далековато на работу бегать. Ты помоложе, а и то небось надоело. Пора семью перевозить: ребятам — школа рядом, Нюрке тоже дело найдется. Чего она зря-то в колхозе вкалывает? В общем, будет новоселье в Новоселках! Чего мы сидим? Пошли в столовую.
— Только машину поставлю.
Но продолжить разговор с Игнатом ему не удалось: нежданно-негаданно увидел Татьяну. Почему она вдруг очутилась здесь? Было уже сумеречно, и все же Сергей не мог ошибиться — это она вышла из магазина в своем зеленом пальто с лисьим воротником и направилась по дороге вдоль реки. Сергей наспех помыл руки снегом и, вытирая их о фуфайку, прибавил шагу вслед за Татьяной. Догнал ее на старых вырубках, окликнул:
— Таня! Ты каким образом оказалась в Новоселках?
— Тебе что за забота?
— Ну, все-таки…
— Узнала, сапожки резиновые светлые продают, вот и отпросилась пораньше.
— Купила?
— Ага. Красивые, как игрушки.
— Я бревна подвозил Игнату, смотрю, ты выходишь — глазам не поверил, — простодушно признался Сергей.
— Не знала, что у вас такой богатый магазин, все есть. Песку еще взяла без всякой паевой книжки.
— Другое снабжение, орсовское.
Он уже посчитал преодоленным отчуждение и, заметив, что сумка у нее тяжела, хотел помочь.
— Давай донесу.
— Я сама. — Спохватившись, что слишком разговорилась с ним, она перешла на другую машинную колею.
— Хватит упрямничать!
Сергей решительно взялся за ручки сумки. Татьяна не выпустила ее, с недоверчивой настороженностью уставилась на него, как тогда в прогоне.
— Ненавижу тебя! — дрогнувшим голосом прошептала она и, сознавая собственное бессилие, не помня себя, принялась колотить кулаками в его грудь, а затем прижалась лицом к пропахшей бензином фуфайке, потому что слезы душили.
Сумка стояла на снегу. Сергей боялся шелохнуться, чтобы не отпугнуть Татьяну, только машинально трогал ее рыжий воротник; она стыдилась поднять заплаканное лицо.
Совсем припозднились. Призрачно темнел лес, небо было смутно-глубокое, в блестках звезд и с месяцем-серьгой. Млечный Путь белой дымкой опоясывал стылое небо. Впереди над просекой вздрагивала крупная зеленоватая звезда: раньше Сергей, кажется, ни разу не замечал ее.
Повернули на санный путь, узкий волок, тут на другую колею не отстранишься. Татьяна налегке семенила черными чесанками впереди, Сергей нес сумку. Теперь уж хоть молчи, хоть разговаривай, а вместе идти до самого дому.
Как-то по весне Василий Капитонович Коршунов был в Ильинском, встретил на улице внука Шурика. Потолковал с ним, дескать, что же не приходишь в гости и с батькой давно не видался. Шурик не забыл дедушкино приглашение, как только кончили учебу, тотчас попросился у матери в Шумилино. Отпустила. Не остановишь, потому что имеет право побывать у отца.
Василий Капитонович копал грядку под лук, когда заметил бегущего по прогону внука. Одной рукой оперся на лопату, другую сделал козырьком — так и стоял, пряча в седой бороде довольную улыбку, пока Шурик не подлетел к нему шаловливым весенним ветерком. Разом отогрелась загрубевшая от невзгод стариковская душа. Одобрительно положил на плечо Шурика сухую ладонь:
— Надумал, значит. Молодец! Мамка-то отпустила?
— Ага. Я учиться кончил, в третий класс перешел!
— Ну и славно! Теперь целое лето гуляй. Ты тут поиграй, я грядку докопаю, и пойдем в избу.
Уж и лопата стала тяжела Василию Капитоновичу: крепок был дуб, да надломился. Ушла из рук силушка, истаяла. Плечи гнетет к земле, глаза, сверкавшие когда-то цыганистым задором, поугасли. Копает с передышками, продолжая разговаривать с Шуриком.
— Дедушка, черемуха около бани наша?
— Наша. И яблони наши. Чай, не помнишь ничего? Мал был.
— Помню, как мама в бане меня мыла. Еще помню, рубашку твою сушил у маленькой печки, а ее втянуло в огонь. Я ее скомкал да под подушку сунул.
— Едва пожару тогда не наделал, еще четырех годиков тебе не было. Вишь, время как торопится. Какую фамиль-то в школе пишешь?
— Коршунов.
— Правильно. Должон отцовскую фамиль носить, — похвалил Василий Капитонович. — Так и в метрике записано.
— Я на рыбалку хочу, банку вот захватил, под червей.
— У нас благодать — река под окнами. Валяй, позабавляйся.
Старик вытер лопату о траву и повел Шурика в избу, откуда доносился капризный крик ребенка. Галина старательно качала зыбку, но это не помогало.
— Видал, какая голосистая твоя сестренка! — сказал Василий Капитонович. — Как разойдется, так нипочем не угомонишь. Тебя тоже в этой зыбке качали.
Шурик неприязненно взглянул на исказившееся, сморщенное личико ребенка — пискля. Странно получается: дома у него в Ильинском — братик Андрюшка, здесь, в Шумилине, — сестренка Оленька. Там — мать, здесь — отец. Тетя Галя ему совсем чужая, при ней он чувствует себя неловко в дедушкином доме.
К крыльцу подъехал верхом на неоседланной кобыле Егор. Бросил поводья на столб тына, загремел по лестнице пыльными кирзачами.
— А-а, Шурик пришел! Ну, здорово, дорогой мой! — Как взрослого взял сына за руку. — Садись, пообедай с нами.
С тем же чувством неловкости Шурик сел за стол, несмотря на то, что и дедушка и отец были рады ему. Тетя Галя, наверное, тоже была доброй женщиной, но он чутко улавливал сдержанность в ее поведении. Еще замечал, что, когда оставался наедине с дедушкой или отцом, все было как-то просто, а за общим столом возникала некоторая натянутость в разговоре.
Шурик сидел на одном углу с отцом — локоть в локоть. Все ели из общего блюда, отец — отдельно, из своей алюминиевой чашки. Иногда он отворачивался к окну и, прикрыв рот платком, кашлял с надсадным присвистом. В такие минуты Шурик жалел отца, хотя никто не говорил ему о его болезни.
— Ну как, рассчитался со школой? — спросил Егор сына. — Хорошо. Ты теперь, как надумаешь, так и прибегай к нам: чай, мы тоже свои. Я сегодня пораньше приду.
— Пап, дашь мне верхом прокатиться?
— Дам. Кобыла старая, смирная.
— Я сейчас рыбу ловить пойду.
— Там на повети в углу удочки-то стоят — выбирай любую… Галина, уйми ты ее наконец! — раздраженно стукнул ложкой Егор. — Ни днем, ни ночью покоя нет. Не знаю, в кого такая горластая?
Галина молча отодвинулась вместе с табуреткой к зыбке, наверное, обиделась. Василий Капитонович осуждающе зыркнул глазами на сына, дескать, шибко ты дерганый стал со своим бригадирством, но тоже ничего не сказал, только потеребил бороду. Было когда-то счастье в этом доме, да не удержалось, как песок в горсти. «Наша кровь, в Егорову стать парень выравнивается, — с грустью думал он, разглядывая внука, его пухлые губы, начавшие темнеть волосы, покатые плечи. — Рядом растет, иной раз в гости наведывается и за одним столом пообедает, а все же оторвался, как листок от дерева, не приживишь на прежнее место…»
После обеда Шурик прокатился верхом на лошади, потом спустились с дедушкой к реке. На излуке, чуть ниже Портомоев, всегда водилась плотва. Мальчик стал терпеливо удить, старик просто так сидел на берегу, жмурясь от солнечного блеска воды. Река весело играла на перекате, она уже высветлилась, только заилованные космы прошлогоднего сена на прибрежных ивняках напоминали о недавно прошедшем половодье.
Снова Василий Капитонович смотрел на внука и дивился: как же так соединилось, казалось бы, несоединимое? Вот живут Шурик с Андрюшкой, одноутробные братья, а ведь один из них Коршунов, другой — Назаров. Не знают, что деды их были врагами. Иван-то при встрече в лесу намекал на убийство отца. Нет, не убивал Василий Капитонович Захара Назарова, первого председателя «Красного восхода». Сделал это Арсюха Глушков, тайно вернувшийся тогда из Архангельской области, куда отправили после раскулачивания на выселку всю их семью. Но и у Василия Капитоновича нелады с совестью, не дает покоя то, что знал о мстительном Арсюхином намерении и не остановил его в ту осеннюю ночь, но предупредил председателя — сам был зол на него. Арсюху сразу же выпроводил (два дня скрывал его у себя), дескать, мотай, парень, отсюда, пока не поздно: нападут на след — обоим несдобровать. Пришлось попереживать Василию Капитоновичу, боялся, как бы не попался Арсюха на возвратном пути. Может быть, в войну погиб? Тогда бы и бог с ним, одному-то можно с этой тайной и в могилу уйти.
Василий Капитонович огляделся вокруг, точно кто-то мог подслушать его мысли. Никого поблизости не было. В кустах на все голоса высвистывали птицы, у Чижовского оврага тарахтел трактор. На той стороне светло зеленели березняки, чуть пустившие лист. Он был с детства сроднен с рекой, когда работал мельником, чувствовал себя хозяином на этих берегах. Теперь смотрел на все с усталой отстраненностью. Вот вспомнил высланных Глушковых, только растравил непрошеные мысли. Не в добрый час связался с их семейкой. Опасливо хранит он иконные оклады, водосвятную чашу и крест — порядочно серебра. Тоже не сам воровал, а перенял грех у Кузьмы Глушкова, бывшего церковного старосты. Того нужда заставила открыться перед отъездом, попросил Василия Капитоновича сохранить краденые церковные вещи: видно, надеялся вернуться.
Сам-то Кузьма сгинул на выселке. Арсюха, когда прибегал, рассказывал, что местечко им схлопотал что ни на есть бросовое: кругом болота да тучи комарья. Перед смертью Кузьму взяло раскаяние, прислал письмо Василию Капитоновичу, просил сдать это добро хоть в сельсовет, хоть в милицию, чтобы освободить покаянием душу — легче помирать.
Василий Капитонович хотел было отодвинуть глухой приступок в запечье, где было спрятано это роковое добро, да не осмелился. Пойди сдавать, живо прицепятся — откуда взялось? Участкового Павла Сыроегина пришлют, следствием замотают. Куда денешь-то такие вещи? Нет уж, лучше помалкивать.
От людского глаза можно поберечься, а перед богом вины не скроешь. Вот какая забота давила его на старости лет, и думалось, как Кузьме Глушкову, что через то я все беды-напасти в семье. Более всего удручала невозможность избавления от столь тяжких грехов — это не сапог с ноги снять.
— Дедушка, смотри, какую поймал! — Шурик торжествующе поднял трепетавшую на крючке плотвицу.
— Имай, может, на уху надергаешь. Коршуновы все рыбаки, — ответил старик, отвлекаясь от своих потаенных мыслей.
Бывало, в такую пору ставил он верши в плотине на мельнице: ночь постоят — утром вытряхивай рыбу в мешок. И сетями ловил, и острогой бил; с удочкой, конечно, не мелочился. Бабы приходили к нему покупать щук. Да, было времечко! Мельницу снесло, жену похоронил, сын больной после плену, сам устал жить — остается лишь вспоминать прежнее.
Солнце скрылось за береговым угором. Рядом куковала кукушка. Из деревни доносило лай собак, стук калиток, скрип колодезного журавля, и каждый звук многократно отдавался на той стороне в бору. Василий Капитонович словно бы очнулся, услышав позади шаги, — это вернулся с работы Егор.
— Как дела, рыбак? — улыбнулся сынишке и, пошарив рукой в котелке, похвалил: — Видишь, порядочно натаскал. Может, ночуешь у нас?
— Не знаю, — неуверенно ответил Шурик.
Остаться у дедушки заманчиво, утром снова можно пойти на речку, сходить куда-нибудь вверх или вниз, но и по дому уже заскучал. Шурику представилось желтоватое, словно бы старческое, личико неугомонной сестренки, ее надсадный плач.
— Домой надо, я не сказал маме, что останусь, — решил он. — А рыбу куда?
— Неси мамке, уху сварит.
— Навещай нас почаще. — Василий Капитонович, как бы благословляя внука, поперебирал непослушными пальцами его светло-русые волосы и тяжело зашагал в гору.
Егор с Шуриком пошли за гумнами, минуя деревню. «Вот уходит. К матери его, конечно, больше тянет, — с обидой на свою исковерканную судьбу размышлял Егор, провожая сына. — Эх, Настя! Было счастье, да разбилось вдребезги. Если бы не война!»
Остановились посреди вспаханного поля. Егор сказал:
— Дальше один добежишь. Дядя Ваня не обижает тебя?
— Не-а.
Еще поразглядывал с пристальной грустью лицо сына и легонечко тронул за лопатку:
— Ну беги! Вот с посевной разделаемся, мы с тобой вместе сходим на рыбалку.
Шурик побежал, позвякивая котелком: ему очень хотелось похвастаться своим уловом перед матерью и Андрюшкой. Дядя Ваня, как всегда в таких случаях, будет недовольно молчать, потому что не любит он эти отлучки в Шумилино. А мать будет чувствовать себя виноватой. Трудно Шурику разобраться в запутавшихся семейных отношениях, раздваивается душа у парнишки.
Обратно к деревне Егор шел нехотя, ощущая сосущую горечь во рту, как будто наелся какой-то отравы. В этот момент в нем всколыхнулась застарелая ревнивая злость на Ивана Назарова.
Летом в Шумилине людей прибавляется, появляются городники. Именно в то время приезжают, когда страда, когда у колхозника нет ни одной досужной минуты. Вон Нинка Соборнова и работает-то всего-навсего продавщицей в универмаге, а здесь разрядилась, как королевна, чуть не каждый день, словно напоказ, меняет шелковые кофточки, на шею повесила крупные желтые бусы. Не сразу узнаешь — волосы завила, губы красит, даже походка стала иная, с беспечной ленцой, только семечками плюется наравне с другими. Вовка Тарантин тоже давно ли окончил ремеслуху, а уж гуляет жених женихом, часы на руку завел.
Приехал в отпуск и дружок Сергея Виктор Морошкин. Когда-то вместе начинали учиться, за одной партой сидели, но потом жизнь развела в разные стороны. Виктор, несмотря на войну, сумел одолеть десятилетку, строительный институт закончил, рассказывал, главным инженером какого-то управления назначен. Этот высоко взбирается.
Как-то Сергей, возвращаясь с лесоучастка, заглянул к отцу в кузницу, а у него — Виктор. Положили чистую досточку на порог, разговаривают; дымок из трубы не вьется, и уголья в горне уже остыли.
— Мы тут выпили по четушке, вот питерщик угостил, — сказал отец, — да толкуем о международном вопросе и о протчем. Сегодня ведро с чайником запаял, еще замок починил — всех дел.
Виктор в бостоновом темно-синем костюме, в коричневых полуботинках с пряжками. Раньше был увалень увальнем, а теперь эта нерасторопность приобретала свойство сдержанных, солидных манер. Небрежно вытряхнул несколько папирос из портсигара.
— Так-так, Виктор Иванович, значит, семьей обзавелся, квартиру получил, большую должность справляешь. Как же это ты главным-то инженером? — удивлялся Андрей Александрович, пощипывая прокуренные усы. — Поди, не просто?
— Для того институт кончал.
— Да, верно. У нас Ленька тоже уехал поступать в военное училище. А вот Серега в деревне застрял.
— Ладно тебе жаловаться-то! — недовольно повел бровью Сергей.
Морошкин несколько раз спокойно затянулся, видимо обдумывая что-то, потом предложил без всяких оговорок, определенно:
— Хочешь поехать в город? Могу устроить.
— Шофером?
— Нет. На стройку, там работы всякой хватает. Тебе важно зацепиться, насчет общежития я похлопочу.
— А что? Пожалуй, дельно говорит? Стоит покумекать над этим. Чай, ты не обсевок в поле, чтобы от людей отставать. — Отец даже привстал, неловко потоптался на месте, поскрипывая ремнями ходули. — В одном городе будете с Ленькой — на что лучше. Глядишь, охотнее было бы вам друг возле друга. Одну-то Верушку мы с маткой как-нибудь доучим.
— Чего я там буду делать? Кирпичи подавать?
— Да хоть бы плотничать. Топор умеешь в руках держать? Умеешь. Я вот семнадцати лет первый раз подался с мужиками в Питер, — убеждал отец. — Немного пооглядишься, сообразишь что к чему.
— Работу и общежитие я гарантирую, — повторил Морошкин.
— Ладно, все это пустой разговор, — с напускным безразличием отвечал Сергей. — Пошли, я хоть спецовку скину. О, слышь, Нинка Соборнова патефон крутит? Может, пластинки послушаем? Девчонки, наверное, у ней сидят.
— Чепуха!
— Ах да, забыл! С тобой не шибко разгуляешься: стал семейным человеком.
— Просто как-то неудобно, — не сдавался Морошкин.
Направились в деревню. Сергей взбивал кирзачами пыль, не сворачивая с дороги, Виктор шагал боковой тропинкой. Позади них мотался Андрей Александрович…
Может быть, если бы не этот случайный разговор, так и работал бы Сергей на лесовозе, но запала ему мысль попытать счастья в городе. Да еще мать Кольки Сизова похвасталась при встрече:
— Колюха пишет, не приедет после армии, в Москве остается. Он у меня парень подбоистый, сумеет устроиться не хуже других.
В конце концов Сергей решил ехать. Сколько ребят и девчонок, соблазненных легкостью городского житья, покинуло деревню! И живут, видимо, неплохо, по крайней мере, приедут в отпуск, отдыхают, форсят. Была не была…
Предстояло объяснение с Татьяной. В этот вечер в Шумилине приехала кинопередвижка, показывали «Поезд идет на Восток». Народу в избу Сизовых набилось полно; плотный конус света от стрекочущего аппарата, почти осязаемый, висел в накуренном воздухе, в нем роились сверкающие пылинки. На экране мельтешили темные крапины, словно бы дождь шел, потому что лента была старая. Сергей смотрел этот фильм второй раз, за экраном следил невнимательно, больше косил глазами на Татьяну, стоявшую рядом с ним у стены. Не дождавшись конца кино, он стал пробираться к двери, увлекая Татьяну за руку.
— Подождать бы, все смотрят… — шепнула она на ходу.
— А мы смотрели: Эту дорожку я туда и сюда отстукал: едешь, едешь, думаешь, и конца не будет.
Они вышли из душной избы в чистую лунную ночь, спустились к Портомоям, мерцавшим за ивняком, остановились у самой воды, точно у какого-то предела, а Сергей все не знал, как начать разговор. Обрадовался, заметив корытины Василия Коршунова, причаленные к берегу.
— Прокатимся?
— Боязно ночью-то.
— Ну что ты! Смотри, светлынь!
Он легко подал корытины на воду, помог Татьяне взойти на них, а сам взял в руки шест. На середине их подхватило течение, так что подпираться не было нужды.
Сергей сед поближе к Татьяне, обнял ее, точно в их распоряжении было несколько минут; она улыбнулась, как бы успокаивая, дескать, никто нас не гонит, куда спешить? Ее волосы серебрила луна, в глазах таились приманчивые огоньки, и Сергею мнилось, что стоит выпустить Татьяну из объятий, как она исчезнет по какому-то волшебству.
Знакомая каждой излучиной Песома бережливо несла их вниз по течению. Лунный след, не отставая, двигался слева по воде, как бы соединяя с берегом. Стук движка кинопередвижки то ли смолк, то ли потерялся.
— Нас далеко унесет, как будем обратно подниматься? — спросила Татьяна, но в голосе ее не слышалось беспокойства.
— Пешочком. Корытины я завтра пригоню.
— А хорошо так, плыть бы и плыть.
И опять не хватало духу сказать ей о своей задумке, не хотелось сбивать настроение. А все равно это придется сделать.
Татьяна опустила в воду руку, побаландала: мелкие волны изломали лунную дорожку. В дно глухо ткнуло бревно-топляк, она испуганно вцепилась в матроску Сергея:
— Учти, я плаваю плохо.
— Здесь как раз такая глубина, что свяжи двое вожжей — не достанешь дна, — припугнул он и покачал корытины.
Татьяна еще тесней подалась к нему, он припал к ее горячим губам. Представлялось, будто бы не течение несло их, а подхватила и плавно кружит над притихшей землей какая-то неведомая сила. Гляделись в реку редкие звезды, крался по-за ольховникам месяц, хранили тайну молчаливые берега. Неуправляемые корытины, разворачиваясь из стороны в сторону, плыли сами собой, наугад, пока не сели на отмель у запеска.
— Пришвартовались. На этом месте всегда бывают заторы, когда сплав гонят, — сказал Сергей, отпихиваясь шестом.
Под корытинами тихонько приплескивало. Месяц скрылся за тучей, словно желая прибавить Сергею решимости, и, пока потерялись берега, пока было темно, Сергей, не глядя в лицо Татьяне, сказал, как будто предавая ее:
— Знаешь, я посоветовался с родителями и надумал поехать в город. Как ты смотришь?
Она недоверчиво глянула на него, как если бы рядом с ней вдруг очутился кто-то другой, кого она не могла распознать в темноте.
— Раз надумал — поезжай. Чего меня спрашиваешь?
— Понимаешь, Виктор Морошкин, когда в отпуске был, предлагал и на работу устроить, и насчет общежития похлопотать. Пообживусь, тогда и ты сможешь приехать, — спешил успокоить он Татьяну. — Один я из парней остался в деревне, сама видишь.
Обрывая листья с прутышка ракитника, она озадаченно смотрела в темноту берега, и ей казалось, что ее судьба, представлявшаяся до сей минуты ясной, зашла вот в такой непроглядный тупик. Уже сейчас, заблаговременно, она почувствовала унижение перед односельчанами, хоть и не в чем ей было себя упрекнуть.
— Столько времени ждала тебя из армии, теперь опять не пойми что.
— Я же говорю, ты приедешь ко мне потом, — не веря в убедительность своих обещаний, толковал Сергей.
— Куда я поеду? Зачем? Несерьезно все это, — с ноткой отчаяния в голосе вымолвила Татьяна.
Он понял, что на любые его доводы она сейчас ответит возражениями. Осторожно повернул Татьяну к себе лицом; в ее глазах мелькнула строгость.
— Не обижайся.
Сергей почувствовал недоброе в ее молчании. Слышно было только, как булькает на перекате река.
— Останови корытины! — потребовала Татьяна. — Останови, кому говорят! — И, не дожидаясь, когда он причалит, спрыгнула прямо в тапочках в воду и побежала.
— Таня!
Сергей наспех привязал корытины к иве, кинулся вдогонку. В этот момент его решимость поколебалась, чтобы успокоить Татьяну, пообещал:
— Да никуда не поеду, только перестань злиться!
— Дура я, дура! — казнила себя Татьяна. — Оставь меня в покое, оставь!
И снова строптиво не подпускала к себе, впробеги поспешая береговой тропинкой. Только около деревни немного пришла в себя, остановилась под старой ветлой. Сергей не смел прикоснуться к ней. Со всех сторон неутомимо ковали кузнечики. Проглянула луна, освещенные ею, развиднелись берега, обозначились ивовые кусты у воды, за ними в белом тумане стога, как бы заметенные понизу снегом. Стрежень реки опять заиграл текучим серебром.
— Учти, если уедешь, писем я тебе писать не буду, — пригрозила Татьяна.
— Зачем же так?
— Вот увидишь.
Ну почему нельзя устроить жизнь без расставаний, без слез, без этой неопределенности, когда не можешь найти себе места, тычешься туда-сюда, будто на ощупь? Ведь есть же счастливые или просто удачливые люди, у которых все получается как-то складно. Взять того же Морошкина: прямехонько торит дорогу, ни в какую сторону не свернет, как поезд с рельсов.
— Не слушай ты меня, если есть возможность, поезжай в город, — примирительно сказала Татьяна, промокая кончиками платка глаза.
Сергей крепко обнял ее. Прощались, будто он уезжал уже завтра.
Три шумилинских друга, Ленька Карпухин, Минька Назаров и Толька Комарик, не захотели и после школы расставаться: уехали поступать в военное училище. Конечно, не ровня они Сергею, но летом с ними было веселей. Ребят не стало, и деревня заметно притихла.
Сергей собрался в дорогу только зимой, когда справил все необходимое по дому, заготовил и навозил дров, потому что отцу не всякое дело сподручно. Уезжал все в той же морской шинели, со связками лука и топленым бараньим салом в заплечном мешке, с необходимыми на первый случай деньгами: не лишку возьмешь от семьи.
Поезд прибыл в город утром. Как объяснял ему в письме Морошкин, надо было сесть на пятый автобус и доехать до рынка. Сделать это оказалось не так просто, потому что все спешили на работу, но он все же втиснулся в автобус, оторвав при этом ручку чемоданчика. От рынка шел пешком, с помощью прохожих отыскал Кооперативную улицу и на ней старинный двухэтажный особняк, где размещалось строительно-монтажное управление номер семь. Поднявшись по лестнице, он очутился в комнате, служившей прихожей одновременно для кабинетов начальника управления и главного инженера. Белокурая секретарша в жакете с высокими плечиками, строчившая на машинке, вскинула на него подведенные брови:
— Вам кого?
— Морошкина.
— Посидите минуточку. У Виктора Ивановича начальники участков и прорабы.
Поджидая, когда закончится производственный разговор, Сергей не без удивления и гордости за свое Шумилино посматривал на обитую коричневым дерматином дверь с надписью «Главный инженер управления В. И. Морошкин». Не верилось, что за дверью с такой табличкой может начальствовать его односельчанин Витька Морошкин, впрочем, уже Виктор Иванович.
Наконец народ с утренней летучки разошелся, и Сергей с нетерпением шагнул в кабинет Морошкина. Тот неподдельно обрадовался появлению земляка, поднялся из-за письменного стола навстречу.
— О-о, с приездом! Здорово-здорово! Давно ли?
— Только что с поезда.
— Присаживайся. — Виктор показал на стул, стоявший сбоку стола. — Значит, еще одним городским жителем больше, деревенским — меньше.
— А что делать? Я и так дольше всех держался. Слыхал, наверное, что наши ребята разом махнули сюда в военное училище?
— Да-да, мать писала.
Зазвонил телефон, Морошкин, настойчиво объяснял в трубку что-то насчет арматуры и двухдюймовых труб, стуча авторучкой по исписанным листкам календаря. Сергей, пользуясь паузой, поогляделся. Вдоль стен стояли стулья, два шкафа и стол были завалены разной строительной документацией, чертежами. Важным делом занят человек, сам Сталин с портрета, висящего за спиной, кажется, интересуется его работой.
— Выходит, все парни оптом подались из Шумилина, — сказал Морошкин, поправляя галстук.
— Я думал, Колька Сизов придет из армии — и тот остался в Москве.
— Да, брат, вот такая перспектива вырисовывается: скоро приедешь в отпуск, не с кем будет и словом перемолвиться. Как там мама?
— Жива-здорова, привет тебе шлет.
— Плохо ей одной-то зимы коротать… Ладно, давай о главном, а то сейчас кто-нибудь явится или позвонят. Я думаю поставить тебя в плотницкую бригаду к Павлову. Согласен?
— Конечно, на машине хотелось бы, но я работы не боюсь.
— Ну и отлично! Давай сюда какие есть документы, сейчас зайдем к начальнику, и поедешь устраиваться в общежитие…
В комнате, куда привел Сергея комендант, стояли две кровати, между ними — тумбочка с книгами. В углу — стол с электроплиткой и кое-какой посудой. Комендант подал постельное белье, показал освободившуюся кровать. Сосед по комнате находился на работе.
Сергей поставил на батарею валенки, прилег на мягкую панцирную сетку и тотчас уснул, почувствовав наплывы расслабляющего тепла. Разбудили его простудный свистящий кашель и голоса:
— Кого-то Кузьма поселил ко мне?
— Спит?
Сергей приоткрыл глаза: над ним согнулся длинный очкастый парень в черной ушанке и ватнике. Парень скованно улыбнулся озябшими губами и, сняв очки, подал руку:
— Артемов Лева.
Не спеша раздевшись, подошел и второй, назвавшийся Федором Арсеньевичем. Это был горбоносый, широкий в кости мужик, сердитый с виду. Положив на колени мосластые, поросшие жестким волосом руки, он присел на кровать.
— Из деревни? Хорошо. Деревенский человек всякому делу научен, особенно нашему плотницкому. Мы вот с Левкой тоже из деревни, да считай, все общежитие — родня нашему брату. Куда тебя направляют?
— Вообще-то я шофером в лесу работал, а здесь в бригаду к какому-то Павлову зачислили.
— Павлов — это я! — повеселел мужик. — А ну гони в гастроном!
— Я сбегаю, он еще здесь не освоился, — вызвался Лева.
Пока он отсутствовал, Павлов, насупив белесые кисточки бровей, доверительно поведал:
— Головастый малый. Видал, сколько книг у него? Стихотворения в газете «Сталинская смена» печатает. А то про одну нашу девчонку-комсомолку написал, очерк называется.
— Здорово! — оценил Сергей. — Но какого черта он пропадает здесь со своим талантом?
— В институт хотел поступить — сорвалось, ну и остался в городе. Здесь парень все же на виду, а кто бы заметил его в деревне?
Лева уже колотил валенками о порог. К принесенной селедке поджарили картошки на сале. Дружно звякнули стаканами, навалившись на стол.
— Ну вот, Левка, тепереча тебе будет поинтересней, а то я — не пара. Ты ведь мою койку-то занял, — пояснил Павлов Сергею. — Я комнату получил, три дня как перебрался отсюда. Ваше дело молодое, вам проще, а я едва вырвался из деревни — не дают паспорта, и шабаш! Дак я без паспорта умотал, спасибо, тут земляк в милиции.
— Мне тоже помог земляк, ваш главный инженер.
— Морошкин?
— Мы с ним из одной деревни.
— Ну-у, тебе нечего беспокоиться. В армии отслужил? Значит, приглядишь здесь невесту, женишься, жилье получишь, — обнадежил Павлов. — На машину наплевать. Моя бригада завсегда первая и завсегда при заработке, Левка не даст соврать. Верно я говорю? — Он еще долго гудел на ухо Сергею и ушел домой в одиннадцатом часу.
Лева выпил мало, но порядком опьянел и просил Сергея:
— Ты расскажи что-нибудь про Дальний Восток, где служил.
— Потом, Лева, в другой раз. Давай ложиться.
— Ну ладно, свет я выключу. Хочешь, стихи почитаю?
Сергею никто в жизни не читал своих стихов, а тут рядом лежал поэт, долговязый, очкастый Лева, и его хрипловатый приглушенный голос выдыхал простые и удивительно красивые слова о зимнем лесе, о весне, о застенчивой любви, нежной, как подснежник. Сергей понимал и чувствовал все, о чем говорилось в стихах, но не мог представить, как можно написать хоть строчку.
— Спишь? — спрашивал Лева.
— Нет-нет! Прочти еще.
Уснул Сергей поздно, когда погасли почти все окна в доме напротив и народившиеся звезды прилипли к оттаявшему окну.
Умерла бабка Аграфена. Телеграмму подала вахтерша, когда Сергей пришел с работы. Не включая свет и не раздеваясь, он стоял у окна, скованный нежданной вестью. Беспокойно качался на ветру уличный фонарь, вскрикивали на станции поезда. Вспомнилось, как хоронили деда, как бабка, провожая Сергея в армию, с покорной осознанностью говорила: «Прощай, Сережа. Храни тя господь! Не дождаться мне. Ведомо, када воротишься, буду в Ильинском на кладбище вместе с дедушкой. Ты приди туда к нам». Со службы она его дождалась, а вот теперь — телеграмма.
«Поехать домой, но отпустят ли? И станут ли дожидаться меня? Могу опоздать. А все же попытка — не пытка, надо поговорить с начальством». С такими мыслями Сергей поспешил в управление. Морошкина встретил уже у подъезда, с папкой, в сером бобриковом пальто он направлялся домой.
— Привет! Чего такой кислый? — спросил он.
— Вот телеграмму получил.
Подслеповатое лицо Морошкина выразило озабоченность, он даже вздохнул, повертев в руках телеграмму.
— Жаль бабку Аграфену, добрая была старуха.
— Не знаю, как быть? Съездить бы на похороны.
— Вряд ли начальник разрешит. Если бы мать или отец — другой разговор. Да ты не тужи, есть там кому похоронить, ведь не будут же гадать, приедешь ты или нет. М-да, — задумчиво произнес он. — Можно бы пойти сейчас ко мне, помянуть бабку Аграфену, только, видишь, завтра совещание, надо подготовиться. — Перекинул под другую руку папку. — Вообще-то на часок заскочим, ты ведь ни разу не бывал у меня.
Чувствуя, что между ними нет равных отношений, Сергей отказался от приглашения:
— В другой раз как-нибудь. С Ленькой хочу повидаться.
— Как хочешь. — Морошкин приподнял воротник, сворачивая на другую улицу. Сергею представилось, что его односельчанин в этом солидном пальто будто бы застрахован от всяких бед.
Училище находилось на бывшей Сенной площади, это было старинное, казарменное помещение с надстроенным третьим этажом и башней, увенчанной шпилем со звездой. На контрольно-пропускном пункте Сергей попросил дежурного вызвать брата. Мимо стучали каблуками бравые офицеры, с песней прошагали строем курсанты, подкатила и требовательно посигналила зеленая «Победа». Дежурный метнулся к воротам, замер по стойке «смирно» перед легковушкой, из которой глянуло одутловатое лицо генерала.
Леньки что-то долго не было, наконец появился, оправляя на ходу гимнастерку. Стройный, подтянутый парень стал, на плечах — погоны с желтыми полосками.
— Здорово, братуха! — обрадованно улыбаясь, потряс руку. — Понимаешь, самоподготовка у нас, а взводный сидит в классе, пришлось ждать перерыва.
— Ты телеграмму получил?
— Какую?
Сергей подал ему телеграмму — радость погасла на Ленькином лице.
— Наверно, решили, что достаточно одной: скажем друг другу.
Они не знали, что телеграмму подавала Татьяна, предполагавшая, что приедет Сергей.
— Так что будем делать? Ты поедешь? — спросил Ленька.
— Нет, не получается. Может, тебя отпустят? Причина уважительная, покажи телеграмму.
— Плохо, что она не на мое имя.
— Это неважно. Объяснишь начальству.
Два брата Карпухиных, два внука бабки Аграфены, с которой им не суждено больше увидеться, некоторое время сидели молча в гулком казенном помещении, недоумевая про себя, почему они не вольны побывать дома в такой момент. У одного — обязанности по работе, у другого воинский долг: разлучила судьба с родимой стороной.
— Ладно, я пойду отпрашиваться, — заторопился Ленька.
— Если отпустят, загляни ко мне.
С наивной надеждой на успех Ленька тотчас нашел командира роты, но тот ответил, что не решает такие вопросы, и посоветовал обратиться к комбату. Это был отменный строевик и служака, получивший чин не столько по способностям, сколько по усердию. Первый заход к нему оказался неудачным — отчитал Леньку:
— Как вы заходите, курсант Карпухин? Можно подумать, что еще не прошли курс молодого бойца. Перед вами комбат, а не председатель колхоза. Пуговица не застегнута. Выйдите — и снова по-уставному, четко!
За дверьми Ленька еще раз для порядка ширкнул пальцами по ремню, набрал грудью воздух, словно должен был предстать перед судом. Ударил строевым шагом, щелкнул каблуками:
— Разрешите обратиться, товарищ подполковник?
— Слушаю.
— Бабушка у меня умерла. Прошу разрешить съездить на похороны.
Загорелое, гладко выбритое лицо комбата осталось невозмутимым. Воротничок кителя плотно облегал его шею, черные с отливом волосы были причесаны с неизменной аккуратностью, весь он казался безупречным, потому имел право требовать дисциплины от подчиненных.
— Минуточку, кому эта телеграмма послана? — придирчиво свел брови комбат.
— Брату, он здесь в городе работает.
— Так пусть он и едет. Ты на военной службе находишься. Представь, что получится, если мы всех будем отпускать на похороны бабушек, дедушек, дядей, тетей? Не могу подписать такой рапорт…
Ленька хотел возразить, но горло сдавила обида, неудержимо хлынули слезы. Может быть, это была минута преждевременной слабости, чувства своего бессилия перед суровым военным порядком: ведь он привык к свободе деревенской жизни. Так или иначе, только, не спрашивая комбата, взял он со стола телеграмму и поспешил прочь из кабинета.
— Курсант Карпухин, я вас не отпускал!
Властный окрик не остановил его. Леньке хотелось остаться одному со своей бедой, а найти такое место в казарменном помещении непросто. Забился в сушилку, где сохли бушлаты и валенки. Воздух в этом закутке был тяжелый, зато ни души рядом, и темнота кромешная. Здесь некого было стесняться, и Ленька неутешно плакал, упав на ворох бушлатов. Он проклинал свою наивность, каялся, что напрасно чеканил строевым шагом и стоял навытяжку перед служакой комбатом, наконец, завидовал Тольке Комарику, который не попал в училище по нездоровью, но успел передать документы в техникум. Конечно, там нет ни обмундирования, ни питания, зато вольный казак. А вот им с Минькой Назаровым приходится тянуть воинскую лямку, не так легко стать офицером. Не то, что домой, в увольнение редко отпускают. Служба.
Он с первого дня скучал по дому, часто грезилось ему Шумилино, сейчас же на душе было особенно тоскливо и беспросветно, как в этом закутке. Надежда на поездку в деревню, возникшая после разговора с братом, рухнула. Бабка должна понять и простить его: не на своей воле находится.
Сенька слышал, как его товарищи вернулись с самоподготовки, как подали команду выходить строиться на ужин, и сотни сапог загремели по коридору. Рота за ротой с песнями ушли к столовой, а он не покидал своего нечаянного укрытия. «Самовольно перемахнуть через забор, сесть в первый поезд — пусть что хотят после делают», — с чувством мщения начальству тешил себя неисполнимой мыслью Ленька.
Давно ли он мечтал поскорей закончить десятилетку и уехать в город, теперь далека и желанна, как никогда, стала родная деревня, где навсегда осталось его детство, немыслимое без бабки. Голодно жилось в войну и все-таки безунывно. Несмотря на темноту, Ленька поплотней закрывал глаза и видел себя светловолосым парнишкой. Вот он в закатанных выше коленей рваных штанах день-деньской удит на Портомоях рыбу, а затем бежит со связкой плотвичек домой, бабка хвалит его, гладит сухой ладошкой по голове. Вот он пасет коров, летний день кажется нескончаемым; ноги тоскуют, потому что кожа на них потрескалась — вечером бабка заботливо смазывает их сметаной, чтобы он мог уснуть. Вот по первому льду он катается на снегурках и проваливается в Мирской пруд; боязно показываться в мокрой одежде на глаза матери, но есть спасительница бабка. Вспомнилось, как дождливым осенним днем хоронили деда Якова, — нынче ее черед. Убывает семья…
В казарме Ленька появился только перед вечерней поверкой. Старшина Карпенко построил роту вдоль коридора, сделал перекличку, держа в руке список, наклеенный на фанерку. Выпятив петушиную грудь, с сознанием своей власти он прошелся перед шеренгами, встретился глазами с Ленькой и скомандовал своим сдавленным голосом, точно что-то мешало ему выдохнуть набранный воздух:
— Курсант Карпухин, выйти из строя!
Ленька сделал два шага вперед и повернулся лицом к строю.
— За недисциплинированное поведение от имени командира батальона объявляю три наряда вне очереди.
Обидно ни за что ни про что получать наказание вместо предполагаемой поездки домой, но слез больше не было. И не будет. Ленька считал непростительной слабостью свое немужское поведение перед комбатом.
Объект находился на территории химкомбината. Настилали полы в бытовках нового корпуса. Лева с демобилизованным Кешей Гусевым подавали в окно доски — фальцованную сороковку, — Павлов с Сергеем сплачивали их и пришивали гвоздями к лагам. Павлов был недоволен материалом, мол, доски сырые, узкие.
— Прежде разве такой тес был! Толщина — во! Ширина — в полное дерево. Напилят его, дадут вылежку года два, зато после ни одна половица не скрипнет, не качнется, лежат точно литые, — рассуждал он. — А этот пол рассохнется, как худая кадка, загодя перед рабочими совестно.
— Сойдет. Не танцевать на нем, — махнул рукой Кеша.
— А мое такое понятие: за что взялся, надо делать хорошо. Меж протчим, вот сноровка у парня! Будто век плотничал, — похвалил Сергея.
Бригадир был вдвое старше парней, они привыкли к его ворчанию. Работать стало гораздо веселее, чем зимой, теплый майский ветерок залетал в незастекленные окна, солнце манило на улицу. Тесно становилось Сергею в коробках бытовок, скучно в общежитии, где он маялся вечерами, лежа на своей койке. А в садах играли духовые оркестры.
— Погода шепчет, смотри, как все возрадовалось! Позавидуешь вам, ребята, — говорил Павлов, окуривая себя табачным дымом. — Левка, небось, в такую пору стихотворения про любовь складываются? Тебе просто: прочитал своей зазнобе чего-нибудь такое — сразу влюбится. Ха-ха!
— А мы и так не растеряемся: раз-два — и в дамках! — бахвалился Кеша. Это был огненно-рыжий парень с нагловатыми зелеными глазами. В городе он чувствовал себя как рыба в воде, откровенно был доволен тем, что умотал из деревни, даже хаял ее, как будто родился и вырос в ней по ошибке, а законное его место всегда было здесь.
Сергей так не мог. Его угнетала суетливость городской жизни, собственная затерянность и сознание своей незначительности в таком многолюдий. Эта мысль особенно остро возникала по утрам, когда живой поток сжимал его и властно нес к узкой горловине проходной. Он завидовал монтажникам, которые и в новом корпусе, и прямо на улице устанавливали колонны и аппараты, опутывали их трубами, оснащали приборами. Сложно, замысловато. С его знаниями на монтаже нечего было делать. Маши топором, и ничего после тебя не останется: опалубку под фундаменты или леса поставил — сам же и разберешь. Вот разве только полы…
В обеденный перерыв Сергей не пошел в столовую, с бутылкой кефира и пирожками расположился на пакете досок. Кто-то озорничал, направляя в глаза солнечный зайчик, и нельзя было понять, откуда этот зайчик стреляет, пока сверху не упал девичий смех: крановщица Лена Пчелкина, высунув из кабины свою голову, повязанную красным платком, забавлялась над ним.
— Ты чего, и на обед не вылезаешь из своей скворечни? — спросил он.
— А мне здесь лучше, Волгу видно. Красота!
— Сейчас я к тебе заберусь.
— Зачем?
— Тоже хочу на Волгу глянуть.
— Между прочим, посторонним сюда нельзя.
— Какой же я посторонний?
— Все равно не положено, — подзадоривала она.
Сергей с матросской ловкостью поднялся по металлической лестнице в кабину башенного крана. Лена завернула остатки своего обеда в газету, пихнула в сумочку, висевшую на крючке. Тут у ней и зеркальце прикреплено, и букетик цветов — уют, который может создать женщина даже в этой железной скворечне.
— А у тебя и в самом деле хорошо, — похвалил Сергей. — Я не знал, что Волга рядом!
Ее ширь мерцала рябью неподалеку за забором комбината: белые пароходы отсюда казались неподвижными, с них доносились басовитые гудки, тревожащие своей призывностью. Видны были заволжские леса, подсиненные далью, которая звала к себе. Через мост в ту сторону как раз направлялся поезд; прицепиться бы хоть к этому товарняку да укатить обратно.
— Вон там где-то моя деревня, — показал Сергей. — Хорошо сейчас там: все зеленеет, цветет…
— Скучаешь по дому?
— Скучаю, — признался Сергей.
— Зачем же тогда уехал?
— На других глядя. Видала, сколько здесь нашего брата. Все пытают счастья.
— Другие-то привыкают, и ты привыкнешь. Мой отец работает уж больше двадцати лет на комбинате.
— Не знаю, смогу ли.
Лена сняла с головы красный платок, поухорашивала перед зеркальцем свои белые кудряшки и спросила:
— Почему-то тебя никогда не видно на танцах в саду?
— Какой я танцор!
— Ерунда! Я тебя научу, я люблю танцевать, вот только росту мне не хватает, — простодушно призналась она.
— Смешная ты, Ленка! Как ты, такая маленькая, управляешь этой махиной?
— А я специально выучилась на крановщицу, чтобы хоть на работе на меня свысока не поглядывали, — засмеялась она.
Снизу потянуло табачным дымком — вернулись с обеда парии. В приподнятую козырьком переднюю раму кабины слышен был голос Павлова:
— Ну что, ребята? Постукаем-побрякаем. Куда у нас Серега девался?
— Вон он где свил гнездо! — злословил Кеша, заметив спускавшегося Сергея. — Пока мы заправлялись, он тут завел трали-вали… Помалкивает, а везде успевает.
— Как же ты-то проморгал? — подтрунивал Павлов, хитро поблескивая из-под кустистых бровей глазами.
— Ничего, мы свое возьмем, — не унывал Кеша и взглядывал наверх, заслоняя красное лицо шапкой, свернутой из газеты, грозил пальцем. — Ленка, не забывай рыжих! Чо? Вот слезешь на землю, я с тобой побалакаю.
— Ладно тебе трепаться — подавай доски, — одернул его Сергей.
— О, видали, уже ревность!
Пошутили, можно бы и забыть этот случай. Иной раз у Сергея возникало желание снова забраться на верхотуру, где хозяйничала Ленка Пчелкина, чтобы взглянуть на синие заволжские леса, за которыми осталось Шумилино: там ждет его Татьяна, шлет письма. Совесть его должна быть чистой перед ней. И не пойдет он ни на какие танцы, чтобы не обидеть ее. Только что же дальше-то? Ведь обещал Татьяне вызвать ее в город. Где жить-то станут? Сам в общежитии, на троих комнатушка: к ним с Левкой подселили еще Кешу Гусева. Пойти на попятную, вернуться в деревню? Перед людьми неловко, скажут, видать, не пригодился в городе-то. И в самом деле, он, например, чувствует, что с тех пор, как оказался в городе, будто бы потерял точку опоры. Кто он теперь? Уехать-то уехал, а сердце свое оставил в деревне, только одно название, что городской житель: ощущение такое, словно завербовался на неопределенный срок, и эта неопределенность мучительней всего. Весной особенно тянет домой, поминутно блазнятся то окна с чуть голубоватыми наличниками, крашенными еще до войны, то шумилинские березы, окинутые светлой зеленью, то отыгравшая паводком, усмирившая свою страсть Песома. Порой самому Сергею не верилось, что он по своей доброй воле оказался на строительстве химкомбината, среди этих цехов, начиненных непонятными аппаратами и трубами, где человек становится мал и незаметен. Многие привыкают. Сможет ли он? Их бригадир прав: всякое дело надо делать хорошо, но для этого надо еще и любить его.
Во время войны Сергей носил отцовскую одежду, после службы выручала морская форма, и вот впервые в жизни он шагал по набережной в настоящем шевиотовом костюме, в рубашке салатного цвета с воротничком навыпуск, испытывая чувство праздничности. Ему казалось, что все встречные с любопытством смотрят на него, хотя в уличной сутолоке люди безразличны друг к другу. Встретиться бы с кем-нибудь из односельчан; жаль, что брата Леньку редко отпускают в увольнение, Морошкин занят своими важными делами.
По набережной в погожий вечер гуляло много народу. За зданиями, золотя церковные купола, гасло солнце. Два пароходика-близнеца неутомимо бегали от берега к берегу. На паром въезжали и размещались поплотней машины и повозки, капитан громко ругал в рупор водителей. Казалось, у Волги совсем не было течения, так величаво простиралась она; зеленоватые волны лениво нахлестывались на камни-валуны, которыми был укреплен понизу откос. Белыми комочками качались на воде уставшие за день чайки.
— Привет, Сереж! — услышал он голос Лены Пчелкиной. Часто стуча каблучками, она подлетела к нему, обдав одеколонным запахом. Брови ее были немного подведены, волосы мелко подвиты; кажется, и ростиком, стала повыше на каблуках-то. — Тебя не сразу узнаешь, на какого-то артиста похож. Между прочим, здесь, на набережной, кино недавно снимали. Не видел? А я живу тут, в Тверицком переулке, тоже в одной сцене снималась.
— Это как же? — усомнился Сергей.
— В массовой. Посадку на пароход снимает в гражданскую войну. Вот подходит «Иван Бабушкин», так у него название закрасили и написали по-старинному — «Меркурий». Между прочим, я занимаюсь в драмкружке при клубе комбината, люблю комедии.
— Я смотрю, ты везде поспеваешь.
— Ага. У меня характер легкий, — похвалила себя Лена. Поставив на чугунный парапет сумочку, она достала из нее зеркальце, поухорашивалась перед ним. Ее круглое личико с носиком-кнопочкой выражало постоянный задор, в больших голубых глазах сквозило озорство. — Сходим на танцы? — предложила она. — Что-то я тебя так и не видела в саду?
— Я не хожу туда. Лучше пройтись по набережной — вечер сегодня хороший, — сказал Сергей, глядя, как плавится в Волге мягкий закатный свет.
— Эх ты, кавалер! Ну чем тебя растормошить? Пошли, пошли! Чего стоять-то? По субботам джаз-оркестр играет.
Лена подхватила Сергея под руку, точно они не первый раз гуляли по городу. Он пытался подладиться к ее шажкам, но это не получалось при его росте. Приди он в сад один, ему бы ни за что не пригласить никого танцевать. С Леной было просто. Сергей скоро усвоил, что в такой сутолоке на площадке, собственно, и не надо уметь танцевать: топчись кое-как на одном месте.
Зажглись фонари. Листья возле них стали прозрачными, а за деревьями набухла темнота, и, казалось, нет ни неба над головой, ни самого города — только этот укромный сад с музыкой и волшебными фонарями, куда удалось попасть самым счастливым людям, и среди них оказался Сергей.
— Ты делаешь успехи, реже на ноги наступаешь, — смеялась Лена. — Между прочим, наши собираются завтра на пароходе на Верхний остров. Если хочешь, приходи к девяти часам к дебаркадеру.
Она действительно поспевала всюду: то подбегала к подружкам, то с такой же непринужденностью болтала с какими-то парнями, то ее розовое платьице мелькало на самой эстраде около музыкантов.
К ней подошел небрежно вихляющейся походкой худощавый парень в вельветовой курточке. У него были гладко прилизанные, как смоль, волосы и по-стрекозьи выпуклые глаза.
— Сбацаем, Леночка! — сказал он, не обращая внимания на Сергея, как будто его и вовсе не было.
Она не отказалась, даже с готовностью порхнула за ним, извинившись перед Сергеем:
— Подожди минуточку.
Они выделялись на площадке, танцевали усердней всех, энергично двигая согнутыми в локтях руками, точно пилили в две пилы. Парень изгибался, то наклоняясь, то едва не опрокидываясь, усложнял танец замысловатыми переходами, иногда с такой силой дергал партнершу за руку, что буквально бросал ее одним рывком к себе.
Сергей ушел с площадки, затерялся в толпе, чувствуя себя одураченным. Не столько по своей вине, сколько влекомый общим движением, он шел по круговой аллее. Танцплощадка содрогалась от дружного ритмического топота. Еще раз увидел Лену Пчелкину вместе с теми парнями и расслышал, как ее спрашивали о нем:
— Кто этот чувак?
— Так, один знакомый по работе… Между прочим, неплохой парень, только очень уж неотесанный…
«Ах ты сорока! — молвил про себя Сергей, не злясь, а удивляясь, как это он поддался на ее трескотню. — Нет уж, голубушка, поищи дураков в другом месте, а меня нечего водить за усы». Он вырвался из людского потока и из сада, и сразу развиднелось, посветлело небо над неугомонным городом. Было такое ощущение, как будто очнулся от дурного сна. Торопливо, размашисто шагал гулкими ночными улицами.
Ребят дома не было, где-то еще гуляли. В комнате было светло и без электричества, потому что заря широко обнимала город со стороны железнодорожной станции и рядом находился уличный фонарь. Сергей достал из чемодана фотокарточку Татьяны, разглядывая ее, сел на подоконник. Доверчиво, без упрека смотрели на него чистые глаза.
С вечера еще были звонки, а теперь, пожалуй, до утра никто не побеспокоит, разве что поступит телеграмма — надо записать. У Татьяны ночное дежурство. Электрический свет, проведенный от МТС, погас, зажгла десятилинейную лампу. Ее свет не мешает видеть в окно пустую сельскую площадь, сельмаг, столовую. На улице даже светлей, чем на почте, потому что ясное полнолуние. Пройдет случайный прохожий — скрип снега настолько отчетлив, как будто и не отделен стеной. Спит село, может быть, лишь на почте и маячат желтым светом окна.
Опять приходил Димка Воробьев, монтер здешнего узла связи. И по работе он свой человек, да и так свой, ильинский. Чего его бояться? Не съест. Посидит за столом, где заполняют бланки, за перегородку не ступит — точно запретная черта для него. Говорит мало, то черкает что-нибудь пером, то книжку притащит с собой, читает: видимо, ему доставляет удовольствие просто побыть рядом с ней в неслужебное время. Как из армии пришел, так и устроился монтером. Смирный парень, уважливый, и собой, в общем-то, неплох, голубоглазый, чуточку курчавый, только очень уж не к месту вмятинка на самом кончике носа. Тоже зря время ведет, зря вздыхает. Сегодня хотела сказать ему об этом, да как скажешь, если он сам-то ни словом не обмолвится. Чего стережет, чего выжидает, робкая душа? Тут такая сумятица на сердце, такое пришло в голову, что ни на кого бы глаза не глядели, а он торчит и час и другой. Осмелится что-нибудь сказать, так все невпопад, все по пустякам.
И вот теперь, в полночь, когда выпроводила Димку и заперла дверь, Татьяна достала из сумки письма Сергея, которые он присылал ей с флота. До единого сохранила. Стала читать заново от строчки до строчки, в последний раз согреваясь их давним теплом: решила вернуть Сергею. И сейчас он присылает письма, но что тешить себя напрасным ожиданием? Мало ли в городе-то соблазну? Уж раз уехал, значит, прощай.
Поскорей бы дождаться утра. С досадой глянула на большие настенные часы с ленивым маятником, лучше бы висели на их месте проворные ходики. Стало прохладно, хотя Татьяна была в валенках и накинутом на плечи пальто. Подтопила печь-голландку, обитую железом. Когда взялся огонь, вдруг возникла мысль сжечь письма. Она долго держала их плотной пачкой перед открытой дверцей чела, не решаясь сделать последнее движение. Бросила и зажмурилась, не желая видеть, как безжалостный огонь съедает дорогие для нее листки бумаги, а когда открыла глаза, красной фольгой коробились от жара истлевшие письма. Ее взяло запоздалое раскаяние, зачарованно смотрела на огонь, как будто совершила что-то святотатственное.
Вернулась к столу и, покусывая губы, начала строчить пером по бумаге: письмо не удавалось, несколько раз рвала листки и бросала их в печку.
Утром на почту прибежала ее напарница по работу бойконькая, черноватая Алька Веселова, занимавшаяся отправкой корреспонденции. Увидев на своем столе запечатанный конверт, она повертела его в руках и сказала не без зависти:
— Еще одно послание накатала. А переписываться, наверно, очень интересно? Я вот ни с кем не переписывалась, хоть бы мой Славка куда-нибудь уехал.
— Глупая ты!
— А что? На бумаге-то можно посмелей про любовь признаться.
— Нет уж, лучше вместе быть, чем письма гонять друг другу, — посетовала Татьяна.
— Ты чем-то расстроена?
— Да так… Спать хочется, — не созналась Татьяна.
Выйдя на улицу, повторила про себя: «Глупая ты, Алька!» Ей вдруг подумалось, что письмо Сергею получилось каким-то резким, с нотками раздражительности; еще не поздно было забрать его, пока не отправлено. Упрямо прибавила шагу, чтобы не повернуть обратно.
А в это самое время Сергей подумывал взять отпуск, но решил повременить хотя бы до весны, потому что зимой в деревне дни уйдут попусту.
Как-то, придя с работы, он обнаружил среди почты на столе вахтера письмо от Татьяны. Сначала прочитал на ходу, бегло, как если бы через минуту у него должны были отобрать этот листок из ученической тетради, потом, уже сидя на своей кровати, стал вникать в слова: «…Сейчас у меня ночное дежурство, сижу на почте. Настроение скверное. Тоже хотела куда-нибудь уехать, но как оставить одну маму? Она говорит, с председателей ее скоро снимут, потому что наш «Красный восход» хотят объединять с «Ударником».
Ты, наверно, забыл, что мне двадцать четыре года, не могу я бесконечно ждать тебя, жить только письмами. Еще когда ты собирался в город, я предчувствовала, что это кончится плохо. В общем, нескладно у нас получается. Извини, что такие мысли лезут в голову. Будь счастлив!..»
— Ты смотри, как аккуратно адресок-то вывела! — насмешливо причмокнул, взяв с постели конверт, новый жилец, сонливый толстяк Слепенько, занимавший койку Левы Артемова. Тот не зря ходил по вечерам на литзанятия — взяли сотрудником в молодежную газету.
Сергей даже не взглянул на своего соседа, потупленно сидел на постели, оглушенный, не веривший до конца тетрадному листку. «Еще когда ты собирался в город, я предчувствовала, что это кончится плохо». Что же произошло? Снова перечитывал строчку за строчкой, стараясь угадать оставшееся за ними. Она, конечно, права: сколько же можно переписываться? Жилья ему не дадут по крайней мере, пока он холост.
— Чего вздыхаешь? Любовь дала трещину? — не оставлял в покое Слепенько. — Три к носу — все пройдет.
— Ты бы лучше помолчал, обойдусь без твоих советов, — зло оборвал его Сергей.
— Могу и помолчать. — Подоткнув под подушку кулаки, Слепенько отвернулся к стене. — Подумаешь, распсиховался из-за какой-то ерунды!
— Замолчи!
Сергей накинул полупальто, сунул в карман письмо и, не отдавая себе отчета, зачем это делает, вышел на улицу. В привокзальной забегаловке выпил водки — не помогло, только навело на ревнивые догадки. «Тут что-то не так, — соображал он. — Обвинила меня во всех грехах, чтобы себе развязать руки. Наверно, нашелся ухажер. Кто? Каким-то чудом очутиться бы сейчас в деревне. Эх!»
Не зная, куда пойти, Сергей постоял на площади около кинотеатра. Город был велик, многолюден, но равнодушен к нему, случайному здесь человеку. Вспомнил, что давно собирался побывать у Виктора Морошкина — односельчанина, друга детства…
Дверь открыла круглолицая, пышнотелая, несмотря на свою молодость, женщина, чуть рыжеватая, чем-то похожая на Морошкина, и Сергей сразу догадался, что это его жена. Лениво прошаркав по коридору комнатными тапочками, она заглянула в комнату:
— Виктор, к тебе пришли.
— А-а! Привет! Чего встал? Раздевайся, — по-хозяйски распорядился Виктор. — Знакомься, моя жена Рита. Это Сергей Карпухин, из нашей деревни, я тебе говорил про него, — объяснил он жене, и та, спохватившись, улыбнулась, подала мягкую руку.
— Я ведь нынче летом ездила в Шумилине. Едва добралась от станции, километров двадцать пешком тащилась с сумками — грязь, дождь! Иду и проклинаю его, — показала на мужа, — что родился в такой глухомани.
— Не велика беда. Я, пока учился в Абросимове, тысячи километров натопал, если сложить, наверное, будет отсюда до Владивостока, — сказал Виктор. — Проходи, посмотри на дочку.
Двухлетняя пухлощекая девочка укладывала спать на двух составленных стульях большущего плюшевого медвежонка. Сергей запоздало подумал о том, что надо было купить ребенку хоть шоколадку.
— Ай, Леночка! Мишу спать положила?
— Миса бай-бай. Закой газки!
— Ты ведь у нас умница, — с материнским восхищением похвалила Рита.
Виктор тоже был доволен, поприкидывал дочку на руках, игриво сделал ей «козу» и, заметив, что Сергей безучастен к этим родительским нежностям, пригласил его в свою комнату.
— Садись сюда, — Виктор поставил стул между письменным столом и книжным шкафом. — Здесь нам удобней будет потолковать. Рита, у нас найдется чего-нибудь?
Удобно расположились прямо за письменным столом.
— Теперь будешь хоть знать, где и как живу, а то целый год в городе и не заглядываешь. Ты чего какой-то расстроенный?
— Да так, — неопределенно махнул рукой Сергей. — Извини, что незваным гостем явился, по настроению получилось.
— Закусывай, закусывай! — чувствуя, что Сергей хмелеет, потчевал Виктор.
— Давай выпьем за дочку твою, вообще за твои успехи. Живешь ты на все сто! Выходит, стоило шастать в школу в Абросимово. Знаю, как учеба дается: наш Ленька тоже мерил эти километры.
— Скоро офицером будет.
— Он молодчина! Мог бы и в институт поступить, зато в училище на всем казенном, с родителей ни копейки не спрашивает.
Сергей второй раз подряд закурил, уставился на книги в шкафу: давно оторвался от них, в пору было думать о куске хлеба. Если бы не война, он, наверное, окончил бы десятилетку, и дальнейшая жизнь определилась бы совсем по-другому.
— Книги все Рита покупает, она ведь литературу преподает. А мои технические вон на нижней полке, Читать-то некогда — дел по горло. Сейчас за начальника остался, видишь, и дома приходится работать. — Показал на бумаги, сдвинутые к краю стола.
Морошкин не зазнавался, был по-домашнему прост со своим земляком, но Сергей понимал, что они давно не ровня, что прежней дружбы между ними никогда не будет: потерялась она еще в деревне, на берегах родной Песомы. Вот сидит он, Витька Морошкин, закатав по локти рукава рубашки, раскраснелся, привычно закидывает пятерней прядь бронзовых волос, спадающую к левому виску; вроде бы рад гостю, а не похлопаешь, как раньше, по плечу, не поговоришь по душам — начальство.
— Нет, ты скажи, чего хандришь? На работе неприятность? — допытывался Виктор. — Или опять из дому какое известие? Взял бы тогда отпуск — до лета еще далеко.
— Придется в отпуск пойти, а может, он и не потребуется… Скорей всего я вернусь в деревню. В общем, не знаю.
Виктор изумленно воззрился на него, дескать, всерьез говорит или спьяну?
— Брось ты эти мысли, Чего вдруг надумал? В деревне, брат, хорошо отдыхать, а житуха там известно какая. Подумай хорошенько, чтобы после не каяться.
— Да что каяться? Я ведь в городе человек случайный: сорвался, на других глядя. Другие-то учиться едут, а я чего здесь потерял? Мне, кажется, Витя, что-то я поднапутал в своей жизни. — Сергей задумчиво навалился на стол.
— Полно выдумывать! — не доверяя его хмельным рассуждениям, успокоил Виктор. — Утро вечера мудренее: завтра проснешься с ясной головой и поймешь, что все ерунда.
— Ладно, в сторону эти разговоры! Эх, лето бы сейчас! С ночевкой бы на Песому. Представляешь? Или просто посидеть на угоре против Каменного брода.
— Все будет в свое время, деревня от тебя никуда не денется, — поучал Виктор, точно жизненный опыт его был вдвойне больший.
Рита принесла чай, попросила говорить потише, мол, надо укладывать спать дочку. Сергей от чая отказался, засобирался в общежитие. В прихожей долго извинялся перед хозяйкой:
— Вы, Рита, меня не ругайте, что накурил я у вас, и вообще, может, некстати пожаловал. Вот, наверно, думаете, землячок у Виктора сыскался, должно быть, непутевый какой-нибудь. Поперебрал я немного…
— Ну что вы! Напрасное беспокойство, — деликатно улыбнулась Рита, подавая свою мягкую ладонь.
— Не унывай, все образуется, — еще раз покровительственно подбодрил Виктор.
На улице вьюжило, беспокойно метался свет фонарей; в снежной сумети проплывали машины с включенными фарами. «Ты, наверное, забыл, что мне двадцать четыре года, не могу я весь век ждать тебя», — повторил про себя Сергей и потрогал в кармане полупальто письмо — снова обожгла ревнивая мысль: «Неужели кто-то перебежал мне дорожку? Эх, Татьяна, Татьяна! Нет, надо что-то предпринимать. Сначала напишу ей — все, как есть, выложу…»
Утром, пока Слепенько всхрапывал, Сергей принялся за письмо. И в голове был сумбур, и на бумаге получалась путаница. Мешало сознание того, что от писем теперь толку не будет. «Надо совсем рубить швартовы, немедленно ехать домой, — размышлял он. — Морошкин — инженер, Ленька с Минькой Назаровым на офицеров выучатся, Толька Ступнев — в техникуме, а я что теряю в городе? Вот эту койку в общежитии — и всего. На них глядя, погнался за хорошей жизнью».
Помедлив несколько минут, он вырвал из тетради чистый листок и решительно начал писать:
«И.о. начальника СМУ-7 тов. Морошкину В. И. от Карпухина С. А. Заявление. Прошу уволить меня с работы по собственному желанию…»
Зарево, стоявшее над городом, заходило то слева, то справа вагона, постепенно сжимаясь, затушевываясь в ночи, пока не отстало совсем. По снегу, по голым березам и осинам плыл желтый свет вагонных окон, мелькали тихие станции, зеленые огни светофоров и зыбкие — далеких деревень. Временами все это пропадало, и в темноте, прижимавшейся к стеклам, Сергей видел, как в зеркале, свое неподвижное лицо, словно бы сам себя оценивал со стороны, мучаясь каким-то неразрешимым вопросом. Народу в вагоне было мало, можно бы спать по примеру других пассажиров, но он продолжал бодрствовать, облокотившись на столик, забывчиво смотрел в колышущийся за окном сумрак, кое-где разорванный огнями. В голову начинали приходить мысли о том, что там, где мелькают огни, — тепло и радости семейной жизни и что ему тоже пора бы стать на якорь. Где-то среди множества этих робких деревенских огней затерялись и шумилинские; хотелось поскорей причалить к ним, поезд казался едва ли не самым медленным.
Он выходил в тамбур покурить, прижимался лбом к холодному дверному стеклу и опять в упор встречался с собственным испытующим взглядом, ерошил пятерней стриженные под полубокс русые волосы.
Наверное, его нежданное возвращение огорчит родителей. Кое-кто позлословит, дескать, не каждого город-то принимает. Так повелось считать, что, если остался в деревне, значит, — неудачник. Пусть так считают. Он не из тех, кто, добившись получения паспорта, стыдится вернуться на родину, а порой и своего происхождения.
Он подбадривал себя, но сомнения не оставляли его, напротив, чем дальше уходил поезд, тем больше они усиливались. Правильно ли поступил он? Может быть, следовало взять только отпуск? Нет, отпуском дело не поправишь. Поскорей бы проходила ночь; утром он сойдет с поезда на своей станции, сойдет, как ему казалось, с чувством освобождения, как будто вовремя преодолел какой-то главный искус жизни.
Подхватило, понесло! Всполошенно забренчали глухари на хомуте, забарабанили в передок комья снега из-под копыт, ильинские избы точно сорвались с мест и покатились навстречу. Трепещут вплетенные в гриву алые ленты, сверкает на солнце начищенная сбруя, ее принес старик Соборнов, говорит, берег для какого-нибудь особого случая. Дескать, в такой сбруе только венчаться ездили. Конь добрый, выездной, ретиво всхрапывает на ходу, играючи несет легкие санки. Прогретый за день воздух по-весеннему бередлив, щекочет грудь; в душе нарастает нетерпеливый восторг, так что хочется соскочить с санок и самому бежать, не отставая от лошади.
Вот и расписались, стали мужем и женой по закону; Укрыв ноги тулупом, Сергей с Татьяной сидели на мягком сене, подкинутом в санки: он бережливо обнимал ее, пожимая холодные пальцы, она с ответной отзывчивостью вскидывала на него сияющие карие глаза, лицо ее, свежо разрумянившееся, обрамленное белым шерстяным платком, никогда не было так красиво. Вспомнилось Сергею, как шутник Осип Репей предлагал ему свои услуги в сватовстве: не потребовались сваты, сами с Татьяной назначили день — и прямым ходом в сельсовет.
Полсела собралось посмотреть на них, всем было любопытно, потому что шумилинская председательница выдает дочь замуж. Пять кошевок, запряженных лучшими лошадьми, какие остались в колхозе, выстроились одна за другой — настоящий поезд, давно не бывало такого.
Молодых вез Вовка Тарантин, к случаю оказавшийся в отпуске: больше не осталось парней в Шумилине, даже брата Леньку не отпустили из училища. Вовка радехонек, что угодил на свадьбу, лихо посвистывает да покрикивает, заломив на ухо шапку; хорошо, что вперед пустили еще подводу, а то угнал бы от других на выездном-то Лысанке.
С песнями, с ватажным гомоном поезжан ворвались в деревню. Под ноги лошадям кинулись собаки, добавляя шуму-гаму. Может быть, в последний раз так взбудоражилось Шумилино, присмиревшее в послевоенные годы? Редки нынче свадьбы в деревнях.
Наталья Леонидовна с матерью встретили на крыльце хлебом-солью. Отец вниз не спускался. В праздничной кремовой рубашке, он взволнованно толкался среди гостей, пристукивая по полу своей деревяшкой, побритое лицо его имело какое-то напряженное выражение. Суетливо шаркал ладонью по усам.
— Ну где он запропал? Ведь говорено было, чтоб пораньше. Неужели подведет? — ругал он Игната Огурцова. — Какая свадьба без гармониста?
— Жил бы здесь, как раньше, так никакой заботы. Надо съездить за ним, пока не поздно, — подсказала Варвара Яковлевна.
Только послали в Новоселки нарочного, и Огурцовы явились на своей леспромхозовской лошади. Игната встретили дружными приветственными возгласами, когда он вошел с гармонью и аккордеоном.
— Ай да уважил! Со всей музыкой пожаловал! А уж я тебя ругать принялся, — говорил повеселевший Андрей Александрович, — Садитесь поживей — долго мешкаем… Леонидовна, скажи что-нибудь молодым.
Пожалуй, впервые шумилинцы видели председательницу такой возбужденно-взволнованной, помолодевшей, нарядной. Куда-то подевалась будничная строгость ее лица. Раньше, со стороны, представлялось, будто поогрубела она на своей неженской должности. Обвела взглядом односельчан, собираясь с мыслями.
— Дорогие Таня и Сережа! Сегодня в вашей жизни самый торжественный день — вы начинаете совместную семейную жизнь. Всегда идите рука об руку, потому что вдвоем в любом трудном деле легче. Я рада, что Сережа вернулся в деревню, что дочь будет жить рядом со мной. И чтоб никогда тебе, милая моя, не провожать мужа на фронт. Счастья вам на многие годы! Совет да любовь!
— Горько! Горько! — грянуло с обоих концов стола.
Татьянино лицо зарделось, она и не на людях-то всегда была стыдлива. Сергей неловко поцеловал ее, стараясь быть осторожным, потому что в этом свадебном платье Татьяна казалась ему слишком нежной.
Гости дружно запротестовали:
— Все равно горько! Еще повторить, как следует! Го-орько!
Сергей выпил только первую стопку и сидел трезвый, рассеянно слушая усиливающийся за столом шум. Народу собралось много: свои, шумилинские, Татьянины сельские подруги, да Сергей пригласил знакомых ребят из МТС. Иван Назаров с Настей не пришли, не захотели встречи с Егором. Конечно, получился бы скандал, который мог испортить всю свадьбу. Не отстал от других Никита Парамонович Соборнов. Белобородый, величественный, он удивлял Сергея былинной неуступчивостью старости, будто остановился в какой-то одной поре и не менялся с годами.
Игнат достал из футляра рубиново сверкавший при свете лампы-«молнии» трофейный аккордеон, встряхнув русыми кудрями, повел пальцами по клавишам. Он еще только исторгнул пробный переливчатый звук, а уж все знали, что заиграет любимую «Коробушку», и не ошиблись, дружно подхватили песню, притопывая в такт задорной музыке, как бывало на колхозных гуляниях.
Сегодня был праздник Сергея и Татьяны, люди пришли, чтобы повеселиться на их свадьбе, и Сергей благодарно смотрел на односельчан, среди которых вырос, с которыми делил невзгоды военной поры. Он попытал счастья в дальней стороне, осекся и потому чувствовал себя как бы виноватым перед людьми. Отец поначалу был недоволен, встретил его расстроенно, хотя и не упрекал, щадя, как блудного сына, а сейчас, поддаваясь общему настроению, дружелюбно тыкался носом в ухо:
— Видишь, Сережа, уехал ты в город, а все-таки возвернулся, у себя в деревне женишься, значит, судьба. Вы друг друга сызмальства знаете — это надежней. Таня, слышишь, что я говорю? Была бы любовь меж вами, остальное все устроится своим чередом. Шить есть где, работа завсегда найдется.
— Пусть молодые спляшут! — потребовал Евсеночкин. — Посмотрим, умеют ли, не хрома ли невеста.
Еще до службы Сергей потоптал половицы в беседах да на флоте научился плясать «Яблочко»: Начал с выхода, все убыстряя темп, прошелся вприсядку вокруг Татьяны и ударил чечеткой, так что гости ахали и одобрительно кивали головами, прихлопывая в ладоши.
А когда Игнат взял вместо аккордеона гармонь и заиграл деревенскую плясовую, никто не мог усидеть на месте, даже Андрей Александрович пританцовывал на одной ноге. Каков гармонист, такова и пляска. Изба ходила ходуном. Только Никита Соборнов не поднимался из-за стола, ласково смотрел из-под седых бровей на веселых шумилинцев, как на разыгравшихся детей…
Гости разошлись за полночь. Приезжую родню Наталья Леонидовна увела ночевать к себе. Молодым приготовили постель в боковой комнатке, где обычно спал дед Яков. Сергей вошел туда после Татьяны, она лежала, натянув одеяло к самому подбородку, точно боялась подпустить его к себе. Растерянно улыбалась, но в глазах ее и в самом деле был заметен испуг.
— Ты меня не трогай сегодня, — попросила она.
Он готов был исполнить любую ее прихоть, но эта показалась ему странной. Сергей был уверен, что не только он, но и Татьяна ждала это мгновение со счастливым замиранием сердца. Любуясь ею, он провел пальцем по ее тонким бровям, погладил темные волосы.
— Ты — моя судьба, — произнес шепотом.
— И ты — моя…
— Знаешь, что мне вспомнилось? Как ночевал я у вас, когда наши тараканов морозили. Тоже луна была за окном. Ты за переборкой спала. Мне еще тогда подумалось, что женюсь на тебе.
— А сам умотал из деревни. Ох, уж и помучил ты меня!
— Не знаю, худо ли, хорошо ли, что не прижился я в городе, но уж раз вернулся домой, даю тебе слово, больше не сойду с места. Где родился, там и пригодился.
— Свет еще не погасили, наверно, слышно все? — не могла одолеть робость Татьяна. — Мне как-то не по себе, что я сплю не у себя дома. Лучше бы нам туда уйти, а гостей здесь оставить. Дай, я на руку к тебе лягу, только ты лежи спокойно.
Совсем недавно она с гневом и слезами писала ему прощальные строки; казалось, между ними была порвана последняя нить, но именно благодаря письму, вырвавшемуся у Татьяны как вздох отчаяния, все устроилось к лучшему.
Ощущая ее дыхание и теплое прикосновение обнаженного плеча, Сергей некоторое время боролся с искушением, нравилось ему быть заботливо-великодушным по отношению к ней, и все же не сумел удержать себя, сильно привлек Татьяну, припадая к заветревшим губам. Испуг опять на мгновение плеснулся в глубине ее глаз, и она покорно и стыдливо закрыла их.
Взамен отпуска у Сергея было теперь достаточно времени, чтобы отдохнуть, — на то и медовый месяц. Намереваясь осуществить свое давнее желание — позоревать на тетеревиных токах, купил у соседа Павла Евсеночкина централку шестнадцатого калибра. Надо было накатать дроби.
Как только выдался оттепельный солнечный день, откидал снег у кузницы, распахнул дверь на обе створки, чтобы пустить весну в нахолодавшие стены. Сразу вспомнились детские весны, когда вместе с другими ребятами прибегал сюда поглядеть на дедову работу, поиграть на обтаявшем пятачке.
Песома еще кралась подо льдом и снегом. Привольно открывалось с угора проясненное, как всегда в марте, заречье, и в душе Сергея, стосковавшегося по всему деревенскому, всходило тепло благодарности родной стороне, хотя никогда не баловала она его, напротив, была суровой нянькой.
Первым делом вздул горновой огонь. Свинец нашелся — разбил негодный аккумулятор, валявшийся в углу, и переплавил решетки.
Приковылял отец, не усидел дома, завидев призывный дымок над кузницей.
— Фу, едва добрался по снегу-то, — сказал он, обтирая вспотевшие под шапкой волосы. — Погодка сегодня мировая! Что у тебя получается? Слышу, гремишь, как на жернове.
— Вот, можно ружье опробовать. — Сергей показал готовые дробины в жестяной банке.
Он катал дробь между двумя сковородами, оттого и разносился грохот.
— Жаль, что Лапку волк утащил, мы бы с ней побродили.
— Да, ловко он ее перехитрил, веришь ли, лает по-собачьи, ну и выманил глупую на улицу, слышим — визг. Мать, не будь плоха, выскочила да его припориной. Спасла первый-то раз, так ведь он не отступился, все-таки укараулил что-нибудь месяца через два.
— Сейчас бы я ему всыпал свинцу. — Сергей взял на ладонь тяжелые дробины.
Вдруг прибежала запыхавшаяся Верушка, с ходу выпалила:
— Вы чего тут, или не слыхали, Сталин умер?!
— Что ты, дочка! — не сразу поверил Андрей Александрович.
— Ну вот! Нас с уроков отпустили, была траурная линейка. В Ильинском полно народу перед сельсоветом, флаги вывесили с черной каемкой. Какой-то дяденька стал выступать, так слезы его прошибли, не смог договорить.
— Да-а… — задумчиво протянул отец. Лицо его посмурнело, даже усы, казалось, обвисли. Долго стоял неподвижно, опершись клещами о чурбак. Вокруг него на солнечном свету искрились подвижные пылинки угля. — А мы раззадорились не ко времю.
— Говорят, по радио объявили, все заводы на пять минут остановили, не то что нашу кузницу.
Кинув лопатой снегу в горн, Сергей поспешно погасил огонь.
— Закрывай дверь, пошли радио слушать, — распорядился отец.
Он заторопился и, провалившись ходулей в снег, упал. Сергей посадил его, как маленького, на закукорки, донес до дороги.
Вскоре у Карпухиных собрались Федор Тарантин, Павел Евсеночкин, Егор Коршунов. Сергей старательно крутил ручки приемника, чтобы увеличить громкость, но это не удавалось, потому что батареи изрядно сели. Приемник «Новь» привез Ленька, приезжавший в сентябре в отпуск из училища, и антенну между березами он натянул.
Слушали, не проронив ни звука, выражение лиц было тревожным. В торжественном голосе Левитана ощущалась дрожь, чего не замечалось даже в год наших больших утрат в начале войны, когда он читал сводки Совинформбюро. Паузы между правительственными сообщениями заполнялись траурной музыкой: до каждой деревни, до последнего хуторка донеслась скорбь.
— Я дак не могу переносить эту музыку — за душу скребет, — признался Федор Тарантин, нарушивший молчание. — Лучше бы выключить.
— Погоди, может, чего еще скажут.
— Все понятно, кровоизлияние в мозг, значит, слишком много головой работал, перемогал себя, — определил Евсеночкин.
— Пожалуй, война на него повлияла, ведь ему больше всех было заботы, — предположил Андрей Александрович. — И сына потерял, говорят, немцы в плену замучили.
— Как же он оплошал?
— Я тоже слышал про это, — подтвердил Егор, сам отведавший плена.
— Вот умри я — трое сирот останется, а умер он — вся страна осиротела, — произнес после некоторой паузы Андрей Александрович, и все взглянули на портрет вождя, висевший в простенке над семейными фотокарточками, и он, как всегда, спокойно смотрел на людей с сознанием какой-то высшей мудрости.
Послышались тяжелые шаги по лестнице. В избу, неосторожно бухнув дверями, вошел Игнат Огурцов: фуфайка нараспашку, ушанка в руке.
— Здорово, мужики! Мне Михайловна говорит, у Карпухиных радио слушают… Н-да, надо помянуть самого-то, чего так сидеть?
— Ты бы и догадался прихватить: у нас магазина нету.
— Меня учить не надо. Вот она, душегрейка. — Игнат выставил на стол бутылку. — Правда, дорогой поубавил маленько.
Варвара Яковлевна принесла из подпола еще одну: со свадьбы приберегла.
— Я начальнику лесоучастка говорю: как хошь, Александр Матвеевич, сегодня я не работник — ухожу в Шумилино. Ну что, мужики? Выпьем за Сталина! — Игнат, решительно раздувая ноздри, скрипнул зубами.
Глухо звякнули стаканы. Тишина устоялась в избе, только радио доносило скорбную музыку. А за окном, точно наперекор горю, ярился солнечный мартовский день, ослепительно сияли снежные поля.
— Кого-то теперь на его место поставят? — задал вопрос Евсеночкин, и все призадумались, как будто в самом деле от них зависело, кто будет управлять страной.
Снова смотрели на портрет Сталина: никому не довелось видеть его и уже не доведется. В этот день в больших и малых городах и селах шли митинги, рыдала медь духовых оркестров. В Шумилине ни того, ни другого не было, просто собрались уцелевшие после войны мужики, чтобы помянуть человека, с именем, которого они ходили в бой.
Вскоре другая весть взволновала шумилинцев: «Красный восход» будут объединять с «Ударником». Хоть оба колхоза не могли похвастать успехами, все понимали, что главенство возьмет «Ударник», потому что в Ильинском и сельсовет, и сельпо, и школа, и, главное, МТС. Народу в селе тоже гораздо больше.
Первым и естественным чувством красновосходцев было противление нововведению, взыграло самолюбие, точно из-за какой-то неведомой корысти покушались на их самостоятельность. С таким настроением пришли в Ильинское на общее собрание. Народу набилось в клуб битком, даже дверь не закрывали, потому что многие толпились при входе и в коридоре. Сергей, хотя и не был колхозником, тоже присутствовал — вопрос не праздный.
За столом президиума на тесной сцене находились Наталья Леонидовна, здешний председатель Охапкин Иван Иванович, сам Коротков, приехавший проводить собрание, и еще двое правленцев.
Короткову первому и предоставили слово. Устраиваясь поудобней, он облокотился на шаткую трибуну. Седоголовый, с отяжелевшими складками на щеках, но строго подтянутый, как обычно, в форменном кителе, он был похож на отставного полковника. Прежде всего напомнил о том, что в столь ответственный момент после смерти вождя труженики района должны утроить свои усилия с тем, чтобы выполнить обязательства перед государством. Колхозники терпеливо слушали его рассуждения о подъеме сельского хозяйства, подорванного войной, ждали, когда он перейдет к главному.
— Всем вам известно постановление ЦК об укрупнении мелких колхозов, которое успешно выполняется. На повестке дня у нас вопрос о слиянии в одно хозяйство. Дело это не терпит отлагательства, поэтому надеюсь, что собрание пройдет организованно и предложение бюро райкома и райисполкома будет единогласно поддержано. — Для большей убедительности Коротков пристукнул кулаком по трибуне. — В большом хозяйстве полноценней используется техника, легче вести строительство и т. п. Нет нужды говорить о назревшей необходимости такой меры. В целом по району мы слишком затянули процесс укрупнения колхозов, надо его форсировать.
В зале послышалось шушуканье и сдержанное покашливание, кто-то из последнего ряда едко заметил, насмешив президиум и все собрание:
— Нам нечем форсить.
— А кого к кому хотят присоединять?
— Конечно, «Красный восход» к «Ударнику».
— Нам и без них неплохо, — зашумели ильинские.
— Мы не набиваемся: кому охота ходить к вам в такую даль на работу. Посмотри-ка, сколько в селе народу по разным конторам пристроилось — лишь бы от колхозу откачнуться, — напрямоту отрезала Антонина Соборнова.
— Правильно, нам так сподручней: меньше народу — больше порядку. Привыкли друг к другу.
— В лавку небось бегаете в село.
— Она не колхозная…
Охапкин побарабанил по графину мундштуком, призывая к спокойствию:
— Что за балаган! Кто хочет высказаться?
Недовольно насупив брови, обвел взглядом зал, словно примечал самых горластых, которые сбивают с толку все собрание. Мужик — кряж, подбородок сравнялся с шеей, лицо краснее скатерти, тяжело придавил стол ручищами. Подражая районному начальству, он носил бурки и необъятной ширины галифе, которые могли и постороннему человеку безошибочно подсказать, что перед ним председатель, потому что такой фигуре ни в какой иной должности вроде бы и находиться невозможно. Рядом с ним Сергеева теща, Наталья Леонидовна, выглядела скромно, она уже знала, что кончился ее председательский срок, и сидела спокойно, по-домашнему накинув на плечи шаль.
Она ничем не отличалась от рядовых шумилинских колхозниц, с трудом руководила и небольшим-то хозяйством, а об укрупненном не могло быть и речи. Главным грамотеем в «Красном восходе» оставался Тихон Фомич Пичугин, которого, казалось, никакая сила не способна выкурить из конторы. Однако сейчас угроза была неотвратимой: если бы даже и выбрали его в новое правление, не смог бы ходить за такие версты на работу. Сознавая это, он накануне собрания настраивал баб не соглашаться на объединение, дескать, сулит оно одни невыгоды. Сам Тихон Фомич не подавал голосу, его и в президиум не избрали, сидел неприметно, морщил лимонно-желтый лоб, взглядывал поверх очков на сцену. Никто его не увольнял, не снимал с должности счетовода — сама жизнь отшатнула в сторону.
Слова попросил местный краснобай Афанасий Велобоков, один из тех мужиков, которые дружны с газетой и считают себя среди односельчан чуть ли не интеллигентами. Этот с места выкрикивать не станет — степенно взошел на трибуну, согнулся над ней, вытянув вперед длинные руки.
— Граждане! Сколько я помню колхозные собрания, всегда у нас мало согласия, любое новшество мы ставим под сумление. Ежели вникнуть, товарищ Коротков своевременно заостряет вопрос. Хочу привести один пример — вот тут пишут. — Потряс в воздухе газетой как неопровержимым документом. — «Полтора года, прошедшие после укрупнения колхоза «Мир», дали положительные результаты. В настоящее время колхоз имеет три автомашины, собственный трактор, гидроэлектростанцию мощностью сорок кэвэтэ… Посевная площадь составляет полторы тысячи гектаров». Тут у меня все подчеркнуто карандашом — это в Воронежской области. А мы что имеем? В одном колхозе триста гектаров, в другом — четыреста. — Белобоков воздел кверху скрюченный палец, многозначительно выпятил толстую губу, как бы давая время на раздумье.
— Сравнил Воронежскую область и нашу! Там, говорят, оглоблю воткни — дерево вырастет.
— Хватит цифры-то читать, забрался, как на амвон.
— Кстати, граждане-товарищи, пора и нам подумать об электричестве. Когда объединимся, можно поставить плотину на Песоме. В общем, я высказываюсь за предложение райкома. Мы люди маленькие, там, наверху, виднее, что делать. — Белобоков ткнул пальцем воздух, удовлетворенно покеркал, прежде чем сойти со сцены.
С места вскочила Васильевна — савинская бригадирка, баба дородная, крикливая, из тех, которые всегда найдут повод повозмущаться. Заговорила по подсказке Тихона Фомича:
— Я не умею, как Белобоков, с газетками да бумажками, а откровенно скажу: мы, савинские, против объединения. Был наш Лопатин председателем — правление находилось в Савине, при Корепановой оно стало в Шумилине, теперь уж в Ильинском будет. От нас до села шесть километров: ну-ка, если что спохватишься?! Сейчас водополь начнется, хоть на лодке плыви. Афанасий говорит, дескать, река будет общая. У нас по реке-то какие покосы! А у ильинских — шиш, важную весну к нам с протянутой рукой, сена просят, иначе коровы падают. Пригонят они свое стадо на Песому — все луга потравят и косить начнут на наших пожнях. Вот помяните!
— Да ведь дело общее, — перебил Коротков.
— Не только колхозным и своим коровам сена подавай, — добавила Лизавета Ступнева.
И снова взялось, затрещало со всех сторон, точно горсть соли бросили в огонь.
— Рекой загордились! Век жили без нее и проживем.
— Присоединись к ним, оне и будут помыкать.
— У которых мужики в мэтээсе работают, им трудодней не надо.
— Что толку-то в нынешних трудоднях…
Напрасно Охапкин стучал мундштуком по графину.
Не скоро уймешь болтливых баб. И вдруг из коридора, где было дымно от курева, донесся спокойный иронический голос:
— Напрасно шумим. Хуже того не будет.
Все повернули головы к двери, спорщики осеклись, как будто только этих слов и не хватало, чтобы образумиться. Охапкин побагровел, метнул беспокойный взгляд на секретаря: как тот отреагировал? Реплику, смутившую собрание, бросил Трофим Губарев, один из немногих ильинских мужиков, оставшихся в колхозе. Выступать он не будет, а поддеть словцом может. «Чертова оглобля! Молчал, молчал, да и ляпнул, — вознегодовал Охапкин. — Тянули тебя за язык-то!» У себя в конторе он и кулаком бы грохнул по столу, сейчас надо было закусить удила, но все же пригрозил Губареву:
— Ты бы, Трофим, не швырялся словами: за такую пропаганду и под закон можно угодить, так сказать.
— Рот мне не затыкай.
— Да он не иначе как пьяный!
— Ловко! С больной головы на здоровую… Х-хех! — Из-за косяка показалось насмешливое большеротое лицо Губарева с прилепленной к нижней губе папироской. Бабы заулыбались, зная, каков трезвенник сам Охапкин. Коротков дернул его за пиджак, прошептал:
— Испортишь всю обедню. Хватит митинговать, надо переходить к голосованию.
Знал он: любят потрезвонить на общих собраниях колхозницы, а поднажми — угомонятся. Способ надежный, тем более что люди все еще не отвыкли от Строгостей военного времени.
— Товарищи! Я бы назвал подстрекательством и совершенно недопустимыми подобные выкрики. Что бы мы ни толковали, необходимо создать один колхоз. Такова линия партии, и мы должны ее выполнять, — непререкаемым тоном заявил Коротков и, строго сжав сухие губы, сделал паузу. — Есть предложение закончить обсуждение этого вопроса и приступить к выборам правления.
— Минуточку! Какое название новому колхозу будет? — потребовал уточнения Афанасий Белобоков.
— Решайте сами, причем запротоколировать надо сейчас же.
— Наше красивее — «Красный восход»! — предлагали шумилинские.
— И наше не хуже, — не уступали ильинские. — Давай голосовать!
Проголосовали. Конечно, большинство подняло руки за «Ударник».
— А кого в председатели намечаете?
— Учитывая, что Наталья Леонидовна сама просит освободить ее от занижаемой должности и то, что центром нового колхоза будет село Ильинское, есть предложение избрать председателем Охапкина Ивана Ивановича. Все вы хорошо его знаете.
— Знаем, как не знать, — скептически заметил неисправимый Трофим Губарев.
Бабы зашушукались. Мужики, курившие у выхода, обеспокоенно бубнили вполголоса, обсуждая меж собой кандидатуру Охапкина. Чувствовалось, что определенного одобрения она не вызывала, но и возражать не осмеливались. К тому же ильинских все-таки устраивало, что предпочтение отдано их председателю. Хорош ли, плох ли, а привыкли видеть в начальстве.
Не давая времени на лишние размышления, Коротков, заинтересованный прежде всего в том, чтобы собрание прошло по намеченному плану, продолжал:
— Есть предложение голосовать списком. Нет других предложений? Нет. Мы посоветовались с товарищами из обоих колхозов и рекомендуем избрать новое правление в составе семи человек, а именно: Охапкин Иван Иванович, Корепанова Наталья Леонидовна, Коршунов Егор Васильевич…
Домой шумилинцы возвращались с чувством неудовлетворенности. Очутившись в поле, дали волю запоздалому возмущению, ругали начальство, перекорялись друг с другом. Только Тихон Фомич Пичугин, шагавший позади всех, упорно молчал, точно его крепко надули. Не верилось, что «Красный восход» больше не существует. Что-то сулит укрупнение колхоза?
Сергея тоже волновал этот вопрос, потому что еще раз предстояло сделать выбор: колхоз, леспромхоз, МТС.
С трудом одолевая темноту, впереди замаячили деревенские огни, они показались Сергею слишком робкими после электрического света в ильинском клубе.
Сначала с дождевыми тучами, а потом и солнечное накатило тепло, пригнетая снега, оживляя очнувшиеся после долгой спячки леса. Повеселела быстрина на Каменном броде, с каждым днем все шире выпрастываясь из-подо льда. Над угорами взахлеб славили весну жаворонки, небо распахнулось во всю голубую беспредельность. Жить бы под таким небом только счастливым людям.
Егор Коршунов не принадлежал к ним. Губительные годы плена, измена жены, смерть матери и, главное, непоправимая болезнь — не слишком ли много на одного человека? Именно весной пуще всего изводил его кашель, будто песком царапало в груди. Он не хотел верить в свою обреченность, но мысль эта возникала не раз, тоже чаще всего весной, потому что румяные зори с гулким, как бы всесветным, тетеревиным курлыканьем, азартно-напористое солнце, тревожащий запах талого снега — все это хорошо, когда человек здоров, не надсадился душой, когда его не обошла доля.
Женитьба на Галине мало помогла. Даже в медовый месяц не ощутил Егор какой-то новизны чувств, понимая, что любви между ними не могло быть, поскольку сошлись по нужде. Долгое время оба они стыдились перед деревенскими, как будто связь их была незаконна.
Несколько поправило дело рождение Оленьки. Она была единственной отрадой для Егора, его утешением к болью. Ведь если самого изводит чахотка, то и ее ждет такая же участь. Как ни странно, но он, отец, непоправимо виноват перед дочерью тем, что породил ее. Зачем зачалась эта жизнь с предопределенной судьбой? Слушая беззаботный лепет девочки, глядя в смеющиеся черные глазенки, он тревожно думал о ее будущем: не сгорела бы раньше срока, как цветок, опаленный случайным заморозком…
Егор брился, отчаянно ширкая по намыленному подбородку опасной бритвой, — чистое наказание, искры из глаз. Сколько ни правь лезвие на оселке и ремне, все дерет; хрустит жесткая Коршуновская щетина, а не поддается. Вовсе бы забросить это занятие, пусть бы росла бородища, как у отца, чтоб только ножницами обхватывать, да каждый день на людях — бригадир. Потому и приходится скоблиться хоть раз в неделю. Он морщился, тихо постанывал, тянул сквозь зубы воздух, проклиная необходимость такого самоистязания. Из зеркала на него смотрел с состраданием и нервозностью в воспаленных черных глазах рано поседевший человек; словно не доверяя своему отражению, он потрогал глубокие складки возле рта и раздраженно прихлопнул к столу зеркало.
Оленька спала в своей деревянной кроватке в обнимку с тряпичной куклой. Есть у ней и настоящая, купленная в магазине, но любит эту самоделку. Галина уехала на савинскую ферму, а из Ильинского должны были приехать за фуражными остатками овса — один колхоз. Егор было повздорил с Охапкиным насчет этого овса: своих лошадей печем будет подкормить. Тот не отступился, мол, теперь нет ни своих, ни чужих.
— Собираешься, что ли, куда? — спросил Василий Капитонович. Он подшивал валенок на другом конце лавки.
— Просто зарос, как черт! Ильинских жду, за овсом приедут.
Василий Капитонович некоторое время молча продергивал дратву, руки его были иссечены бурыми следами вара.
— Дураки зеворотые! Привязали Арину хвостом за рябину, так и вас к «Ударнику». Сено им подай, овес подай… Иждивенцы!
— Один колхоз.
— Во-во, соберите полрайона в один колхоз, вовсе запутаетесь.
— Мне не больше всех надо. Охапкин — председатель, он и распоряжается.
— Своим ильинским потрафляет, на остальное ему наплевать — в пору о выпивке думать. Не могли потрезвей найти человека, — продолжал бурчать Василий Капитонович, не столько беспокоясь о колхозных делах, сколько сожалея о прошлом. — Э-эх, деятели! И так и эдак мудрят, а все идет к нулю. Бывало…
Заметив две подводы, остановившиеся посреди деревни, Егор надел фуфайку и вышел на улицу. С тех пор как Никита Соборнов по старости отказался быть кладовщиком, он исполнял и его обязанности. Сейчас, весной, шумилинские амбары были пусты, остался посевной ячмень да этот злополучный овес.
Егор издалека узнал в одной из возниц Настю. «Куда ее черт принес!» — подумал он, в то же время уличая себя в неискренности. Сколько лет прошло, как они расстались, казалось, перестрадал всеми муками ревности, навсегда смирил сердце, а нет-нет и шевельнется в нем непогашенная искорка. Встретился с ясным, по-весеннему голубым взглядом Насти и нахмурился, словно нарушил какую-то заповедь. Лицо ее было по-девичьи свежо и румяно, рядом с ней Егор выглядел изрядно потраченным, хорошо, хоть побрился.
Сухо поздоровался с ней и с Анфисой Макашиной, повеличавшей его Егором Васильевичем, в сани не сел — шагал впереди подвод, щурясь от синевы снегов. Лошади иногда оступались, проваливаясь копытами чуть не до земли, так ненадежна была дорога. До сарая, где ворохом, прямо на елани, хранился овес, пришлось сначала торить след. Несколько раз пробрели туда-сюда по сыпучему, как песок, снегу: когда задевали плечами друг друга, Егору становилось не по себе, словно кто-то приневолил их к такой близости: сошлись в буквальном смысле на узенькой дорожке Они ли были повенчаны, наречены мужем и женой? Они ли клялись в любви друг к другу, и как могла любовь превратиться в ненависть? Так давно, так мимолетно было их короткое счастье, оказавшееся роковым. Все отошло в такую даль и глубину, что только памятью можно достать, и то не верится, точно не с тобой, а с кем-то другим происходило.
Настя с Анфисой затаривали мешки, Егор таскал их в сани-розвальни, злился, если женщины пытались помочь, подхватывая мешок за углы. Анфиса смекнула, что она — третий лишний, сказала, когда погрузка подходила к концу:
— Настенка, я выеду на дорогу. Пусть моя Марта первая пройдет — она посильней.
Насте почему-то страшно было оставаться с Егором, и в то же время она с одобрением думала о догадливости тетки Анфисы. Хоть словом перемолвиться, правда, по всему видно, что грех ее так и останется непрощенным.
— Зачем ты приехала сюда? — сурово спросил Егор.
— Послали.
— Могла бы отказаться.
— Ты, наверно, забыл, когда я последний раз была в Шумилине.
— И нечего тебе здесь делать. Нечего! — отрезал он.
Конечно, могли нарядить кого-то другого ехать за овсом; сама она сознавала, что, если и увидятся они с Егором, ничего доброго их встреча не сулит: лишнее унижение, потому что неумолимо, навсегда ожесточилось его сердце. Никакой корысти она не имела, ни на что не надеялась, а поступила, может быть, против рассудка.
Настя устало прислонилась к мешкам, лежавшим на санях. Егор курил, сидя на пороге: совсем чужие люди.
— Ведь говорил я Ивану, уезжай, пока до беды дело не дошло… Счастье твое, что ушла ты тогда к тетке в Потрусово: порешил бы я вас обоих из ружья, как пить дать, да и себя заодно, — признался он.
— Что ты, бог с тобой! — изумилась Настя. Ее пугал воспаленный, нервно блуждающий взгляд Егора, даже вздрогнула, когда по драночной крыше с шумом сполз последний ком стаявшего снега.
Егор закашлялся, выплюнул на снег черную от пыли слюну и торопливо, глубокими затяжками продолжал сосать папиросу, как будто его кто-то подгонял.
— Зачем ты губишь себя куревом? Смотри, как колотит кашель, — участливо заметила Настя.
— Пожалела! — Егор язвительно покривил губы. — Езжай. Все между нами поделено. — Помолчал и добавил: — Кроме Шурки. Иван не обижает его?
— Пальцем не тронул.
— Что-то давно не наведывает нас? Ты ему не препятствуй… Езжай, говорю!
Она не чувствовала за собой права возражать или оправдываться перед ним, понимая его болезненную раздражительность, долго смотрела на него с тем состраданием, с каким смотрит мать на бесталанного горемыку сына. Дернула вожжи и, нехотя ступая по разрыхленному снегу, побрела за подводой. Егор с тоскливой злостью провожал ее взглядом.
На черемуху уселась пара скворцов, трепеща сизо-зелеными крылышками, они принялись затейливо пересвистываться. «У них-то, птах беззаботных, небось не бывает, как у людей. Вишь, заливаются на все лады, — завистливо подумал Егор. — А нашего брата иной раз так прижмет, что белый свет тошен».
Он подчистил лопатой остатки зерна и пошел на конюшню взять в починку хомут, у которого лопнул гуж. На пути к дому его внимание привлекла небольшая полынья, образовавшаяся вокруг проруби в пруду, из которого поили лошадей: заметил множество черноспинных карасей, поднявшихся из застойной: глубины, чтобы поотдышаться. Прямо ладошкой зачерпнул и выплеснул на снег одного из них. Понес было домой, чтобы позабавить дочку, но почему-то вспомнилась сказка, подумалось суеверно, что и этот карасик, может быть, не прост — вернулся и отпустил его на волю.
Поставив хомут, на носки сапог, чтобы не запачкать в конском помете, он забывчиво стоял над прорубью. Побередил сердце, и теперь не скоро оно отойдет, будет саднить, как застарелая рана.
С детства завидовал Сергей своему соседу охотнику Павлу Евсеночкину: тоже мечталось побродить с ружьем, да не до того было, когда шла война. Только теперь исполнилось давнее желание: с централкой самого Евсеночкина (зрение стало подводить старика, не понадобилось ему ружье) он лежал на охапке соломы в шалаше, поставленном в конце Чижевского поля. В бойницу между елочками, составленными пирамидой, наблюдал за опушкой леса, над которой растеклась огненная лава зари. Он был счастлив в этот момент, как бы возвращал себе то, чего был лишен в юности. Он вырос среди этой природы, но, кажется, у него не находилось времени уединенно и неспешно любоваться ею.
Раннее тепло освободило поля от снега, лишь по краю леса лежал он белой каймой. В бороздах блестели лужи, что-то чмокало в наводопелой земле, как будто, отогреваясь, она начинала всходить, как опара. Чуть справа, над разливом Песомы, плоским облаком лег туман, отрезавший угористое заречье, похожее сейчас на остров… Там, на этом причудливом острове, ночевало солнце, уже заметно, как пульсирует его свет — вот-вот, раскаленное докрасна, оно торжественно всплывет из какой-то гигантской жаровни.
И вдруг среди нерушимой утренней тишины разнеслось тетеревиное бормотание, так что сердце невольно встряхнулось в азарте. Где он, косач? Ах, вон головешкой чернеет на березе! Еще один опустился на поле, развернув белый хвост, грозно чуфыкает. Теперь только терпение; ноги зябнут в резиновых сапогах.
Наконец дело дошло до драки. Соперники по-петушиному наскакивали друг на друга, перекувыркивались в воздухе, затем, пригибая головы к земле, выискивали новый момент для атаки. Сергей брал на мушку то одного, то другого драчуна, уже палец положил на курок, но услышал мощное хлопанье крыльев над самой головой — тетерев сел прямо на шалаш! Вот он, рядышком, хоть за хвост хватай! Как же развернуться, чтобы не подшуметь? Осторожно потянул на себя ружье, затаив дыхание, стал поднимать его дулом кверху. На какую-то долю секунды птица сорвалась раньше — выстрел громыхнул впустую. Елки зеленые! Выскочил на волю, едва не уронив весь шалаш. Горе-охотник, только распугал дичь.
Чтобы согреться, Сергей добежал до реки и направился вверх на берегу, обходя заводи и лужи: прогуляться с ружьем — и то удовольствие. Жаль, что брата Леньки нет дома, вдвоем было бы интересней.
Большое дрожащее солнце плыло по реке. Туман сошел, лишь кое-где повисал легкий взгончивый парок. Вода напирала мутная, неукротимо-быстрая, она размывала осыпающиеся берега, гнула затопленные ивняки. А луговые разливы оставались зеркально-чистыми, они казались настоящими озерами в своем кратком величии: пройдет неделя-другая, и на их месте обнажатся прошлогодние стожары, рыбацкие и коровьи тропы. Как хорошо, как привольно было находиться среди этого царства воды, прорвавшей зимние крепи! Иногда Сергей просто так, от удивления, останавливался, чтобы с какого-нибудь крутобережья окинуть взглядом все поречье, вдохнуть допьяна резкий воздух. Усмирялась, вознесенно замирала душа, как будто одному ему открылось диво-дивное.
День нарастал. Кажется, еще круче, полноводней катилась Песома, ее сила была уверенной, молчаливой, без летнего ручьистого перезвона, только изредка с шорохом натыкались на ивняк истаявшие в пути остатки льда. Умоется земля, сгонит пот прошлогодней страды — помолодеет, так что даже опавший лист запахнет свежо и чисто.
Вспугнул пару уток, выстрелил вслед и, не огорчаясь промахом, зашагал дальше через дымчато-сиреневые ольховники и налившиеся краснотой березняки, еще хранившие обветшалый снег. Вспомнилось, как торил здесь тропы с багром на плече, сбивал до мозолей кирзачами ноги. Вместо матери ходил, потому что и женщин посылал колхоз на сплав. Разве с их сноровкой справлять такую тяжелую и опасную работу у большой воды? Да и мужики-то, что на сплаве, что в лесу, были бракованные, не годные для фронта. Может быть, впервые шагалось ему берегом весенней Песомы легко, свободно, с прогулочной беззаботностью. На обратном пути дал большого крюка, чтобы зайти в село, купить курева себе и отцу.
Наверное, не к сроку это было, не под настроение, но задержался на кладбище: повинился перед бабкой за свое опоздание, исполнил ее давнюю просьбу. Оглушенный галочьим гамом, постоял с последним поклоном над обтаявшими холмиками ее и деда, размышляя о том, как много родни схоронено здесь — может быть, сотни живших когда-то на этой земле людей, потерявшихся в памяти, потому что, несмотря на непрерывную связь, память отступчива. Вот есть две дорогие сердцу могилы, есть еще полустершийся холмик какой-то прабабки, о которой Сергей уже не имеет ни малейшего представления, других за этой прабабкой уже не отыщешь, не разглядишь, как на картине, изображающей толпу: передние лица отчетливы, а дальше — расплывчатые, размытые расстоянием, вовсе сливающиеся в серую массу. Там, в дальней дали, не только однокровные Карпухины, пожалуй, и все односельчане были родней друг другу, но растеклось это родство по разным фамилиям, и оказалась коротка крестьянская родословная. Вот они, два холмика под сосновыми крестами… И еще раз Сергей клятвенно помыслил о том, что, как бы ни была бедна земля отцов и дедов, искать доли в иных краях он больше не будет.
Купив папирос, он проходил мимо колхозного правления. Одно из окон конторы по-летнему распахнулось, из него вытолкнулось облако дыма, а вслед за ним показалось мясистое лицо Охапкина.
— Карпухин, зайди на минутку.
Сергей побаландал сапогами в бочке, врытой у крыльца, соображая, зачем понадобился председателю. В кабинете было накурено, как после сходки: Иван Иванович по обыкновению не выпускал из губ длинного мундштука. Грузно придавливая хромовиками грязные половицы, он прохаживался вдоль обшарпанного и залитого чернилами стола, пыхтел, точно заводская труба. Крепко тряхнул Сергея за руку:
— Все гуляешь, молодожен?
— Гуляю. Куда спешить?
— Ружьецом обзавелся, так сказать. А дичь где?
— В лесу, как всегда.
— Знакомое дело. Мы, бывало, тоже бродим-бродим с берданкой впустую, возьмем да кепки друг дружке подырявим — и все трофеи. — Весело поиграл короткими, как бы надутыми, пальцами по расколотому стеклу, прикрывавшему замызганный календарь и еще какие-то бумажки. — Ну, и какие намерения имеешь на дальнейшее?
— Толком не решил еще, — неопределенно пожал плечами Сергей.
— Вот тебе бумага, вот — ручка: пиши заявление, — без обиняков предложил Охапкин.
— Шутишь, Иван Иванович! — насмешливо улыбнулся Сергей и тоже достал свежую пачку «Прибоя», закурил, показывая свою независимость от Охапкина.
— Не бойся, никакого подвоха нет. Доить коров или разбивать навоз тебе не придется. Пиши, так сказать: «Прошу принять меня в колхоз на должность шофера».
— А где машина?
— Вот! — Охапкин достал из стола документы. — Надо ехать в Горький получать ГАЗ-51. Советую не отказываться, на это место я всегда человека найду.
Сергей все еще с недоверием смотрел на председателя. Вспомнилось, как в МТС и то не нашлось ему ни машины, ни трактора, как работал на потрепанном лесовозе. А сейчас колхоз покупает собственную машину, и ее, новенькую, прямо с конвейера, предлагают ему! Заманчиво.
— Трудодни? — спросил он.
— Деньги. Шестьсот пятьдесят рубликов — только для шофера, как исключение. В общем, хватай ручку и пиши, а то передумаю.
Охапкин свистяще хихикнул, довольный тем, что имеет возможность так благоденствовать, его заплывшие глазки совсем спрятались в узких щелках. Бумаги сунул обратно в стол, не утруждая себя лишними уговорами.
Снова заходил по кабинету, разгоняя широченными галифе дым. Уже с некоторым раздражением добавил:
— Да чего тут долго кумекать, голова! Выгодную работенку предлагаю: давай, так или эдак.
Шестьсот пятьдесят рублей — не кот начихал, в деревне можно жить и с таким заработком. А главное — машина, не драндулет какой-нибудь. Просто предложение оказалось для Сергея неожиданным, и, что греха таить, все же сдерживало предубежденное отношение к колхозу, поэтому он и мешкал, разглядывая мириады пылинок, серебрившихся в снопе солнечного света, падавшего из окна. Наконец, решительно макнул перо в чернильницу…
— Ну, и вся недолга! — удовлетворенно сказал Охапкин, прочитав заявление.
— Когда ехать получать машину?
— Через недельку. Я поговорю с директором МТС, чтобы отпустил с тобой Ивана Назарова в Горький: он там бывал, знает, как это делается.
— Спасибо, Иван Иванович.
— Благодарить после будешь. Пригонишь машину сюда под окна — вспрыснем, так сказать. Аха-ха-ха! — довольно захохотал. — Бывай здоров.
Вышел Сергей на улицу, зажмурился, ослепленный солнцем. Несколько минут постоял, сбитый с толку тем, что все так быстро устроилось, и, не разобравшись, правильно или нет поступил, зашагал к дому.
Отыграла паводком резвая Песома, пронесла сплавленный лес в низовье: к большим рекам, к строящимся городам. Вбираясь в межень, высветлилось ее течение, и вслед за убывающей водой снялось с места крикливо-матерное воинство сплавщиков, шумной ватагой покатилось под гору, вооруженное баграми на длинных древках. Уходили с похабными частушками лад гармонь, наверное, хотели напоследок досадить деревне, строгим старухам и старикам.
Сплавщики занимали избу Игната Огурцова с позволения сельсовета, купившего ее на дрова. Игнат окончательно выстроился в Новоселках, семью туда забрал, перестав жить на два дома. Деревня лишилась покоя от нежданных постояльцев: иной раз до полуночи булгачились, терзали свою походную гармошку, горланя песни.
И странное дело, уж видно, отпетый народ, а девки — Люська Ступнева с Зойкой Назаровой — не сторонятся, идут на приманку гармони, пляшут, танцуют, вздымая пыль под березами у бригадирского звонка. Люська — эта безнадежно засиделась в девках, за тридцать перевалило. Может быть, слишком бойкая да неприглядную мужицкую работенку справляет на тракторе — в том беда? Скорей в женихах загвоздка, потому что после войны перевелись они, разве что вот такие временные гастролеры нагрянут. Зойка моложе, но и ей пришли сроки поторапливаться замуж — не до разборчивости. В общем, захороводились последние шумилинские невесты с какой-то отчаянной решимостью. Родители ночами не спали, старухи осуждающе вздыхали, забыв свои молодые весны, забыв, как май кружит головы.
Бедовый месяц! И люди, и сама природа словно опьянены первым теплом пролетья, не знающим устали солнцем. Простор ему в огромном, будто раздвинувшемся, небе, сияет не надоедливо, весело; дни тянутся нескончаемые, сойдясь почти впритык друг с другом. Какая сила сказывается в эту пору в земле! Не только на угреве около Портомоев, а всюду прет трава, взрываясь золотистыми бутонами купальниц. Как-то сразу, чуть ли не на глазах, взялись прозрачной зеленью березняки, выделяющиеся в боровой стороне светлыми пятнами. В приречных кустах гомонливо обживались птицы, далече разнеслось долгожданное, как бы освобождающее душу «ку-ку», и черемуха уже всплеснулась белым прибоем по берегам Песомы.
Разве усидишь дома? Да еще гармонь зазывает. Так повелось в Игнатовом беспечальном доме: то сам наяривал на хромке, нынче надоевшие постояльцы явились с музыкой. Едва избавились от такого наказания, все дни сидели взаперти, не чувствуя себя хозяевами в своей деревне.
В последний день и вовсе дело дошло до скандала со сплавщиками. С утра по деревне разнесся скрежет выдираемых гвоздей и треск досок — начали ломать Игнатову избу, в которой сами квартировали. Старики и старухи со; вздохами и озабоченностью следили за их спорой разрушительной работой, как будто не люди, а антихристы явились, чтобы разделаться со всеми постройками подряд. Эк, принялись крушить, терзать баграми! Точно перья пойманной птицы из-под когтей ястреба, полетела в разные стороны дранка с крыши.
Под напором лихой силы карточными домиками повалились стропила.
Никита Парамонович Соборнов — совесть деревни и ее патриарх — подступил было за объяснениями. Его не хотели слушать, один проворный даже отстранил легонечко рукой:
— Куда прешь, дед? Осади, пока не придавили.
— Я спрашиваю, по какому праву?
— По какому надо. Ступай, не мельтеши!
— Ты на меня не машись! — возвысил голос старик. — Ишь, взяли волю! Строить вас не было, а ломать поспели. Дом-то еще без большого изъяну…
— Ну, сельсовет попросил нас. Сельсовет! Понятно? — отвечал сплавщик.
Старик побежденно примолк. Ведь и знал, что дом куплен сельсоветом, а нестерпимо обидно было видеть, как посторонние люди зорят его. Не на дрова — на многие годы житья годился еще он. Никита Парамонович был старше, на его веку ставили каждую нынешнюю постройку в деревне, и мог ли он тогда думать, что на его же веку их одну за другой начнут убирать как что-то лишнее. Строили, надрывались с деревами — ан, прахом пошло, в печку. Как это понять? Игнахе и тому не нужно родителево гнездо, а уж об этих залетных что и говорить: на чужое-то легко рука подымается. Вон как орудуют, словно к тому только и способны, чтобы ломать.
Содрогнув землю, ухнуло первое бревно, сорвавшееся со сруба, второе хрястнулось на палисадник; с чердака посыпалась пыль. Цыганистый парень в красной майке, с отливающими потом краплеными татуировкой плечами, стоя наверху, как на крепостной стене, продолжал задирчиво подтрунивать:
— Полезай, дед, сюда, помогай, коли делать нечего. Сколько тебе годов-то? Поди вторую сотню почал? Да он, наверно, глухой пенек.
— Я вот взгрею падогом промеж лопаток, нечистая твоя сила! — потряс старик палкой.
— Слышит старый хрен! Ха-ха! — взвеселился парень.
И остальные заржали сатанинским хохотом. Кидались сверху насмешками:
— Лежал бы себе на печке, чем доглядывать, — не ревизор.
— Можа, ему ндравится наша работа? Можа, подрядить пришел на свою избу?
— Это с коих пор позволено над стариками охальничать? — вопросил Соборнов.
— Нам все позволено!
Они продолжали потешаться. Еще рьяней, словно озорничая и похваляясь своей удалью, цепляли баграми бревна. Старик молча, с печальным укором смотрел на них. Обутый в валенки-обрезки, стоял он застыло, опершись на палку, только белая патриаршья борода шевелилась на ветерке.
От выкриков сплавщиков отстранился, пропуская их мимо себя. Но не уходил: вернулась к нему прерванная дума и не отпускала. Говорят, сила есть — ума не надо, да ведь сила без ума — дурная сила. Эти парни не то что крышу, целиком избу пихнут под гору. Им все позволено! Да если станут жить по такой дьявольской заповеди, разнесут все в пух и прах и землю-то исковеркают. Как ее оставлять-то им? Свои вовсе отказались от земли, бросили ее, вот чужие артели и бродят по реке, валят матерую сосну в бору, с грехом пополам убирают урожай. Ничто им не дорого, ничто не свято. Как же будет дальше? Куда дело клонится? Спрашивал себя и боялся заглядывать вперед, и ему ли было заглядывать, если потерял счет собственным годам, если, по всему видно, не своего веку занял. Не то, что сверстники, кто и моложе-то был, все отошли, одного его бог забыл за какую-то провинность, а может быть, оставил затем, чтобы он мог после рассказать своим односельчанам там, что делалось без них в Шумилине. Ждут они его, давно, поди, ждут, а он все задерживается. Признаться, и здешних шумилинцев покидать не хочется, будто без него они могут натворить чего-то неладного.
Между тем бревна ударялись все глуше, сруб избы оседал на глазах, из него вырастала оголившаяся белая печь. Она держалась дольше всего, но и ее не пощадили, опрокинули разом, так что грохот развалившихся кирпичей потряс деревню, и долго пучилось над одворьем бурое облако пыли. Отряхиваясь, поправляя кепки, как после побоища, сплавщики удовлетворенно смотрели на свои подвиги — управились, раскатали по бревнышку.
Тотчас отправили нарочного за уговорными деньгами и в магазин, остальные варили уху, разложив теплинку прямо в деревне. Бабы под водительством Натальи Корепановой всем миром взнялись на сплавщиков. На подмогу подоспел из кузницы Андрей Карпухин, недолго думая, поднял из колодца бадью воды, хлестнул ее в костер.
— Вы что, пожару натворить вздумали?
— Расположились тутотка, как дома. Мало им места на реке.
— Проваливайте отсюдова!
Гармонист назло распахнул хромку на весь дых, другой, раскосый, с приплюснутым носом, пропел:
До свидания, соседи,
Я вам всем надосажал,
Ночки темные прогуливал,
Покою не давал.
Придерживая рукой кепку, торчавшую козырьком кверху, прошелся вприпляску перед бабами.
— Прекратить! — Старик Соборнов гневно ткнул падогом, как посохом, в землю. — Прочь из деревни, зимогоры эдакие!
— Ладно, пошли, ребята, — сказал то ли старшой, то ли самый сознательный.
Нехотя, один за другим вскинули тощие сидоры и багры на плечи, всей артелью с озорством гаркнули походные частушки: долго всполошенно металось в бору эхо, взвизгивала, удаляясь, гармонь.
Шумилинцы стояли возле разоренной избы Огурцовых, как на пожарище. Было жилье — стали дрова. Еще одна брешь засквозила среди поставленных когда-то тесно изб; многие уже недосчитывались. Вольней гулял между ними ветер, оглядней становились поля и заречный бор. Постройки убывали исподволь, не вызывая беспокойства, и, может быть, только сейчас все почувствовали тревогу за будущность деревни, но никто не обмолвился об этом, собираясь жить здесь долго, всегда.
Старик Соборнов молчал. Он-то своим вековым чутьем предвидел конец Шумилина.
И верно, потеряв самостоятельность, как центр пусть маленького колхоза, Шумилине еще больше присмирело, вроде бы покорилось неотвратной судьбе. На колхозный трудодень никто не надеялся, копались на своих огородах, втыкали лук да картошку. Правда, на поле, как бы для успокоения совести, пылила за трактором сеялка, и на ней поочередно тряслись бабы, которые помоложе. Очень необходим был этот рокоток Люськиного трактора за околицей, а еще — звон наковальни в кузнице и дым, днями курившийся над ее крышей, как будто здесь и находился главный, неугасимый очаг деревни.
Наторил дорогу от заулка к заулку Сергей на своем новом «газике»; шумилинцы привыкли к напевному гулу его мотора, привыкли к машинному духу, поселившемуся в деревне на все лето. Иногда Иван Назаров наведывался к матери на бензовозе, и вся эта техника оставалась возле изб на ночь, укрепляя своим соседством сознание надежности бытия.
Первое время, пока не ушли сплавщики, Сергей и спать укладывался в кабине на темную пору, хотя ее в мае, можно сказать, не бывает, потому что до здешних мест почти дотягиваются белые ночи севера. Жена даже стала ревновать его к машине, выйдет на улицу — тук-тук в кабину, дескать, хватит ютиться в железной тесноте, поднимайся в избу, отдохни по-человечески. Его трогала Татьянина заботливость, выбирался на волю и, разминаясь, чтобы согреться, подхватывал жену на руки и кружился по лужайке перед воротами. Потом они, обнявшись, затихали на скамеечке: так хорошо, так покойно было им в эти минуты, дарованные для счастья. В одну из них Татьяна поведала о том, что будет ребенок, но всерьез этому еще не верилось, даже мать еще не могла ни ощущать, ни осознавать его существования. Быть может, силясь разгадать никогда не разгаданное, они как бы прислушивались к самим себе и чутко внимали ночной тишине.
Привольно всхрапывали кони, выпущенные на ночь в деревенскую ограду. Покорно, как большое глазастое животное, стояла рядом остывшая и отпотевшая машина. Слышался роистый гуд майских жуков, заселивших березы, иногда они срывались и жестко стукались о землю. От реки подплывал сладкий запах черемухи, воздух был столь плотен и осязаем, что, казалось, его можно было пить. Темнота начинала спадать, из нее вырастали избы, прясло огородов, деревья, только даль за гумнами скрывали сумерки. Уже занимались золотистым жаром окна, смотревшие на зарю, отстаивалась небесная светлынь, на которой не осмеливалось появиться ни облачка. Еще один день вставал из-за Песомы, с подходной утренней стороны.
Татьяне становилось знобко, она первая вставала со скамейки. Тешась своей силой, Сергей снова брал ее на руки и нес до самой горницы, и шаг его был осторожен, бережлив…
Сплавщики ушли, да не все: остался белобрысый парень Костя Журавлев, недавно отслуживший в армии. Как-то скоро они сумели сговориться с Зойкой Назаровой, не смутила ее худая слава о плотогонах. Может быть, весна помогла: в мае молодые сердца податливы на любовь. Односельчане поначалу с осуждением отнеслись к Зойкиному выбору, но постепенно убеждались, что парень сыскался небалованный. Без отца и матери рос, детдомовец, после армии попал в эту бедовую артель и хорошо, что отсеялся от нее: и в мякине попадает доброе зерно. Нежданную в Шумилине свадьбу сыграли скромно, как бы стыдливо, и стали жить молодые, преодолевая недоверие людей. Зойка бегала в Ильинское на маслозавод, принимала молоко, Костя устроился в Новоселки лебедчиком на нижнем складе.
Сергей был рад прибылому жителю — хоть один сверстник появился, поохотней, повеселей стало. По вечерам сходились покурить на той же скамеечке под березой у крыльца Карпухиных, к ним присоединялся отец Сергея, сбредались на дымок папиросы старики: Павел Евсеночкин, Федор Тарантин, Василий Коршунов. Соборнов, никогда не пользовавший табаку, и тот присоединялся. Егор со своим губительным кашлем устраивался всегда поодаль, на приступке крыльца. Толковали про погоду, загадывали наперед, какое будет лето, будут ли грибы-ягоды. Как дадут нынче косить: седьмую копну себе, по прошлому году, или больше? Об этом спрашивали Сергея, поскольку он находился возле председателя. Вообще, заметно было, что старики скромненько уступали первенство в разговоре молодым, когда речь шла о колхозных и леспромхозовских делах, о службе в армии, о машинах, Дескать, мы свое отстрадовали, теперь на вас вся надежда. И, сознавая это, Сергей часто после таких сходок думал о том, что они с Костей Журавлевым, Последние шумилинские молодожены, похожи на те деревья, которые оставляют на вырубках для возрождения леса. Взойдет новая Поросль Карпухиных на одном конце деревни, зазвенят голоса голубоглазых белоголовиков, сходных с Костей, на другом конце, и примутся еще побеги, и наберет деревня прежнюю многолюдную силу.
После посевной и навозницы наступил краткий отдых: ждали, когда приспеет сенокос, ждали запропастившихся дождей, чтобы подогнались сникнувшие травы. Тучи, как на грех, обходили здешние места, солнцу была воля, подолгу стояло оно в полуденной высоте, раскаляя до белизны небо. Едва хватало на поливку воды в колодцах, повяла капустная и брюквенная рассада, источенная блошкой; картошка едва проклюнулась, а луковое перо начала бить желтизна. Заречные дали потускнели, их заволокло мглой, как после лесных пожаров, смолкли кукушки, лист на березах боялся пошелохнуться. Даже комарье не вынесло такой жары — куда-то подевалось.
Дождь подкрался ночью, словно стыдясь за столь длительную задержку, тихим шелестом опустился на крыши и пошел ровно, как бы приберегая силу, и весь день не убывал и не нарастал, споро сеялся на истомленную землю. Этого казалось мало, дескать, надо бы ливня, но, когда заненастило на несколько дней кряду, когда вспухла и помутнела река и воздух от избытка влаги превратился в сплошную липкую морось, взяло обратное беспокойство: где пропало солнце? Рассветы вставали меркотные, после коротких передышек дождь возобновлялся, прибавляя досужества людям.
В какой-то благословенный час проглянуло весенним оком небо, очнулся обнадежливый ветерок, серая хмарь начала подтаивать, а голубизна приплескивала все шире. Но солнца в этот день не дождались, лишь наутро оно одолело глухой туман, и земля воскресла. Густой зеленью налились промытые леса, шелковисто взошел лен, а главное — как на дрожжах поднялись травы. Дни устоялись теплые, парные, только теперь лето сказалось в своей полной степенной силе.
Как и предполагалось, шумилинцы с неделю ходили на ильинскую ферму силосовать клевер. Сергей подвозил его из-под косилки. Потом сенокос перекочевал в свои поля и песомские луга, огласившиеся хлопотливой галдецой, звоном кос, скрипом телег. Сено пихали в сараи, но каждый день и за гумнами, и по берегам реки вырастали новые копны, и всюду непоборимо властвовал запах сена, споривший даже с машинным запахом.
В это лето Охапкин почти перестал ездить в тарантасе, использовал грузовик как персональную машину. Сегодня тоже завалился после обеда в кабину, велел подъехать к лавке, подав Сергею деньги на водку, то ли свои, то ли казенные. Изрядно отоварились.
После этого подрулили к пасеке. Кобель Цыган даже не взлаял на Охапкина как на давнего знакомого. Из сторожки вышел навстречу подслеповатый старичок с клюквенным носом, Филимон Шашкин, по-деревенски — Филя. Услышав звон посуды под ногами Охапкина, оживился:
— Иван Иванович, доброе здоровьице! Сергей Андреевич… Заходите, милости просим!
— Торопимся. Приготовил, о чем я говорил?
— Сию секунду! Все поспеется, долго ли вам пальнуть на машине!
Филя затрусил к амбару, где выкачивал и хранил мед, принес трехлитровый бидончик. Охапкина упрашивать не пришлось, он и сам любил Филину сторожку как некую заповедную зону, убежище от посторонних глаз. Укромное местечко, и выпить, и поговорить можно хоть в жару, хоть в дождь, благо крыша над головой. Внутри тесно, но стол да лавки помещаются — чего еще надо? Даже ходики домовито стукают.
Филя побултыхал в ведре с водой липкие медянистые стаканы, Охапкин разлил бутылку, одним глотком управившись со своей долей, спросил для порядка:
— Много ли во вторую качку взял, Филимон Арсеньевич?
— Как сказать? В однех ульях подходяче работают, в других — сухи рамки. Их ведь и так, не вскрывая, определишь: в котором нету шуму, в том ослабла семья, и меду все лето не жди. Однако бачок взял, на нашу нужду хватит, отцы мои, — почесывая сивый волос в ухе, мудрил Филя. — Значитца, на покос едете, шумилинских баб угощать?
— У них своей-то пасеки не бывало — попотчуем.
— Толковое дело! Вы — народ здоровый, бабы вас нонче любят, а с медом-то и того подходнее. — В потаенных глазках Фили вспыхнули плутоватые огоньки. — А что? Мне бы ваши годы, едрена луковица, я бы не усидел тутотка, тоже поехал бы.
— Мы тебя и сейчас можем взять для счету, — пошутил Охапкин.
— Не, не гожусь, отцы мои, разве что языком побалаболить. Вон какие гренадеры имеются] — одобрительно подтолкнул Сергея локтем.
Разговор пошел веселый, на самую что ни на есть ходовую тему. Отвлекаясь от него, Сергей смотрел в окошко на пасеку, над которой мельтешили пчелы. Всего десять ульев, колхозники меду и не пробовали, правду сказать, думать-то о нем забыли, считают эту затею прихотью Охапкина. Была пасека, да захирела, убывает год от году, и не красноносому Филе ее удержать, ему в пору свою выгоду соблюсти, потрафлять шефу. Иной раз, возвеличивая свою сторожку, он называет ее председателевой дачей.
Вышел провожать, услужливо потоптался около машины, дергая за козырек захватанную кепку. Что-то бормотал в напутствие, но уже нельзя было расслышать за гулом мотора…
К лугам у Коровьего брода подъехали в самую пору: бабы заканчивали загребку, много копенок понаставили — постарались для председателя. И косили для него всем миром, привыкнув почитать начальство. Более того, на обычном колхозном покосе не было такого единодушия и усердия, потому что Охапкин сразу же посулил угощение, и теперь высадился на луговину со своим надежным припасом, как тороватый коробейник.
— Здорово, шумилинские славницы! Успех работе! — выкрикнул он, довольный тем, что все шло как по плану.
— Здравствуй, Иван Иванович! — с улыбками кланялись бабы, тоже обрадованные появлением мужиков. — Принимай сено! Чего это в бидоне-то привез? Квасу али пива?
— Кой-что послаще, как раз по вашему вкусу. Не пора ли шабашить?
— Надо сначала машину нагрузить, — подсказала Олимпиада Морошкина. Пока Галина Коршунова ходила в деревню за посудой и Егором (как же в таком случае без бригадира!), накидали большущий воз под березовый гнет. Успели и умыться в реке, словно бы возвращавшей силу. Привольно расположились на верхотинке под ветлой, где траву обошла коса. Духмяно пахло свежим сеном, зной начал спадать, перегревшийся воздух вдруг сам по себе, без ветра, взвихривался над водой, рябил ее.
Охапкин, как туз бубновый, восседал среди баб, воодушевленно колупал куцапыми пальцами головки бутылок.
— Спасибо всем вам за труды! По хорошей погоде управились, так сказать, — благодарил он. — За мной в долгу не останется: гуляйте, сегодня дозволяется!
Некоторые морщились, отставляли стаканы, но он не унимался, наливал мед в блюдо, приговаривал:
— А мы посластим — вкуснее ликеру будет, Ну-к, берите ложки, хлебайте мед! — Завидел подоспевшего Егора, перекинулся на того: — Привет, Егор Васильевич! Вот тебе разгонная чарка за опоздание!
Тому бы и не притрагиваться к водке, а он хлестнул без отказу, поморгал, заслезившись, и сразу схватился за папиросы, с погибельной страстью сжигая больные легкие, затягивался так, что сходились щеки. Не одобрял он того, что бабы два дня работали как бы по найму на Охапкина, потому и не появлялся на покосе, но слаб человек: через несколько минут Егор уже размяк, чуть ли не обнимался с председателем, хвалился своей бригадой:
— Шумилинские бабы меня никогда не подведут, я токо скомандую — черта своротят! Верно я говорю?
— Верно, Егор, верно! — угождали бабы. — Ты брось папиросу-то, медку отведай.
Пошло горькое вдовье пирование. Какие еще утехи, какие радости могут быть в их жизни? Изо дня в день, от зари до зари одна только работа; уж выпал случай повеселиться на миру, так не отказываться. Хоть песен попеть, вспомянуть молодость. И они запели, ровно, не в полный голос, как настраивал вечер.
Егор скоро споткнулся, уснул под копной. Сергей воздерживался выпивать — за рулем. Только Охапкин был неутомим, скинув защитного цвета фуражку, он сидел, по-турецки подобрав под себя ноги; лицо и гладкая шея пылали. Невпопад подставал к песне, портил ее дурным надтреснутым голосом, а в паузах вдохновенно взмахивал кулаком.
Солнце причалило к лесу, тени от оставшихся копен длинными полосами потекли под берег. Видно было, как всплёскивала рыба, беспокоя гладь воды, от которой уже всходил парок и потягивало прохладой. Свежей запахло сеном, звонче заковали кузнечики, и людские голоса скатывались далеко по лугам. Ах ты, Песома-река, до чего же ты нежишь сердце шумилинскому жителю! До чего же благодатно на твоем прогретом летнем берегу! Так бы и не уходили отсюда к домашним заботам, пели бы задумчивые, протяжливые песни, глядя на завораживающий бег воды. Много ее утекло в иные края, в большие реки, а все неутомима Песома, все радует людей чистотой промытых запесков, струистым говором перекатов, непорочным спокойствием заводей, то безмерно глубоких, как небо, то иссиня-зеленоватых, потаенных, то огненных, как расплавленный металл, и тянутся к этой красоте и взгляд и душа как будто за исцелением.
Вспоминалось Сергею другое лето, другой сенокос, на той стороне за мельницей, когда он, зеленец зеленцом, потерял голову перед Катериной Назаровой. Хорошо, что она уехала из Шумилина. Трудней тогда жилось, но было многолюдней и веселей, держалась еще в бабах надежда на возвращение мужей, превратившаяся постепенно в застарелую тоску, и сами они постарели, поотвыкли от праздников, потому скоро угасла короткая вспышка веселости, просто было приятно посидеть у воды, расслабившись от медовухи.
Очнулись, когда под копной завозился, приподнимаясь, Егор. Подшучивали над ним, жена выплеснула ему на голову бидон воды. Бабам показалось этого мало — хотели искупать в реке Охапкина, но не хватило силы против такого борова. Он довольно ржал, беззастенчиво лапал всех, кто попадался под руку. Так разохотился, что отказался ехать домой, попросил Сергея:
— Ты уж отвези один сено. Моей там скажешь, что я заночевал у Егора.
Добро бы, колхозное сено, а то на поветь ему, Охапкину. Да что поделаешь? Не отказываться же — председатель. Прямо сказать, хозяином себя чувствует в колхозе.
Встретила Сергея жена Охапкина Анна, под стать ему пухлая, раздобревшая на добрых хлебах да без колхозной работы. Лицо ее просияло при виде большущего воза.
— Где сам-то?
— У Егора Коршунова остался, — ответил Сергей, хотя знал, что у Коршуновых Охапкин задержится только до темноты, а потом перекочует к Евстолье Куликовой — в деревне ничего не утаишь. Может быть, только для Анны это и было секретом, да и ей небось скоро шепнут.
— Пьяный?
— Выпивши, конечно, — выгораживал Сергей председателя.
— Горе с этим вином! Сережа, будь добр, подай сено-то на поветь, а то нам с Юркой нипочем не управиться, — ласково попросила она.
И опять Сергей не мог отказаться: люто взламывал тяжелые навильники, так что Анна со старшим сыном не поспевали принимать сено в ворота повети. «Он там с бабами хороводится, а я вкалываю, как нанялся, — возмущался Сергей. — В конце концов, мое дело шоферское, свалить бы — и в сторону, так нет, все чего-то совестно, неудобно».
Когда перекидал сено, Анна пошла в избу за питьем, но он, не дождавшись ее, укатил обратно в Шумилине и, прежде, чем поставить машину домой, снова свернул к реке — искупаться, смыть едкую сенную труху. Не обвыкая, бултыхнулся в омут, покоившийся в ракитовых берегах, вспорол медь вечерней воды, и она лениво и сонно закачалась, как бы недовольная тем, что ее потревожили. И в самом деле, было такое согласие в природе, которое противится малейшему вмешательству в нее. Высоко и торжественно дотлевали облачка; рябиновый, еще не созревший закат сливался в реку выше Коровьего брода; за темным валом кустарника молчали изнуренные дневным зноем луга, ожидая росу. Было легко лежать без движения на воде и чувствовать свою невесомость, точно попал в неизвестную, но бережливую стихию.
Ах ты, Песома-река! Как рукой сняло усталость, снесло твоей чудодейственной водой, и очистилась душа, возвысилась над суетой минувшего дня.
По деревне, вниз к реке, медлительно шествует, вихляя бедрами, особа нездешней масти — пышно взбитые волосы рыжи до кирпичного накала. Пестрый ситцевый халатик и красная лакированная сумка, висящая через локоть, тоже бросаются в глаза; на ногах изящные босоножки; темные, раскосо удлиненные очки придают ей какой-то стрекозий вид. Свободной рукой поваживает, далеко отводя ее в сторону, словно боясь прикоснуться сама к себе. Не узнали? Еще бы, сами шумилинские жители не вдруг догадались про Нинку Соборнову, ту, что работает продавщицей в ленинградском универмаге: снова в отпуск приехала. Перед кем щеголяет, кого удивляет? Женихов в Шумилихе нет и не предвидится. В пору бы за границу двигать с таким-то обличьем. Даже гусак Карпухиных и тот, завидев ее, рассерженно шипит.
Когда Нинка проходит мимо кузницы, Андрей Александрович бросает работу, опершись на кувалду, поставленную на порог, смотрит с нескрываемым любопытством, как на живое кино. И обязательно заденет ее словцом:
— Здорово, красавица! Опять загорать?
— А что же еще?
— Смотрю, у тебя каждый день курорт, небось умаялась на берегу-то валяться?
— В отпуске отдыхаю, как хочу, — с капризной ноткой в голосе отвечает она.
— Нинка, ты нашим заулком поаккуратней ходи — у нас гусак злой, он тебе устроит трепака. Хе-хе!
— Чихала я на вашего гусака!
Невозмутимо продолжая движение все той же вызывающей походкой, Нинка спускается наискосок по угору к Портомоям, расстилает на траву байковое одеяло и, скинув халатик, ложится загорать: если лежит на животе — читает книгу, если на спине — мечтает, глядя сквозь очки в сказочно-фиолетовое небо. Возраст ее критический, позагулялась, поэтому чаще всего мечтает о какой-то необыкновенной, не как у всех, любви.
Читать скоро надоедает. Сонно позевывая, разомлевшая Нинка подходит к воде, боязливо ступает на песчаную отмель. Купаться она не будет, потому что олень уж хвост обмочил — вода холодна. Любуясь переливчатым стрежнем быстрины, Нинка дает пескарям пощекотать свои загорелые ноги. Ей спешить некуда, вот уж кто может вдосталь наслаждаться рекой! Потом она смачивает водой грудь и плечи и продолжает загорать: долго неподвижно стоит, разведя в стороны руки и запрокинув голову, точно хочет поймать на себя все солнце.
В кузнице смолкает звон наковальни: Андрей Карпухин выходит покурить, вытянув ходулю, устраивается на срубе ошиновочного станка. Здесь его застава, его предел, потому что маршрут у него один — от дому до кузницы и обратно. Поглядит с высоты угора на притуманенные лесные увалы, на уставленные стогами луга, на извивы словно бы застывшей блескучей песомской струи — и тому душа рада, как-то потревоженно и щемливо отзывается.
Сейчас он, насмешливо прищуривая серые глаза, наблюдает за Нинкой: долго ли она будет изображать статую? «Ну не холера ли! Смотри, каким манером ногу-то выставила: не подумаешь, что у нас в деревне выросла такая чертова кукла, — изумлялся он. — Видать, в голове-то ветерок подувает. И парней не стало, хоть бы кто-нибудь пополошил курортницу. Эх, чудеса!» Так и ушел в кузницу, не дождавшись, когда Нинке надоест позировать солнцу…
Придирчивей всех относился к Нинке ее дед Никита Парамонович, очень удручало его такое легкомыслие. Раз, когда внучка, проснувшись, вошла из горницы в избу и начала снимать перед зеркалом бигуди, он поскандалил с ней.
— Рано ты седня встала — часов десять, должно, есть, — едко заметил он.
— Все равно не выспалась.
— Вон уж люди с покоса идут. Хоть бы помогла матери, дрыхнешь до такой поры.
— Я косить разучилась. — Потягиваясь, Нинка ломалась перед зеркалом.
— Мать-то балует, а вот тебя, девка, чем учить надо, — потряс палкой. — Почто ты над собой такое издевательство учиняешь? Были волоса как волоса, стали точно лисий лоскут. Только и заботы, что накручиваешь эти побрякушки.
— Не побрякушки, а бигуди.
— Эк, названьице! — поморщился старик. — Чего только не выдумают! Ну-к, не диво ли — рыжие лохмы!
— Самый модный цвет. Ты, дедушка, отстал от жизни. Твоя молодость была где? В прошлом веке, — с чувством превосходства отвечала Нинка.
Единственный раз пришлось встать Нинке рань раннюю, в день отъезда, и то Сергей Карпухин поторопил, подогнав к крыльцу машину, когда солнце только взялось над бором, жарко позолотив окна изб. Все лето возил он городников: то одного просят встретить, то другого, и никому не откажешь, особенно своим деревенским. Ближе к осени все, как перелетные птицы, тянутся в обратную сторону — в город. Вот и Нинке надо поспеть к ленинградскому поезду. Она уже села в кабину, а мать, Антонина, все суетилась, устраивая поудобней в ее ногах сумки, потом вдруг вспомнила, что забыли бидон с вареньем, сбегала за ним в избу.
Сергей дивился на Нинку: у него на глазах росла, еще малявкой помнил, но стоило пожить в городе — превратилась в такую кралю. Небось кабина на неделю вперед пропахнет духами. Чем хвастаться-то? Продавщицей работает, а, поди ты, как возомнила о себе: у нас в Ленинграде, у нас на Невском.
К поезду поспели. Пока остальные «грачи», ехавшие попутно, выбирались из кузова, Нинка налегке сбегала за билетом. Сергей сторожил ее вещи, потом, как носильщик, нес их до самого вагона, а она вышагивала впереди в туфельках на таком тонком каблуке, что дивно было, как не подвертываются у ней ноги.
Сколько пассажиров нахлынуло! И все в Питер. Нинка, устроившись у окна, улыбалась Сергею с видом самого счастливого человека…
Съездил на склад, погрузил ящик гвоздей и тридцать рулонов рубероида. Можно бы и отчаливать, попив чайку в железнодорожном буфете, да была договоренность с Егором Коршуновым, что встретит его: на медицинскую комиссию направили в Галич, все-таки допекла хворь. Ждать поезда было часа полтора, Сергей прилег под тополями в сквере, и его тотчас затянуло в сон.
Очнулся, когда Егор нажал на сигнал машины.
— Ты чего тут споткнулся? Простудишься.
— Я хоть на снегу высплюсь — ничего со мной не станет. Ну, как ты съездил?
— Одно расстройство. — Егор вынул из кармана заключение врачей, еще раз перечитал, словно бы не доверяя написанному. — Вторая группа… Да я и без них знал что почем, только, понимаешь, легче было как-то, пока не имел этой бумажки.
Егор сидел на корточках, перекинув через плечо тощую котомку, сосредоточенно помаргивал воспаленными глазами и морщил лоб, глядя в одну точку, и лицо его казалось серым, еще более пожухлым — может быть, после вагонной духоты.
— Муторно, понимаешь, — сказал он, почесав под кепкой парные седые волосы. — Пошли в буфет.
— Я уже был там. Беги поскорей, а то вроде дождь собирается.
За железнодорожным переездом синяком вспухла туча, погремливало, но без летней страсти, как бы нехотя. Егор продолжал толковать о своем, выживая из кабины табаком запах Нинкиных духов:
— Вот, говорят, про курево забудь, а мне без него не то что дня — часу не утерпеть. Наплевать, одинова живем… Грудь просвечивали, снимок сделали. — Вытащил из котомки пленку, закрученную в черную бумагу. — Видишь, все мои ребра отпечатались, в левом легком затемнение нашли: ни хрена не разберешь. Лучше бы и не ездить, жить бы без врачей, сколько отпущено.
Только что на этом месте в кабине кокетничала, нарочито обнажая загорелые коленки, Нинка, сейчас исповедовался бедолага Егор. Слишком много горя выпало на долю этого человека, подсекла война, а дальше пошло лепиться одно к одному. Не зря в такие-то годы голова как намыленная.
Если бы Сергей не дожидался Егора, он благополучно добрался бы до дому. Дождь догнал их, крупной картечью ударил по дороге, взбивая пыль. Через полчаса машина уже буксовала на Захаровской горе: всю ее устлали еловым лапником. Кое-как одолели, но совсем основательно застряли в Чучмарах. Ох уж эти Чучмары! Чертово местечко, гиблый овраг. Сколько тут лесу повалено и гниет, издавая кислый хвойный запах, в разбитых колеях! Каждую весну плотники мостят лежневку, но к середине лета машины и трактора распихивают в разные стороны бревна. Ничем не загатить эту прорву.
Тоже рубили ельник, совали под скаты обломки измочаленных машинами бревен; вымокли и перевозились в грязи. Егор сунулся толкать грузовик сзади — обдало глинистыми шлепками из-под колеса. Матюкался на чем свет стоит, проклиная погоду и дорогу.
— Новый пинжак обработал, в душу мать! Провалились бы скрозь землю эти Чучмары! Не могут лежневку наладить.
— На диффер сели, надо подкапывать, — сказал Сергей и взялся за лопату.
Напрасно ворочал глину — не помогло. И когда проглянуло уже вечернее солнце, а не догнала ни одна машина, когда стало ясно, что, возможно, придется заночевать здесь, в проклятых Чучмарах, он решил бежать в деревню, искать трактор…
К дому Сергей подъехал затемно, при свете фар. Не сразу вошел в избу, опустился на лавочку у крыльца, пригнетенный усталостью. Все тело гудело и, постепенно расслабляясь, избывая напряжение, начинало истомно отходить. Сдернул пудовые, облепленные грязью сапоги и, давая отдых босым ногам, поставил их на березовый корень.
Тут его и застала ефремовская Манефа Овчинникова, заохала, присев на лавочку:
— Ой, батюшко, задышалась, покуль бежала! Плохие стали ходоки. Хорошо, хоть ты дома. Не поедешь ли завтре на станцию?
— Не поеду, тетя Манефа, — без раздумья ответил Сергей. — Сегодня по шейку накатался.
— Ой, миленькой, чего же делать-то? — испугалась Манефа. Лицо ее, и без того длинное, еще больше вытянулось, брови плаксиво опустились шалашиком. — Зинка телеграмму пригнала, с ребенком едет. Как она добираться-то будет? А?
— Не знаю. Пойми, не могу.
— Придется самой пешком встречать хоть до Абросимова — плыть, да быть. Вот она, телеграмма-то. — Веря в ее убедительность, как в документ, она совала в руки Сергею бумажку.
Он молчал. Не зная, как отделаться от Манефы, появившейся на его беду, тупо смотрел вдаль, на лимонную полоску зари, просочившуюся под темным материком облака. Хоть бы ночь отдохнуть по-настоящему, вечно он кому-то нужен, словно только для того и существует, чтобы всем помогать, всех выручать. Трудно отказывать Манефе, потому что с дочкой ее Сергей работал в одной бригаде в лесу. Представил себе безответную Зинку, с какой-то постоянной печалью, таившейся в ее серых глазах, представил, как двадцать километров она терпеливо будет нести на руках ребенка, и окликнул Манефу, уже гремевшую цепью ворот:
— Не ходи завтра встречать — съезжу.
— Ой, батюшко, как камень снял! Дай тебе бог здоровья! — встрепенулась Манефа. — Я ведь какой ходок? До вас дошла и припилилась. Я уж и сама вижу, что ты шибко усталой, да кого, кромя тебя, просить? Нa-ко, телеграмму-то, чтобы не забыть поезд. Уж сделай доброе дело…
Ушла. Белый платок долго брезжил в сутеми, пока не скрылась в конце прогона за ригой.
И Сергей пошлепал вверх по лестнице, как был босиком, с одним только желанием — добраться до постели.
Утром, едва нога Ивана Ивановича Охапкина ступила на порог правления, задребезжал телефон. Лицо Охапкина исказилось страданием, когда услышал напористый голос Короткова:
— Иван Иванович? Приветствую! Докладывай, что у тебя на сегодняшнее число? Зерновых сколько убрано?
Охапкин глянул в сводку, поданную счетоводом, в которой выработка вчерашнего дня была неуверенно помечена карандашом — шесть гектаров, скошенных в Ильинском. Остальные бригады сведений не дали.
— Та-ак, сейчас посмотрим… — тянул он в трубку, соображая, что сообщать такую мизерную цифру рискованно. Не зная, велика ли прибавка сжатого в других бригадах и есть ли она, смело накинул еще столько:
— Значит, двенадцать гектаров вчера приплюсовали, итого — сто восемьдесят.
— Такими темпами ты до снегу не закончишь уборку. Посмотри, рядом в «Рассвете» уже заканчивают жать, а вы все раскачиваетесь. Как госпоставки?
— В этом вопросе хужее обстоит, МТС нас подводит — ни одного комбайна Романов не дает, всю технику разогнал по другим колхозам, приходится вручную хлестать снопы. Жатки пустили, снопы вяжем, а молотить нечем.
— Что за чертовщина! — возмутился Коротков. — В одном селе живете, не можете поладить. Сейчас доберусь и до него. Алло! Прими со своей стороны все меры, не порти мне отчетность. Хлеб в снопах — это еще не хлеб, понятно? Ладно, слушаю дальше. Лен? — продолжал пытать секретарь.
— Теребят ученики, пятнадцать гектаров убрали. Колхозников на лен пока не наряжаем — с хлебом бьемся.
— Когда же будете расстилать? Ведь не вылежится, и опять не примет завод. Плохи дела, Иван Иванович… Картошка?
В соответствующей графе стоял прочерк, да Охапкин и так знал, что ни одной картошины не выкопано. Вот про свою приусадебную колхозники, конечно, не забыли, потому что с ней зимовать.
— Не начинали, Алексей Кузьмич, уж чуток поосвободимся…
— Горожане нужны? Подумай, сколько человек разместишь. И поднажми самым серьезным образом, подними цифры.
Повесив трубку, Охапкин испустил вздох облегчения и, сняв фуражку, протер платком кожаную подкладку под околышем. Больше всего на свете он не любил уборочную с надоедливыми звонками из района, с уполномоченными, с руганью из-за тракторов и комбайнов, а потому старался меньше появляться в конторе. Короткову мало сведений, которые подаются в райисполком и райком, держит у себя на столе копию сводки хода уборки по району, сам обзванивает председателей, подхлестывает. Еще забота: надо в какую-то бригаду определить горожан, надо кормить их — одна канитель с этими аховыми работниками.
Охапкин махнул стакан застоявшейся теплой воды, собираясь укатить в Ефремово, но снова остановил телефон: Коротков срочно потребовал к себе и его и Романова — на разбор.
Через несколько минут перед окнами пропылил «газик» директора МТС. Вместе бы и ехать на одной машине, если бы по-добрососедски. Ивану Ивановичу пришлось «пришпорить» свой грузовик.
Абросимовский райком партии располагался все в том же кирпичном здании, стоявшем в середине посада, и кабинет первого секретаря оставался на прежнем месте, на втором этаже, и, казалось, мало что изменилось здесь с той военной поры, когда Коротков принял район. И все-таки…
Секретарша, принятая на работу худенькой девушкой, превратилась в солидную и строгую даму; к большому, похожему на бильярд столу Короткова примкнул длинный стол для членов бюро и приглашенных лиц, и это выглядело внушительно; вместо деревянной коробки с махоркой, всегда стоявшей прежде на секретарском столе, теперь появилась открытая пачка «Казбека», брать папиросы из которой, однако, редко кто решался; вместо лампы-«молнии» кабинет освещался пятирожковым электросветильником. Другим стал сам Алексей Кузьмич. Заметно сдал, постарел: поредели седые волосы, нижние веки отечно набрякли, и все лицо, прежде резкое, волевое, как бы опало, а сухие губы сообщали ему желчное выражение. Прежними оставались только темно-синий китель и галифе и, конечно, стиль руководства: категоричный, приказной, но и он заметно изживал себя, потому что окрик, терпимый во время войны, теперь унижал достоинство людей.
Первым вошел в кабинет директор МТС Романов, мужчина высокий, флегматичный, с заостренной кверху лысиной, которую он усердно прикрывал, перекидывая от уха к уху оставшийся оселедец волос. Повесил на вешалку-стойку плащ, потом поздоровался: заносчивый народ, дескать, от нас все зависит, а мы — ни от кого.
Следом за ним ввалился Охапкин, неуклюже задев боком вторую створку двери, так что едва не вырвал задребезжавшие шпингалеты.
Коротков усадил их друг против друга перед своим столом, привычным движением придвинул пачку «Казбека» — не дотронулись.
— Итак, в чем дело, Илья Трофимович? Почему в «Ударнике», под боком у МТС, нет ни одного комбайна?
— Колхоз виноват. Прошлый год ни зернышка не выдали нам по натуроплате. За здорово живешь трактористы и комбайнеры работать не обязаны.
— Вы же знаете, какая обстановка была в прошлом году, — вскинул кулак Охапкин, — с госпоставками не могли рассчитаться, колхозникам нечего было выдать на трудодень. Я ж тебе, Илья Трофимович, объяснял, что с нового урожая отдам долги.
— А где гарантия? Нынче ведь работал у тебя комбайн, попросил у тебя Михалев аванс из свежего намолота — не дали. В результате, приходит ко мне, говорит, отказываюсь работать в «Ударнике». Пришлось направить его в «Рассвет».
— Минуточку! Что же получается? В колхозах побогаче убираем хлеб, отстающие — пропадай. Тут, уважаемый Илья Трофимович, дело государственное, пасынков не должно быть. Из-за такой практики вот что имеем, — Коротков потряс развернутую газету, — вторую строчку от конца занимаем.
— Что касается района, Алексей Кузьмич, так ведь комбайны не простаивают, и если я перегоню их с одного поля на другое, выработка не увеличится, — с вызывающим спокойствием гнул свою линию Романов.
— Общее дело выиграет. Как будут реагировать люди, если в одном колхозе весь хлеб будет убран и колхозники получат на трудодень, а в другом — хлеб уйдет под снег?
— Вот-вот! — вмешался Охапкин, сердито глядя в упор на Романова. — Ты мне, прямо сказать, подножку ставишь, а пострадают-то прежде всего колхозники. Видал, наверно, цепами молотят бабы, не шибко надеются на МТС.
— Два руководителя в селе, оба партийные люди и не можете найти общий язык. Как вам не стыдно? — начал горячиться Коротков. Он встал и, заложив одну руку за спину, другой жестикулируя, ходил вдоль стола. — Каждый день дорог, всякие счеты — в сторону!
Размолвка между Охапкиным и Романовым началась с другой истории. Для колхозной машины потребовался бензин, заправляться стали на нефтебазе МТС на правах бедных родственников, да еще Романов потребовал ежеквартальной оплаты. Тогда Охапкин и обозвал его крохобором, за глаза, конечно, но до Романова донеслось. Более всего Ивана Ивановича раздражало то, что во всех случаях жизни он оказывался зависимой стороной перед МТС и этим приезжим чинушей. И сейчас, пользуясь паузой, которую им предоставил Коротков, задержавшийся у окна, они кое-что еще припомнили в упрек друг другу.
— Чтоб завтра же комбайн был в «Ударнике», — распорядился Коротков.
— Но чтоб колхоз немедленно погасил прошлогоднюю задолженность.
— Погасит после госпоставок. И прекратить всякий торг! — Коротков хлопнул по газете ладонью, порвав ее. — Или наш разговор закончится оргвыводами.
Близоруко щурясь, как будто тоскующе и с сожалением, Романов остановил продолжительный взгляд сначала на одном собеседнике, потом на другом.
— Уважаемый Алексей Кузьмич, меня послал сюда город, и вы должны сказать мне спасибо за то, что я добросовестно тяну лямку в этой дыре. Я — инженер, — тоном превосходства изрек он и пригладил свой оселедец.
— С такими рассуждениями лучше было оставаться в городе, а здесь извольте считаться с требованиями райкома, — отрезал Коротков, привыкнув оставлять последнее слово за собой. — Все, считаю вопрос решенным. Вы свободны. Минуточку, Иван Иванович! — остановил Охапкина в дверях. — Ты на машине? Забери попутно студентов, вон они толкаются возле чайной.
Из окна райкома Коротков видел, как студенты перестали бренчать на гитаре, со спортивной прытью посыпались через борта в машину, как Охапкин тем моментом успел заскочить в чайную — ему легче. Видел и Романова, размашисто прошагавшего через пыльный булыжник посада к легковушке. «Дубина стоеросовая! Навязался ты на мою шею со своим инженерным образованием, — проклинал его Коротков. — Этот знает себе цену, гонору-то сколько!» Подойдя к столу, он вспомнил, что хотел позвонить начальнику Новоселковского лесопункта, и тотчас, под горячую руку, взял трубку:
— Алло! Данилов? Как жив-здоров? Просьба к тебе большущая: хлеб не на чем вывозить, выдели хоть пару машин.
— Рад бы помочь, да не имею никакой возможности: последний месяц квартала, план горит.
— Надо, Александр Матвеевич. Подумай, что-нибудь выкроишь.
— Не вижу выхода, Алексей Кузьмич. Если я сорву план, меня не поблагодарят… Разве что фургон на днях прибудет из ремонта.
— Ну хорошо, — то ли соглашаясь, то ли с намеком на угрозу закончил Коротков.
Он устало и как бы недоуменно откинулся к спинке стула. Что-то стали пробуксовывать его распоряжения. Директор МТС — спесивый гусак, а Данилов-то — толковый мужик, всегда исполнительный, вдруг заартачился. Весной вон какую операцию с ним провернули! Надо было завезти большое количество семенного зерна на сортообновление, нашли способ: приказал поставить при въезде в Абросимово у моста шлагбаум и не пропускать ни один лесовоз порожняком со станции, прямо на платформах перевозили мешки.
В сорок первом году принял он здешний район, было трудней, чем сейчас, но помогала строгость военного времени, ни себе, ни людям не давал покоя, здоровье потерял на этой незавидной службе и, казалось, мог честно оглянуться назад. А чего добился? Как был район отстающим, так и остался в хвосте. Медвежий угол. Ни дорог, ни техники, ни людей. Уж дал указание милиции выдавать паспорта только по разрешению председателя райисполкома — все равно едут из деревни всеми правдами и неправдами. Вот и убирай в сроки хлеб, не скандаль с председателями. Может быть, любой другой на его месте не смог бы сделать большего. Что ж, видимо, пора уходить в отставку — скоро конференция, и пусть другой, помоложе и посильней плечами, наляжет на эти неподатливые гужи. И уже не в первый раз он усомнился в надежности своего авторитета; конечно, его распоряжения выполняются, с его мнением нельзя не считаться — должность обязывает, но небось в душе многие думают: хватит командовать старику, покричал, пошумел — в сторону.
В скверном расположении духа Коротков походил для успокоения по кабинету и снова остановился перед окном, наблюдая улицу: около магазина толпились женщины с мешками и сумками, пробежали щебетливой стайкой школьники, прокатилась вниз по посаду машина с зерном. Два мужика в обнимку развалились на зерне, укрывшись одним плащом от ветра. Позавидовал им, их приятельской близости, той свободе, с которой они царствовали на возу хлеба. Вот разгрузят его на станции и совсем налегке потрясутся домой, и никто не побеспокоит их до утра, ни бригадир, ни председатель. А его, Короткова, и в полночь может поднять звонок, да и так не спится, особенно сейчас, в уборочную: вечная суета, горячка. Его торопят из области, он, в свою очередь, жмет на районщиков и председателей колхозов, чтобы порой сделать из невозможного возможное.
Кинув на руку плащ, Коротков вышел на улицу и направился в верхний конец, и шагал, как ему показалось, долго по гулкому деревянному тротуару, рассеянно здороваясь едва ли не с каждым прохожим. Обычно дома его встречала жена, любившая обедать вместе с ним. Черноглазая, еще молодящаяся, она одной своей улыбкой снимала с него усталость; начнет накрывать на стол, так от ее проворства ветер гуляет по комнатам. Сегодня, как на грех, и жена ушла к портнихе, оставив записку: «Я у Клавдии Осиповны. Звонил Костик, доехали они с Толей хорошо». Прочитал и усмехнулся ее привычке называть дюжего парня детским именем. Оба сына учатся в Ленинградском технологическом институте, летом с ними было веселее, и сейчас еще многое напоминает об их недавнем присутствии в доме: велосипед, оставленный у входа в коридоре, точно они еще собирались кататься на нем, книги и удочки на подоконнике в их спальне, двухпудовка, которой накачивали силу. Толковые ребята, можно им позавидовать — будут иметь высшее образование. При воспоминании о сыновьях-студентах ему стало совестно перед людьми, которых он пытался удержать в деревне. Чем они провинились, тем более если тоже хотят продолжать учебу?
Сам Коротков окончил Государственные курсы промышленной администрации (красных инженеров). Желания учиться и строить новую жизнь было много — грамотешки не хватало. А каково доставалась учеба? Одновременно он являлся секретарем ячейки комсомола у себя в деревне и каждый месяц приезжал из города за сто сорок километров. Видно, и тогда еще, в парнях, была в нем партийная закваска: по своей инициативе, на ощупь создавал эту самую ячейку. От приехавшего на побывку по ранению красноармейца узнал он с дружками о том, что в Москве существует какой-то союз молодежи. Вот и создали в 1919 году в своей деревне организацию под названием «Культурно-просветительный союз молодежи», уж после догадались послать письмо в Москву и длительное время поддерживали непосредственную связь с ЦК РКСМ. Славное все-таки было время, и дружок у него тогда был закадычный Севка Голубев, на другие курсы пошел — красных командиров, — погиб. Молодые были, горячие, думали никогда не потратить силы. Нет, упрекнуть себя, кажется, не за что. Может быть, только способностей не хватало?
Все в Абросимове знают его сыновей-студентов, никто не знает их старшего брата, в том числе и они. Самая нелепая история произошла — это, когда послали его в самый захудалый леспромхоз заместителем директора по политчасти. Жили временно в бараке-клоповнике. Сосед пришей с работы, лег днем спать, обсыпав пол вокруг себя дустом, чтобы клопы не пробрались. Сашенька ползал по полу и нахватался дусту. Жена настолько тосковала по нем, что врач настоятельно рекомендовал сменить место жительства… Да, работали везде, куда посылали, меньше думали о себе, больше — о деле.
Пользуясь отсутствием жены, Коротков налил полстакана водки и выпил неспешно, с какой-то угрюмой сосредоточенностью, хотя знал, что через полчаса заноет больная печень.
Студентов взяла на постой Олимпиада Морошкина. Этих не боялись, как сплавщиков, но народец тоже был шебутной, неугомонный, по вечерам долго выкрикивали под гитару какие-то дикие песни, которые и песнями-то не назовешь: ни складу, ни ладу. Бренчал на гитаре коноводистый парень с пружинистым черным чубом, будто шерстобит, неутомимо дубасил по струнам, как нанялся. К работе бы такое-то усердие.
Работали с прохладцей, как бы шутя. Веяли рожь у Феклиной риги: покрутят веялку да усядутся на ворох играть в карты, пока кто-нибудь из колхозников не подшугнет их. Однажды додумались разогнать веялку и дернуть ручку на обратный ход — отломили, чугунная. Сергей, отвозивший зерно, увидев это, без лишних слов двинул гитаристу по шее. Тот было вскинулся, и другие стенкой встали против Сергея, да не на робкого наскочили.
— Чего руки распускаешь? Не суйся, а то схлопочешь.
— Вас много, я один. Пробуйте, который смелый?
То ли сознание своей неправоты, то ли решимость Сергея остановила парией.
— Ты чей хлеб-то в городе ешь? Забыл? — стыдил он гитариста. — Зачем же веялку-то курочить?
— Че ты пристал? Она, может, была с трещиной, сломалась — и все, — отнекивались студенты. — Им помогать приехали, а они… Объявляем забастовку, жаловаться будем.
— Жалуйтесь. Идите хоть к председателю, хоть к любому начальству.
Выбежала из риги Лизавета Ступнева, вихрем налетела на парней:
— Вы что, окаянные, натворили! Приехали помогать, дак помогайте, безобразить вам здесь не позволено. Сколько годов крутим веялку-то — не бывало такого. Я вот акт составлю, а там пускай вас, леших, хоть под суд отдают за такое вредительство.
Парни поприсмирели, один из них сказал примиренчески:
— Я съезжу в МТС к сварщику.
Рукоятку сварили, но получился простой на полдня.
Потом студенты копали картошку и тоже шаляй-валяй: что поверху лежит — подберем, остальное — притопчем. Двуручные коробы швыряли в кузов машины так, будто бы не картошку грузили, а бесчувственные каменья. Худо-бедно, копку все же закончили, и Охапкин отрапортовал об этом в район.
А на другой день после отъезда студентов бабы, теребившие у мельничной дороги лен, увидели, как от картофельника с мешком на плече тащилась Евдокия Евсеночкина. Подивились:
— Гляньте-ка, Евдоха цельный мешок тянет! Чего это она?
— Как чего? Картошки-то половина на поле осталось.
— В колхозе дак она не работница, а подбирать даровую картошку первая догадалась. Ловко нас, дураков, объегоривают!
На работу Евдокия выходила от случая к случаю, сейчас-то уж по возрасту от нее отстранилась, да и раньше все укрывалась за своим Павлом. Хоть немудреный, гнусавый мужичонка, век прожила, не зная вдовьей маеты. Сам Павел тоже все с ружьем шлялся, пока зрение было, трудодни добывал только топором — по-плотницки.
— Мы лен теребим — она подполье набивает картошкой. Как хотите, я тоже побежала, — заявила Олимпиада Морошкина.
За ней, одна по одной, потянулись другие бабы, и вскоре на картофельнике началась спорая, наперегонки работа: заново перекапывали его. Каждая по мешку, и больше, насобирала, так что пришлось запрячь лошадь, чтобы развезти картошку по домам. Не удалось. Подвода уже приближалась к конюшенному прогону, бабы, поспевая за ней, гомонили, довольные неожиданным успехом, как вдруг дорогу им заступил уполномоченный райкома Никишов: руки заложил за спину, длинные ноги в гладких хромовиках расставил широко, дескать, стоп, граждане.
— Тпру! Куда везем картошку? — строго вопросил он.
— Домой.
— По какому праву? Это же в некотором роде хищение колхозной собственности, причем коллективное.
— Да ведь она, картошка-то, все равно бы пропала, в земле бы сгнила, стало быть, ничейная она, — пыталась убедить Антонина Соборнова.
— Чай, не первый раз, и в другие годы случалось перекапывали — никто не воспрещал.
— Что было раньше, меня не интересует, а я не допущу разбазаривания. — Никишов пристукнул по телеге твердым, как указка, пальцем, при этом болезненно-испитое лицо его брюзгливо вытянулось. — Как вам не стыдно в рабочее время, когда дорога каждая минута, тащить картошку с колхозного поля. Сейчас же везите на склад!
С начальством не поспоришь. Однако исполнять приказание бабы не спешили, упрямо стояли перед уполномоченным, проклиная его про себя: принесла нелегкая в такой момент. Кажется, не бывало столь ретивых. Александра Тарантина, как самая старшая, повыступила вперед, для уверенности поддернула концы платка, затягивая их потуже.
— Мне бояться нечего, я уж из годов вышла… Вот ты, товарищ Никишов, партейной, шибко законы наблюдаешь, а скажи, какой шиш мы на трудодень получим? А? Как в прошлом году дали мешок овса, дак его курицам только хватило.
— Насчет этого председателя спрашивайте.
— Говорит, государству еще не сдали. Ну, забирайте! Забирайте и эту остатнюю картошку, только работы с меня не спрашивайте. Хватит, погорбатилась за здорово живешь.
— Выходит, пусть лучше сгниет в земле, а не тронь, — поддакнула Евстолья Куликова, привыкшая к покровительству Охапкина и раздосадованная вероломством приезжего начальника.
— Я вам сказал, что не допущу анархию, и хватит напрасно митинговать — везите на склад, — настойчиво повторил Никишов, но снова его слова не возымели должного воздействия. Бабы заговорщически упорствовали. Тогда он сам взял лошадь под уздцы и повел к бывшему пожарному сараю, где временно проветривалась картошка.
— Черт долговязый! — ругались вслед ему бабы. — Словно из-под земли вырос.
— Я как глянула: батюшки, стоит перед лошадью и ноги расставил шагомером!
— Вот так страмота! Тьфу, проваленная сила! Небось у Евдохи мешок уцелел.
— Так нам, дуракам, и надо? Мы счас пойдем лен теребить, а она еще картох насбирает.
— Нет уж, я седня на лен не выйду, пропадай он пропадом. Пущай сам уполномоченный теребит.
— Смотри-ка, мешки поскидал — в деревню направился. Наверно, Егору даст разгон?
— Егор тепереча плевал на все, у него инвалидность…
Нехотя, как провинившиеся, шли к домам. На лен после обеда некоторые не вышли.
Из районной газеты «Знамя труда» за 18 января 1954 года:
«Отчетное собрание в колхозе «Ударник» показало, что в ходе уборки урожая были допущены большие потери. Урожай по биологическому определению был выращен в среднем 7–8 центнеров на гектар, а амбарный составил всего лишь 3,6 центнера. В результате семена полностью не засыпаны, фуражный фонд не создан и не обеспечен полноценный трудодень колхозникам.
Председатель т. Охапкин, выступивший с отчетом о работе правления, упрекнул МТС в том, что тракторная бригада И. В. Михалева оказала мало помощи колхозу, основные виды работ по договору остались не выполнены.
В частности, уборку комбайнами провели на площади 81 га из 260.
В содокладе ревизионной комиссии отмечались нарушения устава сельхозартели, которые повлекли за собой ослабление трудовой дисциплины, недобросовестное отношение к общественной собственности. Трудодни не записывались в трудовые книжки по 5–6 месяцев.
Остался необмолоченным лен с площади 7 га, а 10 га овса ушло под снег…»
Наутро, когда в окнах избы было еще мутно, как под водой, Татьяна разбудила Сергея встревоженным шепотом:
— Сереж, проснись! Тяжело мне, в больницу надо.
— Чего с тобой?
— С луны, что ли, свалился? Посмотри, как он болтает ногами, прямо замучил. — Она взяла его ладонь, приложила ее к своему вздувшемуся животу, и Сергей вместе с толчками ощутил беспокойство: слишком резкими, настойчивыми показались они ему, точно вот-вот должно было все разрешиться.
— Откуда ты знаешь, что ногами? — спросил, вероятно, от растерянности.
— А то еще чем? Конечно, ногами, — с уверенностью материнского прозрения повторила она. — Ой, что делает!
Вошла с лампой мать, оделявшая скотину. Отец тоже слез с печки, забухал ходулей, пугая утреннюю тишину. Хотели позвать кого-нибудь из старух принять ребенка, Сергей не согласился, побежал на конюшню: на машине теперь в Шумилино нельзя проехать — зима с самого начала выдалась снежная. Давно не бывал он на конюшне, пожалуй, с той доармейской поры, когда ломил всякую мужичью работу, а вот пришлось снова запрячь старого Карьку. Без Осипа догляд за конюшней был плохой: не осталось ни одной кошевки, сбруя была свалена без разбора.
Бедному Карьке приневолилось нестись во всю прыть, на какую он был способен, с тяжелыми розвальнями до самого Ильинского. Сергей боялся, что роды начнутся дорогой, и в настороженном выражении Татьяниного лица улавливался испуг. Последний месяц перед Новым годом она не работала, давно готовила себя к этому, может быть, самому ответственному моменту в жизни, и все-таки он застал ее как бы врасплох…
В тот же день, после обеда, когда Сергей грелся с мужиками в колхозной конторе, ему принесла радость почтальонка — сын родился! Бегом пустился через село к больнице, да слишком поторопился: не допустили. Сына удалось повидать через два дня, Татьяна показывала его в окно родильного отделения. Стиснутый пеленками ребенок показался крохотным, больше всего удивило и даже разочаровало попервости желтоватое, какое-то старческое личико. Он уже пробовал приоткрывать глаза, но их жиденькая голубизна боялась света, и, конечно, смотрел он бессмысленно, но Сергею представлялось, что он видит его, своего отца. А Татьяна, не догадываясь о придирчивости Сергея, отвечала ему счастливейшей улыбкой, мол, вот какой у нас красавец родился. В записке, переданной от нее, был тот же восторг: «Все обошлось благополучно. Вес мальчика — 4 кг 100 г, длина — 50 см. Нянечки и сестры любуются им. Сегодня я первый день на ногах. Приезжай за нами во вторник».
Нянечкам и сестрам лучше знать, они перевидали новорожденных. И вообще что за глупости?! Кого он хотел увидеть-то, ангела, что ли? Важно другое: еще один Карпухин прибавился! С таким гордым настроением Сергей уходил от больницы, и хотелось ему оповещать каждого встречного о том, что у него родился сын…
Во вторник на том же Карьке, только уже без спешки, он вез домой жену и сына, заботливо укрывая их лоскутным одеялом и тулупом. Дорогой, несмотря на мороз, приподнял угол одеяла и простыни, взглянул на безбровое личико ребенка, и на этот раз оно показалось ему и в самом деле славным, сердце тронула неиспытанная прежде нежность — своя кровь.
Сколько суеты и оживления принес в дом маленький человечек! Вся семья была на ногах, и Верка успела прибежать из школы, и Наталья Леонидовна хлопотала тут же. Избу заранее жарко натопили, Татьяна распеленала на постели свое сокровище, все столпились за ее спиной, и каждый норовил помочь: кто держал ковш с теплой водой, кто полотенце, кто пеленку. Словно чувствуя такое внимание к себе, ребенок требовательно кричал всю избу.
— Может быть, что-то болит у него? — сказал Сергей.
— Полно-ка! Это такая публика, что не поймешь, отчего и кричат. Здоров бутуз! Смотри, ногами-то как сучит! — восхищался Андрей Александрович.
— Весь в батьку крикун. Уж с Сереженькой тоже помаялись, — вспомнила мать.
— Голову-то поддерживай — подсказывала Наталья Леонидовна дочери.
Запеленали. Татьяна дала ребенку грудь, и он успокоился.
— Ну, хозяйка, ставь на стол! — распорядился Андрей Александрович. — Чай, не шуточное дело — человек родился! Вот видишь, приткнулся к титьке — сразу молчок. Ты, Таня, знай теперь рожай на здоровье, у нас народу много, вынянчим: оне растут быстро, как дождевики.
— Легко вам, мужикам, рассуждать, а испытали бы разок это самое, — усмехнулась Варвара Яковлевна.
— Нет уж, нам своих делов хватит. Ха! — развеселился Андрей Александрович.
— Ваши дела нехитрые.
— Да и без нас — ни туды и ни сюды.
Потешились легким разговором, стали усаживаться за стол. Татьяна все еще кормила ребенка, взгляд ее карих глаз был усталый, но просветленный и успокоенный, как устоявшаяся осенняя вода — уже материнский. Для нее сейчас существовал только ребенок.
— С прибылью, значит! — сказала Варвара Яковлевна.
— За здоровье самого младшего Карпухина! — провозгласил Андрей Александрович. — А чего это у нас молодые-то помалкивают, как назвать решили парня?
— Павлушкой, — обдуманно ответил за себя и за жену Сергей.
— Павлушка, Павлик, Паша — по-моему, хорошо, — примеряя на звук имя, одобрила Наталья Леонидовна.
— Правильно, сваха! Павел Сергеевич Карпухин! — поддержал Андрей Александрович, довольно шаркнув по усам. — Значит, так и запишем в сельсовете. Имя надо выбирать без ошибки, потому что другой человек всю жизнь мается с ним, будто с прозвищем.
Ребенок как бы услышал разговор, проснулся и принялся капризничать. Татьяна носила его по избе, баюкала:
— Ши-ши-ши… Экий ты неугомон, Павлушка! Спи же, наконец!
Потом женщины по очереди укачивали его, и Верка попрактиковалась — всем отмотал руки.
— Да ты что, мучитель! Дай хоть мамке-то пообедать, — совестила его Варвара Яковлевна. — Мужики, перестаньте дымить — от вашего курева можно угореть.
— Ты смотри, как взял в шоры! Теперь кури, да оглядывайся, — сказал Андрей Александрович, но окурок раздавил заскорузлыми, привыкшими к огню пальцами.
— Думается, молодым-то лучше перебраться ко мне, — предложила Наталья Леонидовна. — Курить у меня некому, изба свободная. Здесь будете тесниться, а я одна.
— Это уж как сами хотят, нам они тоже не мешают, — рассудила Варвара Яковлевна.
— А верно, Сережа, давай жить у мамы, так удобней, — обрадовалась Татьяна.
Сергей молчал. Ему-то, конечно, было вольготней у себя дома. Пока нет самостоятельного жилья, приходится вот так раздваиваться.
— Ну и как? — поторопила Татьяна.
— Вы живите там, а я — здесь, — пошутил Сергей.
— Слыхал, Павлушка, что наш папка говорит? Не любит он нас, — с ласковым укором говорила Татьяна, и на щеке ее лукаво вздрагивала ямочка.
— Поживи у тещи, авось поглянется, — вступил в разговор отец.
— Не понравится, так, чай, родительский дом не за сто километров — в своей деревне. Чего долго примеряться? Берите ребенка и пошли, — настаивала по-председательски Наталья Леонидовна. — Только кроватку-качалку либо зыбку надо оборудовать.
— И то и другое на чердаке валяется…
Долго ли молодым перейти из дома в дом, пока еще не нажито разного барахла? Женщины с ребенком и узлом белья шли впереди, Сергей тащил за ними по снегу кроватку, в которой когда-то качали его самого, и почему-то испытывал чувство неловкости, точно дезертировал от отца с матерью. Хорошо, что ранние зимние сумерки натекли из тьмы лесов, и односельчане не видели их перекочевку. Появился сын, и сразу прибавилось забот.
Теща уступила им свою большую деревянную кровать, стоявшую в передней, сама устроилась за переборкой. Павлушкину качалку поставили так, чтобы Татьяна могла ночью дотянуться до нее рукой. Ей-то, конечно, будет спокойней возле матери.
— После больницы-то как хорошо дома! — счастливо прошептала Татьяна. — Ночью я его родила, думала, умру.
— Спасибо тебе за сына. — Сергей осторожно привлек к себе жену, прижался к ее воспаленным губам.
— Молоко у меня течет, видишь, полотенце держу под боком. Уж дудит-дудит, а все — лишку. Не знаю, даст ли поспать?
— Чего-то уж больно тихо лежит, глянь, дышит ли? — побеспокоился Сергей.
— Вот чудной! Ясно, дышит, — тихонько засмеялась Татьяна, в узких глазах ее вспыхнули искорки отраженного лунного света. — Помнишь, как вы тараканов морозили и жили у нас? Ты спал там за переборкой, где сейчас мама.
— Чай мы с тобой пили вдвоем, когда прибежали из беседы, — добавил Сергей.
Тогда они с Федором Тарантиным приехали из лесу, и Сергей, увидав распахнутые окна своей избы, пошел прямо в девичью беседу, а оттуда вместе с Татьяной — к ним домой. Вот и пили вдвоем чай, смущая друг друга взглядами. А спал Сергей на полу, на тулупе, не ведая, что придет в этот дом зятем. И точно такой же нарождающийся месяц заглядывал в окно, так же звездно было небо, может быть, одной только звездочки недоставало в нем — Павлушкиной. Попробуй угадай, которая она?
Сын пошевелился в качалке, посопел и снова затих: крохотный, совсем беспомощный человечек. Ради него Сергей пришел в тещин дом, где чистота и порядок, полы всегда устланы дорожками, и никогда не водится тараканов. Ему-то от всего этого только лишнее стеснение, потому что не скинешь где попало фуфайку или сапоги, не покуришь вволю. К отцу теперь будет ходить либо к Косте Журавлеву.
Не спится первую-то ночь на новом месте, нипочем не уснуть. Среди ночи Сергей, осторожно ступая по половикам босыми ногами, ушел на кухню и, как бы крадучись, закурил. Дым пускал в открытую самоварную вьюшку.
Каждый год так: только, с грехом пополам, управятся с уборочной, а из района уже раздаются требовательные звонки: приступайте к выполнению соцобязательств по лесозаготовкам. На два фронта работа: летом — в поле, зимой — в лесу, и везде спрос полной мерой. Лучших лошадей выделяли на вывозку, и самых работоспособных колхозников посылали в делянку.
С первого марта по первое апреля по всей области был объявлен месячник по завершению плана осенне-зимних лесозаготовок. В постановлении черным по белому было сказано: «…в срок до 2 марта обеспечить полный выход на лесозаготовки сезонных пеших рабочих и возчиков с лошадьми в соответствии с установленным планом».
Охапкин тряс этим постановлением перед бригадирами, грохал кулаком по столу на заседании правления, когда проводил побригадную разнарядку. Ох уж эти лесозаготовки! Сколько людей повыжили они из деревни! Егор Коршунов не мог доказать, что некого ему посылать — тресни-лопни, а подай лошадь и двух человек. Пока шел из Ильинского домой, на десять рядов перебрал всех шумилинских жителей, соображая, с кем еще придется скандалить. Евстолья Куликова и Лизавета Ступнева по месяцу отработали, требуют подмены, остальные все народ пожилой или причинный, только Антонину Соборнову можно попросить да свою жену Галину. Уж бабы намекали не раз, мол, бережешь ее. «Сам поеду взамен Галины, чтоб пальцем не показывали, — решил Егор. — Здоров ли, нездоров, а мужик должен под комель становиться». Никто его не мог заставить не ехать в лес: ни жену, ни отца не послушал — на другой же день, оставив бригадирство Наталье Леонидовне, запряг Лысанку в дровни с прицепленными к ним подсанками, и тронулись с Антониной в Новоселковский лесопункт…
Кадровые рабочие ведут заготовку отдельно, на их делянке будто танковое сражение — рычат трелевщики, натужно гудят лесовозы, взвизгивают электропилы. У колхозников только обыкновенная пила да топор, а кому нет напарника, тот и одиночным лучком гонит норму.
Егор работал на вывозке, не отставая от других, делал в день по четыре ездки от делянки до нижнего склада. Доставалось и бедному Лысанке, он был выездным когда-то, до укрупнения колхоза, резво носил легкую кошевку с председательницей, а теперь попал в разряд ломовых. Как человек, не втянутый в работу, быстро уматывается, так и он загнанно сопит, дергается в оглоблях, пока не выедет на укатанную, льдисто-гладкую лесовозную трассу. Пропадет добрый конь.
Ни за что бы не поехал Егор в лес, если бы знал, что встретится здесь с Настей: каждый день на виду друг у друга, словно наказание. И говорить им не о чем — все выяснено, ревность с годами утишилась, совсем бы не ворошить прошлое, да сердце не опечатаешь.
Дожидаясь очереди на погрузку, Егор каждый раз садится покурить поодаль от Насти, избегая ее близости. Она на пару с Антониной Соборновой обрубает сучья, изредка кротко и как-то боязливо вскинет на него свои вешние глаза и смутит душу, и ему уже хочется, не отрываясь, смотреть на ее раскрасневшееся лицо, на светлые прядки волос, выбившиеся из-под полушалка. Рядом живут, в одном колхозе работают, а никогда не сбегутся их стежки, как не сбегутся след в след два санных полоза — все разбила война, и на сынишке отозвалось, растет, отлученный от отца. Проклятье!
Раз Антонина подозвала Егора насадить топоры. Он острил клинья, сидя на поваленной сосне, и чувствовал на себе пытливый взгляд Насти. Кончив дело, он уже намеревался уйти, но вдруг спросил о сыне:
— Шурка здоров?
— Все было добро-здорово, не знаю, как сейчас без меня, — обрадованно отозвалась Настя, тронутая его заботливостью, в которой ей почудился намек на некоторое примирение.
— Учится ничего?
— На собраниях хвалят учителя, говорят, без троек может.
Егор хотел похвалить сына, но закашлялся и умолк. Разговор иссяк, как ручеек после короткого окатного дождя. Они сидели бок о бок на одном бревне, тяготясь молчанием. Припекало солнце, одинаково щедрое и для счастливых, и для несчастных, по-весеннему резко пахло смолой, и запах этот тревожил напоминанием молодости.
— Застегни фуфайку-то — охватит ветром, и не заметишь, — подсказала Настя.
Егор ничего не ответил, придавил окурок в подтаявший под галошами снег и тяжело зашагал к своему Лысанке.
Ему ли было ворочать бревна! Терпеливо перемогался день за днем, а под конец не выдержал, подкосила хворь. Шел он по гладкому следу за подсанками, щурился от обилия света и неожиданно почувствовал, как синие тени от деревьев поплыли в глазах, начали набухать обморочной темнотой. Он успел остановить лошадь и привалиться к возу, чтобы не упасть. К счастью, никого не было поблизости — отпустило, отдышался.
Медичка поселкового медпункта удивилась, как он мог работать с высокой температурой, прописала постельный режим, надавала разных таблеток. Оставаться в барачной духоте Егор не мог, тотчас поехал домой. Полулежа на охапке сена, он тоскливо смотрел, как мотаются сзади подсанки, как по почерневшей дороге важно расхаживают грачи. Долго был виден дым костров над делянами, и, казалось, от них взялось марево, размывавшее горизонт. По-летнему струился испарениями воздух на пригреве у опушек леса, и снег как бы подрагивал, мерцая слезинками ослабевшего наста, а может быть, это жар плавился в глазах Егора.
По низинам и оврагам уже проступили кое-где серые наслудные пятна, в иных местах даже вода выжималась под полозьями; пресный запах талого снега колко бередил грудь. Еще одна весна достигла берегов Песомы, радуя и обнадеживая людей, не изверившихся в своей земле. Те, что постарше и поприметливей, уже сейчас загадывали погоду на лето. Солнце, как будто набравшись заново сил, сияло вседневно. А каким торжеством, каким призывом к жизни благовестили утренние зори, разгоравшиеся все ярче!
Егор ехал долгим Кологривским волоком, пятная дорогу кровяными плевками, и пятна эти казались зловеще красными на снегу…
В тот же день Галина отвезла его в Ильинскую больницу, оттуда его переправили в районную.
Последний звонок. Каникулы!.. Прощайте на все лето школа, общежитие, пыльный булыжник абросимовского посада и деревянные тротуары, впереди — полевое раздолье, лес, река, и под ногами только трава-мурава. С легким чувством освобождения, с тем праздником в душе, когда все вокруг не просто существует, а как бы проникнуто тайной музыкой, парень и девчонка быстрыми шагами миновали улицу и, едва очутившись на тропе, ведущей по бывшему крепостному валу, отороченному корявыми соснами, взялись за руки и пустились вприбежку, устав сдерживать себя на людях.
В этой высокой и стройной, как тополек, девчонке в розовом платьице и белых туфлях трудно было признать ту худенькую, маленькую Верушку Карпухину, которая совсем недавно бегала по Шумилину, не отставая от мальчишек, в валенках с красными галошами, склеенными из автомобильной камеры. Ее жиденькие детские косички слились в одну потяжелевшую косу, в больших голубоватых глазах, кроме озорства, появились приманчивые огоньки, так нравившиеся парню, но, поддаваясь шаловливому настроению, она забывала о своей взрослости, вроде бы беспричинно вдруг вырывала руку из его руки, взвивалась, как вихрь, средь ясного летнего дня и неслась вперед, едва касаясь земли, будто у ней вырастали крылья.
А спутником ее был тот самый Степка Рыжаков, которого она прогнала с поля, когда он хотел помочь ей вытеребить лен. Плечистый вымахал парень — батькин костюм стал носить. Его каштановые волосы, приученные к расческе, послушно лежали назад, веснушек заметно убавилось, только на переносице они золотисто цвели.
Последний раз предстояло им отмахать двадцать километров до дому, но разве могли они сейчас чувствовать усталость? Сама природа была в добром согласии с ними: лес звенел птичьими голосами, солнце весело пестрило сквозь листву древних екатерининских берез, осенявших дорогу, все вокруг, до последней былинки, было свежо и молодо, спешило жить, радуясь короткому северному теплу. Они шагали рука об руку и почти не разговаривали, потому что их чувства были возвышенней всяких слов.
Их догнала и вспугнула сигналом машина. Увидев брата, Верка стыдливо вспыхнула, и Степка зашмыгал носом, не зная, куда девать руки.
— Чего встали? Садитесь в кабину. — Сергей открыл дверцу. — А я подъезжал к общежитию, зря не подождали.
— Домой захотелось поскорей.
— Вот чудаки! Скорей машины не поспеете, — сказал он, с интересом разглядывая и сестренку и Степку, словно бы удивляясь, когда они успели вырасти.
Повезло Верке, что брат шофером работает: не все пешком приходится ходить в школу, и продукты не на себе тащить, и деньжонками Сергей выручит — частенько наведывает в общежитии. Хорошо, надежно со старшим братом, с малых лет она чувствовала это.
— Значит, с девятым классом все закончено?
— Ага, — коротко ответил Степка. Он сидел с края, у дверцы, стараясь отодвигаться от Верки, но в кабине было тесно.
— Последний год вам остался, а там — тю-тю… В любой институт откроете двери.
— Ой, братка, не пугай раньше времени: в голове сейчас пусто-пусто, как будто ничему не училась.
— Это так кажется, потому что на каникулы вырвались. Ну, теперь ваше лето!
Лето! Сколько мечталось о нем во время учебы! И вот оно, долгожданное, обтекает с обеих сторон машину березовым трепетом. Еще зимой грезились долгие, накаленные солнцем дни, алые, почти не гаснущие зори, ромашковые песомские луга, запахи сена и земляники — жить среди всего этого само по себе было счастьем, а прибавлялось еще предчувствие чего-то необыкновенного, неизведанного доселе, какого-то большого, до тревожности избыточного счастья.
Вот и Степкина деревня близко, жаль, что так скоро доехали, лучше бы пешком идти. Не беда, не за тридевять земель будут они друг от друга, а в соседних деревнях.
Не прошло и часа, как Степка мчался от Савина к Шумилину, усердно накручивая педали. Когда его рубашка белой птицей вымахнула на росстанную верхотинку, Верка выбежала за гумна.
— Фу, жарко! Погоди, немного отдышусь, — сказал Степка, отирая рукавом бисер пота со лба. — На скорость гнал, были бы часы, можно бы засечь время. Садись с этой стороны.
Остановились на промытом после весеннего паводка запеске около Лопатихи: Степке вдруг вздумалось искупаться, очень уж взвинтил он себя на похвальбу перед Веркой.
— Будешь? — спросил ее.
Она потрогала воду босой ногой, отказалась:
— Бр-ры! Холодна.
Степку это не остановило, замахал саженками на середину омута, демонстрируя перед Веркой спокойствие. Ей было приятно сознавать Степкину готовность исполнить любое ее желание, например, кинь она в омут камень — он, не задумываясь, нырнет и достанет его. Она бы не могла ответить, чем он выделился для нее среди других мальчишек. Все произошло просто, как бы само собой, именно этой весной.
Потом Степка отогревался на горячем песке. И опять мало говорили, больше чувствовали, им достаточно было того, что они находились рядом друг с другом. Низко над водой пролетел с хлопотливым писком куличок-песочник, возмущенный тем, что люди облюбовали его владения. Это он испещрил крестиками всю мокрую закрайку запеска. В бору неутомимо долго — для молодых — куковала кукушка, и была в этом бесхитростном «ку-ку» какая-то вещая тайна, томившая душу неизреченным предсказанием.
Верка брала в горсть текучий песок, забавляясь, медленно сыпала его на спину Степке.
— Ты куда после школы поедешь?
— В медицинский буду поступать, обязательно врачом стану, — убежденно сказала Верка. — А ты?
— В Ленинград. Тетка у меня там. — Степка зашевелился и разрушил песчаный курган, выросший на его покрасневшей спине.
Вот и еще двое забредили городом. Им-то проще — и справку из колхоза обязаны дать, и паспорт, потому что имеют право учиться дальше.
С берегов натекал черемуховый дурман. Высокие, табунистые, как белые овцы, брели по теплому небу облачка, не было ни малейшего намека на грозу, но вдруг раскатисто громыхнуло где-то за сосновой гривой, еще шаловливо, по-весеннему.
— Говорят, при первой грозе можно загадывать желания, и они исполнятся, — сказала Верка и, помолчав, спросила: — Загадал? Я тоже.
Не допытываясь о загаданном, они чувствовали, что желания их очень схожи, и, казалось, нет для них ничего неисполнимого.
Еще несколько раз весело, словно вприскочку, прокатывался гром. Примолкла кукушка. Солнце потянулось к земле, песок начал остывать. Движение воды в Лопатихе как бы сгустилось, замедлилось.
Степка больше не купался. Обратно шли пешком, взявшись с двух сторон за руль велосипеда. На душе у Верки было радостно и смятенно при одной мысли, что впереди целое лето такой вольницы…
В эту ночь Верке долго не спалось. Почему-то ей казалось тесно в горнице, томила тишина. Накинув прямо на сорочку фуфайку, осторожно приоткрыла ворота повети и села на бревенчатый накат съезда. Ночь была светлая, заря не гасла, только прилегла рыжей лисицей над лесом; хорошо различались ближние избы, а черные силуэты дальних словно тушью были выведены на бледно-лимонном, беззвездном краю неба. С тяжелым гудом пролетали майские жуки: стукни палкой по березе — градом посыплются. Вместе с запахом черемухи белыми призраками надвигался от реки туман, и вся деревня с ее немногими жителями представлялась как бы очарованной какой-то волшебной силой, лишь ей, Верке, удалось избежать тех чар, и потому она все видит, все слышит.
Из-за двора вышла соловая кобыла Марта, пофыркала на комаров и снова потянулась к молодой траве. Верка обрадовалась ей — еще одна душа не спит, — сбежала по съезду, принялась гладить шею и морду лошади, даже прижалась щекой к ее бархатной губе — такой неизъяснимой нежностью полнилось сердце.
Настудила в траве босые ноги и долго не могла согреть их, вернувшись в постель. Уже когда побрезжило утро, к ней пришел сон, теплый и мягкий, как лошадиные губы.
Придя с работы, Татьяна принесла Сергею письмо: и сама она не могла понять, от кого бы оно могло быть, и Сергей недоуменно вертел в руках конверт, на котором обратный адрес обозначал Барнаульскую область. Фамилия была написана размашистой, замысловатой росписью. Вскрыл конверт, и только тогда все объяснилось: Колька Сизов слал привет уже не из Москвы, а с далекого Алтая! Он сообщал с хвастовством, едва ли не с сознанием собственного геройства:
«Решил нацарапать тебе письмишко. Нахожусь на освоении целинных земель, так сказать, на переднем крае. Степь да степь кругом — есть где развернуться. Впрочем, расскажу по порядку.
Прибыл я сюда в числе первых: читал, наверно, в газетах о проводах комсомольцев-добровольцев Москвы? Довелось побывать в Большом Кремлевском дворце, повидать всех членов правительства. В общем, провожали нас с музыкой.
Встречали — тоже. Митинг устроили на станции. Потом покидали шмотки в розвальни и тронулись в степь. Завезли нас на этих подводах к черту на кулички: голо вокруг, только жиденькие березки кое-где, колки по-здешнему называются.
Приготовили для нас всего два полевых вагончика, всем не разместиться — натянули палатки. Представляешь? А морозец был еще будь здоров! Позябли ребятишки. Ну, я-то у них еще в поезде вроде как за старшину был, потому что начальником отряда нам назначили парня, который в хозяйственных вопросах не рубит, вот я и взял на себя практическую сторону. В общем, для меня нашлось место в этих вагончиках.
Ни кола ни двора, совхоз называется! Хорошо, хоть до пахоты успели поставить сборно-щитовой дом для конторы. Действительно, целина. Не обошлось без приключений. В самое половодье прибыли на станцию тракторы, надо их гнать, а трактористов мало. Спрашивают: кто умеет водить трактор? Я, конечно, шаг вперед, малость доводилось держаться за рычаги. Стали переезжать ручей, летом-то в нем курица не напьется, а тут разлился, что Песома, и, как на грех, у меня заглох двигатель. Дернуть бы другим трактором — нет ни одного троса. Утром приезжаем с тросом — мама родная! Вода-то через кабину хлещет! Покупался в такой-то леденице. Притаранили моего дэтэшку на буксире, сразу же пришлось перебирать новенький двигатель.
Только наладили, только начали пахоту, опять я, как говорится, криво насадил. Отвернулась сливная пробка картера, все масло ушло, поплавил подшипники. Двигатель разобрали на запчасти. Больше до тракторов директор меня не допускает, а жаль, потому что техники здесь навалом. Вот бы тебе можно вовсю колымить: сделал три рейса — пиши пять, наряды закрывают не скупясь. Деньгу зашибать можно.
Работаю теперь бригадиром каменщиков на сооружении мастерских, как имеющий опыт по этой части на стройках Москвы.
Писала мне мать про то, что ты уже стал папашей. Жаль, не удалось топнуть на твоей свадьбе. Я предпочитаю оставаться холостяком. Девок здесь большая нехватка, а без них жить нельзя на свете. Конечно, если ушами не хлопать, везде не проморгаешь. Я с первых дней оформился на полное довольствие, как говорят в армии, к нашей поварихе. В, общем, жить можно.
Как твои делишки? Снова крутишь баранку? Как это ты умотал из города? Нет уж, я лучше здесь буду заколачивать деньгу, чем задаром в своем колхозе. В отпуск приехать — другой разговор, это я и сейчас бы прикатил, только момент неподходящий, рановато, посчитают побегом с трудового фронта. Подожду до будущего года. Ладно, старина, и так много накалякал, давай твою лапу. Будет свободная минута, черкни о своей житухе, и чего нового в Шумилине.
В каждой строчке этого письма ощущалась Колькина бесшабашность, легкость, с которой он постигает жизнь, и еще нескрываемое бахвальство даже в этой неслучайной подписи «твой земляк», как будто он и в самом деле стал известным человеком, попал в какие-то герои. Нельзя сказать, что Колька своим письмом смутил Сергея, побередил позывом в дальнюю дорогу, на этот счет позиция была определена навсегда — здесь его судьба, в Шумилине. И все-таки позавидовал своему удачливому приятелю: шутка ли, побывать в Большом Кремлевском дворце и с напутствием самого правительства отправиться на освоение новых земель! Всем ясно, дело первостепенное.
Московские комсомольцы поехали на целину — это понятно, а Кольке-то Сизову впору бы свой колхоз поднимать, так его никакими калачами сюда не заманишь, потому что здесь не те почести, и страна на тебя не смотрит. Винить ли его в этом? И имеет ли он, Сергей, такое право, если тысячи других бросили свои обжитые места? Да и сам он давно ли пытал счастья в городе?
А через некоторое время пришло от Кольки еще одно письмо, адресованное всей молодежи района, потому что опубликовано было в абросимовской газете под рубрикой «Энтузиасты целинного края». Оно было менее откровенным, сам стиль его, не без помощи редакции, возвысился до ораторских призывов, так что земляки диву дались: как это Колька Сизов сделался вдруг столь заметным человеком, что разговаривает с ними через газету? Вон на какую трибуну поднялся! Впрочем, прочтите это короткое письмо от буквы до буквы:
«ПРИВЕТ С АЛТАЯ!
Дорогие земляки! Прошло немногим более трех месяцев, как я уехал на целинные земли. Я счастлив, что оказался среди первых комсомольцев-добровольцев, которых провожала Москва на освоение целинных и залежных земель 22 февраля этого года. Не забыть тот волнующий момент, когда мы, посланцы столицы, собрались в Кремле.
В настоящее время нахожусь в новейшем зерносовхозе «Фрунзенский», который уже освоил 8 тысяч гектаров земель. Первая весна была трудной, но новоселы не сетовали, а ведь начинать нам пришлось, как говорится, с колышка.
Во время весновспашки водил трактор, сейчас работаю бригадиром на строительстве. Поселок вырастает на глазах, построено несколько сборных домов. А пока мы живем в полевых вагончиках. Нас, например, в купе живет четверо: двое русских, один украинец и один латыш. Еще ждем пополнение из Донбасса.
Никогда мне не приходилось видеть такой живой, интересной жизни.
Юноши и девушки! Приезжайте к нам, не бойтесь трудностей! Степь ждет ваших молодых рук.
Колькина мать, тетя Шура, получив раньше всех весточку от сына, оказавшегося в каких-то неизвестных местах, обеспокоилась: уж по своей ли воле он попал туда? Уж не стряслась ли с ним какая-нибудь история? Она-то лучше других знала его удалой характер, знала, как любит он прихвастнуть, и потому первое его сообщение восприняла с недоверчивой настороженностью, во всяком случае, поначалу предпочитала помалкивать о том, что он покинул Москву. Только соседу своему Федору Тарантину однажды высказала опасение. Тот успокоил:
— Не тужи, Михайловна, дело молодое, везде хочется побывать, все изведать.
— Ну-ка, из Москвы уехал! Пожалуй, в степи-то добра не наживешь — последнее растеряешь. Где хоть находятся эти целинские земли, не знаешь?
— Вот уж понятия не имею. — Тарантин напряженно поморщил лоб, поморгал глазами. — Где-то в сибирской стороне.
— Вишь, куда занесло!
Для них обоих целинные земли простирались в совсем неведомой, непонятной дали, потому что никуда не приходилось им ездить дальше своей станции.
Теперь же, когда о Колькиных подвигах оповестила газета, тетя Шура не могла не поверить ей, тотчас побежала опять к Тарантину, поправлявшему колодезный журавель, затараторила, пошире расправляя перед ним газету:
— Почитай, чего про мово-то Николая пишут! Почитай!
Тарантину понадобилось сходить в избу за очками, долго водил по странице носом, стараясь не упустить какую-нибудь подробность. Наконец одобрительно хлопнул тыльной стороной ладони по газете:
— А я что говорил? Колька — парень-хват, он нигде не пропадет!
— Меня еще взяло сумление сразу-то…
— Нечего и сомневаться, кой-кого в Кремль не допустят, а уж если правительство провожало, значит, дело наиважнейшее из всех дел. Ты смотри, расписался в газете, как будто какой партейный секлетарь, — тыкал в газету заскорузлым негнущимся пальцем сосед.
— Меня Файка-почтальонка обрадовала, как показала нашу-то фамилью по-печатному написанную, так у меня и заплясали буквы те в глазах, и рассыпались, едва на место их собрала.
— Не каждому дозволят через газету с земляками поздороваться, — еще раз похвалил Кольку Федор Тарантин.
Вокруг них начали собираться любопытные, потому что деревня всегда живет ожиданием новостей и их обсуждением. Вскоре собрались около колодца едва ли не асе шумилинцы: получилось нечто похожее на сходку, где вслух читалось Колькино воззвание, а потом газета ходила из рук в руки, так что тетя Шура боялась, как бы она не порвалась, а то и хуже — не исчезла.
Газета благополучно уцелела. Тетя Шура положила ее на вечное хранение за божницу, но часто доставала ее оттуда и, любовно приглаживая сухими ладонями, предавалась отрадным минутам.
В самый разгар лета, в самый сенокос шумилинский престольный праздник — казанская. Считай, два дня никто косы не обмочит — таково заведение. Первый день справляли семейно, по домам, на другой день кому-то пала соблазнительная идея собрать общее застолье прямо посреди деревни, под березами у бригадирского звонка. Сюда несли столы, скамейки, выпивку и закуску; охотно сходились и свои деревенские, и гости, чего не бывало даже в пору довоенного многолюдия, да, вероятно, потому и потянуло всех к такому единению, что было предчувствие — нынче отшумит широкий праздник и больше уж, пожалуй, не повторится.
Явился с гармонью Игнат Огурцов, без которого немыслимо было веселье; словно специально приурочил отпуск полковник Голубев, всего один раз бывавший после войны в деревне; само собой, не могло обойтись такое дело без Охапкина, приехавшего на машине с Сергеем Карпухиным, для председателя всяк дом открыт. Были тут и случайные гости: тракторист, налоговый агент, какой-то рыболов, поднявшийся от реки на призыв гармони, так что, когда Вовка Тарантин стал нацеливать кстати привезенный из города фотоаппарат, ему пришлось долго пятиться, чтобы всех вобрать в кадр.
Дружно, в полную волю, как позволяла улица, грянули песню. Что бы делали без Игнатовой гармони? Кажется, никогда он не играл со столь вдохновенной легкостью. Фронтовики потребовали «Катюшу» — он, сам раненный и контуженный, живо тряхнул буйными кудрями, с готовностью, с какой-то особенной даже страстью пустил пальцы по ладам. Нет, рано было еще списывать Шумилине, если старик Соборнов, не знавший слов песни, и тот шевелил губами. И хотя добрая половина собравшихся были только гостями деревни, сейчас, при общем воодушевлении, как бы возрожденном чувстве родства, жизнь под вековыми прародительскими березами казалась устойчивой.
Сергей степенно сидел рядом с женой, поглядывая на другой конец стола, и та песенная Катюша представлялась ему Катериной Назаровой, приехавшей гостить к сестре. Для всех осталась тайной его давняя, еще застенчивая влюбленность в нее, когда он вот так же на колхозных праздниках словно бы обжигался, встречаясь с ее золотисто-карими, усмешливыми глазами, когда у нее в избе на вдовьей свободе собирались девчонки и парни слушать пластинки, учиться танцевать. Она была старше годами и не могла всерьез подпускать его к себе, уехала с уполномоченным Макаровым в дальнее село Павлово, на его родину.
Катерина первая вспрянула из-за стола, пустилась плясать, взмахивая платком. Мужики одобрительно прихлопывали в ладошки, тоже не без интереса поглядывали, а она подзадоривала припевкой:
Брови черные не смоешь
И платочком не сотрешь.
Меня бойкую не скроешь
И со мной не пропадешь.
Чье сердце не тронет гармонь, особенно вечером, на закате дня! Где же тут усидеть, если ноги сами ходу просят: сразу несколько человек сбилось в круг, даже Иван Иванович Охапкин не утерпел, неумело топтался, поддерживая галифе. Сергей не хотел уступить Катерине, азартно дробил перед ней, встряхивая русыми волосами. Но веселье неожиданно оборвалось…
Сошлись, на беду, за одним столом Егор Коршунов с Иваном Назаровым, обычно старавшиеся избегать друг друга. Егор, пока был трезв, сдерживался, но по мере того как хмелел, все придирчивей буравил взглядом Ивана, и в глазах его накалялся горячечный блеск. Ему ли было подниматься против Ивана, если из больницы отпустили домой уже по первой группе инвалидности, как он считал — помирать.
Настя, предвидя возможный скандал, на гуляние не пошла и, вероятно, специально послала Шурку посмотреть, все ли там спокойно.
— Шурка, ты чего здесь торчишь? Ступай спать, — чувствуя неловкость перед Егором, распорядился Иван. — Скажи маме, я скоро приду.
— Хм, сам гуляет, а ее под замком держит, — желчно подковырнул Егор.
Иван только крутнул желваками, но в его глазах плеснулся стальной холодок ответной злости. Галина осуждающе дернула мужа за рукав, он отмахнулся от нее, стал подзывать Шурку:
— Сынок, иди ко мне. Ну чего ты? Садись сюда, — подвинулся, освобождая край лавки.
Бедный Шурка! Узкоплечий, высокий, так что недавно сшитый пиджак оказался на нем короткорукавым, он в растерянности стоял между отцом и отчимом, не зная, кого слушаться, чью сторону принять. В свои двенадцать лет он уже сознавал, чего стоила давняя ошибка матери, жалел отца, хотя не пришлось испытать большой привязанности к нему. Не будь его рядом, может быть, и с Иваном они сблизились бы до неподдельного родства. Сейчас он смотрел то на одного, то на другого, не желая обижать обоих, и все же не ослушался отца, сел к нему.
— Мы с тобой завтра на рыбалку пойдем, понял?
— Не знаю. — Шурка неопределенно пожал плечами и метнул взгляд на отчима, как бы спрашивая его согласия.
— Утром просыпайся пораньше и прибегай. Я теперь цельные дни на реке, — толковал Егор, обнимая за плечо сына. — Батьку не забывай и не забывай, что ты Коршунов. Понял?
— Прекрати! — требовательно встряхнул бело-русыми сыпучими волосами Иван.
— Что-о? Ты мне еще командовать! А ну встать! Сгинь с моих глаз! — Егор рубанул кулаком по тонкому стакану, разбив его вдребезги.
Сцепились прямо за столом, зазвенела посуда. Иван оттолкнул Егора так, что тот, как ветошный, перевалился навзничь через лавку. Снова кинулся на Ивана, ударил окровавленным кулаком по межбровью, но тот был коренаст и крепок против него. Женщины панически взвизгнули. Шурка побледнел. И наверняка Егор еще раз побывал бы на земле, если бы между драчунами не вырос стеной Сергей. С обеих сторон подоспели люди, разняли их. Галина висела на руке у Егора, Катерина вытирала носовым платком лоб Ивану, уговаривала его:
— Ваня, бог с тобой, опомнись! Ведь он же инвалид!
— А если инвалид, пусть не лезет — сомну! — грозился Иван.
— Пошли домой, послушай меня!
Повели его с одной стороны Катерина, с другой — Лизавета Ступнева. Гуляние на какой-то момент расстроилось, и гармошка попримолкла: все обсуждали случавшееся. И опять выручила вернувшаяся Катерина, как ни в чем не бывало, легкой припляской прошлась по кругу. Сергей, словно того только и ждал, ударил наперебой…
Рань-раннюю, еще до солнца, когда розовый свет зари лежал на переборке, Сергей услышал, как звякает косами теща. Вставать не хотелось, но и дожидаться, когда проснется Татьяна, тоже было нежелательно. Боялся пошевелиться, чтобы не разбудить ее. Она доверчиво дышала ему в плечо, слабый утренний румянец красил ее щеки, ноздри чуть заметно шевелились. Показалось, тени под ресницами вздрогнули — нет, спит, разметав по подушке ручьистые волосы. Что же можно было сравнить с ее застенчивой чистотой? И зачем ему понадобилось увиваться около Катерины? Известно, в чужую жену черт ложку меду кладет.
В качалке посапывал Павлик, уголком вздернув верхнюю губешку. И перед этой ангельской душой почему-то раскаялся Сергей. Тихонько встал, опрокинул натощак кринку молока, как будто запивая отраву, и вышел из дома. У отца с матерью — корова, у тещи — корова: на обеих надо помогать косить.
Над Песомой пухнул туман, точно вода в ней была парная, а роса холодила ноги даже через резиновые сапоги. Солнце пойманной жар-птицей билось за темным гребнем бора, как будто злой похитник держал его там, но вот-вот оно должно было вырваться. Издали был виден красный платок тещи, слышалось, как цвиркает под бруском коса. После праздника-то можно было бы и попоздней подняться.
Ни словом не обмолвилась, когда Сергей подошел. Он тоже принялся косить молча, стараясь держаться поодаль от тещи. Видно, что она машет косой со злостью; одному бы косить-то. Наконец не стерпела, первыми же словами как ледяной водой окатила:
— Катьке этой хоть плюй в глаза.
У Сергея даже произошла спотычка в косьбе, но выровнялся и, продолжая работу, ответил:
— Чего это ты вдруг?
— А ты не знаешь? Хорош соколик, разгулялся! Едва увела домой. Вот что я тебе скажу: чужую курочку щипли, а свою за крылышко держи.
«Нет же, ничем я не виноват! И хорошо, что все так кончилось, пора выбросить из головы всякую блажь», — припоминая вчерашнее, подумал Сергей и все же отнекивался без той убедительности, которую дает только правота:
— Ну, поплясали, на то и праздник. Чего тут особенного?
— Я ведь знаю Катьку-то, она любого мужика собьет с толку.
— Заладила свое! — уже вспылил он, злясь не только на тещин допрос, но и на себя.
— Кончили. Только пойми, не худого я тебе желаю, — давая понять, что этот разговор ей тоже противен, сказала Наталья Леонидовна.
Поговорили. Все равно что дегтем перепачкались. Сергей не поднимал в сторону тещи головы, замашисто, со всего плеча, рубил траву, как будто в ней и заключалось все зло. «Скажет или нет Татьяне? — гадал он. — Хоть бы ее-то зря не расстраивала. Уйти бы сейчас куда-нибудь подальше, побыть одному». И он тоскливо оглядывал заречье, как будто попал в неволю.
По береговой тропинке время от времени проходили другие косцы, не догадываясь об их неурядице, пошучивали, завидовали, дескать, вон как дружно машут теща С зятем. Едва дождался Сергей, когда Наталья Леонидовна отправится домой, чтобы отпустить на работу Татьяну.
Солнце набирало высоту, под его напором уже тронулся, забродил духмяно-земляничный воздух, и на эту луговую приманку потянулись пчелы. Гладью излучистого плеса открылась, освободившись от тумана, река. Сергей дважды бегал к ней пить: гнало воду потом. Косил с непонятным упрямством, словно намеревался уработаться до забывчивости. Только когда уткнулся косой в полевую борозду, остановился, пораженный: цвел лен, вобравший в себя тончайшие оттенки голубого, всю нежность земли. При виде такого чуда замирала душа и хотелось долго и бережно носить в себе это чувство удивления.
В то же утро с Иваном Ивановичем Охапкиным произошел курьезнейший случай, имевший нежелательные последствия, ибо его председательский авторитет был изрядно подорван в буквальном смысле слова. И кем? Карпухиным гусаком-диверсантом! Быть того не может, поспешно усомнится недоверчивый читатель, чтобы такого монументального мужика, да еще наделенного чином, могла унизить проклятая птица!
И все-таки факт остается фактом. Опохмелившись у Василия Капитоновича Коршунова, Охапкин в полном благодушии шагал по деревне, как вдруг почувствовал, будто крапивой жигануло ногу. Он обернулся и, оскорбленный коварством гусака, подкравшегося к нему с вытянутой шеей, пренебрежительно цыкнул на него — гусак нехотя отступил, но тотчас последовало новое нападение, сопровождаемое воинственным шипением, послышался треск разорванного галифе. Наблюдавшие издалека за председателевым позором бабы покатывались от неудержимого хохота; знал он, что и окна изб глазасты — считай, вся деревня смотрела этот спектакль. Пристыженно зыркнул по сторонам: хоть бы камень попал под руку или палка! Пусто. И не нашел наш Иван Иванович другого средства спасения, кроме бегства. Бежал как-то скованно, стеснительно, зажав в кулак разорванное место, так что воодушевленный легкой победой гусак настиг его, когда он споткнулся о травяной холмышек, и на этот раз уже напрочь отхватил кусок материи на заднем месте.
— Цыц! Цыц, окаянный шипун! — отбивался Охапкин, пятясь к крыльцу Павла Евсеночкина.
Павловы брюки оказались ему опасно тесны, чувствовал себя в них конфузливо после привычных галифе, пузырями раздувавшихся на ногах. Пришлось старухе срочно штопать дыру…
Без малого месяц прошел, а стыдно появиться в Шумилине: каждый встречный ухмыляется и непременно поглядывает на новые галифе, как будто и на них отыскивает заплаты. Да и у себя в селе злословят, и до района донеслось.
И вот в эту-то самую пору, когда Охапкин страдал от уязвленного достоинства, словно бы специально поддержать его упавший дух, в Ильинское заявился некто Никифор Христофорович Пилипенко, промышлявший лес для своего колхоза на Харьковщине. Это был квадратный человек на коротких ножках, голова его покрывалась соломенной шляпой, из-под которой живо и все время как бы изучающе посматривали черные нездешние глаза. Лицо было примечательно очень сдобными, выпуклыми щеками, так что круглый нос будто бы катился по желобку между ними и застрял в самом узком месте. Руку приезжего оттягивал повидавший дороги саквояж, схожий со своим владельцем угловатой кубатуристостью. В саквояже покоились две бутылки (тоже квадратные) с привозным напитком, разделенные большущим шматком соленого свиного сала.
Пилипенко не пошел сразу в контору, сначала потолковал с мужиками возле магазина, кое в чем осведомился, что касалось председателя «Ударника». После этого уже уверенней поширкал пыльными ботинками по лопухам у правленского крыльца и ступил на него, поодернув замявшуюся полу пиджака.
Поздоровался с Охапкиным как с давним знакомым по имени-отчеству, повел речь о том, что приехал больше чем за тысячу верст, что колхоз у них миллионер, но большая нужда в лесе, дескать, выручайте братья-славяне.
Охапкин слушал его со скучающим видом, соображая про себя, надежен ли человек, и стоит ли вообще затевать такую сделку. Конечно, неплохо бы пополнить скудную колхозную кассу одним махом, без всяких затрат со своей стороны. Без денег — худенек. Лес? Плевать на него — сам по себе растет, ухода не требует. Вот начальство по головке не погладит, скажет, легким способом вздумал поднимать сельское хозяйство. Первый секретарь теперь новый, прислан из другого района, его еще не успели узнать, все гадают, какой ветер подует с торца стола. А тайно эту операцию не провернешь.
— Сколько надо лесу? — спросил он, пыхнув дымом, как вулкан, до самого потолка.
— Та-а, трошки! — встрепенулся гость. — Вагона два… Вам не в убыток, и нам не корысть.
— М-да… Это ведь не калач, за пазуху не сунешь, — с недомолвками отвечал Охапкин. — Много ли у нас строевого лесу — весь отмежеван в госфонд.
— Не беспокойся, Иван Иванович, усе будет у порядке. Гроши — скилько спросишь, без обиды. Хлопцы при-идуть зо своими машинами, ты кажи, где рубить… Та, я забыв про свой документ! — вспомнил Пилипенко и достал из саквояжа командировочное удостоверение, умышленно положенное туда. — Тут усе обозначено: як мени кличут, який колхоз, и подпись нашего председателя Буханько за печатью.
Крутоплечие бутыли, мерцавшие, как лед, в расчетливо приоткрытом саквояже, невольно притягивали взгляд Охапкина, державшего в толстых пальцах удостоверение. Где же устоять перед таким искушением, тут без лишних слов все понятно, все натурально, красноречиво. Охапкин потревоженно крякнул, в нем уже началась борьба порочной склонности и рассудка. На некоторое время выручили заходившие по разным надобностям люди: счетовод с бумагами, бригадирка насчет мешков — не во что затаривать хлеб, телятница, не первый раз просившая себе подмену.
Как только выдался момент, Пилипенко, успевший отметить благоприятное воздействие, произведенное на собеседника содержимым саквояжа, прищелкнул по нему пальцем и предложил без обиняков:
— Добре было бы, Иван Иванович, побачить у другом мисте, з чаркой, без спешки — здесь дюже мешают. Можно или не можно?
Охапкин, потирая висок, смотрел в окно, как будто решал мучительно важный вопрос. Ответил вроде бы даже с неохотой:
— Можно чуток… Только время-то неудобное. У вас уж небось кончили уборочную?
— Та нет, если бы тилько зерно, а то и подсолнух, и буряки.
— Машину вот отпустил. Ну, шут с ней, пешочком дойдем…
Через пятнадцать минут они сидели в гостеприимной сторожке Фили. Пилипенко по-хозяйски пластал ножом шпиг, предусмотрительно бросил кусок и кобелю Цыгану, встретившему его недружелюбным рыком. Сам Филя с услужливой готовностью суетился около стола, заговаривал с тороватым гостем:
— Прежде штофом назывались экие-то бутылки. Самогонка?
— Горилка.
— Всамделе горит?
— Як спирт. Во! — Пилипенко плеснул на стол и чиркнул сразу две спички — взялось голубым блуждающим пламенем.
— Это закуривать опасно — внутре может вспыхнуть. Хе-хе! — взвеселился Филя.
Попробовали. Охапкин удовлетворенно крякнул. Подслеповатые глазки Фили сначала заслезились, потом ожили, вроде бы даже прибавились. Похвалил:
— Хороша душегрейка! У нас это заведение стало переводиться. А вы, дорогой товарищ, извиняюсь, из хохлов будете?
— С Украины, — поправил Пилипенко.
— Так, так… понятно.
— Лес покупает для колхоза, — пояснил Охапкин.
— Понятно, понятно… А своего-то, значитца, нет?
— Нема, степь.
— Худо. Пусто, голо без лесу-то. Из чего же избу построить?
— Мазанки у нас глиняные.
— Это все равно что шалаш, — не одобрил Филя.
— Та нет, справные хаты, що зря хаять.
Повторили. Охапкин аппетитно нажимал на сало, хмель не вдруг пробирал его, но лицо запылало. Пилипенко прямо деревянной ложкой удил мед, вдруг ему пришла в голову идея.
— Вот мы що щас зробим!
С расторопностью поднаторевшего командированного вынес на улицу самоварчик, бывший в употреблении у пасечника, выплеснул остатки воды, а затем залил в него обе бутылки. Охапкин с Филей восхищенно наблюдали за его колдовством.
— Це — чай! Усе замаскировано.
— Христофорович, ты мне нравишься! — признался Охапкин, придавив своей тяжелой рукой плечо Пилипенки.
— Ловко! Открыл крантик — потекло, ну, чисто хлебная слеза! — прихваливал Филя. — Эх, отцы мои, какая слобода была бы нашему брату без бабьего надзору! Нервы в спокое, никто не вздернет. Вот приди я счас домой — произойдет большое смущение, моя Давыдовна почнет трещать, что мозжуха в огне. Вот, значитца, и укрываюсь здесь в сторожке, так приживусь за лето, что, верите, не хотца возвертыватца на постоянство в свою избу.
— Без жинки не можно, — философски изрек Пилипенко, с хрустом раскусив крупную коковку луку.
— А сам умотал от жинки-то, — уличил его Охапкин.
— Я ж у нашего председателя Буханько — правая рука, снабженец. Лес, кирпич, цемент — усе может добыть Пилипенко! — Он сделал широкий жест рукой, задев висевшую на стене ржавую берданку, засиженную мухами. — Стреляет, дид, эта пугалка или так, для музею?
— Цены нет этому ружью, и верно, место ему в музее, — без обиды ответил Филя. — Зверя, птицы из него положил несчетно. Иван Иванович знает, как я охотился, када помоложе был. Собак у меня приживалась целая свора, куда ни пойду — оне за мной. Бывало, споткнешься выпимши где-нибудь в снегу, считай, каюк, а оне, веришь — нет, облягут со всех сторон и согревают, не дают замерзнуть. Сколько разов так спал.
— Не врет, — с начальническим хамством подтвердил Охапкин.
Филя скоро сник, глаза его подернулись мутной пеленой, как у сонной курицы, сам он стал заметно оседать, клонить голову, пока клюквенный нос не окунулся в сивую, заляпанную медом, бороду.
Охапкин с гостем непоколебимо сидели друг против друга, это были достойные бражники.
— Знаешь, на чем земля держится? Раньше бачили, на трех китах. Ерунда! — отверг Пилипенко. — Во на чем! — прижал ладонью горлышко бутылки.
В момент такого откровения шагнул в сторожку Сергей, злой и усталый после неудачного рейса на станцию. На размякшем лице Пилипенки появилось выражение настороженности, Охапкин успокоил его:
— Это мой шофер Серега Карпухин, мировой парень. А это — Никифор Христофорович, приехал с Украины насчет покупки леса, — обратился уже к Сергею.
— Выпей, хлопче! Где со смальцем каша, там место наше, — потчевал Пилипенко, налив из самовара стакан.
— Как съездили? — поинтересовался председатель.
— Замаялись. Приемщик взял пробу, сырое, говорит, зерно, пропускайте еще раз через веялку или обратно везите. Вот и крутили да перетаривали мешки. Бабы наотрез отказываются завтра ехать, я тоже не железный.
Внутри у Сергея все клокотало от перенапряжения. Окинул раздраженным взглядом напластованную свинину, блюдо меду, зеленый лук и накрошенный по столу хлеб — жрут, пьют, самоваром забавляются, когда у других спина гудит от мешков. Сама физиономия щедрого гостя показалась ему продувной, и тот почувствовал неприязнь в серых, как пасмурный день, глазах Сергея, снова начал пододвигать к нему стакан.
— Что будет завтра, утром решим, — примирчиво сказал Охапкин. — Ты давай поправься с устатку.
Обожгло грудь, но не погасило тот внутренний огонь. Тесно и душно было ему в Филиной сторожке, надоела она своей злополучной услужливостью, сковырнуть бы с земли, как гриб-поганку. За каким чертом он пришел-то сюда? За каким? Взяла злость и на поникшего над столом Филю, которого раньше считал просто чудаковатым стариком, а сейчас понял, что он своим угодничеством потворствует Охапкину.
Не догадываясь о том, что творилось в душе Сергея, собутыльники продолжали свои объяснения:
— Дорогий Иван Иванович, з таким человиком, як ты, мы зговоримся. И тоби выгодно, потому что ваш колхоз не дюже богат, з грошами туго.
— Небось ты ко мне приехал, а не я к тебе, — не без гордости заметил Охапкин.
— Обидився? Дай пять! — Потянулись друг к другу через стол обниматься. В этот момент их объединяла та странная взаимность, которая легко возникает в подобных ситуациях. — Договорились? Скилько даешь лесу?
— Не даю, а продаю. Вот к ним в Шумилино завтра съездим, посмотрим Заполицу.
— Заполицу продавать?! — очнулся Сергей. — И правление согласно?
— Не встревай! Мне знать, что делать. Что скажу, то и правление повторит. — Охапкин многозначительно зыркнул на Сергея.
— А я не допущу, чтоб рубили Заполицу! — как порох, дождавшийся искры, взорвался Сергей.
Уперлись взглядами друг в друга, кабаньи глазки Охапкина сначала выразили изумление, потом стали угрожающе сужаться, в самой их глубине затаилась мстительность. Кого допустил к себе? Кого сам зазвал на работу? Из молодых, а ранний, в глаза глядит — не сморгнет.
— Поперед батька не забегай, — вмешался обескураженный таким поворотом дела Пилипенко. Щеки его, казалось, еще больше вздулись и стиснули круглый нос.
— Яйца курицу учат, черт побери! — Охапкин пристукнул по столу кулаком, так что Филя вздернул голову и обвел всех мутным, непонимающим взглядом. Тихо стало в тесной сторожке, слышно было только жужжание пчелы на оконной раме да чмоканье редких капель из самоварного крана — иссякла струя, и разговор пересох. Сергей туго надернул кепку на скомканные русые волосы и толкнул кирзачом дверь.
— Бисов сын! — метнул ему вслед Пилипенко.
Сергей с торопливой безотчетностью шагал к центру села, он еще не знал, что предпринять, к кому обратиться, но чувствовал, что не уступит в этом неравном споре, что найдутся люди, которые возьмут его сторону, помогут сберечь Заполицу. Но кто в Ильинском может остановить Охапкина? Кажется, и нет над ним здесь никакой власти, без районного начальства не обойтись. Постой, а сельсовет? Вон флаг полощется над ним.
Если бы даже на дверях сельсовета висел замок, Сергей нашел бы председателя и дома. Дверь была приоткрыта, и он смело шагнул в нее. Председатель, раскосый мужик, с глубокой фронтовой вмятиной на гладком черепе, морща лоб и окутывая себя дымом, мучительно добывал слова для предстоящего выступления в райисполкоме: то заносил их на бумагу, то зачеркивал.
— Ты чего, Карпухин? — спросил он, с неохотой отрываясь от дела. — Рабочий день давно закончился — это я готовлюсь выступать завтра.
— Попусту, Василий Николаевич, не зашел бы, — сказал Сергей, пристраивая на колено кепку. — Охапкин договаривается с каким-то хохлом о продаже леса, нашу Заполицу обещает под сруб. Я поругался с ним из-за этого. Прошу вмешаться, как сельскую власть.
Лицо председателя сделалось совсем кислым, как простокваша, лоб еще больше зарябило, брови опустились шалашиком, и уголки губ поползли книзу. Очень подходило такое выражение лица к его фамилии — Ляликов. Уныние его объяснялось именно тем, что дело касалось Охапкина: не хотел связываться с ним, может, и побаивался.
— Ох уж этот мне Иван Иванович! — сказал так, будто измаялся с ним. — Позвонить ему, так небось ушел из конторы? М-да… Ладно, потом разберемся.
— Пойми, Василий Николаевич, не потом, а сейчас, чтоб они зря не морочили друг другу головы. Я не оставлю этого так! Мало ли что ему вздумается, купец какой нашелся! — горячился Сергей.
Ляликов страдал, соображая, как поступить, разгоняя ладонью красноватый от вечернего солнца дым. Все же пообещал:
— Завтра буду в Абросимове, там просигнализирую… Первый секретарь у нас теперь не такой генералистый, как Коротков, но с понятием. В общем, не беспокойся.
…По пути домой Сергей остановил машину в Заполице, где с детства ему знакомо было каждое дерево. Сошел с дороги в лес, покурил, успокаивая сердце под тягучий шорох сосен, в котором не было никакой смуты, никакой тревоги, напротив, слышалось вечное утверждение жизни.
Утром, только подогнал машину к правлению, счетоводка поторопила:
— Карпухин, к Ивану Ивановичу!
Вошел. Охапкин, облокотившись на стол, мял пальцами лоб, наверное, болела голова, потом встал, принялся давить хромовиками половицы: может быть, что-то прикидывал последней меркой, может быть, просто мучил паузой. Наконец, коротко и безоговорочно изрек:
— Клади ключи на стол. — Упрямо закусил наборный мундштук, подождал, когда ключи звякнули по настольному стеклу, и, спустив их в глубокий карман галифе, добавил: — Нам с тобой тесно ездить в одной кабине.
Сергей ни слова не ответил, возражать или оправдываться было бесполезно, да он и предвидел такой исход. Очутившись на улице, походил возле машины, потрогал ее теплый капот: казалось странным, что он больше не сядет за ее руль, а сделает это кто-то другой, может быть, более сговорчивый. Вот и еще одна запятая получилась в жизни.
Весело здоровались прохожие, еще не зная, что он разжалован; прогремел молочными бидонами тракторный прицеп; на столбе около почты очнулся радиодинамик, похожий на большую кастрюлю. У всех были спешные дела, только он чувствовал себя лишним в селе, и эта отстраненность угнетала. Не знал, куда девать себя.
Шел мимо МТС, и там уже гудел прерывисто движок электросварки, синяя ее искра мигала в глубине дверного проема бывшей церкви, а через двор знакомые трактористы подавали на деревянных катках новый токарный станок. В поле за селом махал мотовилом самоходный комбайн, после него оставались золотистые копны соломы, и завидно было смотреть на его могучую работу. Сейчас бы поставить машину под бункер, зерно принимать, по оказался безработным, точно в колхозе полно людей. Стыдно домой показываться, на душе муторно. Куда теперь податься? Самое бы подходящее по примеру Кольки Сизова двинуть на целину. Только и разговору сейчас о ней и в газетах, и по радио. Сергей своими глазами видел не раз, как проходили на восток поезда с целинниками, оглашая станцию задорными песнями, словно эвакуацию объявили из здешних мест и вся молодежь решила перекочевать за Урал, на новые земли, и словно бы каждому вместе с комсомольской путевкой заранее был выдай талон на счастье. Далеко ходить не надо: Люську Ступневу МТС командировала на уборочную в Казахстан, сама напросилась, мол, женихов там избыток. И ему, Сергею, впору бы бросить все, коли на своей земле не пригодился, да семью не оставишь.
Теща все-таки не вынесла сор из избы и Татьяне ничего не сказала, правда, в ее отношении к Сергею еще заметен был некоторый холодок, и в иные дни ему хотелось пойти с работы прямо к родителям. Издали заметил отца, таскавшего лук в огороде. В это лето все реже доносится стук из кузницы, все чаще отец занимается Домашними делами, возится с Павлушкой. Хоть и не было желания никому попадаться на глаза, пришлось подойти к нему. Сначала отнес полные корзины на елань повети, и отец не сразу догадался о случившемся, спросил:
— Ты чего больно скоро возвернулся или заехал по пути куда?
— Отъездил.
— Как?
— Я ж тебе говорил, поругался с Охапкиным. Сейчас машину сдал.
Лицо отца посмурнело, вытянулось. Сел на опрокинутое старое ведро, положив ходулю поперек борозды, озадаченно поморгал.
— Одно к одному идет: мне в кузнице работы нет, у тебя машину отобрали. — В словах этих слышался упрек Сергею, дескать, не умеешь с людьми ладить. — Против ветра, дорогой мой, не плюют. Нечего было связываться с этим боровом, — обозвал Охапкина.
— И все-таки у него не пройдет этот номер с лесом, — убежденно сказал Сергей.
— Дался тебе лес. Тьфу! Поди, не твоя ответственность.
— Ну извини, я здесь живу, значит, меня прежде всего касается. Хорошо, что ли, окорнают деревню со всех сторон? Слышь, трелевщики хоркают: новоселковские продвигаются со своими бензопилами.
— Тут леспромхоз, дело государственное, не нам кумекать, — не согласился отец. — О другом разговор веди — куда прибиваться? Что-то гоняет тебя, так осенний лист ветром?
Недоволен сыном, считает записным неудачником и переживает за него. Сергей давно почувствовал это. Насчет Леньки, например, с самого начала полная ясность: заканчивает военное училище на всем казенном обеспечении, станет офицером. Учится и учится, бьет к одной цели, никуда не соступит с прямой и верной дороги, а у него, Сергея, какая-то бескомпасная судьба. Самому надоело мотаться из стороны в сторону, это холостяку, вроде Кольки Сизова, позволительна перелетная жизнь. Гнетет чувство вины перед всеми, вечером предстоит объяснение с матерью, женой, тещей; начнутся охи-ахи, подсказки, советы, хоть из дому беги.
Отец молчал, задумавшись над своим вопросом, Сергей не мешал ему. В воздухе горчило оборванным луковым пером. Выло еще тепло, но солнце на исходе лета заметно поистратилось: три дня не могло высушить отаву, скошенную по опушкам. Готовились к отлету сбившиеся в стаи скворцы, уже начали проступать в лесу ржавые пятна осинников, по всему горизонту залегла сквозная дымка, и взгляд невольно тянулся в те успокаивающие дали, где, казалось, кончались все человеческие невзгоды, как будто на земле могли быть такие обетованные места, где бы человек не страдал. Голос отца вернул Сергея к огороду, к луковой грядке, истыканной ходулей:
— Хочешь не хочешь, а, пожалуй, придется вторительно к ним проситься, — показал пальцем в сторону Новоселок.
— Были бы руки, работа найдется, — сказал Сергей и, давая понять, что разговор этот тяготит его, стал таскать лук.
Вдвоем скоро пошабашили грядку. Снова оставшись не у дел, Сергей ощутил себя лишним в родной деревне. У Назаровой риги тарахтела молотилка, доносило громкие голоса баб, старавшихся перекричать машинный гул, казалось, там очень дружно и весело, только его, здорового мужика, будто бы обокрали, отлучив от страдных забот. Заметил под горой у реки неподвижную фигуру Егора Коршунова, удившего рыбу, хотел подойти к нему, но передумал: не годится уподобляться инвалиду, которому всей-то радости отпущено — посидеть у текучей воды, поотвлечься, ослабить душу игрой поплавка. Целыми днями, как приговоренный, пропадает на реке, не хнычет, а видно, что дотлевает человек. Некоторых угнетает тишь какой-нибудь кроткой лесной речки, им подавай Волгу или море, на худой конец — озеро; иным же, наоборот, по душе почти безымянные водоемы, словно бы созданные для уединенного вдумчивого созерцания. Егор нашел последнюю отраду возле родимой Песомы.
Куда же деться? Куда пойти? Вот ведь как устроено: пока работаешь, думаешь, хоть бы денек отдохнуть, а как дадут отставку — обида, чувствуешь себя неприкаянно, будто уценили тебя по сравнению с другими, чувствуешь, что обошли тебя в самом главном, и отдых, выпавший по такому случаю, превращается в наказание.
Выручила сестренка, принесла от тещи Павлушку. Незаметно подошла, окликнув:
— Папка, ты чего стоишь, как завороженный? Смотри, какие мы сытые, толстощекие — манной каши наелись. — Потормошила, поприкидывала Павлушку. Личико его, обтянутое капором и шерстяной шапочкой, прояснилось, заегозил, протягивая ручонки не к отцу, а к дедушке. — Возьмите его, надоеду, как веретено стал. Тетя Наташа на молотилку ушла, я и баталюсь с ним. Такой атаман! Вцепится в щеку или в волосы — весь аж задрожит.
— Ругают тебя, Панька, пошто такой дерзкой? — оживился Андрей Александрович, точно солнышко проглянуло средь пасмурного дня. — Он больше всех дедушку любит. Верно? Потому что у дедушки усы, есть за что теребить. Ну-к, где оне, усы-то?
Павлушка покраснел от натуги, так что светлые бровки обозначились, что-то выкрикнул на своем недоступном языке, видимо, злился, не умея говорить.
— Чего это обозначает? А? Рано еще тебе разговаривать-то. Ко мне просишься? Не-е, не возьму, поди к батьке.
Сергей взял сына на руки, теплом обдало сердце, смывая с него все заботы-печали. Все лето некогда было понянчиться, и вот выпала такая досужливость. Крохотный человечек! Он еще не умеет ни ходить, ни говорить, он еще живет бессознательно, как, например, трава, и не знает, сколько в жизни бывает тревог, в его голубеньких глазенках мир отражается только доброй своей стороной.
— Отдохни, Веруха, а я погуляю с ним, — сказал Сергей.
Понес его на зады огорода, откуда виднее была река, где отрадней было сердцу.
— Видишь водичку внизу — это Песома играет. А вон дядя Егор сидит с удочкой. Подрастешь, мы с тобой тоже будем рыбачить, — толковал Сергей сыну, не смущаясь тем, что он не понимает его. — В той кузнице дедушка твой работает. Все мы через кузницу к железу привыкали, может быть, и ты привыкнешь. Нет, кузница — дело отжитое; учиться станешь, сам почуешь, к чему душа лежит. Учиться, брат, не ленись, сквитай за все, что батька твой недобрал, — заблаговременно наказал сыну.
Сергей сел на обрубок дуплястой липы, покачал Павлушку на колене, тот и сам заприпрыгивал, пуская губами пузыри. В глазенках его угадывалась какая-то прозорливость, как будто он понимал каждое слово, но из шаловливой хитрости коверкал звуки. Удивляло, что совсем недавно его не было на свете, а теперь вот оно, сердечко, бьется в лад родительскому.
Закурил. Задумался, пуская дым в сторону от сынишки. Согретые его близостью мысли теперь были ровней, обнадежливей. Своей вины перед колхозом он не находил, что касается председателя, так мало ли какая блажь взбредет в голову разным Иванам Ивановичам. Самого бы его в пору гнать с должности, пока не пропил колхоз.
Солнце встало высоко, уперлось в спину. Воздух против леса на той стороне начал зыбиться, и оттуда, из глубины бора, донесло грибной запах. Вдоль реки брело стадо коров, звон ботала отдавался в чутких по-осеннему берегах; ни одного птичьего голоса из ольховника — онемела природа, словно сама напряженно слушает и ждет какого-то условленного знака.
Павлушка тоже подозрительно затих, не елозит ножонками, обутыми в шерстяные носки, перестал крутить занимавшую его пуговицу. Улыбается затаенно, хорошо ему, пригрелся на солнышке. Ах вот в чем дело! — догадался Сергей, когда почувствовал, как мокрое пятно расплылось по штанине. Он не спугнул Павлушку, а только ласково пожурил:
— Окатил батьку и доволен, да? Ах ты плут! Ну пошли домой, раз такая авария.
Долго идет поезд, рассекая леса, по крайней мере, так кажется двум молоденьким лейтенантам, сидящим за столиком друг против друга, потому что едут они домой в первый свой отпуск после окончания училища и присвоения звания. Обмундированы с иголочки, не зря портной снимал с каждого из них мерку, пуговицы на кителях горят, погоны свеженькие, золотистые, и сами лейтенанты завидно юны и здоровы. В купе все любуются ими, расспрашивают, куда едут, завидуют родителям, дескать, каких сынков дожидаются. Лейтенанты словоохотливы, у них избыток счастья, они довольны вниманием попутчиков, с которыми быстро сближает дорога, и все-таки кажется, что поезд идет слишком медленно, надоедает смотреть, как тянется по обочине густая тень паровозного дыма.
— Не разберу, какого рода у вас войска, что за птички на погонах? — спрашивает темнолицый, какой-то замшелый старичок-лесовичок.
— Это не птички — рессоры, а войска военно-железнодорожные, — охотно поясняют лейтенанты.
— Понятно, железные дороги будете прокладывать?
— Возможно. Вообще-то мы мостовики.
— Понятно. Сурьезное дело, вон через Волгу переезжали — какая махина поднята, аж сердце захватывает: ведь может када-нибудь обвалиться.
— Не обвалится, за этим следят, — заверили лейтенанты.
— Ведомо, проезд вам бесплатный?
— Бесплатный, по воинскому требованию.
—. Понятно…
И поскольку ехали по железной дороге, все еще с большим уважением стали смотреть на лейтенантов, как будто и эту дорогу они построили. Давно ли Ленька Карпухин с Минькой Назаровым бегали по деревне подростками, но промелькнули годы учебы, и оба возмужали, стали офицерами, так что и называть-то их прежними мальчишечьими именами неудобно. Алексей вытянулся под стать брату, над губами пробился пушок, и голос переломился, стал заметно басить. Михаил так и остался ниже товарища ростом, но был поплотней его, поосанистей; часто вынимал из футлярчика расческу, приглаживал белые ухоженные волосы.
Задолго до своей станции достали с верхней полки чемоданы, со спрятанными в них шинелями, надвинули фуражки с кокардами.
— Уже прибыли, добры молодцы? — посожалел старичок. — Ехали бы дальше, коли билет бесплатный.
— Спасибо, папаша, — улыбнулись лейтенанты. — Счастливой тебе дороги!
— Удачной службы! — отблагодарил он.
Вышли в тамбур, встали поближе к выбитому дверному стеклу, чтоб поймать лицом упругий ветер с родных полей. Уже не было терпения сидеть в купе, хотелось и вовсе выпрыгнуть из вагона и припустить своим ходом, когда поезд замешкался на последнем разъезде.
— Тащится, как колымага, из-за этой однопутки, — сказал Михаил.
— Ничего, сейчас садимся в кабину — и даешь Шумилино! Братуха, наверно, ждет. — Алексей посмотрел на недавно купленные часы с центральной секундной стрелкой, прикидывая наперед, спросил: — В клуб сегодня пойдем в Ильинское?
— Обязательно.
Представлялось, как только ступят с подножки на перрон, так и обнимутся с братом, но он почему-то не встречал. Алексей растерянно поозирался, скользнул взглядом по окнам тронувшегося поезда, заметив, как ему показалось, сочувствие в глазах знакомых пассажиров.
— Что же это он? Ведь все было указано в телеграмме.
— Пошли, может быть, он за вокзалом около машины ждет.
Ни Сергея, ни его машины не нашли. Покаялись, что не дали вторую телеграмму Ивану, для верности. Поприуныли, но не надолго: подвернулась попутка до Абросимова. Пришлось попритряхиваться вместе с посылочными ящиками в почтовой машине; изрядно запылились, поутратив свой первоначальный щегольской вид. Это не огорчало, ничто теперь не могло воспрепятствовать им: оставались двадцать километров, пройденных сотни раз, когда учились в Абросимовской школе. Шагалось легко, дорога была знакома до последней извилинки, начались свои места: чем ближе к дому, тем памятней, родней.
Неутомимая молодость! Уж, кажется, немалый конец идти пешком, а дай отдохнуть часок-другой, и не усидят на месте. Да и как усидеть, если Алексей не раз по-разному представлял свою встречу с Аней — сельской библиотекаршей. Год назад, после второго курса, познакомился с ней, переписывались, а все равно иногда пожигала ревнивая мысль, что без него увиваются около нее шумилинские парни. Ведь в библиотеке работает — каждому удобный повод заглянуть вроде бы за книгами, и сама библиотека находится при клубе: вечером тут тебе и кино, и самодеятельность, и танцы. «Ничего, сегодня наведем армейский порядок», — самонадеянно думал он и представлял, как неожиданно откроет дверь библиотеки, или явится врасплох в самый разгар танцев, во всем парадном блеске, или прямо пойдет к Миронихе, у которой квартирует Аня: чего стесняться старуху, если любовь неукраденная? Аня попала в Ильинское после педучилища, небось уж надоела ей глухомань, подумывает, как бы вернуться в город. Он вызволит ее, только съездит в часть, устроится и увезет ее с собой. От таких помыслов горячо ударяла в голову кровь, сердце набирало высоту, как будто он собирался совершить что-то очень великодушное.
В кармане кителя хранится фотокарточка: Аня прислала по его просьбе. Хотел достать посмотреть, постеснялся друга. А впрочем, и так отчетливо виделось ему ее улыбчивое, с родинкой на левой щеке лицо, чуть вздернутый носик, светлые, свободно льющиеся на плечи волосы и голубые, даже с просинью, глаза, в которых, кажется, никогда не гасло простодушное удивление. Их взгляд был мягок, они ласкали, и околдованный ими Алексей целые ночи простаивал у крыльца Миронихи, переминая в ладони текучие Анины волосы. Это было год назад и это предстояло теперь, сегодня же, так неужели откладывать встречу на завтра? Невольно прибавлялись шаги.
А все же под конец поумотались, хоть и легкие были чемоданы — натянули плечи, и жарко сделалось к полудню, пыль осела на лицах, ее горький привкус ощущался во рту. Когда приветливо встали впереди шумилинские березы, когда дорога взбежала на верхотинку к росстанному камню и внизу сверкнуло стальное лезвие Песомы, сердце зашлось, и лейтенанты разом превратились в прежних деревенских ребят, которые босоного тропили эти привольные берега. Поставили чемоданы на камень, постояли, оглядывая все доступное глазу пространство, как бы сверяя с тем, что оставалось в памяти, и совсем по-детски, не сдерживая себя, помчались под гору к реке. Скинули кителя и первым делом припали губами к живительной струе, которая должна была вернуть им силу и вернула. А чуть придя в себя, стали умываться и чиститься с какой-то нарочитой неспешностью, словно желая отдалить миг желанной встречи с домом — последний привал перед родительским порогом!
— Мишка, ты посмотри водичка-то, посмотри! — восторгался Алексей, пересыпая воду, как серебро, из ладони в ладонь. — Ну и благодать, а!
Поширкали щеткой кителя и бриджи, прошлись бархаткой по новеньким хромовикам, гладко причесали мокрые волосы: снова годны хоть на парад.
—. Папка в кузнице названивает и не видит нас. Айда к нему!
Алексей первый взбежал на гору. Навстречу ему из кузницы — сам Сергей: что за притча, может быть, не получили телеграмму? За ним неуклюже перевалился через порог отец. Вот и обнялись с братом, даже поприподнимали друг друга, меряясь силой, вот и отцовские усы, побуревшие от табаку, жестко ткнулись в лицо: радость такая, будто не из училища вернулись, а с фронта.
— Как же это мы вас не заметили? Все поджидали, поглядывали на дорогу, — восхищенно моргал воспаленными от горнового огня глазами отец и не отпускал Алексея, любуясь им.
— Чего же не встретил-то? — упрекнул Алексей брата. — От самого Абросимова пешком топаем.
— Да он проштрафился, машину отобрали, — опередил с ответом отец.
— Скажешь тоже! — недовольно повел бровью Сергей. — Нелады тут вышли с Охапкиным…
— И где теперь?
— Подал заявление в МТС на курсы трактористов.
— Шофером-то, должно быть, лучше.
— Хрен редьки не слаще. Ты же знаешь наши проклятые дороги: летом в грязи бьемся, зимой — в снегу.
— Ладно вам! О деле потом будем толковать, — суетился среди парней подбитый войной Андрей Александрович. Хвалил лейтенантов: — Ну и ребята, ну и орлы! Нечего тут стоять, пошли домой.
— Погодите, я сфотографирую вас. — Михаил достал из чемодана плоский черный аппарат, раскрыл его гармошкой.
— Это хорошо придумал, память будет, — одобрил Андрей Александрович, усаживаясь между сыновьями на порог кузницы и чувствуя словно бы историческую ответственность момента.
Глазок аппарата прицелился на них, заставил собранно подтянуться; Михаил нажал на кнопку, последовал затяжной, какой-то шелестящий щелчок: слишком быстро и, как казалось, ненадежно. На всякий случай повторили еще.
— Ты теперь кузницу захвати пошире, чтобы хоть на карточке-то сохранилась, — попросил Андрей Александрович.
Это был первый и последний снимок шумилинской кузницы, потому что и сама она, кажется, предчувствовала, что дни ее сочтены, стояла, смиренно нахохлившись: стены пообшарпаны дождями и ветрами, железная труба покосилась, почерневший тес крыши начал сползать. Послужила людям, повеселила округу чистым стальным звоном наковальни.
— Шабаш, ребята, в сторону сегодня работу! — с понятным вдохновением провозгласил Андрей Александрович. — Ступайте, я ведь долго проковыляю.
Но то ли сыновья сдерживали шаг, то ли сам он, бывалый солдат, не хотел отставать, слишком бойко припрыгивал — догнал их в заулке. Пусть посмотрят односельчане, какую гвардию он ведет!
А навстречу мчалась Верка. Возле ворот поджидала мать: ноги у ней ослабли от счастья, и глаза застилало, она не сводила их с Алексея. Он приближался, фигура его росла, и глазам становилось все больней и жарче от солнечного блеска на его офицерской амуниции. Ее сын, ее награда.
За завтраком отец был неразговорчив, какая-то тяжелая мысль владела им, и, казалось, не находил он способа освободиться от нее. Раньше всех отодвинулся по лавке от стола и сказал окончательно обдуманное:
— Вот что, ребята, кузницу пора закрывать. Хоть Леонидовна и пишет мне по-свойски трудодни, не отрабатываю я их, а иждивенцем у колхоза быть не хочу. Помогите сейчас принести кой-какой инструмент, авось дома пригодится.
Последний раз со старческим скрежетом открылась двустворчатая дверь кузницы, пахнуло резким запахом окалины, застойной позеленевшей воды в чане и кислотного припоя. Скоро здесь все возьмется ржавчиной, даже земляной пол, превратившийся за долгие годы в руду с высоким содержанием железа, а пока еще зеркально сверкала наковальня, посылая под крышу солнечный зайчик.
Стали отворачивать тиски, перебирать инструмент, откладывая годные зубила, напильники, сверла, бродки. Алексей рылся в железяках, сваленных в углу, искал оказево[7], потому что собирались лучить рыбу.
— Вот оно! Только погнулось, да поперечина одна отвалилась.
— Надо поправить, сейчас вздую огонь, — сказал Андрей Александрович, обрадовавшись возможности еще разок ударить по наковальне.
Сергей несколько раз качнул за веревку одышливо-сиплые мехи: загудело синее горновое пламя, волнами заходила по кузнице пыль, роившаяся на солнце. Недолог был прощальный звон наковальни, огласивший деревню. Приклепали новую поперечину и острогу покалили в огне, пообстукали от ржавчины.
Сыновья унесли инструмент. Андрей Александрович, сидя на ошиновочном станке, смотрел с улицы, как навсегда остывают, покрываясь налетом пепла, лиловые угли. Кузница казалась ему не то, чтобы разоренной, она напоминала тело, лишенное души. Будет стоять теперь как недолговечный памятник той доиндустриальной поре, когда в таких придорожных прокопченных хибарках рождалась русская рабочая сметка.
По мельнице, снесенной половодьем еще в войну, тушили всем миром, а кузница изжила себя исподволь и отошла в ненадобность как-то без сожаления, без боли: для всех, кроме него. Далеко ли ускачешь на одной-то ноге? Да и привык к ремеслу: десять лет, как вернулся с войны, торил одну дорожку от дому до кузницы. Не нужна стала, вон уж станок для ковки лошадей начала глушить крапива, потому что давненько в него не заводили лошадей. И не в одном только Шумилине, по всей Руси гаснут горновые огни сельских кузниц, оробели они перед машинным веком.
Посмотрел на старую ветлу, подивился ее живучести. Еще в войну первый раз ударила в нее молния, но только подсушила немного одну половину. Нынче ударило со всей яростью. Андрей Александрович как раз находился в кузнице, он даже выронил из рук кувалду и то ли отпрянул сам, то ли его отшвырнуло этим адовым огнем к верстаку: больно ударился поясницей и не сразу опамятовался. Выбрался за порог и ахнул: как будто исполинским топором размахнули надвое ветлу, одна половина устояла, а вторую отщепило и повалило на землю. И все же она продолжала жить, как-то добывая соки для зеленых еще своих ветвей, упрямо тянувшихся к солнцу.
Вернулись сыновья. Увидев топор в руках у Сергея, Андрей Александрович спросил:
— Куда наладились?
— Плот надо сколотить да смолья нарубить.
— Полноте-ка томиться ночью, лучше с удочками сходите на зорьку, — посоветовал он.
— Сейчас самое время с острогой — сентябрь, холодная вода.
— Ладно, покурите, до ночи еще далеко.
Сели около него на станок, напоминавший низкий колодезный сруб. Когда еще удастся посидеть с ними обоими? Подпирают со сторон молодыми плечами, дескать, не тужи, проживем, без твоей кузницы, хватит ей коптить небо.
— Да-а, примолкла старушка, — без переживания, лишь из чувства согласия с отцом сказал Алексей.
— Надо попросить ее на дрова, — более откровенно добавил Сергей.
— Пускай стоит.
— А чего тебе, пап? Пенсию получаешь, не обязательно работать.
— Думаю, еще найдется мне делов в колхозе: сбрую починить, телегу отремонтировать, косы отбить — что понадобится, не откажусь, — утешал себя Андрей Александрович, но не очень в это верилось, все впереди представлялось ненадежным, что-то сдвинулось в нем с главной опоры. Прожигая грудь табачным дымом, он рассеянно смотрел на пестрые лесные дали, еще солнечные, но уже оцепеневшие в смутном ожидании холодов. Осень. Остро сверкает в ивняках Песома, осели улежавшиеся стога, словно обгорел конский щавель, и почему-то сторонится его белесая паутина, мерцающая по угору. Короткое бабье лето не столько согревает землю, сколько дарит какой-то возвышенной, щемящей печалью; именно в эту ясную пору мысли становятся трезвей, как будто им мешала страдная суета, а сейчас стали понятней истинная суть вещей и смысл жизни, и почему-то думается, что только тебе одному и открылось такое прозрение, от которого лишняя маета душе.
Андрей Александрович затянулся с прерывистым всхлипом и сказал как о чем-то самом заветном:
— Как пришел с фронта, не бывал в бору. Нету мне ходу за реку да и к реке тоже. Смотрю на всю эту благодать со своего плацдарма — близок локоток, а не укусишь.
— Пошли с нами плот колотить. А что? Мы тебя на руках обратно-то внесем, — пообещал Сергей.
— Нет уж, дорогие мои, видать, пасись коза на привязи. — Не хотелось ему отпускать от себя сыновей, да видел, порываются с места, и не стал неволить. — Я вам не компаньон, снаряжайтесь, коли надумали.
Он почувствовал себя отставшей от стаи птицей, когда одетый в спортивный костюм Алексей с пружинистой легкостью побежал вниз по тропе, а за ним солидной трусцой Сергей. И сердце ослабло, как при прощании, и сам себе казался маленьким, беспомощным: вот уж и старость насела на плечи. Пожили, помаялись. Да что бога гневить, не каждому он дал таких сыновей. Верушка — эта и совсем утешение родителям, всей школе ставят ее в пример как отличницу. Тоже упорхает из дому, такая пошла жизнь, что не удержишь возле себя. «Это уж мы, старые пеньки, будем на месте догнивать», — беспощадно подумал Андрей Александрович, с завистью глядя, как сыновья скатывают по запеску бревна, оставшиеся после сплава.
Он еще раз вошел в кузницу, потерянно потоптался вокруг наковальни, хотел снять подкову с порога, которую они с Сергеем выковали и прибили на счастье в первое послевоенное лето, — оставил, потому что счастье в кармане не унесешь, с ним надо родиться.
Пока крепили к плоту оказево, пока разжигали в нем смолье, небо с восходной стороны совсем потемнело, а за деревней без борьбы сникла, сплющилась под тяжестью осенней ночи недозрелая заря. Как только взялся огонь, так потерялись очертания не только берегового угора и лесного гребня, но и самых ближних ракитников, казалось, от всей вселенной остался лишь этот плот и огонь, освещавший ему путь в беспредельной тьме.
Алексей правил сзади шестом, Сергей стоял на носу с острогой, прикрывая для зоркости глаза ладонью. Было в их ночном поиске нечто фантастическое, точно и не рыбу они отыскивали, а неведомый подводный клад. Достаточно было взглянуть даже со стороны, как блуждает по реке этот странный, загадочный огонь, чтобы испытать какой-то языческий позыв. Может быть, он-то, а не столько сама рыбалка и манил их еще днем, когда сидели с отцом у кузницы? Ведь хочется же иногда вернуться к самым дальним своим истокам, к младенчеству души, когда она была проще, отзывчивей, и почему-то веришь, что произойдет ее очищение у этого тайного огня, и вся житейская смута отступит за его черту, как отступили и потерялись в ночи берега. Есть что-то колдовское в потрескивании смолья, в шипении упавших в воду углей. Плот движется по течению бесшумно, он будто бы вязнет в маслянисто-черной воде, только за шестом раздаются причмокивающие всплески.
Сначала обошли по кругу Шумилиху; напрасно Сергей всматривался в глубину — не прохватывал ее свет. Сигали побеспокоенные вертлявые плотвицы, но для остроги они были мелки.
Плот выносит на спокойный плес. Сергей добавляет в оказево дров, огонь вспыхивает ярче, так что на желтом песчаном дне видна каждая рыбешка.
— Левей возьми, левей! Кажется, она! — срывающимся на шепот голосом командует он брату и весь подбирается, подается вперед, того гляди сорвется в воду.
Алексею хочется перебежать туда, к нему, и своими глазами увидеть щуку, вышедшую жировать на мель, но обязанности распределены, он — кормовой, приходится налегать на шест.
— Есть! Прижал! Во шурует хвостом! — торжествующе вскрикивает Сергей. Он делает выдержку, чтобы щука устала, потом осторожно выводит ее на плот, и оба ахают от удивления.
— Ну и крокодил! Ловко ты!..
— Как раз в шею попал.
Щука еще шевелилась, тяжело завалившись между бревен, на черной ее спине играли отсветы огня.
— Вот это обрыбились!
— Ладно, хватит на ее любоваться, суй в рюкзак.
И снова крадется по реке подвижный костер, бросая причудливые светотени на береговые кусты. Маячат на плоту две очень похожие фигуры, два брата Карпухины. Очень хорошо, надежно им друг с другом в этом добровольном ночном дозоре. Можно без помехи делу переброситься словцом.
— Вот здесь где-то мы наган утопили, — вспомнил Алексей. — Колька Сизов случайно купил его вместе с гармонью у Голубихи, да ты знаешь.
— Кто стрелял-то из вас?
— Я. Тоже, между прочим, в щуку. Наверно, уж соржавел, и помина нет.
— Дай папироску.
Все плотней сгущался туман, мешавший хуже темноты, он был настолько ощутим, что изморосно оседал на лица. Стали натыкаться на кусты и отмели, отдаваясь воле течения. Временами становилось опасно, под бревнами закипала быстрина; казалось, плот может сорваться с какого-то водопада, так бывает, когда идешь на ощупь в кромешной тьме и выставляешь вперед руку, ожидая, что вот-вот оступишься. Против Ефремова причалили, снесли на берег оказево вместе с горящим смольем и сели отдохнуть у костра. Алексей сушил подмоченную портянку.
— Давно мечталось посидеть вот так у ночной реки, на полной свободе, — сказал он.
— Знаю, сам служил.
— Что ни говори, а красота в деревне!
— Отдохнуть в отпуске — это одно, а ведь, кроме лета, бывает еще ненастье, слякоть, мороз, снежные заносы, и при всякой погоде надо работать, — по-своему рассудил Сергей.
— Да, конечно… — согласился Алексей, почувствовав личную вину перед братом, который из-за них с Веркой не получил образования, по старшинству взял на свои плечи самую тяжелую ношу. Им выпали разные пути, и пусть они будут встречаться редко, зато именно такие минуты, как сейчас у ночного костра, останутся самыми памятными.
Ни единого звука, земля потонула и заглохла в тумаке, только над огнем, кажется, пробилось небольшое чело, не понять, то ли не в него проглядывает, то ли просто чернеет дым. В двух шагах не видно реки, не слышно ее приплеска, но с детства впитавшийся в кровь крапивно-смородинный и еще какой-то особенный травяной запах выдает ее близость. Там, в городе, на асфальтовом плацу училища, замкнутом с трех сторон казарменным корпусом, часто блазнились эти речные туманы и запахи, задумчивые закаты, тихий до целомудренной застенчивости свет берез где-нибудь на угоре возле береговой тропинки. И разговоры с братом: неспешные, мечтательные. А сейчас Алексей наяву вдыхал эти запахи, согреваясь у костра, словно все тепло родимой земли было заключено в нем, и брат был рядом.
Алексей поприкидывал рукой рюкзак со щукой и сказал:
— Потрогай, насколько здорова! Могли бы еще что-нибудь загарпунить, если бы до Лопатихи доплыли.
— Хватит и этого на нашу долю. Пошастали, что ли, к дому? Оказево брось в кусты, при случае заберу потом.
Вышли на дорогу. По мере того как поднимались к полю, туман оседал, отставал от них, смутно угадывался перелесок, проклюнулся запоздалый огонек в чьем-то окне, в небе замигали звезды; было такое впечатление, что вышли из тумана, как из какого-то подводного мира, и теперь попали в свой, привычный. Алексею казалось, что он долго-долго отсутствовал в нем, не виделся с Аней, и надо было ждать еще до следующего вечера. Он нес в себе это нетерпеливое, как бы обновленное чувство, и казалось ему, что он никогда не наживет себе тех забот, которые не оставляли Сергея.
Еще только начало размывать небесную полынью над деревней, еще совсем мутный, затяжной рассвет вставал в запотевших окнах, а ее без всякого будильника точно кто толкнул — договаривались сбегать по грибы до работы. Да и так не дал бог сна: чуть стукнет в доме или мяукнет кот за дверями — она уж настороже.
Муж спал, высоко закинув подбородок и приоткрыв рот. Отстегнутая ходуля валялась на полу, она всегда высекала в сердце жалостливость, то же случилось и теперь, когда Варвара Яковлевна перешагнула через злополучную деревяшку. Как бы ни было тяжело ей, она считала, что мужу, пострадавшему на войне, вдвойне тяжелей, и старалась все успеть по хозяйству сама. Тихонько умылась, стараясь не бренчать рукомойником, причесала и замотала узелком на затылке поредевшие волосы и пошла доить корову. Каждое утро начиналось с этого. Ей казалось, что струйки молока очень громко вызванивают о подойник, потому что наверху в горнице спал Алексей, и она боялась разбудить его. Тоже собирался по грибы, да ведь она слышала, как он вернулся из Ильинского за полночь. Вот и выросли ее детки, а не убавляется материнское переживание, еще тревожней за них, за взрослых-то, бесконечные думы в голове. Слава богу, у Сергея-то в семье все благополучно, это главное. Рядом живет, у себя в деревне, а за него больше всех болит сердце, нет ему удачи в жизни. Как-то там Верушка в Абросимове? Последний год учится, тоже покинет дом, тогда уж совсем прижмет тоска, только и будут короткие радости, когда приедут в отпуск, как сейчас Алексей.
Она расцедила молоко, бесшумно ступая, внесла кринку в горницу, чтобы сын мог попить, когда встанет. Задержалась возле его постели. Уткнулся русым чубом в подушку, сладко всхрапывает — где уж будить. Говорит, в училище-то в палатках спали, в избу не идет — закаляется. Пиджак и брюки брошены на сундук, грязные ботинки оставил у порога, видно, шел по росе, а после пыльной дорогой. Каждый вечер бегает в Ильинское, ничего не отдыхает, а скоро снова на военную службу. Варвара Яковлевна любовно потрогала висевший на плечиках китель и значок, на котором были написаны крупные буквы: ВЖУ, а пониже год окончания училища — 1954. Ее сын, который совсем недавно был обыкновенным деревенским мальчишкой, стал офицером: вот они, погоны лейтенанта с двумя звездочками. Это ей утеха за материнское долготерпение, всю жизнь она греблась, как против воды, ради них, детей. Вспомнишь войну, глянешь из отдаления на горевое солдаткино житье, так слезы навертываются. Ребята еще были постарше, покрепче, а Верушку, эту могло погасить, как свечку на ветру, чудом удержалась. Теперь разлетаются из родительского гнезда один за другим. Алексея-то больно уж далеко назначили, в какую-то Тюмень, в сибирскую сторону: дело военное, не побрыкаешься.
Стала ставить кринку на подоконник, увидела фотокарточку, торчавшую из складного зеркала. Приятно изумилась: Анечка Филатова, которая в ильинской библиотеке! Вот какая присуха у него в селе! Приезжая, образованная, всегда вежливая. Завела в Шумилине передвижную библиотечку, книжки приносит. Походка у ней проворная, личико улыбчивое, волосы как шелк. То-то замечала Варвара Яковлевна, что вроде бы стесняется она, когда здоровается с ней. Может, снохой станет, если всерьез у них, радостно и тревожно подумалось ей.
С придирчивой внимательностью разглядывала фотокарточку и не находила изъянов в предполагаемой невестке, одобряла выбор сына. Тихая улыбка блуждала по ее лицу, словно повеяло на нее собственной молодостью, и брало сомнение, была ли она сама такой молодой до красивой? Нет ни одного снимка, который мог бы напомнить себя прежнюю.
Сын пошевелился, почмокал во сне губами. Варвара Яковлевна стыдливо, как будто подсматривала самое сокровенное, замерла, по крепок был зоревой сон. Положила фотокарточку на место, успев посмотреться в зеркало и, пожалуй, впервые так пронзительно почувствовала свою преждевременную старость. Куда подевались ее волосы? Вот он, жалкий узелок на затылке. Где румянец на испитых щеках? Навсегда отцвел. И голубизна в глазах вылиняла. «На что мы похожи стали! Лучше и вовсе не смотреться, — побеспокоилась она неожиданным сравнением. — Все в них, в деток, перешло, были бы они-то счастливы».
Она взяла ботинки, вымыла их у крыльца и поставила сушиться. Завтракать было некогда, завязала в платок ломоть хлеба с огурцом. Бабы уже собрались у конюшенного заулка, слышны были приглушенные голоса, как будто замышлялось что-то тайное. Потянулись одна за другой по лавам через реку в бор, еще сумеречный, по-осеннему настороженный. Долго, с добычливой настойчивостью шли малопроезжим в эту пору Кологривским волоком. Такая грязина, что бензовоз, пробиравшийся в Завражье, засел по самые подножки. Что за шофер нарвался в одиночку? На лошади и то едва проедешь, а по-нынешнему надежней всего трактор с салями и зимой и летом.
На грибы подгадали как раз к тому моменту, когда развиднелось по-настоящему. Солнца не было видно, но его свет уже приподнимал край неба. Стали разбредаться по сторонам, аукаться, пугая непроснувшийся лес. Пустились наперегонки, как стадо, попавшее на озимь: поскорей бы нахватать корзины — неурочный час короток. Иной берет грибы — отдыхает, а тут колхозная работа дожидается.
Варвара Яковлевна первым делом обежала свои места по редкому сосняку с примесью березок; попадались маслята и белые, ядреные, темно-головые, заметно тяжелившие корзину. Никому не откликалась, хотелось побыть одной, порадоваться грибной удачливости, поберечь в себе то удивление, которое вызвала у ней Анечкина фотокарточка. Уже сейчас она с материнской озабоченностью прикидывала, что будет впереди. Жениться Алексею рановато, может быть, уедет да поглянется там другая. Да зачем же от добра добра искать? Лучше бы Анечка, эта на виду. В дом она, конечно, не придет, уедет с ним. А жаль. Что за жизнь такая колесная началась? Не держатся люди на одном месте, и своих деток не удержишь.
Дробил дятел. Солнце косо просеивалось сквозь сосны, поднимая с земли пар. Под ногами то шуршал опавший лист, то мягко проседал белый мох; на лицо липла паутина. Корзина натянула руку. Варвара Яковлевна остановилась в черничнике, торопливо похватала переспевших ягод с хлебом; вместо питья съела огурец. Чуткая настороженность леса почему-то не успокаивала, напротив, тревожила сердце: так много было в ее жизни невзгод, что и редкие радости вызывали у ней какую-то недоверчивую опасливость, словно они были ошибочны. При большой семье, при такой хлопотливости, она даже ходить обычным шагом разучилась — все впробеги. Сейчас, в минуту лесного одиночества, сделала себе малое послабление — присела на валежнику, перебирая свои заботные думки, которых было несчетно, как звезд в небе.
Спохватилась, когда голоса грибовиц покатились обратно к реке: наверное, решили, что она раньше всех ушла домой. Еще раз обшарила взгорок, добрала корзину, увязала ее фартуком, взвалив на плечо, поспешила догонять подруг своей неутомимой прибежкой. Взмокла, а не догнала. Когда шла по лавам, кружилась голова от быстрого течения под ними. В гору к деревне едва поднялась, да своя ноша не тянет. Глянула в луга, где был разостлан лен, — там уж поднимают и вяжут его Леонидовна с Прасковьей Назаровой, к ним направляется и Галина Коршунова, перелезая через огород.
И не дошла до дому — сунула корзину в предбанник, успев подумать при этом, что завтра суббота. Верушку отпустят из школы на выходной, и надо будет протопить баню да воды нагреть побольше, чтобы заодно простирнуть белье. Семья не мала, Сергей хоть и живет у тещи, а спецовку стирать все несет матери.
Ни минуты не передохнув, снова спускалась она к реке, туда, где на зеленой отаве половиками лежал отбелившийся лен, ждавший ее проворных рук. День только начинался.
Совсем было присмирело Шумилино с его престарелыми жителями, но что же вдруг так встревожилась деревня? Что за наступление идет на нее, сопровождаемое ревом моторов? Уже близко, километрах в полутора за полем, урчат, широко расталкивая в стороны деревья, могучие бульдозеры, разравнивают песок и гравий грейдеры, а напролет через деревню, проторив пыльную дорогу, будто наперегонки, гоняют самосвалы. Раньше гравий возили со станции, весной стали брать его на Каменном броду; тут же и песчаный карьер разработали. От зари до зари подгрызают берег экскаватор и ковшовый погрузчик. Идет строительство шоссейки, и, не дожидаясь его окончания, потянулись в Ильинское машины с длинными бетонными стволами высоковольтных опор. Это еще для чего? И так столбов-то нагорожено, проволоки напутано: с одной стороны дороги — телефонные, с другой — радио, прошлый год его провели. Подбадривает притихшие избы голос далекой Москвы из динамиков. Только слушай, и песню споют, и про политику расскажут, и про сельские новости. Да и собственными глазами видно, что жизнь шибко стронулась с привычной колеи, побудоражена, как песчаный берег под деревней.
Вероятно, тот скандальный случай с продажей леса подвел Охапкина Ивана Ивановича, может быть, и злонамеренный гусак, порвавший ему галифе, пошатнул репутацию, только недолго он председательствовал: прислали из Абросимова тридцатитысячника Ерофеева Степана Даниловича, бывшего районного зоотехника по коневодству. Говорили, никто его не понуждал к этому, сам отозвался на призыв, потому и принялся за дело с большим желанием. Это при нем радио провели, денежную оплату трудодней установили, начали строительство двухквартирных домов в Ильинском. Войдешь в свежесрубленную из янтарной сосны контору — чувствуешь, что попал в учреждение, а не в шарагу. На дверях таблички с надписями: «Председатель», «Бухгалтерия», «Парторг», «Специалисты» (свой агроном, свой зоотехник). Пусть невелики еще денежные заработки, но никого не надо теперь упрашивать выходить на работу, не слышно бригадирской ругани во время нарядов, только вот беда — обезлюдела деревня.
Шумилинцы, привыкшие встречать всякие перемены с подозрительностью, недоверчиво смотрели на машинную возню вокруг деревни: вряд ли ради них стали бы вести шоссейку, тянуть электролинию. Мужики стали чаще собираться по вечерам на лавочке у крыльца Карпухиных, обсуждали беспокоившие события, делились догадками. «Тут дело не просто, — гнусаво твердил Павел Евсеночкин. — Помяните мое слово, не просто». От его пророчества брало опасение, что не сегодня — завтра и само Шумилино сковырнут с земли. «Вот выведут оне шоссейку из лесу, нацелят прямо по прибору на деревню, ну и попихают в стороны последние дома», — пугал он.
Сегодня, когда пыль от самосвалов начала оседать над полями и деревней, тоже сошлись покурить вместе. Андрей Александрович Карпухин известно какой ходок, своей лавочки держится, к нему по-соседски раньше всех перешагнул через заулок Павел Евсеночкин. Пришли Василий Капитонович и Егор Коршуновы. Своей, нестариковской прискочкой поторапливался из лесу Федор Гарантии, тоже остановился, сбросил на землю еловые тычинки, связанные в беремя. Все мужское население уместилось на лавочке, кроме Сергея, еще не вернувшегося из поля. Не было Кости Журавлева: перебрался с семьей на лесопункт; не белела среди мужиков патриаршья борода Никиты Соборнова — схоронили зимой. Могутный, величественный был старик, казалось, век его не ограничен; людей такой породы, пожалуй, не осталось в округе.
Поначалу, как обычно, толковали о погоде, предрекали, каким будет лето, но разговор сам собой склонился к беспокоившему всех наступлению дорожников.
— Видали, наш сивка-бурка на себе тычинки таскает, — насмешливо подцепил Тарантина Павел Евсеночкин. — Машины туда-сюда летают — договорился бы.
— Ну их, связываться! Мне и надо-то три прясла затынить, — не согласился Тарантин. Приподняв кепку, он вытирал тыльной стороной ладони росистую, блекло-белую лысину с розовой полоской от околыша поверх лба.
— Нашел время новый палисадник тынить! — хмыкнул Павел. — Нет уж, я теперя гвоздя не вобью, потому что после нас жить здесь, похоже, не собираются, да и самих-то, гляди того, поневолят с насиженного места.
— Полно пугать-то! — возразил Андрей Александрович. — Никто не имеет права.
— У государства на все право, нас с тобой не спросят. Песок и гравель где копают? Прямо против моей бани.
— Ну, твою баню и сковырнут, невелик убыток.
— Наговоришь, право. Нет, тут дело не просто, — пощипывая редкую рыжую бороденку, гнусавил Евсеночкин. Его тонкий морковный нос успел облупиться на вешнем солнышке, из-под белесых бровей с постоянным подозрительным прищуром проглядывали бесцветные, как размытая акварель, глаза. Есть такие мужички-скептики, которые берут под сомнение всякие доводы, все отрицают, во всем видят подвох. — Из-за нас не спохватились бы эту шассу строить. Не поверю. Столбы страшенные бетонные везут: Братская станция у нас, что ли?
— Спокою не стало от этих машин, этта, бульдозер деревней проперся, дак ведь изба трясется, — посетовал Василий Капитонович. Он сидел, облокотившись на колени, обут был в валенки-обрезки, на голове защитного цвета картуз, какой редко теперь встретишь. Его, пожалуй, больше всех удручало нежданное нашествие на деревню. — Как не вспомянешь прежнюю-то жись: все шло по заведенному уставу, все было понятное, а нынче является черт-те знает кто и хозяйничает, как заблагорассудится. Хоть бы помереть дали спокойно, дак смерти-то не купишь.
— Ты, Василий Капитонович, не туда повел, — вмешался Андрей Александрович. — Чего плохого, если дорогу строят? Я, к примеру, с самой войны в Абросимове не бывал, а по хорошей дороге съезжу обязательно. Спроси-ка шоферов, сколько оне помаялись с бездорожицей.
— Правильно, Александрович, — поддержал Тарантин. — Бывало, поедем хлеб сдавать на станцию, застрянем где-нибудь в Чучмарах, дак и ночуем. Теперь вон какую просеку просадили, как проспект, с нашего поля Савино видно.
— Так-то оно так, а вот чего в бору, выше по реке, затевают строить? Видали, мост налаживают, матерьялы везут на тракторах, все туда, по Кологривскому волоку. — Евсеночкин многозначительно покосился на собеседников, словно ему было известно больше, чем другим. — Может, такой объект, что и водички после него из реки не глотнешь?
— Сверху видней, что делать, — обронил свое редкое слово Егор, безучастно сосавший папиросу. Он сидел чуть поодаль от мужиков, на березовом корне, четвертый год был на первой группе — чего уж тревожиться.
— С той высоты нашего брата могут и не заметить, — не унимался Евсеночкин. — Есть Шумилино или нет его, кому какая печаль.
Не верилось его предсказаниям, ведь шел май, начинавшееся лето каждому сулило свои надежды. Дни были сухи и долги, небо — чисто, без малейшей помарочки. Белой кипенью вспухали по огородам и над рекой черемухи; зеленым туманом окинуло шумилинские березы, при виде которых согревалась душа, и сама жизнь под ними еще казалась прочной.
Ослабел нагулявшийся за день ветерок, прояснился после машин воздух. Дорожники угомонились, только доносился с поля рокоток трактора: свой, привычный.
Но вдруг над прогоном снова поднялась пыль — узнали колхозный грузовик. Ерофеев не проехал мимо, вышел из кабины. Усадили его на средину лавочки, мол, покури да скажи председательское слово. Этот не чета Охапкину: в рюмку не заглядывает, всегда подтянутый, в костюме и при галстуке на городской манер. Ему, пожалуй, около пятидесяти, только залысины на лбу глубокие. Мужик рассудительный, сам в любую работу не суется, а дело ведет.
— Вот, Степан Данилович, маракуем, как жить дальше будем, — сказал Андрей Александрович.
Лучше, чем жили, — весело ответил Ерофеев.
— С одной стороны берег подкапывают, с другой — шоссейка напирает: прямо на деревню или стороной она пойдет? Не тронут нас? — спросил Евсеночкин, прощупывая председателя заблаговременно недоверчивым взглядом.
— Не тронут, полем у них вешки намечены, успокоил Ерофеев.
— Небось не про нашу честь стараются, какая-то поважней причина? Не зря эти бетонные махины повезли. Поди-ка, секрет?
— Да какой секрет! — засмеялся Ерофеев. — Для леспромхоза и для нас заодно строят. Поселок там за Песомой новый будет.
— Вон что! А мы гадаем, чего затевают, сумлеваемся.
— Радоваться надо. Скоро автобусы побегут, электричество в каждую избу проведем. Сейчас у нас в селе движок тарахтит, а подключимся к государственной сети, и фермы и зерноток можно механизировать.
— Хорошо рисуешь, товарищ Ерофеев, — с подковыркой молвил Евсеночкин, — только поздновато спохватились, уж пошло наше Шумилине на полное сокращение: вся инвалидная команда тутотка.
— Да, народу в деревнях не густо. У вас еще с десяток работающих в бригаде наберется, а в Бакланове — одни старики, и всего пять дворов. Что с ними делать? Тоже без электричества не оставишь, пусть хоть на старости лет попользуются, потому что в долгу мы перед этими людьми.
— Правильно, Степан Данилович, — одобрил Тарантин. — Мы сами к той категории относимся, отстрадовали свое.
— Я разослал письма парням, которые службу заканчивают, думаю, некоторые вернутся домой. Вот он, — показал Ерофеев на шофера Гошку Капустина, коренастого парня с оттопыренными, красно просвечивающими на солнце ушами, сидевшего по-турецки на траве. — Пришел из армии, женился, нынче квартиру получил.
— В Ильинском, понятно, около мэтээс народ держится, — сказал Андрей Александрович, имея в виду и своего сына.
— Вы, товарищи, знаете, что МТС ликвидируется. Как раз по этому вопросу ездил в район.
— Как же без нее? — насторожился Евсеночкин. — Все твердили в газетах: МТС — главная сила в сельском хозяйстве, и вдруг не потребовалась?
— Технику распродадут по колхозам, у земли и у машин будет один хозяин. Мы, например, не смогли на посевную приобрести необходимую технику, но уборочную проведем уже своими машинами. На будущий год, и мастерские МТС достанутся нам — в долг берем. Просто повезло, в других колхозах и навесов-то нет. Будут свои механизаторы и шоферы, свой механик и главный инженер — никакой обезлички. Обождите, настанет время, кое-кто из города в деревню двинется.
— Сказки! Это уж ты, дорогой товарищ, не туда хватил, — точно обрадовавшись, заерзал на лавке Евсеночкин. — Я подсчитывал, только в Ленинграде наших, шумилинских двадцать два человека, и что-то никого не поманивает обратно? А? — Поприщурил свои водянисто-голубые щелки на председателя.
— Лет через десять, может быть, и поманит.
— Нам до тое поры не дожить, — подтолкнув большим пальцем картуз, сказал Василий Капитонович.
— Нет, конечно, и думать нечего. Десять лет! Хе-хе! — весело хохотнул Евсеночкин. Его нос еще больше заострился, в выражении лица было что-то птичье, казалось, он мог клюнуть собеседника. — А ежели какая неувязка в международном вопросе?
Теперь настал черед улыбнуться Ерофееву: ох, уж эти старики — политики! В каждой деревне есть такие досужие, что знакомы с газетой, знают всех президентов и премьеров и готовы при случае пуститься в самые высокие рассуждения.
— Про международные вопросы есть кому думать без нас, — сказал Андрей Александрович. — Я опять про МТС хочу спросить. Машины, тракторы распродадут, а механизаторы куда?
— Будут работать по месту жительства в колхозах. В «Рассвете» уже сами пашут, технику купили.
— Значит, наш Серега от чего ушел к тому и возвернулся?
— Не беспокойся, Андрей Александрович, механизаторы в заработке не прогадают.
— Да-а, что ни день — то новость, — снова вмешался Евсеночкин. — Туркают из стороны в сторону, будто лошадь вожжами. Погоди, и с мэтээсами начудят, как с кукурузой. Прошлым летом на Старовском поле вот экая выросла, — показал по колена. — Нынче али опять будете сеять?
— Да, немного придется посеять такая установка. Или подсолнечник на корм скоту.
— Это уж вовсе пусто место. Мы вон коров пускали на него, дак не дотронулись, только потоптали. Э-эх, головы! Скоро виноград додумаемся выращивать. Смех ведь смотреть, как канителились с торфяными кубиками, высаживали вручную отдельно по кукурузине. Уж истинно, что королева полей — столько за ней уходу.
Ерофееву стала надоедать ревизорская придирчивость Евсеночкина. Помнилось, как столкнулся с ним в престольный праздник казанскую. Гулять в Шумилине привыкли дня два-три. Добро бы только свои деревенские, а то в гостях у них полсела. Пришлось вмешаться, убеждал, что нельзя терять сенокосные дни. Евсеночкин пьяненько куражился, сбивая народ, дескать, ты нам устава не ломай: живем как заведено. Занудный мужичонка. Говорят, сам всю жизнь к колхозу бочком да с прохладцей, и жена тоже, а права качать первый. И все же большинство колхозников тогда вышло сушить сено.
Ерофеев уже поднялся с лавочки, но приостановил Федор Тарантин:
— Еще вопрос имеется, товарищ Ерофеев. В совхозе «Михайловском» пензии назначили, а наш брат разве не заслуживает? Я с первого дня в колхозе без побегу и по сю пору помогаю.
Ерофеев почувствовал себя должником перед этим застенчиво моргающим, лысым стариком с ввалившимися губами, потерявшим и волосы и зубы не где-нибудь, а на колхозной работе, на лесозаготовках, на сплаве. Чем оправдать тот факт, что рядом в совхозе получают пенсии, а он ее лишен? Да и работал-то всю жизнь за понюх табаку. В пояс бы поклониться таким людям — приходится отказывать.
— Пока у колхоза нет средств на эту статью. Разживемся, будем думать о пособиях престарелым.
— Хех! Во, нашему брату! — Евсеночкин показал кукиш.
Ерофеев не стал напрашиваться на дальнейшие реплики: пожалуй, стариков не переговоришь. Хлопнул дверцей машины, и она, груженная шифером, тяжело тронулась с места, поднимая пыль. Глядя ей вслед, Евсеночкин брезгливо выпячивал нижнюю губу:
— Не ндравятся мне эти новые-толковые в галстуках да ботиночках. Видали, на сиденье в машине — шляпа соломенная. Помяните мое слово, долго он у нас не задержится.
— К чему зря человека хаять, — вступился за председателя Андрей Александрович. — Мужик с образованием, разбирающийся.
— Нонче этих образованных — пруд пруди, а работать некому.
— Ладно, мужики, покалякали, да надо ближе к дому. — Тарантин вскинул на плечо беремя тычинок. — На пензию рассчитывать нельзя, значит, придется еще погорбатиться.
Пошастал, шаркая стоптанными яловиками по пыли. За ним и все разошлись, остался один Андрей Александрович: поджидал сына, потому что слышал, как заглох за околицей трактор. Эх, Серега! Снова угодил в колхозники, недолго наработал в МТС.
Солнце скатилось в Заполицу, потонуло в лесах. Свет его еще держался в вышине, где реяли стрижи, небо не меркло, оставалось высоким и ясным, и, казалось, сама земля, избы, озеленившиеся березы излучают непоборимое сияние. Воздух пригарчивал пылью и машинными газами, но уже натекал от гумен медвяный запах черемухи. Вспоминалось старому солдату счастливое довоенное время, когда был он мужиком в самой силе, бегал на своих двоих, а не тыркался на деревяшке, когда деревня была полна народу, каждый дом гудел как улей. Война под метелку вымела его сверстников, а молодежь сама бросила отцовскую землю. И опять мысли вернулись к сыну: один он застрял в Шумилине, поддался незавидной судьбе. С другой стороны, не всем жить в городах, должен кто-то и землю пахать. Если разобраться, дело первостепенное.
Часто вспоминался Ерофееву первый день его председательствования. Помесил он тогда грязи, обходя бригады парным апрельским днем: побывал на всех скотных дворах и конюшнях, осмотрел опустевшие за зиму клети и сенные сараи, и всюду перед ним возникали вопросы, потому что куда ни глянь — прореха. Семнадцать деревень, большинство бесперспективных — одно название, что бригада. На конюшнях по три-четыре клячи, и с этим тяглом надо было начинать пахоту. У Охапкина с Романовым отношения были натянутые, он даже договор с МТС не заключил.
Особенно удручал Ерофеева рев полуголодной скотины, ждущей выгона в поле, где еще нечего было взять, На ильинской ферме коровы стояли в навозной жиже, потому что деревянная елань сгнила. Доярки, обрадовавшись появлению нового председателя, точно он мог сразу же поправить весь этот беспорядок, окружили его, засыпали жалобами:
— Посмотри, посмотри, Степан Данилович, как мы тут в грязи баландаемся. Коровы-то сердешные маются. Как дойка — теплой воды не напасешься: надо мыть вымена-то. Бяда!
— Прямо чистое наказание!
— Нешто нельзя было подновить настилы? — спросил Ерофеев.
— Сколько раз было говорено Охапкину, что они сгнили, проламываются, дак он и не почесался. А уж мы сами повыбрасывали худые-то сланины, чтобы коровы ноги не завязили.
— Главное, сена нету. Где хошь добывай, председатель.
— У вас же буду просить взаймы. Ведь есть у кого-нибудь излишки?
— Може, и есть, коли поспрашивать, да взаймы-то не шибко поверят: придет время расплачиваться, а тебе вдруг не пондравится у нас, уедешь обратно, — с подковыркой сказала высокая сухопарая тетка.
— Едва успели выбрать, а уж засомневались, и в тон ей ответил Ерофеев.
— Дак ведь нынче подолгу-то в председателях не задерживаются, особенно если присланные. Ты вот встал к Миронихе на квартиру, а семью небось оставил в Абросимове.
— Что же поделаешь? Придется квартировать, пока своего жилья нет. — Ерофеев в сопровождении доярок вышел из темного двора на дневной свет. — Это что за ветряк у вас машется? Воду качает?
— В том-то и бяда, что впустую крутится: поканителились с ним механики из мэтээсу, да так и не могли наладить. Опять как не вспомнить Охапкина, вон какую каланчу соорудил, деньги угрохал, а коровы тонут в грязи.
— Воду бочкой подвозим, ведрами таскаем. Бяда!..
Шел Ерофеев дальше от деревни к деревне, записывал в свой блокнот разные малоутешительные сведения и все больше осознавал, какой груз он добровольно взвалил себе на плечи. Встретил в Шумилине участкового агронома Сашу Лазарева, проверявшего посевное зерно. Разговор с ним запомнился.
— Знакомитесь с хозяйством? — спросил Саша. — Не разочаровались?
— Я знал, что иду не на готовое, но и прежняя моя работа районного зоотехника по коню меня не устраивала своим формализмом. Иногда к какой-нибудь кампании напишешь заметку в райгазету на тему: больше внимания развитию коневодства в колхозах. Призываешь увеличивать поголовье лошадей, а оно год от году убывает. Знаешь о том, как гробят лошадей на вывозке леса зимой, знаешь о падеже и знаешь тщету собственных усилий. Хотелось конкретного дела, вот и взялся за гуж. Столько разных неполадок, что, откровенно говоря, не знаю, с чего начать.
Агроном, сидя на пороге клети, попересыпал с ладони на ладонь овес и, хоть был молод, ответил с деловитой обстоятельностью:
— Начинать следует с земли. Во-первых, некоторые поля в вашем колхозе каменисты — навести на них порядок. Во-вторых, поскольку вывозка минеральных удобрений со станции затруднена расстоянием, поля наши остаются малоудобренными. В-третьих, если будем сеять вот таким несортовым зерном, хорошего урожая ждать нечего. Семеноводством большинство колхозов, можно сказать, не занимается.
— А что ты скажешь насчет кукурузы? Нас обязали в этом году сеять ее.
— Не знаю, что получится на здешних землях. В среду при МТС состоится научно-производственная конференция специально по кукурузе, там послушаем. Фильм покажут. Главный агроном ознакомит, как готовятся смесь и торфоперегнойные горшочки для выращивания кукурузы на семена. Вот, собственно, и вся научность.
— Жена говорила, что у них в школе к этому делу привлечены все школьники: каждому дано задание изготовить по сто горшочков.
— Сомнительная затея, однако будем пробовать.
Ерофеев знал, что без советов специалистов ему не обойтись, но не предполагал, что можно услышать их от молодого агронома. Чувствовалось, что знания, приобретенные в институте, не соответствовали прозаической действительности, и это его угнетало. Ерофееву сразу же понравился толковый парень с широким, заметно скуластым лицом и упрямыми складками над переносицей.
— Ты, Саша, верно все говоришь, но одним годом столько проблем не сдвинешь, порядка на полях не наведешь. Нам же сейчас прежде всего нужны деньги, чтобы строить. Ты посмотри на нашу контору, ведь это прокуренный овин. А на ферме что творится!
— Деньги, Степан Данилович, скорее всего может дать лен.
— Зато и возни с ним больше всех, не зря до сих пор остался в ригах, и на поле видел перезимовавший прямо в бабках.
— Это сейчас он стал обузой для многих колхозов, потому что деревня обезлюдела. Во-первых, район наш, вы знаете, всегда считался льноводческим: особенно заметны успехи абросимовцев были в тридцатые годы: сколько человек тогда наградили орденами и медалями, и все за лен. Я вам потом покажу одну любопытную книгу, где есть полная характеристика нашего района. Во-вторых, лен, который лежит в ригах, при расторопности председателя можно было сдать. Даже сейчас еще не поздно сделать весенний расстил на незатопляемых водой местах; я говорил об этом Охапкину, да он в последние дни махнул на все рукой. Плакали денежки. В-третьих, урожайность льна обеспечена, это не эксперимент с кукурузой. Вы думаете, «Рассвет» на каких дрожжах поднялся? На льне, спросите самого Миронова. Ведь если полностью убрать лен и сдать тресту, можно озолотиться. Вот давайте посчитаем.
И Саша Лазарев начал загибать пальцы, рассудительно повторяя: во-первых, во-вторых. Уже тогда, при первом разговоре, Ерофеев почувствовал его увлеченность льноводством и сам понял, какие выгоды оно сулит, особенно после того, как Саша дал ему почитать обещанную книгу, статистический порайонный сборник тридцатых годов, в котором было убедительно сказано: «Абросимовские льны по своим качествам гораздо выше, чем в других районах области (значительная часть продукции льноволокна поступает на базу «Льноэкспорт»). Лен везде занимает ведущее место в посевах. Почвы, среднеподзолистые суглинки, вполне благоприятствуют такому развитию культуры».
Той же весной Ерофеев рискнул почти удвоить площадь под льном, и он действительно уродился на славу, но местами полег из-за дождей, так что комбайном не везде можно было взять. Теребили руками ткачихи, присланные из города, и школьники. Ерофеев в те дни лишился сна, организовал ударник: поднимали тресту, вязали в толстые снопы и сразу грузили на машины. Всех старух мобилизовал, пообещав им овса для кур. Еще начальнику Новоселковского лесопункта Данилову спасибо — выделил две машины и людей. Поработали с настроением; даже весело, как-то празднично было при таком многолюдий.
А вскоре у Ерофеева появились сразу два помощника: перевели из МТС в колхоз агронома Сашу Лазарева и зоотехника Тоню Мальцеву. Тесно стало в прокуренной правленской халупе, и Ерофеев решил подвозить бревна для строительства новой конторы, пока был неглубок снег. Место облюбовал хорошее, чуть на взгорке. Когда проходил мимо сладко пахнущих на морозе сосновых бревен, овладевало нетерпение, так что сам взялся бы за топор. Строительная бригада пока была мала, потому что большинство ильинских мужиков работало в МТС. Она да леспромхоз — конкуренты, с которыми трудно тягаться.
Многим казалась преждевременной такая поспешность со строительством конторы, дескать, не скотный двор, можно и подождать, но Ерофеев жил не одним днем.
Со стороны посмотреть — неутомимо бегает трактор из конца в конец поля, мощно взворачивает текучие пласты, но попробуй сядь в пропыленную, прокаленную солнцем и двигателем кабину, подергай целый день рычаги, потрясись, как на жернове, оглохни от грохота, и ты поймешь, какой ценой добывается хлеб. Только справились с посевной, надо поднимать пары, и так одно за другим, все лето страдная горячка.
Сергей четвертый сезон работал трактористом. Привык, ему даже больше нравилось, чем шоферить, потому что здесь, на поле, были предметней, значительней результаты твоего труда, было чувство хозяина земли, необходимое его крестьянской душе. Он пытался отказаться от этого чувства, уезжал в город, устраивался на работу в леспромхоз, но кончились зигзаги, хватит шарахаться из стороны в сторону. Известие о том, что ликвидируется МТС, что он только формально числится ее работником, а в скором времени вместе с трактором перейдет в колхоз, не смутило Сергея, потому что суть его профессии останется прежней. Если раньше работал, как по найму, в разных колхозах, то теперь будет только в своем «Ударнике».
Сергей вел трактор гусеницей вдоль борозды, посматривал, не выдвигается ли ослабший палец, чтобы вовремя подступать его молотком. Оставалось вспахать два загона, чтобы бывшая деревня Аверкино, означенная березами и зарастающим прудом, оказалась островком среди пахоты; а на будущее лето здесь заколосится рожь и странным покажется ее соседство с исчезнувшей деревней.
Заглушил трактор. Взяв газетный сверток, пошел пообедать к пруду. Звоном сверлила уши тишина. В осоке у берегов возились нерестящиеся карасики; над водой шуршали слюдяными крыльями синие и коричневые стрекозы — вот и всего живого, что было рядом. Заметил, что даже березы без людей почему-то быстро начали сохнуть. Может быть, через несколько лет ему на своем ДТ-54 придется выкорчевывать трухлявые пеньки и распахивать Аверкино, и над этим прудом, где еще плещутся карасики, когда-то сомкнется ржаное поле. Доводилось читать, что кое-где уже поступают так.
Помнил Сергей и жилое Аверкино с невытоптанной, мурависто-мягкой улицей, с какой-то исполинской, на шесть окон по фасаду, избой посредине, затейливо изукрашенной резьбой, но не понадобившейся никому из наследников; помнил, как ходили через Аверкино по малину, как очень соблазняли их в детстве здешние яблоки, почему-то казались они сладкими, не такими, как в своей деревне. Вот тут у пруда стегал его крапивой желчный и сухой, точно вобла, Митя Куделин. Всю жизнь собирался мстить ему, но погиб на войне тот Митя, и обида на него давным-давно прошла, осталась там, в детстве.
Не успевшие посохнуть яблони цвели, их нежность была трогательна среди заглушенных крапивой подворий. Пожалуй, и Шумилино ждет та же участь, хоть и построили дорогу, электричество тянут. Пораньше бы сделать все это.
Сергей стал стряхивать крошки с газеты и нечаянно остановил взгляд на знакомой фамилии: Лев Артемов. Ниже были напечатаны два стихотворения. В сильном волнении, так что расплывались буквы, не очень вникая в смысл, пробежался глазами по строчкам и снова восхищенно смотрел на фамилию автора, точно бы на свою собственную. Подумать только, что тот самый Лева Артемов, с которым жили в одной комнате в общежитии строителей, стал настоящим поэтом, печатает стихи в центральной газете! Представилось, как идет по многолюдной Москве, всеми признанный, чем-то выделяющийся из толпы. И нет ему никакой заботы ни о пахоте, ни об исчезнувшем Аверкине: другие, более возвышенные мысли занимают его. Талант!
Бережно разгладил и сложил газету. Утолил жажду прудовой водой и зашагал к трактору, сшибая пыльными сапогами золотистые лепестки купальницы. Над ним плакали пигалицы[8], отчаянно пикировали, едва не касаясь кепки, крики их становились все настойчивей, беспокойней. Ах, вот в чем причина — заметил неподалеку от борозды среди разбросанного навоза четырех только что вылупившихся птенцов. Ямка в земле — и все гнездо, даже травки почти не подстелено.
— Да успокойтесь, не трону! — сказал он птицам, радуясь, что эти желторотые не попадут под гусеницу или под плуг.
Ради них пришлось сделать огрех. Пахал и все посматривал на нетронутую полоску земли: пигалицы то хлопотливо бегали по ней, потряхивая хохлатыми головками, то взлетали при приближении трактора, но, казалось, тревога их начала униматься, должно быть, поняли, что птенцы их останутся в безопасности. От этой малой добродетели, от встречи со стихами Левы Артемова, от того, что заканчивал пахать поле, появилась какая-то легкость на сердце, когда хочется остановить случайного человека, поделиться с ним своим настроением, и хочется творить на земле только добро. Он работал один, без прицепщика, потому что трактор был оборудован навесным плугом. Завтра переедет в Савино к Михалеву, вдвоем будет поохотней.
Сделан последний гон. Сергей как бы с благодарностью погладил горячий капот трактора, как спину усталого коня. Приятно окинуть взглядом вспаханное, успевшее местами позаветреть поле, ощутить слитность своей воли с послушной тракторной мощью. За два дня управился с такой Палестиной. Погомонили бабы, разбивавшие навоз, погудел трактор, и теперь здесь на все лето до августа устоится тишина.
Уж солнце поклонилось земле, пора, домой. Задрав кверху плуг, трактор налегке катится под уклон к оврагу, оглушает трескотней молчаливый вечерний лес; гусеницы мнут повалившиеся поперек дороги сосенки, белые зонтики дягиля и молодую траву — не дают зарастать дороге-прямушке. Редко по ней ходят, разве что ягодники или грибовики, или кто-нибудь из прежних аверкинских жителей, заболев ностальгией, явится с поклоном к родным березам, потерянно побродит по тому месту, которое называлось деревней, припоминая, где и какие стояли дома. И знает, что ничего хорошего такое посещение не сулит, что только побередишь сердце, а все же едет издалека на это краткое и горькое свидание Родина!
Сергей знал, что остался на этой земле навсегда, по тому что их родовое дерево оказалось одним из самых устойчивых на этой земле, пустило молодые побеги: у пятилетнего Павлика появился младший братик Ванюшка. Два сына, два наследника.
Заслышав трактор, Павлик выбежал на загумна. Сергей заметил еще в проулке его синюю рубашонку, знал он, как скучно ему без сверстников, как ждет он отца: опрометью несется, только русые волосенки трепыхаются. Когда был поменьше, встречал приветственными криками, плохо выговаривая слова: «Такель! Папа на такеле плиехал!»
— Здравствуй, сынуля! — Сергей приподнял Павлика, боясь прижимать его к спецовке, чмокнул в нос. Так они здороваются под вечер, потому что обычно видятся в эту пору. — Ну, как вы тут?
— Баню топили. Мама уж мылась, теперь мы с тобой пойдем. Ага?
— Обязательно. Ну, забирайся в кабину!
Подъехали к дому. Павлик остался в кабине: старательно дергал рукоятки, надувал щеки, изображая рев двигателя. Сергей устало присел на скамеечку у крыльца рядом с женой, державшей на руках запеленатого Ванюшку. Он был благодарен Татьяне за то, что она подарила ему второго сына, и сейчас, глядя в ее ясные, как умытая дождем смородина, глаза, любовался нежностью ее румяного и гладкого после бани лица с необсохшими еще росинками на лбу и над губами; он не мог даже прикоснуться к ней в своей грязной спецовке. И сынишку не мог взять на руки, только позаглядывал на его спящее личико с тонкими, просвечивающими веками, ласково спросил:
— Ну, как наш Иван Сергеевич?
— Спит напропалую, спокойный: титьку захочет, так и то не вскрикнет — заворочается да закряхтит. Не то что Павлик. Ау, проснись, лежебока, папка приехал!
— Пускай спит, — вступился Сергей. Не хотелось подниматься со скамейки: сидел бы и сидел так, облокотившись на колени, пока не ослабнет ломота в плечах.
— В Аверкине-то кончил? — спросила Татьяна.
— Кончил. Завтра буду в Савине, поближе.
— Ступайте в баню, как бы не отемнять. Подержи его, я белье вынесу. — Подала ребенка.
— Испачкаю.
— Ты поаккуратней.
Держал сынишку, нескладно вытянув руки, дивился его невесомости, осторожно сдувал комаров с неподвижного личика, не обращая внимания на то, что самому жгли шею. Прибывает семья, не сказать, что тесно им в тещиной избе, а все-таки пора думать о самостоятельном жилье. С другой стороны, возле бабушек легче поднять детей.
Татьяна вынесла корзину с бельем и свежим, только что связанным веником. Побеспокоилась:
— Спину-то сумеет ли он тебе потереть?
— Я крепко-крепко натру, — пообещал Павлик.
Жили у тещи, в баню ходили к родителям Сергея. Для него такие дни всегда были праздниками, хоть и знал, что на другое же утро надо снова выезжать в поле, его возбуждали сами запахи протопленной по-черному бани, распаренного веника, чистого белья. И словно в сказке случалось чудесное превращение: входил в баню замызганный, с волосами, похожими на войлок, — хоть выбивай из них пыль, а выходил добрым молодцем, спадала усталость, дышалось легко.
— Папа, ты завтра дома останешься? — спрашивал Павлик, старательно натирая Сергею спину.
— Нет, мой милый, уеду на работу.
— Мне хочется в лес сходить, а никто со мной не идет.
— Вот кончим пахать, мы с тобой и в лес, и на речку пойдем. Ягоды тогда начнут поспевать.
— Ты мне обещал сделать каталку из зубчатого колеса с трещоткой.
— Утром проснусь пораньше и сделаю.
— Я буду катать ее по деревне — играть в тракториста, а то Олька Коршунова со мной не водится.
— Она большая, школьница, считай.
— Я тоже пойду в школу вот через столько годиков, — показал два пальца.
Скучно, одиноко парнишке. Хорошо, что братик будет подрастать. Раньше была своя начальная школа под боком, а теперь придется им бегать за четыре километра в село. И у самих с Татьяной тоже работа в Ильинском, там бы и жить.
Выпроводил сынишку из бани, покропил с веника на отозвавшуюся последним шипением каменку и все же попарился, погонял кровь, вдыхая иссушающий ноздри березовый жар.
Одевался впотьмах. Когда вышел из предбанника, золотой закат плавился над Заполицей. Прочеркивая по светлому небу, мелькали майские жуки; в туманной пойме Песомы дергал коростель. Ветерок, набегавший на деревню с распаханных полей, присмирел, воздух был неосязаемо легок, так что не замечалось, как дышишь.
Проходя мимо своего дома, увидел в окно отца и мать, сидевших у самовара. Отец, как всегда, пил из блюдечка, словно бы специально примачивая в нем усы; мать, скинув на плечи белый платок, заматывала в узелок на темени свои поредевшие волосы. Было что-то покорное, старческое в их фигурах, освещенных лампой-семилинейкой. Вдвоем остались. Сердце Сергея тронуло непрошеное покаяние: в посевную-то закрутился, некогда и зайти к ним. Алексей с Веркой далеко в городах живут, а он-то рядом, мог бы почаще заглядывать к родителям. Хоть и ждала своя семья, повернул кованое кольцо щеколды (память покойного деда Якова), шагнул в темноту через порог, как за отпущением грехов.
Изба Карпухиных не привыкла к малолюдию, не привыкли к нему и сами хозяева, очень затосковавшие после отъезда дочери в Ленинград: исполнилось Верушкино желание поступить в медицинский институт, уж третий курс закончила. Прежде Андрея Александровича выручала кузница, стоявшая на бойком месте при дороге: кто-нибудь да заглянет — или по делу, или просто так, на призыв наковальни. Помаялся без привычного занятия да напросился в бригадные конюхи. Всего три лошади осталось, но кто-то должен за ними присмотреть, починить сбрую. Работа неприметная, хотя и по годам, и по инвалидности подходящая.
Чтобы дома было поохотней, пустил на постой электриков, явившихся в Шумилино вслед за дорожниками Вечером есть с кем поговорить — знающие парни, и работать умеют проворно. Такую просеку промахали для высоковольтной линии, что стало видно Ильинское, поставили опоры, как колонны, глянешь наверх — шапка валится. Теперь понатыкали по деревне столбы для проводов низкого напряжения; ямы под них рыли машинным буром — в одну минуту просверлят любую глубину. Каждый столб прикручен проволокой на железобетонный пасынок. Ставят опять же не руками, а краном. Сегодня обещали свет дать, уж лампочки ввернули и в избе, и на мосту, и в подполье, и даже на дворе у коровы — вот какая честь Басенке! А еще три уличных фонаря повесили — это уж чересчур постарались, нет нынче молодежи, чтобы на вечерки собираться.
После обеда, ближе к вечеру, когда спала жара и меньше стали донимать скотину оводы, Андрей Александрович запряг старого Лысанку (всегда запрягал его по своим нуждам, оставляя здоровых лошадей для другой колхозной работы), чтобы привезти клеверу на конюшню. Положил в телегу косу и вилы, неуклюже завалился сам, вытянув вдоль грядки ходулю. Мерина не понукал — везет, и слава богу. Ведь у него небось каждую косточку ломит, только он не пожалуется. Укатали крутые горки: и в колхозе ему доставалось, и на лесозаготовках. Он ли был когда-то выездным председательским Лысанкой? Копыта расплылись и загнулись, как плошки, сбитая седелкой холка не заживает, превратилась в лишайно-жесткую болячку, глаза слезятся, и к ним на подтеки льнут кусачие мушки, нижняя губа отвисла, сделалась дымчатого цвета, вроде бы поседела. Зачем же подгонять старика?
У Чижовского оврага Андрей Александрович подпустил Лысанку к клеверу, старательно поточил косу — делал он это всегда с большой тщательностью, выставив вперед как подпорину свою деревянную ногу и прицеливаясь из-под сдвинутой на глаза кепки к лезвию — и начал косить без поспешности, тоже по-стариковски, с трудом пробирая густой клевер с подсеянной к нему тимофеевкой. Часто останавливался, смотрел на шоссейку, по которой быстро катились голубые самосвалы, на электромонтеров, копошившихся возле трансформатора, установленного на краю деревни. Меняется жизнь, совсем на иной лад устраивается. Эх, кабы молодость да здоровье!
Обошел косой высоковольтную опору, придерживая кепку, подивился ее высоте: раньше всей деревней не поставить бы такую махину. В трех проводах, тяжело провисавших между опорами, каким-то образом заключался ток страшной силы, о чем предупреждало соответствующее изображение. Что, если корова или лошадь подойдет почесаться? Убьет? Боязливо потрогал сначала пальцем, потом ладонью шероховатую железобетонную опору — все в порядке. В грозу, пожалуй, опасно.
Никудышным косцом стал: немного помахал — одышался. Но никто его не торопил, знал он, что с делом своим управится. Воз накидал небольшой, потому что свежий клевер был тяжел; забрался наверх вместо гнетки и вдруг почувствовал какой-то сбой сердца, ему показалось, оно остановилось совсем, ждал, тронется или нет снова. Сорвалось, затараторило, будто наверстывая пропущенные удары. Лежа на здоровом боку, Андрей Александрович не стал дотягиваться до вожжей, привязанных к передку, только чмокнул губами послушному мерину, и тот пошел.
«Наверно, от жары это, — предположил он, обретая обычное состояние. — Не бывало такой ерундовины. Или осколок дает знать?» Под сердцем, меж ребер, носил он осколок немецкой разрывной пули. Почему-то хирург не достал его, да и, казалось, не причинял он беспокойства.
Лысанку помаленьку распряг, а клевер с телеги скидывать не стал, сел в тень на чурбак у стены. Потянулся было за папиросами, но воздержался. Видно, долго сидел, потому что солнечный свет на березах и избах начал краснеть, и тень от конюшни достигла огорода поскотины. Затрубили вернувшиеся с выпаса коровы. На подводе, от которой веяло знойным запахом речного сена, подъехала Наталья Леонидовна, поспешила сообщить:
— Александрович, ты чего тут призадумался? Поди-ка домой-то — свет дали!
— Значит, как обещали. Надо проверить, здесь-то горит или нет. — Вошел в конюшню, щелкнул выключателем — сверху брызнул свет двух лампочек, так что с непривычки глазам сделалось больно. — Ай да ребята! Какую люминацию устроили! Бери шило и шорничай, будто днем. Вот, сваха Наталья, жись-то наступила, как в Питере!
— Верно, сват, верно! — возбужденно вторила Наталья Леонидовна. — Хоть в полночь приедешь, уж впотьмах копаться не будешь.
— Молодые-то дома?
— Сено отметывают — только что свалила.
— Ты беги, я распрягу Марту, — сказал он, не обмолвившись о своем недомогании.
Оставшись один, он еще пощелкал выключателем, желая убедиться в надежности электросвета. Торопливо заковылял домой, удивляясь тому, что во многих домах горели лампочки споря с дневным светом. В собственную избу ступил с каким-то трепетом, точно в храм: такое было сияние и на мосту и в передней, где ужинали электрики.
— Принимай, отец, работу. Живи светло! — весело сказал один из них, маленький, кривоногий, больше всех лазавший по столбам на стальных крючьях.
— Спасибо, ребята, — поблагодарил он и даже поклонился.
Пригласили за стол. Не отказался, поужинал за компанию с чувством праздничности, поднявшимся в душе. Перестал опасаться за сердце: на какой срок рассчитано, столько и постукает. Потянуло на разговор.
— У нас закончили, теперь куда?
— В Савино. Утром покидаем в машину шмотки — и до свидания.
— Шибко тихо будет без вас.
— Скоро уборочная — горожан пришлют, — сказал самый старший, с проплешиной на маковке, которую он прикрывал беретом.
— Да, народ все кругом приезжий, — посетовал Андрей Александрович. — Нынче я выбрался как-то в село, так все незнакомые толкаются на площади у магазинов. Смотрю, трое грузин в большущих, как решето, кепках балакают по-своему, спрашиваю их: вас-то, ребята, какими судьбами сюда занесло? Мост, отвечают, строим в Абросимове. Ну и чудеса!
— Зашибают деньгу, договор заключили с доруправлением. Шабашники.
— Да мужики вполовину дешевле взялись бы, а по какому-то закону нельзя. Бывало, на наших плотников везде был первый спрос, нынче со стороны нанимаем. Смешно! Вот уж в электричестве наш брат — ни бум-бум: что случится — не поправить.
— Участковый электрик будет обслуживать.
— А ежели гроза, молнию, пожалуй, может притянуть?
— Не бойтесь, громоотводы на столбах поставлены.
— Пробки можно выворачивать, — добавил верхолаз, показывая на счетчик.
Вошла улыбающаяся Варвара Яковлевна с полной подойницей парного, еще пенистого молока, тоже стала благодарить электриков:
— Ну, молодцы хорошие, спасибо вам! Светлынь на дворе, как днем! Попейте-ка парного-то молочка.
Нацедила в кринки, и электрики принялись пить прямо из них. Она смотрела на парней с материнской заботливостью, думала о своих детях, покинувших дом. И этих ждут родители, переживают, а у них такая работа, что все в разъездах. Конечно, народ молодой, привыкший к артельным перекочевкам.
— Одна только старуха, которая у колодца живет, не провела свет, — сказал паренек в красной футболке, имевший манеру все время поправлять аккуратный спортивный чубчик.
— Это Голубиха-то? Она и радио не проводила — так и осталась в том веке, — определила Варвара Яковлевна.
— В каждой деревне находятся такие чудаки. В Ильинском тоже спрашиваем одного деда: свет будешь проводить? А зачем, отвечает, если я только что две четверти керосину купил?
Посмеялись над незадачливыми стариками. Парни отправились спать на сено на поветь. Андрей Александрович тоже собирался отстегнуть ходулю, да не было ни в одном глазу сна — вышел покурить на улицу. Небо успело померкнуть, лишь в закатной стороне над потухающей зарей оно было бирюзовым. Среди торжественного сияния окон других изб желтоватый свет керосиновой лампы на кухне у Голубихи казался сиротливым: может быть, поглядит на людей да одумается. Особенно необычны были фонари на шумилинской улице, не подпускавшие темноту. Возле них мельтешили любопытные ночные бабочки, а листва берез просвечивала насквозь, и этому светло-зеленому свечению молодо отзывалась душа.
Неожиданно ближний к заулку фонарь замигал — то погаснет, то вспыхнет — значит, кто-то еще не может угомониться. Разве Оленька Коршунова забавляется? Но через минуту Андрей Александрович услышал знакомое покеркивание своего соседа Евсеночкина и насмешливо окликнул его:
— Это ты, Павел, балуешься?
— Да вот, это самое… Кхм… — позамялся Евсеночкин, словно и в самом деле застигнутый на шалости. Присел рядом, обцепив коленку жилистыми руками. — Смотрю, ни к чему повесили эти фонари.
— Не скажи, с ними повеселей.
— Много нам с тобой надо веселья. Хм! А вот на огонек-то будут сворачивать с дороги всякие хулиганы.
— Ну, полно выдумывать!
— Помяни мое слово. Возьми-ка лесоучасток, мало ли там вербованных, все народ отпетый. Нынче крутом не свои, ты вон к себе в дом напускал этих… — Евсеночкин показал через плечо на поветь, откуда доносились бубнящие голоса парней.
— Нам же с тобой свет провели!
— Я бы ни в жись не пустил. Еще на сене спать позволяешь: заронят окурок, у них ума хватит. Давеча идут и на мои яблони поглядывают.
— Кому нужны твои зеленцы.
— А кто их знает? Скоро ли уедут-то?
— Завтра.
— Ну и ладно.
Каждый раз дивился Андрей Александрович на своего соседа: откуда у него такая подозрительность к людям? И в самом благом намерении найдет какой-то изъян, во всем видит подвох. Может быть, от излишнего досужества стал таким, оттого что бездетно прожил век со своей Евдохой. Были бы сыновья, небось поменьше доглядывал бы за другими да критиковал.
— Радоваться надо, смотри, какая светлота! Вон твоя Евдокия сидит у окошка, как на фотокарточке. Молодцы ребята! — одобрил Андрей Александрович.
— Не знаю, чего она путается, зря свет жгет? Все-таки, что ни говори, а раньше проще как-то жилось, без посторонней помехи.
— Да полно! Вот уж не люблю эти разговоры: раньше да раньше… Забыл, как в лаптях ходили. Мне, например, знаешь, в выборы урну на дом привозят, потому что мой маршрут — от дому до конюшни. А на автобусе-то позавчера съездил в Ильинское. Сидишь в кожаном сиденье, что в кресле. Смотрю, тесу на загумна подвезли для будки на остановке.
— Завтра с Федей Тарантиным будем сколачивать: Ерофеев дал задание. Вот ты про автобус помянул — хочу съездить в райсобес похлопотать насчет пензии. Все же должны платить сколько-то по старости. Че-нибудь обманывают нашего брата. Помяни мое слово.
— Попытайся.
— Я им доложу так и эдак, я своего добьюсь, — упрямо пообещал Евсеночкин, поколотив при этом пальцем по лавочке. В потаенных его глазах сверкнули задиристые огоньки, как будто угрожал он кому-то всерьез. Снова показал на поветь: — Ржут, как оглашенные, твои постояльцы.
— Известно, дело молодое, — снисходительно отвечал Андрей Александрович.
Евсеночкин, придавив каблуком окурок, ушел. В освещенное окно видно было, как он, войдя в избу, уселся за газету. Очки спустил низко, так что тонкий нос пригнулся под ними, губы шевелятся: от первой до последней буквы все переберет, выискивая районные новости. На этот раз быстро потянулся к выключателю, наверно, вспомнил, что копейки нагорают. В колхозе никогда норму трудодней не вырабатывал, а про пенсию первый забеспокоился.
Словно бы усыпляя землю, со всех сторон чикали кузнечики; даже ночью воздух был сух и прян от запаха сена; где-то далеко-далеко помигивали зарницы — самая макушка лета. В такие минуты думается, что никуда больше не денется это устойчивое тепло, отпущенное на короткий срок северному жителю. И казалось, всегда будет вот так свежо и молодо зеленеть листва берез возле фонарей.
Наверное, последним в деревне лег спать в эту ночь Андрей Александрович Карпухин. И, лежа в постели с закрытыми глазами, он видел это непривычное ночное свечение берез, чувствовал себя потревоженно счастливым. В переднем углу, рядом с божницей, тихонько журчал счетчик, как будто и в самом деле было слышно, как течет по проводам электричество. Тайное и непостижимое.
Заседание правления колхоза было назначено на семь вечера. Первым, как обычно, явился Афанасий Белобоков. По годам пора бы уже дать ему отставку, но кто же будет возглавлять ревизионную комиссию? Никого другого не представишь на этом месте. В середине зимы, задолго до отчетного собрания, каждый день можно видеть, как он направляется в контору с полевой сумкой, подтверждающей важность его занятия. Еще из других деревень придут «поученые» старики, вроде бывшего счетовода Тихона Фомича Пичугина, и начнут щелкать счетами, скрипеть прилежными перьями, палить махру — ревизия.
В кабинет Ерофеева заходили колхозные специалисты, бригадиры, механизаторы, рассаживались на стулья, поставленные вдоль стен. Белобоков расположился за столом, который был приставлен торцом к председательскому, он, близоруко щурясь, с какой-то придирчивой строгостью взглядывал на каждого вошедшего, то и дело доставал из кармана пиджака большущие часы, приговаривал, вызывая улыбки правленцев:
— Однако, семь — восьмой, скоро девять… Пора бы и начинать.
Ждали агронома Сашу Лазарева и бригадира трактористов Михалева. Наконец профырчал под окнами мотоцикл — оба приехали. Мужики погасили цигарки и папиросы, и Ерофеев, не поднимаясь из-за стола, заговорил:
— Товарищи, мы собрались обсудить весьма важный вопрос о приобретении необходимой техники. Вы знаете, что некоторые колхозы сделали это еще весной, пора и нам раскачаться. Бухгалтерия подсчитала, что мы можем полностью оплатить стоимость двух гусеничных тракторов и двух тракторов «Беларусь» с прицепными орудиями, а также двух или трех самоходных комбайнов. Думаю, нет нужды распространяться о необходимости столь важного мероприятия. Главная задача заключается в том, чтобы укомплектовать купленные машины собственными кадрами механизаторов, поэтому мы и пригласили их на заседание правления. Прошу обменяться мнениями.
На минуту воцарилась тишина, слышно было только поскрипывание стульев. Зачин сделал Саша Лазарев, он горячо и, как оказалось, поспешно высказался, надеясь на общее одобрение:
— Двух мнений быть не может: надо покупать технику и чем скорей, тем лучше. Хотят или нет того механизаторы, но МТС ликвидируется, поэтому отступать некуда.
— Вот их и послушаем, какое ихнее мнение, — предложила савинская бригадирка Марфа Грибанова. Она сидела у самого входа, сложив на груди толстые конопатые руки, словно поджидая момента, когда можно будет пуститься в спор.
— Комбайнерам, конечно, придется в колхоз податься, а нашему брату и в другие места путь не заказан, — сказал тракторист Семен Шалайкин, прямо и дерзко глядя в глаза односельчанам. Это был чернявый, непоседливый мужик, привыкший держаться с вызывающей бойкостью. Хлопнул рукой по колену так, что выбил из брюк пыль, и добавил: — Я лично, как МТС закроют, уйду на новый Песомский лесопункт стаж дорабатывать.
— Вот возьмите его за рупь сорок! Так и знала, что Сеня на убег настроен. Чего вылупил глазищи-то? — взнялась Марфа.
— Ты полегче языком-то болтай, — огрызнулся Шалайкин. — Я ведь в колхозе не записан.
— Спокойно, товарищи! — призвал Ерофеев. Попригладил залысины и волосы на висках, как бы собираясь с мыслями. — Что скажешь ты, Иван Васильевич? — спросил Михалева.
Тот сидел в какой-то напряженной позе, зажав в лопатистых ладонях замызганную кепку. Супил выгоревшие, ячменно-жесткие брови, видимо, и сам про себя не решил, как жить дальше.
— Я согласен работать, только пусть правление дает справку, что я не являюсь колхозником.
Отказ Шалайкина не вызвал такого возмущения, как это половинчатое заявление, обидевшее сразу всех.
— Позволь спросить, кем же ты будешь являться? — пытливо воззрился на Михалева Белобоков.
— Просто трактористом.
— Видали, какой умный! А кто же тебе за работу будет платить? Небось, колхоз, — пристыдила бухгалтер.
И началось, посыпалось со всех сторон на конфузливо мявшего кепку Михалева.
— Тут вот все колхозники сидят, а он особенный, брезговает колхозом.
— Не велик министр — мэтээсом загордился.
— Партейный называется!
— Поди, тоже куда-нибудь лыжи навострил?
— Че вы нам мозги исправляете? У нас ведь пока свое начальство имеется, — вступился Шалайкин.
— Товарищи! Такие безответственные элементы, как Шалайкин, только сбивают с толку других. — Слово взял парторг, колхозный инженер-строитель Доронин. — Мне непонятна позиция Михалева. Вы знаете, что по решению партбюро МТС механизаторы-коммунисты в этом году приняты на учет по месту работы в колхозах. Я думаю, нам придется потревожить партийную совесть Михалева. Мы вправе рассчитывать, что такие кадровые механизаторы, как он, проявят сознательность, помогут колхозу в трудный переходный момент.
Ерофеев, переписав на листок механизаторов, уже вычеркнул из списка Шалайкина, против фамилии Михалева поставил знак вопроса. Что-то ответит Карпухин?
— Ну, Сергей, какие твои соображения?
— Я считаю, если в колхозе работают люди, приехавшие к нам после институтов, то и нашему брату не грех остаться в своем колхозе. В «Рассвете» с весны ребята работают, не каются. Во всяком случае, я остаюсь на своем тракторе — покупайте его хоть завтра.
— Сознательный! Хе! — язвительно хмыкнул Шалайкин и ткнул его локтем.
— Это мое дело, тебя не агитирую, — сухо ответил Сергей.
— Правильно, Карпухин! — поддержали сразу несколько голосов.
У Ерофеева было желание, не церемонясь, выпроводить Шалайкина, чтоб, не мутил воду, но он только напрягся да покрутил желваками. Еще не дожил «Ударник» до той поры, когда люди добровольно несут заявления в колхоз, еще надо убеждать, надо проявлять выдержку, иметь подход к каждому.
Между тем в тоне поучения, как самый старший, начал толковать вокруг да около Афанасий Белобоков, то снимая, то надевая очки:
— Граждане дорогие! Мы решаем действительно сурьезный вопрос, который однем наскоком не стронешь. Следует не горячиться, а в некотором роде пообстоятельней рассудить. Конечно, все мы одобряем постановление о передаче техники колхозам, и деньги у нас имеются, но, с другой стороны, столкнулись с несогласием механизаторов. Представьте, скостим с приходной статьи изрядную сумму, а работать на тракторах будет некому. Ведь мы же тогда натурально завалим уборочную! — с пафосом приналег он на последние слова. Повыждал, потирая длинными сухими пальцами блеклый лоб, и продолжал: — Так-то, помню, скотину обобществляли, а ни скотного двора, ни конюшни не было построено: помаялись да развели ее на зимовку обратно по домам. Мое предложение такое: пока не подобраны трактористы, воздержаться бы. В некотором роде меньше риску.
— В таком деле без риску нельзя, — сказал Ерофеев. Он поднялся из-за стола, поддернул ослабленный галстук и пуговицы на пиджаке все застегнул. Пристукивая карандашом, как бы вколачивая каждое слово, продолжал говорить: — Если мы промедлим сейчас, к новому году, когда будет закрываться МТС, техника останется самая бросовая: что получше — разберут. К тому же, сами понимаете, на МТС теперь надежды мало, поэтому технику мы все же должны купить. Что касается трактористов, то неволить никого не собираемся, но зарплату обещаем не ниже, чем в МТС, и не сомневаюсь, что желающие работать у нас найдутся. Очень порадовало меня заявление Сергея Карпухина, с такими людьми хочется работать. Ставлю вопрос на голосование: кто за то, чтобы до Начала уборочной приобрести технику? Против? Афанасий Петрович?
— Почему против? Я Воздерживаюсь, — недовольно буркнул Белобоков.
— Значит, в своем решении мы запишем так: правление колхоза «Ударник» просит создать комиссию по проверке машин и в ближайшие дни передать необходимую технику в колхоз. Теперь прошу еще минуточку внимания. Нам приходится соревноваться в некоторых житейских вопросах с соседями: леспромхозом и совхозом.
На партбюро мы подготовили такие предложения. Ежегодно выплачивать на второго ребенка по шестьсот рублей.
Обеспечить бесплатное питание школьников. И самое главное, построить детский садик.
— Нынче об этом нечего и думать, все деньги ухлопаем, — возразила бухгалтер.
— Поговорю с нашими шефами на фабрике в городе, обещали помочь.
— Много ли в селе ребятишек-то? — поддакнул Белобоков. — Обходились и без садика.
— Теперь не обойдемся, если хотим, чтобы молодежь оставалась в колхозе, а не смотрела на сторону.
— Я вот человек приезжий, у меня здесь бабушек и тетушек нет, — высказался Саша Лазарев. — С кем мне на день оставлять дочку?
— Чего толковать? Нужен садик, — хором поддержали несколько голосов.
Правленцы разошлись. Ерофеев, толкнув створки окна, пустил свежий воздух. Решение правления, за которое проголосовали большинством голосов, лежало на столе, а удовлетворения не было. Где найти трактористов? Зимой можно будет послать на курсы кого-нибудь из молодежи, но что предпринять сейчас? С этой мыслью он ходил смотреть, как устроились с жильем рабочие, приехавшие помогать. С этой мыслью он шел домой в новый конец села и, не дойдя, свернул к Михалевым: увидел хозяина, поправлявшего калитку палисадника. На что ни взглянешь в его хозяйстве, всюду чувствуется заботливая рука: наличники подведены в две краски, дранка на крыше свежая, кладницы дров выровнены точно по струне. И семья по всем статьям полноценная, трое детей. Потому-то была надежда, что с Михалевым удастся столковаться.
Сели на крепко врытую в землю, обстроганную лавочку. Нет того успокоительней, как подымить папиросой, особенно на исходе дня, погожим летним вечером; усталость томит тело, не тяготит и вроде бы избывается с каждой затяжкой. И сейчас, подступая к разговору, Ерофееву хотелось курить долго и неспешно, ему передалось ощущение этой завидной домовитости Михалева.
— Мне кажется, Иван Васильевич, мы плохо поговорили на правлении, — сказал Ерофеев.
— У меня у самого нейдет из головы это самое… — признался Михалев и поморщился, как от докучавшей боли. — И так и эдак прикидывал. Ведь с самой войны в мэтээсе.
— То-то и оно, что у тебя опыт. И за комбайнера можешь.
— Могу. Любую машину разберу и соберу, — не без гордости похвалился Михалев.
— Вот видишь! Очень нужна сейчас твоя помощь колхозу.
— Сеня Шалайкин наладился пенсию добывать в леспромхозе, а я что?
— Обожди, будут и у нас пенсии. Главное, та же работа, те же мастерские — не бегай за несколько километров. Ведь не поедешь жить на лесопункт, не бросишь такой дом?
— Знамо, не брошу, — с достоинством молвил Михалев, любовно взглядывая на веселые окошки. Все, что прибавлено к родительскому наследству, сделано собственными руками. — Ребятам школу надо кончать, тем более десятилетка у нас в Ильинском открывается.
Подошла жена Михалева, видная и лицом и телом женщина, которой рождение детей, казалось, было только на пользу. В ее крупных серых глазах постоянно хранилась улыбка, свет их был мягок и притягателен.
— Добрый вечер, Степан Данилович! Шли бы в избу, чего у крыльца застряли?
— Некогда, дома еще не был.
— Нате-ка, угощайтесь. — Разделила пополам ветки черемухи, подала мужу и председателю. — Я уж наелась, что язык не шевелится.
С улицы прибежала младшая дочь Михалевых, забралась на руки к матери, и, должно быть, было ей хорошо и покойно. Наверное, так же чувствовал себя рядом с женой сам Михалев, любивший ее немногословно и сдержанно. И всякий человек, попав в их дом, мог согреться ровным ненавязчивым теплом их взаимного доверия.
Чтобы не мешать мужскому разговору, жена Михалева унесла дочь в избу. Набивая черемухой оскомину, Ерофеев спросил еще раз:
— Ну так как, Иван Васильевич? Договорились?
Михалев помедлил, почесал в свалявшихся под кепкой волосах и, глядя в глаза председателю, ответил прямодушно:
— Зря болтать не буду, подумаю.
И странно, этот еще неопределенный ответ обнадеживал больше, чем иное скороспелое согласие: уж если что решит такой основательный человек, как Иван Михалев, так это будет твердо.
С чувством облегчения шагал Ерофеев вдоль новой строящейся улицы, в конце которой плавало разбухшее солнце. Стены домов теплились золотистым накалом. Думалось ему о том, чтобы в каждый из них вошло счастье. Надолго, навсегда.
С полуденного автобуса на шумилинской остановке сошел загорелый малый спортивного вида и в спорткостюме, поверх которого был надет пиджак. Когда дверцы автобуса со вздохом захлопнулись, парень помахал рукой пассажирам, они тоже махали ему, сожалели, что лишились веселого попутчика.
Поставив чемодан на обочину, он с каким-то озорным любопытством разглядывал голубой дорожный знак, на котором крупными буквами было означено: Шумилино. Вот до какой чести дожили! Против знака на противоположной стороне дороги сияла свежая тесовая будка — все, как положено, на уровне. Прогрессируют земляки!
Приближался трактор со сцепом из двух тележек: Сергей Карпухин отвозил рожь от комбайнов. Парень, завидев его, торжествующе воздел руки, точно ехал сюда ради этой встречи:
— Привет, Серега! Стоп! Глуши свою тачку!
— Здорово! А я смотрю, неужели Колька Сизов в такую пору? Ведь на целине тоже хлеб убирают.
— Надоело. Сказал директору совхоза: давай расчет — два года не был дома. Он, конечно, упрашивал, дескать, самое горячее время, но мне-то какой резон упускать лето? После приедешь сюда грязь месить. Ну как вы тут? — спросил, будто от его отсутствия очень многое зависело в здешней жизни. — Еду и дивлюсь: ну-ка в Шумилине на автобусе! Бывало пехтурой дуешь. Будку поставили со скамеечками. Культура прет!
— А ты что думал!
— Значит, поднимаешь сельское хозяйство?
— Поднимаю. Помогай, поделись целинным опытом, — поддерживая шутливый тон, отвечал Сергей.
— Опыт! — иронически хохотнул Колька. — Я ж тебе писал, как трактор угробил. Слушай, чего мы с тобой насухо трекаем? Заруливай в деревню, пропустим по стопарю за приезд.
— Не могу.
— Да брось ты!
— Видишь, две тележки везу, две стоят у комбайнов: только успеваю обернуться, иначе на землю будут сыпать или простаивать.
— И пусть сыплют на землю. Ты бы посмотрел, какие вороха хлеба у нас там в степи, будто курганы. Никакого транспорту не хватает, чтобы вывезти. Ладно, вечерком заглядывай. Надо будет съездить в магазин за горючим. — Колька выразительно щелкнул пальцем по подбородку.
— Не продают — сухой закон ввели на уборочную.
— Вот и приезжай отдохнуть! А к коммунизму идем — каждому по потребности.
— Иди к Охапкину, он теперь председатель сельпо, только по его записке отпускают прямо со склада.
— Силен деятель! Устроил вам постную житуху. Ну, для приезжего местные законы не писаны: повернем, что дышло, — встряхнув черным чубом, пообещал Колька. Подхватил легкий чемодан, в котором умещались все его пожитки, и беззаботно зашагал к дому.
Трактор, загребая землю одной гусеницей, вывернул с поля на дорогу. Улыбка долго не гасла на лице Сергея: тоже стало весело после неожиданного явления баламутного дружка.
Часа через три Колька уже сидел рядом с ним в кабине — ехал в магазин. За это малое время он успел поговорить с каждым встречным, повидал мать и первым делом порадовал ее, вручив неразменянную пятьсотрублевую бумажку, поскольку подарка в его чемодане не нашлось. Еще побрился и вместо спортивного трико надел брюки и голубую рубашку, выправив воротничок поверх пиджака. После домашней встречи он вдохновился и был теперь неудержимо словоохотлив.
— Вот такого дэтэшку я утопил в речке. А вода-то весной прет мутная, пока то да се, замыло грязью весь двигатель. Недели две копались в нем с одним корешом, только наладили с грехом пополам — новая история, подшипники поплавил. Так и пошел тот трактор в разбор на запчасти. Техники там полно, че ее жалеть? Прихожу я за получкой, кассирша хлоп мне счетами по лбу — вот тебе получка!
— Дома, что ли, теперь останешься?
— Я не могу, как ты, на одном месте, мне нужны масштабы, — хвастливо заявил Колька. — Думаю в Братск поехать. Всесоюзная стройка, на виду у всего государства.
— Давай, давай! Буду в газетах читать о твоих подвигах, — подзадорил Сергей.
— Все может быть, — всерьез ответил Колька. — Эх, старина, жаль, что ты не холостяк! Сейчас бы мы с тобой дали дрозда! У тебя двое ребят-то? Ясно. Третий небось в проекте? В общем, многосемейный.
— Скажи хоть — многодетный.
— Одно и то же. Привязали Арину хвостом за рябину.
— А ты все не женился?
— Не-е. Я человек вольный, семья сковывает инициативу. Хоть завтра возьму чемодан — и свисти машина, я поехал. Куда угодно. Кстати, на время отпуска надо с кем-то крутнуть любовь. Не подскажешь адресок?
— По этой части ты сам дока.
— Эх, помнишь, как мы с тобой в Ефремове кадрились с городскими девчонками! Гармошку я тогда в ручье здорово прополоснул — планки так и лежат без мехов. Нынче-то не приехали на уборочную?
— Приехали мужики. Ха-ха!
— Жаль. Придется своих здешних торфушек посортировать — найдется какая-нибудь боле-мене подходящая. — Колька сидел прямо, стараясь не прикасаться к спинке сиденья и дверце, но все-таки на одной из колдобин его сильно мотнуло, испачкал пылью рукав пиджака. — Ты мне весь, марафет испортишь. Слушай-ка, у меня ведь была мысля разыскать там, на целинных землях, Люську Ступневу: не так далеко находились, она ведь в Павлодарской области в Казахстане. Тоже, обожди, сбежит.
— Не сбежит, потому что замуж вышла за казаха.
— Во, это номер! Укрепляют дружбу народов! Правильно, раз здесь женихов не нашлось. Да-а, пусто стало в Шумилине. Как ты еще держишься?
А Сергея удивляла легкость Колькиного житья. Знало ли его сердце хоть какую-нибудь печаль-заботу? Казалось, у него нет ни обязанностей родства, ни чувства отчей земли. Полжизни прокатался по железным дорогам страны, привыкнув к вагонному купе больше, чем к дому.
— Тпру! Дай-ка, я здесь спрыгну, — спохватился Колька, когда трактор повернул к зерноскладу. — В общем, жди меня вечерком с полной сумкой: надо уж запастись как следует.
В конторе сельпо Охапкина не оказалось, подсказали, что следует заглянуть в чайную. Мужики с воодушевлением, как нечаянный дар, катили вверх по лестнице бочку с пивом. Колька тоже подтолкнул ее на самых последних ступеньках, но сумел получить первоочередную кружку.
У Охапкина в чайной была отдельная комната — и здесь обосновался с удобствами. С одного председательства сняли, на другое поставили, поскольку номенклатура районного масштаба, в рядовые работники ни по какому признаку не годится. Что и говорить, в злачное место попал, особенно пользовался своим положением во время уборочной, когда ввели ограничение на торговлю водкой.
Сейчас он сидел с какими-то отпускниками, тоже явившимися к нему с поклоном и теперь платившими пошлину натурой. Момент оказался удачный. Колька бестрепетно толкнул дверь, за которую не каждому дозволялось ступать, и был охотно принят в компанию. Охапкин, набивая себе цену, не сразу взялся за авторучку, поспрашивал о житье-бытье на целине, а уж потом начертал на листке, вырванном из записной книжки: «Отпустить отпускнику Сизову 10 б. водки». Отпускник раскошелился на всю наличность, какая имелась при себе.
На склад Колька вошел совсем по-хозяйски, тем более что кладовщицей оказалась Файка Маслова, с которой учился в одном классе. Он знал, что замужем Файка так до сих пор и не побывала, хотя и не сторонилась парней, напротив, была слишком простодушна и сговорчива. Согласившись со своей незадачливой судьбой, вела себя вольно, вызывала тревогу ильинских баб, потому что была недурна, даже приманчива. И детьми не обременена, не рожала: на торной дороге трава не растет.
— О-о, Файка! Салют!
— Здравствуй, Колечка! Откуда это ты прибыл такой фартовый? — кокетливо изламывая тонкие брови, спросила она.
— Прямо с переднего края борьбы за хлеб! — по-фронтовому ответил он. — Слыхала про Алтай? Сибирь, одним словом… Погутарил бы я с тобой, да мужики там ждут, — показал большим пальцем кверху, где находилась чайная. — Вот в соответствии с этим документом отоварь. — Припечатал бумажку на обшарпанный столик.
— Куда это ты столько берешь? Не на свадьбу ли?
— На свадьбу я взял бы оптом ящика два. К сожалению, никого не имею на примете, вот разве за тобой поухаживать? — Игриво щекотнул Файку, та засмеялась нехотя и глянула на него не то чтобы укоризненно, а с какой-то скрытой печалью в крупных, чуть навыкате, глазах.
— Что ты, Колечка, я уж старуха!
Выдумывай! Я ровесник тебе, так что, тоже старик?
— Такому кавалеру, как ты, могу бутылочку иностранного рому отпустить, — поощрительно предложила Файка.
— О, наклейка — первый сорт! Ну-ка, сколько градусов у него убойная сила?
— Шестьдесят.
— Порядок! Надо взять для пробы.
Колька бесом заходил вокруг Файки. Помешал долговязый парень, застенчиво протиснувшийся в дверь. Колька тотчас осадил его:
— Стоп, приятель! Здесь не магазин, и вообще склад закрыт на учет.
И в самом деле захлопнул дверь за растерянно попятившимся парнем и снова подступил к Файке, попритиснул ее к мешкам с сахарным песком. Она ойкнула, на секунду ослабла у него в руках, но забарабанила ладошками по его лопаткам:
— Сдурел, что ли? Ведь могут войти — стыда не оберешься. Пусти, баламут окаянный!
— Встретимся вечерком?
— Зачем?
— В кино сходим или на танцы, культурно отдохнем, — допытывался Колька.
— На танцы я не хожу, говорю тебе, устарела, — с улыбкой повторила она.
— Тогда, как стемнеет, я тебе стукну в окошко.
— Стукни, если маму не боишься.
— Вэри вэл!
— Чего это ты?
— По-английски значит: очень хорошо.
— Ой, боже! — насмешливо и вместе восхищенно воскликнула Файка, легонечко подталкивая нечаянного ухажера к выходу.
Компания Охапкина наполовину убавила содержимое Колькиной сумки: известно, чужое вино и пил бы, и лил бы, и искупаться попросил бы. После закрытия чайной перешли на травку к больничному саду, там некоторые и полегли. Колька помнил о назначенном рандеву и, когда стемнело, спрятал злополучную сумку в крапиве. Теперь ему не то что Файкина мать, сам черт был не страшен. Но стучать в окошко не пришлось: Файка прежде того вышла на крыльцо. Была она в одном халате и шлепанцах, спать собиралась, а Колька предполагал увести ее за околицу. Укрылись одним пиджаком, она ежилась будто бы от холода, от нахальных Колькиных рук не отбивалась и, помучив его с полчаса, сказала:
— Иди за мной, только тихонько.
— А мать?
— Она в избе спит, а я в горнице.
Колька оставил у двери полуботинки, по-кошачьи крадко ступил через порог: как в темный омут нырнул…
На исходе ночи — еще чуть назревал рассвет над лесными увалами — он победно шел сельской улицей. Вспомнил про сумку, едва отыскал ее в крапиве. Тишина и безлюдье угнетали его, душа жаждала постоянного общения, и очень кстати повстречался досужливый собеседник, сельповский сторож Филимон Шашкин. Он сидел, поникнув головой, на ящике из-под стеклопосуды возле складов и магазинов, явно спал, но правая нога, как бы помимо его воли, притопывала. Колька постоял над ним, потом поприступил своим полуботинком Филин кирзач. Старик очнулся, спросонок забормотал:
— А? Что? Кто таков?
— Го-го-го! — заржал Колька. — Как это ты, дед, умудряешься дрыхнуть форменным образом и ногой наяривать? Будто на гармошке играешь.
— Стой, никак не признаю; чей будешь? — смаргивая подслеповатыми глазами, приглядывался Филя. — Да это ты, Колька?! Откуль взялся, обморок ты эдакий!
— С неба упал. Ты проморгайся хорошенько — може, приснился? Ну и даешь храпака! Хоть замок сшибай со склада, видать, воров нет.
— Но-но, у меня не забалуешься! Я ведь просто кемарю, а нога, значитца, дежурит, так уж приучена. Кто пройдет мимо, глянет — сторож не спит, раз притопывает, — оправдывался Филя. — Садись да хвастай, как живешь. Куда тебя собака носит такую пору?
— У меня тут свое дежурство, — уклончиво, с ноткой бахвальства ответил Колька.
— Знаем мы ваше дежурство! Пригрелся у какой-нибудь зазнобы, теперь вакуируешься до свету, — безошибочно определил Филя. — Вон там, на лавочках коло конторы, тоже ворковали всю ночь.
— Холодновато после теплой-то постели, — признался Колька, снова не удержавшись от хвастовства. — Вчера с Охапкиным здесь в чайной крепко причастились, надо голову поправить. — Вынул из сумки заморскую бутылку. — Стакан найдется?
— В любой момент наизготове! — Филя окончательно стряхнул с себя сон, с привычной услужливостью извлек из-под угла склада стакан, пообдул с него пыль. — Это что у тебя за бутылка такая баская?
— Импортная.
— Смотри ты! — прицокнул языком Филя. — А градусы как? Соответствуют?
— Крепче водки.
— Ну давай, коли спробуем: на мой счет, на твои деньги. — После пробы лицо его превратилось в сморчок, поотдышался и высказал свое заключение: — Подходяче, только шибко слатимо, наша водка скуснее. Меня тут один коньяком потчевал, дак тот вовсе клопами пахнет.
— Чего же ты не на пасеке, Филимон Арсеньевич?
— Пасека — тю-тю! Как пришел в колхоз Ерофеев, так и сократил. Охапкин-то Иван Иванович, доброе ему здоровье, не оставил меня, устроил в сельпе. По стариковскому понятию работенка сносная. А ты, значитца, земли новые покорял?
— Покорял, — согласился Колька. — Теперь отдохну да на Братскую гидростанцию поеду. Слыхал, наверно?
— Как не слыхать! По радиву трубят.
— Скоро и обо мне услышишь.
Филя поверил: с такой уверенностью это было сказано. По всему видно, парень ходовой, одет прилично, вином угощает. Милое дело, выпить да поговорить с приезжим человеком; не беда, что закусить нечем, кроме хлеба, оказавшегося в сумке. Филя не столько жевал его, сколько подносил к носу, с блаженством жмурясь.
— Видишь, Николай Васильевич, наше дело таковское: не живем, а дни провожаем, — пустился он в рассуждения. — Я вот не представляю, как оно в других краях? Може, там и солнышко-то другое? А ты перекатываешься по всей стране, всего повидаешь. Теперь люди столько не работают, сколько ездят.
— Век техники, — кратко изрек Колька.
— Должно, потому и гуляешь в холостяках, что некогда поосмотреться?
— Не тороплюсь, невесты не переведутся.
— К нам недавно врача нового прислали, чуть постарше тебя, и уже три дочки.
— Дамский мастер, — живо дал определение Колька.
— Во, верно! — восхитился Филя. — Медицина, а секрету не знает. Мужик головастый, тут лекцию читал в клубе, дак говорит все непонятно. Забыл, как его фамиль. Рыбья какая-то.
— Окунев?
— Не-е.
— Карасев?
— Во-во! Килькин.
— Ха-ха-ха! Уморил, дед! — покатывался Колька. Филя тоже беззвучно смеялся, выглядывая из фуфайки, как из дупла, его нос яблочком рдел среди серой щетины.
Между тем рассвет все шире размывал полынью в небе, хорошо различимы были ближние постройки, и полинявший за лето флаг над сельсоветом шевельнуло зоревым ветерком. Колька засобирался уходить.
— Ладно, дед, счастливо оставаться! Пора к дому пробираться, пока солнце не поднялось.
— Побалакаем, когда в другой раз припозднишься. Все-таки я узнаю, к кому ты проторил след.
— Секрет.
— У нас секретов не бывает, — заверил Филя.
Кольку это не смутило. Помахивая полегчавшей сумкой, он беззаботно шагал шоссейкой с одной только мыслью: добраться до сеновала, ткнуться забубенной головой в душистое сено и потонуть в его убаюкивающих шорохах. Можно спать хоть весь день напропалую.
В последнее время Андрей Александрович Карпухин стал побаиваться дневной жары — сердце барахлило. Любил приходить на конюшню пораньше, пока не согнало утреннюю прохладу. Он чинил в каморке хомут, когда издалека еще услыхал ходкий стук колес тарантаса. Вышел за порог, загораживая от низкого солнца ладонью глаза, степенно поджидал председателя. Похоже, что не просто так пожаловал.
Бросив вожжи на передок, Ерофеев подошел своей твердой походкой, крепко тиснул руку:
— Как жив-здоров, Андрей Александрович?
— Помаленьку справляюсь, как говорится, дуплистое дерево скрипит, да стоит. А тебя какая забота пригнала С утра?
Ерофеев с ответом не поспешил, сначала подал раскрытый портсигар и, раскурив папиросу, с паузами между затяжками сказал:
— Лошадей будем переводить в Савино, там все-таки ферма. Сам посуди, какой резон нынче содержать в каждой деревне конюшню? Вот у вас и жителей по пальцам сосчитаешь, и лошадей всего три.
— Нешто можно без лошади в деревне? — недоуменно произнес Андрей Александрович, мучительно морща при этом лоб. — К примеру, дрова или сено подвезти, или случится что посерьезней.
— Есть машины и трактора. У тебя у самого сын тракторист.
— Трактором не везде сподручно. Что-то не возьму в толк, Степан Данилович, от тебя ли слышу такие речи? Ведь, помню, печатали твои статейки про лошадей, когда ты был районным зоотехником, — разочарованно произнес Карпухин. — Призывал сохранять поголовье.
— Верно, призывал, потому что тогда лошадь была основным тяглом, да и сейчас я только хочу, чтобы у нас было вполовину меньше конюшен, а лошади останутся.
— Дело хозяйское, мы — люди маленькие, — скромно пожал плечами Андрей Александрович, но не удержался еще от одного упрека: — Все же ездишь вот в тарантасе.
— Тоже скоро на машину пересяду: «газик» после директора МТС получим. — Ерофеев удовлетворенно подтолкнул кверху соломенную шляпу, пообтер платком высокий лоб. — Так, значит, я сейчас пришлю Пичугиных ребят, пусть гонят Марту и Карьку в Савино, а Лысанку привяжешь мне к задку тарантаса, я отвезу его по пути на «Заготскот». Очень стар.
— Воля ваша, — неохотно согласился Андрей Александрович.
Некоторое время он подавленно сидел на чурбаке рядом с недошитым хомутом, хватал для успокоения табачный дым. Сознавал — теперь уже отставка полная и окончательная. Привык к своему неприметному делу, к лошадям, согласился бы ухаживать за ними, хоть бы и совсем не писали трудодней.
Лошади, не ведая ни о чем, хрумкали клевер. Он задал им еще по охапке, словно хотел накормить надолго впрок, не доверяя другому конюху. Потом почистил их скребницей; особенно жалел Лысанку, разговаривал с ним на прощание:
— Ну вот, Лысанка, и кончен бал. Больше тебя не побалую. Поведут тебя на «Заготскот», погонят на станцию, туда, отколь не возвернешься — моей вины в том нету. Потрубил на веку: вон какие заплешины от хомута, и седелкой боляток набило. Я вот тоже в сторону. Тыркаюсь на своей деревяшке, одна помеха колхозу. Ты, как поведут с конюшни-то, не оглядывайся, а то зареву. Видно, старею.
Прибежали из Савина рыжие двойнята Пичугины. Андрей Александрович помог им запрячь Марту и Карьку, положил упряжь, какая имелась: укатили, весело покручивая над вихрастыми головами вожжи.
Немного погодя, подъехал и сам Ерофеев. Привязали Лысанку поводком к тарантасу: где же тут оглянешься? Пошел спокойнехонько, потому что преданность людям не допускала в нем никаких подозрений. Жалость стиснула Андрею Александровичу горло, слезливо заморгал, и долго стоял как заговоренный, глядя вслед удаляющейся подводе.
После солнечного света в конюшне ему показалось темно. Потерянно побродил между опустевшими стойлами, чувствуя себя, как птица в разоренном гнезде. Знал он, что больше не ступит сюда ни ногой. Домой идти не хотелось, поковылял к речному утору, где на месте бывшей кузницы взялись иван-чай да малина. Любил это утешное место, словно бы специально вознесенное над рекой: глянешь на чистую излуку Песомы, на ее луговую пойму в кучерявых ракитниках да ольховниках, на уходящие из зрения, стушеванные лесные дали — и утишится всякая боль.
Сейчас Андрей Александрович не признал Песому, как будто какая-то другая река строптиво гнала свои мутные воды; видно было, как плыли бревна, иногда с глухим стуком сталкивались друг с другом. Это на новом лесопункте поставили плотину, накапливают воду, а потом пускают вал и гонят сплав. Замоет илом и песком омута, пропадет рыба. Но в те дни, когда река идет меженью, родниково-светлая, как обычно, она по-прежнему красива, успокаивает и ласкает сердце шумилинского жителя.
Андрей Александрович забывчиво смотрел на неудержимое движение воды, не заметил, как подошел сын, окликнул:
— Папа, ты чего здесь?
— Отдыхаю. У меня теперя все дела переделаны.
— Не пойму?
— А приехал Ерофеев, распорядился угнать лошадей в Савино, дескать, у нас конюшня не нужна.
— Ну и ладно. Чего тебе канителиться с тремя клячами? — не понял его печали сын.
— Был бы на своих двоих, я бы дома не засиделся, да, видно, пришла пора с внуками нянчиться, и то не гожусь, потому что Ванюшку еще из пеленок не вытряхнули, а Павлик — это такой пострел, что в два счета скружит голову, где мне за ним поспеть!
— Отдыхай. Имеешь полное право: пенсионер, инвалид войны.
Отдыхай! Вот это-то и есть самая мука для деревенского человека. День можно перекоротать, на другой — руки сами дела ищут.
— Не то забота, сынок, что много работы, а то забота, как ее нет, — ответил Андрей Александрович.
— При хозяйстве хватит тебе по дому управы, — успокаивал Сергей. — Сейчас наши молодожены приедут — не заскучаешь. Туда не удалось съездить на свадьбу, так здесь повторим.
— Зря все же не взял Ленька библиотекаршу-то, и ухаживал, и переписывались, да, видно, не судьба. Неизвестно какую привезет. Ловко это по нынешним временам получается: я женюсь, такого-то числа расписываемся. Без всякого родительского совета, — посетовал Андрей Александрович.
Под горой взвыл пускач ковшового погрузчика — уже стояли в очередь три самосвала. Все шире и глубже захватывает берег песчаный карьер: мало ли песку требуется строителям дороги. Шоссейка, обогнув Шумилино, перекинулась по мосту через Песому и продвигается теперь в глубь бора. Под натиском бульдозеров раздалась просека Кологривского волока, посреди нее на месте бывших лесных хлябей поднимается надежная насыпь. Раскачали, разбудили вековой бор машинным гулом.
Отец и сын некоторое время задумчиво смотрели на копошившихся внизу около машин людей, как на хозяйничавших пришельцев, которым нет дела до местных жителей.
— Я теперь как вот это побитое дерево. — Андрей Александрович показал на поваленную грозой половину ветлы. — Не зря нас вместе шарахнуло тогда молнией.
— Кто-то уж топором ее потяпал, а все же держится: еще зеленеют некоторые ветки.
Не сдается непоборимая ветла, по-прежнему шумит ее уцелевшая половина, не дрогнет ни перед какой лихой силой, стоит на высоком угоре, как богатырь на заставе; кажется, еще стройней стала, выпрямилась. Весной она покрывается золотистым цветом, и раньше всех на ней гудят пчелы; осенью — дольше других деревьев шелестит своими узкими листьями, споря с первыми заморозками.
— Вот, говоришь, клячи. А трактор-то сломался. — Андрей Александрович показал на железяку в руках сына.
— Пустяки! К обеду починю.
— Ерофеев говорит, теперь на трактора да машины вся надежа.
— Правильно, — подтвердил Сергей, весело глядя на отца голубовато-серыми, цвета песомской воды, глазами. — Ладно, пап, не тужи, береги здоровье. Надо бежать на работу.
И зашагал по дороге к Савину — большой, сильный, уверенный. Сорок четвертого размера кирзачи. С чувством отцовского восхищения смотрел ему вслед Андрей Александрович. В свое время хотелось, чтобы сын устроился в городе, но нет худа без добра: хоть один около родителей. Живет не хуже других, семья прибывает, как положено. Алексей с Верушкой учеными стали, а родителям от той учености проку мало, потому что дома они бывают лишь гостями, все спешат, все рвутся куда-то: у одного — воинский долг, у другой — институт. Тоже небось скоро выскочит замуж там, в Питере.
И все-таки он был счастлив детьми. С мыслями о предстоящем приезде молодоженов прищуренно смотрел он на реку, на осиянные солнцем лесные увалы, уже присмиревшие, чутко настороженные после летней шальной поры. Неизреченная красота. Еще не родился на этой земле человек, способный выразить словом хотя бы малую часть той благодати, которую шумилинский житель воспринимает как нечто само собой разумеющееся. Разве думаешь о воздухе, которым дышишь?
Душа просилась за речные пределы, в бор, куда убегали Кологривским волоком самосвалы, куда Андрею Александровичу давно был заказан путь. Сидел на срубе колесного станка как стреноженный.
Узнав о том, что Колька Сизов обретается в деревне вольным казаком, Ерофеев решил поговорить с ним насчет трудоустройства. Переговоры состоялись в самом случайном месте: на повети, где Колька уминал своей постелью сенной зарод. Тут же на сене к его услугам всегда валялся баян, который удалось взять во временное пользование у завклубом, намекнув ей на любовь.
Колька проснулся около обеда и как раз осваивал клубный баян (не получалось на нем так, как на гармошке), когда по бревенчатому съезду поднялся и остановился в воротах повети сам Ерофеев. Ухмыляется, упер руки в бока, приподняв полы расстегнутого пиджака, дескать, играй-играй, послушаю, каков гармонист.
Колька небрежно отбросил баян на сено, съехал по зароду, как с горки.
— О, начальство пожаловало! А я в одних трусах. — Стал надергивать брюки.
— Решил познакомиться с тобой, Николай, — серьезно ответил Ерофеев. — Слышу, гармонь играет. Развлекаешься, значит?
— Так, от скуки, — невыспанно зевнул Колька.
Сели на порог. Ерофеев изучающе поглядывал на Кольку — загорелый, плотный малый, поднакачал штангой силенку — и думалось ему с обидой о том, что десятки, сотни таких здоровых парней взрастила здешняя земля и большинство из них добывает счастье в иных краях. И сейчас уходят, не потому что житье где-то много лучше, а еще и в силу инерции и укоренившегося понятия, что колхоз — в последнюю очередь.
— Конечно, скучен день до вечера, если делать нечего, — сказал Ерофеев. — Говорят, на целине работал?
— Было такое мероприятие, — нарочито безразлично отвечал Колька.
— Это похвально. Какие дальнейшие планы имеешь?
Что-то не повернулся язык сразу же огорошить председателя сообщением о Братской ГЭС; Колька пустился в неблаговидную дипломатию:
— Как сказать? Мне сейчас на все четыре стороны дорога. Отдохну, подумаю, куда податься.
— В колхоз не намерен?
Колька отвел взгляд от проницательных светло-карих глаз председателя, повыбирал из спутанных волос сенинки.
— Честно признаться, не подумывал. А впрочем, смотря, какие условия.
— Жильем ты обеспечен — один сын у матери, а работу выбирай какую умеешь.
— На стройках Москвы работал, в совхозе тоже вел кладку мастерских и собирал щитовые дома, могу и на тракторе, — похвастал Колька, умолчав о том, что попытка выдать себя за тракториста на целине закончилась бесславно.
— Прекрасно! — одобрил Ерофеев. — Трактористы нам нужны в первую очередь, исправный «Беларусь» стоит на приколе, хоть сейчас садись за руль. Есть желание в строительную бригаду — милости просим.
— А в смысле шансов? — Колька выразительно потер палец о палец. — Я ведь привык работать за деньги.
— Обычный трудодень — порядка пяти рублей деньгами, льняной — двадцать. Механизаторы будут получать не меньше, чем в МТС.
— Однако, не густой приварок, — констатировал бесцеремонный собеседник. — Вот там у нас были заработки-то! Как закроет управляющий отделением, так и оплатят. Зерносовхоз-гигант, деньжищ полно.
«Что же ты, приятель, умотал оттуда? Как говорится, хвалишь заморье, а сидишь дома», — недоверчиво подумал Ерофеев, а вслух сказал:
— Везде хорошо, где нас нет. Златые горы я тебе не сулю, но по труду и честь. В общем, заходи в контору, там продолжим разговор.
— Насчет «Беларуси», пожалуй, подходяще, только я на гусеничном работал, — не сморгнув глазом, прихлестнул Колька. — Не уеду, так зайду.
Ерофеев ушел, предполагая, что склонил Кольку в свою пользу. Тому и в самом деле показалось соблазнительным предложение председателя, и не столь уж его пугал колхоз, но неугомонное сердце все настойчивей просилось в дорогу. Надоело бегать в Ильинское к Файке Масловой, надоело мучить баян и пить водку, когда у всех страдная пора.
И вот в одно прекрасное утро Колька уже сидел посреди избы на чемодане, а мать — на скамейке. Уж поднялись, когда она засуетилась, вспомнив еще о чем-то. Порылась в комоде и достала пятьсот рублей, поданные сыном в день приезда.
— Не-не! — замахал руками Колька.
— Возьми, батюшка, тебе нужнее в дальней-то дороге, да прибудешь на новое место.
— Ну ладно, — согласился он, изображая мучительную гримасу, — потом пришлю. Обязательно верну.
Мать знала, что обещания эти пустые, что сама она будет отправлять и посылки, и сбереженные с грехом пополам деньжонки.
Вышли за гумна, к остановке. Долго поджидали автобус, сидя в прохладной тесовой будке. И в эти прощальные минуты беспокойная сердцем мать давала Кольке наказы:
— В дороге-то, смотри, ради бога, не пей, а то ведь сильно скандальный бываешь, попадешь в какую-нибудь переделку.
— Ну что ты! В дороге — ни грамма! — сговорчиво вторил Колька, но заранее знал, что едва ли не полпути проведет в вагоне-ресторане.
— Хорошо встречать, а провожать — одна надсада. Лучше бы ты оставался дома, мне бы поохотней было, особенно зимой: уж тянется она, тянется, сколько дров прижгешь. Надо бы нам с тобой сходить хоть разок в лес, поделать.
— Да, это как-то у меня выпало из головы, — досадливо щелкнул себя по лбу Колька. — Ты попроси Серегу Карпухина, он на тракторе хлыстами дернет, у крыльца распилишь.
— Опять придется с Лимпиадой Морошкиной пополам заготовлять.
В эту минуту, глядя на маленькое, вроде бы усохшее лицо матери, повязанное новым баским платком с жестко торчавшими в стороны, необмятыми концами, Колька мысленно казнил себя за беспечно проведенные гулевые деньки. В нем даже возгорелось запоздалое желание отложить отъезд, сейчас же взять пилу и топор, но желание это осталось втуне, как многие другие благие порывы.
От нечего делать он достал перочинный ножик, принялся вырезать им на скамейке. Мать оговорила его:
— Пошто лавочку-то портишь?
— Роспись свою оставляю на память. Вон, видала, сколько их на стенах!
Белые, строганные с внутренней стороны доски были избезображены надписями карандашом и чернилами: когда только успели? Колька решил превзойти всех, вырезал глубоко, крупно, так что рубанком не возьмешь: «Н. В. Сизов был здесь 2 сентября 1958 года», как бы с намеком на историчность своего краткого появления в родной деревне.
— Давай попрощаемся, пока не подошел, — сказала мать, заслышав приближающийся от Чижовского оврага автобус.
Колька взял ее за плечи, погладил, как ребенка, по новому платку, дескать, не расстраивайся, так надо. Лицо ее жалостливо исказилось, губы задергались. Продолжала впопыхах напутствовать:
— Пиши, как доедешь, как устроишься, ведь только писем и жду.
— Тотчас напишу, — охотно обещал он.
— На дорогу-то я положила пирожки, бутылку молока и курицу: поменьше заглядывай по разным буфетам.
Кольку тяготит такая чрезмерная, как ему кажется, заботливость, он терпеливо сносит ее, не желая огорчать мать.
— Да женись поскорей, батюшка. Хоть к одному месту, може, пристанешь, внуков привезешь — повеселей мне будет, — просит она и добавляет, словно измучившись, благословляя своего непутевого сына: — Ну, поезжай с богом!
Автобус пшикнул дверями, проглотил сына и покатился дальше. Тетя Шура долго махала ему вслед сухонькой ладошкой. Маленькая, придавленная горечью разлуки, она неподвижно-сиротливо стояла на бровке шоссе и после того, как автобус скрылся за угором.
Умер Егор Коршунов. Это известие не было неожиданностью для деревни, ведь болезнь совсем съела его — тень, а не человек. Последнее время уж не видели его и на реке с удочкой, только на крыльцо выбирался: надсадно кашлял, сипел словно бы продырявленными легкими, схватывая свежий воздух. Недуг Егора был мучителен и для него, и для домочадцев, видевших, как он день ото дня тает. Смерти он не боялся, даже сознавал ее избавительный смысл, но никогда не верил в россказни о какой-то иной, потусторонней жизни и, как никто другой, понимал, что если и есть рай, так это здесь, на земле, для здоровых людей, конечно. Таких, как Иван Назаров с Настей. Пусть живут, зависти в нем не было, только казалась большой несправедливостью эта разность судеб.
Он стал совсем неразговорчив, замкнулся, чувствуя себя изгоем в деревне, и его старались не беспокоить, понимая, что всей радости осталось человеку — наглядеться напоследок на родимые шумилинские березы. Он примечал, как они неподвижно-торжественны в ясные дни бабьего лета, как подбирается к ним снизу желтизна, прислушивался к их трепету, словно бы каким-то провидением познал высшую мудрость жизни.
Любил, глядя на оживленную шоссейку, по которой пробегали машины, поджидать из школы дочку Оленьку: в первый класс пошла. Подружек ей нет, самостоятельно ездит на автобусе в Ильинское. Щемливое чувство испытывал, завидев вдалеке ее голубенький плащик. Тоненькая, голенастая, с двумя пучочками волос, торчавшими, как рожки, она обрадованно бежала к нему, точно после долгой разлуки, глазенки ее сверкали мытыми вишенками. Не ведала ангельская душа, что через несколько дней опустеет крылечко и сама она осиротело присмиреет без отцовской ласки.
Буквально за день до смерти Егор, предчувствуя конец, призвал к себе сына: не завещать что-то, а глянуть на него последний раз. Этот в десятом классе, ростом не уступит отцу, волосы еще больше потемнели и нависают упругим чубом на левую бровь, как когда-то у Егора, руки длинные, ладонистые — тоже Коршуновские. Лежа на постели, Егор смотрел на него и во всем, даже в манерах, узнавал себя. Сын сидел рядом на табуретке, никто не мешал им разговаривать.
— Видишь, каков я стал. Теперь уже не подняться, — посетовал Егор. — Потому и позвал тебя, ты взрослый и все поймешь по-мужски.
— Врача бы надо привезти, — серьезно сведя брови, предложил Шурка.
— Зачем? Не помогут мне, дорогой мой, теперь никакие академики. Посмотрю на тебя — мне и полегчает. Спасибо, что пришел.
Никогда Егор не поддавался чувствительности, суровым был человеком, безжалостным к самому себе, а в этот момент ослабло сердце. Его черные, болезненно горевшие глаза увлажнились: с неутолимой тоской смотрел на сына. В последний раз. Сызмальства, еще нерожденного, потерял его, казалось, не грех жены был тому виной, а чья-то злая воля разъединила родную кровь.
Шурка с состраданием смотрел на заострившееся лицо отца, серое от недельной щетины, на его исхудавшие руки, вытянутые поверх одеяла. Он сознавал бесполезность утешающих слов, да и не знал их. Любил ли он отца? Лучше сказать — жалел, а привязанности ни к нему, ни к отчиму не испытал, так и остался где-то между ними. Правда, чувство родства иногда тянуло в Шумилино, к отцу и дедушке.
— Закончишь школу, наверно, здесь не останешься? — спросил Егор.
— В город уеду, — определенно, как давно решенное, ответил сын.
— Правильно, — одобрил Егор, довольный тем, что Шурка, наконец, начнет самостоятельную жизнь, уйдет из-под опеки Ивана. Прокашлялся и продолжал: — Я вот что хочу сказать тебе, сынок. В случае чего ты не тужи: хоть и не родной, а батька у тебя есть. Я не мог простить Ивану, а ты прости, потому что матери ты не судья. Понимаешь?
Помолчал, устав даже говорить. Дыхание было сиплое, срывчивое.
— Сходи в пятистенок, возьми ружье и припас там всякий собери в рюкзак, он на стенке висит с патронташем. Больше подарить тебе нечего.
— Спасибо, пап.
Шурка принес ружье. Держал его как-то неуверенно, наверное, стеснялся принимать подарок в такую минуту. Егор потрогал ослабевшей рукой гладкие стволы, похвалил:
— Тулка — на все сто, нынче таких не делают. Ни мне, ни дедушке она уже не потребуется, а тебе в самую пору будет. Жаль, на охоту мы с тобой ни разу не сходили! На глухарей бы за клюквенное болото, там хорошие места… Помоги-ка мне сесть.
Шурка осторожно взял отца под руки, приподнял, подивившись ветошной легкости его тела. Егор достал с подоконника папиросы — даже теперь не мог ограничить себя. Сидел нахохлившись, пристально вглядывался в лицо сына, словно хотел запомнить каждую его черточку. Скоро утомился, попросил:
— Ты ступай, я погляжу в окошко, как пойдешь.
— Все-таки пришлю врача, — пообещал Шурка.
— Ни к чему. Худую траву с поля вон, — жестокий в собственном приговоре повторил Егор. — Ну прощай, сынок!
Кадык скакнул по его худой шее. Шурка поцеловал отца в колкую щеку, пообещал прийти и, накинув на плечо ремень ружья, шагнул за порог. Он почувствовал спиной взгляд отца и почему-то боялся оглянуться, спеша поскорей миновать улицу. А Егор, сжимая занемевшей рукой спинку кровати, тянулся к окну, но глаза застило, и никак он не мог сморгнуть эту горячую пелену…
Хоронили его пасмурным осенним днем. Когда повезли на кладбище, дул сильный встречный ветер: старики приметили это, уверяли, что в деревне будет еще покойник. На поминках гадали о том, чей же теперь черед?
Галина с Оленькой перешли в родительский дом: благо жили через дорогу. Она первой заметила, что после похорон Егора Василий Капитонович тронулся умом, стала побаиваться его. Остался старик один как перст в своей пятистенной хоромине: поневоле полезут в голову всякие блаженные мысли. И как раз настала осень — бесконечные аспидные ночи, когда волком хочется выть от тоски.
Часто шумилинские видели, как Василий Капитонович стал ходить непонятно за чем в лес: без корзины, без топора. Спрашивали нарочно:
— Ты куда, Василий Капитонович?
— Куда надо.
— Дак вроде и по ягоды и по грибы уже поздно?
— Владыко велит, — был краткий и неоспоримый ответ, и старик сосредоточенно шагал дальше, точно по серьезному заданию.
Видимо, повинуясь подсказке того же владыки, овладевшего его душой, Василий Капитонович иногда кричал на всю деревню рт своего крыльца, призывая сноху:
— Галенька-а, куда ты подевалась? Иди в благодатный дом!
Были причуды и неизвестные односельчанам, тайные. Например, он тщательно запирался — проверял двери, дворовую калитку, ворота повети — и, прислушиваясь к каждому шороху, отодвигал глухой приступок, встроенный в запечье, чтобы достать церковное серебро. Раскладывал на полу иконные оклады, крест и чашу, зачарованно разглядывал их, мучаясь своим пожизненным вопросом: что делать с этим неправедным добром? А разрешился он совсем непредвиденно.
Как-то увидел Василий Капитонович в окно милиционера Павла Сыроегина, привязывавшего поводок лошади к тыну. Екнуло сердце — дознался! И когда участковый Сыроегин, по-прежнему жердястый, только наживший на своей немаетной службе редкую сединку в висках да красный нос, переступил порог, Василий Капитонович бухнулся ему в журавлиные ноги;
— Не взыщи, Павел Иванович! Грех великий попутал! Давно хотел признаться тебе: не мое это добро, как на духу говорю, не мое!
— А чье же? — на всякий случай спросил Сыроегин, делая вид, что ему кое-что известно. На самом же деле он заехал просто так, как бывало, когда еще на Настю глаз закидывал. Не знал он и про то, что у старика вышло повреждение ума.
— Глушков навалил мне его перед отправкой на выселку: сохрани, говорит. Он, Кузьма-то, был церковным старостой, он и воспользовался. Его грех! — Василий Капитонович трясущимися руками отодвинул неподатливый приступок, выложил все на стол. — Забери ради Христа! Ослобони душу!
— Занятно, — сказал Сыроегин, проведя длинным пальцем по запылившемуся серебру. Довольный неожиданным покаянием старика, распахнул свою планшетку, приготовившись писать: — Позови-ка кого-нибудь в понятые.
Василий Капитонович еще больше струхнул, стал снова умолять:
— Павел Иванович, батюшка, только до суда не доводи! Богом прошу!
— Не беспокойся, до суда не дойдет. Может быть, эти вещи в музей передадут, да еще спасибо тебе скажут, — не то всерьез, не то шутя толковал участковый, подкручивая прокуренные усы.
— Вот-вот! Столько лет сохранял без всякой корысти, — обрадовался Василий Капитонович. — Ты запиши про добровольное признание.
— Все запишу. Зови кого-нибудь, потому что надо составлять по всей форме акт. Уж не обессудь, Капитонович, такой порядок.
Через полчаса Сыроегин приторачивал к седлу мешок, возбудивший любопытство деревни. Когда он тронул поводья, конь испуганно прянул от жестяного шороха окладов и пустился частой рысью, не зная, как стряхнуть непонятную ношу…
Василий Капитонович облегченно вздохнул, избыв, как ему казалось, великий грех, за который был много наказан. Столько лет не мог найти примирения со своей совестью! Но в его болезненном мозгу укоренился другой страх: все мнилось, что не сегодня завтра приедут брать его под арест. Завидев случайно проезжавшего деревней Сыроегина, или председателя, или иное начальство, он запирался на все запоры и призывал на помощь владыку. Случалось, стращал через окно:
— Не подходи, антихрист! Не смей! А то спалю избу!
И люди, видя его мучнистое от волнения лицо и заполошные глаза, старались обходить стороной его дом, опасаясь, как бы и вправду не пустил он красного петуха по деревне.
Впервые вели уборку урожая собственной техникой. Ерофеев очень переживал, потому что и механизаторов не хватало, и вообще многое еще было не налажено. Как всегда, самым узким местом оказалась сушка зерна. Позарез нужен был колхозу механизированный ток, а приходилось дедовским способом крутить веялки и триера. Даже отвозить зерно от самоходных комбайнов не успевали, а комбайнерам нужна выработка, не ждут, сыплют рожь из бункера в ворох прямо в поле. И складского помещения нет настоящего, чтобы не хранить зерно в церкви. Почему-то совестно, когда посреди церкви тарахтит веялка, и на уцелевшем иконостасе лежит пыль в палец толщиной.
В конце августа мешали дожди, а сентябрь выдался исключительно погожий: днем хоть в майке ходи. Еще бы недельки две постояла такая погода. Ночами Ерофееву все казалось, будто дождь шебаршит по крыше, другой раз даже на улицу выходил, чтобы убедиться, что почудилось. Все-таки еще во многом зависим мы от природы: любые, самые продуманные, расчеты может она поломать. Вот и приходится с беспокойством поглядывать на небо.
— Ты и сам как лунатик бродишь по нотам, и мне спать не даешь, — пожаловалась за завтраком жена.
— Ничего, уборочную закончим, отосплюсь. Ну как ты к новой-то школе привыкаешь?
— В Абросимове, конечно, было лучше. Пока в старших классах по десять-пятнадцать учеников всего. Я вот без Галинки не могу привыкнуть, тихо у нас стало как-то дома.
И в голосе, и во во взгляде ее всегда спокойных серых глаз уловил он упрек, мол, напрасно в свое время поосторожничали, думали, достаточно одного ребенка. Правда, и время-то было трудное, послевоенное. Быстро прошла молодость. Глядя на жену, Ерофеев обратил внимание на паутинку морщинок возле уголков ее глаз. Может быть, он прибавил их своим отъездом из Абросимова? Два года жили врозь; Ерофеев понимал, что нельзя долго стоять одной ногой здесь, другой — в районе, что и у колхозников не будет полного к нему доверия, пока не привезет семью. Жена поначалу не одобряла его решения взяться за председательство, но теперь все уладилось, только Галинки действительно не хватает.
— Вот я стараюсь удерживать молодежь в деревне, меня упрекают: свою-то дочь в институт отправил. И не возразишь. А что делать? Не мог же я ее насильно оставить дома для примера другим, — сказал Ерофеев, аппетитно откусывая сразу половину соленого огурца. — Вроде бы хорошо, что в Ильинском теперь школа-десятилетка, сельскому хозяйству нужны грамотные люди, а с другой стороны — трудней будет остановить молодежь: с аттестатом-то зрелости у нее высокие порывы.
— Ты отсталый человек, Степа, — усмехнулась жена. — Смотришь на эту проблему потребительски, с точки зрения председателя.
— С какой еще точки я должен смотреть? Сегодня буду просить вашего директора, чтобы направил старшеклассников на лен.
— Опять отрывать от учебы ребят.
— Надо. Кто же поможет своему колхозу? Сроки уходят, а мы еще до сих пор зерновые убираем. Ладно, я побежал. — Ерофеев поцеловал жену в пробор светлых, аккуратно разобранных волос.
— Опять допоздна не придешь? Хоть пообедать не забывай…
На скамеечках около конторы дымили цигарками мужики. Среди них находился какой-то приезжий парень в бежевом плаще и светло-коричневом берете; положив на колено блокнот, он что-то бойко стал записывать.
— Здравствуйте! Что за планерка без председателя? — Ерофеев усмешливо поприщурил глаза на незнакомого человека.
— А вот корреспондент приехал, интересуется.
— Я из газеты «Северный край». — Корреспондент назвал свою фамилию и показал командировочное удостоверение, но Ерофеев не запомнил, как его звать.
Зашли с ним в правление. Ерофеев спросил:
— Так что вас интересует?
— Меня все интересует, — живо ответил приезжий, окидывая беглым взглядом своих острых, как буравчики, глаз председательский кабинет. — Сначала назовите некоторые цифры. Значит, зерна намолачиваете по восемь центнеров? Маловато.
— Конечно, нам далеко до передовиков.
— Что скажете о кукурузе?
— Уже не первый год зря площадь занимаем, лучше бы ее пустить под клевер. Нынче кукурузу на корню скормили скоту. Поэкспериментировали — хватит.
— Еще рановато бить отбой. — Корреспондент испытующе нацелился на Ерофеева своими буравчиками. — А со льном как?
— Лен в этом году не вызрел, до сих пор зеленый. Только начали теребить. — Ерофеев, морщась, потер пальцами виски, как будто ему мешала головная боль.
— Есть у вас механизаторы, которые показывают хорошие результаты на уборке?
— Есть, конечно. Например, Карпухин Сергей по вывозке зерна второе место по району занимал. Со вчерашнего дня лен теребит. Трудолюбивый парень, этого понукать не надо.
— Тогда, пожалуй, съездим к нему: я на райкомовской машине.
— Можно.
Через несколько минут «газик» остановился на савинском поле, разлинованном полосами разостланной льносоломки. Оставляя за собой очередную льняную дорожку и выбрасывая барабанами зеленую труху, комбайн приближался по загону.
— Это что же, семена на ветер летят? — спросил корреспондент.
— Я же вам говорил, что лен нынче не созрел, зеленый, а ждать больше нельзя. Посоветовался с агрономом и дал команду очесывать головки прямо на поле.
— Значит, семян вы совсем не соберете? Странно, — озадачился корреспондент. — Что же я напишу о механизаторе, который ведет уборку таким способом?
— Из двух зол приходится выбирать меньшее: важно спасти льнотресту, потому что основной доход от нее.
Сергей Карпухин остановил трактор-колесник, подошел, вытирая руки ветошкой.
— Здравствуй, Сергей! Вот приехал товарищ из газеты. Как твои успехи?
— Вчера гектаров шесть вытеребили, сегодня дадим больше. Помощника нашел, Степан Данилович. — Показал на Генку Носкова, переминавшегося возле комбайна. — Технику любит, я из него скоро сделаю тракториста.
— Геннадий, подойди сюда, — обрадовался Ерофеев. Он разглядывал Генку с любопытством и даже недоверием, как будто перед ним стоял совсем незнакомый парень. Генка стеснительно трогал заляпанную маслом кепочку, добродушно улыбался, обнажая редкие зубы.
— Я смотрю, ты после школы так никуда и не ездил. Остаешься в колхозе, что ли?
— Остаюсь. Только в октябре поеду в Липовку на шестимесячные курсы механизаторов.
— Молодец! — Ерофеев потормошил Генку за плечо. — Направление дадим и стипендию от колхоза выделим. Да, тебе трудодни-то пишут ли? Заходи в контору, оформим как положено.
— Минуточку! Как фамилия? — вмешался корреспондент. — Значит, после десятилетки остаешься в колхозе. И как возникло такое решение?
— Не знаю, — пожал плечами Генка. — Отец мой был первым трактористом в Ильинской МТС и теперь часто говорит: было бы здоровье, так бы и поработал на нынешней технике.
— Понятно. А скажите, разве нет другого выхода, как очесывать эти самые головки? — спросил корреспондент Сергея, видимо, желая сопоставить его ответ с председательским.
— Семена все равно негодные, видите, совсем белые. Главное заключается в том, чтобы вовремя поднять тресту: не вылежится — волокно не отделяется, перележит — начнет преть. Нет никаких машин для подъема льна, все вручную. Вот Степан Данилович и упрашивает каждую осень старух: выручайте, не дайте пропасть льну, потому что наш брат механизатор в этом деле ничем не поможет. Вы об этом обязательно запишите. — Сергей заглянул в блокнот корреспондента, но ничего не разобрал в его каракулях. Когда уже сел на трактор, Ерофеев подошел и предупредил:
— За то, что Генку приучаешь к технике, спасибо, но будь повнимательней, не отпугни его, раз с таким желанием парень идет.
— Что вы, Степан Данилович! У нас с ним полный контакт, он сам ко мне попросился…
На обратном пути Ерофеев заметил остановившиеся возле шумилинской Заполицы самоходные комбайны, повернул к ним. Комбайнеры курили, сидя на ворохе ржи.
— Почему встали?
— Не успевают отвозить, у нас полные бункера. Федя Чуркин опрокинул тележку с хлебом, там, в Чижовском овраге.
— Эх, черт! — вырвалось у Ерофеева.
— А разве нельзя сюда высыпать? — поинтересовался корреспондент.
— Это со вчерашнего дня лежит, может сгореть. Что толку курган метать, а потом перетаривать?
Ерофеев сунул руку в ворох — зерно было горячим. Корреспондент то же самое проделал, покачал своей дятловой головой в светло-коричневом берете.
— Изрядно нагрелось.
— Пока Сергей Карпухин отвозил зерно, был порядок, — сказал меднолицый грудастый Сашка Кудрявцев, вспыльчивый по характеру. — Я, между прочим, не загорать в поле выехал, мне без интересу, чтобы мое имя в последних строчках сводки болталось. Сегодня могли бы закончить с рожью.
— Ссыпайте зерно, чего терять время, — распорядился Ерофеев. — Сейчас пришлю из Шумилина людей, будем затаривать рожь в мешки, чтобы сегодня же увезти.
— Вон Федя едет! Как-то сумел поставить прицеп.
Чуркин выпрыгнул из кабины всклокоченный, потный, виновато и как-то глупо улыбался, разводя руками.
— Как тебя угораздило перевернуть тележку? — подступил к нему Ерофеев. — Ведь не дрова везешь — хлеб!
— А шут его знает! Стал переезжать на ту сторону шоссейки, бровка крутая, ну и мотонуло.
— Где зерно?
— Там, в кювете. Если лопатой или ведром его черпать, весь день проваландаешься.
— Видали, какой размашистый. Чем хочешь, хоть собственной кепкой, а все зерно подбери — проверю. И комбайны чтобы не простаивали. Понятно? — Ерофеев потряс пальцем перед Фединым носом.
— Да уж чего не понять! — Чуркин поскреб пятерней в затылке.
— Становись под погрузку, чесаться после будешь, — трунили комбайнеры.
— По-моему, он успел лизнуть с утра пораньше, — шепнул на ухо Ерофееву корреспондент.
Тот ничего не ответил, направился скорым шагом к деревне. Корреспондент, задетый невниманием со стороны председателя, окликнул его:
— Степан Данилович, разве вы не поедете в село?
— Извините, некогда. Если что еще потребуется, там, в конторе, скажут.
Больше они не увиделись, и Ерофеев почувствовал облегчение без постороннего догляда, но корреспондент и без него успел побывать и на приостановленном строительстве телятника-откормочника, и на злополучном кукурузном поле. В конце концов, пусть смотрит, пусть пишет — это его право.
В дневной сутолоке Ерофеев не придал значения своей встрече с корреспондентом, а ночью, предчувствуя какие-то неприятности, сказал жене:
— Корреспондент сегодня был из областной газеты, такой въедливый, все вроде бы уличить в чем-то норовит.
— У него должность такая. А может быть, тебе показалось?
— Может быть, — несколько успокоился Ерофеев.
Он долго лежал с открытыми глазами, припоминая прожитый день, вдруг добавил совсем уже весело:
— Ты права, я действительно отсталый человек.
— Что же?
— Генка Носков остается в колхозе, на курсы механизаторов будем направлять.
— Да ну! — изумилась жена. — Ведь и учился неплохо.
— Он меня так обрадовал, что я готов был обнять его. Первая ласточка есть. Очень хочется поддержать парня в своем выборе.
И виделось Ерофееву добродушное, улыбающееся лицо Генки, думалось о том желанном времени, когда и другие ребята не захотят покинуть отчую землю, будут оставаться на ней хозяевами по праву наследства.
Вскоре в областной газете появилась статья о положении дел в двух соседних колхозах «Ударник» и «Рассвет». Параллели оказались не в пользу «Ударника». Факты, приведенные в статье, имели место, но истолкованы они были явно предвзято: на одну чашу весов было собрано все хорошее, на другую — все плохое, дескать, посмотрите, какая разница в результатах на одинаковых угодьях. Упомянул и о прицепе с зерном, опрокинутом в овраге, и о потравленной кукурузе, и об очесе льна, и о том, что «на строительстве телятника не услышишь стука топора». Как всякий много и увлеченно поработавший человек, Ерофеев вправе был рассчитывать на какое-то поощрение своих усилий, а вместо этого попал под критическое перо. Еще через несколько дней его вызвали на бюро райкома.
В райком он явился раньше намеченного часа, посидел, потомился в приемной да вышел в коридор и тут встретился с Мироновым, председателем «Рассвета». Тот с хозяйской уверенностью громыхал по коридору яловыми сапожищами, шуршал покоробившимся серым плащом. Крупный, глыбистый, громогласный, он и сейчас гаркнул будто в поле:
— Привет, именинник!
— Здравствуй, Кузьма Петрович! Тоже на бюро?
— А как же! В одной статье упомянуты.
— В одной, да по-разному.
— Три к носу — все пройдет. Обо мне, бывало, всяко писали. — Миронов раскурил папиросу, гоняя воздух, как кузнечными мехами. — Такое уж наше положение. Главное, чтоб колхозники тебе доверяли. Картошку не начинал копать?
— Со льном все баталились.
— Смотри, дожди обещают по сводке.
— У нас картофельник на песках, у реки…
Члены бюро вышли на перерыв. Здоровались, пошучивали, как будто пригласили для приятной беседы, но стоило сесть всем за длинный служебный стол, как тотчас установилась строгость официальных взаимоотношений.
Долгое время в этом кабинете вершил районные дела Коротков, теперь его место занял Тихонов Аркадий Павлович, приехавший из другого района. Моложавый, подтянутый, всегда в хорошо отглаженном костюме и при галстуке, он выглядел безупречным интеллигентом среди простоватого абросимовского люда. Этот никогда не вспылит, не грохнет кулаком по столу, как Коротков; умеет говорить, не повышая голоса, умеет и выслушать собеседника. Коротков как человек действия всюду старался поспеть сам, его можно было увидеть и на колхозном сенокосе, и на молотьбе, и в кабине трактора рядом с трактористом. Он любил быть на людях. Тихонов же не стремился подчеркивать свою общительность, напротив, поддерживал определенную дистанцию по отношению к подчиненным, без грубого нажима, но настойчиво требовал от них исполнительности, и, надо сказать, это удавалось ему лучше, чем его беспокойному предшественнику.
Изменился сам секретарский кабинет, заново отремонтированный, он стал как бы объемней, светлей. Вместо огромного, крытого зеленым сукном, похожею на бильярд письменного стола появился новый, сверкающий полировкой; такими же гладкими как стекло были приставные столы для заседающих, на которых аккуратными стопками лежала бумага и всегда были приготовлены остро отточенные карандаши. Сейчас карандаши были разобраны: некоторым членам бюро требовалось что-то записать, другим — просто так, занять руки. После перерыва не сразу угомонились, и Тихонов дожидался тишины, давая понять это взглядом. Глаза у него были выразительные, на собеседника они смотрят с пристальным, изучающим прищуром.
— Товарищи, переходим ко второму вопросу, — начал он, не поднимаясь с места, — к обсуждению статьи, опубликованной в «Северном крае». Надеюсь, все ее прочитали. Хотелось бы знать ваше мнение по вопросам, затронутым в ней, а также послушать самих председателей колхозов, о которых идет речь, в особенности Степана Даниловича Ерофеева: признает ли он критику правильной, как думает исправлять положение?
После некоторой паузы первой взяла слово заведующая отделом организационно-партийной работы Кукушкина. Это была мучнистолицая особа с тонкими, в ниточку сжатыми губами и энергичным характером, привыкшая задавать тон всякому обсуждению.
— Признаться, я была удивлена фактами, которые приводятся в статье. В последние годы нас убеждали, в том числе районная газета, — Кукушкина значительно глянула на редактора, — что в «Ударнике» дела идут на поправку. Теперь у меня создается впечатление, что мы заблуждались или нас вводили в заблуждение. Посмотрите, лен очесывается вместо обмолота, кукуруза потравлена скотом. Стравить восемь гектаров кукурузы! — Она театрально развела руками.
— Да она выросла не выше этого стола, — перебил ее Ерофеев.
— Почему? Потому что вы относитесь к ней халатно, игнорируете общую установку.
— Да уж достаточно с ней повозились!
— Вот видите!
— Товарищи, попрошу не пререкаться, — предупредил Тихонов.
Поднял короткопалую, будто надутую воздухом, руку начальник районного управления сельского хозяйства Жохов, с которым у Ерофеева еще по службе в районе были нелады. Вид у Жохова был рассерженный, словно Ерофеев подвел лично его в чем-то очень важном. Заговорил, нервно оглаживая рукой плоскую лысину:
— Что касается колхоза «Рассвет» и работы Кузьмы Петровича, об этом распространяться нечего, а вот относительно «Ударника» — тут мы, в общем, поупустили некоторые моменты. Прямо скажу, с Ерофеевым работать трудно, все пытается гнуть свою линию. У нас с ним были разговоры по поводу его однобокого увлечения льном. В результате остаются без должного внимания другие участки работы. Возьмем эту самую кукурузу: нешто нельзя было, вместо того чтобы стравливать скоту, засилосовать ее? Нет силосорезки — позаимствуйте у того же Кузьмы Петровича, не откажет. Нет силосной башни — закладывайте в бурты.
— Пробовали прошлый год — навоз получился, — снова не сдержался Ерофеев.
— Потому что не соблюдаете технологию, абы пихнуть в землю, — Жохов непримиримо зыркнул на Ерофеева колким взглядом. — В общем, считаю, что мы не можем оставить без внимания такое своеволие.
Ерофеев хорошо знал каждого из сидящих за этим столом: в свое время работал и жил рядом с ними, а ведь Абросимово хоть и райцентр, но здесь все на виду и слуху, почти как в обыкновенном селе. Знал он наперед, кто что скажет. Вот поднялся редактор районной газеты Лукачев, этот оглядываться на начальство не будет, хоть и молод. Парень с университетским образованием, его не вдруг собьешь с толку.
— Да, мы хвалили в газете Ерофеева, и, думаю, ошибки не было, потому что важна положительная тенденция, которая видна в его работе. — Все с интересом воззрились на Лукачева, дескать, ловко перевернул все с ног на голову. — Корреспондент эту тенденцию не заметил или не захотел заметить, обратив внимание только на недостатки. Я не раз бывал в «Ударнике» и могу сказать, что даже в передовых наших хозяйствах, пожалуй, нет сейчас таких темпов строительства, как в Ильинском.
— А на постройке телятника тишина, — бросил реплику председатель райисполкома, пристукнув тыльной стороной ладони по газете.
— Могу ответить. — Ерофеев глянул на Тихонова, спрашивая у него разрешения. — Морока с этим телятником! Строим второй год, сначала подрядили бригаду приезжих шабашников, несерьезный оказался народ: уже после аванса заключили более выгодный договор с дорожным управлением на строительство моста. Пришлось судиться с ними, чтобы вернуть аванс. Нынче залетели другие аж из Закарпатья — тоже неизбалованы длинным рублем. Правда, не в пример первой бригаде, работали от зари до зари, без пьянства, обещали сдать телятник под ключ, но вдруг получился у них какой-то разлад — откочевали домой все, кроме бригадира. Теперь надо снимать своих плотников со строительства жилья. Все-таки нет порядка в этом вопросе, каждый ищет способы на свой риск, правдами и неправдами добывает материалы и прочее. С теми же шабашниками все время ходишь на грани финансового нарушения. Беда в том, что нет в районе солидной строительной организации. — При этих словах Кукушкина покривила тонкие губы, мол, нельзя ли поближе к собственным колхозным бедам. Но Ерофеев уже справился с первоначальным волнением и продолжал говорить, сжимая пальцами спинку стула, поставленного впереди себя: — Что касается кукурузы, то будь моя воля, я бы совсем ее не сеял: зря переводим привозные семена, валим удобрения, занимаем площади, на которых могли бы прекрасно расти клевер или овес.
— Я считаю подобные рассуждения неуместными, — строго заметил предрик и, выразительно показывая большим пальцем кверху, добавил: — Это ведь не наша прихоть.
— Возможно, я в чем-то ошибаюсь, возможно, не во всем справляюсь со своими обязанностями, но каждый из вас знает, что в колхоз я поехал не ради какой-то корысти, — чувствуя свою правоту, говорил Ерофеев. — Меня упрекнули здесь в пристрастии к льну. Наш район всегда считался льноводческим; лен дает деньги, без которых немыслимо строительство, а строить нам предстоит еще больше, особенно теперь, когда есть надежная дорога до района и станции. Уверен, все это, пусть не сразу, даст положительные результаты. Автору статьи помешали какие-то шоры взглянуть на дело пошире, пообъективней. К примеру, разговаривал он с одним пареньком, Генкой Носковым, который остался в колхозе после десятилетки, а ни словом не упомянул о нем. А для меня как председателя, эта, казалось бы, незначительная деталь говорит о многом. Мы обсуждали статью у себя на правлении и пришли к выводу, что написана она однобоко. Хотели даже послать свой ответ в редакцию.
Тихонов то бегло водил по бумаге пером, то, как обычно, с внимательным прищуром вскидывал взгляд на Ерофеева, со многими его рассуждениями был согласен, и тем не менее именно он, Тихонов, должен был определить меру взыскания по отношению к этому человеку, вызывавшему расположение к себе.
— Что скажет Кузьма Петрович? — обратился он к Миронову. Тот засопел, задвигался, скрипя стулом.
— Мне по-соседски, пожалуй, виднее всех работа Ерофеева: прицел у него верный, дальний, и, кажется, очень скоро «Ударник» начнет наступать нам на пятки. Вот так! Всем известно, какое наследство он принял от Охапкина и что сумел сделать. Корреспондент мог этого и не знать, а мы-то должны сопоставить. Правильно замечено, строит Ерофеев с какой-то завидной настойчивостью. Вон гляньте, к чайной подъехала его машина: что в кузове? — Члены бюро не без любопытства повернули головы к окнам. — Пока мы здесь разговариваем, его шофер сгонял на склад райпотребсоюза, получил два ящика стекла, вероятно, для того самого телятника. Вот так! — Миронов пристукивал кулаком-кувалдой, словно вгоняя в стол гвозди. — Буквально три дня назад я не мог выпросить у Лукича это стекло. Ну, сейчас я возьму его за жабры!
Все обрадовались случаю посмеяться, стали подтрунивать над Мироновым, дескать, не помнится такого, чтобы его обскакали.
— Кузьма Петрович, в статье речь идет в основном о недостатках, связанных с уборочной, — снова вмешалась Кукушкина.
— Да разве мудрено найти недостатки в нашей работе? — Миронов с заметным раздражением встряхнул крупной головой. — Он вот только технику приобрел, конечно, возникает много трудностей. Разве только в «Ударнике» очесывают головки льна? Такое выдалось лето. За этими временными недостатками корреспондент не увидел основного: колхоз все же набирает силу. Вот так!
И наконец черед дошел до Тихонова. Попригладил ладонью редкие, аккуратно зачесанные волосы, заговорил, не повышая голоса:
— И в выступлениях товарищей, и в объяснении самого Степана Даниловича многое мне показалось убедительным, но есть факты неопровержимые, в частности, своевольное отношение к кукурузе. Предлагаю за стравливание кукурузы скоту объявить Ерофееву выговор. Кто за это предложение? Единогласно. Значит, в редакцию газеты мы сообщим о результатах обсуждения статьи. Оспаривать критические замечания печати нет смысла: надо лучше работать…
Когда вышли на улицу, Миронов, желая подбодрить приунывшего Ерофеева, тряхнул его за плечо:
— Ну что, старина? Теперь самое верное — двинуть в чайную. Пошли перекусим.
— Спасибо, Кузьма Петрович. Поеду домой.
— Вот так, брат, за непочтение к королеве полей! Да ты не принимай к сердцу, знай работай, да не трусь. Ладно, бывай. — Забухал сапожищами по дощатому тротуару к чайной.
Ехать пришлось не в кабине, а в кузове: Ерофеев оберегал с трудом добытое стекло, шоферу велел вести машину потише. Встречные знакомые улыбались, не понимая, почему он трясется в кузове как случайный пассажир. В пору было бросить не только эти ящики и само председательство, по крайней мере, такая малодушная мысль возникла у него еще в райкоме. И все-таки ему показалось, что Тихонов не без сочувствия отнесся к нему. Что было бы, если бы на его месте оставался Коротков? Безусловно, тоже влепил бы выговор да еще накричал бы при этом. Тихонов сделал необходимое, умело сгладив острые углы, может быть, не столько в наказание ему, сколько в назидание другим.
Дорога белой полосой раздваивала лес. Столько техники гибло на этом волоку, еще недавно усыпанном не песком и гравием, а проклятьями шоферов! Разве довез бы стекло! Теперь машина свободно катилась по шоссейке, и Ерофеев, стоя в кузове, с каким-то мальчишечьим волнением не уставал смотреть, как ровное ее полотно втягивается под колеса машины. Начались свои колхозные поля, и то ли поостудил ветерком горячую голову, то ли ближе подступили повседневные заботы, Ерофеев почувствовал себя несколько уверенней.
Увидел вытеребленное льняное поле, будто устланное половиками, а на краю его трактор Сергея Карпухина с комбайном и остановил машину. Сергей что-то налаживал в комбайне, заметив председателя, тоже шагнул навстречу, как будто не виделись давно. Бронзоволицый, рослый, он представлялся Ерофееву настоящим хозяином этих нолей; побольше бы таких механизаторов — горы бы можно свернуть.
— Сломалось что-нибудь?
— Просто цепь и звездочки забило.
— Значит, пошабашил.
— Все положил. — Сергей удовлетворенно окинул, взглядом поле. — Там за овражком школьники полеглые остатки дотеребливают. Жена ваша с ними.
— Тогда я их сейчас захвачу. А помощник твой где? Не сбежал?
— Только что уехал домой на попутке. Старается, работает без всякой поблажки.
— Это хорошо. — Ерофеев подал папиросу Сергею и сам закурил. — Теперь вылежится ленок, да вовремя бы его поднять.
— Из Абросимова едете?
— Да, в райком вызывали, — не вдаваясь в подробности, ответил Ерофеев, но по тому, как он поморщился, почесывая под кепкой лоб, Сергей догадался, что вызов был малоприятным. — Вон идут наши труженики! — обрадовался появлению школьников Ерофеев.
Мальчишки и девчонки бежали к машине веселой ватагой. Заслонясь от солнца, Ерофеев поджидал жену, отставшую от своих учеников.
— Давно собирался сказать, — повернулся он к Сергею, — в партию тебе надо вступить.
Тот смутился, не зная, что ответить.
— Я об этом, Степан Данилович, как-то не думал.
— Подумай. Дам рекомендацию.
Давно Ерофеев не видел жену такой возбужденной, ясно главой; после нескольких дней, проведенных в поле, лицо ее заметно посвежело, в нем даже появился какой-то задор, хотя и задышалась, поспевая за школьниками в своем стареньком демисезоне и резиновых сапогах.
— Все, товарищ председатель, закончили полевой сезон — завтра приступаем к учебе, — доложила она.
— Я смотрю, колхозная работа тебе на пользу.
— А ты у меня что-то похудел. Ну как, была головомойка?
— Была. Без этого в нашем деле не обойдешься.
— Ничего, переживем, — поддержала она и с шутливой ласковостью взяла его под руку. Ему хотелось поблагодарить ее, найти какие-то теплые слова, но вместо этого он только пожал ее поогрубевшие от льна пальцы.
Жена села в кабину, а он снова ехал в кузове вместе с ребятами, тоже молодея душой рядом с ними. Не отстал от них, когда все дружно запели, и среди звонких голосов школьников он слышал и голос жены, доносившийся из кабины. Только теперь отлегла от сердца та обида, с которой он возвращался из района.
На широких, строганных еще дедом Яковом лыжах Сергей выехал на берег Песомы и остановился, изумленный первозданной белизной снега, покрывавшего речную пойму. И сейчас, при безоблачном небе, играл в воздухе блескучий куржак, неведомо откуда бравшийся. Солнце висело низко за спиной, свет его был робким; синяя тень от угора горбатилась почти у противоположного берега. Не хотелось резать лыжами эту неприкасаемо-чистую снежную целину.
А в начале зимы здесь, на Шумилихе, царило небывалое оживление. Раньше понятия не имели о зимней рыбалке, а тут, пользуясь новой шоссейкой, стали приезжать автофургоны не только из Абросимова и со станции, но даже из города. Глянешь в воскресенье на реку — тьма рыбаков, точно тетерева токуют на заснеженном льду. Надо же иметь и время и терпение, чтобы день-деньской стынуть под лункой! Хорошо, хоть летом не бывает такого нашествия — соблазняют своей досужливостью.
Замело, заровняло все рыбацкие тропы и лунки — глухозимье. Мороз похватывает за уши. Канун Нового года, всего несколько часов осталось до его встречи. Надо спешить. Покатился наискосок под гору, обжигая лицо ветром, вспоминая, как в детстве они, ребятня, неустрашимо съезжали с любой кручи.
Казалось бы, живя в лесу, долго ли срубить елочку, но Сергей, придирчиво осматривая одну за другой, все торил лыжню вдоль опушки. Наконец облюбовал, раза два объехал вокруг нее — хороша!
Заткнув топор за ремень, а елочку вскинув на плечо, легко бежал обратно по своему следу, как будто нес чудесную находку. Решили с Татьяной порадовать подросшего Павлушку да заодно и себя новогодней елочкой, хотя это было не в деревенском обычае.
Настоящих игрушек не оказалось даже в районном культмаге, украсили бумажными самоделками, зато Сергей постарался смастерить с помощью батареек и лампочек от карманного фонаря гирлянду. Елочные огни весь вечер не давали покоя Павлику, он то и дело выключал свет, и в таинственном полумраке елочка мерцала будто живая; она отошла с мороза, согрелась и теперь наполняла избу густым смолисто-хвойным запахом.
Приходил поздравить с Новым годом и посмотреть на елочку Андрей Александрович, обычно зимой никуда не выбиравшийся из дома. Под настроение он был разговорчив, особенно с внуком, которого нипочем не могли уложить спать.
— Ну, Павлуха, у тебя и елка! Да вся в огоньках! Игрушки-то мама, что ли, делала?
— Я тоже помогал.
— Славно получилось, просто на заглядение! Ты бы все же ложился спать, чем скорей уснешь, тем скорей Дед Мороз принесет подарок.
— А почему сейчас не может принести? — недоверчиво спрашивал Павлик.
— Наверно, по другим деревням да городам шагает: там ребят много, скоро ли всех обойдешь.
— Откуда у него столько подарков?
— О, брат, у него мешок-то большущий: бери — не выберешь всяких игрушек! А берет он их наугад — кому что достанется. Ты утром шаркни рукой под елочкой — он что-нибудь для тебя положит. А теперь спи.
Павлик проворно нырнул под одеяло и поплотней закрыл глаза с наивной верой в волшебство новогодней ночи. Его младший братик, еще ничего не понимавший, давно уже сладко посапывал в своей кроватке-качалке.
— Давай-ка, дорогая сваха, выпьем за молодых! — Андрей Александрович норовил обнять Наталью Леонидовну. — Оне у нас молодцы! Вон каких двух бутузов ростят. Ты, Таня, еще рожай парней, чтобы род Карпухиных никогда не перевелся. Чего улыбаешься? Большая, крепкая семья, она внутри себя опору имеет, я так рассуждаю. К примеру, посели ее хошь на севере, хошь в пустыне, она все равно укрепит свои корни. — Андрей Александрович провел туда-сюда жесткой ладонью по усам. Был он в том состоянии, когда каждый мужик становится чуть-чуть философом. — Учтите, Шумилино нынче только на вас и держится, остальные отстрадовали свое. А в общем-то, ребята, на жизнь грех обижаться, я так рассуждаю. Главное, чтоб войны не было. С Новым годом!..
Домой Андрея Александровича провожали Сергей с Татьяной. Сергей крепко держал отца под руку, но тот все равно часто проваливался ходулей в сугроб, чертыхался. У крыльца, ступив на твердую, расчищенную от снега площадку, сказал:
— Много ли прошел, а задышался: недалеко упрыгаешь на одной-то ноге. Вот уж здесь мой загон, нечего до весны и порываться никуда.
— Я как-нибудь проторю тебе дорогу трактором, — пообещал Сергей.
— Давай, буду гулять, как по проспекту. — Андрей Александрович как бы для пробы проковылял несколько шагов. — Ночь-то больно хороша, в избу идти не хочется! Как по заказу вызвездило.
Да, ночь была самая новогодняя. Полная луна сияла над бором, призрачно темневшим за Песомой; звезды дрожащими капельками ежились в белесоватой стыни неба, опоясанного дымкой Млечного Пути. Торжественно замерли опушенные инеем березы, тоже как бы излучавшие матовое свечение. Лыжню, промятую Сергеем, будто бы затопило подсиненной водой. Казалось, все вокруг: и темная рать оцепеневшего леса, и эти деревенские березы, и тяжело провисшие, тоже мохнатые от инея провода на электролинии, и сами шумилинские избы, увязшие в сугробах, — все это напряженно ждет какого-то условленного звука, но его нет и нет. Первородная тишина.
Сергею с Татьяной тесно стало на деревенских тропинках, вышли на автодорогу, побродили по ней.
— Полуночники мы с тобой, — ласково сказала Татьяна.
— Сегодня так положено. В селе небось еще вовсю гуляют.
— Знаешь, я бы переехала в Ильинское жить. Что мы здесь? Как на хуторе.
— Зато летом приволье, речка почти под окнами.
— Еще я хотела тебе сказать, надоело мне сидеть на почте: уж сколько лет будто привязана к аппарату, дергаю туда-сюда штекеры.
— В колхоз ведь ты не пойдешь.
— Почему? Говорят, будет свой колхозный садик: я бы с удовольствием в нем поработала, люблю ребятишек. И Ванюшка был бы весь день при мне. — Темно-карие глаза Татьяны оживились, она нетерпеливо подергала Сергея за рукав, как будто тотчас хотела исполнить свое намерение.
— Тогда жди, когда построят садик.
— Долго, наверно, ждать-то?
— Узнаю. Это ты толково придумала: оба будем в колхозе работать, — одобрил Сергей.
Когда вернулись к крыльцу, луна то ли скрылась за облаком, то ли скатилась за лес, а над Заполицей заиграли причудливые световые столбы, как бы колеблемые ветром, переливчатые.
— Смотри! Кажется, северное сияние? — показала на них Татьяна.
— Да, все-таки мы — северяне.
И они долго еще стояли, любуясь бегущим по небу светом, воспринимая его как доброе знамение. Радостно и смятенно становилось на душе при виде столь загадочного явления. Уже начался новый год, с новыми заботами и надеждами; хотелось, чтоб многое сбылось.
— По-моему, оно где-то над Воркутой, — предположил Сергей.
— Ну что ты! Я считаю, в той стороне — Мурманск.
Поспорили. Велика страна, так велика, что города, находящиеся друг от друга более чем на тысячу километров, представляются расположенными почти на одном направлении…
Дети крепко спали: Ванюшка даже слюнку пустил на подушку, Павлик чему-то улыбался во сне, наверное, ему виделось что-нибудь дивное.
Это случилось в бане. Сергей любил попариться, Чтобы согнать с себя тракторную грязь, и Андрей. Александрович, глядя на сына, осмелился похлестаться веником. Сидел после этого на нижнем приступке полка весь малиновый, в крупных росинках пота, предсказывал перемену погоды, дескать, культя докладывает лучше всякого барометра, и вдруг начал оседать, клониться вбок: не подхвати его вовремя Сергей, грохнулся бы на пол.
— Ах ты, вражья сила! — тихо сказал он, стараясь нащупать осколок под сердцем, и попросил: — Воздуху не хватает, распахни дверь.
Сергей надернул прилипавшие к мокрому телу штаны и валенки, прямо наголо — фуфайку и, оставив дверь открытой, побежал домой за санками. Завернули отца в одеяло и тулуп, так нагишом и привезли.
По пути в баню зашла теща, поохала, но успокоила, предположив, что он угорел в первом жару. Но отец не встал даже пить чай.
Врач пообещал приехать на другой день после обеда. Андрей Александрович не дождался его. Не дождался и сына с работы. Сергей занимался перетяжкой подшипников, когда увидел появившуюся в мастерских Татьяну, увидел и по ее растерянному лицу сразу понял неладное. Она не осмелилась сказать ему, что умер отец, только поторопила домой, а сама пошла на почту отбивать телеграммы Алексею и Верушке…
Всю дорогу Сергей бежал, как будто еще мог поправить случившееся; бежалось тяжело, точно во сне, четыре километра от Ильинского показались слишком долгими. Влетел в избу и, не замечая ни заплаканной матери, ни тещи, оглушенно замер посреди передней. Отец лежал на двух сдвинутых лавках под образами, его уже обмыли и обрядили в новый костюм, который не пришлось, носить при жизни; большие мосластые руки навеки успокоенно скрестились на груди, прокуренные усы обникли.
Сергей надломленно опустился на колени, плечи: его содрогались. Побарывая удушливый спазм, он винился перед отцом:
— Папа! Папа! Ты слышишь меня?.. Как же это, а?.. Зачем я на работу-то ушел? Сидеть бы надо возле тебя… Ты прости! — И, уже не зная, с какой последней мольбой обратиться к нему, не стесняясь своей слабости, повторял в отчаянии: — Папа! Папа!..
Сбылось предсказание стариков, но кто бы мог подумать, что выбор падет на отца. Легко, не докучая никому, жил, легко и умер. Где взять ту живительную воду, которая могла бы воскресить его? Нет такого средства.
Верушка приехала по-студенчески скоро. Алексея ждали двое бесконечных суток — служба, и все это время, денно и нощно, в избе монотонно гудел голос Агафьи Голубихи, пришедшей читать псалтырь. Соорудив себе нечто вроде конторки из посылочного ящика, она читала стоя, показывала пример усердия перед богом и очень гордилась своей «ученостью» перед другими старухами. Ей старались не мешать, и, если кто-то неосторожно нарушал тишину, она строго взглядывала поверх очков, не переставая твердить наизусть выученное. Этот нудный и бесстрастный, как пламя лампадки, голос угнетал более всего.
Утром третьего дня Сергей с братом принесли гроб от Федора Тарантина: тот изготовил для себя, да, видно, поспешил. Голубиха, соблюдая обычай, распорядилась, чтобы нарубили веников: русский человек неразлучен с березой, сопровождает она его и в последний путь. Нет, не жестко, ему ложе из березовых веток, не жестка и подушка, набитая ими.
Пришли попрощаться с покойным все деревенские. Когда очередь дошла до Сергея, в нем снова ослабла самая стержневая пружина, глаза застлало туманом, не видя отца, припал к его холодному лбу и глухо выдавил из себя:
— Прощай, папа!
В пору было успокаивать голосивших мать и сестренку, а он не мог сладить с собой. Алексей держался молодцом, может быть, так и положено военному. Вдвоем, без посторонней помощи, несли братья свою скорбную ношу до тракторных саней, и долго, пока не выехали за деревню, ветер трепал волосы на их непокрытых головах.
Без музыки, без лишних слов похоронили старого солдата. На поминках, где за одним столом поместились все шумилинские жители, захмелевшие старики жалели его, корили неразборчивую смерть, дескать, и впрямь слепая, берет кого попадя, а не по старшинству. Снова вполне серьезно пытались угадать, чей теперь черед отправляться в невозвратимую дорогу, и, что удивляло Сергея, нисколько не страшились этого, как будто были убеждены в существовании другой жизни, не столь краткой.
Когда кончилось горькое застолье и Карпухины остались одни, чувствуя себя потерянно в родной избе, на глаза Сергею попалась отцовская ходуля, стоявшая в углу возле печки. Некоторое время с забывчивой рассеянностью смотрел на нее, как на странный предмет, непонятно как очутившийся здесь, совершенно ненужный теперь и неуместный, потому что липший раз напоминал об отце.
— Сжечь ее надо, чтобы глаза не мозолила, — с трудом, через комок, застрявший в горле, сказал он.
— Пусть хранится, — возразил Алексей.
— Ни к чему такая память.
— Смотри, тебе здесь жить. Я вот что думаю, братуха, — пустился в далекие рассуждения Алексей, — мать, пожалуй, заберу к себе. Чего ей одной-то зимовать? А ты с семьей перейдешь от тещи сюда, в свой дом. Как ты на это смотришь?
Сергей без одобрения относился к затее брата и, слушая его хмельные речи, понимал, что все это пустой разговор, никуда мать не поедет. Хоть и получил Алексей звание старшего лейтенанта, а еще молод, самонадеян. Достал из кармана кителя зажигалку, почиркал, добывая огонь.
— Ну, как ты думаешь? — повторил он свою навязчивую мысль и озабоченно поморщил лоб, навалившись на стол.
— Надо нам выпить, еще раз помянуть папу, а то ведь утром уедешь, — ответил Сергей.
Он сам уже был отцом двоих детей, но, как ему казалось, по-настоящему понял жизнь только сейчас.
После небывало снежной и метельной зимы — сугробы намело под застрехи сараев — пришла запоздалая весна. Снова открылось небо, разрумянились побледневшие от холодов зори, снова засверкал в полях отполированный солнцем и ветром наст, и стало вокруг просторно, гулко, ясно, так что уставали глаза, отвыкнув от такого обилия света. Днями сгоняло с крыш скупую еще капель и подтачивало сугробы у стен и завалинок, а потом приспело настоящее южное тепло, и заморозки ослабли, ночи сделались какие-то бархатистые, с колдовской синью в крупнозвездном небе, точно оно отволгло и звезды разбухли. Верные своей родине, появились на шумилинских березах скворцы, зажурчали над проталинами жаворонки, забормотали по опушкам лесов тетерева, смущая душу каким-то неясным позывом.
Паводок оказался дружным: в одну ночь с грохотом пронесло лед, и Песома неукротимо взыграла, захлестнув луга с остатками сена около стожаров. Напор воды был настолько велик, что там, где река скатывается по каменистым Портомоям в Шумилиху и с разбега упирается в песчаную осыпь, она пробила новое русло, спрямляя свой путь. Пока, в половодье, оставалась проточной и прежняя излука, но ей уже была уготована участь старицы.
В один из таких весенних дней Сергей Карпухин вышел из дому не в спецовке, как обычно, направляясь на работу в Ильинское, а в костюме, что сразу привлекло внимание соседа Павла Евсеночкина. Тот с нескрываемым любопытством приблизился, спросил, подержавшись за козырек кепки:
— Куда это при таком параде?
— В партию собираюсь вступать — собрание сегодня.
Павел поприщурился, скосив на него глаза. Не поверил.
— Полно-ка выдумывать-то!
Сергея оскорбило не само сомнение, а пренебрежительность тона, которым оно было высказано.
— Что, или не гожусь?
— Може, и годишься, да без тебя большевики обойдутся, — вроде бы шуткой отделался Евсеночкин.
— Без меня не обойдутся, — не потому что был в этом уверен, а наперекор подковыристому соседу ответил Сергей. — Сам Ерофеев рекомендацию дал.
— Мы вот, к примеру сказать, и без того не хуже людей век прожили. Что ты думаешь, оне, партейные-то, лучше работают али меньше вино пьют? Про Ерофеева не скажу, а возьми Охапкина: колхоз пропил, теперь в сельпе вином окатывается.
— Охапкин — это пережиток, — определил Сергей.
— Как хошь считай, только он всю жизнь в начальстве ходит. Ну-ну, валяй, ваше дело молодое, обнадежливое.
Себе на уме мужик. Пощипывает рыжий подбородок, затаенно ухмыляется, как будто уличил тебя в какой-то глупости. Поговорить с таким пять минут, словно паутиной облепит — на весь день испортишь себе настроение. И Сергей засомневался: может быть, и правда в партии достаточно народу и без него? Хватает людей с образованием, не то что рядовых механизаторов. Если бы Ерофеев не предложил ему написать заявление, он бы и не осмелился это сделать. «Дернуло встретиться с чертом гнусавым! — сердито думал он о Евсеночкине. — Только и знает, что критику наводить. Впрочем, чего его слушать-то: сам всегда пятится от колхозной работы».
На партсобрании, пока обсуждался первый вопрос о задачах на период весенне-полевых работ, Сергею все еще не давали покоя слова Евсеночкина «без тебя обойдутся», занозой торчавшие в мозгу. И почему-то сделалось совестно, когда стали зачитывать его короткую биографию, в которой, кроме службы во флоте, все было чересчур обыденно: перечень мест работы.
Парторг Доронин впервые вел собрание по приему в партию, с заметным волнением перебирал листки, обдумывая, с чего начать.
— Как видите, товарищи, биография трудовая, вполне соответствует, — сбивчиво говорил он. — Парторганизация наша молодая, поскольку мы недавно отпочковались от МТС, думаю, пора пополнять ее. Карпухина все вы хорошо знаете, он человек здешний. Прошу высказываться.
То ли не привыкли говорить, то ли потому что все, что можно было сказать о Сергее, было сказано в автобиографии и рекомендациях, только возникла пауза. Первым поднялся Ерофеев. Он всегда был аккуратен в одежде, а сегодня пришел на собрание в выходном коричневом костюме. Говорил не спеша, веско:
— Я хочу добавить несколько слов к тому, что написал в рекомендации. Действительно, Сергей Карпухин у всех у нас на виду, он является одним из лучших механизаторов колхоза, работает примерно: если поручил ему какое-то дело, можно быть спокойным, исполнит. На днях окончил школу механизации Геннадий Носков, немалая в этом заслуга его, Сергея, потому что он прошлым летом дал хорошую практическую подготовку парню. Добрый пример. Голосую обеими руками за то, чтобы принять Карпухина в партию. Не сомневаюсь, доверие наше он оправдает: надежный человек.
— Правильно говорит Степан Данилович, у Карпухина есть чувство ответственности за общественное, колхозное, — поддержал агроном Саша Лазарев. — Если он пашет или сеет, можно не проверять — никаких огрехов не будет. И работает так, что понукать не приходится. Многим из нас далеко до такой сознательности.
— Кто еще желает выступить? — приободрившись, спросил Доронин. — Может быть, Иван Васильевич? — остановил он взгляд на Михалеве. — Так сказать, от лица механизаторов.
Михалев заелозил на стуле, не зная, куда деть свои лопатистые ладони, зажал их между коленок. Лицо его приняло напряженное выражение, лоб собрался в гармошку.
— Ну, это самое, чего я могу сказать про Сергея? С душой он работает; живет хоть и далековато, а утром в мастерские приходит раньше нас, ильинских. Технику любит и знает назубок: я почти всю жись в мэтээсе, так что вижу, у кого какая хватка. Много говорить нечего, знаем мы его с детства — еще парнишкой в коренники впрягался на любой колхозной работе. В общем, это самое, годится в партию.
— Минуточку, граждане-товарищи! Хочу задать вопрос Карпухину, в некотором роде касаемый политики. — Все заулыбались, но Афанасий Белобоков не обратил на это ни малейшего внимания, с педагогической придирчивостью уставился на Сергея, движимый потребностью возражать. — Сколько штатов входит в Америку?
Сбитый с толку неожиданным вопросом, Сергей смутился. Ему подсказывали ошибочную цифру: не помогли даже институтские знания Саши Лазарева. Белобоков, довольный тем, что поставил в тупик не только Сергея, а все собрание, невозмутимо протирал платком очки, время от времени осматривая на свет стекла.
— Не сорок восемь и не сорок девять, а теперь уж все пятьдесят, — наконец изрек он. — Та-ак… Скажи-ка, кто президент в Индонезии?
— Да какое это имеет значение? — не выдержал Сергей.
— Имеет. Если вступаешь в партию, должен интересоваться международным вопросом. Газеты выписываешь?
— Районку, «Сельскую жизнь», еще «Крестьянку».
— Вот видишь, газеты получаешь, а не читаешь, — наставлял Белобоков.
— Некогда читать-то.
«Демагог доморощенный! Устроил политэкзамен парню», — подумал Ерофеев и, чтобы выручить Сергея, сказал:
— Есть предложение перейти к голосованию.
Голосование оказалось единогласным. Никто всерьез вопросы Белобокова не принимал, они только позабавили собрание, и все-таки самолюбие Сергея было затронуто: подрезал, старый краснобай, не зря его называют в селе ходячей газетой. Придется и ему, Сергею, заглядывать в них почаще, чтобы знать, что происходит за деревенской околицей.
С чувством душевного облегчения возвращался он в Шумилине. Очень хотелось ему в этот момент снова повстречать Евсеночкина, а еще лучше, послушал бы тот, что говорилось на собрании.
Большак уже начал просыхать, поля освободились от снега, он хоронился кое-где по оврагам да в лесах. В бороздах за щетиной стерни поблескивали лужи, земля отогревалась, млела под вешним солнцем; воздух был острый, бередливый, как прохладный морс.
Домой Сергей сразу не пошел, направился за гумна к реке, чтобы побыть одному, успокоить мысли, глядя на полноводную Песому, на подсиненный марью бор. Река вобралась в берега, гнали сплав, и сплавщики как раз появились веселой ватагой на том берегу, ожидая обычный в этом месте затор: подивились и обрадовались тому, что река пробила себе прямой ход, освободив их от большого аврала. Крикнули, словно бы забавляясь:
— Какая деревня?
— Шумилино.
— А че тихо, шуму не слыхать?
— Вас не хватает.
— Мы хоть счас переплывем. Магазин есть? Нет. Тогда не имеет смысла.
Позубоскалили, вскинули на плечи багры и, оставив после себя дымное облако от курева, тронулись дальше вниз по берегу. И Сергею захотелось так же беззаботно пойти с ними, в который уж раз побеспокоила мысль о том, что один он остался среди стариков в деревне, с непонятным упорством держит оборону на этом шумилинском угоре. Вряд ли удержать, потому что на глазах убывает деревня. А Ильинское строится, там заманчиво белеют новые сосновые срубы и шиферные крыши: не только река, но и жизнь пошла по иному руслу. Глядя на оставшуюся в стороне излуку, он представлял, как совсем остановится в ней вода и покроется круглыми листьями кувшинок, как заведутся в ней медлительные караси — старица. И, еще раз осмысливая нынешний день, он с благодарностью думал о людях, сказавших на собрании добрые слова о нем, и надеялся оправдать их доверие.
Тихие заводи для таких, как Евсеночкин, а ему пристало держаться стрежневого течения.
Еще холодил воздух запах талого снега, доносимый из бора, еще голы были занесенные илом береговые ивняки и ольховники, но на припеке по угору кой-где начала проклевываться нетерпеливая травка, за дорогой, прямо к насыпи приплескивала робкая зелень озими.
Сергей смотрел на нее с чувством душевного очищения, со стартовым желанием работы, которое приходит к земледельцу каждой весной. Скоро выезжать в поле.
Давно мечталось Сергею купить мотоцикл, и вот сельпо выполнило заявку: новенький голубой Иж, освободившись от деревянных реек упаковки, стоит на площади возле магазина, привлекая внимание мужиков и парней. Из рук в руки передают книжечку с инструкцией и техпаспортом, щупают сиденье, трогают ручки, иные норовят помочь накачивать шины, нашлись даже охотники сбегать в мастерские за бензином. К общему восхищению, мотоцикл завелся с первого качка. Филимон Шишкин, толкавшийся тут же, высказал свою похвалу вслух:
— Видали, что значит с легкой руки куплено! У Сереги любая техника поет! Своим ходом, что ли, поедешь домой?
— Конечно! Или толкать четыре километра?! Садись, дед, прокачу.
— Эта лошадка не по мне — шибко резвая. — Филя с присвистом хохотнул, поковырял пальцем в волосатом ухе и похвастался: — Молодой-то был, лисапед перегонял. На охоту пойдешь — верст двадцать другой раз отмахаешь.
— Насчет лисапеда загнул, — усомнились мужики.
— С места бы не сойти! — Для убедительности хлопнул оземь шапкой, так что пыль взвилась. — У Ракитиных лисапед-то был, батька их баловал. Который ни возьмется со мной вперегонки — не могли обогнать.
— Вот где рекорды пропадали! — посмеялся кто-то из парней. — Другой Владимир Куц.
— Я те пообзываюсь, муха зеленая! — пригрозил Филя и даже потрусил за парнем, развеселив публику.
Сергей для пробы прокатился туда-сюда по селу, подогнал мотоцикл к почте, чтобы заодно отвезти домой жену. Татьяна ни разу не ездила на мотоцикле, крепко охватив Сергея руками, все просила ехать потише, а самой нравилась быстрая езда, от которой захватывало дыхание и замирало сердце. В Заполице Сергей приостановил мотоцикл, спросил:
— Хорошо?
— Очень! Только чуть страшновато.
— Буду каждый день тебя на работу и с работы возить.
Она любовно поправила его волосы, выбившиеся из-под кепки, и от этого прикосновения словно бережливым теплом омыло сердце: давно они не испытывали такой нежности друг к другу, как бы забыли, что молоды.
Снова зарокотал, тревожа весенний лес, мотоцикл, снова ударил в лицо спрессованный скоростью воздух. Как только выехали на поле, Сергей заметил Павлика, бежавшего навстречу, и прибавил газу. Посадил сынишку впереди себя на бак, втроем и подъехали к дому, где их поджидали у крыльца мать и теща с годовалым Ванюшкой — у всей семьи праздник.
И на работу впервые Сергей отправился не пешком. Пахали в Ефремове. Сменщик Генка Носков, молодой механизатор, всего год назад окончивший десятилетку, ждал его, как бога: рассыпалась гусеница, и никак не мог он ее соединить, вогнать на место выпавший палец. Завидев Сергея на мотоцикле, забыл о своем огорчении, подбежал к нему.
— Купил?
— А то как же!
— Здорово! Дай прокатиться.
Сгонял до лесу и обратно, одобрил:
— Силен «ижок»!
— Это он еще с ограничителем.
— Тоже буду копить деньги: куплю хоть какую-нибудь таратайку.
— Чего у тебя с трактором-то замудрило? — спросил Сергей.
— Гусеница распалась, часа два бьюсь. — Генка виновато шмыгнул носом. — Натяжку ослабил до конца — все равно не выходит.
— Надо было — пустить двигатель, чуть-чуть дать ход звездочке. Сейчас наладим.
Оставили мотоцикл у придорожных берез, пошли по свежей пахоте, еще хранящей исподнюю земляную прохладу. Подражая Сергею, низкорослый, коротконогий Генка старался шагать реже, немного вразвалку. Толковый парень, старается во все вникать, книжки по технике читает. Другие после десятилетки-то высоко замахиваются, а он дальше соседней Линовки не поехал: окончил там шестимесячную школу механизации. Что же его заставило остаться в селе? Во всяком случае, не большой заработок, не легкая работа. Скорее всего любовь к земле, на которой вырос, желание продолжить семейную традицию: отец его был одним из первых трактористов в Ильинской МТС. Про Генку писали в районке, ставили его в пример другим выпускникам.
Поправили гусеницу, и опять круглое, редкозубое лицо парня расплылось в улыбке, а ведь отработал полсуток, с семи утра до семи вечера. Сами так решили: один пашет днем, другой — ночью, не давая остывать трактору круглосуточно.
— Что же ты остожья после скирд оставляешь? — заметил Сергей.
— Так тут вон какой слой соломы — еще забьет весь плуг.
— Останови да почисти. Знаешь, когда я работал в городе, бригадир наш любил повторять: всякое дело, за которое взялся, делай хорошо. Я на всю жизнь запомнил эту простую заповедь.
— Был Доронин. Видишь, флажок прикрепил, говорит, у нас лучшие показатели на пахоте по колхозу, — как бы в оправдание доложил Генка. — Только уехал, а у меня поломка.
— Ничего, наверстаем, — подбодрил Сергей. Он не ругал Генку за ошибки, потому что знал, что без них ни одно дело не освоишь. И так ему нелегко, не втянулся еще. — Устаешь, наверно? Небось покаялся, что остался в колхозе? — желая понять Генкин поступок, спросил его.
— Чего каяться? Настоящая мужская работа, мой отец почти тридцать лет был трактористом. Из меня тоже начальство не получится, потому что ростом не вышел, — отшутился Генка. — Ладно, побегу: вон автобус идет. Позавидуешь тебе — теперь свой транспорт.
Побежал к шоссейке с мальчишечьей прытью, как был в спецовке и замызганном, непонятного цвета беретике. Еще успел спросить на ходу, есть ли сегодня в Илышском кино. Сергей не мог знать про кино — до того ли ему было с покупкой мотоцикла, но он знал, что в любом случае Генка пойдет в клуб и, может быть, прогуляет всю ночь и невыспанный явится принимать смену, и Сергей, жалея его, даст ему храпануть на охапке соломы…
Неустанно рокочет в поле трактор. Бесконечными лентами течет по отвалам плуга еще влажная с исподу земля. Трудная выдалась весна. Во-первых, из-за многоснежной зимы оказалось много снежной плесени на озимых: пришлось провести почти сплошное их боронование. Во-вторых, предстоял большой объем пахоты, потому что с осени мало удалось поднять зяби. Вот и стали работать с Генкой в две смены, а на другие трактора пока сменщиков нет — не хватает трактористов. И сам Сергей изрядно поумотался в эти бессонные дни и ночи, но сегодня работалось с особенным настроением: словно бы, поощряя его, на опушке леса поблескивал никелем мотоцикл — сбывшееся желание, а перед глазами, на радиаторе трактора, трепыхался красный флажок, вроде бы невелика утеха, но суть не в самом флажке, а во внимании к твоему труду: значит, делаешь важное, нужное людям дело.
Чуть не до полночи светло, так что фары включать не надо и скорость снижать ни к чему — почти все время на третьей. Один в поле, никто не торопит, работай, как совесть подскажет.
Лишь в самое темное время Сергей заглушил трактор возле леска, где стоял мотоцикл, потрогал его остывший металл, как бы желая убедиться, что перед ним явь, и прилег на фуфайку хоть часок соснуть.
Совсем бы не спать в такую дивную ночь, особенно сейчас, когда примолк трактор, и над землей устоялась привычная тишина; полежать бы просто так, разглядывая звезды в незамутненно-ясном небе, прислушиваясь к каждому шороху, столь отчетливому в полях, вдыхая прохладный запах свежей пашни. Даже сейчас видны были контуры деревенских берез, плавно очерченные сумерками, не меркла заря, настойчиво приподнимая край неба. Когда-то ходили гулять сюда, в Ефремово, с гармонью. Теперь редко ее услышишь, только иной раз почудится далекий неясный звук, и томится душа ожиданием, что он повторится, приблизится, как это бывает при зарницах, когда непонятно тревожит их немота, и хочется, чтобы грянуло, как при обычной грозе.
Благодатное предлетье! Столько в нем света, призыва к жизни, что совсем бы не спать в эту пору, но примагничивает земля, сон опутывает неодолимой паутиной…
Очнулся скоро, бея всякой случайной побудки — по привычке. Рассвело настолько, что видны были не только контуры деревни, а и сами избы; небо приподнялось, звезды потерялись; заря сошла за реку, занялась в полный накал, огненной лавой охватив лес. При полном безветрии уже дрогнул осинник, начали пробовать голоса птицы, потянулась к рассвету молодая травка, проточившаяся сквозь прошлогодние пожухлые стебли.
Приходя в себя, Сергей глянул на мотоцикл: приснилось, будто гнал на нем с пологой горы и никак не мог остановить. Подошел к нему, попробовал завести, поприслушивался к двигателю — порядок.
Теперь можно было пахать, как днем. Трактор поостыл, покрылся бисером росы, будто вспотел после тяжелой работы: пришлось несколько раз наматывать и дергать шнур пускача… Его треск вспорол короткую тишину, снова потекли за плугом глянцевитые пласты земли, тотчас тускневшие под сцепкой борон. Это потом, в конце лета, будет радовать глаз прохожего и проезжего волнистое хлебное море, а пока малоприметная и утомительная работа без выходных дней, почти без сна. Но земля помнит все и сторицей вознаградит хлебороба, нянчившего ее с весны. Любоваться хлебным морем могут все, гордиться — только те, чьими руками оно сотворено.
В конце смены припылил на легковом «газике», доставшемся после директора МТС, Ерофеев.
— Вчера не мог с Дорониным приехать. Поздравляю! У вас самая большая выработка. Напарник не подводит? Вот если бы и другие трактора пустить, в две смены! Жаль, что трактористов не хватает, — посетовал Ерофеев. — Между прочим, Генку осенью заберут в армию, надо подумывать о замене. Поговорю с военкомом, может, отсрочку даст.
— «Козлик»-то ничего, не барахлит? — спросил Сергей.
— Вполне исправный, еще побегает не один сезон. Выходим в люди. — Ерофеев задорно толкнул большим пальцем козырек кепки. — С утра пораньше поехали по деревням подыскать место для телят, наверное, переведем их на летов Шумилино: конюшня у вас пустая, рядом река и выгон. Надо двух телятниц, думаю, Галина Коршунова согласится, а второго человека найти потрудней.
— Я поговорю с моей Татьяной, — после некоторого раздумья сказал Сергей.
— Ты всерьез? — не поверил Ерофеев, в карих его глазах сверкнула усмешка.
— Конечно. Был у нас с ней разговор, она с удовольствием бы стала работать в садике. Кстати, когда его построят?
— Если шефы не подведут, обещали к осени. Считай, что договорились. Это все прекрасно, но пойдет ли она на телятник?
— Одно-то лето, думаю, поработает, тем более у себя в деревне.
— Значит, так, потолкуй сначала ты с ней, а потом я подключусь, авось сагитируем, — Ерофеев заговорщически подмигнул Сергею. — Да, вот еще о чем хотел посоветоваться: может, не в бочках развозить по бригадам горючее, а заправлять прямо из бензовоза?
— Конечно, удобней, только чтоб вовремя приезжали, без простоя.
— Попробуем. Ладно, бывай здоров!
Ерофеев направился к дороге, обходя пашню по неподнятому еще загону. Издалека видно было, как шофер, пользуясь моментом, дремал, облокотившись на руль. Много забот у председателя, и начинаются они спозаранок — посевная.
Одна-одинешенька осталась Варвара Яковлевна в доме, который совсем недавно был, почитай, самым многолюдным в Шумилине. До сих пор не могла понять, как это произошло, а в первые дни после смерти мужа чувствовала себя совсем потерянно. Спасибо, Сергей приходил ночевать, помогал по хозяйству, да ведь у него такая безурочная работа, что все ему некогда, все торопится, и своя семья не мала. Так у тещи и живут. Звала их к себе — видно, Татьяне не хочется уходить от матери. А славно было бы, зазвенели бы в онемевших стенах голоса внучат: это все равно что в ослабевший улей всыпать рой.
Зимой-то какие долгие ночи были — с версту, проснешься и шаришь глазами по темному потолку, пересеваешь в памяти прошлое, как в войну бедовали, как поднимала деток: плохого — охапками, хорошего — щепотью. Выросли детки, упорхнули из родительского гнезда; целый год ждешь в гости, побывают, как приснятся — коротки отпуска.
Однажды ночью-то, еще сороковины не минули, понаведался домой Андрей. Варвара Яковлевна пила вечером чай на кухне и явственно слышала скрип двери и его шаги по лестнице: кто еще мог стукать ходулей? Она не слышала от него худого слова при жизни, а потому не испугалась и теперь, суеверно считая, что душа его обитает где-то здесь, в избе. Включила на мосту свет, на всякий случай окликнула, мол, кто там. Хотела уйти ночевать к Леонидовне, да ведь каждую ночь не набегаешься, надо привыкать.
И потянулись скучные, какие-то бестолковые дни, бессонные ночи. Бывало, всякое дело спорилось в руках, теперь словно бы поутратила вкус к жизни. Куда спешить? Вот настал сенокос — призадумалась: а стоит ли косить сено, держать одной-то корову? Кринку молока всегда можно взять у своих. Кстати, и покупатель нашелся хороший — Нюрка Огурцова из Новоселок, бывшая шумилинская. Приходили с Игнатом договариваться о цене, задаток оставили, просили подождать неделю-две, пока не отвели на «Заготскот» свою заяловевшую корову.
Не одну корову довелось держать ей на своем веку, и с каждой расставалась со слезами: так свыкались друг с другом. В эти последние дни особенно холила Басенку, разговаривала с ней, извинялась, как будто предала ее.
— Ничего, Басена, я ведь тебя на добрые руки отдаю, тебе не хуже будет у Нюрки-то, — оправдывалась она, почесывая корове шею. — Там больше коров-то, чем у нас. Може, када пойду в магазин, погляжу на тебя издальки, а уж подзывать не стану, чтобы нам с тобой без лишнего расстройства. Жалко мне тебя, красавица моя.
И уже заранее у Варвары Яковлевны напрашивались слезы, а Басенка, не ведая о том, довольно отдувалась, шевеля ноздрями, при этом в горле у нее что-то перекатывалось и взбулькивало. Как же расстаться? Все-таки живая душа в доме. Почему-то не давали покоя деньги, преждевременно полученные от Огурцовых, как будто добытые неправедным путем.
Помаялась день-другой, повертела под головой подушку да в одно благословенное утро завязала покрепче в платок задаток и отправилась береговой дорогой в Новоселки. Отказала Нюрке с Игнатом, как вернула им деньги, так будто бы камень с шеи сбросила: вприбежку пустилась обратно лугами да перелесками, так свободно стало на сердце. А увидела у крыльца свою Басену, дожидавшуюся дойки, обняла ее, ткнулась губами в ее морду, приговаривая:
— Не отдам я тебя, не отдам, моя золотая! Эко, чего надумала непутевая твоя хозяйка!
В тот же день вышла косить на свою всегдашнюю пожню у Чижовского оврага. Не было в ней прежней силы — поистратилась, но сноровка осталась, и коса в смуглых жилистых руках была еще проворна. Не привыкла надеяться на кого-то.
Покосево за покосевом волнами сбегают к оврагу; духмяно пахнет сомлевшими под зноем травами; басовитой струной гудят потревоженные шмели. Солнце сходит к лесу, жара спадает. Хорошо, покойно на душе, оттого что взялась за обычное дело.
Из-за, верхотинки, оставляя хвост пыли, вымахнул мотоцикл. Угадала сына, и совсем радость толкнулась в сердце. Он тоже заметил ее, свернул с дороги. Пропылился, так, что только зубы сверкают, брови будто мукой присыпаны. Уматывается за день-то.
— Ты чего это? Корову продавать, а ударяешься на покосе? — спросил он.
— Передумала я, Сережа, сходила к Нюрке и деньги ей отнесла.
— Зря. Брала бы у нас молока-то, — не одобрил ее решения сын.
— Скоро приедет Верушка, потом Леша с женой, чем их потчевать стану? Сена-то накошу помаленьку, вишь, не хуже молодой намахала, — похвалилась она.
— У тебя одна коса-то? Дай-ка, я пройдусь.
— Полно, наших дел не переделаешь. Ты и со своей работой замотался, глаза все красные — не высыпаешься, и похудел шибко. Так-то ведь тоже не годится, — заботливо говорила она. — Ты бы хоть выходной день попросил, хоть бы разок в чистой одеже походил.
— Все некогда: то одно, то другое. Сейчас силосуем в Ильинском.
Не послушал ее. Наострил косу, приплюнул на ладони и принялся водить широким полукругом. Варвара Яковлевна, сидя на валке скошенной травы, любовалась сыном. Уж то ли не устал, а старается помочь; вот и на колхозной работе шибко исполнительный, не бережет себя. Да что говорить, сама такая: все бы куда-то торопилась, все бы искала дела. Сидишь вот так, да руки не заняты — и не по себе.
Недолго отдыхала. Сломила осиновую палку, стала разбивать покосева.
— Я тут всяко кумекала, — говорила она сыну. — Пусть бы Леонидовна шла ко мне жить или я к ней, а вы бы своей семьей остались.
— Ведь не уживетесь. Теща не зря в председателях была, привыкла хозяйничать.
— Пусть большичает, лишь бы вам-то было хорошо, — соглашалась Варвара Яковлевна.
— Ерофеев как-то намекнул насчет Ильинского, я отказался.
— Знамо, здесь два дома имеем. Только как-то бестолково получилось: в одном — густо, в другом — пусто.
Вечные материнские заботы. Этот хоть на виду живет, а Алексей что-то с месяц письма не шлет: не случилось ли чего? Все-таки военная служба. Может, куда-то перевели, их ведь, военных-то, гоняют с места на место. Разные думы изводят.
Последний автобус пропылил по шоссейке, даже застлало низкое солнце. В деревне требовательно затрубили коровы, Басена тоже призывала свою хозяйку. Пора было домой.
Сын устрекотал на мотоцикле, только осталось над тропинкой сизое курево, долго не таявшее при безветрии. Варвара Яковлевна поспешила за ним мелким шажком, радуясь успешному сенокосному почину. И в довершение всему на пороге крыльца, сунутое в дверную щель, ее ждало письмо от дочери. Верушка писала, что скоро приедет на каникулы. «И славно вдвоем-то нам будет, — думала Варвара Яковлевна. — Эта у меня самая ласковая, приедет — сердце погреет, все равно что солнышко среди серых дней проглянет».
Она сидела на лавочке, перечитывала письмо, когда подбежали к ней и прилепились к коленкам внучата. Ванюшке-то всего второй годок, а везде старается не отстать от брата, любит играть с ним, и приходится старшему таскать его за руку по деревне.
— Баушка, от кого письмо? — спросил Павлик.
— От тети Веры. Скоро приедет, привезет вам гостинцев.
— И мне тозе? — засиял голубенькими глазенками Ванюшка.
— Тебе-то обязательно — ты у нас самый маленький. — Варвара Яковлевна поприглаживала колонковой мягкости волосенки малыша, взяла его на руки — как же не потетешкать такого бутуза! — А сопельки-то чего распустил, а? Да не надо кулаком-то размазывать, дай-ка вытру.
— Баушка, мы хотели шалаш построить под черемухой, а там гнездо какой-то птички, — доложил Павлик. — Мы не стали ей мешать.
— И хорошо, пусть она птенчиков выведет.
— Мы в длугом месте салас постлоим, — добавил Ванюшка.
— Ах ты, строитель!
— Баушка, а волк Лапку утащил вот в это окошечко?
— В это.
— Он ее перехитрил собачьим голосом?
И Варвара Яковлевна в который раз рассказывала, как стукнула волка припориной, как тот все-таки выманил и утащил Лапку в лес. Внучата слушали с переживанием. Поплотней прижимались к ней. Бабушка.
— Полноте-ка вам про волков-то! Ступайте лучше в палисадник, пощиплите красной смородины, а я пока коровку подою: попьете парного молочка — мое-то вкусное.
— У папы есть лузье. Бах! — храбрился Ванюшка, возбужденно тараща глазенки. — Папа волка не боится.
Вот прибегут на минутку, пощебечут — и то утешение. Поднялась в избу, положила письмо дочери на комод (еще не раз перечитает его) и задержалась перед зеркалом. Как бы не веря отражению, потрогала седеющие волосы: не густо осталось, все возьмешь в одну горсть. Глаза полиняли, мочки ушей одрябли и вытянулись под весом сережек. Лицо еще больше потемнело и усохло. Никогда не была красавицей, а молодой была давным-давно, в какой-то неправдоподобной дали. Бабушка.
Свободный день наконец выдался, и Сергей решил посвятить его сыну, потому что все некогда было заняться с ним. А ведь парнишке скучно среди старух, его тянет к мужским занятиям. Если трактор стоит у крыльца, так он торчит в кабине, дергает рычаги. Давно обещал ему сходить с ним на речку, и настал день, когда можно было исполнить обещанное.
Павлик спал самым сладким сном. Рука отца потормошила его и приподняла одеяло, пустив под него утренний холодок. Он очнулся, бессмысленно потаращил глаза и опять воткнулся головой в подушку, но глуховатый голос отца добыл его из той сонной глубины:
— Вставай, рыбачок! Уж если напросился, так надо пораньше, без всякой поблажки. А ну, раз-два, по-военному!
Насильно поднял, и Павлик не сразу выпутался из сна: тер кулачками глаза, посапывал, натыкался на дверные косяки. А ведь так ждал этого дня, так хотелось на настоящую рыбалку с отцом! Олька Коршунова воображает, что большая, раз школьница, братишка мал, и не дождешься, когда подрастет. Река течет рядом, за огородами, а Павлик с отцом поедут вверх по течению на неизвестную Катениху: уж там-то небось только дергай плотву, и черноспинные щуки затаились в травниках. Рыбаки всегда едут подальше, все им кажется, что в других-то местах и рыбы больше, и клев лучше, а уж в детстве тем более душа томится постоянным позывом в дорогу.
Сумка с рыболовным припасом приторочена к багажнику. Павлик оседлал мягкое сиденье, сияет, помахивая рукой матери с бабушкой, как будто уезжает надолго. Они-то советовали отцу не брать его: все ребенком считают. Наконец тронулись. Павлик покрепче вцепился в куртку отца не от боязни, а от неудержимого восторга, казалось, и сердце билось в лад с мотором. Утренней свежестью, ветром ударило в лицо, совсем отлетел прочь всякий сон. Закружилась по сторонам светлая зелень льняного поля, прямо из-под колес вспархивали застигнутые врасплох жаворонки. Потом береговая дорожка нырнула в редкий сосняк, солнце потерялось за деревьями; треск мотоцикла сделался гулким, как будто ехали под сводами огромного здания.
В столь большом лесу Павлик еще ни разу не бывал, казалось, конца ему нет, едва дождался, когда справа за стволами проблеснула река. Съехали под гору в луга, и небо опять распахнулось, и отыскалось отставшее солнце.
Песома здесь была тоже совсем другая, спокойная, разливистая, обрамленная по берегам неподвижными, точно впаянными в воду, лопушками. Вода была насквозь золотистой, настолько гладкой, что ее тревожил даже бросок поплавка. С теневой стороны у противоположного берега еще хранился туманный парок. А тишина здесь царила такая, что при разговоре голос невольно снижался до шепота.
Расположились на чисто промытом дождями запеске. Отец срезал Павлику легонькое березовое удилище и велел ловить пескарей на отмели:
— Давай упражняйся. Нам нужны живцы, на щук их заставим.
Было занятно забрасывать удочку и наблюдать, как пескари всей стаей бросаются на кусочек червя, казалось, голым крючком и то можно их подцепить. Но рыбешки были увертливы, Павлику долго не удавалось выудить их, и, когда первая затрепыхалась в воздухе, у него вырвался возглас:
— Папа, смотри, какой жирный попался!
— Молодчина! — похвалил отец. — Пусти его скорей в котелок. Только не кричи так сильно — рыбу распугаешь.
Сергей удил с обрывистого мыска, где большая глубина. Стоило ему поймать сорожку или окуня, как Павлик бросал свою удочку и подбегал к нему. Конечно, от него была одна помеха рыбалке, но Сергей терпеливо прощал ему и выкрики и беготню: пусть порадуется мальчонка. Вон принялся строить из мокрого песка крепость, потом стал собирать ракушки — знакомые забавы.
Нигде так скоро не идет время, как на рыбалке. Солнце уже донимает, даже комары попрятались куда-то. Сверху из сосняка потек запах теплой смолы, примешиваясь к острому запаху смородины, разросшейся в тени ольховника. Застрочили в обсохшей траве кузнечики, запорхали бабочки и стрекозы, хлопотливо забегал неподалеку от Павлика куличок-зуек, оставляя на мокром песке крестики, потом полетел низко над водой вдоль реки, пронзительно возмущаясь появлением людей.
Подваливала жара, быстро набирал силу июльский день. Павлик скинул с себя все одежки, стал носиться, поднимая брызги и взвизгивая, по самому краю отмели.
— Здорово как! И-и-и!
— Ах ты, козленок! Ты мне всю реку взбаламутишь! — без строгости говорил Сергей. — Не холодно?
— Нисколько! Папа, а пескари ноги щекочут — так смешно!
— Это они играют с тобой.
У сынишки нет сверстников, но детство есть детство: он развлекает сам себя как может. Вот носится вдоль запеска, поднимая радужные брызги, и вполне доволен. Не переехать ли и в самом деле в Ильинское? Там полно ребятишек и школа рядом.
Клев прекратился. Сытые плотвицы с каким-то пренебрежительным безразличием проплывали мимо наживки. Сергей с надеждой посматривал на жерлицы, заставленные в омуте, но все рогатки висели неподвижно. В пору было купаться вместе с Павликом. Он уже начал сматывать удочки, как вдруг леска на одной из жерлиц молниеносно размоталась и вытянулась в струну; пока подбегал, рыбина увела в сторону под лопушник, запуталась в нем.
— Павлик, держи удилище! Удержишь? Леску все время натягивай, — скомандовал сыну, а сам разделся и, цепляясь за кусты, полез в воду.
Павлик с замиранием сердца следил за ним, как будто щука могла утащить его в омут. Удилище было тяжеленным, руки немели, но нужно было держать его крепко-накрепко, чтобы не упустить добычу.
Сергей добрался по леске до рыбины, взял ее под жабры и выбросил на берег. Это был всего щуренок не более полукилограмма, из-за которого не стоило лезть в воду, но и такие стали редкостью в Песоме.
— Папа, боюсь! Он кусается?
— Еще бы! Палец в рот не клади.
— А пескаря он проглотил?
— Наверно.
— Ну, так ему и надо, — заключил Павлик. Попробовал приподнять за леску. — Эх, тяжеленный!
— Не зря ты пескарей ловил.
Павлик не мог сдержать ликования, прискакивал как на пружинах, ему хотелось выкинуть что-нибудь совсем необычное, например, перекувырнуться через голову.
— Э-э-эй! — качнулся над рекой крик, сорвавшийся с сосновой кручи. Это был голос матери! И сама она торопливо спускалась по тропинке, помахивая сорванным с головы платком.
— Ма-ма-а! — Павлик вскрикнул так, будто ждал ее вечность. Не чуя под собой земли, помчался ей навстречу, налетел, задохнулся, сбивчиво заговорил, спеша поделиться с ней сразу всеми впечатлениями дня: — Мы щуку поймали во какую! Мама, мам, на моего пескаря поймали! Папа в воду за ней прыгал. И плотвы наловили…
— Вот какие вы у меня рыболовы! А чего голышом — то носишься? Комары всего искусали. — Ласково потрогала его взъерошенные волосы, напеченное солнцем тело, покрывшееся красными пятнами от комариных укусов.
Павлик нетерпеливо потянул ее за руку к берегу. Сергей тоже обрадовался ее появлению.
— Как это ты здесь очутилась?
— Взяло беспокойство за него, — показала на сынишку, — и побежала. Тут ведь недалеко. Телята гуляют в своем загоне, привезла им воз травы.
— Попривыкла к новой работе?
— А чего привыкать-то? Помнишь, еще в войну у нас на дворе стояли колхозные телушки. С ними занятно, они ведь, как дети, забавные. Главное, я целый день на воздухе.
Лицо ее с белесой испаринкой над губами было тронуто загаром, тонкие крылья носа подрагивали от неунявшегося дыхания, в узких глазах таилось озорство.
— Показывайте вашу щуку. О-о! Славная будет уха! — Игриво чмокнула Сергея в щеку, потормошила, приподняв на руки, сынишку.
— Давайте искупаемся, — предложил Сергей и первый вошел в воду, поплыл, широко разгоняя волну, к середине омута.
Редко выпадают минуты отдыха; на реке живет, а купаться довелось лишь второй раз за лето. Завтра опять на трактор: сенокос, уборочная, некогда будет сбросить с себя пыльную спецовку. И не хочется уходить от речной благодати, лежал бы и лежал на спине, подгоняемый течением, чувствуя себя свободным и видя перед собой только голубой разлив неба в белых мазках облачков.
Татьяна с Павликом купались на отмели. Когда она старалась затащить его поглубже, он визжал на всю реку, а потом освоился и ни за что не хотел выходить из воды. Сергей издали любовался женой. Несмотря на то, что она была уже матерью двоих детей, в ней сохранилось девчоночье проворство. Иногда, как сегодня, случалось отрешиться от каждодневных забот, и они замечали, что празднично преображаются сами, и обновляются их чувства.
После купания валялись на песке, все трое дудели на дудках, которые Сергей вырезал для Павлика.
— У тебя шея черная, как голенище, а все тело белое, хоть позагорай, — говорила Татьяна Сергею, тоже разглядывая его как бы впервые.
— Не нравлюсь, что ли? — шутя ответил он.
— Дурачок! — сказала она с нежностью.
Обратно ехали на мотоцикле втроем. Павлик сидел впереди отца, держался за руль и представляв, что сам ведет мотоцикл. Тело чесалось от комариных укусов, но нельзя было освободить руки. Это пройдет, забудется, а первая рыбалка останется в памяти навсегда как самый солнечный день в его жизни.
Видно, так не бывает, чтобы только одно хорошее человеку — даже в течение одного дня. На радостях ворвались на мотоцикле в деревню, а там переполох: отравились и свои коровы, и колхозные телята. Федор Тарантин поспешил прирезать теленка, чтобы мясо не пропало, а куда его денешь в такую жару? Разве что в столовую сдать за бесценок. Хозяйки как могли отпаивали и отхаживали коров; послали нарочного за ветеринаром. На чем свет стоит костерили Генку Носкова, который опрыскивал гербицидами посевы льна, а ветер оказался в сторону деревни.
Прямо на мотоцикле поспешили к бывшей конюшне. Галина Коршунова бегала по огороженному выгону за телятами и не могла загнать их в помещение; втроем это удалось сделать. Некоторых отравившихся телят пришлось поднимать: лежали безразличные ко всему.
— Что делать-то? Что делать-то? — растерянно повторяла Галина. — Скоро ли хоть ветеринар-то приедет? Надо же какой отравой опрыскивают поля!
— Сережа, зови скорей мать! Может быть, она чем поможет, — сквозь слезы просила Татьяна, суетясь около телят с панической бледностью на лице.
Позабыв о мотоцикле, Сергей побежал домой. Басенка лежала на дворе, потеряв жвачку. Мать хлопотала возле нее с какой-то бутылкой, стараясь впихнуть ее горлышко в рот корове.
— Ой, Сереженька, вот так натворил делов твой напарник! Прямо руки-ноги трясутся — ну-ка, сдохнет корова-то? И вы провалились такую даль, одна-то ничего не могу поделать. Разжимай ей зубы, мне бы только язык ухватить.
Басена не понимала, что люди спасают ее, вырывалась, едва сумели задрать ей кверху морду и вытянуть на сторону язык; жидкость из бутылки самотеком пошла в горло.
— Чего ты ей вливаешь?
— Глауберову соль. Мне еще Никитин, когда был ветеринаром, дал немного, говорит, в случае чего, пользуй, хорошо помогает. Мыльную клизьму ей сделала — пусть пропоносит, — докладывала Варвара Яковлевна. — Уж покаялась, что не продала Нюрке. Так и надо старой дуре! — ругала она себя. — Одной-то бутылки мало, надо еще вливать.
Снова повторили столь неудобную процедуру, после чего мать задала Басене сухого сена.
— Может быть, принести свежей травки?
— Нет-нет, сейчас надо сено, чтобы вызвать жвачку.
Она знала, что делать, потому что всю жизнь держала коров и была для них хозяйкой и ветеринаром.
— Я бегу с пожни-то, а Прасковья кричит: бери скорей корову на двор, нахватались оне ядовитой травы. У меня так сердце и опустилось, — рассказывала Варвара Яковлевна. — Посмотри, какая трава-то сделалась, вся свернулась, как береста.
— Что же он, неужели не видел, куда ветер?
— Кто его знает? Молодо-зелено. Бабы кинулись к нему в поле, дак он бросил трактор и убежал.
Ах, Генка, Генка! Вроде сообразительный парень. Только что получил «Беларусь», стал работать самостоятельно, и вот блин комом. Не привлекли бы еще к ответственности. Сергей почувствовал себя виноватым перед односельчанами, как будто сам допустил оплошность: ведь Генка стажировался у него.
После приезда ветеринара смятение в деревне поулеглось, но шумилинцы, сбившись в кучу, как бы в ожидании новой опасности, долго возмущались, размахивали руками, показывая на льняное поле и покинутый Генкин трактор. Опять продолжали заочный суд:
— Неужели он, тенятник леший, не заметил, что ветер на деревню? Хошь бы палец помуслил да поднял.
— Ветер-то был от реки, потом переменился, — робко вступилась за Генку Лизавета Ступнева. На нее тотчас набросились:
— Нечего выгораживать! Переменился ветер — должен смотреть.
— До сей поры будто карболовкой пахнет.
— Трактор еще доверили такому-то огарку! Ну уж мы бы дали ему рвань, если бы не сбежал! — задирчиво подбочившись толстыми руками, грозилась Евстолья Куликова. — Погли-ко, траву-то всю искорежило — до чего сильный яд, и березы охватило.
— Да что там березы! У меня яблони, паразит, сгубил, — взбеленился Павел Евсеночкин. У него гневно тряслась нижняя губа, узко посаженные глазки горели местью. — Все листья посвертывались, значит, посохнут, Я этого так не оставлю, я ему покажу, мазурику! Помяните мое слово!
— Владыко велит — не то еще будет, — мрачно угрожал Василий Коршунов, и, зная о его поврежденном уме, ему не перечили.
— Я иду, смотрю, коровы жвачку не жуют, а Тарантин теленок лежит и голову вытянул, — рассказывала Прасковья Назарова, взбалмошно прихлопывая себя по бедрам.
— А ежели корова у кого падет? Нечего потакать такому хулиганству: составить акт, и пускай выплачивает в полном размере или с колхоза взыскать, — не унимался Евсеночкин.
Когда стали расходиться, он еще негодовал, шагая рядом с Сергеем:
— Безобразие, понимаешь, форменное хулиганство! Кто давал указание опрыскивать лен? Агроном? Ясно. Куда он смотрел? А как это называется, которым опрыскивают? Гребицит? Ну, наплевать, и ошибусь, дак поймут. Я вот сей момент напишу куда следоват, все, как есть, раздраконю, помяни мое слово. — Евсеночкин раздраженно брызгал слюной и тряс крюковатым пальцем, жаждая отмщения.
Сергей знал, что сосед исполнит свое намерение: с усердием будет водить пером, сочиняя жалобу в райгазету. Вероятно, нагорит Генке за сегодняшнюю работенку, и оправдывать его нельзя — здорово напортачил, вон трава-то как перевилась, корчится от боли.
Татьяна допоздна оставалась возле телят. Одного не удавалось отходить: ветеринар, уезжая, распорядился, в случае чего убрать его. Это была телушечка красной масти, с белой звездочкой на лбу, очень ручная и ласковая, любившая сосать пальцы и пуговицы: недосмотри, так и одежду изжует. Татьяна чаще других баловала ее каким-нибудь лакомством, и вот теперь она безмолвно страдала, лежа на деревянной елани, ее глаза не выражали ничего, кроме покорности.
И все же Татьяна удержала, спасла Звездочку, выпоив ей через соску весь вечерний удой молока от Басенки. Дождавшись, когда у телушки появится жвачка, вскрикнула от радости:
— Сережа! Смотри, жует! — Обхватила руками морду телушки, поцеловала ее в звездочку на лбу. — Ах ты, терпеливица! Ах ты, умница! Ну-ка, сенца-то! Возьми, возьми хоть клочочек! — Глаза и все лицо Татьяны сияли торжеством. — Я, пожалуй, не пойду домой, останусь ночевать около них.
— Теперь уж поправятся — все жвачку жуют. Пойдем хоть поужинаем.
Едва увел Сергей жену домой. Ночи в эту пору короткие, но Татьяна, не дождавшись рассвета, тихонько поднялась и босиком, на цыпочках, вышла из избы: взяло беспокойство за телят.
Наутро все деревья в Шумилине, особенно березы, пожелтели с наветренной стороны и стояли теперь точно разбитые параличом: одна половина живая, другая — посохшие. Трава побурела, кусты по опушке леса тоже опалило. Выйдя на крыльцо, Сергей не узнал деревню, она была как будто нагой, неуютной.
Возле дома у Сергея Карпухина как бы филиал колхозных мастерских: самоходный комбайн, гусеничный трактор с прицепом да Генкин колесник с навесной косилкой. Механизатор должен знать любые машины и механизмы, какие есть в колхозе.
На днях скосили савинское клеверное поле, теперь клевер высох, и городские девчонки скирдуют его. Не работа, а праздник при таком-то многолюдий, кругом белые платки, пестрые платья и задорный смех, шутки. Всегда бы так весело было. Колесный трактор подгребает клевер в валки, а Сергей на своем ДТ медленно тащит целиком всю скирду, сметанную на срубленной березе (зимой так же, без всякой перевалки, зачокерует ее тросом за комель и отбуксирует к ферме). Девчонки с обеих сторон подбирают валки, подают клевер вилами, другие принимают наверху. Конечно, нет у них деревенской сноровки, многие и вилы-то в руках не держали. Сергею хочется выскочить из кабины, помочь им, он так и делает, когда скирда поставлена на место и остается только свершить ее: ловко, с молодеческой удалью взламывает навильники.
Ребята, вроде Генки Носкова, затевают возню с девчонками, заигрывают с ними — такой визг-крик подняли, что небось в деревне слышно. А в минуты «перемирия» девчонки запевают песни, голоса у них звонкие, чистые, кажется, возносятся в поднебесную жаворонковую высоту: слушаешь — и душа как бы вздымается.
Живут девчонки в просторной избе Клавы Акулиной, купленной председателем специально для городских рабочих; по вечерам ходят говорливой ватагой под гору купаться, после устраивают танцы под радиолу: всю траву у своей завалинки вытоптали до последней былинки. Шумилинским жителям они не докучают, наоборот, девичьи голоса, песни каждому трогают сердце напоминанием собственной молодости; одного жаль — недолго побудут, пощебечут, как ласточки, да откочуют к себе в город, на целый год примолкнет веселая Акулина изба, в которой и раньше собирались беседы, притихнет и вся деревня с ее престарелыми жителями.
Кончился сенокос, началась жатва. Девчонки теперь работали на зернотоку в Ильинском, а Сергея Ерофеев попросил сесть на комбайн, поскольку сушь стояла такая, что рожь начинала осыпаться: видно было, как из-под мотовила брызгами отлетают зерна. Тут уж не побалагуришь, да и не с кем. С утра, лишь обсохнет роса, два комбайна ходят кругами по полю, словно гоняются друг за другом и никак не могут поравняться. Солнце палит нещадно, хоть бы зонтик приладить над комбайнерским мостиком. Лица комбайнеров бронзовы, но сейчас они покрыты мучнистым слоем пыли, так что виски и брови кажутся седыми; воздух сушит рот и ноздри, едкий пот пропитывает рубашку. Жатва. Страда. Даже в машинный век все так же солоно добывается хлеб. Ради него люди забывают об усталости, памятуя, что летний день год кормит.
Сергей подогнал комбайн к сцепу из тракторных тележек, открыл заслонку бункера — золотистой струей потекло спелое зерно, подставишь ладонь — бьет, как горячими дробинками. Донимает жажда. Сергей высоко вспрокидывает канистру с нагревшейся колодезной водой и пьет прямо из горлышка, вода сбегает по шее под рубашку, но нисколько не холодит.
Рядом останавливается второй комбайн. Сашка Кудрявцев, плотный, коренастый малый, тоже бросается к канистре, жадно льет в себя воду, поотдышавшись, признается:
— Сколько ни пей — не напьешься. И двигатель перегрелся.
Грудь у Сашки накалена докрасна, кажется, плесни водой — зашипит.
— Дождичка бы сейчас, — как о чем-то неисполнимом говорит он.
— Надо с этим полем управиться.
— Завтра Старовское начнем?
— Ага.
Схоронившись в тени под тележкой, оба курят с наслаждением и с надеждой поглядывают в знойное небо — не появятся ли облачка, пусть бы и не дождевые, лишь бы заслонили солнце. В перегревшихся радиаторах, как в самоварах, взбулькивает вода.
По дорожке прошли, помахивая бидончиками и корзинками, горожане-отпускники.
— На вырубку по малину идут, — сказал Сергей. — Нынче, говорят, ее облом.
— Я уж не помню, когда и ходил по ягоды, — без сожаления махнул рукой Сашка. — Ну что, по коням?
— Да, — позасиделись, — ответил Сергей. — У деда Якова на этот счет была любимая поговорка: сидя волока не переедешь.
Они не завидовали ягодникам, потому что дело, которым были заняты, считали важнейшими, и все остальное по сравнению с ним казалось сейчас пустяками. Чуть поостыли двигатели, и снова с утробным гулом тронулись по загону комбайны, широко загребая мотовилами рожь…
Вечером Сергей еще не вошел в деревню, как его перехватила Лизавета Ступнева, напомнила о своей просьбе:
— Не привезешь ли дрова-то? Ведь давно обещал.
Верно, обещал, и не одной ей: кому откажешь в своей-то деревне? Да нет свободной минуты, особенно теперь.
— Привезу, Николаевна, вот поосвобожусь и привезу.
— Я думала, пока здеся работаете, дак оно сподручней.
— Сегодня не могу: сено надо теще дернуть.
— Знамо, тебе все некогда, — вроде бы соглашаясь с такими обстоятельствами, сказала Лизавета, но тут же начала опять упрашивать: — Люська должна у меня послезавтра приехать, мы бы с ней перепилили, если будет привезено. Уж не откажи, дрова-то рядышком, вот по мельничной дороге.
Не сумел отказаться. Завел трактор да погнал в лес. Почти один накидал тележку березовых дров — велика ли помощь от Лизаветы, одна суетня. Благо, что сгружать не руками: поднял кузов гидравликой — и вся недолга.
Лизавета затащила в дом, стала угощать, денег сколько-то пихнула в карман. Конечно, понять ее благодарность можно, дело сделано большое. Сергей выпил стакан водки и закусил наспех, а деньги незаметно оставил на столе.
Ткнуться бы сейчас головой в подушку, а у крыльца уже поджидают с вилами и граблями теща с Татьяной: надо ехать по сено. И снова тарахтит трактор, скатываясь под угор в речную пойму, вон разбежались по ней копенки, скоро ли подберешь их.
Уж солнце гасло за лесными увалами, когда возвращались домой, а из-за Песомы синим валом катилась туча, все распухая, увеличиваясь в размерах, и где-то там, в бору, порыкивал гром.
Разве мыслимо обмочить целый воз сухого сена? Забудь, что усталость валит с ног. Начался аврал: кто подавал сено вилами, кто принимал его на повети. Прибежала на помощь мать, даже Павлик мешался в ногах у взрослых. А туча пучилась уже над самой деревней, ее полосовали змеистые молнии, и гром уже ударял с безудержной силой. Только-только успели попихать сено, как вслед за ураганным порывом ветра хлынул ливень.
Все попрятались под крышу, стояли на пороге повети со счастливыми лицами, выбирая из волос сенины, а Сергей, скинув спецовку, остался под проливным дождем. Не хотелось трогаться с места: пусть льет-поливает, потому что умотался до последней степени, до дрожи во всем теле.
Теща была рада, что управились до дождя, благодарила Сергея как спасителя, и он знал, что за ужином ему будет положенное в этих случаях угощение, знал, что не откажется от него после такой адовой работы. Страда.
В один из последних дней августа в Шумилине появился райкомовский «газик». Но привез он не районное начальство, а отпускника Виктора Ивановича Морошкина. Да, и в городе и в деревне его давно величали по имени-отчеству, должность он теперь занимал совсем серьезную — главный инженер института «Облколхозпроект».
Машина через полчаса укатила обратно. Сам Мирошкин в благодушном настроении вышел на улицу и долго со снисходительностью большого человека озирал свою изредившуюся деревеньку. Он заметно раздобрел и выглядел довольно монументально в светло-коричневом, хорошо отглаженном костюме, особенно когда закладывал руки за спину. Кроме того, ему придавали солидности медлительные начальственные манеры и очки в золоченой оправе, которые он стал носить недавно. Не зря тетка Липа гордилась сыном — высоко поднялся, и кто знает, на какую еще высоту взойдет.
Сергей несколько раз видел его издалека, но то было некогда подойти, то как-то не осмеливался: с каждым годом они все больше отдалялись друг от друга, потому что слишком разное у них было положение. Жить в одной деревне и не встретиться — мудрено, встретились, конечно, и даже дружески. Морошкин сам предложил сходить вместе по грибы.
И вот они шагают в бор за реку не малоезжим, как прежде, волоком, а плотным гравийным большаком; лес широко оттеснен бульдозерами в стороны, так что кажется, идешь незнакомыми местами. Днем по этой трассе громыхают самосвалы и леспромхозовокие грузовики, а если глянуть с высокого шумилинского берега, видно, как вдали у горизонта попыхивает белым дымком нежданный здесь паровозик: там тянут ветку узкоколейки, чтобы подвозить по ней лес с дальних вырубок. Гудит разбуженный после вековой дремы шумилинский бор.
Еще только занимается утро, рассвет мутный, долгий, чуть брезжит за тучами то ли заря, то ли взошедшее солнце. Воздух настолько насыщен влагой, что изморосью оседает на лицо. И впереди и позади слышатся голоса грибовиков, они глохнут в тумане, да и разговаривают все почему-то негромко, точно совершают какой-то скрытный переход. Каждый надеется на свою удачу, на свои грибные места, но с каждым годом все меньше становится таких добычливых мест, потому что велика рать грибовиков, особенно по выходным дням, как сегодня. Едут на машинах и мотоциклах даже из Абросимова и с железнодорожной станции. Бывало, когда Сергей ходил по грибы еще с дедом Яковом, свернешь с Кологривского волока на Лапотную дорожку — сразу же и обступит тебя заповедная первозданность; теперь вместо тропки накатана шинами торная дорога, вон уж и мотоциклы притулились по обочинам, и фургон темнеет в березняке.
— Сегодня, я полагаю, будет больше народу, чем грибов, — сказал Морошкин.
— Ничего, мы сразу двинем в дедовы места, туда, за овраг, — обнадежил Сергей.
— А помнишь, мы мальчишками ходили первый раз в бор с Осипом драть лыки? Еще паводок тогда после сильного дождя вдруг поднялся, не знали, как реку перейти. Осип говорит: «Сейчас сплету большущий лапоть, в нем и переплывем». Шутник был старик.
— Да, с ним, бывало, не соскучишься.
Как не вспомнить его добрым словом, если когда-то обувал всю деревню в легкие липовые лапти, если любую невзгоду умел смягчить веселой прибауткой. Пылятся теперь изделия его ремесла по чердакам: слишком далеко и быстро двинулась жизнь, столько перемен на памяти одного поколения. Уж даже здесь, над Шумилином, чертят в небе меловые следы реактивные самолеты, как бы показывая наглядно стремительность века.
День постепенно выгуливался, тучи начали редеть, иногда в голубые полыньи выплывало солнце, изгоняя из леса утреннюю сумеречность. Приветливо золотились рано тронутые желтизной липняки, слепили белизной березы. Со всех сторон слышалось ауканье, как будто люди затем только и пришли в бор, чтобы вдосталь накричаться. Нет, не было теперь в бору нехоженых мест, всюду наметились тропы, всюду попадались срезанные корешки грибов, а в корзинах прибывало медленно, особенно у Морошкина. Приходилось усердно шебаршить палкой опавшие листья, забираться в еловый подрост, угадывать по бугорку еще не пробившийся гриб.
— Мне много и не надо. Главное, погулять по лесу, подышать озоном, — оправдывался Морошкин, протирая платком очки. — Летом, конечно, в деревне славно, но зимой — не позавидуешь. Скука небось?
— Некогда скучать-то: работы по горло, семья…
— Я нынче заберу мать к себе, нечего ей здесь канителиться. Считай попало наше Шумилино под колесо истории.
— Это как? — воспротивился Сергей, почему-то чувствуя в себе потребность возражать.
— А так. Уже утверждена планировочная схема, рассчитанная на перспективу, по этой схеме в нашем районе из ста пятидесяти населенных пунктов предполагается сохранить только пятьдесят три. Шумилино тоже вычеркнуто из списков.
— Не рановато ли?
— Так оно само собой пропадет: всех-то жителей на пальцах сосчитаешь.
— Между прочим, у меня два сына подрастают, да жена обещает третьего, — не без гордости заявил Сергей. — Вырастут, каждому по дому куплю или построю, и пусть живут, где отцы и деды жили, — имеют на то полное право. Вот и принимайте там постановления.
Морошкин, поправляя указательным пальцем очки, слушал его со снисходительной ухмылкой, дескать, несерьезно, наивно рассуждаешь. После некоторой паузы изрек как что-то определенно известное ему наперед:
— Я полагаю, когда твои сыновья вырастут, их в Шумилине не остановишь — потянутся к другой жизни.
— Это еще посмотрим, — упрямо не соглашался Сергей, хотя и сам сознавал тщету собственных усилий удержаться в родной деревне. Почему-то его раздражали эта начальственная самоуверенность Морошкина, его новоявленные манеры, привычка повторять с каким-то высокомерием: я полагаю.
Продолжая разговор, они уже продвигались обратно к дому с отяжелевшими, хотя и неполными, корзинами: сначала редким, торжественно-просторным сосняком, которому недолго осталось подпирать своими кронами небо, потом той же дорожной насыпью, раздвинувшей бор. У Портомоев, около моста, сделали остановку. Песома весело струилась по каменному перебору, вода была по-осеннему хрустальна, и воздух прояснился, как всегда в эту пору, и все вокруг было словно бы зачарованно. Недвижимо светились на высоком угоре шумилинские березы, сама деревня, казалось, затаилась, ожидая своей предрешенной участи.
— Ты посмотри, какая красота! И почему-то среди нее не хотят жить люди? — сказал Морошкин, устраиваясь поудобней на обсохшей траве и скидывая с потной спины куртку.
— Если бы не война, наверно, не многие стронулись бы с родных мест.
— Как сказать?
— Ты-то все равно бы уехал.
— Конечно, — согласился Морошкин, намекая на свою исключительность. — А в общем-то, я должен сказать, что сожалеть об исчезновении деревень можно, противиться — бесполезно. Согласись, что людям все-таки больше нравится квартира с городскими удобствами, чем дедовская изба.
— Разве раньше было так уж плохо построено, что надо все изменить? — сомневался Сергей.
— Надо, — определенно ответил Морошкин. — Мы уже сейчас проектируем центральные усадьбы хозяйств с учетом современных потребностей людей. Конечно, не везде и не сразу они будут построены, но в перспективе, я полагаю, деревень не будет совсем.
— Меня, знаешь, что удивляет? Вот вы, специалисты, кроите-перекраиваете деревню, а меньше всего интересуетесь мнением самих деревенских жителей. Недавно читал я в газете рассуждения архитекторов и прочих о том, какие дома строить на селе: одни предлагают одно, другие — другое, а спросили бы самого колхозника: хочет или нет он жить в четырехэтажном доме? Я, может быть, лучше в обыкновенной избе жить стану, чем на такой верхотуре. Не балкон мне нужен, а садик под окнами, травка у крыльца, понимаешь?
— Понимаю, так сказать, потребность души. — Морошкин бросил в воду окурок. — Только не думай, что проектируют и строят, не считаясь с запросами сельского жителя; иногда действительно выгоднее строить дома городского типа, ведь в каждом конкретном случае есть свое обоснование. Есть у нас там совхоз «Озерки», посмотрел бы ты, какая у них центральная усадьба — экспериментально-показательный поселок — эта уже шаг в будущее. Нет, никак не устоять дедовским избам против современных построек.
— Пока еще стоят. — Сергей показал рукой на угор.
— Я полагаю, недолго они продержатся, потому что остались одни пенсионеры.
Трудно спорить, когда и сам сознаешь, что собеседник ближе к истине, к тому же неровня он тебе — большое начальство, а потому больше знает-ведает. Поговорить бы попросту, похохотать, припоминая какое-нибудь детское озорство или иной случай — не получается. Морошкин хоть и делает вид, что он по-прежнему свой, шумилинский, а все же не забывает держать себя на дистанции, даже говорит как-то казенно, по-лекторски. Ведь вместе бегали в школу, был Витькой-увальнем, сопли мотал на кулак, но уже не согревает из такого далека детская дружба, и сидят они друг возле друга вроде бы по какой-то докучливой необходимости. Надломленный лук не свяжешь.
Прогромыхали по мосту и встали под погрузку самосвалы. Экскаватор черным жуком заворочался в котловине песчаного карьера: все подгрызает и подгрызает берег, поубавил шумилинской красоты.
— Никогда бы не подумал, что Кологривским волоком, этой лесной глухоманью, пробьют шоссейку, — мечтательно сказал Морошкин.
— Уж леспромхозовский служебный фургон ходит. Говорят, и дальше будут строить, до Завражья: там колхоз «Победа» от всего белого света отрезан лесами. Мне приходилось в войну ездить волоком-то до самого Кологрива — гиблое было дело, колеса у телеги рассыпались. Да и на тракторе, бывало, летом с санями ездили: прешь по лужам, будто баржу.
— Дороги — проблема номер один. Молодец Тихонов, — покровительственно похвалил Морошкин первого секретаря райкома.
Поскрипывая корзинами, стали подниматься к деревне. У огородов Сергей свернул к своему гумну, а Морошкин пошел прямо конюшенным прогоном. Издалека, как бы спохватившись, пригласил:
— Заходи после работы.
Сергей пообещал, но знал, что если и пойдет к нему, то без особого желания. У бывшей кузницы он остановился, чтобы перевести дыхание после подъема в гору. Отсюда далеко просматривались и река и шоссейка, белой песчаной полосой раздвоившая бор. По ней бежали трудолюбивые самосвалы. Река и дорога — вена и артерия здешней лесной глубинки. И, глядя на вечное движение воды, игравшей на переката, Сергей думал о том, что, несмотря ни на что, жизнь с новой силой возродится на этих дорогих сердцу берегах.
Ночью выпал первый снег. Какая чистота, какая опрятность в природе! Не хочется даже ступать по такой нетронутой белизне. Спит, отдыхает земля до весны. И самому не мешало бы отдохнуть: хоть однажды взять отпуск, но куда в такую пору поедешь? Летом никак нельзя, это вроде дезертирства, если председатель в самое горячее время оставит колхоз, будет загорать где-то. Нет, не та должность.
Нынче впервые в срок убрали все зерновые, вытеребили и подняли леи, выкопали картошку. Только что перегнали телят из Шумилина в новый, наконец-то достроенный телятник: как гора с плеч свалилась. Шагая околицей села по первоснежью, Ерофеев чувствовал тот праздник в душе, который возникает всегда, когда удается завершить что-нибудь из задуманного. Но заботила его одна мысль, уже несколько дней гвоздем застрявшая в голове. Сам Тихонов предложил ему работу в Абросимове — освобождалось место начальника районного управления сельского хозяйства, — через некоторое время напомнил об этом, и Ерофеев не смог отказаться. А сегодня на пять часов вечера было назначено заседание правления, на котором предстояло сказать о своем решении. Нелегко это будет сделать.
Зашел в колхозные мастерские. Повезло «Ударнику»: достались готовые помещения МТС вместе с оборудованием. А другие начинали с колышка, вся техника — под открытым небом.
Механизаторы, собравшись в токарке, о чем-то оживленно разговаривали, но, стоило появиться на пороге председателю, замолчали и смотрели на него с выжидающим интересом, как будто видели впервые и хотели угадать, что он за человек. Ерофеев понял, что разговор шел о нем, что всему селу уже известно о его намерении вернуться в район: слухом земля полнится.
— Что же приумолкли? Помешал? — спросил он.
— Степан Данилович, это правда, что вы уходите из председателей? — ответил вопросом на вопрос Сергей Карпухин.
— Да, мне предлагают работу в районе.
Ерофеев почувствовал неловкость и даже вину перед этими людьми, как будто нарушил какой-то крепкий уговор между ними. И в голосе Сергея, и во взгляде его вопрошающих серых глаз был упрек ему, Ерофееву, дескать, не ожидали, что пойдешь на попятную.
— Значитца, покидаете нас, — еще определенней высказался Михалев. Он задумчиво смотрел себе под ноги, пуская ноздрями папиросный дым.
— Ничего. Тихонов обещал подобрать толкового человека.
— А нам другого председателя не надо! Правильно я говорю, мужики? — решительно рубанул по воздуху ладонью Сергей.
— Правильно! От добра добра не ищут, — в один голос согласились механизаторы.
— Мы вот собираемся письмо написать, чтобы нам другого председателя не присылали, — задиристо выпятил свою петушиную грудь комбайнер Сашка Кудрявцев. — Только не знаем, куда лучше направить: в райком или в обком?
Глядя, как роятся пылинки в снопе солнечного света, падающего из окна, Ерофеев вспомнил первое собрание, когда его выбирали председателем. Было и недоверие, и добродушное подтрунивание, и обидное безразличие; раздавались совсем иные возгласы: «Не он первый, не он последний», «Нам что ни поп, то и батька». И вот те же люди не хотят отпускать его. От горячей благодарности к ним в горле у Ерофеева застрял комок, ему было неловко под прицелом стольких настороженных глаз, будто бы его уличили в чем-то неблаговидном.
— Спасибо, товарищи. Спасибо, — поблагодарил он. — Вопрос этот будет рассматриваться сегодня на правлении, давайте пока о деле поговорим. Я вот сейчас шел по территории мастерских и буквально на каждом шагу запинался за металлолом. Не пора ли устроить воскресник, чтобы все ненужные механизмы и железяки собрать на специально выделенную площадку? И еще одно: ездили мы с главным инженером ПМК на клюквенное болото: шоссейка теперь идет неподалеку от него. Торф есть, хватит и нам, и нашим соседям, будем возить на поля. Надо два трактора с двойными прицепами…
Механизаторы слушали его и не понимали, как это можно в его нынешнем положении заботиться о том, что будет уже без него.
В еще большем недоумении оказались члены правления, когда Ерофеев, поправив расческой свои седеющие волосы, начал докладывать обычным деловым тоном о повестке дня:
— Во-первых, мы должны рассмотреть вопрос и принять соответствующее решение о сселении всех механизаторов в Ильинское. Это колхозная гвардия. Большинство из них молоды, им будет охотней не только работать, но и жить вместе. Если техника разбросана по деревням, трудно проконтролировать ее использование, больше неоправданных переездов и т. п.
Во-вторых, скоро призываются в армию трое наших парней — давайте подумаем о торжественных проводах. Во многих колхозах вводится такая традиция…
Правленцы были удивлены тем, что он ни словом не обмолвился о том, что его отзывают в район, и сам Ерофеев чувствовал, что они ждут от него объяснения слухам, потревожившим весь колхоз, но теперь, после разговора с механизаторами, он уже тверже смотрел людям в глаза. Да, он было дрогнул, согласился с предложением райкома и, кажется, вовремя одумался. Были годы потрудней — работали вместе с этими людьми, значит, не резон расставаться и сейчас, когда в прямом смысле вышли на верную дорогу жизни.
В конце заседания горластая савинская бригадирка Марфа Грибанова все-таки не утерпела, спросила:
— Ты, Степан Данилович, проясни начистоту, правду ли говорят, что тебя каким-то районным начальником ставят? Али самому не поглянулась здешняя житуха? Наш Пичугин и вовсе болтает, будто сымают тебя с председателей. Вот и скажи, чтоб не было пустых слухов.
— Скажу коротко: как работали, так и будем работать. В район меня действительно приглашали, но, думаю, теперь это уже не имеет значения: все остается по-прежнему. Я бы не хотел лишних разговоров. Понятно?
— Вот и хорошо! Мы с тобой хоть и ругаемся другой раз, а без обиды, потому что по делу, — повеселела Марфа. — Верно ведь, Степан Данилович?
— Верно, Васильевна, — улыбнулся Ерофеев. — После уборочной у нас всегда наступает перемирие. Нет больше вопросов? Тогда все свободны.
Оставшись один, Ерофеев долго не поднимал телефонную трубку, чтобы позвонить Тихонову; сидел просто так за своим председательским столом, чувствуя, как выпрямляется, выздоравливает освобождающаяся от сомнений душа.
Как ни оттягивал Сергей этот день, а он настал и даже скорей, чем можно было предполагать. И так и этак прикидывал, и все склонялось в пользу переезда в Ильинское. Казалось бы, два дома в Шумилине (останутся в них поодиночке мать и теща), но как подумаешь о долгой зиме, о теперешней осенней глухмени, когда и дня-то по-настоящему нет — сплошные сумерки, как подумаешь, что нет ни тебе с женой, ни детям здесь ровесников, так и поманит к сельским огням, к многолюдию.
Взять работу. И самому и Татьяне приходится каждый день бегать за четыре километра, а там все будет под рукой: и мастерские, и детский садик, и магазин. Кино смотри в любой день. А самое главное, сыновьям будет весело среди других ребятишек; опять же школа в селе. На будущий год Павлик пойдет в первый класс. Узнал, что они переезжают в Ильинское, так места себе не может найти от радости. Ванюшка, этот еще мал, наверное, совсем забудет, как жили в Шумилине, хотя остается у бабушек, пока дорастет до садика.
Теперь-то уж можно сказать наверняка — участь Шумилина определена. Давно ли здесь собирались колхозные праздники, веселившие душу песнями и плясками под неутомимую гармонь Игнахи Огурцова. Давно ли звенели над речными пожнями общественные покосы, радовала бодрым звоном наковальни кузница. Давно ли Гриша Горбунов по утрам ладно барабанил в пастушечий барабан, и целое стадо коров тянулось прогоном в поле. Давно ли ребятишки, как щебетливые воробьи, носились по улице или с визгом баландались на Портомоях.
Судьба разметала всех по разным городам и весям. Представлялось Сергею, как через несколько лет и само место, где стояло Шумилино, распашут: только не он, кто-то другой. Может быть, и прав Виктор Морошкин: пройдет какой-то срок, и тысячи таких российских деревень навсегда исчезнут. Может быть, без этого не построишь новую жизнь, но люди долго еще будут хранить в памяти дедовские избы, будут приезжать с поклоном отчине, чтобы только постоять в раздумье над одворьем, словно бы отыскивая что-то невозвратно потерянное. Что жалеть, что печалиться, если с лица земли исчезали целые города, народы и государства? И все же…
Перед самым отъездом Сергей вышел на угор к Песоме, постоял, глядя на ее потемневшую среди белого снега воду, на лесные увалы с куртинами оголившихся осинников и березняков. Лишь стойкая ветла шелестела прихваченными морозцем листьями, и в этом жестяном шорохе слышалась смутная тревога перед близкими холодами. Отломленная грозой половина совсем посохла и свалилась под гору, но рядом со стволом взялись молодые побеги. Так и в жизни: что-то остается, что-то навсегда уходит. Дереву этому не одна сотня лет, оно переживет деревню, может быть, одно только и сохранится на высоком берегу как памятный знак для детей и внуков: здесь было их родовое гнездо.
Вот уж трактор с прицепом тарахтит у крыльца, уж Павлик нетерпеливо ерзает в кабине, и сложены самые необходимые на первое время пожитки: стол, стулья, кровать с раскладушкой, узлы с одеждой и бельем. И вся деревня сошлась сюда как бы в заблаговременной тревоге: каждый чувствовал, что Шумилино лишается самой опорной семьи. Переговаривались между собой:
— Худо будет нам без своего-то тракториста.
— Чай, недалеко уезжает:
— Правильно, что надумали в Ильинское. Я бы сама здесь не осталась, если бы квартиру-то дали, — призналась Евстолья Куликова.
— Конечно, дело молодое, — прибавил Федор Тарантин. Одетый совсем по-зимнему в шапку-ушанку и большущие валенки с галошами, он добродушно щурил спрятавшиеся в морщинах голубоватые капельки глаз. — Это уж мы, старые пеньки, будем догнивать на месте.
— А по-моему, зря едут от такой-то приволы: тут тебе и река, и бор, и покос. В селе, как ни хвали, тесновато, — не согласился придирчивый Евсеночкин. — Казенная квартера все-таки не собственный дом. Вот помяните мое слово…
— Ты своим аршином не меряй, — одернула его Прасковья Назарова. — Возьмут да перевезут избу, коли понадобится.
Теща вынесла на крыльцо Ванюшку. Не понимая происходящего, он надувал щеки, изображая треск трактора.
Когда Сергей с Татьяной забрались в кабину, мать все еще суетилась возле гусеницы, давала последние наказы:
— Поезжайте, милые мои. Дай бог вам счастья на новом месте! За Ванюшку не беспокойтесь…
Как-то жалко вся съежилась, вытирая глаза кончиками платка, хоть и недальние были проводы. Трактор тронулся, оставляя на мокром снегу черный, пропечатавшийся до земли след. Шумилинцы еще плотней сбились в кучку, точно оставались зимовать на каком-то неуютном, холодном островке; даже Василий Капитонович Коршунов, по странности поврежденного ума стоявший дотоле в сторонке, приблизился к людям. Всю свою жизнь Сергей прожил среди них, и вот пришел срок расстаться.
— Мама, мам, мы будем жить в новом доме? — тормошил мать за руку Павлушка.
— В новом, мой хороший, — счастливо отвечала она.
— А Ильинское большое, там, наверно, сто человек живет.
— Еще бы! И ребят там много, подружишься с ними.
Да, они ехали к новой жизни, ехали по первоснежью, дополнявшему чувство новизны, и трактор был слишком медленным транспортом. В селе их встречали друзья Сергея по работе, шутливые мужики и парни, готовые покидать с рук на руки привезенные вещи.
Квартира занимала полдома, срубленного из сосны, в ней было гулко, свежо, необжито, но уже сейчас предвиделся будущий уют этих солнечных комнат, пока заполненных только возбужденными голосами и топотом сапог. Кто-то сбегал по воду на колонку, кто-то принес дров и растопил обе печки: голландку и кухонную плиту.
Умудрились спроворить тотчас нечто вроде новоселья. Стульев все равно не хватило бы, поэтому стоя толпились вокруг стола, дружно поздравляли Сергея и Татьяну, и напрасно она извинялась, что не могла приготовить стол как следует. Здесь собрались все их теперешние соседи, и рядом с ними можно было чувствовать себя уверенно.
Явился на огонек сам Ерофеев, шутя пожурил механизаторов:
— Хозяева едва успели сапоги о порог околотить, а вы уж тут как тут.
— Это у нас, Степан Данилович, репетиция перед настоящим-то новосельем, — в тон председателю ответил Михалев.
Ерофеев не отказался выпить вместе со всеми и продолжал словоохотливо:
— Я рад, что вы приехали, думаю, привыкнете к новому месту, понравится. Вон кому можно позавидовать, — показал в окно на Павлика, лепившего во дворе снеговика вместе с другими мальчишками, — как век тут жил. Признаться, я люблю позаглядывать вдаль, и жизнь впереди мне видится хорошая.
— Известное дело — коммунизм, — подхватил Федя Чуркин.
— Нет, дорогой мой, до коммунизма еще далеко, — поправил его Ерофеев. — Ты вот вчера свалил у фермы сено, попятился назад — придавил половину воза гусеницами.
— Мало ли, быват…
— Нет, это не пустяки. Небось, каждый из вас свое сено так подберет до последней травинки, а колхозное, значит, можно бросить кое-как. А?
Ни Федя, ни кто-то другой не возразили ему, потому что понимали правоту председателя. А он, почувствовав сбой в разговоре, перевел его в другое русло:
— Что-то у нас хозяюшка не приостановится, бегает туда-сюда?
— Да ведь как же? Все в кучу свалено, — оправдывалась Татьяна.
— Успеется. Завтра у тебя будет свободный день. Ты уж не взыщи, Татьяна, что насчет садика получается заминка: строят шефы, а зимой их сюда не заманишь. Была на новом-то телятнике? Никакого сравнения с шумилинской конюшней, — с гордостью добавил Ерофеев. — Вот приняли решение сселить всех механизаторов в Ильинское — много жилья потребуется. Еще из армии обещали вернуться ребята.
— У меня свой дом в селе, и то не отказался бы от такой квартиры: одно удовольствие подышать свежей сосновой смолкой, — сказал Федя Чуркин и даже потянул широкими ноздрями воздух, как бы на пробу.
— Надо какое-то название придумать нашей улице повеселей, — предложил Сергей.
— Толково! — кратко одобрил захмелевший Сашка Кудрявцев, которого одолела икота.
— Солнечная… Молодежная… улица Дружбы…
— Толково! — вторил Сашка, принимая оптом все названия.
— Это все стандартно, — не согласился Ерофеев. — Спешить не следует. Ладно, мужики, здесь не производственное собрание. За здоровье новоселов! — Молодо сверкнул темно-карими глазами. — Мир и счастье вашему дому!..
Когда гости ушли, Сергей спросил жену:
— Ну как, нравится тебе наше жилье?
— Конечно! — Она прижалась к нему. — Мне давно мечталось пожить в новом доме. Погоди, обживемся, порядок наведем; я уж прикинула, что где поставить: здесь будет диван, в углу — радиоприемник на тумбочке, в спальню обязательно купим шифоньер. Тюль на занавески у меня уже приготовлен.
Как преображают, человека счастливые минуты! Лицо Татьяны выражало вдохновение, сияло каждой своей черточкой; с хозяйственной предприимчивостью она готова была тотчас взяться, за устройство квартиры и в самом деле хлопотала чуть не до полночи. Павлика тоже долго не могли уложить спать — этот вовсе был на седьмом небе. Вроде бы дело сделано — переехали, и сожалеть не о чем. И все же…
Перед сном Сергей вышел покурить на крыльцо. Тихо ложился снег на соседние дома, на штакетник, на темные тракторные следы. К утру заметет их и там, в Шумилине, и устоится в деревне хуторская тишина на всю зиму, так что и тропинки-то между избами наищешься. Молодые побеги родового дерева Карпухиных взойдут на новом месте. Кем-то вырастут сыновья? Какой путь изберут? Останутся ли хозяевами на этой грешной земле, к которой их отец навсегда прирос крестьянской пуповиной? Он, Сергей, не стал ни офицером, как младший брат, ни врачом, как сестра, ни поэтом, как Лева Артемов, и не за легкой жизнью он приехал в Ильинское, но у него самое древнее и самое нужное назначение на земле — хлебороб: все позднейшие профессии стоят пирамидой на этом надежном основании.
Слева от Шумилина в темном осеннем небе блуждал свет фар — это шли Кологривским волоком, вторгшейся в леса шоссейкой запоздалые машины. И над поселком лесорубов в заречной стороне приподнималось белое зарево электрических огней. Да, видно, прав Виктор Морошкин: недолго осталось стоять дедовским избам, оробела деревня перед неумолкающим машинным гулом, перед этими беспокойными сполохами. Только постаревшие матери еще хранят домашние очаги в ожидании своих детей, приезжающих изредка на побывку. Река и та меняет русло, что же говорить о жизни?
Снег падал с торжественной медлительностью, возле уличного фонаря его подхватывало какой-то тягой кверху. За рекой, отпугивая темноту, все колыхались столбы света: люди обживали веками дремавший бор, остановивший когда-то своей сумеречной затаенностью татарских хвойников.