Утро двадцатого июня текущего года было поистине великолепно. На небе ни пятнышка; яркое солнце слепит очи; ветерок чуть порхает; птички щебечут упоительно. Думал, думал Степан Филимоныч, созерцая красоту природы из маленьких окон своей маленькой дачки, да и решился сходить выкупаться. «Таня еще спит, — размышлял он, — ну и пускай ее спит; а тем временем схожу-ка я, поручик в отставке, искупаться». Взял он простыню и отправился. Было бы излишне, да и неприлично, пожалуй, описывать внутренность купальни и самих купающихся, как излишне и неприлично говорить о некоторых наших литературных органах и их полемических приемах, потому мы и пройдем все это молчанием, упомянув, однако, что обряд купанья поручик в отставке исправил надлежащим образом. Вышедши из конуры, именуемой на языке парголовцев ванной, Степан Филимоныч не пошел прямо домой, но уклонился в сторону и в поле наткнулся на толпу народа, собравшуюся вокруг чего-то.
— Что тут такое? — с обычным любопытством спросил поручик, приближаясь к толпе.
— Да вот, ваше благородие, сапоги с башмаками нашли, — отвечал какой-то парень, побойчее других.
— Ну, и что же?
— Через станового подымать теперь будем, потому как тут дело, надо быть, уголовное.
— Отчего же ты думаешь, что тут уголовное дело?
— А потому, что оченно дегтем они все измазаны.
Посмотрел Степан Филимоныч на сапоги, посмотрел на башмаки, пожал плечами, да и пошел домой, размышляя о том, как человек способен на все смотреть сквозь увеличительное стекло. По приходе домой Степан Филимоныч приказал поставить самовар и велел кухарке разбудить Таню.
— Что же, будила барышню? — спросил он кухарку, когда та поставила на стол тульское чудовище, свиставшее, хрипевшее и даже плевавшее во все стороны.
— Будила, да они не откликаются, — отвечала служанка.
— А вот я сам пойду.
Подошедши к комнате Тани, поручик в отставке сильно застучал в дверь — ни ответа, ни привета.
— Полно дрыхнуть; пора вставать, — воскликнул суровый отец.
Ответа снова не последовало.
— Татьяна! тебе говорю! — взревел отец. Опять молчание.
Тут Степан Филимоныч немного приотворил дверь и с ужасом увидел, что дочери не было в комнате; даже кровать не была задернута пологом, а постель свежа и неизмята, как будто на нее никто и не ложился в эту ночь. Пораженный отец переступил порог и, приблизившись к столу, нашел на нем письмо, адресованное на его имя. Рука Тани. Боже! что такое? Поручик в отставке быстро разорвал конверт и — о ужас! — прочел следующее:
«Милый папенька! Извините, что я беспокою вас своим письмом, но я так любила Алешу Перепелкина, что решилась лучше умереть. Вы помните, вероятно, как намедни выживший из ума старик солдат рассказывал, как лошадь съели комары, потому мы с Алешей и решились умертвить себя этою лошадиною смертью. Для того же, чтобы вы не подумали, что мы просто сбежали и тайком обвенчались, и чтобы оставить хоть какие-нибудь следы после себя, мы намазали дегтем свои сапоги, которые, вероятно, и останутся после нашей смерти. Вы не сердитесь на меня, милый папенька, потому что я испортила дегтем старенькие полусапожки, которые все равно пришлось бы бросить. Еще прошу вас, бесценный папенька, не убиваться и не печалиться, так как еще в бытность мою в пансионе Заплевкиной я очень была склонна к мечтательности. Прощайте, папенька, целую вашу ручку и прошу поклониться всем нашим знакомым».
Как столб, повалился на пол злополучный Степан Филимоныч, прочтя это письмо.
— Ее комары заели, сам полусапожки видел, — взвизгнул он, ворочая белками и теряя рассудок.
Мы ничего больше не имеем прибавить к этой истинной, хотя и невероятной истории, ибо вовсе не намерены верить вздору, распускаемому разными досужими языками, утверждающими будто поручикова дочь просто-напросто сбежала с каким-то писцом. Вздор! ее съели комары!